История человеческой жизни, после которой остались две комнаты в бараке, одна грядка и медаль «Победитель социалистического соревнования»

Александр Порфирьевич Шарпило — пенсионер, 60 лет

Из рассказа соседки Марии Тихоновны Исайчик.

«Ходят люди, чужие люди… Что вам надо? Горел человек на своей грядке с огурцами… Облил голову ацетоном и зажег спичкой… Под вишенкой… Лежал, голова желтая… Чужие люди, что вам надо? Всем на смерть посмотреть охота. У нас в деревне, когда я еще молодая была, жил старик, он любил смотреть, как умирали дети… Не сумасшедший, нормальный, жена и свои дети у него были, в церковь ходил. Долго жил…

Где счастливые люди живут? Обещали, что они после войны будут… Всю жизнь ждала счастья, лучшей жизни, маленькая ждала, в девках, старая. Подожди-потерпи, да подожди-потерпи. Восемьдесят лет живу, уже сорок лет одна, никого у меня на всем белом свете. Иконка в углу и песика держу, чтобы было с кем разговаривать, слова не забыть. Бог дал человеку и собаку, и кошку… И дерево, и цветы… Чтобы человек радовался, чтобы ему жизнь длинной не показалась. А мне все надоело, даже как пшеница желтеет… Наголодалась за свою жизнь так, что больше всего любила глядеть, как хлеб сеют. Подожди-потерпи, да подожди-потерпи… Жизнь прождали… Терпел-терпел человек, да не вытерпел… Во как! Унесли на кладбище, и что осталось? Две комнаты в бараке, одна грядка, красные грамоты и медаль „Победитель социалистического соревнования“. И у меня такая медалька лежит… Нас тут пять семей в этом бараке, после войны его поставили, селились молодые на год-два, а всю жизнь прожили. У каждого — две комнатки, сарайчик и грядка… Во заработали! Разбогатели! В две смены, без выходных… Молодая была, сильная. И молотила, и пахала, и косила. И лес валила, и шпалы на себе тягала. О-о-о!

Барак старый, дерево сухое… Все сгорели бы, до камня… Пожалел, подумал о соседях… Записку написал, положил на видное место: „Воспитывайте внуков. Прощайте“. И пошел в огород, подальше от дома… На свою грядку… Никогда о смерти не говорил. На лавочке сидит, молчит. На поезда смотрит. Составы день и ночь стучат-стучат…

„Скорая“ приехала, на носилки его кладут, он сгоряча встает, хочет сам идти.

— Ты что, Саша, сотворил? — до машины с ним шла, провожала.

— Устал жить. Сыну позвони. Пускай в больницу придет.

Он еще разговаривал. Пиджак обгоревший, черный, а плечо белое, чистое. Костюм новый надел, похоронить потом не было в чем. Купи сейчас костюм… Пять тысяч! Со сберкнижки снял, положил на стол деньги… Всю жизнь собирал, копил… На ботинки ему хватило и на венок… Во как!

Под вечер он это надумал… После ужина… Я чай попила… И слышу крик… Кто кричал? Не скажу. Подбежала, он не кричал, а тот парень, который его тушил, кричал, хватал с веревки мокрые мои тряпки (я днем постирала) и бросал на него. Чужой парень, шел мимо и видит: человек горит… Сидит на грядке, сгорбился и горит… Молчит… Так потом нам и рассказывал: „Молчит и горит“.

Под утро он в больнице умер… Привезли, и тогда я увидела, что голова сожженная, и руки… Руки у него золотые! Как он еще со мной тогда разговаривал, когда его на носилках несли? До последней минуты не хотел жить… Не старался… Так потом нам и передали… Милиция приезжала… Но что я им скажу, как и вам? Тоска в человеке жила, печаль… Слышите? Поезд гудит… Московский… Брест — Москва… Мне и часов не надо… Встаю, когда варшавский крикнет — шесть утра. А там минский, первый московский… Утром и ночью они разными голосами кричат…

Я его утешала:

— Саша, найди хорошую женщину. Женись.

— Лизка вернется…

Я семь лет ее не видела, как она от него ушла. Билась о гроб головой:

— Это я Сашке жизнь поломала.

Хоронили без оркестра, без музыки. Одна она и плакала…

Мне страшнее огня ничего нету, я его с войны боюсь. Как горела наша деревня… Мы стоим под пулеметами, а хаты наши трещат, горят. Коты горят и куры, которых немцы не половили, кричат человеческими голосами, детскими… Мне страшнее огня ничего нету… Хожу по двору, кажется, он за спиной стоит. Оглянусь — никого. Я его еще раз спросила бы: „Ты что, Саша, сотворил?“ Такую муку выбрал! Ну, может, только одно: на земле горел, так на небе не будет? Отмучился. За Бога решил. Что Бог ему там скажет? Калеки по земле ползают, парализованные лежат, немые живут… Бог же их держит…

Работу любил: доску свежую, рубанок. У всех тут его стулья, полки, буфеты. Сорок лет на мебельной фабрике. Бригадиром. Ни разу отсюда не уезжал. Я вышла замуж, завербовалась с мужем в Сибирь, на заработки. Комары, мошки… В чистом поле жили… Сына там родила, дифтерит хоп, и задавил. Сюда не привезла… Ни сына, ни могилки… Так и живу… Где та смерть? Хоть ты ее зови… Всю жизнь по казармам, по общежитиям, по баракам…

На свадьбе его гуляла… Когда он Лизку взял… Не бил он ее, не пил… Оставила, когда детей вырастили, сына и дочку. Плакал:

— Что я без Лизки? У детей своя жизнь. Сын днем на заводе, а вечером магнитофоны, утюги чинит. Двое детей. Надо жить. А дочка далеко…

Я ему советовала:

— Саша, найди хорошую женщину. Сопьешься.

— Стаканчик налью… Фигурное катание погляжу и спать лягу.

Пил, но не запивал, как другие, и одеколон „Гвоздика“, и стеклоочиститель. Теперь бутылка водки стоит, как раньше пальто. Пейте свободу! Кушайте свободу! Развалили такую страну! Державу! При Горбачеве, при Ельцине. А я и лес валила, и шпалы на себе тягала… Вчера три часа стояла в очереди за молоком — и не хватило. Немецкую посылку с подарками принесли, а мне ее не надо. Немцы с овчарками идут, а мы — в болоте, в воде… Бабы, дети… И коровы наши стоят с нами… Молчат…

Не хочу я немецкого печенья и немецких конфет! Не возьму!

Вот! Так мы с ним сядем на лавочке… Он газеты почитает, мне расскажет. Развалили такую страну! Разворовали… Ходят слухи… Люди видят… Пошли в лес за грибами, а там кострище: вытягивали простыни новые, носки… Вредительство! Колбасу закапывают… Консервы… Продали такую страну! Обманули народ… А я лес валила, шпалы на себе тягала… Была и за мужика, и за коня. Покушать не всегда хватало, но красную грамоту дадут… Я гордая… Я стахановкой была и депутатом. Я думала, что когда-то буду хорошо жить. Верила. А вышло — обман… Великий обман…

О смерти он никогда, ни слова. Может, в один день решил? А я дозваться, допроситься ее не могу…

Старики раньше сидят на лавочке. Беззаботно. А сейчас на пенсию не проживешь. Кто бутылки по городу собирает. Кто возле церкви с шапкой стоит. А кто талоны продаст, купоны. Водку. У нас затоптали в винном отделе человека… Я чай без булочки попью, и ладно. В войну мечтала белого хлеба вволю поесть. И сейчас. Но я последнее со двора вынесу, отдам, только бы войны не было.

С мебельной фабрики гроб привезли, его товарищи. Красивый гроб, сосной пахло. Он любил дерево, сосну… Любил березу, липу, но сосну больше. На работу утром веселый бежит, шутит. Вернется, в дом не спешит. До огней на скамейке, как пережидает. Во дворе — люди, дети. Барак наш был веселый, дружный. Мы жили все вместе, одной семьей и в будний день, и в праздник. У тебя нет — я дам, а у меня не стало — ты принесешь. На демонстрации ходили, оденемся чисто, детям шарики красные купим…

Всю жизнь работали, строили социализм. А теперь говорят, что социализм кончился.

Поезда стучат, стучат. Чужие люди, что вам надо? Старость — печаль…

Принес он с работы большую коробку с красным бантом. Показал.

— На пенсию проводили. Торжественно. Часы подарили. На стену повешу: тик-так, тик-так…

— Отдохнешь, Саша. Нагорбатились мы. Хватит. — Говорю так и вижу, что невеселый он, нерадостный. Ой как невеселый! Утром теперь ему бежать некуда…

Два месяца посидел на лавочке. Скучный. Небритый.

Сидит и молчит. Последнюю неделю слова никому не сказал. Кота позовет. За-мо-о-олчал человек перед смертью… Только смотрел на все…

Хожу-хожу, оглянусь: кажется, он идет, за спиной стоит… Оглянусь — никого… На сорок первый день его дочка стала тут жить. Из Магадана приехала с детьми, без своего угла маялась. Старый барак, а все же свой дом. Молодая, думает, что временно. А может, как и мы, на всю жизнь…

Чужие люди, что вам надо? Не допрашивайте, не допытывайте… Одинаковой смерти нет… Слышите, как поезда стучат…»

Загрузка...