Приложения


Виньетка. Рис. Лермонтова, 1831.

Приложение № 1. Воспоминания декабриста В.С.Толстого о Кавказе

В рукописном отделе РГБ хранится рукопись, которая долгое время считалась анонимной[143]. На ее титульном листе имеется авторское название: «Биографии разных лиц, при которых мне приходилось служить или близко знать». Впоследствии был установлен автор этой рукописи, им оказался декабрист Владимир Сергеевич Толстой[144].

Владимир Сергеевич прослужил на Кавказе в общей сложности около 25 лет. Хорошо зная этот край, В.С. Толстой в 1860–1870-х гг. опубликовал в ряде журналов («Русский архив», «Чтения в обществе истории и древностей российских» и др.), немало статей[145] о народах Кавказа, их быте, о военных экспедициях.

В 1955 г. были опубликованы интересные заметки Толстого, сделанные им на полях книги А.Е. Розена «Записки декабриста» [182].

На рукопись «Биографий…» В.С. Толстого впервые указал автору известный лермонтовед Я.Л. Махлевич в 1982 г. По результатам изысканий в 1984 г. автором был сделан доклад на Лермонтовской научной конференции в Пятигорске: «Кавказское окружение Лермонтова по неопубликованным воспоминаниям декабриста В.С. Толстого».

Публикацией «Биографий…» В.С.Толстого мы вновь вводим в научный оборот[146] факты, важные не только для кавказоведения. Толстой хорошо знал описываемых им лиц и разбирался в довольно сложных отношениях, существовавших между руководством Кавказской линией и Черноморией и Кавказским корпусом. Характеристики лиц Пушкинского и Лермонтовского окружения, данные Толстым, существенно дополняют неизвестные страницы биографий русских поэтов[147] и проливают свет на некоторые вопросы, связанные, в том числе, и с темой последней дуэли Лермонтова.


Князь Федор Александрович Бекович-Черкасский

Я его застал 29 августа 1829 года в Эрзеруме, начальником Егерской бригады 21 пехотной дивизии, в которую я был определен с прибывшим со мною Бестужевым (Марлинским) в 41 Егерский полк. В это время князь Бекович был комендантом Эрзерума.

Князь Бекович-Черкасский был наследственный владетель Малой Кабарды, что казалось странным, потому что мужественный высокий мужчина, черты его лица были чисто ногайского пошиба.

Относительно прежней жизни князя Федора Александровича мне только известно, что он был православный: по черкесскому обычаю, лет десяти, его отдали на воспитание в дом Аталыка[148] славившегося своею храбростью, предприимчивостью и мудростью, и, само собою, лихим хищником. При жизни Бековича у Аталыка была молва, что, возмужав, он самолично, собрав шайку хищников, предпринял набег в наши границы, где и отбил какое стадо, отбитое у него обратно погонею наших лихих линейных Кавказских казаков.

Знаю тоже, что князь Бекович вступил на службу в Петербург<е> в царствование императора Александра I-го в Лейб-Казачий полк; по производству в генералы он был переведен на Кавказ.

В Эрзеруме князь Бекович считался героем Кавказской Армии, вследствие его подвига занявшая Эрзерум без боя.

Во всю свою боевую жизнь, быть может единственно Паскевич внял гласу своих дивных сподвижников, чьими подвигами забирал себе славу, и в эту войну совершил смелый и опасный стратегический ночной переход через Саганлугский горный хребет, и утром наш отряд явился в тылу огромного лагеря Сераскира, последовал полный разгром Турецкой Армии, и которая с самим Сераскиром спаслась в Эрзеруме.

Наши доблестные войска без препятственного наступали к Эрзеруму, без сопротивления заняли крепость Гасан Каш, стоящей сооруженной на прекрасной местности, и наконец стали лагерем под самый Эрзерум, в котором не имелось достаточно средств для сопротивления, почему Паскевич послал уведомить Сераскира, что на другой день в двенадцать часов дня он его примет в лагере для переговоров о сдаче Эрзерума.

В назначенный час у палатки Главнокомандующего собрались весь генералитет и Штаб, офицеры в пышных парадных мундирах для встречи Сераскира, который и в четыре часа по полудни не прибыл.

Тогда Паскевич вне себя от негодования обратился к князю Бековичу и приказал ему взять сотню казаков с парламентским флагом и трубачом ехать в Эрзерум объявить Сераскиру, что если он сей час не явится в наш лагерь, то богатый город возьмется на копье, предастся разграблению и не останется в нем камень на камне.

Князь Бекович как был в шитом генеральском мундире с лентами и орденами, сел верхом и в сопровождении своего адъютанта и сотни кавказских казаков направился к Эрзеруму, в который его безпрепятственно впустили.

Князь Бекович прекрасно и красноречиво говорил по-турецки, только что он въехал в Эрзерум, все население и мужское, и старухи его обступили, с ревом прося заступничество, чтоб русские их не разорили и не избили. Бекович отвечал в смысле, что русский главнокомандующий их и прекрасный Эрзерум искренне жалеет, доказательства тому очевидные, так как турецкая армия разбита наголову до того, что некем защищать город и нечего бы не было легче утром того же дня занять и разграбить Эрзерум, но Главнокомандующий вместо этого еще накануне послал пригласить Сераскира прибыть в лагерь для переговоров о правильной сдаче города, дабы никто из жителей не подвергался ни малейшим убыткам и притеснениям, но Сераскир не прибыл на приглашение, поэтому Главнокомандующий послал его — Бековича — объявить Сераскиру, что если он тот час не прибудет в русский лагерь, то на рассвете завтрашнего дня начнется штурм города, который будет предан грабежу и разорению! Поэтому всякий поймет, что участь Эрзерума и всего его населения зависит не от русских, а от Сераскира!

Все возрастающие толпы, дружелюбно, с воплями и мольбами препровождали Бековича до помещения Сераскира, состоящего из двухэтажного дома, окруженного открытыми верандами, во втором этаже из приемной дверь на веранду была открыта настежь, в большой зале, служившей приемною, на турецком диване, поджавши ноги сидел Сераскир, окруженный стоящими начальниками его разбитой армии, спасшимися с ним.

Бекович со своим адъютантом, казачьим сотенным начальником и ординарцами, взошел в приемную Сераскира, оставя сотню на прилегающей к дому площади, теперь занятую всем населением Эрзерума.

Князь подошел к Сераскиру и строго, резко передал ему свое поручение, упрекая его в том, что через свое упрямство или трусость он губит богатый город со всем его населением.

Сераскир, указывая рукою на Бековича приказал его схватить! Но князь вышел на веранду, а вышедшие с ним заняли двери, выходящие на веранду, обнажив свои шашки.

Бекович объявил толпе, что Сераскир решал ее участь, приказав русского парламентера схватить, за что Русская Армия страшно накажет город Эрзерум.

Вся толпа ринулась в дом Сераскира, схватила его и всех тут же бывших турецких начальников, обезаружила их и передала князю Бековичу, немедленно приставившему к заарестованным караул, взятый в казачьей сотне, а саблю Сераскира со своим адъютантом отправил к фельдмаршалу.

На утро наша армия вошла в замиренный Эрзерум с распущенными знаменами, с музыкой и песенниками при радушной встрече поголовного населения спасенного города.

По заключении мира с Турциею, возвратившимся славным Кавказским войскам в свои пределы тот же час открылась долголетняя, тяжелая борьба с кавказскими горцами.

Кавказское население гор разделялось на многочисленные племена, независимые друг от друга; иные из них управлялись строго выборным началом, очень не сложных республик; другие подчинялись самодержавным наследственным владельцам.

С давних пор, из самой изуверной магометанской страны, именно из Бухары, проникали к кавказским племенам изуверы проповедующие, что эти горцы отошли от учения Пророка, и увещевающие возвратиться к строгой спартанской жизни, предписанной Кораном.

До Турецкой войны 1828 года, с нашей стороны война на Кавказе ограничивалась нападением в наших пределах прославившихся наездников, собиравших шайки отпетых смельчаков, и с ними грабивших и избивавших не только аулы замиренных кавказцев, но еще и русские селения и станицы, в которых захватывали в плен, продавая в неприступные горы, после таких прорывов неприятеля, наши войска ходили наказывать аулы, в которых хищники набирались.

Во время же самой турецкой <войны>, с одной стороны, оборона наших границ со стороны Кавказских племен значительно ослабла, так войска были оттянуты в азиатскую Турцию, а с другой стороны начальствующие лица удалились со своими частями, этими обстоятельствами воспользовались Бухарские пришельцы, и к мусульманской проповеди стали передавать увещевание жителям вести Казават (священную войну) против русских.

В горах не оказалось недостатка предприимчивых, отчаянно храбрых начальников шаек и отношения наши с горцами, преимущественно с левой стороны — за Тереком — стороны военно-грузинской дороги, следуя в Грузию стали более и более усложняться.

Паскевич не постиг значения этого усложнения событий и, передавая в Петербург проект покорения Кавказа, прозванный Тифлисским Генеральным Штабом «проектом двадцати отрядов»! По утверждению этого проекта, фельдмаршал сосредоточил небывалый на Кавказе сбор войск у реки Кубани в земле Черноморских казаков, перешел нашу границу и несколько недель проходил по предгорным степям без цели и решительно без всякой пользы, после чего возвратился в Тифлис героем пышного фиаско.

Когда читаешь этот пошлый «проект» особенно теперь, когда факты доказали его несостоятельность и каких усилий и жертв потребовалось для покорения Кавказа, изумляешься, как человек не признанный сумасшедшим мог подписать подобную нелепость и рождается сомнение, не был ли замысел Тифлисского Генерального Штаба выказать Петербургу всю нелепость и умопомешательство Паскевича, соделавшимся самою несносною личностью, своим хвастовством, шарлатанством и дерзким обращением.

Паскевич, обратил все внимание, которое он только был в состоянии вызвать на свой донкихотский проектированный поход, не счел нужным позаботиться о левом фланге и ограничился назначением Федора Александровича Бековича начальником этого левого фланга.

Князь Бекович — по туземному «Тембот» — был очень умный человек, в азиатском смысле, добродушный, прямой, правдивый, самой строгой честности и изумительно хладнокровно храбрый, без малейшей тени европейского воспитания и образования: от рождения крещен в Православие, но с детства окруженный магометанами, поэтому не было возможности вывести заключение, какого он вероисповедания.

Не имея понятия ни о стратегии, ни о тактике он, однако, был незаменимым военачальником в Азии, так как его мышление было направлено совершенно одинаково с мышлением и миросозерцанием азиатцев, которых он всегда отгадывал замыслы, предупреждая их поползновения.

К солдатам князь Боковин был добр, ласков и заботлив о их обеспечении, но не умел с ними обходиться, вовсе но зная их превосходные качества.

Как правитель края, населенного азиатцами, он был незаменим, так как до мелочей знал обычаи, дух, умственное направление и характер кавказских туземцев, и соображался со всеми этими нравственными их свойствами. К тому же и уважение к его положению владетельного князя много содействовало глубокому уважению, которое горцы к нему питали.

Князь Федор Александрович был женат по магометанскому обряду на магометанке, слывущей красавицей, но не показывавшейся мужчинам; детей у него не было.

Я близко знал князя Бековича, состоя при нем казначеем сборов с горцев левого фланга, вновь обложенных податью и штрафом за участие в восстании, поднятом Казы Муллой.

Этот гениальный Казы Мулла стоит, чтобы вкратце его описать, как образец судьбы гения, даже среди совершенно дикого народа.

Рожденный в ауле Гимрин племени койсубулинцев, он вышел из школы мечети родного аула, успешным учеником, почему и признан Муллою.

Скудность его жизненных средств в горах побудили отправиться в наши пределы, в пограничный город Кизляр, где основал мусульманскую школу, года два процветавшую; но изобилие средств жизни вовлекли Казы Муллу вкусить сладость кизлярских вин, и он спился с круга, почему местные мусульмане перестали посылать своих детей в его школу.

Дошедши до крайности, Казы Мулла стал искать пропитание в поденной работе в роскошных виноградниках кизлярских армян; влюбился в дочь садовладельца, у которого постоянно работал поденщиком, воспользовался грозою воробьиной ночи, убил садовладельца, но не успел похитить его дочь и, не теряя времени, бежал в свои родные горы, перешел в Табасарап и скрылся в горную потаенную пещеру, к бывшему своему учителю отшельнику в своем ските, погруженному в изучение мудрости, внесенной Бухарскими изуверами. Этот мудрец считался у горцев святым, и народ благоговел к нему, тщательно скрывая от преданных нам туземцев его местопребывание в горной трущобе, и тайно посещающи скитника, познали его сожителя и ученика Казы Муллу.

По окончанию Турецкой войны 1828 года, когда Паскевич сосредоточил Кавказские войска для своего бесцельного закубанского похода, близ окраин правого фланга Линии, Бекович прибыл начальником левого фланга Кавказской линии в затерскую страну, и в тоже время Казы Мулла, вышедши из пещеры своего наставника, поднял знамя Казавата (священной войны), фанатизируя мусульманское население своими иступленными пылкими проповедями, резко обличая перед горскими племенами: пороки, распущенность, отступничество от истинного магометанства и кривду владельцев и правителей Кавказских племен, именем Аллы и его пророка Магомета, убеждая низвергать и убивать не только самих правителей, но и все их роды поголовно.

Вскоре Казы Мулла возмечтал из всего горского населения затеречного создать магометанскую республику, над которою самому стать Президентом-первосвященником и для этой цели даже приступил было в одной из крепчайшей местности гор, среди племен Ауховцев, воздвигать первопрестольную мечеть огромных размеров, которая должна была служить собором всему мусульманству Кавказа.

Князь Бекович всюду самым удачным образом вел военное дело, когда действовал самостоятельно. Только однажды, под начальством Командующего войсками на Кавказской линии и Черномории, генерала от кавалерии Емануеля, когда сей генерал ввел отряд, составленный из плохих сборных частей в глухую трущобу, где сам был ранен, то князь Бекович хотя успел вывести этот отряд 1-го июля 1829 года в крепость Внезапную, уже разбитый на голову, при огромной потере убитыми и ранеными и при потере большого количества оружия и двух пушек с их ящиками, вследствие того, что князь принял начальство над войском, уже совершенно расстроенным, не имеющим ни одной части и представлявшем толпу смешавшихся воинов.

Это неудавшееся дело имело пагубные последствия, основательно потрясшее самонадеянность наших войск и сильно поощривши дерзость неприятеля, несмотря на это князь Бекович с недостаточным числом войск превосходно прикрывал наши границы и громил неприятеля при всякой встречи, несмотря на то, что еще вся 14 пехотная дивизия в самое это критическое время была вытребована в Рязань, уже не помню, для какого парада или маневров.

Последствия разгрома дела 1-го июля была замена генерала Емануеля генерал-лейтенантом Вельяминовым, бывшим начальником штаба Кавказского Корпуса при незабываемом Алексее Петровиче Ермолове, превосходно знающего Кавказ, его особенности и войну с горцами.

При Вельяминове князю Бековичу много облегчалось бремя усмирения восстания жителей гор, так как он с Вельяминовым находился в самых дружеских отношениях и в нем постоянно встречал полное содействие своим деятельным предположениям.

К военным заслугам князя Бековича должно добавить несравненно плодовитейших для будущего края, его труды по устройству управления и положению местных инородцев и на этот труд, впоследствии принесший такие обильные плоды он настойчиво всего себя посвятил.

Все образование князя Бековича состояло в том, что он чисто говорил по-русски и на том же языке писал хорошим почерком. Остальное его воспитание было до мелочей всецело черкесское, почему и жизнь его была совершенно азиатского пошиба. Он не имел привычки в свободное от службы время заниматься чем-либо умственным, всегда и всюду окруженный своими узденями, которые, в сущности, были его камердинерами, подвластными ему князьями, гостями, приезжими из других племен. День проводил в пустой болтовне, осмотре и пробах оружия, которыми туземцы обвешаны. Иногда случалось, что подвластные князя Бековича приезжали для судебных разбирательств взаимных тяжб, но князь Бекович не был в состоянии вести какой-либо неслужебный серьезный и назидательный разговор общественный, никогда не брал в руки какую-либо книгу или газету, не имел понятия о картежной игре, в пище и употреблении вина был крайне воздержан. Политические его воззрения и мышление ограничивались кавказскими вопросами.

Он помер в 1829 году лет сорока с небольшим вследствие простуды: во время похода в горной стране поздней осенью, когда уже наступили заморозки, палатку его согревали жаровнями. Раз ночью он, чтобы освежиться, в одном белье вышел из палатки, чрез меру нагретую, и лег на голую землю следствием чего было воспаление внутренностей, положивших его в гроб вопреки всех стараний лучших докторов.


Алексей Александрович Вельяминов

О молодости и воспитании генерал-лейтенанта Вельяминова я ничего не знаю.

Лично я стал его знать, когда он заменил Емануеля на Кавказской линии, когда ему было лет пятьдесят.

Алексей Александрович был человек замечательно образованный, умный, не увлекающийся вспыльчивостью и, понятно, руководствующийся хладнокровною обдуманностью.

Время его воспитания, естественно, повлияло на его отрицательное направление и он был, что наши отцы называли, Вальтерианцем (последователем Вольтера. — В.З.).

Знаю, что Вельяминов долго служил в артиллерии в части, подчиненной А.П. Ермолову, близко его знавшего, почему и выбрал его в своего начальника Кавказского корпусного Штаба.

Когда же Петербургские интриги, зависть и клеветы добились удаления Ермолова и замены Паскевичем при разгаре враждебных отношений с смежною Персиею, Паскевич с частью, взятою в геройском Кавказском Корпусе, воспитанной и одушевленной Ермоловым, двинулся к Елизаветополю — древняя Ганжа — откудова выступил противу подошедшего персидского наследного принца Абас Мирзы с 60-тысячною армией. Паскевич изумленный остановил свой отряд и ни на что не решаясь, потерянный, уселся на барабане сзади фронта. Вельяминов подъехал к нему, и стал ему представлять несносность с нашей стороны оставаться в бездействии. Паскевич в исступлении закричал ему: «место русского генерала под неприятельскими ядрами»! Вельяминов отъехав направился к кургану, стоящему перед фронтом наших войск, слез с лошади и лег на разосланную бурку. Тут <было> несколькими неприятельскими ядрами выбито сколько-то лошадей из конвойной команды Вельяминова, к которому подъехал бешенный храбрец, армянин генерал-майор князь Мадатов — в Отечественную войну в Париже известный под прозвищем Prince du Karabaque[149], требуя наступления; но получив ответ, что это зависит от Главнокомандующего, Мадатов вне себя поскакал к Паскевичу, ругаясь непечатанными словами, упрекал его, что опозорит непобедимые до днесь славные знамена Кавказские, так как неприятель их закидает своими шапками! Паскевич, окончательно потрясенный, с отчаянием махнул рукой, выговорив: «делайте, как знаете»! Мадатов, как вихрь, направился к Вельяминову, запыхаясь, передал слова Главнокомандующего, требуя распоряжений и приказаний.

Вельяминов сел на лошадь, приказав Нижегородского драгунского полка дивизиону рубаки Левковича идти марш в атаку самого центра Персидской линии, а Ширванскому батальону Юдина последовать в подкрепление драгунскому дивизиону. Ширванцы в мгновение ока сбросили свои ранцы и кивера, заменив их фуражками, по-кавказски бегом понеслись за далеко опередивших их драгун, которые геройски неслись на 60 тысяч неприятеля. Персияне же с обеих флангов на быстрых своих лошадях помчались окружить дивизион героев драгун, но в то самое мгновение последние ударили в лоб персианам. А Ширванцы с ревом «Ура!» в штыки ударили в хвост заскакавшей персидской кавалерии. И ту же секунду персидская армия, не выдержавши геройского столкновения из славных славнейших героев Кавказцев, была опрокинута. Вся наша кавалерия понеслась крошить опрокинутого неприятеля, сам Абас Мирза спасся, присев за камень, вся артилерия неприятеля, пропасть его оружия, знамен и значков достались победителям, урон персиян раненными и изкрошенными нашею кавалериею был громаден и спасшиеся от преследования были рассеяны.

В реляции о Елизаветопольском погроме Паскевич себе одному приписал эту победу и Император Николай I, поверив своему фавориту, в оскорблении славнейшей Кавказской армии отрешил и предал опале славнейшего современного полководца Ермолова, заменив его Паскевичем, придав ему всех лучших русских генералов, получивших свое военное образование на исторических полях Отечественной войны, в то же время усилив Кавказскую Армию многочисленными войсками, двинутыми из России.

Вельяминов тогда отказался от занимаемой им должности начальника Штаба и на все убеждения Паскевича отзывался своею неспособностью занимать ее, а на замечания, что однако он долгое время занимал эту должность, Вельяминов отвечал, что обстановка была совершенно иная, так как Ермолов был его благодетелем во всем до мелочи руководящего его!

Вельяминова перевели начальником Дивизии корпуса генерала Рота, ненавистного в нашей Армии. В Турецкую войну при переправе через Дунай Рот во всеуслышание разругался и наговорил такие дерзости Вельяминову, что тот впоследствии говаривал: «Этот немец наемщик глумится над русскими дивизионными начальниками с целью унизить русских, и потому обходится с нами, как никакой порядочный благовоспитанный человек не обходится со своей прислугой».

В тот же вечер при вступлении в лагерь Вельяминов подал рапорт, что болен и на утро лег в лазаретную фуру.

Целый переход Рот ехал около этой фуры, уговаривая Вельяминова и упрашивая его взять назад свой рапорт, но не добился другого ответа как постоянно повторяемый: «я болен»!

Вельяминов был переведен начальником 14 пехотной дивизии, назначенной вторично на Кавказ и с нею совершил зимний поход в Чечню, принесший обильный плод.

На лето Паскевич прибыл в Пятигорск на воды, куда и вызвал Вельяминова, который, прибыв утром, взошел в залу, где толпились начальствующие лица, ожидающие выхода фельдмаршала, царского фаворита.

Вошедший Вельяминов назвался дежурному адъютанту, поспешно ушедшему доложить фельдмаршалу, который против своего обыкновения заставлять себя ждать. Он в мундире торопно вошел с распростерными руками говоря: «прошедшее забыто!» Вельяминов отступил, отвечая: «если забыто, то и нечего вспоминать!».

Как Командующий войсками на Кавказской линии Вельяминов до того удачно действовал походами на левом фланге Кавказской линии, что восстание в этой стране потеряло весь свой угрожающий характер и все племена, прилегающие к нашим пределам совершенно покорились и были обращены в охрану наших границ, так что оказалось возможным приступить к покорению племен закубанских и занимающих пребрежие Черного моря, постоянно подстрекаемых против России приплывающим агентами турецкими и английскими, посылаемыми Британским посольством в Константинополе.

Вельяминов владел в высшей степени искусством начальствовать и всем подчиненным, даже состоящим в равном с ним чине, внушал глубокое уважение и почтение. Солдаты не любили его, прозвав «четыреглазый», вследствие того, что в походе он носил очки-консервы, но питали к нему неограниченное доверие, придающее им в боях неудержимую отвагу.

Вся жизнь Вельяминова была посвящена занятиям. Дома, в Ставрополе, он исписывал своеручно целые дести бумаги, хранящихся ныне в Архиве Штаба Ставрополя. То правила для следования огромных рекрутских партий по безмолвным степям Ставропольской области, то проекты управления казачьими войсками, ему подчиненными, но более всего прилагал он настойчивое внимание на составление предположений военных действий на предстоящее лето.

В этих предположениях заключались все подробности, необходимые для ведения горной войны. В правилах, которые превосходно созданы Вельяминовым, к сожалению не изданных, но в подробности изложенных в вышепоименованных предположениях, равно и в первых приказах по собранным отрядам, о выступлении, где подробно пояснены порядок марша и расчет войскам в горной стране. К правилам в горной войне должно добавить, что Вельяминов создал превосходную во всех отношениях горную артиллерию. Так все присылаемые горные орудия: английской, парижской и американской систем, оказывались никуда не годными через свои лафеты, а наши лафеты, Вельяминовские, испытаны и оказываются превосходны своею легкостью и прочностью.

Во всех проектах Вельяминова военных действий постоянно выказываются широкие, гениальные взгляды на дело военного покорения Кавказа, дальновидность его, строгую логику, последовательность его выводов. С Петербургом, не имеющим понятия об особенностях края и всех затруднений горной войны, он не лукавил и правдиво выставлял всю нелепость его теоретических узких воззрений и тем внушал боязнь самому тогдашнему Военному Министру Чернышеву, в сущности наглому шарлатану.

Вельяминов не задумался выставить Петербургу нелепость издания правил для наших крейсеров, посылаемых к черкесским берегам Черного моря, и принятых без возражения славным адмиралом Лазаревым, по собственному признанию этого адмирала, вследствие совершенного незнания этим адмиралом особенностей Черкесского прибрежия.

В походе всегда полы палатки Вельяминова были подняты для прохлады, и весь отряд видел как он лежит на своей походной кровати, читая книгу. В закубанских походах он читал философический лексикон Вольтера.

Когда Вельяминов начальствовал на Кавказской линии, командиром Отдельного Кавказского корпуса был барон Григорий Володимирович Розен, в сущности добрый, но препустой и вовсе необразованный человек, покровительствуемый Военным Министром Чернышевым.

Все семейство барона Розена представляло самое развращенное сонмище в домашнем быту: он сам и оба его сына были отъявленные содомисты, вовсе не скрывая этого. Жена его, по уверению французских газет, вероятно по сообщению французских консулов в Тифлисе, слыла за имеющую плотскую страсть к арапам, сверх того нагло хватала чужое и слыла взяточницею, учредив свои вечерние разгулы у начальницы института благородных девиц.

Все это в совокупности в управлении барона Розена обратило Тифлис в новый Содом и Гомор, к тому же и войска, расположенные в Закавказье, были распущены до безобразия и более служили насыщением корысти начальников, чем военным целям.

Корпусное начальство оказывало явное недоброжелательство и совершенно несправедливо придирчивость к Вельяминову, чем сильно стесняло его.

По хозяйственной и фронтовой частям войск, подчиненных Вельяминову, он не обращал никакого внимания, в этом отношении все представляя дивизионному начальнику в походе, а атаману относительно казачьего войска.

Как областной начальник Вельяминов не обращал никакого внимания на гражданское управление, представляющее совершенно безобразный колос.

Вельяминов помер в Ставрополе в самое прибытие генерала Головина — его двоюродного брата, <назначенного> командиром Отдельного Кавказского Корпуса и Главнокомандующим на Кавказе и Закавказье.


Павел Христофорович Граббе

По смерти Алексея Алексеевича Вельяминова в Ставрополь был назначен Командующим Войсками на Кавказской Линии и в Черномории и начальником Ставропольской области генерал-лейтенант Граббе.

Он был сын лютеранского пастора прибалтийского края. Мне ничего не известно о его воспитании, на службу же он поступил в гвардейскую конную артиллерию.

Высокого роста, стройный, самой нарядной наружности, от природы наделенный пышным красноречием, в обществе смелый до дерзости, он в первых офицерских чинах стал в положении, на которое ему не давало право ни его воспитание, ни образование, ни происхождение.

Пред самым разрывом Отечественной войны, не знаю по какому случаю, Граббе находился за границей, где у него завелась связь с Великою Княгинею (Анной Федоровной — Юлианой-Генриеттой-Ульрикой, герцогиней Саксен-Кобургской. — В.З.), разъехавшейся со своим мужем <Великим Князем> Константином Павловичем. Но <Граббе> вынужденный возвратиться в Россию, к своей части, по случаю предстоящей войны. В то время что въезд в наши пределы уже представлял немалые затруднения, но он ловко совершил переезд, и в Петербург привез рекомендательное письмо от своей Великой Княгини к вдовствующей Императрице Марии Федоровне.

В 12-м году Граббе состоял адъютантом начальника штаба 1-й Армии А.П. Ермолова.

По заключении мира Граббе встречается командиром, кажется, Елизаветградского полка, где имел скандальную историю в обществе офицеров, но в царствование Александра Павловича подобные случаи скрывались, с целью избегнуть необходимости признать начальника виновным.

При восшествии на престол Николая I Граббе был замешан в Южном политическом тайном обществе и привезен в Петербург, где посажен в Петропавловскую крепость, в которой просидел несколько месяцев. Но оказалось, что он только смутно знает о существовании общества, а участия его в нем не могли доказать. Сверх того, в Следственной Комиссии он говорил резко и смело. Даже раз временщик Чернышев сказал ему дерзость, Граббе засвидетельствовал всем присутствием, что пока полковник не осужден, закон не дозволяет с ним такое обращение, по осуждению же виновного обращение с ним зависит отличных свойств, степени чувств честности того, кто в положении оскорблять, пользуясь своей безнаказанностью. Это столкновение имело последствием обе поименованные личности в непримиримые, заклятые враги.

Когда Граббе выпустили из крепости, возвращаясь к своему полку, расположенному в Херсонской губернии, у него что-то сломалось в экипаже, и он остановился в крестьянской хате имения Скоропадских, потомков Запорожского гетмана, и послал просить помещицу дозволить своим мастеровым починить его экипаж.

Госпожа Скоропадская пригласила Граббе переехать в ее дом, где и приняла его самым радушным образом.

Починка экипажа продолжалась несколько дней, в которые Граббе заметил, что младшая дочь Скоропадской находится в загоне у матери и послана на господскую кухню. Девушка понравилась Граббе, он просил ее руку у матушки и тут же обвенчался; но она не долго прожила замужем и оставила Граббе вдовцом.

После Турецкой войны 1828 года Граббе остался при войсках занимавших Молдавию под начальством графа Киселева. Главная квартира находилась в Бухаресте, оживленном беспрерывными блестящими праздниками и балами, на которых царила дочь молдованина медика, по которой вся молодежь с ума сходила, и эта Катенька, которой фамилии не помню, была предметом общего волокитства.

Должно быть, ее отцу это надоело и <в один> прекрасный вечер разнесся слух, что Катеньку венчают в церкви с каким-то стариком молдованином.

Катенька, едва преступив порог <дома> своего навязанного мужа, прямо отправилась в спальню, где и заперлась, не поддаваясь никаким просьбам и увещеваниям отпереть замок, и на рассвете подожгла комнату. Сама же посредством постельных гардин спустилась в окно и бежала к своему отцу.

То же утро Граббе отправился к Бухарестскому архиерею и убедил его расторгнуть насильственный брак Катеньки, а вечером с ней обвенчался и она стала Екатериною Евстафьевной Граббе. Она была малого роста, черноволоса, смугла, с чертами, встречаемыми на античных греческих камеях.

В Ставрополе Екатерина Евстафьевна, впоследствии родов, от прилива молока к мозгу, помешалась, позднее изменила своему мужу, для прекрасного молодого человека Глебова — позже убитого состоя адъютантом у князя Воронцова и, вследствие этой измены, сам Граббе сделался всеобщим посмешище, по целым ночам ходя он по тротуару под окнами спальни своей жены в длинном плаще с красным воротником, скрывая пару заряженных пистолетов.

Трагически кончила Екатерина Евстафьевна. Блестящая карьера Граббе при императоре Николае I прервалась, и он без назначения, со всем многочисленным семейством, удалился в свою деревню, полученную еще от Скоропадского, как долю его первой жены.

Раз за вечерним чаем Екатерина Евстафьевна встав, поцеловала мужа, потом поочередно своих детей, которых благословила и удалилась в свои покои; вскоре послышался пистолетный выстрел, кинулись по направлению его звука, и застали труп самоубийцы.

Генерал Граббе слыл нестерпимым подчиненным, что он и доказал на Кавказе, куда он прибыл генерал-лейтенантом под непосредственное начальство Командира Отдельного Кавказского Корпуса.

По гражданской части, в звании начальника Ставропольской области Граббе оказался невозможным, допустив неслыханные злоупотребления и целый хаос беспорядков. Как Командующий войсками он, по хозяйственной части тут очень сложной, в особенности относительно Линейного казачьего войска, Граббе показал отсутствие даже маломальских понятий. В военном деле, быть может величайшим, является понятие горной войны, а генерал Граббе оказался не только бездарным и без соображения военачальником, но еще и весьма вредным по своим не соображениям относительно сбережения войска. И всюду, где он лично начальствовал, войска несли неслыханные на Кавказе потери совершенно без малейшей пользы.

Надменен в мелочах Граббе по своему свойству был непроходимо ленив. По природе образованный плохим воспитанием и слабым образованием, он проводил жизнь в совершенном far niente [безделье. — итальян.], мастерски загребая жар чужими руками бессовестного шарлатана, и чрез это его управление отличалось наглым лихоимством и вопиющими злоупотреблениями его подчиненных. К тому же стечение обстоятельств сложилось благоприятно для природной лени Граббе.

При назначении Граббе на Кавказ, ему назначили начальником штаба флигель-адъютанта полковника Генерального Штаба некто Траскина, которого прохождение службы, рисующие порядки того времени, внушало Граббе, что Траскин приставлен к нему шпионом, почему он ему предоставил всю хозяйственную часть, подряды и расходы немаловажных сумм, которыми Траскин широко пользовался.

Военный Министр выскочка князь Чернышев — в лексиконе Бусета обозначенный «Aventurie Rapse» [тертый авантюрист — франц.], был вторым браком женат на девице графине Зотовой, по матери внучке князя Куракина, отца бобочных семейств баронов Вревских и Сердобинов. Одна из девиц этих семейств жила у своей ближайшей родственницы княгини Чернышевой и ее соблазнил князь Чернышев, через что оказалось необходимо ее выдать замуж, для чего и выбрали Траскина, отличашегося единственно своим безобразием лица и уродливой тушностью.

Очень скоро, после свадьбы, Траскина померла при родах, и Траскин вдовец обчелся в своих расчетах, лишившись покровительства всесильного временщика Чернышева.

<Как-то раз> при Дворе затеяли Маскарад, для которого приготовлялся китайский кадриль. Для этой кадрили в числе прочих избрали уродливого Траскина, который после репетиции во дворце, в китайском наряде, в полутемном коридоре встретил чем-то взбешенного князя Орлова, пред которым вздумал буфонить и задержал придворного Бок Малога, который своею богатырскою дланью отвесил могучую пощечину широкорылому Траскину, но после узнав, что этот ряженый китаец полковник Генерального Штаба, сделался его покровителем.

В день Маскарада Траскин заключил свою буфонство в кадриле, упавши на спину своего огромного туловища, так что паркет затрясся и тем возбудил неистовый хохот всех присутствующих, в особенности Императора Николая I, чем К<нязь> А.Ф. Орлов воспользовался для представления Траскину звания флигель-адъютанта.

У Граббе была страсть рисоваться и, например, к разводу или наряду на площадь, против занимаемого им дома, он выходил, держа за руки обоих своих сыновей, одетых в пажеские шинели и постоянно пользовался всяким случаем выказывать надменную важность и торжественность, почему на Кавказе в войсках его прозвали «Каратыгин» по памяти славного актера Петербургского театра.

Дар красноречия у Граббе был развит до высшей степени. Прекрасное лицо его прелестно оживлялось, синие глаза блестели, благозвучный голос принимал прекрасную интонацию и слушатель до того очаровывался им, что не было возможности логически разбирать высказываемое им. Это был в полном смысле Трибун, увлекающий ораву, никогда не разбирающей высказываемое ей, и как Трибун, Граббе увлекался и доходил до абсурда, это-то и разочаровывало Императора Николая на его счет.

Зимой Граббе поехал в Петербург под влиянием горя, причиненного в Северном Дагестане летом 1839 года Ахульговской компанией, самым витийским образом описанной в вымышленных военных реляциях.

Однажды на вечернем чае у Императрицы, на который был приглашен Граббе, поднесший Ее Величеству ребенка — девочку, плененную в Ахульго, дочь журхая, одного из наибов Шамиля, которая была крещена при восприемниках: Ее Величестве и Граббе. К чаю пришел Император Николай, обратившийся к Граббе с разговором о предполагаемых военных действиях на предстоящее лето.

Граббе увлекся своим красноречием и до того очаровал Императора, что получил приказание на утро привести все вышесказанное им изложенное в записке.

Приехав домой Граббе, с одной стороны под влиянием опьянения, в которое вовлекло его красноречие, с другой стороны не видя возможности противоречить словам, очаровавшим царя, составил записку проекта военных действий за Тереком, на предстоящее лето.

Государь, утвердив этот проект, приказал Военному Министру отправить его Корпусному Командиру Головину, с повелением: предоставить все нужные военные средства Кавказского Корпуса.

Этот проект был замечателен по пышному красноречию его изложения, но не выдерживал внимательного обсуждения. В нем были одни хвастливые выражения, как напр<имер>, «разбив на голову неприятеля в такой-то местности», «занять его неприступную твердыню», или «для обеспечения безопасности такой-то нашей границы, составить летучий отряд!». Но из каких войск и в какой численности, не упоминалось, так что, вероятно, не хватило бы всего Кавказского Корпуса если бы всем раздробленным отрядам придали бы надлежащую численную силу.

О продовольствии, парках, перевозных средствах, госпиталях и мест расположения всего этого не упоминалось ни единого слова. Вообще этот военный проект был еще нелепее и бессмысленнее, чем пресловутые 20 отрядов Паскевича, имевшие цель окончательного покорения Кавказа.

По получении этого проекта, уже Высочайше утвержденного, Головин, по соображениям, <высказанным> Генеральным Штабом, тот же час распорядился передвижением войск, расположенных в Закавказье и парков, имеющих участвовать в военных действиях, порученных Граббе. О продовольствии пришлось заботиться Корпусному Командиру потому, что только он утверждал торги на поставку провианта и фуража, потребного для войск, расположенных на Кавказской Линии, представляя затем Командующему войсками на Кавказской Линии распределять их по его личному соображению и по военным обстоятельствам.

Весною Военный Министр Чернышев прибыл на Кавказ по особому Высочайшему поручению, оставя управление военного министерства дежурному генералу графу Клейнмихелю.

Раз ночью прибыл к Корпусному Командиру курьер от Граббе. Головин меня потребовал, дал прочесть донесение Граббе, в котором извещалось, что не имея ни провианта, ни сухарей, он не в состоянии исполнить Высочайше утвержденный проект экспедиции, посему находит вынужденным войска, предназначенные для похода, расположить по внутренним нашим селениям, для получения продовольствия, о чем, вместе с сим курьером, он доносил в Анапу князю Чернышеву и в Петербург графу Клейнмихелю.

Головин дал мне предписание, с неопределенными, самыми широкими полномочиями, дабы непременно, немедленно доставить провиант и сухари в полном количестве для предстоящего похода Граббе, и ту же ночь отправил меня на Кавказскую Линию.

На Линии я застал что целый месяц провиант совершенно без надобности перевозился взад и вперед по магазейнам так, что оказывалось суммы израсходованные на эти передвижения, только питали жадное лихоимство Начальника Штаба Траскина и неизвестно <было>, где именно находится сам провиант.

Несмотря на эту путаницу, я быстро его разыскал и в силу данных мне полномочий заключил подряды на перевозку его спешно, к месту сбора войск, где устроил земляные печи для обращения муки в хлебы, а последние в сухари, вытребованными двумя батальонами и так как источил все прочий провиантские магазейны на Тереке, то помчался в Астрахань, для ускорения перевозки провианта в источенные магазейны, которые постоянно пополнялись провиантом, доставляемым Волгою, через астраханский царевский магазейн Кавказского ведения.

Из Астрахани я прибыл в место сбора отряда, где представился Граббе и вручил ему донесение, в котором подробно описал, что имеется на месте сбора продовольствие для всего отряда на шесть месяцев.

Утром дня, в который я прибыл, выехал из отряда князь Чернышев, приказавший с курьером ему донести, если получат какие-либо сведения от меня поэтому ему отослали подлинный мой отчет.

Когда я откланивался Граббе, он, грустен до истомы, сказал мне: «Вы удивительно как распорядились, это просто невероятно, непостижимо, но меня окончательно погубили!».

Действительно, Граббе уже не имел возможности откладывать своего выступления с отрядом! Он это и исполнил, но несколько дней спустя вернулся из Ичкерийских дебрей страшно, как ни бывало на Кавказе, разбитый наголову, с огромными потерями.

Настал конец особого благоволения Императора Николая к Граббе.

Император Александр Николаевич очаровывался даром слова Граббе, и он опять удостоился царского благоволения.

Полководцем Граббе никогда не мог быть, а кроме в России, где не личные достоинства, а совершенно иные частные влияния возвышают людей.

Во-первых, Граббе, в своих соображениях о военных действиях, не имел и призрака усмотрительности, осторожности и, постоянно соображался своими фантазиями, которые постоянно рассчитывал, что они осуществятся, и это почти никогда не случалось.

Во-вторых, в неудачах Граббе совершенно терялся и продолжительное время оставался окончательно неспособен к какому-либо соображению. Например: по взятии укрепления Ахульго, стоившего нашим геройским Кавказским войскам столько потерь и столь долго длившейся осады, потому, что Граббе вел дело напролом, и только под конец, когда прибегли к хитрости и внушениям, удачно окончилось рагромом твердыни, предпринято было занять и наказать пребольшого, богатого и привлиятельного в горах аул Чиркей. Несмотря на все предостережения о каких-то темных заговоров жителей, отряд выступил утром из Темир-Хан-Шуры и шел безо всякой предосторожности как бы мог следовать в наших пределах.

На привале явился преданный мне чиркеевец Биакай с известием, что чиркеевские заговорщики условились допустить наш отряд до ворот своей каменной высокой и толстой стены и тут напасть на нас со всех сторон.

Чиркей состоял из узких улиц, пролегающих между высокими каменными оградами дворов, в которых стояли каменные двухэтажные дома. К аулу вела узкая извилистая дорога, более версты протяжения, с обеих сторон окаймленная валяжными каменными высокими стенами, составляющими ограды роскошных черкесских фруктовых садов и виноградников. Эта дорога оканчивалась мостом через бешеный пенистый поток Сулака Граббе на бурке уселся над мостом и приказал авангарду двинуться с песельниками. Ширванский полк с песельниками впереди запел: «Унеси ты наше горе, быстро реченька бежит!» и скрылись в дефилей дороги.

Горные единороги авангарда, с увязанными на них мешками овса и кипами сена только что въехали на мост, как послышался ружейный залп, со стен Чиркея, и из-за садовых стен показалась толпа авангарда, опрометью бежавших по мосту, кто потеряв шапки, кто амуницию, кто самое оружие и за ними толпа чиркеевцев, рубящих наших беглецов. Хотя адъютанты Граббе кинулись рубить веревки, перевязывающие фураж, навьюченный на горных единорогах, но не успели обратить эти орудия, которые неприятель отбил и увез в свой аул.

Граббе совершенно потерялся и удалился куда глаза глядят, как помешанный, сняв шапку и рукою потирая лоб, я за ним следовал как его тень, опасаясь, чтобы с ним чего не случилось и усиливался вызвать его к памяти и к распоряжениям, тем более, что подошедшая колонна без всякого распоряжения по инстинкту этих столь боевых и славных войск завязала горячую перестрелку с неприятелем.

В оправдание Ширванского полка должно пояснить, что перед этим на одном неудавшемся штурме Ахульго, этот полк в несколько минут, а кроме полковых казначея и квартирмейстера, потерял от полкового командира до младшего офицера всех фельдфебелей, большею часть капральных унтер-офицеров и огромное число рядовых, так что убыль штаб и обер-офицеров и отчасти унтер-офицеров комплектовали из других полков личностями незнающими своих новых частей и им неизвестных.

Впечатление, оставившее по себе в Петербурге, сделало то, что это странное чиркеевское дело ни мало не уронило Граббе, быть может и навранная реляция, которую я не видел, тоже представила позорное дело под Чиркеем, блистательною победой.

Но если Граббе не был военачальником, то оказался еще худшим администратором. Но в обществе, в салоне, в кабинете, во всякой беседе он имел дар редкого очарователя. Его речь, составленная из избранных приличных и благозвучных слов, постоянно выражала рыцарские благородные, высоконравственные, честные чувства, просто очаровывал и отуманивал слушателя. Поэтому, естественно, лица, от которых зависела судьба Граббе, или знавшие его по его красноречию, не могли разгадать, что это было единственно роль, разыгрываемая искуснейшим актером.

Все здесь сказанное о вреде, причиненном на Кавказе управлением Граббе, подтверждается всеми событиями, воспоследовавшими при его преемнике, при котором наши крепости с артиллериею брались на копие, и гарнизоны их избивались. Наконец, все бывшие замеренные туземцы, отложась, переходили в неприятельские ряды.

Без сомнения, если новоназначенный Корпусный Командир Нейдгард соответствовал своему назначению и имел бы военные соображения, а главное, умел бы внушать подчиненным исполнять свои обязанности, и преемник Граббе был бы военный, а не парадный генерал, умевший командовать, то все-таки избегли весь позор, столь правдиво описанный бароном Торнау во 2-й части «Русского Архива» за 1881 год, и князь Аргутинский не заменил бы свой долг своими армянскими расчетами, сумасбродный храбрец Клюке фон Клюгенау был бы употреблен соответственно его способностям. Пассек не дерзал бы своевольничать столь нагло, а Гурко сумел бы быть начальником и не подражал бы пошлостям своих подчиненных.


Евгений Александрович Головин

В моих бумагах находится биография генерала Головина: но она предназначалась для печати, что не состоялось, поэтому я ее здесь дополню.

Евгений Александрович воспитывался в Москве в университетском пансионе известного Антона Антоновича Антонского. По собственному его сознанию это образование было очень слабо и уже на службе настойчивыми знаниями он сам себя образовал и это весьма удовлетворительно.

В Отечественную войну он служил в Армии. По производству в генералы, еще в царствование Императора Александра I, Головин был назначен начальником Гренадерской бригады, расположенной в Туле. В этой бригаде состоял именитый Фанагорийский полк.

Евгений Александрович был родной брат Ивана Александровича Головина, начальствующего в Москве масонскою ложею «Ожидающих манну». Это обстоятельство повлияло на нравственное направление Евгения Александровича, обратив его в истого масона.

Он не имел никогда никакого покровителя и всегда служил в Армии во фронте.

Начало его известности истекли из смотра Императора Александра I-го, особенно довольного бригадою Головина, назначившего его Командиром Гвардейского Егерского полка.

Последующие <служебные> прохождения Евгения Александровича описаны в разных журналах, даже его привлечение в секту Татариновой предписывавшую, что-то более образованного скопческого раскола.

Назначение его Командиром Отдельного Кавказского Корпуса было для него нелегким.

Войска Закавказья были до того распущены, что строевые солдаты выходили на большие дороги вооруженные, где стреляли и грабили проезжих.

Начальники хвастовством заносились до наглой лжи. Например, Командир Нижегородского Драгунского полка Безобразов, за свою жену (урожденная княжна Лопухина) лишенный флигель-адъютантского звания и высланный из Петербурга, представлял реляции, что со своим полком в рукопашном бою он истребил значительные шайки лезгин, а на поверку оказалось, что во всем полку не было ни одной шашки отточенной.

По гражданской части злоупобления и невообразимые беспорядки далеко превышали военные.

Ревизовавший гражданское управление барона Розена сенатор барон Ган был оставлен в Закавказье ознакомить Головина со всею грязью, им открытой, что он и исполнил. Но несмотря на его близкое исследование края, он только указывал на зло, но не мог придумать средства устранить это зло и указать на личности из тамошных служащих, в состоянии способствовать вести порядок.

Ко всему этому из Петербурга Головин получал чувствительное оскорбление, как-то его семейство прибыло в Тифлис со своим доктором Касовичем, последователем секты Татариновой. Вскоре шеф жандармов граф Бенкендорф сообщил Головину, что Государь Николай I приказал выслать Косовича из Грузии! Косович собирался выехать, когда явился к Головину местный жандармский окружной генерал Скалой, такой же урод из себя как и отвратительною своей нравственностью, предъявил повеление Бенкендорфа, если Косович в данный срок не выедет, то взять его и с жандармом доставить в Петербург.

Потом, когда в Петербурге ночью арестовали Татарину и ее союзников, а потом разослали их с жандармами Головину с ее детьми выслали с унтер-офицером Петербургского жандармского дивизиона Михайловым к ее мужу, тогда еще служившему в Варшаве. Михайлов оказался услужливый и расторопный малый, вскоре произведенный в офицеры с состоянием по Кавалерии, и Головин его взял заведовать домом Корпусного командира в Тифлисе, положеного по штату.

Михайлова, без его ведома, определили в какой-то полк и из Петербурга, Штаб Кавказского Корпуса получил строгое повеление немедленно отправить Михайлова в Россию, в полк куда он назначен.

Генерал Скалой опустился до такой дерзости, что на балу у Корпусного Командира он подвел неприглашенного своего офицера Иерусалимского рекомендовать Головиной, и в то же время перемигивался со своей, достойной его самого, супруги.

Иерусалимский во время арестов секты Татариновой, начальствовал караулом, приставленным к Головиной и теперь был вновь переведен в Тифлисскую жандармскую команду.

Граббе был известен как нестерпимый подчиненный и теперь он, не стесняясь, шел против Головина, когда по

Высочайшему повелению под главным начальством Головина и непосредственным начальством Граббе, повелено образовать Черноморскую береговую линию под начальством генерал-майора Раевского, человека решительно ни к чему не способному, несмотря на свой большой ум и огромную энциклопедическую начитанность, совершенно чуждую всякой специальности.

С первого же лета Раевскому дан отряд для занятия указанных мест на черкесских берегах Черного моря и возведения на этих местах укреплений. На него было возложено вести ежедневные военные журналы, которые по команде шли к докладу Государю. Раевский ухитрялся включать в них, им же вымышляемые, будто исторические сведения, повествовании о<б> обычаях и взаимных отношениях горских племен, тоже от начала до конца им самим выдуманные.

Эти военные журналы так понравились Императору Николаю, что он стал их читать Императрице, которая до того ими увлеклась, что изъявила желание их чаще получать, вследствие чего воспоследовало Высочайшее повеление, чтобы не зависимо от военных журналов, представляемых Раевским по команде через Тифлис, он представлял копии с них прямо к Военному Министру.

Тогда Раевский стал вводить в эти журналы загадочные предметы, которые в частных письмах он пояснял своим придворным связям, как контролирующие и обвиняющие своих непосредственных начальников Граббе и Головина, над которыми он едко издевался, выставляя обоих пошлыми дураками. Впрочем при этом Раевский все-таки, хотя сколько-нибудь, да сохранял призрак осторожности. Но когда неприятель стал овладевать нашими прибрежными крепостями, и что по Высочайшему повелению воспоследовал запрос Головину, Граббе и Раевскому, и по получении ответа, Военный Министр послал им бумагу, по слогу явно продиктованную Императором, которого слог совершенно отличался своим повелительным тоном, начинающуюся словами: «Усматривая совершонное разноречие в отзывах трех главных Начальников Кавказа!»…Тогда Граббе и Раевский гласно стали провозглашать, что сам Государь признает их равными Корпусному Командиру впоследствии чего Граббе отстранил от себя власть Корпусного Командира, фактически отделяясь от него, а Раевский с цинической наглостью стал официально поднимать на смех повеления Граббе и Головина, отвечая на их формальные бумаги колкостями и пошлыми насмешками.

Все эти обстоятельства, добавленные к прежним опалам, окончательно сломили природную неприклонную энергию Головина, и он письмом Государю просил увольнения от занимаемого им поста, что и получил.

Странное явление представлял Головин в звании Члена Государственного Совета. Привыкши к напряженной служебной деятельности, он тяготился без обязательной деятельности, в нравственном отношении заменив изуверные мистические мечты на чудовищные физические упражнения плотской секты Татариной, пережив мужественную силу своего сложения. Под конец своей жизни он остался ни с чем, с совершенно поколебленным доверием к своим прежним убеждениям, представляя собой могучий корабль, плывущий не имея цели куда пристать. Точно так же Головин, усомнившись в истине пережитых им упований, в своих мыслях лишенный всякой устойчивости, бродил в своих мыслях, не будучи в состоянии решить самому себе его прежний верования греховны или благочестивы? Что, тем самым, сильно тяготило его мышление и что душевно он был строжайше нравственен.


Николай Николаевич Раевский

Сын славного сподвижника деятелей Отечественной войны, он четырнадцати лет от роду с братом своим участвовал в этой эпопее Русской Армии, и когда корпус его отца отрезывался неприятельскою колонною, доблестный Корпусный Командир Раевский, впереди своих двух сынов державших по знамени, пошел напролом вражеской колонны.

Само собою <разумеется что> Николай Николаевич, со столь юных лет состоя в рядах русских героев, не мог иметь удовлетворительных воспитания и образования, но одаренный большими умом и восприимчивостью, он пополнил недостатки своего образования большою начитанностью, в последствии придавшее ему, поверхностные энциклопедические познания, которые в нем развили самое искусное шарлатанство, отличающееся своею наглостью.

Все это в совокупности сделало из Н.Н. Раевского замечательную умную личность — без веры религиозной и общественной, глубоко непотрясаемому убеждению, презирающего Свет, людей, их деяния и учреждения, над которыми он с глубочайшим цинизмом смеялся.

Большие придворные связи и память о заслугах его отца, ему сильно покровительствовали.

В Персидскую войну 1826-го года он получил на Кавказе начальство славного Нижегородского драгунского полка, которым он вовсе не занимался не имея ни малейшего понятия о службе. Потом участвовал в последующей, по заключении Мира с Персией, Турецкой войне, завел интриги, вследствие которых Паскевич его выпроводил из Армии и подверг его в генеральском чине аресту по Высочайшему повелению.

После этого Раевский <какое-то время> оставался без назначения и, наконец, получил в 1838 году начальство над вновь образуемой береговой Линией Черного моря.

Тут он оказался вредным и невозможным шутом. Не зная русского языка, он по-французски диктовал военный журнал своему приятелю, безалаберному Льву Пушкину, брату поэта, писавшему этот журнал по-русски, <который> беспрестанно повторял: «Да это не возможно писать, это выходит из всякого правдоподобия!». На что Раевский постоянно возражал одно и то же: «Любезный Лев Сергеевич, вы глупы и ничего не понимаете, чем больше вранья представлять в Петербург, тем более его это восхищаешь и приобретаешь кредита у него!».

Как отрядный начальник Раевский был невозможен, и напр<имер>, в переходах сидя верхом в какой-то шутовской полуодежде заставлял на походах целые полки, которых солдаты взявшись друг друга под руки, идя гусем выплясывая с припевом малороссийского «журавля», подпеснею, своей пахабностью, непечатную.

Раевский не успел изгнать всякий порядок и дисциплину в войсках порученного ему отряда, единственно потому, что они были образованы Вельяминовым и еще имели ближайших начальников, избранных этим, в полном смысле славным, генералом.

К счастью Раевского он кончил свою карьеру удалением от начальства береговой Линии с оказанным благоволением, потому что в Петербурге сочли невозможным его заслуженно карать за все его дела, то и сочли лучше притвориться, что не знают их.

Нахальство и находчивость Николая Раевского были изумительны, вот тому пример.

Было время, когда княгиня Елизавета Ксаверьевна Воронцова имела связь с Александром Раевским, родным братом Николая. Связь кончилась публичным позорным скандалом, но все-таки она, естественно, имела влияние на расположение графини к Николаю Раевскому, когда он после Турецкой войны 1829-го года, без назначения жил на южном берегу Крыма, где изредка посещал Воронцова в Алупке и своим редким умом забавлял княгиню. Оба Воронцовы постоянно приставали к Раевскому, чтобы он чаще их посещал и оставался у них на несколько дней. Раевский же отговаривался тем, что он не в состоянии выносить жар застегнутый в военной одежде, тогда графиня придумала его нарядить в старые свои придворные платья, слишком пышные, чтобы их отдавать горничным, и их раздирали по переднему лифу и надевали на высокого, плечистого Николая Раевского, служащего всем забавой в этом наряде, в котором он являлся к столу и в гостиную.

Обычаи Алупки были следующими: по пушечному выстрелу в «6» часов собирались к обеду, после которого переходили в гостиную, где граф Михаил Семенович садился в высокие кресла, стоящие против поперечной стороны стола, вдоль которого на диване сиживала графиня близ своего мужа и рядом с нею Раевский в ее нарядном платье. Это было время связи княгини Воронцовой с начальником военных поселений графом Витте.

За чем-то вызвали графиню Воронцову. Она встала и сказала Раевскому ее пропустить, о<н> медленно, медведеобразно стал вставать, ладонью опираясь о стол: графиня дружески ударяя его по плечу промолвила: «Raevsky comme Vous etes lent!»[150]. On обернул голову к ней и, смотря ей в глаза произнес: «Faut-il Madame etre Vite pour Vous plaire!»[151].

По удалении с береговой линии, Раевский поселился на южном берегу Крыма в имении своей богатой жены, урожденной Бороздина. Здесь он скоро восстал против князя Воронцова, по своему обыкновению стал распространять пошлые эпиграммы и вымыслы о нем, так что князь запретил его принимать.

Раевский до то<го> нагло презирал Петербург, что в первой экспедиции <на черноморской> береговой линии, во время постройки укреплений, он углубился диктовать по-французки проект Пушкину, писавшему его по-русски, морского военного поселения на восточном берегу Черного моря, <которое должно было> служить местному флоту тем же, чем военные поселения предполагались служить в сухопутном войске. Пушкин тщетно клялся, что это невозможный сумбур самого дурацкого пошиба. Раевский же твердил одно: «Вы ничего не понимаете. Мудрецы Петербурга, гиганты в невежестве и дурости, веко верят, когда умеешь изложить».

Этот пресловутый проект морского военного поселения кончался просьбою зачислить в поселенцы Волконского, женатого на родной сестре Николая Николаевича, последовавшей за мужем, сосланным в Сибирь по делу тайных обществ, открытых в 1825 году.

Несмотря на все происки Раевского, этот проект не был принят к докладу в Петербурге, а проекты Раевского и он сам презрительно осмеяны.

Раевский где-то, в неизвестной глуши, помер всюду и всеми совершенно забытый.

Анреп заменил Раевского.


Анреп

Не иносказательно, а истинно был помешанный, корчивший героя храбрости и честности до исступления, в действительности же совершенно ни к чему не способный, внушаемый какими-то фантастическими идеалами, в особенности в военном отношении. В Турецкой войне пятидесятых годов на линии Дуная практически доказал свою совершенную неспособность и ничтожество.

С Граббе Анреп был заклятый враг не щадивший первого. На каком-то царском смотре, по словам Анрепа, Граббе, как дивизионный начальник, в команде переврал приказание Государя, так что Анреп со своею бригадою исполнил движения, не соответствующие Высочайшей воли, вследствие чего пред всем сбором многочисленного войска Государь Николай повелел послать Анрепа за фрунт.

Вследствие этого Анреп имел объяснение с Граббе, при котором оба распетушились до того, что первый вызвал своего соперника на поединок, но как оба сознавали, что им в России стреляться не благоразумно, то согласились стреляться за границей, куда Анреп поехал и где несколько месяцев тщетно прождал Граббе, избежавшего поединка. Впоследствии это послужило Анрепу поводом обращаться и отзываться о Граббе с величайшим презрением, выставляя его трусом и бесчестным актером.

Сам по себе Анреп был добрый человек, не способный сознательно делать зло и бесчестный поступок, но как пустая помешанная личность, окружающие его вводили в самые неблаговидные поступки.

Прочий генералы на Кавказской линии были личности пустейшие, без всякого значения, единственно употребляемые для обязательных инспекторских смотров. Одно исключение составляет Засс. Курляндец, без признака образования и убеждений, имевший особые способности на вооруженный разбой на широкую ногу, которые в случаях надобности наказать вероломство какого-либо туземного племени, Вельяминовым поручалось набег, остальное же время этот славный генерал держал Засса, как говорится, на цепи.

Полковые командиры, выдресованные Вельяминовым, хотя не представляли ничего особенного, но на своих постах были удовлетворительны и достойно поддерживали в своих полках дивный военный кавказский дух.

Зато закавказцам, из трех старших генералов иноземцев двое, Фезе и Клюке фон Клюгенау были ничто иное как бестолковые хвастуны с обращением казарменных капралов, третий армянин князь Моисей Захарович Аргутинский-Долгоруков, совершенный выродок своей национальности, при грубом воспитании и отсутствии всякого образования, отличался своим строгим бескорыстием и личною храбростью, к тому же хорошо говорящий на туземных наречиях, вел все переговоры лично, без переводчиков, и одаренный всей многообразной хитростью и лукавством армян, превосходно ладил с неприязненными нам племенами, через своих отличных лазутчиков, заблаговременно зная малейшие замыслы и намерения горцев.

Закавказские войска свято хранили предания о дивных боевых подвигах своих полков, но долгое время оставаясь без боевых упражнений, быть может отчасти, отстали в боевом отношении от войск, расположенных на Кавказской Линии.


Нейдгард

Вместо Головина назначен был командир Армейского корпуса, расположенного в Москве. Нейдгард должно быть потому, что на смотрах Императора Николая Государю нравилась выправка солдат, чистота амуниции и оружия, благовидность фронта и маршировка, отчетливость ружейных приемов корпуса Нейдгарда, представленного на смотре, то же, вероятно, повлияло на это назначение благорасположение канцелярии Военного Министерства, причем должно полагать, что не мало посодействовало личное корыстолюбие Военного Министра Чернышева, как ниже поясним.

Нейдгард происходил из темного немецкого семейства, был брюзгливый маленький человечек, искательный и низкопоклонный до подлости пред сильными и влиятельными личностями, деспотически надменен и груб со всяким подчиненным, не имеющим покровителей.

Я его знал в первый период своей службы в Московском корпусе графа Петра Александровича Толстого, при котором Нейдгард был начальником штаба.

Граф Петр Александрович Толстой не отличался особыми дарованиями, а образование его по отношению к прошлому веку удовлетворительно, но он отличался правдивостью, прямотою и патриотизмом, совершенно подобными нашим лучшим достославным древним боярам: его поговорка, которую он глубо<ко> прочувствовал, была: «Братец, Россия вить наша мать!». В обхождении его не было и призрака гордости и, например, при инспекторских смотрах, когда его окружали солдаты, которых он спрашивал претензии, граф Петр Александрович непременно спросит: «Нет ли у кого понюхать табаку?». Тотчас явятся несколько тавлинок и Корпусный Командир на радость всех окружающих его солдат в одну из поднесенных тавлинок опустит пальцы и, втягивая в них щепотку табаку, всегда промолвит: «Экой братец у тебя славный забористый табак!». Но граф, с неприступной гордостью нес свое русское достоинство. Вероятно, это <чувство развилось у него> пред Отечественною войной, когда он был послан в Париж полномочным министром внушил Наполеону I-му глубокое уважение и внимание.

Когда граф Петр Александрович в Москве командовал 5-м пехотным корпусом, он был предметом выказываемом ему всеобщего уважения, начиная с самого Императора Александра I-го и даже и царских временщиков не исключая, прозванного «Сила Андреевич» всеми ненавидимого, страшного графа Алексея Андреевича Аракчеева.

В Москве граф Петр Александрович вовсе не обращал внимания на канцелярские мелочи своего штаба, представляя их своему Начальнику Штаба, сам же с отеческою заботою заботился, чтоб солдаты имели хорошую пищу, управлялись правильно без лишнего и неправильного отягощения.

Нейдгард же, со своею немецкою мелочностью, копошился в своей канцелярии Штаба, наблюдая, чтобы все отписки и срочные отчеты, на которые никто не обращает внимания, велись аккуратно и своевременно.

В 5-м корпусе, при доступности Корпусного Командира, начальник Штаба не мог заслужить ни чей нелюбви, но он всем надоедал своей немецкой мелочностью.

Всех изумило назначение Нейдгарда Командиром Отдельного Кавказского корпуса и Главноуправляющим Гражданскою частию как генерала, не имеющего никакой военной репутации и никогда не управлявшего самостоятельно гражданской частью, в страну, где кипела самая трудная война и где сложное гражданское управление еще далеко не устоялось и требовало трудные головоломные соображения для применения к учреждениям остальной империи. Во время управления Нейдгарда, внушенный своею нелюбовью к немцам, я вышел в отставку, так что не был свидетелем всех безумных, своеобразных беззаконных мер, введенных немецким авантюристом, в управление славным Кавказским Корпусом и по гражданской части Закавказа.

Но опять вступив на службу при назначении графа Воронцова Главнокомандующим и Наместником Кавказским (там он и получил княжеский титул. — В.З.), по своей служебной деятельности мне пришлось официально исследовать многие вопиющие злоупотребления и беззакония, введенные распоряжениями, подписанными Нейдгардом.


Князь Михаил Семенович Воронцов

В Русском Архиве напечатана моя статья под заглавием «К биографии князя М.С. Воронцова!», но, как статья, назначенная к печати, естественно, многое упущено.

Князь Михаил Семенович от природы не был одарен никакими мало-мальски выдающимися дарованиями, но особенно в возмужалом возрасте, он служил примером, как разумное и прекрасное воспитание и образование в состоянии обратить само£ обыкновенное существо в замечательного государственного деятеля.

Воспитание и образование князя Воронцова развили в нем гуманность, справедливость, высокое благородство, во всех его поступках настойчивость, никогда и ни в чем не ослабевающую деятельность, доходящую до совершенного самозабвения, и постоянную наблюдательность обсуждаему здравомышлением. В семейном отношении счастье ему не благоприятствовало, и он глубоко чувствовал это, зная все распутство своей жены.

Единственный его первый ребенок — дочь Иозефина, умерла в юности, остальные дети, носящие его имя, по чертам их лиц во всеведение были не его дети, но несмотря на это князь был постоянно добр и нежен к ним.

К жене своей князь Воронцов по наружности при посторонних был уважителен и этим принуждал всех оказывать ей самое изысканное почтение, но сколько раз, находясь по службе на один с князем в ее присутствии, если она вмешается в наши переговоры, то он отпускал ей самый колкии намеки, иногда даже дерзость, при чем его лицо выражало наиглубочайшее презрение! Она же постоянно изумляла своим хладнокровием, как-будто эти намеки и дерзости не к ней относились, чем явно доказывала, что привыкла к подобным выходкам.

Одно из первых предметов, которые пришлось Воронцову распутывать относительно управления Нейдгарда, было дело провиантское.

Объезд Военного Министра Кавказа отозвался общим возмущением горских племен, что весьма естественно потому, что Чернышев не имел понятия об обычаях и умозрении туземцев. Прибывши с целью свергнуть Головина, которого он ненавидел, потому что Головин был назначен Императором на Кавказ помимо его Чернышева, и что Головин не вносил оброки в Военное Министерство, Чернышев прибыв на Кавказ, как истый надменный и наглый временщик, знать не хотел ознакомиться с духом и особенностями туземцев, он как диктатор повелевал по своим невежественным теоретическим понятиям почерпнутым в Петербургских канцеляриях.

Последствиями восстания горцев было очевидное совершение недостача численности войска на Кавказе о чем, посредством фельдъегеря, доведено было Государю, в то время путешествующему.

Николай Павлович, получивши донесение о том, отправил фельдъегеря, сопутствующего ему, в какую-то пехотную дивизию с повелением немедленно следовать на Кавказ форсированным маршем, о чем тот же фельдъегерь привез уведомление Головину. Немного времени спустя прислали на Кавказ еще другую пехотную дивизию.

Естественно, эти обе дивизии, расположенные во внутренних губерниях, продовольствовались на суммы, отпускаемые Военному Министерству, которое не перевело эти значительные деньги в Кавказское интенданство, нашедшее вынужденным довольствовать эти дивизии, в продолжении полугода, всеми запасами и средствами.

Когда Нейдгард потребовал пополнения этих запасов и средств Военное Министерство сделало начет на Кавказское интенданство в слишком шестьсот рублей за израсходование Кавказских запасов.

Нейдгард, по-видимому, опасаясь навлечь на себя гонение Военного Министерства, завел пустую переписку, расплодившуюся в огромных размерах, а положенные продовольственные запасы на случай < военного> замешательства с Персией и Азиатской Турцией все-таки не пополнялись в стране, где наше владычество еще далеко не утвердилось. По прибытии в Тифлис Воронцова, вникнувшего во все подробности этой казнокрадской проделки, он потребовал от Чернышева немедленной высылки этой суммы, которая, наконец, безоговорочно была выслана.

В Дагестане по распоряжению Нейдгарда генералом Клюке фон Клюгенау была заведена самая грязная и наглая маркитанская проделка по снабжению войск винною порциею. Именно, что при передвижении какое не было число войск, обязательно маркитанту высылать свои припасы и всюду, где они останавливались, вся прочая жительская торговля прекращалась и воспрещалась! Вследствие этого в те аулы, где торговля процветала, туда высылалось несколько солдат и маркитанская монополия заменяла торговлю жителей!

Это наглое злоупотребление прекращено одним повелением новоприбывшего Главнокомандующего. Но самое наглое злоупотребление власти, из числа мне известных, <во время> управления Нейдгарда оказалось в самом Тифлисе.

По назначении Нейдгарда на Кавказ, он в Москве пригласил прибыть в Тифлис своих земляков немцев-ремесленников: сапожников, портных, кузнецов, колбасников, дамских парикмахеров и пр., которых наехала целая колония.

С самого прибытия в Тифлис Воронцов, еще мало известный в своем егерском сюртуке, отправился пешком прогуливаться, и увидев вывеску француза дамского парикмахера, зашел в этот магазин. Хозяина не было дома и его встретил красавец, молодец в шинели Грузинского Гренадерского полка, которым тогда командовал флигель-адъютант Копьев. На расспросы князя Михаила Семеновича гренадер передал, что он отдан из полка в учение дамского парикмахера и недавно поступил вместо однополчанина, утопившегося с отчаяния скверной жизни, так как хозяин принуждает к самым отвратительным черным работам, бьет без пощады и кормит самым скверным образом, впроголодь, так как казенный, его гренадера, паек удерживается в полку. Вернувшись домой, Воронцов тотчас послал в Штаб за справкою, каким образом из полка отдан строевой гренадер на обучение мастерства женских причесок? Оказалось, что воспоследовало предписание Нейдгарда всем полковым командирам и начальникам отдельных частей отдать солдат командуемых ими частей в обучение разным приезжим мастерам и ремесленникам.

Воронцов приказал полиции на утро собрать перед его домом всех нижних чинов находящихся в Тифлисе не при своих частях.

Таких солдат собрали более шестисот человек.

В военном отношении <моя память> фотографирует Нейдгарда как военного генерала. Строго правдивая статья барона Торнау помещена во второй книге за 1881 год «Русского Архива».

Удивительно, как князь Воронцов быстро и верно решал докладываемые ему дела, и это служило неопровержимым доказательством, с каким постоянным вниманием он следил за всем восходящим до него в продолжении столь долгого служебного поприща, проведенного почти исключительно на действительной службе, так как он только короткое время был адъютантом графа Петра Александровича Толстого, при Петербургском же Дворе он никогда не бывал иначе как проездом из самостоятельно занимаемых им постов. По возвращении князя Михаил Семеновича Воронцова с оккупационным своим корпусом из Франции в Россию, он подвергся негодованию Императора Александра I, вследствие чего он не вышел в отставку, а удалился в 1881 году вново купленное имение в Киевской губернии «Мошня», <приобретенное> на приданое его жены — 5 миллионов рублей.

В этом селе Мошня князь Воронцов пробыл некоторое время, занимаясь его устройством, и с самодовольствием вспоминал впоследствии, между прочим, об огромном озере, лично им исследованное плавая в маленьком каюке, называемом народом «душегубкою», он впоследствии обратил в превосходный луг.

По окончании своей плодовитой служебной деятельности князь Воронцов удалился на некоторое время в «Мошню» и пред самою кончиною приехал в созданное им свое любимое детище Одессу, где и почил искренне оплакиваемый множеством бывших его подчиненных, неменьшим числом знавших его и множеством облагодетельствованных им.

Впрочем, нечего распространяться об этой личности принадлежащей к сонму наилучших и яснейших мужей нашей отечественной летописи.


Князь Александр Иванович Барятинский

Об этом фельдмаршале в моих бумагах имеется особенная интимная биография, здесь не помещаемая, потому что слишком грустно она рисует, каких ничтожных личностей прихоти выводили у нас, и тем окончательно опошливались в России высокие служебные положения, губя отечество, представляя ничтожеству влиять на его управление и судьбы.


Приложение № 2 Сочинения г-на Н.С. Мартынова

Гуаша[152]

В 1837 году я отпросился волонтером Кавалергардского полка на Кавказ для участвования в экспедиции против горцев, проэктированной на правом фланге Кавказской линии. Сборным пунктом для отряда был назначен Ольгинский пост[153]. Устроив наскоро свое походное хозяйство в Ставрополе, я отправил оттуда вперед купленных мною вьючного верблюда и верховую лошадь, приказал калмыку, который был нанят для ухода за ними, следовать как можно поспешнее в действующий отряд, сам же выехал тремя днями позже на перекладной.

Приезд мой в Ольгинское весьма обрадовал моих гвардейских товарищей: по обстоятельствам, независящим от меня, я оставил Петербург гораздо позднее их, а потому они были в праве рассчитывать, что получат чрез меня самые свежие известия о своих знакомых и родных. Удовлетворен по возможности любопытству каждого, я, в свою очередь, отнесся к ним с вопросом: «Ну а вы что тут поделываете? Как живете на Кавказе?».

— «Ничего, жить можно: почва благодатная», — ответил мне Монго Столыпин, слегка подмигивая глазом и кивая головой на Долгорукого, — «Вот Долгорукий[154] уже успел здесь влюбиться».

— «Да полно же, Монго, как тебе не стыдно порочить мое чистое, бескорыстное чувство, клеймя его этим пошлым названием», — заметил почти с упреком сей последний.

— «А как же прикажешь называть твое чистое бескорыстное чувство? Ведь она девушка? Да еще и прехорошенькая девушка».

— «Нет, она ребенок», — тихо и грустно произнес Долгорукий; потом с необыкновенной живостью обратясь ко мне и схватив мою руку, он шепотом прибавил: «Представь себе, Мартынов, ведь ей только 11 лет! Но что это за дивное и милое созданье!». И взгляд его при этих словах был полон невыразимой нежности.

— «Здесь, князь, в 11 лет девушек замуж выдают», — сердито проворчал разжалованный Штольценвальд. — «Не забудьте, что мы здесь не в России, а на Кавказе, где все скоро созревает».

— «Да растолкуйте мне ради Бога, господа, о ком у вас идет речь? Я ровно ничего не понимаю: и кто такая эта девушка, я почему вы все ее знаете?» — обратился я с вопросом ко всем присутствующим.

Тут мне рассказали, что недалеко от Ольгинского укрепления, на левом берегу Кубани есть мирный аул, куда все офицеры наши ездят закупать себе разные кавказские произведения. Случайно увидели они там молодую черкешенку необыкновенной красоты, на ней не было чадры[155], а потому им удалось вполне разглядеть черты ее лица. Национальный костюм ее, а равно и внутренние украшения сакли отличались изящностью и некоторою роскошью, недоступной для большинства местных жителей. По всему заметно было, что она принадлежит к аристократическому семейству. Отец ее офицер, русской службы, находился в то время с милицией на левом фланге в отряде генерала Фезе.

С такой обстановкой и столь заманчивой вывеской, как эта хорошенькая девушка, понятно, что торговля дома должна была процветать: действительно, в несколько дней офицеры наши закупили у хозяев все, что только было налицо в сакле. Расчет их при этом был самый верный; они весьма хорошо понимали, что когда не останется более ничего для продажи, от них станут принимать заказы, а заказы неизбежно поведут к сближению: установятся ежедневные сношения с аулом, а им только того и хотелось. В момент моего прибытия в отряде можно было положительно сказать, что кружок, к которому принадлежали мои товарищи, уже пустил корни в ауле: в какое угодно время дня, непременно уж кто-нибудь из наших да там находился: один привозил сукно на Черкесску, другой выбирал галуны или примеривал башлык, одним словом работа шла безостановочная. Я пожелал знать, на каком языке они объясняются со своей красавицей. Мне отвечали, что она понимает несколько слов по-русски, да сверх того, в затруднительных случаях, призывает на помощь Дмелыма, одного из крепостных работников ее отца, который говорит по-хохлацки довольно бойко.

С первого дня как увидел Долгорукий Гуашу (так называли молодую черкешенку), он почувствовал к ней влечение непреодолимое; но что всего страннее: и она, со своей стороны, тот час же его полюбила. Выражала она эту любовь совершенно по своему: безыскусственно и просто, как было просто и безыскусственно ее обхождение, но даже и в самых мелочах было заметно предпочтение, которое она оказывала ему пред другими его товарищами. Для всех она была только приветлива, для него одного ласкова!

Бывало, подойдет к нему, возьмет его за руку и долго, долго смотрит ему в глаза; потом вздохнет и сядет возле него. Случалось, напротив, что в порывах шумной веселости она забежит к нему сзади, схватит его неожиданно за голову и, крепко поцеловав, зальется громким смехом. И все это происходило на глазах у всех; она не выказывала при том ни детской робости, ни женской стыдливости, не стесняясь даже нисколько присутствием своих домашних.

Все мною слышанное крайне удивляло меня: я не знал как согласить в уме своем вольное обращение девушки с теми рассказами о неприступности черкесских женщин и о строгости их нравов вообще, которые до тех пор были в большом ходу между нами. Впоследствии я убедился, что эта строгость существует действительно только для замужных женщин, девушки же у них пользуются необыкновенной свободой.

Долгорукий часто привозил Гуаше незначительные подарки: когда купит для нее материи на бешмет; в другой раз поднесет ей стеклянные бусы или гармонию. Магазинов в Ольгинском укреплении не полагалось, а потому выбор предметов по неволе ограничивался тем, что можно было найти у духанщиков. Получив от него какую-нибудь вещь, она никогда не рассматривала ее, как это делают почти все азиатцы, и даже многие из европейцев, но молча принимала подарок, благодарила за него искренно, хотя и с достоинством, нисколько, впрочем не стараясь скрыть своего удовольствия, если вещь ей нравилась. Казалось, все усилия ее клонились только к тому, чтобы доказать, что она более ценит внимание лица, чем его подарок. Подобная утонченность чувств, среди дикости ее окружающей, не могла пройти незамеченной для моих товарищей. Они говорили мне об этом как о странном явлении, как бы о чуде природы, приводящем в недоумение и замешательство все понятия их касательно значения нравственного воспитания.

Один пункт оставался для меня неразъясненным: по словам товарищей моих, Гуаша была молодая девушка, если еще не в полном развитии, то уже настолько созревшая, что в нее влюбиться было весьма возможно; Долгорукий же продолжал утверждать, что она была дитя, совершенное дитя, которое и любить, и ласкать можно было только как ребенка. Я указал им на столь резкое противоречие.

Поднялся шум, спор нескончаемый и, как всегда бывает в подобных случаях, не убедив никого, всякий остался при своем прежнем мнении. «Да что тут рассуждать по-пустому», — с досадою сказал наконец Долгорукий, — «ведь ты поедешь с нами в аул?».

— «Еще бы! А ты думал, откажусь?».

— «Ну тем и лучше. Тогда увидишь сам, кто из нас прав; я не сомневаюсь, что ты присоединишься к моему мнению».

— «Посмотрим».

Ровно в два часа подали нам обедать; при этом по кавказскому обычаю, была устроена в честь мою маленькая попойка, на которой меня заставили пить брудершафт со всеми новыми товарищами; из старых я был особенно короток только со Столыпиным и Долгоруким; с остальными же офицерами хотя и встречался в Петербурге, но не имел никогда близких отношений. Здесь кстати описать характер главного действующего лица в моем рассказе, я не говорю героя романа, потому что в сущности тут никакого и романа не было; а была грустная недоконченная история двух отдельных существований, из которой я случайно вырвал несколько листков. Но не станем опережать события — пусть драма сама развернется перед нами, и без того развязка ее не далеко.

Долгорукий был произведен в офицеры в конную гвардию за полтора года от отъезда его в экспедицию. Принадлежа к одной из лучших русских фамилий, имея при том обеспеченное состояние после матери и блестящую карьеру впереди себя, казалось, все в будущем этого человека должно было ему улыбаться. И действительно, первые шаги в его жизни были необыкновенно счастливы: товарищи полюбили его; начальники отличали его неуклонное исполнение службы и молодецкую удаль, которую он проявлял во всем; свет тоже принял его благосклонно, потому что он соединял в себе все условия, чтобы понравиться в свете: он был хорошо воспитан, имел веселый нрав и неисчерпаемое добродушие, притом никогда ни об ком дурно не отзывался и никому не завидовал, два качества весьма редкие между людьми. Не быв особенно красивым, он нравился многим женщинам симпатичным выражением лица, живостью характера и какой-то ребяческою откровенностью. В первые две зимы я очень часто встречался с ним в свете и между товарищами и от всего сердца полюбил его, но нигде я так не оценил доброту этого человека, как по приезде его на Кавказ. Тут открылось широкое поприще для его нравственной деятельности, арена, достойная возвышенной его души. Должно признаться, что в этом отношении Кавказ приносит огромную пользу нашим молодым офицерам. Петербургская среда портит людей; это мне кажется аксиома, не требующая никаких доказательств. Как во всех больших центрах, в Петербургском свете берут начало и развиваются все те мелкие страсти и пороки, которыми так страдает наше современное общество: эгоизм, тщеславие, интриги, фанфаронство, вот обыкновенные спутники этого блестящего ничтожества. К тому же от постоянного обращения в одной и той же среде, в виду одних и тех же интересов, у людей суживается взгляд на жизнь, составляется совершенно превратное и одностороннее суждение о достоинствах человека вообще. Для петербургского юноши непонятно, например, как можно быть в тоже время очень порядочным человеком и не уметь говорить по-французски. Тут внешность овладевает всем, наружная форма берет перевес над внутренним содержанием. Но эта нравственная порча не коснулась Долгорукого, он вышел чист и невредим из этого одуряющего омута. Перенесенный почти мгновенно из блестящего Петербургского общества ни дикую кавказскую почву, он сразу понял свое новое положение и оценил по достоинству людей, его окружающих. Как часто мне случалось видеть его в кругу настоящих коренных кавказцев, с каким уважением он относился тогда к их опытности, с каким вниманием и любопытством выслушивал рассказы их о прежних экспедициях, о давно совершенных ими походах. В ежедневных сношениях с этими людьми как мало заботился он отличать их по степени благовоспитанности или, как там выражаются, наружной полировки. Для него достаточно было знать, что человек имеет в себе действительные достоинства, ко всему остальному тогда он относился снисходительно; легко извинял в душе своей даже некоторые предосудительные поступки или привычки, если только они вытекали прямо из общего строя кавказской жизни.

С такой способностью к разумному анализу, при том отдавая себе строгий отчет в каких обстоятельствах и при каких именно условиях выработалась эта совершенно отдельная от мира кавказская жизнь, понятно, что он должен был прийти к сознанию, что все происходящее там нисколько не похоже на остальную Россию и что судить об этом крае или измерять достоинства людей, в нем живущих, на Петербургский аршин не приходится.

Палатка его была всегда наполнена разжалованными, ссыльными политическими и разных других оттенков людьми, которыми так изобиловал Кавказский край. В каждом разжалованном он видел прежде всего несчастного, которому следует пособить или материально или, оказав ему нравственную поддержку; он не отвергал никого, к каждому была простерта рука его и помощь, им подаваемая, являлась не в виде милостыни, а предлагал он ее вместе со своей дружбой и утешением, и теплым участием товарища ко временным невзгодам своих сослуживцев. Может быть, случалось иногда, что некоторые из этих господ злоупотребляли его добротой, эксплуатировали ее недостойным образом, но и тут, когда что-либо подобное открывалось, Долгорукий не переставал защищать их, старался всеми средствами извинить в глазах других неблаговидность их поступков. Считаю излишним прибавить, что гордость или высокомерие были бы несвойственны такому человеку. Зато как и любили его все кавказцы, начиная от старших, к которым, можно сказать, он влез в душу через свое очаровательное обхождение и кончал последним юнкером или разжалованным в отряде.

Но возвратимся теперь к моему рассказу. Вечером подвели к палатке наших верховых лошадей. Несмотря на усиленный переход, только что совершенный, мой серый кабардинец был как встрепанный; он весело озирался по сторонам и отмахивал длинным хвостом своим крутящуюся в воздухе мошкару. У Долгорукого была маленькая вороная лошадка; необыкновенно красивая, тонкая шея ее лоснилась и блестела на солнце, как-будто век была знакома с скребницей, миниатюрная головка с выпуклыми глазами и вздернутым носом являла в себе все признаки арабской крови.

Непривычному человеку на первый взгляд все черкесские седла кажутся слишком малыми, что детскими; я испытал это на себе; но когда подвели к нам лошадь Столыпина, то уже эта диспропорциональность в самом деле доходила до смешного: представьте себе Буцефала аршина в три ростом[156], белого как снег, широких ладов, и при том до нельзя раскормленного и посреди его плоской, как крыша, спины лежало это черкесское седлецо с обшитой галунами сафьянной подушечкой; трудно было поверить, что человеку предназначено сидеть на нем. Общество наше было довольно многолюдно. Вскочив в седло, мы помчались все по направлению к нашей передовой цепи, за которую выезжать днем было дозволено.

Долгорукий весьма скоро выучился ездить на черкесский манер; он был небольшого роста и от природы очень ловок. Я любовался им, как он джигитовал впереди нас: то вдруг, нагнувшись и привстав на стремена, он пускал лошадь во весь опор, при чем для особенного шику выставлял совершенно левое плечо; потом на всем скаку одним поводом круто заворачивал назад своего скакуна и стремглав летел к нам. Все эти эволюции были очень красивы и носили свой особенный характер азиатской приездки. За цепью открылась перед нами широкая поляна, окаймленная с левой стороны извилистым течением Кубани; берега ее поросли густым кустарником, кой-где виднелись в отдаленьи разбросанные сакли аулов; их белые стены отчетливо и ярко обрисовывались на темной зелени окружающего леса.

Несмотря на раннее время года трава была уже по пояс; в атмосфере чувствовалась какая-то влажность, и сильный запах от полевых цветов ударил в голову. Проехав версты две по прямому направлению, мы взяли влево и перед глазами нашими открылся на самом берегу реки небольшой аул, раскинутый по косогору. Положение его было необыкновенно живописно: он весь казался в зелени, как будто вырос из земли вместе с деревьями; почти возле каждой сакли находился фруктовый сад, все было в цвету тогда, огромные ветвистые чинары красовались отдельно на небольших площадках, под тень их собирались праздные жители подышать вечерним воздухом. Со стороны, обращенной к нам, был выкопан довольно широкий ров, в виду защиты от нападений соседей и весь аул был обнесен земляным валом на подобие бруствера. В середине по въезде находились широкие дубовые ворота; днем их обыкновенно оставляли открытыми, но на ночь всегда запирали и приставляли надежный караул. Переехав через мост, мы направились немного влево, по узкой и извилистой улице. Гуаша стояла на пороге сакли в то время, как мы подъехали. Долгорукий ловко соскочил с коня и, бросив поводья на шею своему вороному, подошел к ней.

— «Вот, Гуаша, я привез к тебе еще нового братца», — сказал он смеясь и указывая на меня[157], — «прошу полюбить его».

Она внимательным взглядом осмотрела меня с ног до головы, как бы стараясь припомнить, не видала ли меня где прежде, но удостоверясь, что лицо мое ей совершенно незнакомо, весело улыбнулась и сделала нам всем знак рукой, чтобы мы следовали за ней в саклю.

Опишу здесь первое впечатление, которое она произвела на меня; говорят, что оно бывает всегда самое верное. Судя по росту и по гибкости ее стана, эта была молодая девушка; по отсутствию же форм и в особенности по выражению лица совершенный ребенок; что-то детское, что-то не оконченное было в этих узких плечах, в этой плоской, еще неналившейся груди, которая была стянута серебряными застежками…[158]


Герзель-аул

Часть первая

Июньский день… Печет равнину

Палящий зной. Ни ветерка

Не слышно в воздухе. В долину

Спускаясь с гор, идут войска

За ними тянется дорогой

Отрядный подвижной обоз;

Испуган утренней тревогой,

Табун сорвался диких коз,

Редеют выстрелы пехоты,

Заметно стал слабеть огонь.

Вот на курган бегут две роты,

Команда слышится «На конь», —

А солнце жжет, как будто пламень

Казаки тронулись ходой,

Стучат орудия об камень;

Спускаясь страшной крутизной,

Скрипят арбы и слышны крики

В лесу погонщиков скота;

Все звуки как-то странны, дики,

Везде движенье, суета!

Картина полная разгула

Бродящей жизни и войны;

Идут к стенам Гарзель-аула

Войска на отдых из Чечни.

Подъехал генерал отрядный,

За ним вся свита и конвой;

Народ не важный, не нарядный,

А наш кавказский боевой.

Один — в папахе и черкеске,

Другой — в военном сюртуке;

Вот переводчик в красной феске,

За ним мулла в архалуке.

Через плечо надета шашка,

Все подпоясаны ремнем,

Башлык и бурка за седлом;

Вот у того в крови рубашка,

Другой с подвязанным лицом;

На всех есть призраки живые,

Что были в деле и в огне,

Черны от похора иные,

С рассвета каждый на коне.

Совсем замолкла перестрелка,

Из лесу вышел арьергард;

Тотчас раздалася свирелка,

И в синей бурке новый бард

Запел про подвоги Куринцев,

Про удаль славных Гребенцов,

Как мы живьем брали Тавлинцев,

Как Граббе любит молодцев…

За ним все песенники хором,

Под звуки бубна залились, —

А мы покаместь разговором

Между собою занялись.

«Кто нынче ранен? ты не слышал?»

«Убитых трое, говорят» —

Представь! я ехал в арьергард;

Там было жарко, будто в бане,

Ходили много раз в штыки…

Все наседают. На кургане

Вот ставят пушки казаки,

Я был верхом, куда мне деться?

А вижу, плохо, угостят,

Но не успел я оглядеться,

Как там кричат «Ложись, палят!»

Раздался выстрел — и картечью

Меня осыпало всего;

Я отвечал им крупной речью

А цел остался, ничего!».

Идет отряд усталым шагом:

Уж приближаются к реке,

Стянули цепь, вот за оврагом

Горит аул невдалеке…

То наша конница гуляет,

В чужих владеньях суд творит,

Детей погреться приглашает,

Хозяйкам кашицу варить.

Веселый смех, с приправкой шутки,

В рядах как искры пронеслись

И снова слышны прибаутки,

И снова песни раздались;

Горнист камаринскую просит,

Согласны все ее пропеть,

Фельдфебель ротному доносит

Что тут же будет и «камедь».

В кружок собрались офицеры,

Седой полковник к ним примкнул;

Вблизи стоят карабинеры.

Вот в синей куртке затянул…

Но только начал он — из группы

Выходит жиденький солдат:

То балетмейстер здешней труппы

Актер и вместе акробат.

Он стал выкидывать коленца,

В присядку до земли хватал,

То передразнивал чеченца,

То генерала представлял.

И все смеялись до упаду,

Всем было весело смотреть

На этот вздор арлекинаду,

На эту пошлую «камедь».

А между тем другая сцена

Происходила в двух шагах

Тут декораций перемена

Нам не нужна — все на глазах.

Несут солдата на носилках,

Он ранен в голову и в грудь;

При нем рекрутик на посылках,

Кого позвать, воды черпнуть.

Он крепко к дядиньке привязан,

Его он любит как отца;

По службе долг ему указан,

Любить никто ведь не обязан,

А любят добрые сердца.

Больной в жару и трудно дышет,

Над ним рекрутик слезы льет.

В надежде Бог его услышит,

Молитву теплую кладет.

Начался бред, предвестник смерти;

Случайно фельдшер подошел,

Взглянул в лицо: «Да что за черти!

Кажись, совсем уж отошел…

Скорей священника зовите

Пора его готовить в путь,

А вы покамест отдохните», —

Сказал и лег сам отдохнуть.

Пришел священник. Торопился

Сперва ковчег с дарами снять,

Потом к страдальцу обратился

И стал вполголоса шептать.

Глухая исповедь, причастье,

Потом отходную прочли:

И вот оно земное счастье…

Осталось много-ль? Горсть земли!

Я отвернулся, было больно

На эту драму мне смотреть,

И я спросил себя невольно:

Ужель и мне так умереть?..

Но вот река! Все оживились,

Пехота двинулась быстрей,

И даже кони прибодрились,

Храпят и пена у ноздрей;

Они почуяли прохладу,

Приятна близость им воды;

Дают привал всему отряду,

И легкий роздых за труды.

Уж авангард остановился,

Казаки слезли с лошадей,

Бивак походный очертился,

Места разбиты для частей;

На них вступают батальоны

И в козлы ружья в тот же миг.

Равняют в линию колоны,

Штабные скачут — шум и крик;

Порядку трудно водвориться,

Войска сверх сил утомлены,

Спешат солдатики напиться,

Забыв про то, что голодны.

Отрядный штаб расположился

У спуска главного к реке,

К нему в соседство приютился

Духанщик в белом сюртуке:

То армянин нахичеванский,

Полухитрец, пол-идиот,

С своей любезностью армянской

Он вас как липку обдерет.

На берегу, близ водопоя,

Две пушки сняты с передков:

Вокруг прислуга сидя, стоя,

Кому как надо, без чинов,

Один разлегшись под лафетом,

В тени от солнца крепко спит,

Другой, занявшись туалетом,

Подметки старые чинит;

Вот офицер прилег на бурке

С ученой книгою в руках,

А сам мечтает о мазурке,

О Пятигорске и балах,

Ему все грезится блондинка,

В нее он по уши влюблен,

Вот он героем поединка,

Гвардеец тотчас удален;

Мечты сменяются мечтами,

Воображенью дан простор,

И путь, усеянный цветами,

Он прискакал во весь опор.

Вот он женат, отец семейства

И батальонный командир,

А дальше что?.. Из казначейства

Треть пенсиона и мундир.

Туманный бред своих стремлений

Исходной точкой он замкнул;

В надежде новых впечатлений

Счастливый прапорщик уснул.

Внутри отряда, под чинаром,

Раскинув на землю ковры,

Собралось общество не даром,

Идет тут пир, как все пиры,

С коньяком, ромом, кахетинским,

С татарским жирным шашлыком,

С пилавом, блюдом исполинским,

Кавказской кухни торжеством;

Раздолье полное вкушает

Гвардейцев дружная семья,

И первый кубок осушает

За дым от первого огня.

Крещенье порохом свершилось.

Все были в деле боевом;

И так им дело полюбилось,

Что разговоры лишь о нем;

Тому в штыки ходить досталось

С четвертой ротой на завал,

Где в рукопашном разыгралось,

Как им удачно называлось,

Второго действия финал.

Вот от него мы что узнали:

Они в упор на нас стреляли,

Убит Куринской офицер;

Людей мы много потеряли,

Лег целый взвод карабинер,

Поспел полковник с батальоном

И вынес роту на плечах;

Чеченцы выбиты с уроном,

Двенадцать тел у нас в руках,

Нельзя назвать тщеславьем детским

Подобный искренний рассказ:

Похвастать делом молодецким

Приятно каждому из нас.

Другому выпало на долю

Атака с сотней казаков,

В тот час натешились мы в волю,

Я описать ее готов:

Линейцы дружно мчаться к полю,

Где видно множество значков,

Джигиты смело разъезжают,

Гарцуют бойко впереди;

Напрасно наши в них стреляют…

Они лишь бранью отвечают,

У них кольчуга на груди;

Смекнул урядник, догадался,

Взяла досада казака,

Но пособить он горю взялся,

И с видом дела знатока,

Поверх заряда в ствол винтовки

Пучок иголок посадил,

И вновь готовый к джигитовке,

Во весь опор коня пустил.

Избрав противника, он круто

На задних бабках повернул…

Прошла еще одна минута,

Ружейный ствол его сверкнул,

Раздался выстрел без раската,

Как будто щелкнул кто орех,

Пред нами пыль столбом поднята,

Мы все в надежде на успех

Глядим в то место… Прояснилось:

В испуге конь от нас бежит,

А тело всадника свалилось,

В траве густой оно лежит…

Со всех сторон чеченцы скачут,

Спешат убитого поднять,

А наши рвутся, чуть не плачут,

Им тело хочется отнять.

Места опасны, есть засада,

Кругом все лес, вблизи аул,

«А все же в шашки, братцы, надо!»

Тут кто-то кстати намекнул,

«Ну, с богом!» — крикнул есаул,

Ударил плетью и пустился:

За ним вся сотня на хвосте,

В толпу чеченцев он врубился,

Гичат пронзительно везде,

Несутся конные из лесу

Стремглав на выручку своим;

«Числом у них быть перевесу»,

Но за себя мы постоим…

В досаде злобно говорим,

Как вдруг откуда не возмися

Казачьи пушки две летят;

На всем скаку они снялися

Во фланг чеченцев взять хотят.

Картечью брызнуло из дула,

Смешалось все… толпа бежит,

И позади плетня аула

Укрыться в лес она спешит.

Остался панцырник за нами,

Отбить нам тело удалось,

Хвала тебе, заряд с иглами,

Ты пронизал его насквозь! —

И много вызвано рассказом

Веселых шуток, болтовни,

Смеялись все, шумели разом,

Как дети тешались они.

Не мудрено: для них все ново,

И край, и люди, и война,

Где все так дико, так сурово,

Где жизнь случайностей полна,

Птенцы все юные слетелись

Из дальних стран родной земли,

Еще путем не обгляделись,

Сквозь призму видят все они:

Для них Кавказ есть рай, поэма,

Мир фантастических чудес,

Сады роскошные Эдема,

Волшебной сказки чудный лес,

Где каждым деревом закрыты

Могучий воин-богатырь,

Где лавры миртом перевиты,

А рядом бездны и пустырь;

Пленяет их преображение

Полувосточный колорит,

Иных приводит в восхищенье,

Другим о страсти говорит…

[...]

Червленая станица, 1840


Приложение № 3. В.Л. Мануйлов Лермонтов ли Лермонтов?

К вопросу о происхождению поэта.
С комментариями и примечаниями В.А. Захарова
1

14 августа 1936 года в Музей изящных искусств в Москве (ныне Государственный музей изобразительных искусств имени А.С. Пушкина) пришло следующее письмо:

«Прошу обратить внимание на то, что по рассказу старой бабушки, которой уже 114 лет, она рассказывает, что правильная фамилия М.Ю. Лермонтова не Лермонтов. Действительно, что она жила у попа в прислугах. Последний ей рассказывал, как бабушка (т. е. Елизавета Алексеевна Арсеньева. — В.М.) заставила его скрыть грех ее дочери (т. е. Марии Михайловны Лермонтовой, урожденной Арсеньевой. — В.М.). Ее дочь Марья Алексеевна (надо бы: Михайловна. — В.М.) была в положении от кучера в ее имении. Но деспотическая помещица сосватала ее с Юрием Петровичем Лермонтовым. Последний согласился жениться потому, что ему сулили имение. Но, когда умерла мать поэта, то Ю.П. Лермонтов отказался воспитывать Мишу и он воспитывался у бабушки.

Аббакумов А.С.

Жду ответа, с. Лермонтово, Чембарского района, Куйбышевского края».

В этом малограмотном письме есть несколько явных ошибок или неточностей: Мария Михайловна, как мы видим, названа Марией Алексеевной (на нее перенесено отчество матери); Юрий Петрович, как известно, не отказывался воспитывать мальчика, но угрожал взять его к себе в Кропотово, на что имел право как законный отец, и Е.А. Арсеньева вынуждена была откупаться от этих требований, выплачивая Юрию Петровичу большие суммы. Что же касается истории Марии Михайловны, то она в этом письме Аббакумова изложена согласно преданиям тарханских старожилов.

Ознакомившись с письмом Аббакумова при содействии М.С. Шагинян, в сентябре того же 1936 года я побывал в Тарханах, ныне селе Лермонтове и разыскал автора письма, подростка, учившегося в Чембарской средней школе. И тогда и через несколько лет, при новой встрече, А.С. Аббакумов подтвердил, что все изложенное им он действительно слышал от неизвестной ему до тех пор старухи, с которой он разговаривал в начале августа 1936 года около районной больницы в Чембаре, где она, видимо, вскоре умерла. Имени и точного возраста этой старухи установить не удалось. Если ей в 1936 году было на самом деле было 114 лет, то значит, она родилась в 1822 году, и в год смерти М.Ю. Лермонтова ей было 19 лет, следовательно она могла служить у тарханского священника, который исповедывал Елизавету Алексеевну и мог знать семейную тайну Арсеньевых. Тогда же, в сентябре 1936 года, в Тарханах и Тархове сообщение А.С. Аббакумова подтверждали Н.Г. Баландин — 80 лет, А.С. Куртина — 82 лет и М.И. Горчунова — 75 лет.

О тайне рождения поэта они говорили неохотно, в общих словах, но подтверждали, что слышали от старших что-то о любви Марии Михайловны к крепостному, и что Михаил Юрьевич будто бы был сыном этого человека. Никаких других более определенных сведений получить не удалось. Когда я обратился к Марии Ивановне Храмовой, матери тогдашнего директора Лермонтовского музея в с. Тарханах, женщине религиозной и уже весьма пожилой, она мне ответила: «Грех говорить об этом, скажу только, что от старух слышала, что Мария Михайловна была великая грешница и очень несчастная женщина, а больше ничего Вам не скажу».

Таким образом создается впечатление, что нет оснований заподозрить Аббакумова в специальной мистификации. Версия о незаконнорожденном сыне Марии Михайловне Арсеньевой жила в народной памяти, но, по понятным причинам, о ней не любили говорить и знали немногие. Конечно предание, легенду нельзя считать доказательными, но письмо Аббакумова и народная молва, быть может, подсказывают ключ, который откроет нам путь к разгадке одной из тайн жизни великого поэта.

У нас нет прямых подтверждений версии о внебрачном происхождении поэта, таких неопровержимых свидетельств, какими располагают биографы В.А. Жуковского или А.И. Герцена. Но некоторые документы и даже отсутствие их, отдельные намеки в воспоминаниях современников и, наконец, высказывания самого М.Ю. Лермонтова, приводят к выводу, что в письме Аббакумова и тарханской легенде может быть доля истины.

В 1929 году в Пензенском архиве были обнаружены записи заемных писем, выданных Е.А. Арсеньевой Ю.П. Лермонтову и некоторым ее соседям по Тарханам[159] [124].

Известно, что 21 августа 1815 года, когда мальчику не исполнилось еще и года, «вдова гвардии поручица Елизавета Алексеевна, дочь Арсеньева (надо бы — Столыпина, вдова Арсеньева. — В.А. Мануйлов), заняла у корпуса капитана Юрия Петровича сына Лермонтова денег государственными ассигнациями двадцать пять тысяч рублей за указанные проценты сроком впредь на год»[160].

На самом деле, Арсеньева не могла занять такой суммы у бедного капитана в отставке, владельца маленького именьица и села Кропотова[161]. Юрий Петрович получил заемное письмо, вексель, по которому теща обязывалась ему выплатить в течение года эти 25 тысяч рублей. Эти деньги и для гораздо более зажиточной Арсеньевой представляли немалую сумму. Таких денег у Арсеньевой в это время не было и ей пришлось занимать у соседей, помещиков и помещиц, по несколько тысяч рублей, чтобы по частям выплачивать обещанные Юрию Петровичу деньги. Это подтверждают ее заемные письма, выданные ею в том же году на имя Алибановой, Вышеславцевой, Наумовой, Карауловой, Вадковского и других [124].

П.А. Вырыпаев высказал предположение, что эти двадцать пять тысяч рублей были обещаны Ю.П. Лермонтову как приданое за Марией Михайловной [52, 53].

До сих пор не установлено место и время венчания Ю.П. Лермонтова с Марией Михайловной Арсеньевой. Ни втарханских церковных книгах, ни в каких-либо других местах пока не удалось обнаружить записи бракосочетания[162]. Может быть это неслучайно, и брак был заключен всего лишь за несколько месяцев до рождения ребенка, поэтому Арсеньевы не были заинтересованы в сохранении выписки о бракосочетании. Но где бы и когда ни было совершено венчание, ясно, что Е.А. Арсеньева по тогдашним обычаям должна была выплатить приданое за дочь много раньше, а не почти через год после рождения ребенка.

Эти двадцать пять тысяч рублей не могли быть включены в сумму приданого Марии Михайловны. Юрий Петрович получил возможность шантажировать тещу и видимо его молчание, его обещание скрыть «грех» молодой жены были куплены за некую сумму. В таких условиях семейная жизнь Марии Михайловны не могла сложиться счастливо.

П.К. Шугаев, записавший в конце XIX века рассказы тарханских старожилов о семейной хронике Арсеньевых и Лермонтовых, сообщал о том, как третировал Юрий Петрович Марию Михайловну и даже однажды в карете ударил жену кулаком по лицу [206, 499–504; ср.: 138, 56–57].

Трудно найти какие-либо черты внешнего и, тем более, внутреннего сходства Михаила Юрьевича с Юрием Петровичем. Достаточно всмотреться на дошедший до нас портрет холеного, избалованного барина, типичного bon vivan'a Юрия Петровича, чтобы убедиться, насколько далек он от облика поэта, так метко схваченного в беглой мемуарной зарисовке, сделанной однажды И.С. Тургеневым:

«В наружности Лермонтова было что-то зловещее и трагическое, какой-то сумрачной и недоброй силою, задумчивой презрительностью и страстью веяло от его смуглого лица, от его больших неподвижно-темных глаз. Их тяжелый взор странно не согласовался с выражением почти детски нежных и выдававшихся губ. Вся его фигура, приземистая, кривоногая, с большой головой на сутулых широких плечах, возбуждала ощущение неприятное; но присущую мощь тот час сознавал всякий. Известно, что он до некоторой степени изобразил самого себя в Печорине. Слова «Глаза его не смеялись, когда он смеялся» и т. д. — действительно, применялись к нему» [138, 228].

В этом портрете, подчеркивающем отсутствие в облике Лермонтова черт аристократичной утонченности, вместе с тем отчетливо проступают характерные черты лица матери поэта Марии Михайловны, запечатленной в единственном [дошедшем до нас] известном нам портрете: проницательный взгляд больших темных глаз и «выражение почти детски нежных выдававшихся губ».

Именно от деда с материнской стороны Михаила Васильевича Арсеньева и от самой Марии Михайловны, несомненно, поэт унаследовал чуткую впечатлительную поэтическую натуру, склонности к поэзии и музыке, глубоко затаенную грусть.

Семейные неурядицы подорвали слабое здоровье Марии Михайловны. Врачи нашли у нее чахотку. Больная всю свою молодость отдавала сыну. Она играла на фортепиано и тихо напевала ему свои любимые песни. Вспомним известную запись Лермонтова в одной из его памятных тетрадей: «Когда я был трех лет, то была песня, от которой я плакал: ее не могу теперь вспомнить, но уверен, что если бы услыхал ее, она бы произвела прежнее действие. Ее певала мне покойная мать» [3, VI, 386].

Следует особо обратить внимание на то, что в роду Лермонтовых из поколения в поколение чередовались имена Петр и Юрий[163]. Когда у Марии Михайловны в ночь со 2-го на 3-е октября 1814 года родился сын, по настоянию Елизаветы Алексеевны он был наречен не Петром, а Михаилом, в честь покойного отца Марии Михайловны, Михаила Васильевича Арсеньева, кончившего жизнь самоубийством под новый, 1810 год[164]. Видимо, Юрию Петровичу было безразлично, какое имя будет носить ребенок, и он не настаивал на соблюдении вековой семейной традиции.

После смерти Марии Михайловны 24 февраля 1817 года, Юрий Петрович покинул Тарханы и поселился с сестрами в Кропотове. Этому окончательному отъезду в Кропотово предшествовали бурные объяснения его с Е.А. Арсеньевой. Он требовал у бабки, чтобы мальчик был бы отдан ему на воспитание. Елизавета Алексеевна не имела юридического права оставить у себя внука, но отдать трехлетнего мальчика Юрию Петровичу не могла. Потеряв при трагических обстоятельствах своего мужа, только что лишившись несчастной дочери, Арсеньева весь смысл жизни видела в своем единственном родном внуке. И вот на четвертый день после смерти Марии Михайловны, чуть ли не в день ее погребения, Е.А. Арсеньева выдает новое заемное письмо зятю, снова на 25 тысяч рублей… Отношения с Юрием Петровичем были настолько плохими, что заемное письмо было заверено в Чембарском уездном суде в присутствии свидетелей.

Чтобы еще более закрепить за собой права на воспитание внука, Е.А. Арсеньева в конце мая того же 1817 года подала в Чембарский уездный суд объявление об утверждении наследства, полученного после смерти М.В. Арсеньева, в пользу внука М.Ю. Лермонтова [124].

Однако Юрий Петрович продолжал шокировать, заявляя, что его не удовлетворяют такие условия. 5 июня 1817 года М.М. Сперанский, друг семьи Столыпиных, из которого происходила Е.А. Арсеньева, бывши одним из свидетелей в чембарском уездном суде, когда там оформлялось заемное письмо, писал брату Елизаветы Алексеевны — Аркадию Алексеевичу Столыпину: «Елизавету Алексеевну ожидает крест нового рода; Лермонтов требует к себе сына, едва согласился оставить еще на два года. Странный и, говорят, худой человек; таков по крайней мере должен быть всякий, кто Елизавете Алексеевне, воплощенной кротости и терпению, решится делать оскорбления…»[165] [52, 56].

Не меньший интерес в этой длительной и напряженной борьбе между Ю.П. Лермонтовым и Е.А. Арсеньевой представляет ее духовное завещание от 10 июня 1817 года, в котором она все принадлежащее ей движимое и недвижимое имение завещала внуку Михаилу Юрьевичу Лермонтову при условии, что внук будет до совершеннолетия находиться у нее на воспитании и попечении. Характерна оговорка в заключительной части завещания:

«Ежели же отец внука моего или ближайшие родственники вознамерятся от имени его внука моего истребовать, чем, не скрывая чувств моих, нанесут мне величайшее оскорбление, то я, Арсеньева, все ныне завещаемое мною движимое и недвижимое имение предоставляю по смерти моей уже не ему, внуку моему, Михайле Юрьевичу Лермонтову, но в род мой Столыпиных, и тем самым отделяю означенного внука моего от всякого участия в оставшемся после смерти моей имении» [124].

Только ли ожесточение против Юрия Петровича, быть может, обманутого в свое время с ведома Е.А. Арсеньевой, руководило ей в этом стремлении во что бы то ни стало отделить и отдалить Лермонтовых от своего любимого внука и завещанного ему движимого и недвижимого имения.

Ранняя смерть матери, споры между бабушкой и Юрием Петровичем, толки о наследстве, — все эти тревожные впечатления детства рано заставили поэта задуматься над своим отношением к близким ему, но враждующим между собой людям. Лермонтов — ребенок, как свидетельствует А.З. Зиновьев, «не понимал противоборства между бабушкой и <законным> отцом» [138, 228]. То ему казалось, что во всем виновата бабушка, то виновником распри он готов был считать Юрия Петровича. Шли годы. Мальчик терялся в догадках и не мог разрешить мучительного вопроса. Позднее эти раздумья отразились в юношеских драмах «Меnschen und Leidenschaften» («Люди и страсти») и «Странный человек»[166], а так же во многих его стихотворениях.

Давно известно, что творчество Лермонтова в очень большой мере автобиографично, таков склад его творческого характера и поэтому надо всмотреться и вслушаться, но с большой осторожностью, в автобиографические заметки и произведения поэта.

Я сын страданья. Мой отец

Не знал покоя по-конец;

В слезах угасла мать моя;

От них остался только я,

Ненужный член в пиру людском,

Младая ветвь на пне сухом;

В ней соку нет, хоть зелена,

Дочь смерти, — смерть ей суждена!

Так Лермонтов писал в одном из черновых набросков стихотворения «Стансы» в 1831 году. Обычно слова «мой отец не знал покоя по конец» относят к Юрию Петровичу, который умер 1 октября 1831 года. Но мы не знаем, где и когда оборвалась жизнь изгнанного из Тархан, видимо отпущенного на волю, крепостного, которого любила Мария Михайловна. Может быть эти слова относятся к нему.

2

После отъезда Ю.П. Лермоитова в свое именьице Кропотово, Е.А. Арсеньева не считала нужным препятствовать редким свиданиям внука с Юрием Петровичем. Мы знаем, что он гостил в Кропотово летом 1827 года, затем их встречи состоялись в Москве в декабре 1828 года, когда Михаил Юрьевич уже учился в Университетском Благородном Пансионе. В письме к тетке М.А. Шан-Гирей юный поэт писал: «Папинька сюда приехал и вот уже 2 картины извлечены из моего portefeuille слава Богу! что такими любезными мне руками…

Скоро я начну рисовать с (buste) бюстов… какое удовольствие».

Вероятно, были и другие встречи, и мальчик не сомневался в том, что Юрий Петрович его отец, не пожелавший жить в Тарханах из-за неладов с бабушкой[167][168].

Юрий Петрович любил говорить о том, что его предки происходили от древнего испанского герцога Лермы, который во время борьбы с маврами вынужден был бежать из Испании в Шотландию[169].

До лета 1831 года в раннем творчестве Лермонтова очень большое место занимала и тема предков испанского и шотландского происхождения[170].

В 1830 году Лермонтов пишет первую стихотворную трагедию «Испанцы». В это время он уже знает драму Шиллера «Дон-Карлос», в которой среди действующих лиц встречается с именем графа Дермы. Этим именем «Дерма» юный поэт подписывает в начале 1830-х годов некоторые свои стихотворения и письма. В 1830 или начале 1831 года Лермонтов в Москве, в доме Лопухиных, начертил на стене воображаемый портрет своего испанского предка, изображенного в старинном испанском костюме с цепью ордена Золотого Руна вокруг шеи. Этот портрет затем был исполнен на холсте[171].

Лермонтов знал, что в древних шотландских хрониках упоминается некто Лермонт, участник событий, воссозданных Шекспиром в трагедии «Макбет». Этот Лермонт был приверженцем Малькольма, сына Дункана, и бился под его знаменами против узурпатора Макбета. Очень импонировал юному поэту образ легендарного шотландского певца Фомы, воспетого Вальтером Скоттом в поэме «Фома-рифмач».

В 1830 году Лермонтов пишет стихотворение «Гроб Оссиана»:

Под занавесою тумана,

Под небом бурь, среди степей,

Стоит могила Осиана

В горах Шотландии моей.

Летит к ней дух мой усыпленнный

Родимым ветром подышать

И от могилы сей забвенной

Вторично жизнь свою занять!..

Вероятно, в первой половине 1831 года в стихотворении «Желание» («Зачем я не птица, не ворон степной») поэт снова обращается к родине предков:

На запад, на запад помчался бы я,

Где цветут моих предков поля,

Где в замке пустом, на туманных горах,

Их забвенный покоится прах.

На древней стене их наследственный щит

И заржавленный меч их висит,

Я стал бы летать над мечом и щитом

И смахнул бы я пыль с них крылом.

И арфы шотландской струну бы задел,

И по сводам бы звук полетел;

Внимаем одним, и одним пробужден,

Как раздался, так смолкнул бы он.

В заключении стихотворения поэт говорит о себе как о «последнем потомке отважных бойцов», который «увядает средь чуждых снегов»…

И вот во вторую половину 1831 года в творчестве Лермонтова совершенно исчезают испанские и шотландские мотивы. Испанская монахиня второй редакции «Демона» становится грузинскою Тамарой, испанский монах «Исповеди» превращается в русского мятежного юношу Юрия Волина в «Menschen und Leidenschaften» и Владимира Арбенина в «Странном человеке».

Что же случилось, почему Лермонтов раз и навсегда с этого времени отказался от испанской и шотландской тематики, имевшей в его творчестве автобиографический характер?

Лермонтов мог потерять всякий интерес к этой испанской и шотландской экзотике прежде всего потому, что узнал о своей непричастности к роду испанских и шотландских Лермонтов. В это время в 1831 году ему минуло 16 лет. Кто-то, быть может бабушка Елизавета Алексеевна, видимо, сообщила внуку тайну его рождения. Зачем она могла это сделать? По законам того времени шестнадцатилетний юноша становился уже совершеннолетним и получал право распоряжаться своею судьбой. Е.А. Арсеньева могла совершить такой шаг только для того, чтобы закрепить за собой внука, чтобы окончательно лишить Юрия Петровича какой-либо возможности угрожать ей и шантажировать ее в дальнейшем. Можно сказать с уверенностью, что это в данном случае не Юрий Петрович сообщил своему узаконенному сыну о том, что не он, не Юрий Петрович, является его настоящим отцом. Это явствует из дошедшего до нас завещания Юрия Петровича, датированного 28 января 1831 года:

«Хотя ты еще и в юных летах, — писал Юрий Петрович, — но я вижу, что ты одарен способностями ума, — не пренебрегай ими и всего больше страшись употреблять оные на что-либо вредное или бесполезное: это талант, в котором ты должен будешь некогда дать отчет Богу!..

Благодарю тебя, бесценный друг мой, за любовь твою ко мне и нежное твое ко мне внимание, которое я не мог не замечать, хотя и лишен был утешения жить вместе с тобою…

Прошу тебя уверить свою бабушку, что я вполне отдавал ей справедливость во всех благоразумных поступках ее в отношении твоего воспитания и образования и, к горести моей, должен был молчать, когда видел противное, дабы избежать неминуемого неудовольствия.

Скажи ей, что несправедливости ее ко мне я всегда чувствовал очень сильно и сожалел о ее заблуждении, ибо, явно, она полагала видеть во мне своего врага, тогда как я был готов любить ее всем сердцем, как мать обожаемой мною женщины!.. Но Бог да простит ей сие заблуждение, как я ей его прощаю» [191].

1 октября 1831 года Юрий Петрович умер от чахотки в Кропотове. Он похоронен неподалеку в селе Шипово (Ново-Михайловском)[172]. Возможно, что Лермонтов присутствовал на похоронах Юрия Петровича и вскоре написал следующую «Эпитафию»:

Прости! увидимся ль мы снова?

И смерть захочет ли свести

Две жертвы жребия земного,

Как знать! итак, прости, прости!..

Ты дал мне жизнь, но счастья не дал;

Ты сам на свете был гоним,

Ты в людях только зло изведал…

Но понимаем был одним.

И тот один, когда рыдая

Толпа склонялась над тобой,

Стоял, очей не обтирая,

Недвижный, хладный и немой.

И все, не ведая причины,

Винили дерзностно его,

Как будто миг твоей кончины

Был мигом счастья для него.

Но что ему их восклицанья?

Безумцы! не могли понять,

Что легче плакать, чем страдать

Без всяких признаков страданья.

1973


Комментарии

Рукопись этой небольшой статьи, написанной в 1973 году, была передана мне Виктором Андрониковичем Мануйловым только в 80-х годах. Хотя тема «происхождения» Лермонтова обсуждалась нами до этого неоднократно уже в течение десяти лет. Да, у В.А. Мануйлова сомнения в том, что Юрий Петрович Лермантов был настоящим отцом Михаила Юрьевича, появились давно. Еще в 30-е годы, занимаясь детскими годами Лермонтова, В.А. Мануйлов столкнулся с рядом противоречий, которые в завуалированной форме были опубликованы в его статье «Жизнь Лермонтова» в журнале «Звезда» в 1939 году [128]. Затем он вернулся к ним в своей кандидатской диссертации «Семья и детские годы М.Ю. Лермонтова». Однако известные советские литературоведы Б.В. Томашевский и Л.Б. Модзалевский попросили его не делать этого и довольно часто, как рассказывал Виктор Андроникович, «подтрунивали» над ним.

Шло время и сомнения в том, что Юрий Петрович был в действительности отцом Михаила Юрьевича, росли и приумножались. Однако именно в это время Мануйлов вел огромную работу по сбору материалов для Лермонтовской энциклопедии, которую предполагал издать в трех томах. Материал присылали из всех регионов СССР. Мануйлов все это вычитывал, корректировал, перепечатывал, иногда отсылал на доработку, но нередко и сам дорабатывал многие статьи, которые должны были войти в энциклопедию. Вот тогда, как часто повторял мне Мануйлов, он понял, что поднимать этот вопрос нельзя. Советские чиновники от литературы не поймут этого и работа почти двадцати лет может закончиться крахом, Лермонтовской энциклопедии не дадут выйти.

Уже в середине 80-х годов в одном из своих писем ко мне Мануйлов писал: «Завещаю Вам дойти до истины и докопаться, кто же был истинным отцом Михаила Юрьевича».

Как бы то ни было, но я считаю, что рукопись, которую передал мне В.А. Мануйлов, должна увидеть свет в таком виде, в каком ее оставил автор. В приведенных ниже комментариях и примечаниях читатель увидит те дополнения, которых не оказалось у В.А. Мануйлова.

Мне приходилось обсуждать эту тему со многими лермонтоведами у нас в стране. Ответ почти всех их сводился к одному: нечего поднимать данную тему. Ничего нового дать для изучения жизни и творчества Лермонтова она не сможет. Я же так, отнюдь, не считал. Да, скажет читатель, мы знаем, что многие писатели и поэты были незаконнорожденными детьми, среди них такие имена как В.А. Жуковский, А.И. Герцен и многие другие.

Ну и что из этого следует?

Да, если для многих это была как бы совсем незаметная тема и в творчестве этих лиц она никак не отразилась, то у Лермонтова все оказалось наоборот. Семейная распря между тещей и зятем оказалась слишком болезненной и шумной. О ней знали не только домашние, не только родственники, но и многие соседи, знакомые. А сам же предмет этих распрей — маленький Мишель, вначале что-то слышал краем уха, потом узнавал все больше и больше.

Он никак не мог понять, не мог уяснить, почему его бабушка — Елизавета Алексеевна Арсеньева, которую он так сильно и горячо любил и которая так же безумно любила своего внука, совершенно не любит его отца, которого Мишель очень любил. Позже Лермонтов оказался осведомленным и о завещании бабушки, в которой были не только горькие слова, но и юридически закрепленные действия, направленные против Юрия Петровича. И все это нашло отражение в его творчестве.

Об отношении Елизаветы Алексеевны Арсеньевой к своему внуку писали много, но думается лучшие строки все-таки принадлежат П.А. Висковатому. Вот что он написал буквально в первых же строчках биографии поэта. «Горячо любила Михаила Юрьевича Лермонтова воспитавшая его бабка, Елизавета Алексеевна Арсеньева, и память о ней тесно связана с именем поэта. Она лелеяла его с колыбели, выходила больным ребенком, позаботилась дать ему блестящее и серьезное для того времени образование, сосредоточила на нем всю свою любовь и заботы. В преклонных летах, частью именно из-за этой беззаветной преданности к внуку, пользовалась она всеобщим уважением и не раз успевала отвращать своим заступничеством серьезную опасность, грозившую поэту» [48, 5].

Однако любовь эта была не только жертвенная. Думаю, что Елизавета Алексеевна видела во внуке своем ей одной принадлежавшую «собственность». Именно так можно расценить отношения Мишеля и бабушки. Знали об этом все родственники, кое-кто считал, что это излишне, кто-то писал, что она «боится как бы бабы его не окрутили». Однако, по некоторым косвенным деталям, в этой любви скрывается нечто совершенно другое.

Я помню, как в 1976 году вел экскурсию по барскому дому в музее-заповеднике Тарханы. Моими слушателями были крупнейшие нейрохирурги страны. И, увидев копию знаменитого портрета Мишеньки, написанного крепостным художником, когда мальчику было около четырех лет, в один голос сказали: «А, вот, и наш пациент!».

— Как Ваш? — спросил я.

— Вы видите, на портрете явно изображен ребенок, больной рахитом. На портрете все это ярко выражено — на голове выступают лобные бугры, а голова приобрела несколько квадратную форму. Конечно, для постановки точного диагноза нужны дополнительные сведения, а их у нас пока нет.

— Но позвольте, — сказал я, — ведь до сих пор считается, что этот изъян — непропорциональное изображение головы у маленького Мишеля, относится за счет неумелости художника. Он попросту был непрофессионал, самоучка, как смог, так и написал.

— Нет, вы не правы, — сказали мне. — Вот обратите внимание: руки, ладони, другие части тела ребенка. Все они пропорциональны и вдруг только голова непропорционально большая. Так не бывает. Если бы художник действительно был плохой, у него бы весь портрет не соответствовал действительности. На нем действительно все было бы изображено неверно, непропорционально. Да к тому же Вы же знаете, что именно этот художник писал и иконы для церкви Марии Египетской. А там все образы выписаны довольно тщательно. Нет, просто художник написал портрет без прикрас. Он довольно точно перенес на холст изображаемый объект [88, 5].

Есть над чем задуматься…

Я думаю, что во многом отношения бабушки и внука поможет объяснить точное знание тех болезней, которые перенес Лермонтов в детстве. Этим вопросом занимался врач Б.А. Нахапетов, который опубликовал несколько газетных статей. Существует рукопись книги (в 2-х томах), которая хотя и не была напечатана, но машинописные копии ее были депонированы и всякий желающий может с ними ознакомиться и более подробно узнать о перенесенных в детстве заболеваниях Лермонтова [142]. Б.А. Нахапетов установил, что Елизавета Алексеевна содержала в Тарханах не простых врачей — это были высококласные, по тому времени, специалисты, не только правильно установившие диагнозы Мишенькиных заболеваний, но и верно его лечившие. Общеизвестно, что перенесенные в детском возрасте болезни оставляет на физическом и психическом развитии личности отпределенный след. Но не только болезни, не менее важна и обстановка, в которой рос Мишенька. Он не был безучастным свидетелем семейных драм, а потом и размолвок между отцом и бабушкой.

Отсюда становятся понятными и его вспыльчивость, и частая смена настроений, и его, казалось бы, беспричинная раздражительность, что не раз замечали многие из его окружения, в том числе и Пятигорского в 1840–1841 гг. Примерно такой «припадок раздражительности» произошел и в тот злополучный вечер 13 июля 1841 г. в доме Верзилиных.

Большой интерес представляет, на наш взгляд, стихотворение Лермонтова «Ужасная судьба отца и сына», написанное в 1831 году:

Ужасная судьба отца и сына

Жить розно и в разлуке умереть,

И жребий чуждого изгнанника иметь,

На родине с названьем гражданина!

Но ты свершил свой подвиг, мой отец,

Постигнут ты желанною кончиной;

Дай Бог, чтобы, как твой, спокоен был конец

Того, кто был всех мук твоих причиной!

Но ты простишь мне! Я ль виновен в том,

Что люди угасить в душе моей хотели

Огонь божественный, от самой колыбели

Горевший в ней, оправданный творцом?

Однако ж тщетны были их желанья:

Мы не нашли вражды один в другом,

Хоть оба стали жертвою страданья!

Не мне судить, виновен ты иль нет, —

Ты светом осужден. Но что такое свет?

Толпа людей, то злых, то благосклонных,

Собрание похвал незаслуженных

И столько же насмешливых клевет.

Далеко от негодух ада или рая,

Ты о земле забыл, как был забыт землей;

Ты счастливей меня; перед тобой

Как море жизни — вечность роковая

Неизмеримою открылась глубиной.

Ужели вовсе ты не сожалеешь ныне

О днях, потерянных в тревоге и слезах?

О сумрачных, но вместе милых днях,

Когда в душе искал ты, как в пустыне,

Остатки прежних чувств и прежние мечты?

Ужель теперь совсем меня не любишь ты

О если так, то небо не сравняю

Я с этою землей, где жизнь влачу мою;

Пускай на ней блаженства я не знаю,

По крайней мере я люблю!

Это стихотворение было впервые опубликовано в «Русском архиве». В предисловии П.И. Бартенев писал: «Мы не знаем и просим знающих дать нам знать, когда именно умер отец Лермонтова, и что он был за человек».

Стихотворение это написано в 1831 году. Почти все исследователи считают, что в нем поэт «говорит о смерти своего отца». Дальнейшие комментарии этого поэтического произведения столь же незначительны. И как бы обобщая всех предшественников, И.Л. Андроников в своих комментариях высказался о нем так: «биография Юрия Петровича Лермонтова не изучена из-за полного отсутствия материалов. Поэтому некоторые выражения здесь не поддаются истолкованию» [4, I, 578].

Андроников почти слово в слово повторил П.А. Висковатого, которого повторяли все. Даже в последней по времени статье В.И. Загорулько «Последняя встреча», в которой немало фантастических предположений, также приводится точка зрения первого биографа, правда, без ссылки на П.А. Висковатого. В начавшихся ссорах между Марией Михайловной и Юрием Петровичем «не последнюю роль сыграла Елизавета Алексеевна, считавшая, что дочь достойна лучшей участи» [69, 11].

Сведения о Юрии Петровиче содержатся в указе об его отставке, который долгое время был единственным источником, откуда о нем брали сведения:

«По указу Его Величества Государя Императора Александра Павловича, Самодержца Всероссийского и прочая, и прочая, и прочая. Из государственной военной коллегии уволенному от воинской службы 1-го Кадетского корпуса капитану Юрию Лермантову, о коем в формулярном списке значится: от рода ему 24 года, из дворян, помянутого Кадетского корпуса; из кадет выпущен в Кексгольмский пехотный полк прапорщиком 1804-го года октября 29-го; произведен подпоручиком с определением по-прежнему в 1-й Кадетский корпус 1805-го сентября 4-го, поручиком 1810-го мая 28-го; в 1808 году августа 10-го. 1810 августа 18-го и сего 1811 июля 26-го, объявлены ему Высочайшее удовольствие и благодарность; в походах и штрафах не был, к повышению аттестовался достойным; а минувшего ноября 21-го дня по Высочайшему Его Императорского Виличества повелению, за болезнию, уволен от службы капитаном с мундиром. Офицеров же кадетских корпусов Высочайшим 1810 года апреля 18-го указом повелено считать преимущественно против армейских одним чином выше. Во свидетельство чему ему сей, Его Императорского Величества, указ дан в Санкт-Петербурге декабря 18-го дня 1811 года»[173].

Что же можно сегодня добавить к уже известным свидетельствам о Ю.П. Лермантове?

Новые биографические материалы обнаружил петербургский исследователь рода Лермонтовых И.П. Белавкин.

В Отечественную войну 1812 года все находившиеся в строю офицеры Лермантовы с первых же дней приняли участие в боевых действиях. Юрий Петрович, как известно, уже полгода находился в отставке. Но он тоже, поддавшись общему порыву патриотизма, вступил в Тульское ополчение. Принять участие в военных действиях ему не удалось, поскольку в ноябре 1813 г. Юрий Петрович попадает в Витебский госпиталь, откуда был отпущен в свое родовое имение[174].

В 1898 г. в журнале «Живописное обозрение» были опубликованы записки П.К. Шугаева, которые он сделал в Тарханах и в Чембаре со слов современников:

«Отец поэта, Юрий Петрович Лермантов, был среднего роста, редкий красавец и прекрасно сложен; в общем, его можно назвать в полном смысле слова изящным мужчиной; он был добр, но ужасно вспыльчив; супруга его, Марья Михайловна, была точная копия своей матери, кроме здоровья, которым не была так наделена, как ее мать, и замуж выходила за Ю.П., когда ей было не более семнадцати лет. Хотя Марья Михайловна и не была красавицей, но зато на ее стороне были молодость и богатство, которым располагала ее мать, посему для Ю.П. М.М. представлялась завидной партией, но для М.М. было достаточно и того, что Ю.П. был редкий красавец и вполне светский и современный человек. Однако судьба решила иначе, и счастливой жизнью им пришлось недолго наслаждаться. Ю.П. охладел к жене по той же причине, как и его тесть к теще; вследствие этого Ю.П. завел интимные сношения с бонной своего сына, молоденькой немкой, Сесильей Федоровной, и кроме того с дворовыми… Отношения Ю.П. и С.Ф. не могли ускользнуть от зоркого ока любящей жены, и даже был случай, что М.М. застала Ю.П. в объятиях с Сесилией, что возбудило в М.М. страшную, но скрытую ревность, а тещу привело в негодование. Буря разразилась после поездки Ю.П. с М.М. в гости, к соседям Головниным, в село Кашкарево, отстоящее в 5 верстах от Тархан; едучи оттуда в карете обратно в Тарханы, М.М. стала упрекать своего мужа в измене; тогда пылкий и раздражительный Ю.П. был выведен из себя этими упреками и ударил Марью Михайловну весьма сильно кулаком по лицу, что и послужило впоследствии поводом к тому невыносимому положению, какое установилось в семье Лермантовых. С этого времени с невероятной быстротой развивалась болезнь М.М., впоследствии перешедшая в злейшую чахотку, которая и свела ее преждевременно в могилу. После смерти и похорон Марьи Михайловны, принимая во внимание вышеизложенные обстоятельства, конечно, Ю.П. ничего не оставалось, как уехать в свое собственное небольшое родовое тульское имение Кропотовку, что он и сделал в скором времени, оставив своего сына, еще ребенком, на попечении его бабушки Е.А., сосредоточившей свою любовь на внуке» [206].

В воспоминаниях гусара А.Ф. Тирана имеется следующее, не вполне ясное, замечание: «Стороной мы знали, что отец его был пьяница, спившийся с кругу и игрок: а история матери — целый роман» [125].

Однако вернемся к стихотворению. Впервые оно было опубликовано в 1872 году в «Русском архиве» (№ 9). Автограф хранится в рукописном отделе Пушкинского Дома в «Сборнике стихотворений, поэм и прозаических заметок» (XI тетрадь, л. 29 об.). Копия помещена в так называемой XX тетради (лл. 42 —42об.). Тетрадь представляет собой сборник 119 стихотворений Лермонтова, частично в копиях, а частично написанных рукою поэта. По этому, последнему, списку стихотворение печатается во всех собраниях сочинений Лермонтова[175].

Автограф стихотворения содержит незначительные следы авторской правки. Вставлено 5 слов, 2 фразы и два предложения на место вычеркнутых. Это может свидетельствовать об определенной законченности авторской мысли. Поправки, сделанные Лермонтовым, незначительны и не изменяют авторского замысла, ниже приводятся наиболее существенные:

Ты о земле забыл;

засыпанный землей

Остатки прежних чувств?

ужель ты не знавал

Ты о земле забыл;

как был забыт землей

Остатки прежних чувств —

и прежние мечты?

1-й вариант зачеркнутый, затем восстановленный:

Я с этою землею,

где жизнь влачу мою,

Пускай на ней

томлюсь я и страдаю,

Я с этою землею,

где жизнь и так сложна.

Пускай на ней

блаженства я не знаю.

Весьма важно отметить, что тема Юрия Петровича, тема отца, прослеживается как в драмах «Menschen und Leidenschaften» и «Странный Человек», так и в других стихотворениях Лермонтова, в частности, в цикле, посвященном Н.Ф.И. Поэтому считаем необходимым обратиться к этим ранним юношеским драмам и рассмотреть их более детально. Многие слова и фразы были заимствованы, как считает Е.В. Аничков, из «Короля Лира» [26].

Обратим внимание на эти совпадения.

В «Menschen und Leidenschaften»:

Юрий — Так у тебя есть жена и дети?..

Иван — Да еще какие., как с неба; прекрасная, добрая жена… И малютки: сердце радуется, глядя на них…

Юрий — Если я тебе сделал добро, исполни мою единственную просьбу…

Иван — И телом, и душой готов, батюшка, на вашу службу.

Юрий — У тебя есть дети… не проклинай их никогда.

В «Странном Человеке»:

Владимир (рассеянно) — Так у тебя есть жена и дети?

Иван — Да еще какие, — будто с неба… Добрая жена и малютки! сердце радуется, глядя на них.

Владимир — Если я тебе сделал добро, исполни мою единственную просьбу.

Иван — И телом и душой готов, батюшка, на вашу службу…

Владимир (берет его за руку) — У тебя есть дети… не проклинай их никогда!

В обоих произведения Иван и Владимир Арбенин — лицо с автобиографическими чертами самого Лермонтова, так же как под именем Марфа — выведена Елизавета Алексеевна, а Иван и его жена ключница Дарья, так же вполне реальные исторические персонажи, даже сохранившие свои имена — это семейство Куртиных, крепостных, наиболее близких и преданных Арсеньевой людей. Иван был дядькой Лермонтова, именно он привез с Кавказа тело поэта. А в одном из писем к внуку Елизавета Алексеевна просит привезти Дарье подарок: «Achete quelque chose pour Daria, — вставляет она по-французски, — elle me sert avec beaucoup d'attachement[176]».

Н.А. Хмелевская, комментируя драму «Menschen und Leidenschaften» в последнем малом академическом собрании сочинений поэта, считает сомнительным, чтобы в «образах отвратительной старухи Громовой и Николая Михалыча Волина… поэт изобразил горячо любимых им бабушку и отца» [5, III, 592–593]. Согласиться с таким мнением вряд ли является возможным. Дело в том, что еще с первой публикации этой юношеской драмы, практически все комментаторы придерживаются иной, чем Н.А. Хмелевская, точки зрения.

События, описанные в «Странном Человеке», значительно отличаются от событий, описанных в драме «Menschen und Leidenschaften». Драма «Странный Человек», во-первых, датируется 1831 г. Во-вторых, здесь и несколько иной сюжет. Владимир Арбенин живет у отца, разведенного с женой, и из-за того, что Владимиру не удается уговорить отца посетить умирающую мать и помириться с нею, между отцом и сыном происходит роковая сцена, которая заканчивается его проклятием. И если в действительности эти обстоятельства внешне не имеют ничего общего с действительной судьбой Лермонтова и его родителей, то это еще не свидетельствует о том, что здесь нельзя утверждать, что мы имеем дело с какими-то личностными переживаниями, отразившимися в творчестве Лермонтова.

Почти все комментаторы стихотворения «Ужасная судьба отца и сына» отмечают, что Лермонтов назвал своего отца «гражданином», подчеркивая высокое значение этого слова, ссылаясь при этом на творчество А.С. Пушкина, в которых слово «гражданин» употреблялось не один раз. При этом А.С. Пушкин придавал этому слову значение: «полноправный член общества», «человек исполненный сознания общественного долга», «отдавший себя на служение государству»[177]. Однако мы не можем отнести это к Лермонтову. Дело в том, что слово «гражданин» имело другое, весьма распространенное значение, отмеченное В.И. Далем. Это прежде всего: городской житель, горожанин, посадский. Гражданином известного города называют приписанного к этому городу купца, мещанина или цехового» [63, 389–390]. Вполне естественно, что Лермонтов, знавший своего отца лучше других, вряд ли бы посмел его — дворянина. предки которого «многие российскому престолу служили стольниками, воеводами и в иных чинах, и жалованы были от государей поместьями», иными словами от них зависели многие люди, населявшие принадлежащие им населенные пункты, назвать — гражданином, уничижительным, по-сути дела, именем. Ведь термин гражданин присваивался бывшим крепостным, кем, скорее всего, и был его настоящий отец, получивший от Елизаветы Алексеевны Арсеньевой вольную после того, когда она узнала о грехе своей дочери.

* * *

Мне уже приходилось говорить об этом поэтическом произведении. В 1976 году я подготовил доклад «Стихотворение М.Ю. Лермонтова «Ужасная судьба отца и сына» ко Всесоюзной Лермонтовской научной конференции, которая проходила в Пятигорске. Однако по независящим от меня причинам (в это время весьма активно продолжалось обвинение меня в связях с Православной Церковью), доклад был снят руководством Пятигорского музея. К сожалению, пропал и единственный экземпляр рукописи этого сообщения. Я отдаю себе отчет в том, что далеко не все удалось восстановить в этих небольших комментариях к рукописи Виктора Андрониковича.

Повторюсь еще раз. В публикации незаконченной работы В.А. Мануйлова я вижу, прежде всего, возможность расшевелить исследовательскую мысль, заняться дополнительными поисками документов, которые, поверьте мне, еще можно найти. Архивы и рукописные собрания таят в себе немало открытий и, может быть, они помогут разгадать еще не одну из тех тайн, которые унес с собой в могилу гений русской литературы.

Гений… Он был грустным и одиноким, жившим в своем внутреннем прекрасном мире… Таким он ушел от нас навсегда, но остались его дивные стихи, во многом еще не разгаданные.

Пусть я кого-нибудь люблю:

Любовь не красит жизнь мою.

Она, как чумное пятно

На сердце, жжет, хотя темно;

Враждебной силою гоним,

Я тем живу, что смерть другим:

Живу — как неба властелин —

В прекрасном мире — но один…


Приложение № 4. С.Б. Латышев, В.Л. Мануйлов Ответ оппонентам[178]

О дуэльных нормах

В статье И.Д. Кучерова и В.К. Стешица большое место отведено анализу «ритуала дуэли» и поведению противников и их секундантов. Авторы статьи полагают, что все участники дуэли хорошо знали дуэльный кодекс, но Лермонтов строго соблюдал его, а секунданты допустили ряд грубых нарушений.

И.Д. Кучеров и В.К. Стешиц около двадцати раз ссылаются на дуэльный кодекс и даже указывают определенные параграфы или статьи кодекса, но ни разу не сообщают какое издание они имеют ввиду, когда издан цитируемый ими дуэльный кодекс. Что это? небрежность? рассеянность? Ни то, ни другое. Авторы пользуются книгой В. Дурасова «Дуэльный кодекс» (СПб., 1908), изданием появившемся почти через 70 лет после трагической дуэли у подножия Машука. Книга В. Дурасова дает ценный комментарий к повести А.И. Куприна «Поединок», но не может быть привлечена для разъяснения вопроса о дуэльных нормах в начале 40-х годов XIX века. Точно так же мало нам может помочь первое русское дуэльное руководство П.А. Швейковского «Суд общества офицеров и дуэль в войсках Российской армии» (СПб., 1896), изданное после того, как были разрешены и даже рекомендованы поединки между офицерами для поддержания «боевого духа» в офицерском корпусе и для укрепления традиций воинской чести.

До начала 90-х годов XIX века, еще со времен Петра I, дуэли в России были запрещены и появление в печати дуэльного кодекса было по цензурным условиям просто невозможно. Участники дуэли 1841 года могли обратиться только к одному, даже тогда весьма редкому, изданию книги президента парижского жокей-клуба графа Шатовиллара [211]. Но практически, как и до выхода в свет этого труда, русские дуэлянты руководствовались неписанными правилами чести, давними дуэльными обычаями, широко известными в офицерской и дворянской среде[179]. Таких знатоков дуэльных традиций было немало и к ним обращались как к авторитетным арбитрам. Нет никаких сомнений в том, что участники дуэли — Лермонтов, Мартынов и их секунданты хорошо знали дуэльные традиции и обычаи своего времени. Остается только выяснить, была ли эта дуэль правильной, неправильной или изменнической.

Правильной дуэлью назывался бой с соблюдением условленных для данного поединка или установленных обычаем правил. Главнейшим требованием было равенство оружия и условий нападения и защиты.

Неправильной дуэлью считался поединок, который проходил с нарушением этих требований. Такие нарушения случались из-за небрежности и легкомыслия участников дуэли. Иногда нарушения правил вызывались трудностями организации поединка, отсутствием подходящей площадки, необходимостью соблюдать тайну. Однако неправильная дуэль не связывалась с возможностью преступного замысла.

Преднамеренно созданное преимущество для одного из противников, злой умысел, тайный сговор, уменьшающий или увеличивающий опасность боя для одной из сторон, дают неоспоримое право квалифицировать дуэль как изменническую или коварную. Например, защита тела каким-либо металлическим предметом, скрытым под одеждой дуэлянта, заряжение пулей одного только пистолета из двух, выстрел ранее установленного сигнала и т. д.

Лермонтов отлично знал дуэльные правила своего времени и очень верно показал, как Печорин разгадал коварный замысел драгунского капитана в дуэли с Грушницким. Любопытно, что недавно в Англии вышла обстоятельная «История дуэли» [210], в которой в качестве классического примера дуэли приведен отрывок из «Княжны Мери». Но у нас нет никаких оснований отождествлять позицию Лермонтова с позицией Печорина. Лермонтов не опротестовывал действий Мартынова и секундантов, он считал их правильными или, по меньшей мере, допустимыми. Но, может быть, Лермонтов был обманут и не разгадал преступного замысла своих мнимых приятелей?

Понятно, нас не может не интересовать вопрос, есть ли какие-либо основания считать последнюю дуэль Лермонтова коварной, изменнической, может быть, неправильной, или никаких особых нарушений дуэльных норм Мартынов и его секунданты не допустили. Такой вопрос возникает независимо от бредовой гипотезы о втором выстреле наемного убийцы с Перкальской скалы.

Лев Сергеевич Пушкин уверял, что «эта дуэль никогда бы состояться не могла, если б секунданты были не мальчики» и добавлял, что дуэль «сделана против всех правил и чести…» [см. «Литературное наследство», вып. 58. — М., 1952. С. 490]. Московский почт-директор А.Я. Булгаков, ссылаясь на письмо В.С. Голицына, полученное в Москве 26 июля 1841 года, писал П.А. Вяземскому в Петербург: «Удивительно, что секунданты допустили Мартынова совершить его зверский поступок. Он поступил противу всех правил чести и благородства, и справедливости… Мартынов поступил как убийца» [120, 710]. 22 августа студент А.А. Елагин сообщал из Москвы отцу: «Лермонтов выстрелил в воздух, а Мартынов подошел и убил его. Все говорят, что это убийство, а не дуэль». И дальше:…Обстоятельства дуэли рассказывают различным образом, и всегда обвиняют Мартынова как убийцу» [55, 437).

Можно было бы привести еще ряд суждений современников, полагавших, что дуэль, на которой погиб Лермонтов, была неправильной; многие обвиняли Мартынова и секундантов в нарушении правил[180] и чести, но никто, конечно, ни в письмах, ни в дневниках, ни в воспоминаниях не намекал даже на то, что Лермонтов был убит не Мартыновым, а каким-то другим таинственным подставным убийцей, дублировавшим выстрел Мартынова. И.Д. Кучеров и В.К. Стешиц не могут сослаться ни на один источник для обоснования своих домыслов.

[...]

Васильчиков и Глебов

В организации дуэли и соблюдении всех необходимых условий и обычаев особая роль принадлежала секундантам. Мартынов во время следствия писал: …Все было предоставлено нами секундантами, и как их прямая обязанность состояла в наблюдении за ходом дела…то они и могут объяснить не было ли нами отступлено от принятых правил».

Как же секунданты справились с этими своими «прямыми обязанностями»? Содержались ли в их действиях грубые нарушения дуэльных норм, которые бы давали основания называть их «соучастниками убийства», связанными «круговой порукой», и организаторами «фарса поединка»?

Прежде всего, верно ли утверждение, что одним из доказательств враждебной деятельности секундантов являются слухи, распространившиеся после поединка в Пятигорске, будто бы на дуэльной площадке кроме противников и двух их секундантов А.И. Васильчикова и М.П. Глебова присутствовали и другие лица?

Правда, дуэльные правила не ограничивали количества лиц, принимавших участие или присутствующих при дуэли, но все-таки представляет определенный интерес установить кто был еще во время поединка кроме тех, о ком говорилось в следственном деле.

Мы теперь твердо знаем о четырех участниках дуэли, скрытых от расследования. Прежде всего, это еще два секунданта — А.А. Столыпин и С.В. Трубецкой. Кроме них были друг Лермонтова юнкер Бенкендорф и Руфин Дорохов. И, наконец, конюх Евграф Чалов, дворовый человек помещика Хастатова, родственника Лермонтова; он был приглашен присматривать за лошадьми.

Были веские причины, чтобы скрыть их имена, так как все участники поединка рисковали предстать перед судом.

Известно, что секундантов этой дуэли судили и приговорили к «лишению чинов и прав состояния». В дальнейшем Николай I смягчил этот приговор, а в январе 1842 года и вовсе их простил, одновременно назначив Н.С. Мартынову в качестве наказания трехмесячный арест в крепости и церковное покаяние. Такое мягкое наказание после ареста, полугодового следствия и суда было бы маловероятно, если бы одновременно к делу были привлечены Столыпин, Трубецкой и Дорохов. Вместе с тем, конечно, тут сказалось неприязненное отношение царя к жертве этой дуэли — опальному поэту Лермонтову.

А.А. Столыпин за участие в дуэли Лермонтова с сыном французского посланника Эрнестом де Барантом в 1840 году был сослан на Кавказ. С.В. Трубецкой прибыл в Пятигорск самовольно, не имея на то разрешения военного начальства, а Дорохов уже дважды за дуэли был разжалован в солдаты. Таким образом, участие в новой дуэли, для всех трех молодых людей грозило крупными неприятностями.

Положение Васильчикова и Глебова было несравненно более благоприятно и менее уязвимо, Александр Илларионович Васильчиков возвращался из годовой поездки по Закавказью, где он принимал участие в комиссии барона Гана, ревизовавшего этот обширный край. Служебное положение Васильчикова, сына Председателя Государственного Совета, было отличным и можно было надеяться, что он поплатится лишь обещанной ему наградой или кратковременным арестом. Михаил Павлович Глебов так же мог рассчитывать на мягкий приговор, так как он лечился в Пятигорске от тяжелой раны, полученной в бою с горцами (1–3 января 1842 года Николай I распорядился по военносудному делу в связи с последней дуэлью Лермонтова:

…Титулярного советника князя Васильчикова и корнета Глебова простить, первого во внимание к заслугам отца, а второго по уважению полученной им в сражении тяжелой раны»).

Тем не менее, решение Глебова и Васильчикова принять на себя всю вину и предстать пред судом было мужественным. Их задача осложнялась готовностью скрыть участие А.А. Столыпина и С.В. Трубецкого и для этого даже дать ложные показания, что, конечно, было сопряжено с определенным риском. Молчал долгие годы и Р. Дорохов, а Чалову, видимо, было хорошо заплачено за сохранение тайны. Истина о дуэли могла проникнуть в печать лишь через несколько десятилетий. Впрочем, это не значит, что самое имя поэта находилось под запретом. Посмертные публикации его произведений и критические отклики на них, статьи о Лермонтове появлялись в журналах и в 40-х и в 50-х годах.

Кто же были Васильчиков и Глебов, признанные официальными секундантами Лермонтова и Мартынова?

Как они исполняли свои обязанности?

Можно ли их считать участниками и пособниками убийства великого русского поэта?

Александру Илларионовичу Васильчикову в 1841 году было 23 года. Год тому назад он окончил юридический факультет Петербургского университета. В 1839–1840 годах Васильчиков неоднократно встречался с Лермонтовым в свете. Васильчиков был хорошо образован, не гонялся за чинами и, за исключением истории со своим роковым секундантством, не прибегал к помощи и покровительству высокопоставленного отца. Независимость суждений и ум, несмотря на внешнюю светскость, видимо, привлекали к нему Лермонтова. Они особенно сблизились, как соседи по дому, в Пятигорске в последние два месяца перед дуэлью.

Известно, что Лермонтов не раз вышучивал Васильчикова в карикатурах и эпиграммах, но трудно найти в окружении Лермонтова человека, который бы не служил мишенью для его шуток. На такие вещи не принято было обижаться. Единственное исключение составлял Мартынов, отличавшийся непомерным самолюбием.

Мы имеем возможность судить о Васильчикове не по какому-то отдельному поступку, а по всей его жизни. Личный архив Васильчикова дошел до нас в образцовом состоянии, он хранится в Ленинграде (ЦГИАЛ, фонд 551) и дает биографу богатейший конкретный материал.

Васильчиков прожил долгую жизнь, всегда оставался верен себе, верен своим оппозиционным взглядам. Пренебрегая чинами и служебной карьерой, он вскоре вышел в отставку и посвятил себя ученым занятиям по вопросам, занимавшим русскую общественную мысль середины XIX века: земледелия и землевладения, самоуправления и кредита. Много сил отдал он также земской деятельности, что породило со стороны его консервативных противников обвинение в его «социализме». Конечно, было ошибкой причислять Васильчикова к демократам, к передовым деятелям его времени, он был всего лишь либералом. Но еще большей ошибкой было бы считать Васильчикова двуличным интриганом, виновным в гибели Лермонтова.

Другой официальный секундант корнет Лейб-гвардии Конного полка Михаил Павлович Глебов был в 1841 году также очень молод, ему шел двадцать второй год. Он лишь в 1839 году окончил в Петербурге школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров, в которой пятью годами раньше учился и Лермонтов. Вскоре после окончания ее Глебов приехал на Кавказ, где показал себя отличным боевым офицером. В летней экспедиции 1840 года он вместе с Лермонтовым участвовал в Валерикском сражении и был тяжело ранен в ключицу. Весь следующий год Глебов затратил на лечение, а летом 1841 года приехал в Пятигорск и поселился вместе с Мартыновым неподалеку от Лермонтова, Столыпина и Васильчикова с Трубецким.

Все шестеро были приятелями и жили рядом в маленьких домиках, соединенных садами; они вместе принимали участие в курортных увеселениях, вместе посещали гостеприимный дом Верзилиных, находившийся тут же рядом.

Михаил Павлович Глебов был веселым, радушным, красивым юношей, которого товарищи ценили за «светлый ум и доброе сердце». Лермонтов очень его любил и безоговорочно доверял ему[181].

Через два года после смерти Лермонтова Глебов попал в плен к горцам и при весьма романтических обстоятельствах с помощью ногайского князя Карамузина, показав чудеса храбрости, бежал из плена. Этот подвиг прославил Глебова, и перед ним открылась блестящая карьера, он был назначен адъютантом к наместнику Кавказа князю М.С. Воронцову. Но это не изменило Глебова; такой же веселый и приветливый, чуждый хвастовства, полный удали и героизма, он снова и снова рвался в бой. В 1847 году при штурме аула Салты Глебов командовал цепью застрельщиков и был убит наповал пулей в голову.

В бумагах Васильчикова сохранился неоконченный некролог, написанный под свежим впечатлением от известия о гибели Глебова:

«Он умер, как многие умирают на Кавказе, без шума, но с твердостью, в чине ротмистра Гвардии, на 28 году от роду; и смерть его, как и жизнь, была проста, коротка и славна.

Кто знал его, милого друга, верного товарища, храброго офицера, кто испытал его высокое радушие, светлый ум и доброе сердце, тот, верно, сохранил ему память сердечную.

Но он достоин и памяти общественной, если только труды, страдания, раны, мучительный плен — могут заслужить 28-летнему ротмистру благодарность и сострадания людей. Если же мы и судим пристрастно, то да извинит нас тесная дружба с покойником, и пусть этот рассказ будет принят только, как сердечное воспоминание, как надгробная молитва» (ЦГИАЛ, ф. 551, on. 1, дело 6).

Нам думается, что эти простые, дружеские строки характеризуют не только Глебова, но и их автора — Васильчикова.


Конь Рис. Лермонтова, нач. 1830-х.

Загрузка...