Феста ди Сан-Ремиго, 1 октября 1271 года
Поднявшись по извилистой тропе к своей хижине, брат Конрад нахмурился. Беличий хвост, свесившийся с оконного карниза, и сердитое цоканье предупреждали его, что явился гость и что он не из людей Розанны.
– Тс-с, серый братец! – упрекнул он, сваливая с плеча вязанку хвороста. – Незнакомца встречай, как встретил бы меня. Быть может, это один из ангелов Господних.
Отшельник взял белку в ладони и легонько подбросил на темный ствол ближайшей сосны. К тому времени, как Конрад вошел в дверь, зверек успел взлететь до самой вершины.
Равнодушный к беличьей брани посетитель спал, уронив голову на стол. Лицо его было скрыто куколем. Конрад одобрительно хмыкнул. Если уж придется из вежливости поддерживать беседу, хорошо, что собеседник способен говорить о духовном. Кожаные сандалии гостя и его новенькая серая ряса понравились ему меньше. Скорее всего, конвенту ал, из тех, что живут в монастыре, как черные монахи, а не лишенный корней сын святого Франциска. Жаль, если беседа сведется к старому спору о природе истинной бедности. Конрад устал от этих ссор и научился их остерегаться: они не приносили ему ничего, кроме боли.
Он притащил в хижину собранный с утра хворост, держа вязанку за жгут из тонких лозин. Осенью солнце рано прячется за вершины Апеннин, и к ночи в горах холодает. Отшельник принес несколько горстей сухой листвы, сосновых шишек и опавшей хвои, сложил растопку в очаге, выложенном плоскими камнями посреди комнаты. В ответ на стук его огнива из угла донесся сонный голос:
– Брат Конрад да Оффида?
Голос был на удивление высоким, как у мальчика-певчего до того, как созревание сделает его хрипловатым и неуверенным.
Как видно, гость был послушником, притом совсем юным. По уставу орден не принимал кандидатов моложе четырнадцати лет, но власти часто забывали об этом запрете.
– Да, я брат Конрад, – отозвался он. – Мир тебе, юный брат.
Он так и стоял на коленях перед разгорающимся огоньком.
– И тебе. Меня зовут Фабиано.
Ребенок утер нос кулаком, отчего слова его прозвучали невнятно.
– Хорошо, Фабиано. И добро пожаловать. Когда огонь разгорится, я сварю суп. В котелке у меня замочены бобы фавы.
– Мы тоже принесли еду. Сыр, хлеб и виноград. Мальчик ткнул большим пальцем в сторону подвешенного к стропилам мешка.
– Мы?
– Меня привел сюда слуга моны Розанны. Хозяйка прислала к ним еды про запас – на случай, если у вас не хватит на себя и на гостя.
Конрад улыбнулся:
– Эта дама неизменно любезна и заботлива.
Шишки горных сосен уже громко трещали в огне, наполняя комнату смолистым ароматом. Дым плавал под почерневшей дранкой крыши и неспешно уходил в отверстие дымохода. Языки пламени отразились в темных глазах гостя, спелыми оливками блестевших из глубины куколя. Конрад поставил на огонь котелок и отвязал мешок с припасами. Розанна, благослови, Боже, ее щедрую душу, прислала и несколько луковиц. Одну он разрезал, чтобы съесть сырой с хлебом, остальные покрошил в суп.
– Кто послал тебя к моне Розанне?– спросил Конрад.
– Мои наставники из Ассизи. Они велели мне найти ее в Анконе, а под Анконой я встретил двух братьев, которые рассказали, как отыскать дом синьоры. Мне показалось, ей стало очень любопытно, когда я сказал, что меня послали к вам...
Замечание повисло в воздухе, как невысказанный вопрос.
– Мы вместе росли, – объяснил Конрад, – почти как брат с сестрой. Она... то есть они с мужем до сих пор помогают мне, когда могут.
Обрывки воспоминаний проплыли в сознании: двое детей, деливших пополам галеты, сидят на конце мола, болтая ногами над водой. Картина сразу распалась на куски, как дробились в воде их отражения тем давним полуднем, потому что гость продолжал болтать.
– Вы сирота? Поэтому жили в их семье? Конрад раздул щеки, потихоньку отдуваясь.
– Что было, то прошло, – строго сказал он.
Вот тебе и беседа о духовном! Он бы не замедлил оборвать этот разговор, но у Фабиано был такой разочарованный вид, что отшельник добавил:
– Да, мой отец был анконским рыбаком. Бог забрал его, послав бурю, когда я был совсем мал. Родители моны Розанны взяли меня к себе. Они сочли, что мне следует дать образование, и в пятнадцать лет передали меня братьям. Теперь, четырнадцать лет спустя, я здесь, и это – вся моя история.
Он помешивал суп, и глаза немного слезились. Он вытер их рукавом и собирался сказать что-то о луковом запахе, но мальчик опередил его.
– А мать ваша где была?
– На небесах, несомненно. Отец рассказывал, что, дав мне жизнь, она умерла, призывая Благую Деву.
Запах вареных бобов наполнил хижину. Мальчишка глубоко вдохнул и поскреб в затылке.
– Мне нравится слушать рассказы о жизни людей. Я бы хотел всегда странствовать по миру, собирая такие истории, как фра Салимбене. Вы знаете фра Салимбене?
Конрад поджал губы.
– Не этого брата тебе следовало бы почитать примером, – промолвил он. – Скажи-ка лучше, зачем ты меня искал?
Он заглянул в темные глаза, в которых вдруг сверкнули слезы сочувствия, и все понял.
– Брат Лео? – сам ответил он на свой вопрос.
– Да.
– Он умер в мире?
– Воистину, в той самой хижине, где скончался святой Франческо.
– Должно быть, его это утешило.
Отшельник присел на пятки. Кончина друга и наставника не была неожиданной. Как-никак, Лео прожил больше восьми десятилетий. И все же его смерть была ударом.
Кто в силах проследить промысел Божий? Лео молил забрать его вместе с учителем, святым Франциском, однако Господь послал ему еще полвека жизни трудов и писаний. Маленький инок стал для основателя не только учеником, но и сиделкой: сам менял повязки и втирал мази в язвы, проступившие на руках, ступнях и на боку после видения на Монте Ла Верна. Он же был и секретарем, и исповедником святого, и если бы стремился к власти, то стал бы самым влиятельным лицом в ордене. Но Франциск избрал его спутником именно за чудную простоту. По излюбленной привычке давать прозвища, он перекрестил Лео-льва во fra Pecorello di Dio – Ягненочка Божьего.
Даже молодые братья, каким был Конрад, слышали о его знаменитой стычке с Элиасом после смерти Франциска, когда Лео разбил огромную вазу для пожертвований, собранных генералом ордена на строительство новой базилики. За непокорность Элиас приказал бичевать его и изгнать из Ассизи. Лео удалился в глушь и там писал трактаты, обличая слабости и пороки братии. Он стал совестью ордена, хранившей устав и заветы святого Франциска, и тем внушал ненависть партии конвентуалов.
Конрад задумался, способен ли фра Бонавентура, нынешний преемник Элиаса, подняться над старой ссорой.
– Генерал достойно похоронил брата Лео? – спросил он.
– О да. В базилике, рядом с его товарищами. Говорят, эта высшая честь.
– И он ее заслужил, – добавил Конрад.
Пока Конрад мешал похлебку, мальчик откинул капюшон. Черные, коротко остриженные волосы едва прикрывали мочки ушей. В миндалевидных глазах застыла настороженность испуганного олененка, а длинные ресницы еще подчеркивали это выражение. Молочно-белая кожа на щеках и на висках была такой прозрачной, что даже в полумраке Конрад различал узор жилок. Мальчик широко улыбнулся, дрогнули ноздри прямого длинного носа. « Благородный нос, – подумалось Конраду. – Малыш явно слишком миловиден, чтобы жить среди старших братьев, в особенности тех, что избрали образ жизни черных иноков. Одному Богу известно, какому множеству монашеских пороков они научились подражать».
Увидя, что Конрад перестал мешать варево, мальчик достал из-под стола свой мешок и извлек из него скатанный пергамент.
– Мой наставник в послухе велел передать вам это письмо. Фра Лео настаивал, чтобы оно непременно было вручено вам после его смерти.
Отшельник развернул перед огнем свиток выделанной овечьей кожи и несколько раз просмотрел.
– Что там говорится? – спросил Фабиано.
– Письмо не запечатано. Меня удивляет, что ты его не прочел. Разве наставник не обучил тебя грамоте?
– Немного. Я сумел разобрать только несколько слов. Я попросил прочитать его братьев, которых встретил по дороге, но те сказали только, что там... ничего интересного.
Конрад возвел глаза к небу. Мальчик совершенно лишен скрытности. И может быть опасен в своей наивности.
– Те братья назвали себя? – спросил он.
– Нет. Но один из них был стар, как само время, а у второго светлые волосы, если вам это о чем-то говорит.
Конрад прикусил губу.
– Ничего не говорит.
Оставалось только надеяться, что ребяческое недомыслие посланца не приведет к беде. Он еще раз просмотрел пергамент.
– Может быть, ты мне скажешь, интересно это письмо или нет, – обратился он к мальчику. – В нем содержится добрый совет, какой мог дать и Лео, но брат, которого я знал, написал бы иначе. Повернув пергамент к свету, он прочел вслух:
– «Конраду, брату моему во Христе, фра Лео, его недостойный сотоварищ, шлет должное почтение во Господе». Пока это похоже на Лео. Но слушай дальше: « Вспомни, как мы наставляли тебя изучать и познавать. Прочти глазами, восприми разумом, ощути сердцем истину легенд. Servite pauperes Christi».
Конрад повернул пергамент к Фабиано.
– «Служи беднякам Господа»?
Он помолчал, давая мальчику осознать значение этих слов, потом, махнув рукой, закончил чтение: «Писано в Ассизи на четырнадцатом году правления Бонавентуры да Баньореджо, генерала ордена братьев миноритов».
Отшельник поскреб ногтями затылок.
– Лео никогда не посоветовал бы мне «изучать» даже описания жизни святого Франциска, если их он подразумевает под «легендами». Франциск проповедовал, что ученые даром тратят время, которое лучше было бы отдать молитве. Что до служения бедным, то сам Лео и отослал меня в эти горы. А теперь советует посвятить себя служению? Мне это кажется странным. Он чиркнул ногтем по пергаменту.
– И даже почерк не его. Буквы крупные и кривые. Лео писал тонко и изящно.
Отшельник последний раз повернул пергамент к огню. Буквы окружала овальная рамка, но тусклый свет не позволял разглядеть тонкостей узора. Лео не стал бы требовать непременной доставки пустого послания, однако прочтя письмо, Конрад невольно согласился с мнением странствующих братьев.
Он бросил пергамент на стол, позволив ему снова свернуться в трубочку. Быть может, пустословие одряхлевшего старца? Но в голове Лео хранилась не одна тайна. Приняв во внимание незнакомый почерк, можно даже предположить, что письмо подделано Бонавентурой, но с какой целью? Однако мальчик явился из Сакро Конвенто, главной обители ордена, и одного этого было довольно, чтобы наполнить Конрада опасениями.
– Давай-ка накормим тебя и уложим спать, – предложил он наконец. – Ты проделал утомительный путь.
Ночью он сможет поразмыслить над письмом в надежде, что рассвет прояснит его разум.
Он наполнил из котелка две деревянные миски. Тем временем Фабиано медленно расчесывал пятерней черные пряди, отчего они встали дыбом, как ежовые иголки.
– Вам жаль было с ней расставаться? – спросил он наконец.
Но Конрад не собирался бередить старую рану. Он приложил палец к губам.
– За едой нам следует соблюдать молчание, маленький брат. Наш основатель наставлял братьев хранить молчание с вечера до рассвета. Для одного дня разговоров уже достаточно.
Лео, хитрый ублюдок, знал с самого начала. Все эти сорок пять лет просидел на тайне, как наседка на яйцах, так мог бы теперь унести ее с собой в могилу, как порядочный человек. Но нет, понадобилось передать свою протухшую кладку такому же мятежному отшельнику.
Фра Иллюминато прихлопнул севшего на руку комара и пожалел, что нельзя так же просто избавиться от отшельника. Придержав ослика, он промокнул лоб рукавом. Даже октябрьское солнце высасывает у путника силы, особенно если путник не первой молодости. После смерти Лео он последний из поколения братьев, знавших святого Франциска при жизни.
– Мне нужен отдых, фра Дзефферино, – обратился он к спутнику. – Мои хрупкие кости не выдержат больше дорожной тряски.
– Как пожелаете, падре.
Младший инок перекинул ногу через холку осла и встал на землю, после чего помог сойти старику.
Иллюминато уперся кулаками в бедра и выгнул спину, потягиваясь, как старый кот. Передернул плечами и, хромая, прошел несколько шагов до гребня подъема.
– Какое великолепие, – проговорил он, взмахом руки охватывая долину, выточенную в холмах рекой Тесио.
Гордые ломбардские тополя рядами выстроились вдоль дороги, как часовые, в золотых шлемах осенней листвы. Среди вечной зелени окрестного леса виднелись буроватые пятна горных дубов. У подножия холма кирпичную колокольню церкви обступили деревянные домики, и где-то между их стенами скрывалась развилка: на северо-запад уходила дорога в Губбио, на запад – в Ассизи.
Спутник Иллюминато держал в одной руке поводья обоих осликов, а другой отмахивался от мухи, нацелившейся на его окруженную соломенными волосами тонзуру.
– Будем сегодня спать в Фоссато ди Вико? – спросил он. – У меня в тамошнем соборе приятель каноник.
– Спать? Нет, Дзефферино, – отозвался монах. – До завтра тебе спать не придется.
Дзефферино удивленно скосил на старика голубой глаз.
– Нам нельзя терять времени, – пояснил тот. – Не жди меня, поезжай в селение. На холме против церкви увидишь палаццо. Спроси там синьора Джанкарло и скажи, что вечером с ним будет переписчик.
– Переписчик?
– Он поймет. Еще попроси его, ради того же имени, заменить твоего осла на свежего коня, по возможности быстроногого. – Старый монах кивнул на развилку дорог под холмом. – Скачи как сумеешь скоро по северной дороге в обитель братии в Губбио. Передай синьору настоятелю, что если с гор спустится отшельник Конрад и остановится у них на отдых, его надо задержать – силой, если придется. Я продолжу путь в Ассизи и предупрежу генерала ордена.
– Как настоятель узнает этого отшельника? Иллюминато потер поросший волосами нос, глаза его блеснули.
– Ба! Он фанатик, один из вонючих изуверов, в своей гордыне подобных Нечистому, который никогда не моется. Они узнают его по запаху прежде, чем увидят. К тому же он отрастил черную бороду, словно безбожный сарацин, и косматую гриву там, где прежде была монашеская тонзура.
Он с отвращением сплюнул в дорожную пыль и прибавил:
– Еще с ним может быть мальчишка, но тот не доставит хлопот. Пусть настоятель задержит и его.
Иллюминато взял из рук спутника повод.
– Иди же, брат, да направит тебя Господь. Каждому из нас воздастся за эти труды.
Он проводил взглядом Дзефферино, погонявшего осла вниз по склону, пока и всадник, и скакун не скрылись за поворотом дороги. Сам он начал спускаться более умеренным шагом, ведя ослика за собой. Его жилистые бедра и тощие ягодицы могли бы потерпеть еще, однако старик счел, что его плоть претерпела на сегодня достаточно страданий. Не предупреждал ли он Элиаса много лет тому назад не спорить с этим докучливым недоростком Лео? Пусть себе брюзжит, говорил он. Но то было в 1232-м, когда Элиас, опьяненный новой властью – наконец-то стал генералом ордена! – вышиб Лео из Ассизи и тем же ударом создал раскол, зияющий теперь, как адская бездна, готовая поглотить обе партии ордена.
Монах стиснул обломки зубов, скрипнул ими во вспыхнувшей заново злобе на Лео и – неожиданно – на самого себя. Надо было просто отобрать у мальчишки письмо. К старости он стал туго соображать. В палаццо он попросит у старого синьора пергамент. Надо переписать письмо, пока еще не все стерлось в памяти. Старый Джанкарло носит перстень братства; он не пожалеет усилий, чтобы погасить возникшую их тайне угрозу.
Конрад и Фабиано закутались в свои плащи и улеглись, свернувшись, по разные стороны очага. Отшельник лежал, глядя, как цвет потолка сменяется с зеленоватого на серый, и слушая ровное, легкое дыхание мальчика. По углам шуршали мыши, вышедшие на поиски хлебных крошек. Ночные охотники покрупнее бродили в зарослях за стеной, а с дальнего пруда доносился непрестанный лягушачий хор. От холодного порыва ветра Конрад вздрогнул. В иные ночи глубокий сон мешал ему заметить сквозняк и шорохи ночных тварей.
Но сегодня ему не спалось. Мысленно он снова и снова перечитывал послание Лео. Все в нем было не так – почерк, слова, даже желтоватый, как свежие сливки, пергамент, на котором оно было написано. Лео почитал мадонну Бедность не менее страстно, чем сам святой Франциск. Будь у него деньги, он не стал бы тратить их на дорогую кожу ягненка. Нет, он отдал бы их какому-нибудь бедняку.
К тому же Конрад не знал, что думать о посланце. Ему не верилось, чтобы Лео доверил важное послание бесенку из Сакро Конвенто. Никому из главной обители наставник его не доверял. В последние десятилетия он тщательно скрывал свои трактаты от других братьев из страха перед конфискацией. Даже Конраду, которого считал своим духовным сыном, отдал всего один свиток. Остальные Лео хранил в монастыре Бедных женщин в Сан-Дамиано. Туда не было ходу ни одному мужчине, кроме отца-исповедника, и рукописи там были надежно скрыты от ищеек Бонавентуры.
С другой стороны, Фабиано выдержал опасный переход через Апеннины и сумел отыскать отшельничью хижину Конрада. Способный мальчуган. И он говорил как о знакомом о брате Салимбене, хотя Конраду не понять, что общего у этого головастика с той старой жабой.
Он припомнил жирного хрониста, посетившего Сакро Конвенто среди своих бесконечных странствий. Целый день вокруг Салимбене толпились любопытные братья, жадно слушавшие его хвастливые россказни. Конрад с отвращением вспоминал его тучное брюхо, свисавшие на плечи щеки и потную розовую лысину – плоды обильных пиршеств при дворах знатных синьоров.
Переведя взгляд на остывающие угли очага, отшельник заметил, что юный Фабиано тоже дрожит. Ребенок, конечно, не привык к холодным ночам высокогорья. Повернувшись на бок, Конрад принялся раздувать тлеющие угли, пока вверх не взлетела россыпь ярких искр. Тогда он подбросил хвороста и развел новый костерок.
– Не надо! – вскрикнул вдруг Фабиано. Конрад опешил. Чем он мог напугать мальчика?
– Чего «не надо»? – тихо спросил он.
Послушник не отозвался, и Конрад понял, что тот кричал во сне. Кошмар приснился. Ноги мальчика дергались под плащом – спящий убегал от невидимой опасности.
Конрад склонялся над мальчиком, пока тот не затих. Только тогда и отшельник закрыл глаза. Раздражение, от которого сводило внутренности, отступило, сердцебиение успокоилось, встревоженные мысли улеглись.
Он не сознавал, много ли прошло времени, спал он или бодрствовал, когда под веками у него стало разрастаться голубоватое сияние. Два инока, одетых в лохмотья, окутанные сапфировым светом, склонились над ним. Младший из братьев опустил изъязвленную руку на плечо старшего.
– Конрад, – позвал его тот, чья тонзура белела сединой.
Губы говорящего не двигались. Голос был полон нежности и любви, от которых зазвенела каждая жилка в теле отшельника. Он узнал своего наставника, а рана на руке второго подсказала, кто его спутник.
– Брат Лео! Брат Франческо!
Он хотел заговорить, но ни звука не слетело с его губ.
– Открой истину в легендах, – повторил Лео суть своего послания.
Слова его эхом отдались в мозгу Конрада, хотя старик, казалось, скорее думал, чем говорил.
– Так это ваше письмо? Оно так не похоже...
– Не обижай гонца. Она исполнила трудную задачу. Будь снисходителен к ее незрелым летам. Тебе еще понадобится ее помощь в грядущих трудах.
– Она?! Ее помощь?
Он сел рывком и уставился через очаг на Фабиано, обратившего к огню узкую спину. Как он прежде не заметил изгиба бедер?
К видению святых следует относиться серьезно. Голоса, услышанные в молитвенном экстазе или в глубоком сне, всегда вещают истину. И теперь они объявили, что ему нельзя оставаться в одной хижине с Фабиано. Ибо разве не предостерегал святой Хризостомо: «Через женщину проникает дьявол в сердце мужчины»?
Конрад положил в огонь последнюю сухую ветку, накинул свой плащ на сонную фигурку и на цыпочках прокрался по соломе к двери. Мыши разбегались у него из-под ног.
Холодный воздух ужалил щеки и уши. Отшельник прижался к стене у дверного проема, обхватил руками колени и возвел глаза к ясному морозному небу. «Лео, что вы делаете со мной? Вы ведь знаете, я не имел дела с женщинами!»
Он был подростком, когда покинул семью Розанны, и с тех пор едва ли хоть раз заговаривал с женщиной. В то последнее лето у него даже от ее загадочной улыбки, от намекающего блеска темных глаз стучало в висках и заходилось сердце. За прошедшие с тех пор годы он привык благословлять боль разлуки как посланную ему Господом во спасение. Им даже не дали попрощаться. В тот день, когда отец Розанны так внезапно отправил его в обитель братьев в Оффида, девочка, по словам ее матери, была нездорова и не могла выйти к завтраку.
Сияющие глаза молодой лани вспыхнули в нескольких шагах от хижины.
Чара – так он назвал ее еще олененком за необыкновенную легкость порывистых движений. Впервые с тех пор, как прочел письмо Лео, Конрад улыбнулся, радуясь, что хоть что-то осталось неизменным.
Он протянул руку, и лань подошла к нему. Отшельник почесал жесткую гривку на шее, из которой каждую неделю извлекал клещей, потом мягко оттолкнул животное. Вот единственное создание женского пола, в обществе коего пристало находиться брату-отшельнику. «Храни меня, Боже, от общества женщины», – молился он, пытаясь снова задремать.
Обычно Конрад радовался рассвету – времени, когда он вдыхал чистый прохладный воздух и присоединял свои молитвы к хору просыпающихся воробьев и воркованию горлиц. Но сегодня, едва первые лучи рассвета просочились сквозь осеннюю листву, мысли его вскипели ключом.
«Если Фабиано девица, – он, – объясняет его беззастенчивое любопытство. Но как мог Лео сказать, что ему понадобится помощь этого любопытного и болтливого создания? »
Он вспомнил: Лео любил и почитал святую Клару. Основательница обители Бедных женщин выказала несокрушимую стойкость, придерживаясь после смерти Франциска доктрины бедности тверже, чем иные братья. Прикованная к постели, истощенная постом и умерщвлением плоти, она держалась за жизнь еще тридцать лет, пока святой отец не одобрил наконец составленный ею суровый устав Бедных женщин. Спустя два дня после того Лео преклонил колени у ее жесткого ложа в Сан-Дамиано и горестно наблюдал, как она поцеловала папскую грамоту и отпустила наконец усталую душу. Но этот блуждающий огонек, Фабиано, эта сопля, что у нее общего с блаженной Кларой, кроме, разве, принадлежности к тому же полу?
Лео рассказывал и о другой женщине – о богатой вдове, которая ухаживала за святым Франциском на смертном ложе. Много лет после того она помогала и Лео, жертвовала ордену деньги на облачение; после того, как его ряса превратилась в лохмотья, давала ему приют в годы изгнания. Донна Джакома дей... словом, из какого-то предместья в ее родном Риме.
Конрад потер замерзшие щеки, обдумывая новую догадку. Донна Джакома, покровительница Лео, конечно могла, и даже с радостью, снабдить его всем, потребным для письма, если она еще жива. Она, должно быть, одних лет с Лео – со святым Франческо она встретилась уже вдовицей. Да, если пергамент – ее дар, дело кажется не таким сомнительным.
Конрад услышал, как послушник – или послушница? – зашуршал внутри хижины соломой. Он спрятал голову и притворился спящим. Фабиано показался в дверях и тут же скрылся за кустами. Конрад устоял перед искушением проследить за ним глазами и проверить, присел ли его гость на корточки или остался стоять.
Был еще один способ проверки, но Конрада он ничуть не привлекал. Как всякий семинарист, он читывал «De Соп-temptu Mundi»[2] папы Иннокентия и еще помнил пассаж, выражавший отвращение понтифика к менструальной крови: «Зерно, коего она коснется, не взойдет, кусты увянут, трава засохнет, деревья уронят плоды, и пес, лакавший ее, взбесится». Если Фабиано девица, и если она уже достигла зрелости, и если, на удачу, у нее как раз теперь месячное кровотечение, ему довольно будет потом осмотреть то место.
При одной мысли об этом к горлу отшельника подступила кислая тошнота и в животе все перевернулось, точно как в тот день, когда он впервые услышал от Розанны об этом проклятии женщин, и позже, когда столкнулся на юге с ведьмой, которая, по слухам, примешивала месячную кровь к приворотному зелью. Ему как раз исполнилось одиннадцать, когда Розанна – она была годом старше – объяснила, почему сегодня не может бежать с ним взапуски до вершины холма. Она словно за одну ночь повзрослела тогда, и с тех пор он всегда смотрел на нее снизу вверх.
Конрад решился. Он не станет пачкаться с этим скотским проявлением женственности. Поднявшись на ноги, он сам удалился от хижины – в противоположном направлении. Выяснить, что представляет собой его послушник, придется каким-нибудь другим способом.
Когда они столкнулись в дверях, Фабиано кивнул ему довольно сумрачно. Кивком пригласив гостя к столу, Конрад потянулся за плетенкой с припасами. Он налил воды из глиняного ведра в две чашки, разрезал пополам лепешку и положил на каждый ломоть сыра и виноград. При этом он непринужденно обратился к Фабиано:
– Что, послушников в Сакро Конвенто по-прежнему наставляет брат Хиларион?
– Что, теперь уже можно нарушить молчание? Кажется, вопрос отшельника не столько удивил, сколько обидел Фабиано.
– Фра Конрад, если вы хотите что-то узнать, просто спросите меня. Ясно, вы уже поняли, что я женщина, так к чему эти неуклюжие ловушки?
– О чем ты? – спросил Конрад, отчего-то сильно смутившись.
– Я просыпаюсь и вижу на себе второй плащ, а вас – спящим на улице. И что я должна думать? Великодушный мужчина догадывается, что делит ночлег с женщиной, и отдает ей свою накидку. За что я ему благодарна. С другой стороны, безмозглый мужчина готов закоченеть в страхе заразиться, словно оспой, женскими несовершенствами, и спасается бегством, оберегая свою чистейшую душу. За что позвольте не благодарить!
Она зубами впилась в ломоть лепешки, словно сожалея, что не может укусить собеседника.
– Я вас правильно поняла?
Бледная кожа ее щек и шеи порозовела, и глаза угрожающе вспыхнули. У Конрада тоже загорелись щеки. От такой прямоты он потерял дар речи. Она разгадала его нехитрую уловку – ну что ж! – но где в ее упреке почтение к иночеству? Право, ему следовало бы рассердиться – если не за себя, то за свой сан.
– На самом деле меня зовут Амата, – продолжала она, не дав ему возмутиться. – Фабиано зовут – или звали – моего брата.
За едой она вертела присланный Лео пергамент, не прекращая жевать и болтать.
– Следовало бы сказать – сестра Амата. Я сестра-служка в Сан-Дамиано. Управляющий знатной дамы прислал в обитель это письмо, и мать настоятельница доверила его мне. Я часто исполняю ее поручения. – Она гневно сверкнула на него глазами. – Представляете ли вы, брат, как опасно даже мужчине, даже монаху в одиночку пересечь эти горы? Если банда разбойников поймет, что им попалась женщина... а не просто кошель серебра или пара новых сандалий, лучше бы мне вскрыли глотку, как крепостные ворота! Жизнь была бы тогда хуже смерти, хуже даже вечной погибели.
– Остерегись, дитя. Ты богохульствуешь, – остановил ее Конрад. – Ничто не может быть хуже, чем лишиться навеки видения Благодати.
Амата ехидно скосила на него взгляд.
– Я знаю, о чем говорю, брат, а насчет вас не уверена. Сколько лет вы не видели настоящей жизни? И не зовите меня «дитя»! Мне скоро семнадцать. Если бы я не попала в монастырь, у меня бы уже не один малыш за юбку цеплялся. – Она улыбнулась, но улыбка была не из приятных. – Ваша Розанна в мои годы ведь была уже замужем?
Теперь покраснел Конрад. Лучше бы она не задевала Розанну. И так ей слишком много известно.
В самом деле, его подруга припозднилась с замужеством – ей тогда было шестнадцать. Он уже два месяца жил с монахами, когда пришло известие. Родители обручили ее с купцом Квинто, писала она и просила молиться за нее и благословить. Он несколько дней постился, наказывая себя за мысли, которые пришли ему в голову над тем письмом. А молиться смог только много времени спустя.
Амата локтем развернула на столе пергаментный свиток, в то же время свободной рукой запихивая в рот виноградины. И озадаченно вздернула брови. Гнев ее растаял мгновенно, как высыхают слезы у младенца, которому показали новую погремушку.
– Тут что-то написано? – спросила она, ведя пальцем по кайме, окружающей послание Лео. – Вот, по-моему, М, а здесь А?
– Где? Дай взглянуть.
Конрад выдернул у нее из-под локтя пергамент и бросился к двери. На свету стало видно, что рамка состоит из крошечных буковок, и в этих мелко написанных словах Конрад узнал руку Лео. Он поворачивал лист, отыскивая, откуда начать чтение, но отрывочные фразы не складывались в связное послание. Первым, кажется, шел приказ, которым оканчивалось письмо: «Servite pauperes Christi».
Конрад бормотал себе под нос, разбирая почерк:
– «Служи беднякам Господа. Фра Джакоба знает, что есть истинное послушание. Кто искалечил спутников? Откуда серафим? Первый Фома отмечает начало слепоты; «Завет» проливает первый луч света. В ладони мертвого прокаженного гвоздь истины. Servite pauperes Christi».
Он прошел полный круг по краю письма, но смысл его оставался так же темен, как при начале чтения.
– Зачем он пишет загадками? – спросила Амата.
– Думаю, если письмо непонятно мне, его не понял бы и Бонавентура, попади оно в его руки. – Отшельник скатал свиток и сунул за пазуху. – Это как раз понятно. Нужно просмотреть легенды и «Завет», которые упоминает здесь Лео, а значит, мне нужно в библиотеку Сакро Конвенто.
Всего лишь произнося эти слова, Конрад похолодел. Таких иноков, как он, существовавших в полной нищете, в монастыре отнюдь не принимали с распростертыми объятиями. Еще молодым монахом, оставаясь в обители, он нажил серьезные неприятности, заметив, что братия неправедно «приобретает».
– «Да не приобретут ничего в собственность, будь то дом, или земля, или что иное», – цитировал он «Правило жизни» святого Франциска. – Взгляните на нас в наших мягких одеяниях, с лоснящимися лицами и сладкой пищей. Мы владеем книгами. Мы владеем этим богатым монастырем. Нам недостает только жен!
То было семь лет назад, в 1264 году. Он тогда недавно вернулся из Парижа, а брат Бонавентура сменил прежнего генерала ордена, Джованни да Парма. Бонавентура не отличался терпимостью к ропщущим братьям, тыкавшим стрекалом в больные места. Он немедленно ознакомил молодого инока с сырыми подземельями, отрытыми глубоко под Сакро Конвенто. Если бы Лео не убедил Конрада дать обет жить уединенно и воздержаться от проповедей, он бы гнил там и посейчас – как тот же Джованни.
– Джованни да Парма – живой мученик, – Конрад.
Он привык беседовать сам с собой или с хвостатым приятелем, которого прозвал Серым Братцем, и забыл о сидящей у стола Амате. А когда поднял взгляд, то увидел, что она застыла, насторожившись, как встревоженный зверек.
– Все будет по воле Божьей, – проговорил он, словно поясняя свои слова. – Я должен отправится в Ассизи, сестра. Нынче же утром.
– Позвольте мне идти с вами? Вдвоем дорога безопаснее.
Конрад замешкался. Новая головная боль. Святой Франциск наставлял своих последователей никогда не путешествовать с женщинами и даже не есть с ними из одной посуды, как было заведено у знати. Поев с ней за одним столом, он, быть может, нарушил устав.
– Обещаю, я буду скромнее скромного, – добавила Амата, выпятив нижнюю губку, но Конрад заметил искорки, плясавшие у нее в глазах.
«Девчонка смеется надо мной, – подумал он. – Но она права – вдвоем безопаснее».
Теперь отшельник вспомнил другую версию устава Франциска, где говорилось, что не следует путешествовать с женщинами, «дабы не возбуждать подозрения». Но кто заподозрит монаха, путешествующего с послушником по имени Фабиано? Воистину святой даже приказывал своим братьям путешествовать по двое; одинокий странник-монах как раз и возбуждает подозрение, и два брата, которых Амата встретила по пути, не могли не заподозрить недоброго. Ему же не пришлось бы нарушать даже дух устава, потому что его нисколько не привлекала эта дерзкая на язык, непочтительная кроха. Опасаться плотского искушения не приходится.
– Смотри же, сдержи слово, – сказал он и огляделся, раздумывая, что взять с собой, а что прибрать перед уходом. И снова остановился в раздумье: – Ты не приметила – брат, которого ты просила прочесть тебе письмо, читал рамку?
– Мог. Старший поворачивал пергамент в руках. Я плохо сделала, что показала ему письмо?
– Боюсь, что так. Я не знаю, может ли оно навлечь на нас опасность, потому что не понял его. Но конвентуалы полагают, что всякое писание Лео ведет к мятежу, и кто знает, не правы ли они.
Он повозился в темном углу за столом и вытащил из-под лавки кувшин-урну.
– Тебе следует знать, где искать свиток – на случай, если мне не придется сюда вернуться.
Сняв крышку, он извлек наружу продолговатый сверток. В комнату просочился запах тухлой рыбы – утешительный запах для Конрада, которому он всегда напоминал об отце и доках Анконы. Осторожно сняв обертку из промасленной кожи и размотав несколько слоев бесцветного холста, отшельник наконец докопался до рукописи и расправил ее на столе. Амата пощупала пальцами материал.
– Это называется «бумажный свиток», – Конрад. – Брат Лео рассказывал, что этот новый материал завозят из Испании – для той же дамы, которая, как я догадываюсь, передала свиток в Сан-Дамиано. Ему понравился. Не надо выскребать, как пергамент, и глаже, и страницы всегда в порядке. Он прислал мне его прошлой весной, поняв, что ему осталось немного времени. Просил сделать копии этой хроники для братьев-спиритуалов, скрывающихся в Романье и в Маршесе. Нас всего горстка, но только мы храним живую истину.
– Какую истину?
– Истинную историю братства миноритов после смерти святого Франциска. Как ни печально, наш орден стал подобен чудовищному грифону. Наполовину орел, он расправляет крылья святости и ревностного служения. Я мог бы назвать десятки братьев, вознесшихся на этих крыльях. Но другая половина его львиная и скрывает когти жестокости и несправедливости. Лео был свидетелем тому, что пришлось вынести братьям, оставшимся верными уставу. Эли-ас, став генералом ордена, многих из них заключил в тюрьму и подверг пыткам, и даже лишил жизни брата Цезаря Спирского; Кресчентиус же, пришедший вслед за Элиасом, рассеял их партию. Иных он послал на мученичество в Малую Армению. Бонавентура...
– Но ведь фра Элиас построил базилику! – перебила Амата, – и целый свет стекается в Ассизи, чтобы увидеть ее!
Конрад медленно выдохнул и напомнил себе о добродетели терпения. Как видно, эта Амата мало что знала о расколе ордена. Ей многому следовало бы научиться, прежде чем она сумеет оказать обещанную Лео помощь. Конрад заговорил снисходительно, как школьный учитель:
– Хотя Элиас был из всех братьев, кроме Лео, наиболее близок святому Франциску, он не постиг главного в жизни основателя. Франциск в своем смирении просил похоронить его за городской стеной, на Колле д'Инферно, куда вывозят городские отбросы и тела казненных преступников. И что же сделал Элиас? По его настоянию весь склон холма был пожертвован ордену – ордену, который ничем не владел при жизни своего основателя, – и он выстроил там самую величественную базилику христианского мира – колоссальный мавзолей для того, кого в народе звали il Poverello – Беднячок Божий! Вот до чего скудно было его понимание!
Амата оживилась.
– Да, и я знаю про Колле д'Инферно! – воскликнула она. – Мой дедушка Капитанио был среди тех, кто отдал склон брату Элиасу.
Конрад недоуменно уставился на диковинку, восседавшую на дальнем конце стола. Сперва оказывается, что она знакома с таким мирским братом, как фра Салимбене, а теперь эта служанка беззастенчиво уверяет, будто ее семья пожертвовала земли для великой базилики.
Амата обеими руками расправила свиток.
– Не лучше ли забрать его с собой? Мать настоятельница его бы спрятала.
– Нет, если нас с ним задержат, мы станем дровами для костра инквизиторов, а свиток пойдет на растопку. Я схороню его в этой урне. Только ты да я знаем, где он лежит, и если я не вернусь...
– О нет! – Амата замахала руками, как хозяйка, отгоняющая мух от котла сваренного пива. – Тут я не смогу вам помочь. Мне ведь не позволено бродить, где вздумается. Я единственный раз перебралась за горы.
– Один Бог знает, что вовлекло тебя в это дело, сестра, но если Он пожелает сделать тебя своим орудием, то даст тебе и средства.
Чтобы снова вложить манускрипт в урну, Конраду пришлось сначала извлечь оттуда холщовый сверток, перевязанный травяным жгутом. Сверток выскользнул у него из пальцев и развернулся на соломе. По полу разлетелись перья, рог для чернил, пемза, линейка, стилос и мелки. Покраснев от досады на свою неуклюжесть, Конрад нагнулся, собирая свои богатства.
– Как видишь, для изготовления копии у меня есть все, кроме пергамента. Я собирался просить мону Розанну каждый раз присылать мне с едой несколько листов.
Амата громко рассмеялась, но не над его неловкостью, как подумалось Конраду.
– И вы называете ученость тратой времени? Уж конечно, вы так не думаете!
– Вот как? И как твоя мудрость пришла к такому выводу?
– Видели бы вы свою рясу! Седалище и локти лоснятся куда сильней, чем колени. Вам так же привычно сидеть на заду, как любому писцу за конторкой.
Конрад не знал, смеяться ему или оскорбиться. И все-таки рассмеялся.
– Признаюсь, – сказал он, – я учился и участвовал в крупных диспутах в Париже. И собственные затевал. Мы, студенты, воображали, что где-то в хитроумных силлогизмах и схоластических спорах откроем ключ к мирозданию. У меня болит голова при одной мысли о том времени.
Он ухмыльнулся, выходя в огород за лопатой. «Я так и не узнал, сколько бестелесных душ могут уместится в суповой миске», – припомнилось ему.
– Подождите немного снаружи! – крикнула ему в окно Амата. – Мне надо заняться... женскими делами.
Конрад немедленно обратил к хижине спину. Опять женские дела! Он и так сегодня испортил себе аппетит, размышляя о них.
Он воспользовался передышкой, чтобы обратить взор в лес, где роса еще блестела миллионами крошечных огней.
Сейчас он понимал, как будет тосковать по этому лесу. Амата возилась целую вечность, но он уже не спешил отправиться в путь. Отшельник понимал, что полюбил эти места, как предчувствие небесного блаженства. Ему хотелось напоследок впитать в себя тишину, торжественность, которую он всегда ощущал здесь. Он решил, что дверь хижины надо будет оставить открытой на случай, если его лесным друзьям понадобится убежище. И задумался, станут ли они скучать по нему и не впал ли он в ересь, приписывая бессловесным созданиям человеческие чувства.
– Я готова! – наконец крикнула Амата. – И кувшин ваш тоже собрала заново.
Отшельник выкопал яму в углу, где стоял стол. Амата не сводила с него глаз, пока он опускал в углубление урну и забрасывал ее соломой. Она даже помогла придерживать на месте крышку, пока он собирал землю и утаптывал ее. Отмывая свой деревянный заступ, Конрад поразился, какая решимость отобразилась в ее лице. Прежде он в ней этого не замечал. Возможно ли, чтобы эта суетная сестра, при всей своей неуместной болтливости, обладала некоторой долей мужской отваги и твердости? И то и другое понадобится ей, решил отшельник, чтобы выстоять в приближающейся буре. А бурю он предчувствовал с такой же неизбежностью, как приближение зимы.
На миг ему представился образ отца, захлебывающегося в пенных гребнях темных валов.
«Помилуй Боже всех нас», – взмолился он.
Орфео Бернардоне промокнул лицо широким рукавом арабской туники, поскреб ногтями облепленный волосами загривок и поправил красную левантийскую шапочку, пустым кошельком свисавшую на одно ухо. В порту Акры солнце палило безжалостно, а этим утром еще и с моря не тянул обычный бриз, так что Святая Земля больше напоминала выжженную пустыню, чем Землю Обетованную. Моряк, щурясь, взглянул на ослепительно белые стены мавританских домов, на далекие купола дворцов и мечетей. Высокие пальмы шуршали и постукивали пучками листьев на верхушках тонких стволов, словно жаловались, что приходится тратить скудную тень на притулившихся внизу человечков.
– Ты просто чудо, Марко, – обратился он к своему приятелю. – Коиф сухой, будто только сейчас повязан. Вот только, – он потянул за светлый локон, показавшийся из-под покрывавшей голову молодого Поло темной ткани, – теперь не каждый волосок к волоску.
Паренек оттолкнул его руку.
– Начинающий купец должен сохранять хладнокровие, – заметил он. – Увидят, как ты потеешь, – считай, проиграл торг.
Они прошли под затененным навесом к пересекающимся базарным рядам. Орфео глубоко втянул в себя запахи чеснока, муската, корицы, индийского имбиря и тибетского мускуса. В Риме князья церкви, и светские тоже, отдавали целые состояния за эти пряности, а он здесь мог наслаждаться их ароматами на каждой утренней прогулке. Что за чудо Восток!
По базарной площади шныряли оборванные ребятишки; застенчивые женщины, кутавшие лица в чадру, несли на головах кувшины с водой, напоминая ему хозяек в родной Умбрии, так же носивших воду в селения на вершинах холмов. Только в сравнении с Акрой Умбрия была холоднее обетов девственницы. На припортовых улочках крестоносцы сталкивались локтями с сарацинами, черные мавры и евреи вели торг с армянами и христианами несторианского толка – всё, словно спицы в колесе, сходилось здесь к одному центру – деньгам. Подобно морякам, выброшенным на остров лотофагов, самые различные расы и народы скоро забывали здесь свои священные войны и джихады, забывали и родину, желая одного: вечно пребывать на этом блаженном берегу.
Орфео дивился не столько пестроте населения, сколько терпимости горожан. В его родной Умбрии человека могли отправить на костер за то, что его лохмотья оскорбляли какого-нибудь богатого епископа, или за то, что он в теологическом рассуждении уподобил Небеса кругу сыра. Но в Акре находилось место всякому учению и философии. Минареты, с которых муэдзины призывали к молитве ревностных мусульман, стояли бок о бок с бастионами замков европейской знати, башнями графини Блуа и короля Генриха Второго, госпитальеров, тамплиеров, тевтонских рыцарей и – там, где городская стена спускалась к гавани, – с замком патриарха Акры и папского легата, Тебальдо Висконти ди Пьяченца. В лабиринте улиц и переулков Орфео встречал греков, норманнов, арагонцев, курдов и, само собой, купцов из Пизы и Генуи. Именно на случай встречи с соотечественниками оба юноши нацепили перевязи с мечами поверх одежды.
Сегодня они направлялись через базар в один из извилистых переулков, уводивших вдаль от торгового центра города. В верхнем его конце стоял домик, где музыканты наигрывали зазывные переливчатые мелодии на струнах своих цитр и две куртизанки ждали их прихода.
«Еще разок, пока мы не отчалили в Лайясу», – пообещали им вчера итальянцы. Предстоящее приключение манило их не меньше последней встречи с горячими и нежными сестрами.
– Марко, почему ты молчишь? Что сказал твой отец? – спросил Орфео, протискиваясь между прилавками. – Ну, могу я тоже считать себя начинающим купцом?
Лицо Марко превратилось в непроницаемую маску.
– Он деловой человек, amico![3] И рассудительный. – Маска превратилась в трагическую личину в попытке передать мину старшего Поло. – Орфео – гребец. Он никогда не учился владеть оружием, стычки с генуэзцами в счет не идут. К чему нам такой охранник? Он хоть на коне-то усидит, не то что на верблюде? Да вся Татария станет смеяться над нами, если мы назовем его всадником!
Мрачность с лица Марко перешла в душу Орфео. Этого он и боялся. С тех самых пор, как нанялся гребцом на стройную венецианскую галеру Поло, он мечтал пойти с ними дальше, отправиться вместе с торговым караваном через Великую и Малую Армению, через Турцию и Катай[4] ко двору самого Хубилай-хана. Господи, что за приключение! Он несколькими годами старше Марко, а мог бы вернуться богачом, таким же богачом, каким уродился его приятель. И мог бы жить такой же богатой приключениями жизнью. А теперь, услышав суровый приговор Николо Поло из уст его сына, Орфео понял, что обречен быть моряком. Ему в жизни не скопить столько, чтобы отправиться с купцами, а с отцом и братьями он порвал раз и навсегда – в их торговом предприятии его доли больше нет. Повесив голову, Орфео разглядывал носки своих сандалий, разгребающих уличную пыль.
– Да, и еще одно он сказал напоследок, – продолжал Марко. – заключение речи приговорил: «Но при всем при том он твой друг, сын мой. И раз ты его любишь, мы как-нибудь найдем для него место».
– Что? Правда?! Марко ухмыльнулся.
– Хвала всем святым отцам! Я отправляюсь в Катай! – выкрикнул Орфео, облапив подростка и целуя его в щеку.
Потом от полноты чувств подкинул его в воздух и стиснул так, что тот крякнул от боли.
– Тебе полагается меня защищать, а не ломать мне ребра, – охнул Марко.
Орфео расхохотался, но тут же оборвал смех.
– Кажется, сейчас и начну, – проговорил он, через плечо Марко мрачно разглядывая трех шагавших им навстречу мужчин, одетых в цвета Генуи.
На вид не великаны, на рынке рабов за них не дали бы сотни драхм. А Орфео сложен, как борец, и недаром хвалится, что сумел бы остановить быка. Годы, проведенные гребцом на галере, преобразили его рыхлую в мальчишестве фигуру. А все же их трое, и похоже, эти больше полагаются на мечи, чем на грубую силу.
То ли перехлестывало через край возбуждение от принесенного Марко доброго известия, то ли он уже вошел в роль телохранителя, но Орфео так и рвался в бой. Едва мужчины приблизились, он громко обратился к другу:
– Правда ли, Марко, что в Генуе живут одни безбожные мерины да бесстыдные девки?
Говоря, он не сводил с генуэзцев задиристого взгляда. Те не отвели глаз, и один тут же огрызнулся:
– Нет, зато верно, что у всех венецианцев – лживые языки, годные только лизать чужие зады.
Марко резко развернулся, так что они с Орфео оказались стоящими перед генуэзцами плечом к плечу. И все пятеро одновременно потянулись к мечам.
– Сиор Поло, сиор Поло! – выкрикнул у них за спиной задыхающийся тонкий голосок. – Идите скорей. Ваш отец велел вам сейчас же возвращаться в лагерь.
– О, сиор Поло, – передразнил один из генуэзцев, подражая пронзительному голосу евнуха. – Бегите скорей к папочке, пока вас не поцарапали.
– Прошу вас. Все уберите мечи, – пискнул гонец. – Дело важное!
– Что такое? – рявкнул Марко, не сводя глаз с противников и их угрожающе наставленных мечей. – Что за важность, будь она проклята?
– У нас новый папа, сиор Поло. Тридцать один месяц без папы, и вот он снова есть!
Тебальдо Висконти ди Пьяченца ожидал Поло со свитой в большом зале своего дворца. Он промокнул виски надушенным платочком. Яркое солнце вливалось в полукруглые окна на западной стороне здания.
Неужто целых два года прошло с тех пор, как Николо и его брат Маффео прибыли в Акру посланниками великого хана? Чем старше он становится, тем быстрей пролетают месяцы. Он не забыл еще первого впечатления, которое произвели на него купцы – люди скромные и благовоспитанные. Они доставили Тебальдо как папскому легату в Акре послание правителя:
«Хубилай-хан, верховный правитель всех татар, просит верховного римского понтифика прислать к нему сто ученых мужей, во всех тонкостях знающих христианскую веру, а также семь искусств, надобных для справедливого и верного доказательства, что боги татар и идолы, которым они поклоняются в своих жилищах, суть злые духи и что вера, исповедуемая христианами, покоится на более очевидной истине, нежели другие веры. Великий хан желает также получить сосуд святого елея из лампад, горящих у образов Господа Иисуса Христа, коего он обещает чтить и почитать за истинного Бога».
Но то был год от Рождества Господа нашего 1269-й, а папа Климент IV скончался годом ранее.
– Престол его все еще пустует, – сказал Тебальдо купцам. – Возвращайтесь в Венецию, повидайте дом и родных и ожидайте избрания нового папы.
Так они и поступили, и тогда Николо узнал, что жена его, которую он пятнадцать лет назад оставил беременной, родила ему сына. Она назвала его Марко в честь святого покровителя города. Узнал Николо также, что сама она, принеся на свет дитя, умерла. И вот, через два года после первой встречи с Тебальдо, братья вернулись вместе с юным Марко. Больше ждать нельзя, сказали они. Их продолжительное отсутствие Хубилай-хан сочтет за оскорбление, и кто знает, как он отомстит подвластным ему христианам.
Как раз когда они готовы были пуститься в новое путешествие, конклав кардиналов подавил ангевинскую фракцию в своих рядах, выдвигавшую папу-француза, и объявил свое решение. Новым папой станет папский легат в Акре.
Тебальдо поднялся с трона из ливанского кедра, услышав в гулком коридоре эхо голосов и шагов. Во главе семейной делегации в зал вошел Маффео Поло. Преклонив колени, он поцеловал перстень на руке Тебальдо.
– Ваше святейшество, – заговорил он. – Какая чудесная неожиданность. Под каким именем мы будем знать вас впредь?
– Я остановился на Григории – Григорий Десятый.
Он снова сел, а посетители остались стоять перед его троном. Они всегда относились с уважением к его званию легата, но новое благоговение, которое читалось теперь на их лицах, смутило его. В самых честолюбивых мечтах он никогда не воображал себя папой. И теперь, когда его наименовали главой всего христианского мира, он охотнее держал в памяти самое скромное из титулований папы: Servus servorum Dei – раб рабов Божьих.
– Новость пришла как нельзя более своевременно, – сказал он. – Еще день – и вы были бы уже на пути к Малой Армении.
Он сделал знак служителю, ожидавшему за приоткрытой дверью, и в зал вошли два представительных монаха-доминиканца.
– Синьоры, я посылаю с вами брата Гульельмо да Триполи и брата Николо да Виченца. Милостью Божьей весть о моем избрании застала их в Акре. Это не сотня ученых мужей, коих требовал великий хан, но они люди грамотные и знающие.
За столь короткий срок он не мог бы собрать больше посланцев и надеялся только, что численность миссии не окажется решающей в деле обращения язычников татар в христианство. Смерив взглядом пышнотелых проповедников, он задумался, вынесут ли они полный трудностей путь до Катая.
Служка, приблизившись к трону, подал Тебальдо пергамент из телячьей кожи, скрепленный его личной печатью.
– Передайте Хубилай-хану, помимо моих приветствий, сию грамоту, которая уполномочивает братьев посвящать в святой сан, назначать епископов и давать отпущение во всей полноте, как мог бы делать это я сам. Благословляю вас всех, и да будете вы здравы и благополучны. Я знаю, что вам придется одолеть льды, пески, потоки, нападения варваров и множество иных опасностей...
Последние слова он произнес ради предостережения доминиканцам и заметил, как иноки беспокойно переглянулись. Возможно, не самый удачный выбор, но сейчас в Акре нет других ученых духовного звания. Разве что отдать Поло своего секретаря?
Покончив с формальностями, Тебальдо позволил себе откинуться на резную спинку трона и глубоко вздохнуть, потирая виски.
– Признаться, друзья мои, я без сожалений покину Акру. Ваша купеческая братия вкупе с крестоносцами сделала жизнь здесь совершенно невыносимой.
Слушатели неловко заерзали, не зная, принимать его слова как упрек или как шутку и надо ли им отвечать.
– Вы, конечно, понимаете, – продолжал Тебальдо, устало улыбнувшись их замешательству, – Мы отправляем на завоевание Святой Земли наших лучших воинов. Между тем Бейбарс Пундуктар со своими мамелюками продолжают отрывать у нас кусок за куском. Уже в этом году они захватили замок тамплиеров в Сафеде и обезглавили всех рыцарей. Они вырезали все население Антиохии: из восьмидесяти тысяч душ уцелели лишь те, кого солдаты Бейбарса поленились добить, – и те обращены в рабство. Думаю, не пройдет и десяти лет, как он подойдет к стенам самой Акры. И, знаете ли, он их возьмет, потому что мы, христиане, так заняты грызней между собой, что не способны объединиться против него. Ваши собратья венецианцы продают Бейбарсу оружие. Тамплиеры и госпитальеры погрязли в кровавых междоусобицах, но дружно препятствуют нашим попыткам вступить в переговоры с сарацинами, отказываясь отпустить захваченных ими в плен мусульман. «Они искусные ремесленники и нужны нам», – говорят они мне. Каждый заботится о собственной выгоде, а не о Божьем промысле, и даже не об общем благе!
Откинув назад голову, он глубоко вздохнул.
– Простите меня, синьоры. Вы всего лишь торгуете драгоценными камнями и делаете все, что можете, для нашего дела. Мои упреки относятся не к вам. Да и мой срок службы здесь окончен. Просто я устал и рад вернуться домой.
Он выпрямился и оглядел собравшихся.
– А, и Марко здесь? Помнится, мне не знаком молодой человек, который стоит с ним рядом? Он тоже ваш сын, сиор Поло?
– Нет, ваше святейшество. Позвольте мне представить вам Орфео ди Анжело Бернардоне – он друг моего сына и отправляется с нашим караваном в числе охраны.
– Стало быть, тоже венецианец?
– Он из Ассизи, ваше святейшество. – И, чтобы разрядить неловкость, Николо добавил: – Он племянник благословенного святого Франческо из этого города.
– В самом деле?
Тебальдо присмотрелся к коренастому юноше. Он гордился своим умением разбираться в людях. Молодой человек держался достойно, и Тебальдо понравилось живое любопытство, светившееся в его карих глазах. Энергичный, сообразительный юноша. Жаль, что он не обучен богословию, подумалось ему, и сейчас же в голове мелькнула еще одна мысль.
– Сиор Бернардоне, – заговорил он, – с позволения синьоров Поло я хотел бы, чтобы вы сопровождали меня в плавании в Венецию. Уверен, что с вами на борту нам обеспечено покровительство вашего святого дяди. Думается, он стоит ближе к Божьему престолу, чем всякий другой святой, кроме только благословенной матери Господа Нашего.
Братья Поло поспешили поклонами выразить свое согласие, а вот на лице ассизца Тебальдо приметил отчетливую тень разочарования и смятения. Кажется, ему не слишком польстило личное приглашение нового папы. Марко насупился и шепнул что-то на ухо другу. Тот кивнул и неуклюже выступил вперед. Он преклонил колени, склонил голову так низко, что лбом коснулся белой шелковой туфли Тебальдо, и поцеловал край его легатского облачения.
– Я слуга ваш и Господа, ваше святейшество. Весь я и все, чем владею, в вашем распоряжении.
Выбрав разбитый валун среди старой осыпи, Конрад пристроил дорожный мешок и сел, поджидая отставшую Амату. Солнце еще не достигло высшей точки, но камни уже нагрелись и скоро должны были раскалиться: выдался тот редкий октябрьский денек, который упрямо притворяется летним. После часа подъема по лесной тропе всякая тень осталась позади, зато легкий ветерок, скользивший по склонам, слегка разгонял зной.
Отшельник редко выходил за границу леса, спускаясь в селения долины или забираясь на эти голые высоты. Если ему и случалось вскарабкаться на вершину, то лишь в особо чтимые святые праздники, чтобы помолиться Богу в возвышенном уединении. С утесов открывался величественный вид: хребет за хребтом, голубые и лиловые вершины в снежном облачении, головокружительные пропасти, в которые низвергались водопады, – все говорило ему о величии Творца, перед которым сам Конрад казался себе ничтожным и серым, как паучок, поселившийся в щелке стены его хижины. Горожане, застрявшие в тесной паутине их собственного изготовления, могли мнить себя владыками своего мирка, но перед Господними Апеннинами умалялась всякая людская гордыня.
Он отвел взгляд от небосклона и взглянул на оставшуюся позади тропу.
– Ну как, чувствуешь себя родней горным козам? – спросил он запыхавшуюся Амату.
Девушка устало опустилась на соседний камень, жадно втянула в себя горячий воздух. Грудь ее часто вздымалась. Немного отдышавшись, она заговорила:
– Может, я немного преувеличила. Непривычны мне такие высокие горы.
– Но о том, что не боишься высоты, ты сказала правду?
– Вы, главное, ведите. Я уж не отстану. Если ваша короткая тропа сбережет нам неделю пути, скажу спасибо, как бы ни было трудно!
– Скоро мы выйдем на тропу, выбитую козами в отвесной скале, – объяснил Конрад. – Самое узкое место не длиннее двухсот ярдов, но один неверный шаг – и ты окажешься на дне пропасти в шестьсот ярдов глубиной. – Он рассеянно перебирал мелкие камушки под ногами, нарочно избегая взгляда собеседницы. – Я бы сказал, что лишь невинная душа, которая не страшится Божьего суда, решится пройти там. – Это было дело ее совести, и он не хотел видеть, как душа девушки отразится в ее глазах.
– Если вы не боитесь, так и я тоже, – уверила Амата. – Хотя без этих долгополых одежек лезть было бы куда проще. Я то и дело наступаю на собственный подол. Ходят слухи, что орден намерен вернуться к коротким туникам, какие носили первые христиане. Жаль, что это еще не сделано.
– Первые монахи трудились ради пропитания, как простые крестьяне, – возразил Конрад. – Ты же только этим утром заметила, что нынешняя братия проводит больше времени сидя. Братья из Сакро Конвенто теперь зарабатывают перепиской рукописей, как обычные черные монахи. Я не говорю о том, что даже если бы орден решил ввести короткие туники, тебе и твоим сестрам в обители во имя благопристойности пришлось бы все же носить длинные платья.
– Вот беда, верно?! – воскликнула у него за спиной Амата.
Конрад обернулся к ней. Девушка стояла, улыбаясь ему. Она подоткнула полы своей рясы много выше колен. Отшельник ладонью прикрыл глаза и поспешно отвернулся.
– Сестра! Ради любви Пречистой Девы, прикройся!
– Что такое? – игриво удивилась Амата. – Будь вы пахарем, а я – вашей милочкой, я бы каждый день трудилась рядом с вами в таком виде и тем доставляла бы вам немалое удовольствие.
– Но я не пахарь, и ты тем более не моя милочка! Я инок и духовное лицо, посвятившее себя служению Господу. Случись мне найти хоть минутное удовольствие в созерцании твоих длинных ног, эта минута могла бы стать первой в цепи, на которой меня увлекло бы в бездну. Вспомни, в моей хижине ты обещала держаться скромно.
Он не собирался произносить: «длинные ноги». И смотреть на них не собирался, но увиденное мгновенно врезалось ему в память. Не то чтобы он удивился. Мешковатое одеяние могло скрывать любые женские формы. Просто он до сих пор не задумывался о ее теле или о членах – и о длине ее ног.
Если Амата заметила оговорку, то оказалась достаточно добра, чтобы пропустить ее мимо ушей, отчего он поверил, что девушка ничего не заметила. Конрад успел убедиться, что спутница не упускает случая уколоть его. К его облегчению, когда они снова тронулись в путь, она заговорила о другом.
– Странный вы монах. Ни разу не взялись за требник, а ведь уже скоро полдень.
Конрад улыбнулся. Это дитя ничего не упустит. Не уродись она женщиной, стоило бы учить ее Закону Божьему или гражданскому праву.
– На небеса ведет множество путей, сестра, – пояснил он, снова принимая учительский тон, каким рассказывал ей о базилике Элиаса. – Некоторые избирают телесную тропу, добиваясь спасения действием. Крестоносцы обретают Господа, обезглавливая сарацинов, или через мученическую смерть. Флагелланты бичуют себя ременными кнутами, распевая покаянные псалмы. Амата наморщила нос:
– Ух! Я как-то видела шествие флагеллантов, когда была еще маленькой. Они проходили через нашу коммуну, направляясь в Тоди. У них клочья кожи так и летели от спин. Я закрыла глаза, такие они были мерзкие.
– В последние одиннадцать лет их можно было видеть повсюду. В 1260 году люди ждали конца света.
Конраду снова вспомнился Джованни да Парма, заключенный в карцере. И за что? Только за то, что он уверовал в пророчество ясновидящего аббата Иоахима ди Флора, когда церковные власти уже перестали в них верить. Помолчав, чтобы собраться с мыслями, он продолжил урок.
– Религиозные общины, подобные черным монахам Сан-Беннедетто или иных обителей, проводят жизнь в молитве, свершая песнопения и чтения по книге. – Он достал из-под рясы требник, перелистал страницы. – Семь раз в день и среди ночи, как наставлял псалмопевец. Сам я испытал путь разума, начав с тривиума и квадривиума.
– Это кто такие? Или что?
– Семь искусств, предшествующие изучению богословия: тривиум – грамматика, риторика и диалектика; квадривиум – музыка, арифметика, геометрия и астрономия.
Он замедлил шаг, чтобы перевести дыхание, потому что тропа шла все круче вверх.
– Затем, окончив курс богословия в Париже, – заключил он, – я вернулся в ассизскую обитель и исполнял все требования монастырского устава. Как ни странно, после семи лет ученья и обязательных молитв я ощутил себя все более чуждым не только Господу, но и моим братьям. В монастырской жизни мне чего-то не хватало. И тогда я стал размышлять о братьях-отшельниках и задумываться, не ближе ли они к Богу, чем все мы.
Тема была близка его сердцу. Хоть чему-то он может научить Амату.
– Только в этих горах, сестра, я наконец начал видеть Бога – все еще «сквозь темное стекло», как говорит святой Павел, но, быть может, настолько явственно, насколько дано нам узреть Его на этой земле. Ты спросишь, что я делал для этого? Я сидел. Ничего более, просто сидел. Прислонялся к стене моей хижины и впускал в себя Бога. Если я сидел, закрыв глаза, Он являлся внутри меня. Если я открывал глаза, то видел Его во всякой твари, пробегавшей или проползавшей мимо, в каждом дереве, в каждом кустике, в каждой...
Амата прервала его речь взмахом руки. Она остановилась на тропе, подбоченилась, оценивающе взглянула на него, будто знатная дама, раздумывающая, покупать или не покупать раба.
– Я же говорю: странный вы монах, да оказывается, еще и речистый. Я даже не уверена, что отшельничество – ваше призвание. Может быть, вам стоило вступить в братство проповедников-доминиканцев, а не оставаться с миноритами.
Конрад так и остался стоять с открытым ртом, остановленный посреди речи.
Стоило метать бисер перед этим поросенком! Кому из ученых мужей пришло бы в голову наставлять женщину, тем более простолюдинку!
Между тем они вышли к обрыву, где тропа прерывалась. Далеко внизу блестела среди редкой зелени ленточка реки. Даже перед негодницей Аматой Конрад не удержался от поучения:
– Вот пример отшельнической жизни во всей полноте. Через реку, которую ты видишь внизу, не сумел бы перебросить камень и могучий Геркулес. Деревья, которые представляются тебе кустиками травы, десятикратно превосходят ростом человека. С этой высоты мир виден таким, каким представляется Господу, во всей незначительности. Такое зрелище стоит десяти томов философии. Впитай его, сестра, не упусти случая.
Впитывала она или нет, но больше на эту тему не говорила. Он повел ее по краю обрыва, пока они не вышли к узкому уступу, пересекавшему западную стену плоскогорья.
– Вот наша дорога. Если хочешь, подвесь сандалии к поясу, чтобы надежней цепляться пальцами ног. Мы потеряем всего один день, если вернемся сюда и завтра выберем легкую дорогу, – добавил он.
Амата измерила взглядом козью тропку, оценивая свои силы. Губы у нее шевелились, но Конрад не знал, молится девушка или просто набирается храбрости. Ему пришло в голову предложить ей держаться за его веревочный пояс, но решив, что не следует приглашать ее к телесному соприкосновению, он промолчал.
– Вниз не смотри, – предостерег он, пока она подвязывала сандалии к поясу. – Держись лицом к скале и при каждом шаге нащупывай зацепы для рук. Не жалей времени. Думай только о следующем шаге.
Он посмотрел ей в лицо. Кожа еще бледнее обычного и губа закушена, но в лице та же решимость, которую он заметил утром в хижине.
– Ну что ж. Помоги нам Бог, – помолился Конрад, и они, перекрестившись, друг за другом ступили на тропу.
Конрад, радовавшийся недавно прохладному ветерку, теперь благодарил Бога за неподвижность воздуха. Струйки пота гусеницами ползли у него по спине и шее, соленая влага щипала глаза, но он знал – один сильный порыв ветра из долины парусами раздует рясы и сорвет их с обрыва, как пушинки одуванчика.
Дюйм за дюймом продвигаясь вперед, он сбрасывал из-под ног осыпавшиеся камешки, расчищая уступ для Аматы. Она держалась рядом и производила меньше шума, чем шорох осыпи. Конрад понимал, что пот досаждает ей не меньше, чем ему, если не больше, потому что его старая ряса вытерлась до прозрачности, а ее была новенькая. Отшельник гадал, что творится у нее в мыслях, но молчал, опасаясь отвлечь девушку. А если и заговаривал, то лишь монотонным шепотом, чтобы помочь ей сосредоточиться: «Шаг... Еще шажок...».
Они достигли поворота, отмечавшего половину опасного участка. Конрад знал, что за выступом тропы есть расширение, прикрытое сверху каменным навесом. Там они смогут передохнуть, расслабить напряженные ноги и плечи. Он обернулся, чтобы обрадовать Амату, и увидел, как подался камень под ее пальцами. Девушка вскрикнула и пошатнулась. Конрад успел протянуть руку, поймать ее за рукав и помочь выпрямиться. Над головами у них слышался шорох начинающегося обвала, сверху посыпались мелкие камешки и песок.
– Скорей, надо обогнуть выступ, – сказал он.
Амата словно примерзла к скале. Камни осыпи становились крупнее, каменный дождь превращался в ливень. Булыжник размером с человеческую голову ударил ее по плечу.
Она закричала, но Конрад, обхватив спутницу за пояс и зажав в кулаке собранную в ком ткань ее рясы, уже тащил ее за собой в укрытие.
– Держись! – прикрикнул он. – Не сдавайся! Амата едва волочила ноги. Свободной рукой нащупывая зацепы, Конрад выволок ее на площадку за поворотом. Усадил, прислонив спиной к скале, и сам сел рядом, обхватив за плечи и чувствуя, как ознобная дрожь сотрясает все ее тело. Девушка пыталась что-то сказать, но зубы у нее стучали так, что она сумела только всхлипнуть.
Он уже видел такой лихорадочный страх, когда в хижину к нему, спасаясь от своры собак, заскочила лиса. Она немного обогнала погоню, и Конрад успел захлопнуть дверь перед носом оскаленных гончих. Лисица дрожала, забившись в угол, а он через дверь объяснялся с подскакавшими вслед за сворой охотниками.
– Право убежища! – крикнул он им. – Брат Лис неприкосновенен под защитой отшельника.
Через дырку от сучка он видел компанию местной знати, по большей части довольно зверской наружности, и надеялся только, что его слава блаженного юродивого заставит их призадуматься. Ради обычной лисицы стоит ли навлекать на себя проклятие и подвергать опасности душу?
Они метали на его хижину взгляды – кто презрительные, кто гневные. Они роптали и ворчали, но в конце концов поворотили коней и отозвали собак, ускакав вниз по крутой тропинке.
– Дрожь пройдет, сестра, – утешил он. – Это пляска святого Витта. Храбрейшие воины, случалось, испытывали ее после победы в сражении.
Он тихонько укачивал ее, как отец убаюкивает испуганного сына, и, удивив сам себя, принялся напевать колыбельную. Он словно держал в объятиях кусочек собственного детства и, прикрыв глаза, готов был вообразить, что обнимает Розанну – Розанну, какой она запомнилась ему в шестнадцать лет, а не расплывшуюся тридцатилетнюю женщину, выжившую после восьми беременностей и трех родов, которая раз в неделю посылала еду в хижину отшельника. Ему почудился даже легкий запах рыбы. Так пахла вся анконская детвора. Может, это оттого, что Амата трогала рукопись Лео.
За поворотом склона им открылся новый вид. Конрад указал рукой на дальнюю сторону ущелья. Здесь и там на скалистых отрогах громоздились одна над другой каменные плиты.
– Вот там селение Сассоферато, а правее виднеется Фоссато ди Вито. Южной дорогой мы добрались бы туда четырьмя днями позже.
Чувство, похожее на нежность, наполняло его сердце. Он мог бы ожидать такого, погрузившись в размышление о Святом Дитяти. Но Конрад никак не ждал ощутить теплое чувство к плоти женщины. Отшельник испугался вдруг, что Бог сбросит его в пропасть, если он позволит себе хоть на миг поддаться порыву. Он призвал себе на помощь неприязненное чувство, которое вызывала у него спутница совсем недавно, однако нынешняя ее беспомощность начисто смыла из его души воспоминание о прежних стычках. Да, она злоязыкая и дерзкая девочка, но сейчас она нуждается в его защите.
Наконец она перестала дрожать, и Конрад высвободил руку.
– Думаю, теперь все будет хорошо, – проговорил он, сознательно отсекая другие слова, которые просились на язык. Надо было подумать о другом, и поскорее.
– Как твое плечо? Можешь поднять руку? – спросил он.
И, увлеченный желанием помочь, сам взял ее за предплечье. Вместо мышц и связок пальцы его нащупали под рукавом твердый продолговатый предмет. Амата выдернула руку, поморщившись от резкого движения.
– Не сломано, – сказала она, – но, думается, когда я вернусь в Сан-Дамиано, на жатве от меня будет мало проку. – Она подобрала под себя ноги, собираясь подняться. – Надо двигаться дальше.
Коснувшись предмета, который Амата скрывала в рукаве, он подстегнул ее к действию. Конраду хотелось расспросить, но он решил, что сейчас не время требовать ответа.
– Тебе в самом деле не нужно еще отдохнуть? Мало кто так легко стряхнет с себя близкое знакомство со смертью. Особенно из людей, как ты, привычных к спокойной жизни.
Он хотел подбодрить ее, но девушка вдруг покраснела, и глаза у нее стали как щелки:
– К спокойной? Что вы знаете о моей жизни?
Она отвернулась от него, разглядывая оставшийся участок тропы.
– Иногда вы бываете ужасным дураком, брат, но зато вы напомнили мне, что у меня есть еще одна причина целой и невредимой вернуться в Ассизи.
Она оперлась о землю здоровой рукой, стараясь встать.
– Подожди еще минуту, сестра, – попросил Конрад. – Объясни мне, о чем ты говоришь.
Неловкое извинение. Ему хотелось сказать: «Если бы я знал о тебе больше, не говорил бы столько глупостей».
– Пройдем до конца – скажу, – пообещала Амата. Небо стало темнеть, и на юго-востоке собиралась гроза.
Далекие громады туч казались вздыбленными бурей валами. Мгла росла, надвигалась на них. Такие облака несут дождь. Или, хуже того, остывающий воздух может вызвать восходящий поток, которого раньше опасался Конрад. В самом деле, надо идти.
Он поддержал Амату под локоть, помог встать. Когда она обрела равновесие, развязал веревочный пояс и протянул ей.
– Продень под свой, а потом я снова обвяжусь.
– Вы не боитесь, что я, если сорвусь, утащу вас за собой?
– Что бы ни случилось, случится с нами обоими, сестра. Бог связал нас вместе. Он хочет, чтобы мы продолжали путь или закончили его вдвоем.
– Подходящая речь для священника! – усмехнулась Амата. – В устах поклонника это звучало бы весьма романтично. – И добавила, посерьезнев: – Спасибо вам за заботу. Я вам грубила. Я не испытываю добрых чувств к облачению, которое мы с вами носим, и встречала в жизни очень плохих мужчин. Но вы хороший человек и добры ко мне. Я хочу извиниться, прежде чем мы продолжим опасный путь.
– И я тоже – за недобрые чувства, которые питал к тебе. Она снова улыбнулась, но глаза ее были печальны.
– Мой брат Фабиано говаривал: «Прощальный поцелуй на случай, если я умру».
Конрад видел, что она готова заплакать. Он склонился над ней и коснулся губами ее лба.
– На случай, если мы умрем, сестричка, – сказал он. Амата покраснела и потупила взгляд. Мгновенье она комкала в руке его веревочный пояс, потом связала его со своим.
Когда козья тропка вывела на широкое каменистое плато и растворилась в нем, наши путники рухнули наземь. Амата опрокинулась навзничь в сухую пыль, безумно хохоча и размахивая руками. Конрад, все еще привязанный к ней веревкой, растянулся рядом. Теперь, когда можно было расслабиться, сердце у него гулко стучало в ребра.
– О Господи, выбрались! – проговорила Амата.
– Хвала Господу, выбрались, – отдуваясь, поправил отшельник.
Яркая заплата на облаке показывала, куда спряталось солнце, почти коснувшееся уже самых высоких вершин.
– Надо поискать место для ночлега, – он. – сегодня мы достаточно потрудились.
Теперь с плоскогорья им открывался вид не только на юг, но и на север, и на восток. В предгорьях виднелись кое-где селения и редкие огороженные поля. До населенных мест было еще далеко, но назавтра они могли уже встретиться с другими путниками.
– Нам нужно перебраться вон за тот дальний хребет, – сказал Конрад. – Если перед закатом облака разойдутся, посмотри, куда сядет солнце. Туда ляжет наш путь от Губ-био. Мы двинемся к Ассизи по берегу Чьяджио и будем там на второй день, самое позднее на третий.
Амата села, вглядываясь в северные хребты.
– Отсюда виден замок Малатести? Мне хотелось бы на него посмотреть, хотя бы издалека.
Конрад рассмеялся:
– Не выйдет. Он стоит почти на побережье, за много лиг отсюда.
Амата передернула плечами:
– Терпеть не могу знатных синьоров. Особенно старую развращенную злобную знать – таких, как Джанчотто Малатеста.
Конрад знал эту историю. Сплетня была так хороша, что даже слуга Розанны, приносивший еду, не удержался и поделился ею с отшельником. Клан Малатеста из Римини и равеннские синьоры Полента пожелали вступить в союз и устроили брак Джанчотто с Франческой Полента. Невеста, насколько понимал Конрад, была не старше Аматы. Понимая, что ей вряд ли придется по вкусу старый и уродливый жених, Малатеста послали его младшего брата Паоло, прозванного Красавчиком, представлять жениха при венчании. Вскоре после брачной церемонии, как утверждали слухи, Паоло и Франческа читали в саду роман о Ланселоте. Растроганные историей любви прекрасного рыцаря к замужней Гвиневере, они обнялись и поцеловались. И больше в тот день не читали. Как видно, страсть заставила их забыть об осторожности, потому что слуга Джанчотто увидел, что произошло, и донес своему господину. История окончилась трагически, и конечно, все молодые девицы, подобно Амате, находили такой конец невыразимо романтичным.
– Джанчотто не миновать гореть в аду за убийство жены и брата, – сказал Конрад, – но и любовники, несомненно, пострадают за свой грех.
– Грех? Разве любить грешно? Иисус учил нас любить друг друга.
– Любить, как Он любил нас, сестра. Говоря это, Он говорил не о плотской похоти. Кроме того, Франческа была замужем за братом Паоло.
– Как будто ее спросили, когда выдавали замуж! Эти испорченные господа женятся на ком хотят, и никогда – по любви. Брак для них – земли, или деньги, или печать на договоре. Но никогда – любовь. Они берут, чего пожелают, убивают всякого, кто встанет у них на пути. Ненавижу их всей душой!
– Бывают злые господа, и добрые тоже, как бывают злые и добрые простолюдины. Все они часть Господнего замысла.
– Я знаю, что бывают и добрые. – Голос Аматы стал мечтательным. – Мой отец был достойный человек. Но такие, как Джанчотто Малатеста...
Она стиснула зубы так, что все лицо исказилось, сперва в печали, затем в гневе. Теперь она не откажется говорить, почувствовал Конрад.
Отшельник молча разглядывал дубы, сплетавшие ветви чуть ниже по склону. Среди листвы перепархивали темные птахи, голоса их звучали приглушенно и отрывисто.
Конрад понюхал воздух. Если уж он чувствует приближение грозы, то как не чувствовать ее птицам! А первый осенний дождь всегда бывает жестоким ливнем. Хорошо хоть, что у них с Аматой будет вдоволь дров, чтобы согреться. Под деревьями не видно было земли от обломленных ветром ветвей, а дуб горит лучше всяких иных дров.
Он пожевал губами, обдумывая кажущееся противоречие в истории благородного душой крестьянина – никем иным отец Аматы, разумеется, быть не мог. Догадаться нетрудно: возьми десять человек наугад – девять из них будут землепашцами. Опыт подсказывал ему, что и вилланы, и свободные земледельцы были слишком заняты трудами, чтобы задумываться о высоких идеалах. Их вера была не более чем набором чар и заклинаний, отгоняющих хвори и призывающих обильный урожай. Получив отдых от трудов ради святого дня, они проводили его в пьянстве, шумных драках и развратном веселье. Однако как исповедник Конрад мог засвидетельствовать, что бывали и исключения: труженики, превосходившие своих господ добродетелью.
– Твой отец потерпел обиду от своего господина? – спросил он.
Амата вспыхнула:
– Обиду? Мой отец молился своему Господу, безоружный, с женой и детьми в семейной часовне, когда этот дьявол в человеческом облике ворвался в дверь и зарубил его насмерть. Мама прикрыла его собой, и тогда сын того сатаны пронзил своим двуручным мечом их обоих. Мой брат в поисках спасения выбросился в окно часовни...
Она перевела дыхание.
– Падая, он выкрикнул мое имя... а потом замолк. – Она спрятала лицо в ладонях. Плечи содрогались от беззвучных рыданий. – Я даже не знаю, как они похоронены.
Конрад отвел взгляд, устремив его в сгустившуюся тень под деревьями. Задавать следующий вопрос было страшно, но, узнав так много о гибели ее семьи, он должен был услышать все до конца.
– Как же ты осталась в живых?
– Я хотела убежать; но поскользнулась в крови моих родителей. Кровь залила каменный пол часовни, растеклась повсюду. Помню, я подумала, что плитки и кровь почти одного цвета. Это было похоже на дурной сон, в котором земля уходит из-под ног, как будто я скоро проснусь и ничего не было. Я перекатилась на спину и увидела занесенный над моей головой топор. И подумала, что теперь моя очередь умирать. Но мне не судьба была освободиться так просто. Их предводитель крикнул своему рыцарю, чтоб тот удержал свою руку. Мне тогда было одиннадцать, а ему нужна была служанка для дочери. Налетчики увезли меня с собой.
– Дочь – та, что поступила в Сан-Дамиано?
– Да. Ей этот жребий был так же ненавистен, как мне. – Амата выпрямилась и заговорила спокойно. – Я стала частью ее вклада за постриг. И была в восторге, хотя в то время не дала бы гроша за свою жизнь. Но скорее убила бы себя, чем осталась с ее отцом и братьями.
– И погубила бы душу самоубийством, – напомнил Конрад. – Ваши семьи враждовали, Амата? Была между вами кровная месть или давние обиды?
– Нет, все это было ради золота и серебра. Три жизни, а может, и больше, потому что я не знаю, что сталось с нашими слугами, – за проездное мыто. Наше поместье стоит там, где сходятся границы коммун Перуджи, Ассизи и Тоди. Мы называли его Кольдимеццо – «холм посередке». И, конечно, брали плату с купцов, которые проезжали по нашим землям с товаром. Торговцы шерстью из Ассизи – они бранились и грозили нам, но папа и его брат Гвидо только смеялись и отвечали такими же угрозами. Потом моя хозяйка сказала мне, что один из тех торговцев и нанял ее отца, чтобы убить нас.
Девушка не сводила глаз с тени, взбирающейся по склону холма, но Конрад догадывался, что видит она залитую кровью часовню Кольдимеццо. После долгого молчания она повернулась к нему, дернула плечом.
– Вот вам моя «спокойная жизнь».
В голосе ее не было больше ни страха, ни ярости.
«И вот причина, заставляющая ее вернуться в Ассизи», – подумал Конрад. Та самая, по которой он предпочел бы обойти город стороной. Всюду, где люди собираются во множестве, неизбежно разгорается война. Города и страны сражаются за торговые пути и земли. Внутри городских стен зажиточные горожане гвельфы воюют с аристократами гибеллинами из-за верности папе или императору Священной Римской империи. Семьи враждуют из-за обид, след которых затерян во времени, дети убивают родителей и братьев ради наследства. Насильственная смерть привычна для знатных господ, а простым горожанам не дают покоя вечные стычки, похороны и судебные тяжбы. Вокруг полным-полно вдов, вдовцов и сирот, и каждый живет только мыслью о мести. Вендетта – единственная искра, освещающая их погибшие жизни.
– А другие родственники? – спросил он наконец. – Ты ничего не сказала о дяде Гвидо и его семье. Они тоже погибли тогда?
– Нет. Те трусы все предусмотрели. Моя кузина Ванна собиралась замуж за нотариуса из Тоди. Ее мама и папа уехали с ней в город, чтобы приготовить все к празднику. И мы должны были через несколько дней приехать к ним.
Она прислонилась спиной к камню и закрыла глаза. Начала потихоньку напевать какой-то сельский мотивчик. Амата ушла в себя, погрузившись в воспоминания, и Конрад догадался, что больше ничего не услышит.
Девочка, должно быть, много горевала эти пять лет, растила в себе ненависть и обдумывала месть. Наверное, гадала, почему дядя не приходит за ней. А тот мог и не знать, куда она пропала после резни и даже кто были убийцы. Слуги могли разбежаться, а если и остались, не знали имен нападавших.
Отшельник тоже задумался: что же за рыцарь согласился стать убийцей-наемником? И почему Амата осталась в Сан-Дамиано? Почему с опасностью для жизни несла ему послание Лео, когда вполне могла сбежать и по сравнительно безопасным дорогам отправиться в Кольдимеццо? Может, она боялась, что от дома, куда можно вернуться, ничего не осталось? Чем больше он узнавал эту девушку, тем более загадочной она ему представлялась.
Ему так и хотелось взъерошить ей волосы, как мех той перепуганной лисички. Он даже протянул руку, но тепло, хлынувшее к чреслам, заставило его удержаться от прикосновения.
– Мне очень жаль, Амата, – сказал он.
– Помочитесь на свою жалость, – огрызнулась она. – Моих родных она не вернет!
Глаз она не открывала, но он видел, что под веками собираются слезы. Воспользовавшись минутой, когда она не могла увидеть его взгляда, Конрад изучал ее лицо, в надежде обнаружить ключ к разгадке этой загадочной женщины-ребенка. На скулах у нее вздулись желваки, и слезы тихо скатывались по вискам на землю. Она открыла перед ним свою рану, он увидел ее в минуту слабости. Ее грубость в какой-то мере помогла ему освободиться, вернула к действительности. Он в ужасе уставился на свою руку – ту, что так и тянулась погладить ее волосы. Как близок он был к тому, чтобы разрушить все духовные достижения лет, проведенных в глуши!
Мальчишкой он часто нырял в гавани Анконы за губками. Однажды, углубившись в размышления, он мысленно уподобил тем созданиям человеческие души. Губки, высохшие на солнце, становились легкими и воздушными, как человеческие души, открытые слепящим лучам Господней благодати. Он уже надеялся, что и его дух приближается к этому состоянию, когда появилась Амата с письмом. Всего второй день идет с тех пор, а душа его отяжелела и наполнилась заботами, сперва о Лео, затем о девушке, впитывая |в себя давно позабытые чувства. Ему вдруг остро захотелось одиночества. – Я поищу укрытия, – он. – будет сильный дождь. Скоро вернусь. Амата все так же мычала себе под нос тихую песенку. Конрад распутал пояса, поднялся и отряхнул рясу от пыли. Спускаясь с площадки на вершине, он бросил последний взгляд на одинокую маленькую фигурку, затем опустил голову и нырнул в тень деревьев.
Орфео с тоской смотрел, как отлив уносит его друга к устью бухты. Гребцы уверенно вели галеру по гладкой воде.
«До свиданья, Марко, – он. – тебе пути. Я буду думать о тебе, проходя по площадям Венеции, и каждую новую куртизанку посвящу твоей памяти».
У него не шли из головы рассказы старшего Поло о женщинах Кинсая – самых прекрасных женщинах в мире, проплывающих по улицам в разукрашенных паланкинах, с перламутровыми гребнями в блестящих черных волосах, с нефритовыми подвесками серег, касающимися нежной кожи щек, и о том, как придворные дамы, утомившись игрой с породистыми собачками, сбрасывают одежды и нагими ныряют, хихикая, в озеро и резвятся там, подобные стайкам серебристых рыб.
«Addio, compare![5] – Он в последний раз махнул рукой вслед уходящей галере. – Addio, Cathay»[6].
Он побрел к концу причала, не замечая соленой свежести ветра и кричащих над головой чаек. Там ждал военный корабль англичан, снаряженный для плавания в Венецию. Английский принц Эдуард, новый командующий силами крестоносцев, едва услышав об избрании Тебальдо, вызвался снабдить нового папу свитой и конвоем.
Как моряк, Орфео невольно дивился этому судну. Перекрытия палубы выступали по бортам, укрепленные, по обычаю южан, клиньями, но отношение ширины судна к длине исчислялось как три к пяти, а у стройных венецианских галер это отношение было один к пяти. Ясно, это военное судно выстроено так, чтобы противостоять суровым северным морям, тогда как галера Нико Поло предназначена скользить по спокойным волнам Средиземного моря. И передний, и задний мостик корабля составлены из нескольких уровней, как у сарацинских карак, и единственную мачту венчает надстройка. Лучники и пращники таким образом выигрывали в высоте положения по сравнению с воинами боевой галеры. Корабельный зодчий расположил весельные люки всего на две ширины ладони друг от друга, так что на двух или трех гребных палубах могли легко разместиться две сотни гребцов. При свежем ветре судно могло легко делать двенадцать узлов. Никакой пират не осмелится атаковать флотилию таких кораблей.
Орфео досадливо крякнул. Даже нападение пиратов не оживит плавания. Мрачно упершись взглядом в землю, он поплелся обратно к городу. Отражение высоких стен Акры в водах залива дробилось в волнах и распадалось, подобно миражу. Если избранный папа сразу обретает дар провидения, то слова его сбудутся, и через несколько лет эти могучие стены будут повергнуты в прах. Так или не так – одно Орфео знал наверное: прихотью того же понтифика безнадежно разрушены едва возведенные замки его надежд и мечтаний.
Он задрал голову, разглядывая портовые башни. Высокие, суровые и холодные, башни стояли над ним, как в детстве, отец и старшие братья. Мальчишкой, когда старшие мужчины грозили совсем подавить его неокрепшую душу, он убегал к бабушке. И в последние годы женщины неизменно утешали его во всех невзгодах, причиненных родней, приятелями и товарищами по команде.
Так будет и сегодня. Обратив спину к военному кораблю, Орфео зашагал к дому в переулке, к которому они с Марко так весело торопились утром.
– Поганое дерьмо! Поганая бычья задница!
Примо грохнул кулачищем по планке сиденья на передке. Скинув деревянные башмаки, он забросил их на груду дров и слез в грязь, в которой увязли колеса его телеги и ноги по щиколотку. Обругал тяглового вола и жидкую грязь под колесами. Гроза, прошедшая ночью в горах, превратила проселок в трясину.
– У тебя же шкура будет целее, если мне не придется заново разгружать телегу, – обратился он к волу.
Выбравшись из грязной колеи, крестьянин начал свирепо обдирать ветки с придорожных сосен. Настелил гать перед обоими колесами и налег сзади.
– Ха! Тяни, Юпитер! – выкрикнул он, кряхтя и налегая плечом на повозку. – Шевелись, скелетина!
Заскрипела ось, колеса чуть сдвинулись с места.
У него чуть не лопалась спина, пятки тонули в грязи. Ноги скользнули, и он шлепнулся в лужу. Издав протяжный стон, телега скатилась обратно.
– Porco Dio! Putana Madonna![7]
Захватив из лужи пригоршню бурой склизкой глины, он со злостью запустил грязью в сторону пары приближавшихся монахов. Те шагали по колее, оставленной колесами его телеги. У того, что покрепче с виду, через плечо висела дорожная сума, а слякоти под ногами он словно бы и не замечал. Ступил прямо в лужу, между тем как маленький брезгливо подобрал подол и на цыпочках выбрался на обочину. «Дерьмо! Только этих и не хватало. Встретить на дороге священников! Да еще нищенствующих братьев!» В тот день, когда мать слегла в смертельной немочи, Примо как раз повстречал на дороге священника. И нутром, хранившим древние предания, знал, что та встреча и привела к ее смерти. Он трепетал перед духовным сословием не меньше, чем все его односельчане, но, не в пример другим, очертя голову бросался навстречу своему страху. И на подошедших иноков взглянул, не скрывая враждебности.
– Ни жратвы, ни лишних денег нет, и спасение мне без надобности, – первым делом рявкнул он.
Маленький хихикнул, тонким, почти девичьим голоском. Крестьянин с отвращением помотал головой. Не пара священников, а один монах-содомит и при нем постельный послушничек. Сам он был не хуже других мужиков и не упускал в праздничный день прижать девку в темном углу, но с мальчиком, как какой-нибудь язычник грек, ни за что не стал бы!
Примо оперся на обод колеса и встал на ноги. Стряхнул жижу с рубахи, оставив на небеленой шерсти темные бурые полосы. Грязь запеклась и на волосатых голых ногах.
Оба путника остановились в двух шагах от телеги. Маленький вылез первым, пискнув:
– Servite pauperes Christi, отец мой. Прямо как писал Лео!
– Чего это он бормочет? – перебил Примо. – Вздумает надо мной насмехаться – башку расшибу и не посмотрю на послушническую рясу.
– Он говорит, что мы должны тебе помочь, – ответил старший монах.
Примо сдернул с головы круглую шапочку и ею вытер лицо.
– Как? Вы же испачкаете надушенные пальчики! Я думал, вам позволено касаться только святых реликвий да монет.
– Нужна тебе помощь или нет? – равнодушно спросил монах.
Он явно не понимал шуток.
– Простите, простите, падре. Ясно, нужна. На дареного коня не мочись, как у нас говорят.
Он бросил послушнику стрекало.
– Держи, братец. Посмотрим, сумеешь ли воскресить этого одра. А мы, коль падре не прочь, подналяжем сзади.
Монах разглядывал вола.
– Маловат он у тебя.
– Ага. В том-то и беда. Ему всего второй год пошел, да у меня других не осталось. За отходную по моей матери падре забрал его мамашу. Вы же сами из воровской шайки, знаете, как оно бывает.
– Твой духовник имел право на посмертную дань. По старинному обычаю он берет лучшую скотину. – Бесцветные глаза монаха уперлись прямо в лицо Примо. – Человеку, которому нужна помощь, стоило бы придержать язык.
Примо выпрямился в полный рост и собирался послать собеседника куда следует, когда вмешался мальчишка.
– Я готов и жду только, когда вы оба закончите браниться.
Монах не сводил с крестьянина холодных серых глаз. В такие только заглянешь – считай, проклят. Примо теперь не с руки было с ним ссорится, так что он просто повернулся к задку телеги.
– Давайте, падре.
Тот уперся плечом в обод огромного колеса. Мальчишка с криком потянул телегу спереди, свободной рукой погоняя вола. Сосновые ветки затрещали, запах размолотой колесом хвои заглушил душный запах скотины, и телега медленно поползла вперед. Колокольчик на шее вола равномерно позвякивал.
– Толкай-толкай! – крикнул Примо. – Вывезете меня на сухое место – подвезу обоих. Теперь впереди пару лиг будет твердая дорога.
Все трое не жалели сил, и даже вол, казалось, взбодрился, почувствовав подмогу.
– Хорошая скотинка. Умница, Юпитер. Хороший мальчик. Давай, верти колеса!
Выбравшись на край ложбины, монахи радостно вскрикнули. Примо хлопнул старшего между лопаток. Монах покачнулся, однако ответил крестьянину широкой улыбкой.
– Неплохая работенка, – воскликнул он.
Примо забрался на телегу и дружелюбно предложил:
– Ну, кто тут устал? Есть место для одного.
– Нет, нам привычней ходить пешком, – возразил монах, – однако мы благодарим тебя за приглашение.
– Я бы не отказался проехаться, – вздохнул послушник и погладил правое плечо. – До сих пор болит. Ты мне поможешь залезть?
Примо протянул ему обе руки.
– Подсадите-ка парнишку, падре. Паренек весело рассмеялся.
– Слышали, брат Конрад? Подсадите-ка меня.
– Фабиано! Ты забываешься!
Примо фыркнул, дернул хорошенько, и мальчишка оказался у него на коленях. Монах сердито насупился, и отвернулся, когда послушник показал ему язык.
– Надеюсь, тебе не тяжело. Сиденье-то узковато, – обратился он к Примо.
– У меня была раз коровенка – раз в двадцать потяжельше, – добродушно проворчал тот. – Я никогда не садился доить ее у стены. Как навалится, так и вылетишь сквозь стену. – Он прищурясь смотрел на мальчика. – А наставник твой, похоже, ревнует.
И, подмигнув, он принялся беззаботно напевать:
Ехал по лесу Бова, Розабелла с ним была...
– Фабиано, – прорычал вдруг монах. – Ноги у тебя, болят!
– Пусть ваше зеленоглазое чудовище спит спокойно, – хихикнул Примо. – Ваш послушничек меня не соблазняет.
Монах сердито обернулся к нему, но мальчик заговорил первым.
– Ты женат, синьор?
– Нет, хоть и пора бы, раз мама померла. Нам с отцом нужна хозяйка в доме.
– И я когда-то надеялся, – сказал послушник, – повенчаться с кем-нибудь и нарожать малышей.
– Ну, малышей ты и сейчас можешь наделать, коль тебя не охолостили и отпускают из обители, – усмехнулся Примо. – У нас в селе немало ублюдков с голубыми глазами – точь-в-точь как у нашего падре.
И он так хлопнул мальчишку по тощей ляжке, что тот пискнул.
Монах насмотрелся и наслушался достаточно. Он натянул на голову куколь, прибавил шагу и быстро обогнал телегу. Ноги у него разъезжались на скользкой глине, но он не сдавался и не давал этим двоим нагнать себя.
– Эй, погодите, падре, – крикнул ему вслед Примо. – Я вас хочу кой о чем спросить. Серьезный вопрос.
Монах остановился и подождал возчика, но капюшон с головы не сдвинул. Когда Юпитер поравнялся с ним, Примо заговорил:
– Вы слыхали про пляски на паперти? – Он не видел лица монаха, но глухое ворчание из-под капюшона убедило его, что тот слушает. – Ну, был праздник Богородицы, и все наши упились, как мастеровые, плясали на надгробиях и пели. Всю ночь одна и та же песня: «Пожалей меня, милашка». И кое-кто из них жалел-таки нас по темным уголкам. Но, понимаете, шум да гам под окном всю ночь не Дал падре сомкнуть глаз. Угадайте сами, каков он был на утренней службе: глаза красные, и за алтарь цепляется, чтоб не упасть. Вот возвел он глаза к небу, да только вместо: «Помилуй нас, Господи» вдруг затянул: «Пожалей меня, милашка»! – Примо взревел от хохота и снова грохнул кулаком по колену мальчишки. – Каков скандал! Как вспомню, до сих пор слезы на глазах.
Мальчик от боли вцепился в собственную ногу, однако сумел выдавить смешок. А вот старший его спутник, к разочарованию Примо, отказался принять участие в розыгрыше. Он просто молча зашагал дальше.
– Не в обиду вам, падре! – крикнул ему вслед Примо. – Просто когда я сижу здесь, глядя Юпитеру под хвост, всякий раз вспоминаю священника, который увел его мамашу. Вы-то тут ни при чем.
И он снова загрохотал, скрючившись и икая от смеха.
Священник уже обогнал их на добрую сотню шагов, и мальчик начал беспокойно ерзать. В его темных глазах мелькнуло беспокойство.
– Ты слишком далеко зашел, – сказал он. – Теперь он по-настоящему рассердился.
– Ничего, переживет. Шкура у него толстая, а мне после ночного дождика не мешает посмеяться.
Мальчик соскочил с телеги и зашлепал вслед за своим спутником. Когда послушник нагнал наконец старшего монаха, Примо почувствовал себя зрителем в первом ряду.
«Ого, – размышлял он, – теперь головастику достанется головомойка. Э, да он и сам не дает спуску!» Парочка в длинных грязных рясах очень походила на марионеток Панчинелло и его жену, бранящихся над ширмой и размахивающих длинными тощими ручками. Примо с надеждой ждал, что похожий на девочку монашек схлопочет оплеуху, какую его папа закатывал маме, когда она его задевала. Но, видно, монахам не положено драть уши своим милым.
Наконец монахи замедлили шаг и позволили волу снова догнать себя.
– Куда направляетесь, синьор? – пробурчал старший. Примо стянул шапчонку и постарался принять смиренный вид.
– В аббатство Святого Убальдо под Губбио, ваше преподобие. Должен доставить воз дров в аббатство, а уж потом они мне дозволяют рубить в их лесу для себя. К полудню будем у их ворот, если снова дождь не пойдет и Юпитер не сдаст.
– Значит, ты служишь черным братьям Сан-Бенедетто? – спросил монах.
– Хуже того, хоть проповедники и не велят, а я служу двум господам. Не могу сказать, чтобы я любил одного и ненавидел другого, поскольку от обоих не прочь бы избавиться. Первый мой господин – это, значит, будет граф Алессандро – убил одного из нашего села за то, что тот не поторопился убраться с дороги. Просто стоптал его конем. Его, понятно, оправдали, потому как крестьянин был его собственный и все такое, но по церковной епитимье пришлось ему отдать монахам часть пастбищ, половину своего леса и половину меня. Вы теперь видите перед собой полчеловека. Одна половина служит монастырскому управителю, а другая работает на графского надсмотрщика, и не скажу, какой приходится тяжелее. А тем временем собственное мое хозяйство заброшено.
Монах откинул свой капюшон. Он брел рядом с телегой, оставив послушника в нескольких шагах позади. Некоторое время слышался только звон колокольчика, скрип повозки и хлюпанье грязи под ногами.
– Верно говорил святой Франциск, – промолвил наконец монах. – Печален был тот день, когда люди Божьи стали обзаводиться собственностью, и еще печальней тот, когда они ради нее отказались от очищения.
– Ваш святой говорил много верного, хоть сам и был довольно отвратительный нищий. Вы понимаете, о чем я, падре?
И он многозначительно взглянул на инока.
– Да нет, вижу, не понимаете, – продолжал Примо. – Мой дряхлый папаша, а он был тогда не старите вашего послушника, в 1225 году видел святого человека во плоти.
Другой брат вез его на осле, слепого, как летучая мышь, а руки и ноги были замотаны, чтоб прикрыть раны Христовы, знаете ли.
– Нет ничего отвратительного в его слепоте и ранах, – прервал его монах. – Глазную болезнь он получил в Египте, когда старался обратить султана в христианство. Что до стигматов распятого Христа, то была величайшая милость, когда-либо дарованная Господом человеку.
– Да, все верно, все это так, только вы меня не дослушали. Мой папаша разглядывал его, и тут из кустов вылезает прокаженный, гремит своей погремушкой и протягивает чашку для подаяния. «Подведите брата моего ко мне», – говорит святой и начинает шарить руками, нащупывать голову паршивца. И как нащупал лицо, целует его, словно оно прекрасней прекрасного и слаще сладкого. Ну, вы сами скажите, а по мне так это отвратительно.
– Не ты один так думаешь, – признал монах. – И у меня бы не хватило сил на такое. Святое подвижничество – тоже дар Божий.
Пока Конрад говорил, повозка свернула за поворот размокшей дороги. Среди голубых гор повсюду всплывали перышки легкого тумана. В нескольких лигах впереди поднимались серые монолитные башни аббатства, врезанного строителями в склон горы Инджино. Под его стенами у подножия горы теснились дома Губбио.
– Смотрите-ка, братья, – сказал Примо. – Вон и конец моих трудов виден. И вам хорошо бы добраться туда к ночи. Кухня у дома Витторио что надо.
Как только туман поднялся и растаял, солнце принялось запекать дорожную грязь в хрусткую корку. Вол теперь без труда катил тележку. Уже после полудня и как раз перед вечерней три путника подошли к монастырским воротам.
Конрад остановился преклонить колени, радуясь случаю дать отдых усталым ногам и окончанию утомительного дня, да и тому, что, наконец, избавится от разговорчивого возницы. Впрочем, с обществом Аматы приходилось мириться и дальше. Девица, при полном одобрении Примо, весь день потешалась над Конрадом. Что за испытание послал Бог в ее лице матери настоятельнице и сестрам! Чем скорее он вернет ее в стены обители и окажется свободен, тем лучше для всех, решил отшельник.
Он глубоко вздохнул, наполнив грудь душистым воздухом, еще сладким после дождя. Короткий порыв ветра пошевелил желтые листья и улегся так же быстро, как налетел.
Из сторожки у ворот уже поглядывал на них старый монах. За хижиной привратника через один из истоков Чьяджио был перекинут дощатый мостик, а за ним поднимались окованные железом ворота во владения аббатства. Стены с бойницами могли выдержать серьезную осаду. Конрад не удивился бы, увидев за главными воротами крепостную подъемную решетку.
На дальнем берегу ручья копошился в камышах одинокий голубок, изредка склевывая зернышки, сбитые наземь вчерашней грозой. «То же и мне предстоит через несколько дней, – подумалось Конраду. – Рыться в шуршащих пергаментах в надежде найти единственное зерно, ради которого стоило пускаться в такой дальний путь».
Последние несколько часов, когда крестьянину и Амате наконец наскучило острословить, мысли его то и дело обращались к посланию Лео. Конрад с тоской думал, что очень скоро окажется в Ассизи, между тем он по-прежнему не представляет, что искать. «Открой истину в легендах», – сказал Лео. Подсказка не больше тех крупинок, которые склевывал голубь.
– Эгей, Примо, – окликнул привратник. – Долго же ты добирался. Вези дрова к северным воротам, и пусть келарь угостит тебя кружечкой.
Телега укатила прочь, под довольное бормотание возчика, и старый монах повернулся к братьям.
– Мир тебе, брат, – заговорил Конрад.
– И вам также, – ответствовал монах. – Проведете у нас ночь?
Это, конечно, было невозможно. Ввести женщину в стены монастыря было серьезным проступком, и мужская одежда Аматы тут ничего не меняла. Да Конрад и не был уверен, что она сумеет держаться, как должно. Даже если почти не выходить из монастырской гостиницы, все же придется иметь дело с братией.
– Благослови Бог вашу доброту, – ответил отшельник, – но мы, пока еще светло, хотим добраться до Губбио.
Едва Конрад произнес эти слова, земля у них под ногами задрожала. Старый привратник ничем не выказал тревоги и успокоительно махнул рукой в сторону долины, откуда галопом мчались по дороге пять или шесть монахов в тяжелом вооружении. Под ними были не смирные мерины, а огромные боевые кони, ростом в холке до подбородка высокому мужчине. Рядом с ними неслась свора собак, натягивавших поводки, чтобы не попасть под копыта и под вылетавшие комья грязи. Всадники летели прямо на путников. Уже видны были взмыленные морды и прижатые уши коней. Конрад, остолбенев, сумел только закрыть лицо руками. Но в последнее мгновенье передний всадник вздернул морду коня, уперся ногами в стремена, сильной рукой натянув поводья. Он выглядел человеком здоровым и сильным, а богатый крест на широкой груди говорил, что это и есть сам дом Витторио, аббат монастыря Святого Убальдо.
– Добрая встреча, братья! – прокричал он, привстав на стременах и обращаясь к ним словно из кроны дерева, листва которого обрамляла его лысую макушку. – Господь в своей мудрости послал мне вас, чтобы день не был совсем пропащим.
Конрад круглыми глазами смотрел на пики и алебарды, на полные колчаны, выглядывавшие из-за спин всадников, на палицы и арбалеты, подвешенные к их седлам. В таком вооружении не ходят на робкого оленя.
Аббат заметил его взгляд.
– Проклятые перуджийцы, – пояснил он, – растопи Господь их души в адском пламени, наняли банду разбойников грабить наших проезжих, да мы сегодня и следа негодяев не нашли.
Конрад помнил, что аббатству Святого Убальдо принадлежат почти все поля и леса вокруг Губбио, так что его настоятель волей-неволей должен, как подобает владетелю феода, защищать свои земли от хищников и грабителей. «Еще одно проклятье собственности, – он. – еще одна причина быть благодарным своему ордену за поклонение мадонне Бедности или, по крайней мере, за предполагаемую любовь к сей даме».
Дом Витторио взмахом руки отослал своих монахов к монастырю. Под скрежет засовов и звон цепей отворились изнутри огромные ворота. Когда копыта последней лошади отстучали по мосту, он снова обратил взгляд на Конрада с Аматой. Отшельник уже сделал несколько шагов по направлению к Губбио, и девушка неохотно потащилась за ним.
– Постойте, братья! Сегодня вы мои гости!
– Grazie molte[8], преподобный отец, – откликнулся Конрад, – но в Губбио есть дом, принадлежащий нашему ордену. Мы хотели заночевать там.
Про себя он подумал, что в городке есть и монастырь Бедных женщин, где могла бы остановиться Амата, хотя сам он предпочел бы провести ночь под деревьями. Они были уже так близко к Ассизи, что он боялся любых осложнений.
– Чепуха! Я настаиваю, чтобы вы остались. Я хочу, чтобы вы завтра провели службу. Как-никак, это день вашего основателя.
Аббат так отчетливо подчеркнул слово « настаиваю », что стало ясно – его настояниям не противоречат.
«Уже четвертое октября? – удивился Конрад. Как же он мог забыть день святого Франциска, самый важный праздник в октябрьском календаре? «Вот что получается, когда не дружишь с требником», – покаянно вздохнул он про себя и несмело возразил:
– Нам незнакомы ваши обряды.
– Ну, можете хотя бы прочитать урочное бдение. Я сочту это личной услугой.
Сдержанность в голосе аббата означала, что отказ он сочтет за личное оскорбление.
Шах и мат! Как тут отказаться, не объяснив, что последние два дня он держит путь в обществе женщины? Взглядом Конрад молил Амату о помощи. Он надеялся, что сметливая девица сумеет изобрести достойный предлог, что она и в самом деле окажется обещанной Лео помощницей.
Обернувшись к аббату спиной, она лишь состроила Конраду проказливую рожицу.
– Давайте останемся, падре, – сказала она вслух. – Я никогда еще не проводил ночь в аббатстве этого братства.
Она сделала круглые глаза, насмешливо изображая невинный взгляд. В воображении Конрада на миг возникла желанная картина: он лупит девчонку самой толстой жердью, какую сумеет захватить его рука.
Дом Витторио с высоты своего коня галантно склонился к Амате.
– Мы примем вас не хуже, чем кардинала или даже самого папу. И если ваш застенчивый спутник желает продолжать путь, он может продолжить его без вас.
Конрад склонил голову, пряча недовольно поджатые губы. И сдался. Ему ничего не оставалось, как покорно плестись через мост за хвостом аббатского коня. Амата скромно держалась позади. Не мог он уйти, оставив ее без присмотра. Одному Богу известно, что она способна выкинуть, если оставить ее на произвол ее прихотям.
Конрад, проследив взглядом цепочку монахов, потянувшихся в трапезную после вечерни, насчитал не меньше ста двадцати мужчин и мальчиков. Они расселись по сторонам установленных на козлах столов, занявших всю длину большого зала. Дом Витторио провел Конрада, Амату и своего управителя к маленькому столу, стоявшему на возвышении в дальнем конце трапезной. Назначенный на неделю чтец, тяжко вздыхая, взобрался по ступенькам к кафедре и завершил процессию.
Желудок Конрада, изголодавшийся за день, предвкушал трапезу, какой бы скудной она ни была. В обителях строгого устава монахам полагалась вкушать главную трапезу в полдень. Впрочем, дом Витторио не производил впечатления строгого настоятеля. Аббату скорее подошла бы роль хозяина сельского замка – одного из гостеприимных пережитков отмирающей феодальной эпохи, доживающих свой век в высоких башнях. Таким, верно, был и отец Аматы. Вкусные запахи, доносившиеся из кухни, подтверждали догадку Конрада.
Вечерний воздух быстро остывал, но брат кухарь позаботился развести в очаге весело потрескивавший огонь. Конрад отметил, что трапезная служила также и монастырской оружейной. Рыжие блики пламени отражались в полированных ложах арбалетов, блестящих щитах, кирасах и клинках оружия, развешанного по стенам. Если судить по наружности, можно было представить себя в обеденном зале герцога Сполето.
По знаку дома Витторио чтец принялся читать житие бенедиктинского святого из некролога ордена. Шепотки за столами тотчас же стали громче. Головы завертелись по сторонам. Конрад заметил, что больше всего взглядов устремлялись на Амату, и хуже того, девица отвечала на них своей широкой зазывной улыбочкой.
Неужели она не понимает, что среди распущенной братии она в одежде мальчика подвергается не меньшей опасности, чем в женском облике? Конрад чувствовал себя Лотом, укрывающим явившихся к нему ангелов от жителей Содома и Гоморры. Правда, Амату самое пылкое воображение не уподобило бы ангелу, но все же он чувствовал, что в ответе за нее. Склонившись вперед, он шепнул:
– Скромнее, брат мой, скромнее!
К счастью для душевного спокойствия Конрада, появилась еда. Вместо жидкой похлебки, хлеба из зерна грубого помола и сухого гороха – легкого монашеского ужина – повар с малым воинством кухарей внес в зал блюда с жареной свининой и ломтями сыра. Один из молодых поварят шествовал впереди с белыми пышными караваями. Другой разливал в кубки сладкое вино, между тем как дом Витторио гостеприимно улыбался гостям.
– Вкушайте, братья. Завтра вам снова в дорогу. Укрепите силы.
Прежний шепот достиг крещендо веселого пиршества, совершенно заглушив бормотание чтеца. Конрад заметил, что охотничьи собаки пробрались в зал и устроились между столами. Временами кто-нибудь из монахов подбрасывал в воздух обрезок мяса или кусок хлеба, и псы, рыча, схватывались между собой, сражаясь за угощение. Послушники на нижнем конце стола забавлялись, норовя подбросить кусок на край соседнего стола, так что соседу приходилось спасать свою порцию от щелкающих челюстей.
Совесть не позволяла отшельнику есть с той же жадностью, что и монахи, но пустой желудок сказал свое веское слово. Конрад прикончил толстенный кусок окорока, доставшийся ему как гостю. Амата тоже ни в чем себе не отказывала, а когда трапеза была окончена, веселилась в компании монахов, пока столы снимали с козел. Пустые жестяные чаши катались по полу среди объедков, но собачий лай перекрывал их звон псы жадно набросились на недоеденные куски. Среди творившегося бедлама Конрад видел, что губы чтеца продолжали двигаться. Наконец монах закрыл книгу и осенил себя крестным знамением.
Ужин был окончен.
Кухонное войско выстроилось вдоль стены, ожидая, пока насытятся собаки, а остальная братия потянулась в базилику на повечерие – последнюю дневную службу.
Войдя в неф, бенедиктинцы заняли привычные места под хорами. Конрад с Аматой нарушили обыденный порядок. Два серых монаха стояли поодаль от других в северном приделе, пока черноризная братия молилась о даровании спокойного сна и обороны от козней дьявола, который, как предостерегал их псалом, бродит кругом sicut leo rugiens – «подобно льву рыкающему». Конрад склонил голову и пожалел, что Амата не знает латыни и не может внять этому предостережению.
Отшельник так давно жил вне монашеской общины, что позабыл, какое гулкое эхо будит под церковными сводами хор мужских и юношеских голосов, слитых воедино. При всем их безобразном поведении, признал он, петь эти братья умеют. В особенности басы рокотом отзывались в его груди. Когда стало смеркаться и вечерний полумрак скрыл молящихся друг от друга, он позволил переполнявшему его сердце трепету пролиться слезами на щеки. Он не знал и не заботился, видит ли эти слезы Амата. В эту минуту он был так же одинок в переполненной базилике, как одинока была она на горном плато вчера вечером.
За гимном последовало время молитвенного созерцания, после чего дом Витторио подошел к братьям и знаком поманил их за собой. Аббат привел их в спальное помещение, примыкавшее к его кабинету.
– Обычно здесь сплю я, – сказал он, – но, к несчастью, наша гостиница теперь как раз перестраивается, и я уступаю свою постель почетным гостям.
Комнату освещала единственная свеча, но даже ее свет открывал куда большую роскошь, чем ожидал встретить в монастыре брат Конрад. Заваленный свитками стол стоял перед окном, закрытым стеклами, а под конторкой для письма виднелась мягкая табуреточка. Каменные стены скрывались за двумя большими коврами. На одном изображен был охотник, пронзающий копьем кабана, на другом – соколятник, снимающий колпачок с ловчей птицы. Однако больше всего потрясло отшельника ложе аббата. Монаху пристало спать на простом тюфяке – полотняном мешке, набитом соломой. Здесь же постель представляла собой деревянную раму, приподнимавшую перину над холодным полом. Занавеси балдахина, укрепленного на столбиках кровати, открывались достаточно широко, чтобы показать зрителю пуховое одеяло и гору подушек, огромных, как мешки с мукой. Задернутые же, занавеси должны были предохранять зимой от сквозняков, а летом от мошкары. Конрад заподозрил, что и перина на этом ложе пуховая, и задумался, случалось ли самому папе почивать в подобной постели.
Аббат подошел поближе к Конраду и сказал негромко:
– Постель достаточно широка для вас обоих, но для вашего послушника можно положить отдельный матрас.
Говоря это, он пристально вглядывался в лицо Конрада, и отшельник понял, что аббат испытывает его.
– О нет, нет! – запинаясь, выговорил Конрад и попятился к двери. – В одной комнате? Не пристало...
Аббат кивнул и вскинул руку.
– Ни слова более. Вы совершенно правы: не следует давать почву для подозрений. Нахождение ночью в одном помещении может быть ложно истолковано. Мальчик будет спать с другими послушниками.
Он обратился к Амате:
– Идем со мной, сын мой.
Амата пожала плечами. «Что я могу сделать? У меня нет выбора» – говорил ее взгляд. Улыбнувшись, она последовала за домом Витторио.
– Постойте! – вырвалось у Конрада.
В спешке он схватил девушку за ушибленное плечо, заставив ее пискнуть от боли. Ее пронзительный визг поразил всех троих. В замешательстве Конрад поспешно заговорил, надеясь прикрыть ее и отвлечь внимание аббата.
– Я забыл упомянуть, преподобный отец, что Фабиано вчера имел несчастье повредить плечо.
Голос у него дрожал, выдавая волнение, но Конрад продолжал говорить.
– Его надо устроить поудобнее, мне же вполне достаточно циновки в монашеской опочивальне. Я привык спать на голой земле.
Дом Витторио с любопытством покосился на Амату и следом за отшельником направился к двери.
– Как хотите, фра Конрад.
Он еще раз оглянулся, выходя из комнаты.
– Пусть тебя не будит звон к бдению, юный брат мой. Отдохни хорошенько. Если утром плечо еще будет болеть, я скажу лекарю, чтобы осмотрел тебя.
Амата поклонилась пожалуй, слишком охотно, как показалось Конраду. Бедняжка не смела заговорить, опасаясь, что голос снова выдаст ее.
Конрад уже понимал, что не будет ему покоя, покуда они отсюда не выберутся. Пока он шел за аббатом в монашескую спальню, у него свело живот: давал себя знать жирный окорок. Стук сандалий дома Витторио и даже шлепанье босых ног Конрада казались непозволительно громкими в темных незнакомых стенах монастыря. Отшельник с беспокойством оглядывался: за каждой освещенной лунным светом колонной ему чудилась притаившаяся тень, скрывающая лицо под куколем. «Прошу тебя, Амата, будь благоразумна этой ночью», – молил он, но она, конечно, не слышала его мольбы, устраиваясь на ночь в пышной постели.
Конрад, привыкший к тишине, нарушаемой разве что царапаньем сосновой ветки по стене хижины, метался на подстилке. Опочивальня была разгорожена на малые кельи для каждого спящего, но низкие дощатые загородки не защищали от какофонии храпа десятков спящих иноков.
Впрочем, будь здесь даже тихо, как на кладбище, беспокойство за Амату не дало бы ему уснуть. Он вздрагивал от каждого шороха соломы, от каждого скрипа половицы. Час за часом его воображению представлялись монахи, покидающие свои ложа и возвращающиеся обратно. Наконец в середине ночи усталость одолела, и он соскользнул в тревожную дрему. Отдых оказался недолгим. Безжалостный ночной колокол объявил, что настало время подниматься к бдению.
Полусонный Конрад пробормотал себе под нос слова псалмопевца, которого накануне цитировал Амате: «Семь раз в день вознесу я хвалу Тебе, и ночью стану взывать к имени Твоему». «Будь проклят царь Давид и его бессонница», – буркнул отшельник и немедленно укорил себя за богохульные мысли и изнеженность тела. Как видно, в лесном убежище он слишком избаловал храм своей души, если даже эти разгульные черные монахи способны его пристыдить. Отшельник протер глаза, потянулся и следом за молчаливыми монахами поплелся в базилику. На ходу он зябко ежился: ночь выдалась холодной, а до восхода солнца оставалось еще пять часов. В церкви братия выстроилась в четыре ряда по обеим сторонам нефа, причем посвященные в духовный сан встали на возвышении у стен, а послушники стояли перед ними на уровне земли. Конрад, не имевший своего места в здешней иерархии, пристроился на нижнем конце одного из монашеских рядов. Аматы не было видно. Вероятно, она последовала совету дома Витторио и решила выспаться.
Отшельник урвал еще минутку сна, пока его сосед раскладывал шелковые закладки в большой псалтырь и книгу антифонов, раскрытых на высокой подставке. Заставив себя наконец разлепить глаза, он с легким удивлением убедился, что все выглядят такими же сонными, как он сам. Даже дом Витторио, как видно, плохо спал. Глаза у него припухли, и голос, когда он пропел первое благословение службы: «Tube, Domine, benedicere»[9], дребезжал, как ржавые цепи подъемного моста.
Один за другим шли, хромая, гимны, псалмы и антифоны, и вот настало время первого чтения. По знаку дома Витторио Конрад поклонился малым поклоном и поднялся на возвышение под кафедрой аббата. Кто-то из монахов уже открыл книгу на нужном месте. Конрад вспомнил монастырский опыт и привычно затянул «Литургию к мученикам». Читая, он все больше преисполнялся гордости за свое место среди этой черной братии, за святого Франциска, столь чтимого даже в чужом, соперничающем ордене. И вдруг, перевернув новую страницу, он онемел. Три раза перечитал заглавие: «Lectio de Legenda Major ministri Bonaventurae»[10].
«He затем ли Господь заставил меня пройти эту ночь мучений?» – задумался он. Следующий текст был отрывком из «Главного предания» – составленного Бонавентурой жизнеописания святого Франциска. Быть может, это хоть какой-то ключ к загадке Лео. Конрад снова повторил про себя отрывок из письма наставника, между тем как руки его бессмысленно стискивали края кафедры. «Прочти глазами, восприми разумом, ощути сердцем истину легенд».
Монахи внизу многозначительно покашливали, напоминая чтецу о его обязанностях. Ряды бледных раздраженных лиц обратились к нему, а дом Витторио снова отчетливо прочистил горло. Конрад поклоном извинился за промедление и снова приступил к чтению.
«Franciscus, Assisi in Umbria natus...» – продекламировал он. «Франциск, рожденный в Ассизи в Умбрии...»
Скоро беглость чтения вернулась к нему. Однако на половине седьмого поучения Конрад снова споткнулся. Здесь описывалось, как за два года до смерти Франциска святому явился серафим с шестью сияющими огненными крылами, запечатлевший на руках, ступнях и боку его раны распятого Христа.
Так или иначе здесь следовало сделать паузу. Явление ангела, запечатлевшего на теле святого Франциска святые стигматы, было самой трогательной и драматической картиной в истории ордена. Всякий инок на его месте был бы растроган. Но, сердцем умиляясь этому видению, мысленно отшельник твердил вопрос Лео: «Откуда серафим?» Не этого ли серафима подразумевал его учитель? Едва ли, ведь ангел, несомненно, явился с небес. Почему нее Лео спрашивал: откуда?
Он рад был бы продлить паузу, чтобы разобраться в сумятице мыслей, но надо было продолжать. Закончив отрывок, он воспользовался передышкой, чтобы прийти в себя, пока монахи пели респонсорий[11] и следующий за ним версикул[12]. Однако тихое движение перед кафедрой снова отвлекло Конрада. Один из послушников, только теперь подоспевший к службе, простерся перед алтарем в раскаянии за свою леность. Однако, поднявшись и заняв место в ряду других, он немедленно шепнул что-то соседу, прикрываясь ладонью, и оба захихикали. Конрад проследил их взгляды, обращенные в темную часть нефа, и увидел входящую Амату. Она встала в ряд послушников лицом к опоздавшему юноше и (возможно ли?), кажется, украдкой улыбнулась ему. Конрад прищурился в полутьме освещенной свечами базилики. Была улыбка, или глаза его обманули? В колеблющемся свете, с высоты кафедры чтеца невозможно было разобрать наверняка.
И снова хор напомнил ему о долге. Монахи кашляли так дружно, что их кашель молено было принять за часть службы. Громче, чем при первой заминке, отметил Конрад, принимаясь за последний урок. Полусонный, одолеваемый вопросами разум повиновался медленно и тупо, как вол насмешника Примо.
Какое ему дело, чем занимается Амата? Выпевая последний пассаж, Конрад вдруг почувствовал накатывающую волну ярости. Описание смерти святого не способно было соперничать с бурей, поднявшейся в его голове.
«Праведен ли мой гнев?
Как-никак, я за нее в ответе.
Не так. Бог дал ей свободную волю, как всякому человеческому существу, и к тому же ей не пришлось бы оставаться здесь на ночь, если бы не ее собственные хитрости.
Но женщина – сосуд скудельный. Ей нужна была моя сила. Я должен был найти способ стеречь ее сон».
Он сам не знал, как сумел довершить чтение и спуститься с кафедры. И тут тоненький голосок в голове шепнул: « Уж не ревнуете ли вы, брат Конрад?»
Что за вздор! Проходя мимо Аматы на пути к своему месту, Конрад послал девушке свирепый взгляд. Краем глаза он заметил, что она смутилась, но отшельник уже не смотрел на нее.
Заняв свое место в хоре, Конрад опустился на скамью и уставился вниз, на склоненную стриженую головку в ряду послушников. Тонкая шейка жарко покраснела, а узкие плечи заметно вздрагивали. Под заключительный хорал Конрад благоговейно обратил взгляд на золотую скинию, стоявшую на алтаре.
«Прости меня, Господи, – взмолился он. – Я несправедлив к ней. Ужасно несправедлив».
– Конрад, понесите еду! Мое плечо не выдержит! Амата с отшельником едва перешли мост перед монастырскими воротами и не скрылись еще с глаз привратника.
– Прости, сестра. Будь терпелива. Нам надо убедить дома Витторио, что тебе лучше, не то он обязательно пошлет тебя к лекарю.
– А вот и не пошлет, – уверенно возразила девушка.
– Почему ты так решила? Разве не слышала, что он сказал вчера?
– То вчера, а сегодня ни за что бы не послал! И все равно мы уже вышли из аббатства.
Она поморщилась, скидывая с плеча мешок и передавая его Конраду. Келарь не поскупился, снабжая их припасами на дорогу.
Там, где тропа уходила вниз, к городку, Амата остановилась и обернулась на обитель святого Убальдо, черной глыбой заслонявшую розоватое рассветное небо. Над аббатством серые утренние пуховки облаков разгорались утренним сиянием.
– Вам не кажется странным, – девушка, – что солнце всегда восходит на востоке?
– Что? При чем тут...
– Никогда не задумывались? Каждый вечер солнце уходит за западный край мира, но к началу дня возвращается туда, откуда пришло накануне. Вы никогда не удивлялись?
– Нет. Я знаю, что для Бога нет ничего невозможного, и мне довольно этого понимания.
– А ведь в то время, когда мы пели гимны в темноте, солнце уже грело нашего нового папу. Дом Витторио говорил, что он сейчас уже должен быть в море, плыть в Венецию от Земли Обетованной. Вы помолились с утра за его безопасное плавание и за всех молодых моряков?
– Я и об избрании услышал, только когда мы нарушили молчание после заутрени. И конечно пожелал святому отцу Божьей помощи. Да... И тем, кто плывет с ним, тоже.
Амата улыбнулась с притворным смирением, к которому Конрад успел привыкнуть за время пути. После окончания бдения он старался быть снисходительным, искупая недостойные ночные подозрения. Девушка не выказывала удивления такой переменой, но открыто радовалась ей. Однако от вопросов о том, как прошла ночь в спальне дома Витторио, предпочитала уклоняться. Конрад заподозрил, что девица нарочно дразнит его, и полагал, что, подумав о ней плохо, сам заслужил такое обращение. Про опоздавшего послушника он и спрашивать не стал, понимая, что не добьется ответа.
Снизу по извилистой тропе к ним долетел слова утренней молитвы, возвещавшие время открытия ворот.
Губбио раскинулся на пыльном дне долины. Очертания городка напоминали человеческую ступню, растопырившую толстые пальцы: улицы тянулись в расщелины между горами Кальво и Инджино. За стеной Конрад увидел развалины римского театра. Видимо, Игувиум, как назывался город во времена цезарей, занимал тогда большую часть равнины по берегам Чьяджио, пока века схваток с соседними городами-государствами не загнали его в пределы нынешних стен.
Мучительный визг проржавевших петель сообщил им, что ворота открылись, впуская новый день, вырвавшийся из предрассветной тишины. Конраду вспомнилось, как он в прошлый раз проходил через Губбио – в ту весну, когда получил от Лео рукопись.
– Тебе знаком обычай Corsa dei Ceri[13], сестра? – спросил он.
Амата мотнула головой.
Он остановился, опустил наземь свою ношу.
– Я видел однажды. Каждый год пятнадцатого мая, в канун дня их покровителя, жители Губбио наперегонки бегут в гору Инджино, от тех ворот, что под нами, к аббатству. Три команды по десять мужчин несут каждая три огромных свечи. Высотой свечи в шесть раз больше человеческого роста, тяжелые, как чугун, и на верхушке каждой восковая фигура святого: святой Убальдо, святой Георгий, и святой Антонио Скромник. Удивительное зрелище: мужчины кряхтят на подъеме, святые покачиваются на своих пьедесталах, а весь город бегом следует за ними, подбадривая криками.
– И который святой победил в тот год, когда вы здесь были?
Конрад пожал плечами.
– Понятно, каждый год должен побеждать святой Убальдо, раз он покровитель города. Вторым всегда приходит святой Георгий, и последним – Антонио.
Амата расхохоталась:
– И зачем же тогда состязание? Отшельник уже снова шагал вниз по тропе.
– Ты пойми, сестра, такой обряд существует только ради укрепления веры сельских жителей. Будучи неграмотными, они не могут черпать вдохновение в Писании, как ученые епископы и клирики. Верующим нужен образ или зрелище, к которому они могли бы собираться, так что ежегодная весенняя гонка пробуждает в них дремлющую веру. Для них это то же, что возвращение тепла для их полей.
У ворот они приветствовали стражу и вошли в город. Рядом с ними бежал худенький мальчуган с исцарапанными ногами, погоняя перед собой стадо коз. Бубенчики козлят шумно бренчали, когда малыши скакали вокруг отягощенных выменем мамаш и весело бодались друг с другом. Конрад с неудовольствием посмотрел на скотину. Дружба с дикими тварями, обитающими вокруг его хижины, в том числе и с дикими козами, не мешала ему разделять общее мнение по поводу их домашнеих сородичей. Конечно, не демоны, но что-то сатанинское мерцает в этих неестественно желтых глазах. Их тайное могущество было скорее родственно древним сатирам: выпуклые ребра, завитые рога, тяжелое вымя или мошонка, косматые бороды и кровь, настолько горячая, что, как пишут в бестиариях, способна расплавить алмазы. Проходя мимо, Конрад вздрогнул и перекрестился.
В верхней части города было много каменных домов. Повсюду, где проходили Конрад с Аматой, служанки отворяли двери и ставни, принимались за утренние хлопоты. Они уже спустились на две тысячи футов от монастыря, но улицы уходили вниз так же круто, как горная тропа. Им приходилось осторожно пробираться по не просохшим еще переулкам, опасаясь поскользнуться или наступить в содержимое ночных горшков, выплеснутых из окна.
Конрад хорошо знал город. Он собирался пройти через пьяццу Гранде, спуститься по виа Паоли до пьяццы дель Меркато, пересечь напрямик рыночную площадь и вскоре выйти из города через Мраморные ворота.
Отшельник торопился оставить Губбио позади. Ему было тесно среди множества домов, верхними этажами почти соприкасавшихся друг с другом, и неуютно рядом с их полусонными обитателями. Но Амата, никогда не бывавшая в Губбио, расспрашивала о каждом мало-мальски приметном здании, от необычной постройки собора Святых мучеников Мариано и Джакопо, задняя стена которого Уходила в склон холма, до палаццо Преторио. Глухие стены крепостных башен, принадлежавших знатным родам, врезались в небосклон, в переулках теснились деревянные лачуги простых горожан, и девушка непрестанно вертела головой по сторонам, останавливаясь на каждом углу. К тому времени, как они добрались до пьяццы дель Меркато, многие торговцы уже открыли лавки и начали зазывать покупателей, сметая своими воплями последние остатки утренней тишины.
– Buon giorno[14], братья, – пропела женщина, на голове которой покачивался высокий кувшин.
За ней плелась крошечная девчушка, обнимавшая булку почти с нее ростом. Девочка была одета как монахиня – несомненно по обету, данному родителями. Ее босые ножки покраснели от холода, и Конрад задумался, почему бы обутой в башмаки матери не справить дочери такие же. Может, девочка была не дочерью, а служанкой?
Булочники, по обыкновению, разложили свой товар раньше других торговцев, и у Конрада от благоухания теплого хлеба рот наполнился слюной. Амата послала ему жалобный взгляд и молитвенно сложила ладони, но Конрад только повел плечом:
– Ты же знаешь, сестра, что у нас нет ни динария. И молить о милостыне не приходится, раз еды у нас в избытке.
Она скорчила недовольную гримаску, которой он счел за лучшее не заметить. Что-то она с утра слишком игрива!
Отшельник пробирался по краю площади, держа курс на обитель святого Франциска на дальней стороне. В былые годы он бы задержался в пути, чтобы провести время с братьями-иноками из Губбио, но после долгих лет одиночества опасался почувствовать себя чужим среди них. Когда они проходили под стенами монастыря, по спине у него прошел тревожный озноб, странное беспокойство. Но впереди уже виднелись раскрытые Мраморные ворота, и за ними – пустынная дорога к Ассизи. Он ускорил шаг, словно его подстегивали вопли торговцев. Они уже почти миновали рыночную площадь, когда три пронзительных вскрика трубы разорвали шум площади. «Покайтесь! Покайтесь! – прогремел мужской голос. – Penitentiam agite![15] Близится Царствие небесное. Оно ближе, чем вы думаете!» Ватага мальчишек, раздосадованных неудачной попыткой забросать камнями спасавшегося на крыше кота, поспешно нахватала новых камней и затесалась в толпу взрослых. Обстреливать сумасшедшего гораздо веселее, чем кота. И мишень побольше будет – на две головы выше обступивших его горожан. – Выйдем на дорогу, пока они там заняты, – обратился Конрад к Амате и, не услышав ответа, обернулся, чтобы увидеть, как его спутница устремилась вслед за мальчишками.
Проталкиваясь за ней, он скоро оказался в переднем ряду зевак. Человек, которого горожане называли Джакопоне, взобрался на подножие каменного фонтана и оттуда метал в толпу свирепые взгляды. В домах вокруг площади уже открылись все окна, и на балконах показалось даже несколько бледных благородных донн – редкое зрелище, отметил Конрад. Такие знатные дамы выходили на улицу только ради воскресной мессы, опасаясь загрязнить уличной грязью свои роскошные трены. Обычно на городских улицах попадались только простолюдинки да служанки. Джакопоне вознес руки к небу и медленно повернулся по кругу, обводя зрителей взглядом глубоко запавших светло-карих глаз, подернутых красными прожилками. Острых скул, выступавших на обтянутом кожей черепе, не скрывала даже запущенная борода. На нем была только набедренная повязка да черный плащ из овечьей шерсти с большим красным крестом во всю спину.
– Я пришел из Рима! – провозгласил он. – Я видел папский двор!
Кое-кто неуверенно захихикал, но соседи тотчас зашикали на дерзких. Очень немногие из слушателей могли бы сказать о себе то же самое. Джакопоне не обратил внимания на перешептывания внизу.
– Я хочу рассказать вам о трудовом дне римских кардиналов. Что ни день после папской консистории, где они обсуждают дела королей, и законы, и прочие мирские дела, эти... кардиналы-загребалы жрут и пьют, как жирные свиньи. Затем они валятся на свои ложа и вкушают полуденный сон. После полудня они слоняются по своим покоям, изнемогая от безделья, или забавляются с собачками и лошадьми, перебирают драгоценности да проводят время с благородными племянниками и племянницами.
До сих пор он говорил спокойно, теперь же обратил обвиняющий перст к церкви Святого Джованни Батиста за площадью и прогремел:
– Надо ли удивляться, что франки извлекли из земли ужасное послание – письмо, написанное кровью в глубинах ада самим Люцифером и адресованное с любовью его дражайшим друзьям, прелатам церкви? «Примите мою великую благодарность, – говорится в нем, – за все души, порученные вашим заботам и доставшиеся мне».
Конрад впервые слышал о таком письме. Ужас приковал его к земле, словно злой дух из подземного мира прошел сквозь его тело, оставив после себя смертное оцепенение. Трепет, объявший толпу, был виден простым глазом.
А Джакопо продолжал свою обвинительную речь:
– Не зря так схожи слова «Пилат» и «прелат»! Наши благородные и разбухшие от богатства прелаты распяли бы нищего Христа так же верно, как злодей Пилат двенадцать столетий назад!
Он выдержал паузу, давая слушателям время усвоить его мысль, и в эту паузу ворвался пронзительный женский голос. Одна из благородных дам в алом платье дрожащим голосом выкрикнула из своего окна:
– Ты лжешь! Не был ты в Риме, не то не стал бы говорить непочтительно о святых людях!
Она прижала ладонь к своей выдающейся груди, поглаживая приколотую там драгоценную брошь. За ее спиной появился на балконе слуга и набросил на нагие плечи хозяйки зимнее mantello[16], отороченное черным мехом.
– Говори, Джакопо! – выкрикнула женщина из толпы. – У нее самой дядя из тех жирных кардиналов!
Джакопо стянул шерстяной плащ на тощей груди, бросил короткий взгляд на балкон и прикрыл глаза.
– Я расскажу вам о женщинах, о суетности женской – vanitas feminorum[17]. – Он пропел эти слова, не открывая глаз, словно исполнял наизусть песню или поэму. – Женщины, вы обладаете силой причинять смертельные раны. Ваш взгляд смертоносен, как взгляд василиска, но тот никому не причинит вреда, если человек не встанет на его пути, вы же открыто расхаживаете повсюду, отравляя все своими взглядами. «Мы раскрашиваем лица, чтобы угодить своему мужу», – говорите вы – и лжете. Он не радуется вашей суетности, зная, что вы стараетесь для другого. Но вы хитры, дьявольски хитры. Высокие подошвы дают вашим мелким телам статность и важность. Вы превращаете свою бледную кожу в лепестки роз, а свои темные волосы в светлые посредством мерзко пахнущих притираний. Вы разглаживаете лица, покрывая их мазью, больше подходящей для старых скукоженных сапог. Если вы производите на свет девочку с некрасивым носом, вы ущемляете носик младенца, пока он не обретет угодную вам форму. Вы слишком слабы, чтобы сражаться, но слабость ваших рук более чем восполняется резвостью языка.
Лицо Джакопо стало суровым, и он не открыл глаз даже тогда, когда женщина на балконе вскрикнула:
– Он сумасшедший! Гоните его из города!
Один из мальчишек воспринял ее крик как призыв к действию.
– Pazzo! Pazzo![18] Сумасшедший! – завопил он и собрался запустить в проповедника камнем, но Конрад перехватил его руку, и камень, не задев проповедника, ударился в основание фонтана.
– Он не сумасшедший. Он святой bizzocone, – сказал Конрад, называя проповедника словом, обозначавшим кающегося паломника. – В его словах есть мудрость, которая пригодилась бы даже безмозглому мальчишке.
Джакопо открыл глаза и как будто впервые увидел Конрада и Амату. По его лицу медленно разлилось сожаление. Он склонил голову и снова запел, но теперь в голосе его звучала глубокая печаль плакальщика.
– Брат Ринальдо, куда ты ушел? В сияние славы или в жаркое пламя? Теперь ты там, где видна истина, хорошие и дурные карты выложены на стол. Поздно сочинять софизмы, в стихах или в прозе. В Париже ты заслужил докторскую степень. Велика честь, но велика и цена, а теперь ты мертв, и начинается последний экзамен. И всего один вопрос зададут тебе: не думаешь ли ты, что выше была бы честь оставаться бедным нищим иноком?
Конрад остолбенел. Одно дело – обличать женскую суетность, но совсем другое – обличать покойного брата.
– Вы оскорбляете память хорошего человека, сиор Джакопоне! – крикнул он. – Мы с братом Ринальдо вместе учились в Париже. Он никогда не искал почестей из себялюбия. Господь наделил его природным даром.
Джакопоне не ответил, а только снова закрыл глаза и застыл в молитвенной позе. К изумлению Конрада, из горла кающегося послышался голос, чрезвычайно похожий на его собственный.
– Я монах. Я изучал Писание. Я молился, терпеливо выносил немочи, помогал бедным, хранил обет послушания, и бедности тоже, и даже целомудрия... – Джакопо приоткрыл один глаз и подмигнул Амате. – Если то было в моих силах, терпел без ропота голод и холод, рано вставал к молитве, на славословия и бдения... – Голос проповедника вдруг стал грубым и лицо его покраснело от гнева. – Но стоит кому сказать мне обидное слово, и я уже изрыгаю огонь. Судите сами, много ли проку в этом монашеском одеянии. Если я слышу слова, которые мне не по нраву, как мне забыть и простить?
Джакопоне равнодушно уставился на Конрада. Народ вокруг улюлюкал. Кто-то пнул монаха в спину, вытолкнув на открытое место, лицом к лицу с проповедником.
– Я сочинил новую хвалу – хвалу смирению, – шепнул тот ему в самое ухо. – Хочешь послушать?
Конрада трясло от злости, в горле встал такой ком, что он ни словом не мог ответить на издевку. Чья-то рука подхватила его под локоть и потянула обратно в толпу.
– Он, знаете ли, прав, падре, – заметила Амата. – Очень уж вы вспыльчивы.
Девушка улыбнулась, желая задобрить его. Конрад наконец разжал кулаки и позволил увести себя назад.
Дальнейшего он почти не слышал. Его грызли слова, сказанные Джакопоне и Аматой. Люди вокруг начали рыдать и бить себя в грудь, вымаливая прощение у Господа и друг у друга, между тем как Конрад молча молил простить ему гордыню. Вопли достигли высшей точки и вдруг смолкли, точно оборвались.
Джакопоне устало присел на край фонтана.
– Идите, дети мои, – махнул он рукой. – Я теперь устал. Идите с миром и служите Господу.
Зачерпнув горстью воды, он стал лакать ее языком. Горожане расходились по торжищу куда более молчаливые и задумчивые, чем были в начале его речи.
Когда центр площади очистился, Конрад приблизился к кающемуся.
– Простите меня, сиор Джакопоне. Не знаю, что на меня нашло. Я много лет так не выходил из себя. Мне еще предстоит много трудиться над собой.
Легкий смешок прервал его извинения. Амата, подбоченившись, встала перед ним.
– Брат Конрад, – сердито заговорила она, – вас много лет просто никто не выводил из себя.
Обратившись к Джакопо, она устало закатила глаза.
– Я только что стащил его с горы.
– Ты отшельник? – спросил Джакопо. Конрад кивнул.
– И решил вернуться в город?
– На время. У меня важное дело в Ассизи. Не знаю, сколько времени оно займет.
– Я сам хотел бы стать отшельником, но кажется, обречен на публичную жизнь. Ты же, брат Конрад, должен помнить, что если человек поступает хорошо, то Бог с ним и в нем везде, где бы он ни был: на улицах и среди людей, так же как в церкви и в пустыне или в келье отшельника. Он живет лишь Богом и мыслит лишь Бога, и все и вся для него – Бог. Никто не может нарушить спокойствия его души, взыскующей одного лишь Бога. Если же человеку приходится искать Его особыми средствами или в особых местах, значит, такой человек еще не обрел Бога.
Конрад склонил голову и покраснел, как мальчик, слушающий выговор учителя.
– Я и есть такой человек – признался он.
– Как и все, кого я знаю, как и я сам, – сказал кающийся.
– Куда ты пойдешь отсюда? – спросил его Конрад. Дажкопоне пожал плечами.
– Никуда. Куда угодно.
– Тогда идем с нами. Я изголодался по духовному наставлению.
– Как пожелаешь. Кажется, Господень промысел на этот день еще не свершен.
Он тяжело поднялся, подобрал складки тяжелого плаща. Все время разговора с них не сводил глаз светловолосый подросток. Увидев, что они собираются уходить, он застенчиво подошел ближе и молча встал перед ними.
– Мир тебе, сын мой, – ободрил его Конрад. – Чего ты хочешь?
– Меня зовут Энрико, – сказал тот и снова замялся, словно уже сказал больше, чем собирался. Сглотнув слюну, паренек заставил себя начать заново: – Вы сказали, что идете в Ассизи?
– Так и есть.
– Нельзя ли мне пойти с вами? Я тоже туда собирался – вступить в братство Сакро Конвенто.
Энрико вытащил из пояса свиток пергамента.
– У меня письмо от епископа Генуи к генералу ордена. Он просит принять меня послушником.
– Я так и знал, что ты северянин, – заметила Амата. Мальчик ухмыльнулся уже не так натянуто и взъерошил себе волосы.
– Да, из прихода Верчелли. У вас в Умбрии, небось, таких соломенных голов не водится.
Она ответила на улыбку.
– Да уж, встречаются не чаще, чем новые папы. Хотя мне только четыре дня назад попался еще один светловолосый и голубоглазый.
С виду парень понравился ей. Мягкие сапожки, короткая шерстяная туника и капюшон с пелериной выдавали сына крестьянина. Он явно знаком с тяжелой работой: стоит только взглянуть на его обветренные руки и крепкие икры. И, как часто бывает у северян, высокий и крепкий костяк. Когда наберет полный рост, будет таким же здоровяком, как дом Витторио. Улыбка тоже приятная, разве что слишком быстрая. Но больше всего девушку притягивали лазурные глаза, красивые и ясные. Хотя чего-то в них недостает, может быть, живости. Без этой искорки человек кажется робким. Да, податливая воля рожденного быть вторым.
«Мягкие голубые глазки маменькина сынка, – подумалось ей. – Ему всегда будет нужен кто-то, кто распорядится его жизнью. А если он оставит орден, муж из него выйдет самый ненадежный».
Амата улыбнулась собственным мыслям: «Парень через два дня станет монахом, а я примериваю его в мужья».
Конрад возвратил мальчику письмо.
– Мне нет нужды читать его. Конечно, мы с радостью примем тебя в спутники. По дороге можем поговорить об ордене. Тебе следует знать, что Ассизи, пожалуй, не лучшее место, чтобы жить по уставу святого Франциска.
Амата зевнула. Добрый старый Конрад. У него одно на уме: дай только волю взгромоздиться на кафедру и без конца проклинать раскол между монастырской братией и спиритуалами. Джакопо не отстает от них и слушает с интересом, а вот она заскучала. Едва они вышли из города, Амата пропустила мужчин вперед. Вместо того чтобы слушать их, она смотрела, как распускается утро, как берутся за работу селяне в виноградниках. Дети мелких арендаторов сегодня, как видно, не торопились накормить длиннорогих быков – забытые животные басовито мычали. На полях душистое свежескошенное сено сгребали в пирамиды стогов и прижимали зелеными ветками. На крышах дозревали тыквы-горлянки, на деревьях были развешены на просушку снопы. Издали доносились удары деревянных цепов и сердитые крики крестьян, отгонявших оленей от своих полей. Скоро придет зима. Как сказал бы о ней отец? Время, которое разделяет осеннее довольство и весеннее нетерпение.
Устав глазеть по сторонам, она воспользовалась своим положением замыкающей, чтобы разглядывать и сравнивать три мужские спины, скрытые под одеждой. Джакопо под своим плащом – настоящий скелет, тощий, как рубашка нищего. Тут не было воли воображению – набедренная повязка позволяла гадать разве что о том, что скрывалось под ней – такое же оно длинное и тощее, как остальное тело? Если так, там есть на что посмотреть! А вот Конрад невелик собой: может, на палец выше, чем Энрико, и вряд ли тяжелей. И наверняка девственник, хоть и дружит с моной Розанной. В походке ни капли мягкости, свободы: ноги переставляет, как палки. Да он, пожалуй, и думать забыл, что у него есть тело. А вот Энрико! Она любовалась его крепкими ровными икрами и мысленно продолжала обзор – до гладких бедер и подтянутых ягодиц – увлекательное фантазирование.
Еще день – и она снова в Сан-Дамиано. Снова «сестра Амата». От этой мысли ее одолевала тоска. С Конрадом, хоть он и вспыльчив, и зануден, все равно лучше. И компания троих мужчин была ей по вкусу, пусть даже они оставили ее позади и ни разу не оглянулись, занятые скучными рассуждениями. Мужчины казались совершенно нечувствительными к тем мелким невзгодам, от которых ее сестры в монастыре целыми днями плакали и жаловались матери настоятельнице. Если бы не дар речи, они вполне сошли бы за добродушных крестьянских волов, которых обгоняли по дороге.
Господи, как ей хотелось выбраться из монастыря! Правда, она жила вполне вольно, ей не приходилось подвергать себя суровым испытаниям, как сестрам, добровольно давшим обет. Ей и в самом деле некуда податься: ни семьи, ни денег, ни защиты.
Но все равно святость и божественная любовь оставляли Амату вполне равнодушной. Хотелось испытать человеческую, земную любовь – такую, как была у матери с отцом, к какой мать готовила и ее. Настоящую любовь, а не подлые уловки двоюродного дедушки Бонифация и не скотскую страсть Симоне делла Рокка и его сыновей. Дав волю воображению, она сложила прикрытые широкими рукавами ладони внизу живота и трогала себя на ходу. От наслаждения у нее вырвался тихий стон, и сейчас же Конрад остановился, оглянулся на нее. Амата вспыхнула и поспешно отняла руки, но он уже заметил.
– У тебя болит живот, брат Фабиано? – спросил он с искренним беспокойством.
О святая невинность!
– Да, падре, – прохныкала она, – очень болит. В доказательство она жалобно сморщилась.
– Но не задерживайтесь из-за меня. Я могу идти.
Как только они двинулись дальше, Джакопоне вернулся к прерванному разговору.
– Нет, Энрико, – говорил он. – Стихи не просто выражают чувство – они передают опыт пережитого. Ради создания единственной строки поэт должен повидать много городов, множество людей. Ему придется рыть землю, чтобы добыть себе пропитание, как дикому зверю, и воспарять вместе с птицами, и ощущать малейшее движение распускающейся почки. Он должен уйти в давние времена, странствовать по незнакомым дорогам, пережить детские болезни и... простите меня, падре... даже ночи любви, непохожие одна на другую, и увидеть бледную кожу женщины... женщины... уснувшей под простынями.
У него прервался голос. Говоря, он отвернулся от Конрада, и Амата увидела боль, тлеющую в его запавших глазах. Ушли надменность и уверенность в собственной праведности, вдохновлявшие его на площади, и лицо стало бледным, как могильный камень.
«Матерь Божья, – сказал он. – Та женщина на балконе была права: он безумец. Обезумел от любви к женщине». Она подозревала, что Конрад с Энрико ничего не заметили.
Они успели пройти в молчании целый фарлонг, и только тогда Джакопоне откашлялся и заговорил снова. Но теперь слова давались ему с трудом и голос был полон чувства.
– Поэт должен сидеть рядом с умирающим у открытого окна, вслушиваясь в уличный шум и тяжкое дыхание в комнате. И после всего он должен позволить этим воспоминаниям поблекнуть и с великим терпением ждать, пока они вернутся обратно.
– И из этих воспоминаний явятся стихи? – спросил Энрико.
– Не сразу, сынок, не сразу. Только когда они станут плотью и кровью, безымянными мыслями, нераздельной частью тебя самого. И только в этот чистейший, редчайший миг поэт сумеет извлечь из них первое слово стиха.
– «Вкусите и увидите, как благ Господь»[19], – процитировал Конрад.
Амате припомнились рассуждения отшельника в горах, и она улыбнулась, увидев на лице Энрико отражение собственного недоумения. Заметил его и Джакопоне:
– Брат Конрад хочет сказать, что псалмопевец, которого он цитирует, сам будучи поэтом и музыкантом, понимал, что в каждом из этих искусств главенствует опыт. Недостаточно читать о Господе в Писании или слушать речи проповедников. Ты должен испытать Его, ощутить Его сам. Крестьянин может рассказать тебе о необычном аромате своих оливок, но его слова ничего не значат, пока ты не раскусишь хоть одну. Опыт есть суть всего.
«Самое время толковать об этом парню, когда он собрался запереться в обители бог знает на сколько лет, – думала Амата. – Если малый не глуп, они сделают из него схоласта, как пытались сделать из брата Конрада. И что ему тогда доведется попробовать на вкус? Длинные, непроизносимые слова, от которых сохнет язык? Может, лучше бы ему оказаться тупицей. Тот хоть не понимает, чего лишился».
Дорога от Губбио к Перудже шла по гребню гор Гуальдо. Когда колючая изгородь кустов, тянувшихся по сторонам, прерывалась, Амата видела на юге далекий Ассизи. Губбио в общем показался девушке грязным, тусклым и скучным городком, но Ассизи, пристроившийся на отроге горы Су-базио, тянувшемся между долинами Тесио и Чьяджио, казался издалека драгоценным кристаллом на зеленом бархате. Церкви из розового и кораллового мрамора, стены и башни сияли в лучах утреннего солнца. Их теплый цвет казался особенно радостными после мрачного Губбио, да и бальзамический воздух речных долин совсем непохож был на холодные ветры, обдувавшие горную твердыню Губбио. Философы, обсуждавшие необходимость опыта в поэзии, пропустили этот вид. Амата хотела было обратить их внимание на красоты дороги, но Конрад уже вернулся к излюбленной теме:
– В любом случае, Энрико, начни с Сакро Конвенто. Изучи, сколь возможно, наши традиции, научись читать и писать, поезжай в Париж, если они согласятся тебя отправить. Но всегда помни: рано или поздно тебе придется решать стать истинным сыном святого Франциска, жить по его уставу и завету или идти не столь трудной дорогой монастырского инока. И знай, что избирая путь братьев-спиритуалов, ты избираешь жизнь, полную не только совершенной бедности, но и вечных преследований. Уже случалось, что братья умирали за этот выбор.
Амата застонала. Его следовало бы назвать брат Важность! Ей хотелось подхватить отшельника под мышки, встряхнуть как следует и не отпускать, пока тот не поклянется смеяться хотя бы двенадцать раз в день. Случалось, толпа смеялась над ним, и даже он сам, бывало, смеялся над собой, рассказывая о жизни парижских школяров, но стоило коснуться раскола ордена, и всякий свет гас в его душе. Хуже того, мрачность, похоже, нарастала с приближением Ассизи.
Может быть, он просто боится. Может, наставляя Энрико, он просто напоминает себе, что сам уже сделал выбор и готовится встретить последствия.
Мужчины бывают такими странными. То, что для них жизненно важно, за что они готовы умереть, ей кажется таким далеким. Толкуют об опыте, а сами проводят все время во мраке своего сознания. Право, тупые скоты! Впрочем, не все, поправилась она. Джакопоне мыслитель, но он явно успел пожить, и страсти едва не прикончили его. И Энрико должен был кое-что повидать, если не зажмуривал глаза, вылезая из отцовского амбара.
Заглядевшись на спину парня, Амата проказливо улыбнулась. Может, под покровом ночной темноты, где-нибудь в густой роще... Сладкая мысль.
Только сейчас она заметила, что все трое снова остановились, поджидая ее.
– Здесь мы свернем с дороги, – сказал Конрад. – Есть тропинка через Римский мост и дальше по ущелью.
Тропинка, как это свойственно всем горным тропам, оказалась крутой и узкой. Амата втайне веселилась: растянувшись цепочкой, они на время лишили Конрада наслаждения поучительной беседы. Вдобавок, хорошо было укрыться под деревьями, когда жаркое солнце стояло почти точно посреди безоблачного неба. Внизу виднелась река, ставшая мутной от недавнего ливня. На берегах Чиаджио стояли башни Санта Марии ди Вальфаббрика и замок Коккарано. Эти места были знакомы Амате по конным прогулкам с хозяйкой.
Она догадывалась, что отшельник постарается обойти Вальфаббрика – еще одно братство черных монахов – стороной, да и в замок вряд ли заглянет. После Сан-Убальдо волнений ему хватит надолго. Конраду наверняка спокойней будет спаться в лесу, среди диких зверей. Да она и сама была не прочь, лишь бы рядом всю ночь горел хороший костер. В темноте иногда случаются приятные встречи. Она отогнала искушение обнять Энрико за плечи и тем лишний раз поддразнить Конрада. Терпение, Амата. Игра еще только начинается.
Может, это мысль о диких зверях заставила ее остановиться на тропе, вглядываясь сперва в тень под деревьями, а потом назад, на пройденный только что поворот? Ей вдруг померещился чей-то взгляд в спину, но извилистая тропинка не позволяла оглянуться дальше, чем на несколько шагов. Амата вздрогнула и рысцой побежала догонять спутников. Ей почему-то не хотелось больше болтаться позади.
Она надеялась, что, когда тропа выйдет на поляну, Конрад остановится и развяжет мешок с едой, но он, конечно, и голода не желал замечать. Очень уж торопился! Ночь в аббатстве и вправду расшевелила его. Амата только надеялась, что она тут ни при чем. Правда, завтра ей уже не будет дела до того, что он о ней думает. Она вернется в Сан-Дамиано, а он отправится дальше на поиски разгадки таинственного послания.
Господи Боже! Как же ей не хотелось возвращаться в Ассизи! Она и не думала, что так жаль будет снова расставаться со свободой, с дорожными приключениями, какими бы опасностями они ни грозили. Может быть, неизвестные опасности и влекли ее больше всего, придавая жизни остроту, которой она была лишена в Сан-Дамиано.
Она не ошиблась: Конрад прошагал мимо Вальфаббрика не останавливаясь. Энрико с Джакопоне нудили что-то о гражданских законах и делали вид, что понимают, о чем говорят, но отшельник ушел в свои мысли и явно не слышал их. Он вел их вперед до поздней ночи, так что и у Энрико уже громко бурчало в животе. Джакопоне жевал веточку, сломленную на ходу с придорожного куста, но в остальном казался столь же нечувствительным к голоду, как Конрад. Очень может быть, что он, подобно безумным отшельникам, способен питаться медом и акридами – или одним воздухом.
В самой гуще леса, среди сосен и пробковых дубов, Конрад наконец смилостивился.
– Здесь можно отдохнуть, – сказал он. – Я знаю одну пещерку недалеко от дороги. До темноты надо собрать побольше хвороста. – Он с гордостью оглядел спутников. – Мы хорошо продвинулись. Завтра до полудня будем в Ассизи.
– Я начну, – заговорил Конрад, когда они поели. Четверо странников собрались у огня. Невдалеке от пещеры ухали дуэтом две совы.
– Мой пример добродетели – нищенствующий святой...
– Кто же еще? – вздохнула про себя Амата.
– Не брат минорит, как вы могли бы подумать, и даже не монах, – отшельник. – Донато пристыдил всех, кто лишь на словах придерживается обета бедности. Некогда он был богат, но, проникшись жалостью к людям и любовью к Богу, роздал все состояние нищим. Если бы он после того вступил в наш орден, то всего лишь последовал бы примеру фра Бернардо, старшего сына святого Франческо. Но банкир пошел далее того. Он продал себя в рабство и деньги от продажи также отдал беднякам. Я еще не слыхал о подобных ему.
– Я, кажется, слышал, – пробормотал Джакопоне. – Один тосканский ростовщик, Лучесио да Поггибонси.
Кающийся склонил голову. Дым костра плыл прямо на него, но Джакопо не пытался его отогнать. «Он словно сросся с камнем, на котором сидит», – подумалось Амате. Впрочем, напомнила себе девушка, ей сегодня уже попадались треснувшие камни.
– Со стыдом признаюсь, друзья мои, что в прежней жизни я был ростовщиком, – начал он. – Давал деньги в долг под большие проценты, против закона Божьего и церковного – среди прочих грехов. Подобно молодому Лучесио, я желал только приобрести положение в обществе, и деньги, свои и чужие, служили мне ступенями в этом восхождении. Я забрался довольно высоко – занял высокое положение в своей гильдии. – Он с горькой усмешкой оглядел свой плащ. – Трудно поверить, не так ли?
– Однако сиору Лучесио судьба послала счастье, которого не дала мне: он повстречал святого Франциска, и смирение святого тронуло его сердце. Он продал все, что имел, в пользу вдов, сирот и паломников и ушел в дышащие лихорадкой болота, нагрузив ослика мешками с лекарствами. Поначалу жена корила его и называла дураком – как всякая богатая женщина, которую щедрость супруга в одночасье превратила в нищенку. Однако, поняв его намерения, она стала помогать ему в его трудах и сама заслужила титул «buona donna»[20].
«А как ты дошел до такой нищеты? – задумалась Амата. – Лучше бы о себе рассказал». Однако ее любопытство осталось неудовлетворенным, потому что Джакопо снова погрузился в молчание. Он бессмысленно уставился в огонь, и боль, которую она заметила в дороге, снова медленно разгоралась в его глазах.
– Я знаю пример справедливости, – сказал Энрико, подняв руку, как школьник, который рвется отвечать.
– Говори, – кивнул ему Конрад.
– Мой отец служил когда-то привратником в Генуе. Он рассказывал мне, что отцы города повесили за городской стеной колокол жалоб. Каждый, с кем поступили несправедливо, мог позвонить в этот колокол, и магистрат разбирал его дело. За годы службы веревка колокола истрепалась, и кто-то подвязал вместо нее к языку виноградную лозу.
И вот случилось, что некий рыцарь не желал тратиться на корм для своего старого боевого коня и выпустил его за стены, чтобы тот сам искал себе пропитание. Конь так изголодался, что стал жевать сухую лозу, и колокол зазвонил. Явились судьи и решили, что лошадь тоже имеет право жаловаться. Они расследовали дело и постановили, что рыцарь обязан кормить коня, верно служившего ему в молодости. Сам король согласился с ними и пригрозил, что заключит того рыцаря в темницу, если он снова станет морить коня голодом.
Джакопоне поднял на рассказчика покрасневшие глаза и хмыкнул.
– Хорошая история, мальчуган. А вот вам еще пример справедливости и загадка для вас. Послушайте и скажите, как решили бы вы. Один искусный повар однажды привел в суд своего слугу – надо вам сказать, тот отличался довольно большим носом, – привел его в суд, обвинив, будто тот своим огромным носом вдыхал запах его дорогих кушаний и ничего не платил за это удовольствие. Как, по-вашему, должен был слуга возместить убытки или нет?
– Надо было отправить в тюрьму повара, чтобы не тратил чужое время, – высказалась Амата.
Энрико только рукой махнул. Конрад тоже отказался отвечать.
– Я, – признался он, – никогда не мог понять, как действует гражданский суд.
Джакопоне лукавым взглядом обвел слушателей.
– Вот потому одни становятся судьями, а другие нет, – подмигнул он. – Тот судья оказался на удивление мудрым – много мудрее, чем был я, когда учитель впервые задал мне этот вопрос. Он решил дело в пользу повара.
– Не может быть! – возмутилась Амата.
– А я говорю, может, – усмехнулся Джакопоне. – А в возмещение убытков он приказал носатому слуге расплатиться за запах звоном монет, достаточно громким, чтобы повар мог вдоволь наслушаться.
Конрад с Энрико захлопали в ладоши.
– Хорошее решение, – отшельник. – Соломонов суд.
– А вы тоже были судьей, сиор Джакопоне? – спросила Амата.
– Нотариусом, братец, а не судьей. Правда, я тоже принадлежал к уважаемому цеху юристов, но не могу сказать, что был достоин этой чести. – Он поспешил увести разговор в сторону. – А ты не расскажешь ли нам историю?
Амата оглянулась на Конрада, но тут же решила, что спокойнее будет смотреть на Энрико.
– Я приведу пример глупости.
– Глупости? – Амата с удовольствием отметила в голосе отшельника ноту беспокойства.
– Да. Глупости странствующего купца. Я слышал эту историю от брата Салимбене.
– От Салимбене? – эхом отозвался отшельник.
Теперь его беспокойство стало явным. Амата заговорила скороговоркой, чтобы он не успел ее перебить.
– Один торговец долго не был дома. Вернулся из путешествия через два года и застал в доме новорожденного младенца. «Эй, жена, – спросил он, – откуда этот малютка? Он не из моих, это точно». – «Ах, муженек, – отвечала жена, – прости, если я была неосторожна. Однажды зимой я отправилась вечером на прогулку совсем одна. Снежный Король застал меня врасплох и взял силой. Этот мальчик, увы, его сын». Купец не сказал ни слова, но через несколько лет, отправившись в Египет, взял мальчика с собой и там продал в рабство. Когда он вернулся, жена спросила: «Где мой сын, муженек?» – «Ах, верная моя женушка, – заплакал купец. – В тех краях все мы так страдали от жары, что были на краю смерти. Но хуже всех приходилось мальчику, ведь он сын Снежного Короля. Кончилось тем, что бедняжка просто растаял без следа».
Энрико расхохотался.
– И какую же мораль выводил брат Салимбене из этой истории? – проворчал Конрад.
– Что купец был глуп, оставив жену без присмотра на два года.
Конрад неодобрительно заметил:
– Мы здесь рассказываем о примерах добродетелей...
Он оборвал себя на середине фразы. За языками пламени всхлипывал, закрыв лицо руками, кающийся. Амата тронула его за плечо.
– Что с вами, сиор Джакопоне? Неужто вас так огорчил мой рассказ?
Он покачал головой, вытер глаза уголком плаща и, овладев собой, проговорил:
– Простите, братья. Я вспомнил Умилиану де Черчи и хотел рассказать вам пример покаяния.
Он говорил, задыхаясь:
– Она жила в голых стенах задней комнатки в одном из богатейших домов Флоренции. Не прерывала тайного покаяния... постилась и плакала... искупая бесчестную жизнь своего богатого брата, жившего по соседству.
Он снова обвел слушателей горестным взглядом, от которого Амата сама чуть не расплакалась, и рассеянно отмахнулся от дыма, окутавшего его лицо.
– Такой женщиной была и моя любимая жена – святой женщиной! Пока я ростовщичеством копил богатства, пока я распоряжался собственностью и деньгами своих клиентов... неизменно к собственной выгоде, пока я проигрывал нажитое и доставшееся по наследству богатство в кости... притом принуждая эту добродетельную женщину украшать себя суетными нарядами ради моего престижа, она совершала покаяние, в надежде выкупить у князя зла мою заблудшую душу.
– Почему же она теперь не с вами? – спросила Амата. – Где она?
– Ее нет, дитя. Уже четыре года, как умерла. Однажды я послал ее вместо себя на праздник помолвки моих клиентов. Я обещал, что прибуду туда позже, так уж был занят, мостил себе лестницу к власти да считал доходы. Но еще до моего прихода ложа, перегруженная гостями, рухнула и раздавила ее.
Они принесли домой ее изломанное тело. Когда служанка и нянька нашего дитяти раздели ее, чтобы обмыть для похорон, то увидели, что под богатым платьем она носила власяницу. Весь год нашего брака она истязала свою нежную кожу за мои грехи. Я и помыслить не мог, что она так поступает.
Он прикрыл глаза, как утром на площади, и напевно заговорил:
– Я помню женщину с оливковой кожей, с черными как вороново крыло волосами, в роскошном наряде. Память о ней и теперь терзает меня. Если бы я мог заговорить с ней сейчас...
Амата перебралась поближе к кающемуся. Ей хотелось обнять его за плечи, по-женски утешить, но нельзя было. Только Конрад, единственный из этих суровых мужчин, знал, что она не Фабиано. Только словами могла она выразить свое сочувствие.
– Мне так жаль вас, сиор Джакопоне, – пробормотала девушка.
Остальные молчали, пока отшельник не решился наконец нарушить мучительное молчание и отвлечь несчастного от его горя. Он тихо, уважительно заговорил:
– Теперь нам всем нужен отдых, но одному придется стеречь наш сон и поддерживать огонь. Мы можем сторожить по очереди.
После долгого перехода тело Аматы молило об отдыхе, но теперь, когда чары вечерней беседы были разбиты, ей вспомнились дневные мечты – хоть одну ночь провести на укромной полянке, прижавшись к мускулистому плечу Энрико.
– Я еще не хочу спать, – вызвалась она. – Живот все болит. Я посторожу первым.
Ее мечты были бы вдвое слаще, если бы в повадке парня удалось приметить хоть долю страстности Джакопоне.
Путники устроились подальше от искр костра, на подстилке из сосновой хвои. Амата устроила себе гнездышко, а потом проползла к выходу из пещеры, где улегся Энрико.
– Постарайся не заснуть, – шепнула она, выходя. – Я хочу рассказать тебе еще одну историю, но она не для ушей этих стариков.
Орфео скатился с койки перед самым восходом. Небо цвета грязного полотенца было слишком тусклым, чтобы осветить палубу. Каюта на заднем мостике, которую он делил с новоизбранным папой и его кортежем, густо благоухала духами: чтобы заглушить вонь, поднимавшуюся с гребной палубы, благовоний не пожалели. Англы, вместо того чтобы нанимать свободных гребцов, таких как он сам, следовали генуэзскому обычаю и сажали на весла рабов-турок. Прикованные днем и ночью к скамье, те задыхались в собственных испражнениях и радовались каждой волне, окатывавшей палубу. Орфео, видя, что моряки короля Эдуарда спокойно выносят такую вонь, укрепился в своем невысоком мнении о северянах.
Он сонно кивнул кормчему, державшему вахту под навесом на корме, и на цыпочках пробрался между рабами. Прошел по всей длине военного судна и взобрался на верхнюю площадку переднего мостика, где свежий ветер с моря наполнял грудь, успокаивая и бодря. Здесь он сел, привалившись спиной к парапету и подтянув колени к груди.
Перед тем Орфео уже два часа ворочался и метался на койке, купаясь в собственном поту. Дышать было трудно. Во сне его теснили безликие фигуры в капюшонах, возникающие из густого тумана и снова скрывающиеся в нем при его беспомощных попытках защититься. Предчувствие опасности не оставило его и наяву. А ведь погода как нельзя тише, ветра едва хватает, чтобы надувать квадратный парус. Три военных корабля – надежная охрана от любых бед. Более спокойного рассвета и желать нечего.
Луч света упал на перила перед его носом. За кормой над восточным горизонтом вставало солнце. К кораблю протянулась светлая дорожка. Орфео поднял ладонь к солнечному лучу и любовался, как кожа из розовой становится сперва коралловой, а затем апельсиновой, словно он окунал руку в отцовские чаны с красками для шерсти.
Орфео вытянул ноги и уперся подошвами в тяжелый абордажный крюк. Снова прикрыл глаза и попробовал вернуть недавний сон. Предсказывал он настоящую опасность, или, может быть, Бог хочет предостеречь его от чего-то иного – скажем, от подлого убийцы, которого он звал когда-то отцом? Не настигла ли наконец старика вечная погибель? Орфео пытался представить себе знакомое лицо, но картина расплывалась перед глазами. За лицом отца одно за другим появились лица братьев, но и они казались туманными и чуждыми сновидению. Он задумался о Марко, прокладывающем путь через Армению в неизвестность, но в душе было по-прежнему холодно. Потом возникло лицо девочки – совсем детское, почти незнакомое лицо. И вот тут-то сердце дрогнуло и часто застучало. Опять она!
Он всего раз видел ту девочку. Она стояла на башенке ворот их фамильного замка и разглядывала его темными миндалевидными глазами. Волосы ее были собраны в длинные черные косички, перевязанные кожаными шнурками. Пока их отцы ссорились из-за назначенной за проезд пошлины, Орфео снял с плеча желтый шелковый платок и скрутил из него куколку. Просунул внутрь пальцы и заставил игрушку отвесить забавный поклон. Когда вслед за куколкой поклонился он сам, девочка поспешно спряталась.
Да, от такого могут сниться кошмары. С каждым днем приближаясь к родной земле, он все ярче вспоминал обстоятельства, заставившие его покинуть дом. Он часто представлял себе, как выглядел замок после налета: пробитые стены, сгоревшие деревянные надстройки, обитатели зарезаны или молят добить их, избавить от мучений. И среди них та маленькая девочка. Человек, нанятый его отцом, Симоне делла Рокка, был столь же дотошен, сколь беспощаден в любом деле, за которое брался.
«Мне снова придется встретить все это? – думал он. – Не для того ли, Господи, Ты разрушил все мои надежды, мои честолюбивые замыслы?» Орфео вздрогнул и свернулся в комок – соленый ветер вдруг стал очень холодным.
Но ведь ему предстояло доплыть с папой только до Негропонта, и оттуда до Венеции, напомнил он себе. Большего святой отец от него не требует. А там никто не помешает ему наняться на галеру, идущую в Левант.
Он вскинул голову, услышав гонг, которым будили рабов. В утреннем сонном ропоте звенели и брякали цепи. Опытный гребец, Орфео хорошо понимал, как трудно поутру разгибаться и разминать затекшие члены. Дорожная скука так утомила его, что он готов был позавидовать рабам – не их жалкому положению, конечно, но их труду.
Жалкие скоты. Они ненавидели весла – символ рабства, а он благодаря веслу получил свободу от прежней жизни. Орфео мог час за часом наблюдать за гребцами: как они дружно склонялись вперед, толкая валек тяжелого весла, а потом все как один откидывались назад, опуская лопасть в воду. Он так любил этот ритмичный танец под звон гонга. Еще до нового года он снова выйдет в море, утешил себя Орфео. Снова будет трудиться, как пристало мужчине, а на второй день, отдыхая в свой черед, засыпать крепким сном усталости, свободным от кошмаров.
Старшие мужчины спали беззвучно. А дома Энрико подолгу не мог уснуть, слушая, как храпят мама с папой. Постель, на которой спали они с братьями, была на вытянутую руку от родительской – в той же комнате, где готовили и ели. В иные ночи храп грохотал так, что он пробирался в калитку, отделявшую жилую половину от стойла, и спал до утра вместе со скотиной.
Энрико выглянул в темноту за устьем пещеры. Где-то там бродил в одиночестве Фабиано. Паренек восхищался отвагой послушника. Братья не раз подначивали его переночевать в лесу, чтобы доказать, что он не трус, но Энрико предпочитал выслушивать их насмешки.
Энрико честно старался не заснуть. Ему хотелось послушать еще один рассказ этого послушника, но сонливость понемногу одолевала, веки стали тяжелыми и уже опустились, когда снаружи послышался голос Фабиано: «Конрад? Сиор Джакопоне?» – тихонько окликнул он и, не услышав ответа, опустился на колени рядом с Энрико, прижал палец к его губам. Энрико перевернулся, приподнялся на локте. Послушник знаком позвал его за собой.
– Подожди здесь, – шепнул он, выводя мальчика из пещеры. – Я подброшу в костер хвороста и сразу вернусь.
От света костра и почти полной луны под деревьями дрожал вечерний полумрак. Листья шуршали, но совсем тихо, колеблемые чуть заметным ветерком. Энрико прислушался, не звучат ли рядом шаги дикого зверя, всмотрелся, не горят ли в кустах хищные глаза. Он с радостью встретил вернувшегося Фабиано. Тот за рукав потянул его от пещеры.
– Разве можно уходить от костра? – шепотом спросил Энрико.
– Я нашел полянку по ту сторону от дороги. Ты что, темноты боишься?
Энрико уклонился от ответа.
– Ты обещал сторожить.
– Мы же рядом будем. Моя история не такая уж длинная.
Поодаль от света костра Энрико стал спотыкаться. Под ногой у него вдруг громко хрустнул сухой сучок. Фабиано замер, обернулся к пещере.
– Потише ты! Не надо их будить.
На поляне послушник обернулся к нему лицом. В лунном свете Фабиано казался совсем маленьким. Они стояли так близко, что послушнику пришлось откинуть голову, заглядывая в лицо Энрико.
– Это история молодого отшельника по имени Рустико и прекрасной девицы Алибек.
– Отшельника, значит, не Конрад звали?
– Нет, уж верно не Конрад, – хихикнул Фабиано.
– Совсем молоденькой, – продолжал послушник, вернувшись к рассказу, – эта Алибек убежала из дома, потому что не хотела, чтоб ее выдали замуж. Она мечтала только о том, чтобы вести святую жизнь в пустыне и молиться Богу. Она шла от пещеры к пещере, упрашивая отшельников наставить ее на путь Господа. Но мудрые старцы, сознавая, что и они не свободны от искушения, давали ей травы и коренья, дикие яблоки и сухари и отсылали за помощью к другому отшельнику. Так она добралась наконец до пещеры Рустико. Тот в своей юношеской гордыне счел, что устоит перед искушением, и ввел ее в свою келью. Однако он скоро понял, что беспомощен перед ее красотой и невинностью, ибо он обнаружил, что девица ничего не знает о мужчинах. И не прошло нескольких дней, как огонь, горевший в его чреслах, растопил его твердость. Он предложил девице встать перед ним на колени, дабы он поведал ей, как отправить дьявола в ад.
Фабиано потянул Энрико за рубаху.
– Встань на колени. Ты будешь играть Рустико. Энрико повиновался, и Фабиано тоже встал перед ним на колени. Под ними зашуршал сухие листья, но Фабиано больше не беспокоился о тишине.
– «Сперва, – сказал Рустико девице, – нам нужно снять с себя всю одежду».
– Мне и это делать? – заныл Энрико. – Без костра холодно будет.
– Слушай, – зашипел на него Фабиано, – если ты будешь все время хныкать, испортишь рассказ.
– Извини. Просто я раньше ничем таким не занимался. Послушник улыбнулся:
– Это и видно.
Энрико стянул через голову капюшон с пелериной и тунику. От ночного воздуха кожа покрылась мурашками, и он вцепился в снятую одежду, бросив умоляющий взгляд на рассказчика.
И чуть не захлебнулся холодным воздухом от увиденного. Ему приходилось прежде видеть голой младшую сестренку, но у той груди были просто бутончиками, вовсе не похожими на спелые плоды, колыхавшиеся теперь перед ним – почти такие же огромные, как у мамы, когда она вскармливала нового младенчика. Он обвел глазами хрупкий очерк тела до крутых бедер и скользнул взглядом ниже, к завиткам густых черных волос, которые так и манили разведать, что скрывается под ними. Ямка пупка в темноте казалась бездонной. Рука его сама потянулась к мягкой коже ее живота, но замерла в воздухе: Энрико не смел испытать реальность происходящего, коснувшись ее. Он хотел заговорить, но девушка снова прижала палец к его губам. А сама, как ни в чем не бывало, продолжила рассказ.
– «Рустико! – Алибек. – это такое, чего нет у меня, поднимается перед тобой, будто купол? – Увы, дочь моя, – отвечал отшельник, – это и есть тот дьявол, о котором я говорил. Господь поразил меня этим зверем, и он мучит меня целыми днями, так что порой мне кажется, я умру от боли. Но ныне Бог ответил на мои молитвы, послав мне тебя. Ибо Он дал тебе нечто, чего нет у меня – адскую дыру, в которую можно погрузить этого беса, облегчив тем мои страдания».
Девушка принялась тормошить Энрико.
– Видно, ты и вправду замерз, – приговаривала она. – Я тоже окоченела, но на меня холод совсем иначе действует.
Она направила его руку к своей груди – к твердому выпуклому узелку соска.
– Я не могу рассказывать без твоей помощи. Ты же слышал, что сказала Алибек. Ты должен подняться, как купол. – Она ободряла его словами. – Ты боишься? Успокойся. Помнишь, что они сказали? Ты должен испытать жизнь. Даже ночи с белокожими женщинами.
Он сжал сосок двумя пальцами, нежно, любопытствуя и опасаясь причинить боль. Дыхание стало прерывистым и коротким, а в висках стучала кровь. Он моргнул, отгоняя пелену перед глазами.
– Так-то лучше, – шепнула она, продолжая поглаживать его. – Тут нет ничего плохого, знаешь ли. Ты ведь еще не давал обетов. Ну вот, теперь куда лучше. Придется мне называть тебя большой Рико. А ты зови меня Амата. Это мое настоящее имя.
Он тихонько засмеялся, уже двумя руками сжимая и поглаживая ее грудь.
– Большой Рико. Прямо как сиор Джакопоне, – повторил он и почувствовал, как замерли ее пальцы.
– Джакопоне? Зачем ты вспоминаешь его в такую минуту?
Парень открыл глаза.
– Джакопоне. Это ведь прозвище, а не настоящее имя. Он мне сказал, оно значит большой Джакопо. Так его прозвали соседи за высокий рост.
Ее пальцы перестали двигаться и сжались так крепко, что парень охнул:
– О-о! Что я такого сказал?
– Какие соседи? В Губбио?
– Нет, не в Губбио. Он говорил, он из Тоди – это в дальнем конце Умбрии.
Девушка села на пятки, обхватила себя руками и заскулила.
– За что? – всхлипывала она. – Почему ты отнимаешь всех, кто мне дорог?
Она сунула в рот кулачок, крепко закусила костяшки, словно готова была закричать, но отчаяние было так велико, что душило крик.
– Что случилось? – удивился Энрико.
Но она забыла о нем. Перекатилась на бок, колотя ногами по лесной подстилке, все так же сжимая свой живот и постанывая. Потом принялась размахивать кулаками, отбиваясь от невидимого врага.
– О, моя драгоценная кузина, какая ужасная смерть! «Она бредит», – думал Энрико. Он забеспокоился, как бы крики не разбудили их спутников. Ему совсем не хотелось, чтобы его застали с ней в таком виде. Парень стал торопливо натягивать одежду. Он подумывал шмыгнуть обратно в пещеру, но тут девушка снова перевернулась на спину.
Ah! Che bella! Che grazia di Dio![21] Ее кожа, чистейшая и безупречная, мерцала в лунном свете, слезы сверкали в глазах как драгоценные камни. Она показалась ему волшебным созданием, лесной нимфой, распростершейся на темной земле. Он стал гладить ей живот.
– Не надо. – Она отвела его руку. – Не могу я сейчас.
– Да что случилось?
Она ответила не сразу. Молчала так долго, что Энрико начал бояться, как бы его не хватились. Наконец, когда он готов был уже уйти, девушка заговорила.
– Синьор Джакопо деи Бенадетти да Тоди, знаменитый нотариус. – Она произносила каждое слово медленно и раздельно. – Так о нем говорили, когда он был в своем уме. Самый знатный человек в Тоди. Когда меня увезли из дома, он собирался обручиться с моей кузиной Ванной. Я никогда не видела его в лицо.
– Энрико, это ведь мою милую кузину раздавило балконом. Она мне была как старшая сестра – самая любимая сестра, она лучше всех меня понимала.
Амата села и рассеянно собрала свою одежду. Энрико молча смотрел, как она одевается, – его заинтересовала не столько одежда, сколько то, что девушка прятала под ней: что-то белое и хрусткое, привязанное к животу, и темный длинный футляр на предплечье. Амата поймала его взгляд.
– Это запись истории одного монаха, – с важностью сказала она. – Завтра я передам ее в Сан-Дамиано. Некоторые наши сестры знают грамоту. Я отдам его переписать. Хочу сделать сюрприз брату Конраду, так что не рассказывай ему ничего.
Потом она дала ему осмотреть руку.
– А этот нож – на случай опасности. – В ее голосе снова звучала гордость. – Последний мужчина, который тронул меня без моего согласия, теперь на пальцах до десяти не сосчитает.
Она уже совсем оделась, опоясалась веревкой и взяла мальчика за руку.
– Прости, Энрико. Я не так собиралась закончить эту историю. Может, в другой раз ты еще дослушаешь ее до конца. Во всяком случае, тебе запомнится сестра Амата и то, что ты видел нынче ночью.
Она невесело улыбнулась.
– Амата, – повторил он. – Любимая. Имя подходит тебе. Я точно тебя люблю.
– Даже не думай! Меня любить – к несчастью. Я не шучу.
Она мрачно уставилась ему в лицо, и улыбка ее растаяла.
– А теперь нам надо возвращаться, – сказала она наконец.
Он пошел за ней к дороге, за которой виднелось дрожащее пятно света костра. Вдруг девушка резко остановилась и знаком приказала ему молчать. Повторяя ее движения, Энрико притаился за деревом.
Беззвучно выругавшись, Амата одними губами прошептала:
– На дороге люди.
Амата насчитала пять темных фигур. Ей вспомнился дом Витторио и дичь, за которой он гонялся – отребье, нанятое перуджийцами, чтобы нагонять страх на путников. Неужели за ними следили от Губбио? Значит, тогда на тропе ей не померещилось? Девушка молила Бога, чтобы люди оказались безобидными прохожими, но в душе понимала, что мольба напрасна. Только воры и головорезы бродят глухой ночью, высматривая добычу по свету костров. Огонь, защищая от зверей и холода, приманивает разбойников.
Люди остановились у тех самых деревьев, за которыми прятались они с Энрико, и стали переговариваться глухими грубыми голосами. Потом растянулись на десять ярдов один от другого вдоль дороги, чтобы приблизится к пещере с разных сторон. Амата видела в их руках пики и дубинки, и догадывалась, что темнота скрывает и другое, не столь долгомерное оружие.
– Они убьют Конрада и Джакопоне, – шепнула она в самое ухо мальчику. – Я должна их предупредить. А ты жди здесь.
По спине у нее бегали колючие мурашки. Девушка прокралась к краю тропы, остановилась и несколько раз глубоко вздохнула, оттягивая неизбежное мгновенье, когда ей придется рывком обогнать пришельцев, выдав им себя. Она вспомнила, как Конрад в горах рисковал жизнью, поддерживая ее на обрыве, и это воспоминание помогло наконец решиться.
– Братья, проснитесь! – выкрикнула она. – Banditi![22] Вставайте!
Она помчалась со всех ног по заросшему склону, но один из нападавших успел схватить ее за рукав. Развернув девушку к себе, он поднял над ее головой дубину. Она по наитию прижалась к его груди, так что удар прошел у нее за спиной. Разбойник крякнул и вдруг взвыл от боли, выронил свою палицу. Обеими руками он стиснул ее запястье, пытаясь оттолкнуть руку, которой она всадила нож ему в живот и теперь проворачивала клинок, ища острием сердце. Теплая кровь брызнула ей на пальцы. Руки бандита разжались, когда ему на плечи прыгнул Энрико.
– Беги, Амата! – выкрикнул он, когда двое других бросились на помощь раненому.
Тот уже ослабел, и девушка наконец вогнала нож до конца. Лицо его стало бесконечно печальным, и он рухнул ничком на землю. Амата нагнулась за его дубинкой. Рядом сцепились между собой неразличимые тени. Энрико громко звал на помощь.
Она едва не опоздала увидеть человека, метившего в нее пикой. Успела отскочить назад. Услышала, как рвется ткань ее рясы и хрустит под ударом свиток Лео. Еще немного – и ее бы выпотрошили. У нее за спиной трещали кусты. Копейщик отвел оружие для нового удара – и рухнул наземь под тяжестью налетевшего на него Конрада. Отшельник первым поднялся на ноги и заслонил собой Амату.
– Во имя Божье, иди своей дорогой, – обратился он к бандиту.
– Эти Бога не боятся! – выкрикнула Амата. – Бери дубинку, фра Конрад, и бейся, не то отдашь Богу душу.
Она сунула дубинку в руку монаха. Его противник замешкался.
– Ко мне, братья, – звал он.
Двое, напавшие на Энрико, откликнулись на зов вожака. «Плохо дело», – Амата. Они больше не опасаются мальчика. Последний из шайки присоединился к своим, и теперь против отшельника и девушки их было четверо. Конрад стоял неподвижно, бессильно опустив руку с дубинкой, которую навязала ему Амата. Последовала короткая заминка – главарь оценивал положение.
– Он-то нам и нужен. Кончаем дело и уходим, – заговорил он.
Амата отступила к дереву. Забрав в горсть край рясы Конрада, потянула его за собой.
Он не поддался ей, стоял на месте.
– Зачем я вам нужен? Вы меня знаете? Я не умбриец.
Пронзительный вопль трубы Джакопоне со стороны пещеры заставил всех вздрогнуть. Амата, увидев их ошеломленные лица, настойчивее потянула Конрада прочь. Между тем Джакопоне шумно, с громким ревом ломился сквозь заросли.
– Ай-и! Их защищает ангел Господень! – взвизгнул вожак.
– Un drago![23] – выкрикнул другой. Обернувшись, Амата увидела два огромных пылающих глаза, несущихся на них сверху. На миг банда остолбенела, потрясенная видением, и за этот миг Джакопоне оказался среди них. Он ткнул головней в лицо главаря, в то время как второй факел в левой руке поджег его рубаху. Бандит взвыл и понесся в лес – ослепленный, в горящей одежде. Остальные трое устремились по дороге к Вальфаббрика, преследуемые ревущим чудовищем. Прежде чем прекратить погоню, Джакопоне сумел своим факелом поджечь плащ отставшему разбойнику.
Когда те скрылись из виду, Конрад склонился над человеком, напавшим на Амату. Он перевернул его на спину, сунул руку под окровавленную рубаху.
– Слишком поздно давать ему отпущение, – вздохнул отшельник. – Душа уже удалилась в вечную обитель.
– Надеюсь, прямо в ад, – вставила Амата.
– Это ты его убила?
Польщенная благоговейным трепетом в его голосе, она снисходительно отозвалась:
– Боец был не из лучших.
Оставив Конрада над телом разбойника, Амата пробежала несколько шагов по дороге в сторону Ассизи. Здесь развернулась первая схватка.
– Энрико, – позвала она. – Энрико.
Когда к ней подошел Джакопоне с факелом в руке, она разглядела у придорожного куста неподвижный холмик. Заставить себя его потрогать она не сумела, но не сомневалась – человеческое тело. В животе у нее что-то перевернулось и к горлу подступила рвота.
Амата упала на колени рядом с лежащим.
– Нет, Рико, нет, – плакала она. – Неужели и тебя?!
Конрад отодвинул Амату плечом, ощупал грудь Энрико, так же как только что у мертвеца. Потом он склонился к самому лицу мальчика. Амата беспомощно заламывала руки – жест молитвы и отчаяния.
– Он еще дышит, но едва-едва. Где сиор Джакопоне?
– Рядом, падре. Вот он. – обернулась к дороге: – Скорей!
Кающийся высоко поднял свой факел и победно взревел, приближаясь к ним.
– Я не пробовал такой драки с тех пор, как мы гнали из Тоди Бенедетто Гаэтани с его сворой гибеллинов, – сказал он.
– Нас вы несомненно спасли, брат мой, – кивнул Конрад, – но боюсь, мы уже не успеем помочь Энрико. Он на краю смерти. Надо унести его, пока не вернулись banditi, – он махнул рукой в сторону леса. – Оставьте Фабиано один факел, сиор Джакопоне. И поищите тонкие деревца на жерди для носилок.
Джакопоне бросил всего один взгляд на мальчика и тут же бросился к зарослям. Затрещали ветки. Конрад обдумал что-то, прижав ладонь ко лбу, и принялся бродить вокруг.
– Пойдем со мной, сестра, – сказал он чуть погодя. – Гадкое дело – обдирать трупы, но одежда преступника нужна нам, чтобы перенести Энрико. Мы проденем жерди в рукава.
Она побрела за ним, как в полусне. В голове было одно: если бы не она, Энрико не лежал бы сейчас на дороге полумертвый, хотя, может быть, ее саму тогда убили бы. И лучше бы так. Господь явно наложил проклятье на всех, кто ей дорог.
Конрад приказал ей отвернуться, пока он раздевал тело. Амата медленно обернулась и стояла, уставившись в темноту, пока он не вскрикнул:
– Dio mio[24], сестра! Что ты наделала? Ты убила брата! Конрад снял с убитого верхнюю накидку. Под ней была серая ряса, перепоясанная веревкой – такая же, как у них с Конрадом. И на шее, на завязанном узелком кожаном шнуре, висел простой деревянный крест.
– Он старался убить меня.
Амата вдруг обмякла, слова шли из горла хриплым шепотом. Не осталось сил даже оправдываться и защищаться. Рука с факелом опустилась к самому лицу мертвеца, осветив лысую макушку и искаженные застывшие черты.
– Падре! Я же его знаю. Только сегодня утром видела.
– В Губбио?
– Да, на пьяцце. Он стоял чуть позади толпы, и с ним еще несколько из нашего ордена. Он откинул капюшон, и я, помню, подумала, что он будто радуется холоду.
– Почему же они напали на нас? Амата вскинула голову.
– Один сказал, что они искали тебя.
Она оглянулась на неподвижное тело Энрико по ту сторону дороги и вцепилась в рукав отшельника.
– Мне страшно за вас, падре. Пожалуйста, не ходите в Сакро Конвенто. Вы попадете в смертельную ловушку.
– Решать мне, – напомнил он девушке, – и пока я не вижу перед собой выбора. – Он еще минуту рассматривал мертвого монаха. – Да и так ли важна жизнь? Если бы эти люди убили меня, я уже радовался бы встрече с Лео и святым Франческо. – И, с улыбкой похлопав себя по груди, добавил: – И уже понимал бы смысл письма.
– Но Лео хотел, чтобы вы жили и рассказали всем то, что узнаете. Я в этом уверена.
Из кустов появился Джакопоне, волочивший за собой два тонких, но крепких деревца с обломанными ветками. Он оставил жерди рядом с Энрико, а сам подошел к Конраду и Амате.
– Сперва надо похоронить этого брата, – сказал Конрад.
– Похоронить? – крикнула Амата. – Да разве можно терять время? Прежде всего надо унести отсюда Энрико.
– Он был нашим братом. Его должно похоронить по-христиански, а не оставлять в добычу хищникам. – Конрад снял с шеи убитого крест и отдал девушке. – Подержи пока – отметим его могилу. Сиор Джакопоне поможет его раздеть. Можно будет завернуть тело в плащ и завалить камнями.
– Дайте мне его пояс, – попросила Амата. – Пригодится.
Она ждала на дороге, сжимая в одной руке факел, а в другой крест, пока мужчины уносили останки монаха за деревья. Не сводила глаз с поворота тропы, с минуты на минуту опасаясь возвращения бандитов. Трое удрали в Губбио, но тот копейщик может оказаться где угодно. Его вопли давно сменились тишиной холодной ясной ночи. Напрягая слух, она слышала только, как возились в подлеске Конрад с Джакопоне, разгребавшие землю и ворочавшие камни. Даже Энрико не стонал, не вскрикивал от боли. Мертвенное молчание пугало девушку больше всего.
Через какое-то время из кустов появился Джакопоне. Он отдал девушке веревочный пояс и забрал у нее крест. Амата бросилась к Энрико, связала вязанку тонких веток, подожгла своим угасающим факелом. Огонь перебирался с ветки на ветку, и вскоре ей стало ясно видно его лицо. Чистую кожу испятнали синяки и царапины, светлые волосы запеклись в крови и торчали грязными пучками. Такой молодой – ее брату Фабиано теперь было бы столько же. Она села рядом с ним на землю и гладила его лоб, перебирала пальцами спутанные волосы, разбирая колтуны.
Веки у него дрогнули, широко открылись. Он узнал ее.
– Амата, – прошептал он, – ты жива.
– Ох, слава богу, Рико, – отозвалась она, – и ты тоже.
– Ну, не знаю. У меня все болит. И такая слабость...
– Ты так храбро прыгнул на спину тому человеку! Он попытался улыбнуться.
– Раз в жизни сделал что-то храброе и на этом кончился.
– Тс-с. Не говори так. Мы почти добрались до Сакро Конвенто. Монахи тебя залатают.
Веки у него снова упали. Мальчик мотал головой из стороны в сторону, борясь с беспамятством. Она услышала, что подходят мужчины, и шепнула:
– Помни, я Фабиано, а не Амата. Но он уже не слышал.
Конрад с Джакопоне соорудили из жердей и рясы подобие носилок. Они переложили на них бесчувственного Энрико и подняли концы жердей на плечи. Амата вышла вперед, чтобы освещать им рытвины и колеи от тележных колес.
– Теперь да защитит Господь его и нас, – сказал Конрад. – Идем.
Дорога, хоть и ухабистая, шла ровно почти лигу, до перекрестка Порциано. Здесь по правую руку от них темнел фасад маленькой часовни, обещавшей укрытие и защиту. Конрад задержался только для того, чтобы опустить носилки, и тут же заглянул в дверь. Потом он знаком попросил Амату поднести факел и вошел внутрь. Свет спугнул мелких зверьков, и они, шурша соломой, разбежались по углам. Над головой зашелестели крылья – туча летучих мышей вылетела в отверстие крыши. Амата неподвижно стояла в дверях, пока не смолк шум, и тогда вслед за Конрадом прошла к алтарю. Здесь остро пахло горелым мясом. Амата слыхала рассказы о евреях, которые резали на своих алтарях животных и сжигали их, принося в жертву своему богу. Должно быть, в их храмах всегда стояла такая вонь.
Отшельник смел грязь с алтаря и открыл дверцы скинии.
– Здесь небезопасно. В этой церкви больше не служат Богу. Нас не защитят Святые дары.
– Все равно, можно ненадолго задержаться. Я боюсь, тряска убьет Энрико.
– Отдохнем на рассвете. В темноте останавливаться опасно.
Из тьмы за алтарем послышался протяжный стон. Конрад выхватил у Аматы хворост и поднял высоко над головой.
– Если ты человек, а не зверь, объявись, – сказал он.
– Будь проклята твоя душа фанатика, Конрад да Оффида, – голос. – не собирались тебя убивать. Приказано было тебя захватить, и только.
Конрад протискивался за алтарь, пока ему не видна стала прижавшаяся к стене человеческая фигура. Человек наставил на них свою пику, но было видно: он слишком слаб, чтобы нанести удар.
– Брось оружие, если хочешь от нас помощи.
– Помощи? – возмутилась Амата. – После того, как он едва не вспорол мне живот?
Раненый не опускал оружия.
– Убери, я сказал. – Конрад медленно провел перед собой горящей связкой веток. – Или тебе мало огня?
Пика глухо стукнула о земляной пол. Конрад шагнул было вперед, но Амата удержала его.
– Берегись. У него может быть нож.
Она нашарила в темноте пику и уперла наконечник в грудь раненому. Конрад выше поднял свет.
– А этот тебе тоже знаком?
– Мне не видно лица. Сбрось с него куколь.
Когда рука отшельника скользнула по лицу раненого, тот дико вскрикнул. Так вот откуда воняло горелым! Лица было не различить. С обугленной кровавой маски на них жутко пялился единственный глаз. Конрад совсем стянул капюшон. Под ним открылись волосы цвета соломы и монашеская тонзура.
Амата подошла ближе, оперлась на алтарь, чтобы не упасть.
– По-моему, он один из тех братьев, что направили меня к моне Розанне. У того были такие же волосы.
– Невозможно! Те были пешие?
– Нет, на осликах. Я же рассказывала, второй был совсем дряхлый. Они могли еще вчера поспеть в аббатство в Губбио. Слава Богу, мы не там ночевали.
Конрад снова осветил страшную маску.
– Тебе известно, что значит письмо Лео?
– Нет. – Он закашлялся, забрызгав себе грудь кровавой мокротой. Потом снова заговорил, хрипло и с трудом: – Мой спутник только сказал... что генерал... будет рад получить его... и тебя.
Он хотел поднять руку, но сил не хватило, и она снова упала на грудь.
– Как зовут твоего спутника?
Губы раненого растянулись в злой усмешке.
– Переписчик.
– Это не имя, – возразил Конрад. – Это занятие.
– Переписчик, – упрямо повторил раненый. Конрад насупился.
– А ведь он, пожалуй, не лжет. Бонавентура видит во мне возмутителя спокойствия. Он бы не обрадовался моему возвращению. Хотя, на мой взгляд, это не причина запирать меня в тюрьму.
Раненый снова закашлялся, давясь мокротой.
– Если ты любишь Бога, помоги мне, – взмолился он. – Выслушай мою исповедь. Я должен облегчить душу.
– Я сделаю это, брат, – согласился Конрад. – Подожди меня снаружи, Фабиано, и не тревожься: я обещаю не подходить к нему близко.
Амата унесла пику с собой и осталась у двери – так, чтобы слышать тихие голоса, но не различать слов. В лунном свете она увидела Джакопоне, присевшего на корточки у носилок, и раздраженно подумала: «Jesu Domine![25] Ну почему Конрад думает о ком угодно, только не о нас?» Большое облако проплыло под луной, и очертания кающегося растаяли в темноте, потом обрисовались снова. А Конрад все гудел о чем-то над раненым монахом. Наконец факел снова выплыл из-за алтаря.
– Отдыхай в мире и не думай о греховном, – услышала его голос Амата. – Как только мы прибудем в Ассизи, я пришлю к тебе братьев.
Отшельник передал ей факел и вместе с Джакопоне поднял носилки на плечи. Амата поначалу несла вязанку одной рукой, но плечо скоро заныло, и она неохотно забросила пику в кусты.
За часовней тропа вскоре начала подниматься на холм Ночильяно – последний перед Ассизи. Под сандалиями Аматы похрустывала засохшая и подмерзшая корка грязи, и девушка дивилась, как не чувствуют холода, кусавшего ее за пальцы, босые мужчины. Даже ее потрясла выдержка этих двух аскетов. На подъеме менее рослый Конрад вышел вперед и почти не замедлил шага. Ей вспомнились отцовские рассказы про спартанцев – самых мрачных и устрашающих воинов древности. Те питались в общих трапезных похлебкой из потрохов, ячменными лепешками и тому подобной жалкой пищей. И так же, как эти двое, чурались женщин. О том, что это значило на самом деле, ей даже думать не хотелось.
Луна нырнула за западные вершины, но тропа под ногами стала светлей. Амата уже видела очертания деревьев над холмом и с радостью ловила слухом первый щебет птиц.
– Еще немного до вершины, сиор Джакопоне, – Конрад, – а там можно и отдохнуть.
Там, где дорога начинала спускаться в долину Тесио, они опустили с плеч свою ношу. Горы кругом уже озарились первым светом дня, и долина внизу простиралась перед Аматой, подобно маленькой вселенной: с далекими селениями, отдельными хижинами и возделанными полями, уходящими к дальним холмам. Прямо под ними лежал Ассизи, и Амата вспыхнула жарким гневом, отыскав глазами высокую башню и зубчатые крепостные стены Рокка Пайда, нависшей над городом. Она ткнула факелом в грязь, жалея, что не в ее силах с такой же легкостью разделаться с Симоне делла Рокка и его сыновьями.
Мужчины потягивались и разминали плечи. Джакопоне выбрал подходящий куст и запустил пальцы под набедренную повязку, чтобы облегчиться, но Конрад ухватил его за плащ.
– Отойдем немного, брат. И я с вами.
Амата усмехнулась. Конрад до последнего держался за тайну и связанные с ней сложности. Она услышала движение за спиной и, оглянувшись, увидела, что Энрико приподнялся на носилках и шарит руками в воздухе. Она бросилась к мальчику:
– Я здесь, Рико. Мы у самого Ассизи.
Она поймала его запястья и уложила руки на грудь. Конрад вернулся прежде, чем мальчик успел ответить.
– Мы все здесь, братец, – сказал он, опуская ладонь на лоб Энрико и заглядывая ему в лицо. – Я только что выслушал исповедь одного раненого и, если хочешь, выслушаю твою.
– Хочу, падре. Пожалуйста, исповедуйте меня. Я знаю, что умру.
– А ты не можешь подождать, пока мы войдем в обитель? – спросила Амата.
Мальчик обратил к ней горестный взгляд.
– Прости. Мне надо исповедаться. Сейчас. Я не доживу до обители.
– Энрико прав, – сказал ей Конрад. – Медлить опасно. Отойди немного по дороге и подожди сиора Джакопоне. Дай мальчику говорить свободно.
Амата повернулась к ним спиной и ушла. Она чувствовала, что сердце ее больше не выдержит – не выдержит еще одной смерти любимого человека, не вынесет новой вражды, и молилась в душе, чтобы оно наконец разорвалось. Она не сомневалась, что, выслушав исповедь Энрико, Конрад ее возненавидит.
Девушка изо всех сил старалась удержаться от слез. Подошел Джакопоне, спрятал ее плечо в большую чашу своей ладони.
– Неровное дыхание умирающего. Грехи и прощение грехов. Из этих лоскутков шьются стихи, брат мой. Вся жизнь – нескончаемая эпическая поэма.
«Господь мой Иисус Христос, Сын Божий, помилуй меня, грешного. Господь мой Иисус Христос, Сын Божий, помилуй меня, грешного...»
Губы Джакопоне беззвучно шевелились, снова и снова повторяя одни и те же слова. Сколько раз он повторил их за эти четыре года, пока они не стали привычны для него, как дыхание? Он ждал, свесив ноги с края большого валуна, сложив руки на коленях, полузакрыв глаза. На краю дороги барахтался в луже большой черный сверчок.
Конрад подошел к нему.
– Где Фабиано?
Лицо отшельника перекосилось от ярости. «Он ревет, как тот судья, страдавший несварением желудка», – подумал Джакопоне, припомнив давнего знакомца по Тоди.
Кающийся ткнул большим пальцем через плечо, на дорогу в Ассизи. Серые глаза отшельника наполнились слезами, и он рукавом утер обросшие бородой щеки. Разжал кулаки и поднял глаза к небу. А потом уронил и руки, и голову.
– Энрико ушел. – Отшельник выталкивал из себя слово за словом. – Из-за самовлюбленного, развратного Фабиано, который бросил пост, умер хороший мальчик.
– Дети бросают камнями в лягушку ради забавы. – Джакопоне по-лягушечьи спрыгнул со своего насеста. – Но лягушка умирает взаправду. Он назвал меня кузеном.
– Кто?
– Ваш послушник. «Прощай, кузен, – сказал он, – я разделяю твое горе». Не знаю, почему он это сказал. У моей жены был кузен по имени Фабиано. Но он не стал послушником серых братьев. Ванна много-много месяцев оплакивала своих родных. Мы отложили венчание. Лучше бы нам никогда не жениться. Лучше бы наши родители вовсе не дали нам встретиться. Она и сейчас была бы жива, бедная девочка.
Он поднял голову, но взгляд его снова помутился.
– Все запутано, всюду узлы. Вы умный человек, фра Конрад. Вы хоть что-нибудь в этом понимаете?
Конрад, конечно, понимал. Он точно знал, почему Ама-та назвала кающегося кузеном и почему оплакивала смерть его жены. Но узнал он все это из исповеди Энрико и не мог нарушить святую тайну покаяния.
Отшельник пожалел бы юную женщину, потерявшую сестру, но ярость душила в нем все лучшие чувства. Он напоминал себе, что Амата сама почти ребенок, едва ли старше Энрико, но оправдания не помогали. Ему хотелось вопить. И хотелось плакать: по мертвому мальчику, по Джакопоне и его погибшей Ванне, по Амате, оплакать весь род людской, ощупью, вслепую спешащий к последнему суду. И собственное несовершенство. Всех ужасов этой страшной ночи не случилось бы, не дай он втянуть себя в лабиринт тайны Лео, останься он в своей хижине. «Chi non fa, non falla, – говаривал благоразумный отец Розанны. – Кто ничего не делает, не совершает ошибок».
А теперь им с Джакопоне придется делать что-то с худшим из плодов его решения. Надо избавиться от тела Энрико.
Он похлопал кающегося по спине.
– Идем, друг мой. Закончим наше дело. Мальчика надо похоронить в Сакро Конвенто. Братья известят его семью.
Он говорил деловито, не давая прорваться наружу печали, тяготившей душу.
Мужчины подняли носилки и двинулись дальше. Теперь, на спуске, первым шел высокий Джакопоне. Кроны деревьев над дорогой, ведущей в город, смыкались в тоннель, такой темный, что Конрад готов был поверить – он спускается в бездонную пещеру, ведущую в нижний мир. Воображение уже рисовало ему бледные асфодели, отравленные ядом трехглавого Цербера, – растения, которые собирали колдуны, чтобы приготовить смертельные зелья. Подобно древнему певцу Орфею, они спускались в самое сердце Аида, чтобы отыскать... Что отыскать?
Легендарный поэт осмелился встретиться с ужасами ада ради Эвридики, а Конрада ожидали впереди разве что несколько туманных ответов. И все же он чувствовал, что его так же неотвратимо влечет вперед – к своей собственной трагедии.
Скелет поэта, влачившийся по тропе перед ним, тоже беспокоил отшельника. После страстного выступления на площади Джакопоне постепенно соскальзывал в темную меланхолию, из которой вынырнул только раз, чтобы дать отпор напавшим на них у пещеры. Что станется с кающимся, когда они окажутся в Ассизи? Если город примет его, как покаянного грешника, никто его не обидит. Но если сочтут сумасшедшим, он подпадет под тот же закон, который преследует прокаженных, оказавшихся в стенах города. Горожане могут забросать его камнями, если не хуже. Даже уличные сорванцы в Губбио это знали.
«И, если на то пошло, что ждет меня самого?» – гадал Конрад. Если в обители Губбио его ждали, то и братия Сакро Конвенто наверняка предупреждена. А между тем разгадать загадку, заданную Лео, можно лишь по ту сторону стен братства.
Он устыдился своей робости и повторил про себя отрывок из «Отче наш», который всю дорогу всплывал в памяти: «Да свершится воля Твоя, аминь, аминь». И напомнил себе, что худшее, чем могут грозить ему братья, лишь ускорит его встречу с дорогими ему душами – фра Лео и святым Франческо.
Наконец они с Джакопоне оставили за спиной лес и вышли на скалистый голый склон. Внизу уже виднелись северо-восточные ворота Ассизи. Самый прямой путь в город, только вот такое зрелище, как отшельник в лохмотьях и мрачный безумец, несущие по улицам мертвого мальчика, наверняка соберет толпу зевак.
– Пойдем по тропинке вправо, – предложил он.
Узкая и извилистая, как ручеек, тропка змеилась по холму, уходя к городской крепости и северной стене. Там, в гордом отдалении от городского шума, стояли базилика Святого Франциска и святая обитель Сакро Конвенто. Они замерли, любуясь открывшимся внизу зрелищем, пятками упершись в редкие кустики травы, удерживавшиеся на сыпучей крутизне. Когда же они подошли к Порта ди Сан Джакомо ди Мурорупто, Джакопоне вскинул голову и крепче сжал ручки носилок. «Прямо в волчью пасть», – подумалось Конраду.
– Мир вам, братья, – окликнул отшельник городских стражников у ворот.
Те встретили их колючими взглядами и настороженно осмотрели их безжизненную ношу.
– Что с ним случилось?
– На нас напали ночью, – ответил Конрад. – Несколько человек набросились на нас в темноте и убили нашего спутника. Мы несем его тело в Сакро Конвенто.
Стражник, недобро прищурившись, присматривался к Джакопоне. Возможно, он искал на обветренной коже кающегося следы проказы. Обошел путников кругом, почесывая себе ребра с таким видом, с каким мудрый философ поглаживает бороду, и наконец махнул им проходить.
– Я за вами присмотрю, – посулил он.
Из караулки ему видна была вся площадь до верхней церкви базилики и ступеньки, ведущие в нижнюю церковь и Сакро Конвенто. Конрад просто пропихнул кающегося через площадь, подталкивая сзади носилками. Затянувшееся молчание Джакопоне беспокоило его и не прибавило им доверия стражника. Не менее подозрительно взглянул на них и привратник, чье лицо появилось за решеткой после того, как Конрад дернул за веревку дверного колокола. Тем не менее отшельник вздохнул с облегчением. Он не узнал привратника, и тот, как видно, также не знал его. Больше того, судя по презрительно вздернутой губе молодого монаха, рваная одежда незнакомцев удивила его больше трупа, лежащего на носилках.
Конрад повторил рассказ о ночном нападении.
– Мы принесли его сюда, чтобы похоронить, – сказал он. – Мальчик собирался стать нашим братом. Вот у него в поясе письмо от епископа Генуэзского для фра Бо-навентуры.
Привратник не слушал его.
– Вы собираетесь просить у нас приюта? – ледяным тоном проговорил он.
По сравнению с его голосом земля под ногами у Конрада казалась теплой.
– Я – нет. По крайней мере, не сегодня.
Он не знал, как отнесутся к его бедному заплатанному одеянию, но лицо привратника было достаточно прозрачным намеком. Если братья сочтут, что Конрад щеголяет своей нищетой им в укор, он рискует оказаться в темнице, не успев и заглянуть в библиотеку. Добравшись наконец до ворот Сакро Конвенто, Конрад отнюдь не спешил перешагнуть порог.
– За своего спутника я не говорю, – добавил он, оборачиваясь к Джакопоне, и обнаружил, что кающийся исчез – так же незаметно, как испаряется роса с черепицы.
Конрад беспомощно развел руками.
– Прошу тебя, помоги мне внести мальчика, – обратился он к привратнику. – Мой спутник...
Он не договорил, да и не сумел бы объяснить исчезновения Джакопоне.
Резко скрипнув, отворилась дверь. Монах молча нагнулся к ближнему концу носилок и втащил тело Энрико внутрь, не дожидаясь помощи Конрада. Чем скорей путник пойдет своей дорогой и избавит его от лишней обузы, говорило его лицо, тем лучше.
Конрад бросил последний взгляд на несостоявшегося послушника, на борозды, прочерченные по земле суковатыми жердями, и на рясу, служившую мертвому постелью. Он едва не забыл об убитом монахе и обгорелом копейщике!
– Еще один брат ранен, – заторопился он, – и лежит в разрушенной часовне на перекрестке Порциано – некий фра Дзефферино.
Привратник подозрительно уставился на него. Имя несомненно было ему знакомо.
– Ты бросил раненого брата и принес нам труп?
– Когда мы уходили из часовни, оба были живы. Я обещал брату прислать помощь. У вас ведь найдутся двое крепких братьев?
Монах уставился ему в глаза, соображая, что могло связывать этого оборванца с Дзефферино.
– Я все сделаю, – наконец сказал он и собирался закрыть ворота, но Конрад снова остановил его.
– Еще один вопрос, брат. В вашей общине есть некий фра Джакоба?
– Фра Джакоба? Не знаю такого. Может быть, ты ищешь сестру Джакобу? Джакоба – женское имя.
Конечно же, он был прав. Конрад тут же обозвал себя болваном за то, что упустил из виду столь очевидное обстоятельство. Возможно, он плохо разобрался в мелком почерке Лео. Ему хотелось тут же вытащить письмо и перечитать его внимательней, но Конрад остановил себя. Привратник не спускал с него глаз, а в спину глядел сердитый стражник, который не поленился перейти площадь, чтобы следить за незнакомцем с верхней площадки лестницы. Конрад задумался, успел ли тот заметить, куда подевался Джакопоне.
Если так, ясно, что из них двоих он счел отшельника более подозрительным.
Конрад накинул на голову капюшон.
– Спасибо за помощь, брат, – сказал он. – Я буду благодарен, если ты передашь генералу ордена письмо епископа. Оно заслуживает ответа.
– Это решит фра Бонавентура. Привратник захлопнул ворота.
Из глубины переулков за спиной Конрада вдруг взревела труба. Отшельник усмехнулся. Теперь о кающемся можно не беспокоиться. Он здесь как рыба в воде.
Успокоившись за Джакопоне и на время за себя, Конрад заторопился подальше от Сакро Конвенто. Он понимал, что скоро сюда придется вернуться, но остаток дня надеялся провести, наслаждаясь одиночеством и независимостью. У него и часа не выдалось наедине с собой, с тех пор как в его хижине обнаружилась Амата, – разве что во сне. Оставив за спиной обитель с ее привратником, он замедлил шаг и не спеша побрел по виа Фонте Марчелла.
Впрочем, как только начался собственно город, Конрад понял, что ему придется удовольствоваться одиночеством в мыслях. Улицы и переулки кишели жизнью. Дети, еще слишком маленькие, чтобы отдать их в ученье, проносились мимо визгливыми стайками. Чтобы не столкнуться с ними, монах всякий раз вжимался в стену дома. Пьяццу наполняли звуки и запахи торговли. Кожевенники и сапожники, серебряных дел мастера, шерстянники вместе с непременными в их деле красильщиками и ткачами, сукновалы, седельщики, мастера-оружейники, изготавливавшие кто луки, кто доспехи, – все лихорадочно трудились. Скоро осенняя ярмарка, сообразил Конрад, и понятно, ремесленники торопятся запастись товаром.
За шесть лет его отсутствия Ассизи разбогател и преуспел. По дороге он миновал несколько деревянных домиков, над которыми трудились каменщики, превращая их в кирпичные и каменные хоромы. Главную улицу замостили булыжником и устроили канавы для стока нечистот. Конрад подивился новым клоакам, какие прежде видел только в Париже. Такая простая мысль! Отчего она так долго не доходила до Умбрии? И башни! Город зарос башнями, как болото тростником: сельская знать перебиралась в город. Их так густо понастроили, что улицы в любое время дня были в тени.
Улицы спускались под уклон в нижний город, к воротам Сан-Антимо. Конрад решил провести вечер в широкой долине к югу от города и выспаться за стеной, в Портиункола. Там, в Уголке, смиренно начинал жизнь их орден. В тесной молельне, где преклоняли колени первые братья, еще сохранилось несколько келий – по крайней мере, они были целы, когда он уходил из Ассизи. А утром надо будет разыскать ту, у кого Лео, скорей всего, получил пергамент для своего письма – вдовую донну Джакому.
Как только Конрад выбрался из тени домов и башен, стало заметно теплей. Он прошел вдоль стены в старую рощу олив, отягощенных плодами. Пришлось долго искать, чтобы выбрать деревце помоложе, с гладкой корой. К его стволу он прислонился спиной, достал из мешка кусок хлеба и за едой медленно перечитал письмо.
Ничего нового.
Он поднял пергамент на вытянутой руке, на минуту загородившись от солнца. Брат Лео был горазд на искусные хитрости: мог написать чернилами, которые, скажем, проявляются только на свету или при нагреве. Но и здесь наставник не оправдал его ожиданий: письмо содержало то, что он прочитал в хижине – ни больше ни меньше.
«Прочти глазами, восприми разумом, ощути сердцем истину легенд». Легенд. Во множественном числе. С этого, пожалуй, и следует начинать. Но с каких легенд? В первую очередь жизнеописание Франциска, составленное Бонавентурой. Сам Бог направил его поиски в эту сторону, когда привел четвертого октября в аббатство Святого Убальдо.
ВСакро Конвенто найдется достаточно копий «Главного предания».
И «Первый Фома» мог относиться тоже к легенде – первое житие Франциска было составлено Фомой Челанским. Но его, вместе с прочими воспоминаниями, противоречащими установленной версии Бонавентуры, запретили пять лет назад министры-провинциалы ордена. Даже если в библиотеке остался список, его не покажут постороннему. Лео мог иметь в виду и другие легенды, но намеков на то Конрад в письме не нашел.
Тревожил его и загадочный монах с женским именем. Лео ясно написал: «фра Джакоба». Но и привратник прав – Джакоба женское имя. Может, Лео хотел написать Джакобо, или Джакопо, или Джакомо? Конрад перебирал в уме похожие имена. Если так, он мало что мог сделать. Трудностей хватает и без того, чтобы идти по ложным следам.
Солнце успело пройти немалый путь по небу, пока Конрад раздумывал над содержанием письма. Он столько раз повторил в уме каждое слово, что они стали знакомыми и пустыми, как слова детской молитвы. Тогда отшельник встал, размял затекшие ноги и спрятал пергамент в складках одежды. Порыв ветра кинул ему под ноги горсть мокрых темных листьев. Конрад бесцельно бродил среди деревьев, останавливаясь иногда, чтобы пригнуть к лицу тяжелую ветку. Он разглядывал чернильные орешки на коре, шевелил палкой пахучий валик листвы, навоза и гнилой соломы, который садовник насыпал между рядами деревьев. Приподнял свалявшуюся лепешку, впустив под нее влажный воздух. Со временем у хозяина будет вдоволь плодородной почвы, как и он в свое время получит ответы на все вопросы. Загадке Лео надо вылежаться, как хорошему перегною.
Он выпустил из рук зараженную ветку. Потом вспомнил штуку, которой научил его отец, – задрал рясу и помочился на кучу, чтобы компост быстрей загнивал. Каким взрослым он себя чувствовал, когда стоял рядом с отцом, пуская свою струйку рядом с его, в то утро, в пятую весну своей жизни.
Как бы ни тосковал Конрад по отцовской любви, он был не из тех, кто открывает двери прошлому. Опустив край рясы, он погрузился душой в любовь Небесного Отца. Несомненно в должное время он получит то единственно необходимое, чтобы бессмысленные слова Лео превратились в добрую почву, дающую урожай. Губы его невольно дрогнули в улыбке, когда он попробовал вообразить, какую форму может обрести Божественная струя.
Как необходим был отшельнику этот свободный день! Он до вечера бродил в благословенном одиночестве среди покинутых святилищ братства.
Сперва он вышел к реке Торто, к развалившемуся шалашу, в котором проводили суровую зиму первые братья. Потом взобрался на гору Субазио, до самого «carceri» – пещерки, в которую удалялся святой Франциск, когда ему хотелось молиться и размышлять в уединении. К вечеру он снова спустился в ложбину под стенами города. Уже почти в темноте доел остатки еды и вошел в молельню Портиункола.
Он неподвижно стоял перед алтарем, давая глазам привыкнуть к слабому свету. Под деревянной фигурой распятого Христа горела единственная лампада. Конрад как наяву увидел простертого в молитве святого Франциска, и ему показалось, что голос молящегося сливается со свистом ветра, врывающегося в узкие окна.
По словам Лео, святой часами молился и плакал перед этим распятием. Порой он простирался на полу, раскинув руки, и оставался так, пока боль тела и одиночество души не вливались в боль и пахнущее кровью одиночество жертвенного Бога. В народе Франциска знали как веселого святого, распевавшего песни на больших дорогах. Слышали и о его суровых призывах к покаянию и самоотречению. Но никто не знал, как знал Лео, всей глубины его искупления: как он морил голодом и истязал «брата Задницу» (так называл он собственное тело), как он мучил его долгими бдениями, не милуя ни в болезни, ни в усталости, как лишал даже тончайшего покрывала промозглыми февральскими ночами. Он жил на самой неаппетитной пище, и даже ее смешивал с золой, пока – не так уж скоро – не загнал до смерти эту скотину, которой не угнаться было за его жарким воображением, за душой, которая в редчайшие мгновенья возносила к самым небесам свою грязную клетку – и наконец вознеслась одна, оставив на земле «фра Задницу».
Погрузившись в созерцание распятия, Конрад ощутил, как горячая волна проходит у него по спине. Она обожгла плечи и позвоночник и разлилась по рукам, так что они сами всплыли вверх. Теперь его поза стала отражением умирающего Христа. Голова свесилась набок, и Конрад застыл, чувствуя, как уходят все страхи и сомнения, охватившие его у ворот Сакро Конвенто, пока он всем существом своим не ощутил, что готов и что никогда не будет одинок.
– Да, Господи, – вслух прошептал он. – Все, чего Ты захочешь.
И на этот раз его губы и сердце двигались в согласии.
Едва небо осветилось достаточно, чтобы не спотыкаясь карабкаться по тропинке к городу, Конрад покинул Портиунколу. Краткое отступление к святыням ордена вернуло его к жизни и позволило найти хоть какое-то равновесие в буре событий последних дней. Туманные очертания городских стен в утренней дымке еще больше успокоили отшельника. В оливковой роще, где он отдыхал накануне, туман стоял гуще. Он замедлил шаг, чтобы не сбиться с тропы. Навстречу ему поднималось бормотание сонных мужских голосов, постепенно окружившее его рокочущим крещендо. Отшельнику слышался и глухой топот лошадиных копыт, и звон стали. Еще несколько шагов – и он оказался перед открытым павильоном, встретил удивленные взгляд полуодетых воинов – сколько можно было судить по оружию и доспехам, разбросанным среди их походных постелей.
– Мир Господень с вами, братья, – смущенно заговорил он. – Я, видно, в тумане свернул не в ту сторону.
Видя, что он всего только монах и не представляет угрозы, мужчины спокойно продолжили сборы.
Древнеримская дорога к северным провинциям проходила под стеной Ассизи вплотную к роще. Лео рассказывал когда-то Конраду о триумфальном выезде Отто IV, которого папа Иннокентий III короновал императором Священной Римской империи. Иннокентий, отличавшийся дерзкой отвагой, на другой же день после коронации повелел Отто покинуть Рим и возвратиться в Германию, чтобы у императора и его шести тысяч солдат, расположившихся в Вечном городе, не возникло ненароком дурных мыслей.
Вопреки явному нерасположению Иннокентия, жители Ассизи, по большей части добрые имперцы-гибеллины, восторженно приветствовали проезжавшего мимо города Отто. В сей век колеблющейся власти город благоразумно поддерживал все партии, отдавая равную дань почтения и папам, и императорам. Горожане подняли такой шум, что их крики потревожили Франческо, с немногочисленными спутниками укрывавшегося тогда в шалаше на реке Торто. Франциск не был бы самим собой, если бы его взволновала слава нового, увенчанного свежими лаврами цезаря. Вместо приветствия он послал одного из братьев прочитать императору наставление о тщете земных приобретений.
Впрочем, преемник Отто, Фридрих Второй, умер в год 1250-й от Рождества Христова, а в 1268-м Карл Анжуйский обезглавил последнего из его сыновей. Империя, думал отшельник, распалась навсегда. Папство победило.
Или нет? Глядя на солдат, разбивших лагерь у дороги, перебрасывающихся шутками на римском диалекте, Конрад усомнился в последнем выводе. Возможно, германские князья уладили свои губительные свары и объединились вокруг нового вождя?
Он обвел взглядом лагерь.
– Не война ли началась, друзья? Один из солдат рассмеялся:
– Разве что в Земле Обетованной, брат. Ты что, не слыхал? Из Акры в Венецию плывет новый папа. Сыновья каждого благородного семейства в Риме собрались встретить его и проводить в город. То-то будет шуму в вашей деревне, когда мы поедем обратно!
Он занялся было своими делами, но, видно, надумав что-то, снова обернулся к Конраду и встал перед ним на колени:
– Благослови наш путь на безопасное возвращение, добрый брат.
Другие рыцари, услышав его просьбу, прервали сборы и тоже опустились на колени.
– Благословлю, – откликнулся Конрад, вынимая из кармана молитвенник и перелистывая его в поисках молитвы о путешествующих.
Протянув правую руку над склоненными головами, он начал:
– «Услышь, Господи, наши молитвы и пошли путь безопасный и благополучный...».
На всякий случай он добавил молитву «pro navigantibus» – о плавающих. При последнем «аминь» воины дружно перекрестились.
Когда отшельник вышел из павильона, городские стены совсем скрылись в тумане. К счастью, он был теперь так близко к Ассизи, что мог найти дорогу и не видя их. Надо было только держать путь вверх по склону и остерегаться сбрасываемой со стен дряни.
Очутившись в городе, Конрад, несмотря на туман, без труда отыскал нужный дом. Горожане рано высыпали на улицы: строгали, пилили и прибивали, устраивая к предстоящей ярмарке прилавки и лотки. На каждом углу находился кто-нибудь, чтобы направить его ближе к цели.
Как он и ожидал, дом оказался в верхнем городе, на полпути от базилики к церкви Сан-Джорджо. От виа Сан-Паоло крутая лестница вела к переулку, куда выходил дом донны Джакомы. Квадрат каменных стен напоминал крепость, с шиферной крыши спускались свинцовые водостоки, по углам украшенные оскалившимися на монаха устрашающими горгульями. Наверняка в дождь вода из их разинутых пастей щедро окатывала прохожих. Глухие стены верхнего этажа были прорезаны только узкими бойницами для лучников, но нижние окна были широко распахнуты утреннему свету. Герб на алом щите, вделанном в карниз над дверью, изображал гордого золотого льва, орла, распустившего когти, и свернувшуюся в клубок гадюку, зловеще грозившую жалом всякому, приближающемуся к дому.
Конрад невольно ссутулился. По рассказам Лео он кое-что знал о жизни хозяйки дома – дочери норманнского князя, не так давно покорившего Сицилию. Она восемь лет была замужем за Грациано, старшим сыном из грозного римского клана Франжипане, который вертел папами, как малыми детьми – к неизменной выгоде семейства. Наследница воинов и вдова могущественного римского барона после смерти Франциска покинула свой дворец и Вечный город и перебралась в Ассизи, чтобы жить вблизи его могилы.
Конраду не приходилось еще бывать в домах столь важных персон, и он тщетно пытался угадать, какова окажется хозяйка. Может быть, она клонится под грузом лет, но остается царственной, лицо и уши скрыты вуалью, которую удерживает на голове золотой венец, пурпурный шелк платья расшит самоцветами, длинный шлейф тянется по полу, когда она расхаживает в толпе слуг и домочадцев, сложив на животе руки, чтобы не развевались широкие рукава – последний крик моды среди знатных дам.
Конрад еще раз покосился на грозный щит и несмело опустил дверной молоток. Звон разнесся по всему переулку. Конрад ожидал увидеть в зарешеченном окошке глаза, столь же подозрительные, как те, что встретили его в Сакро Конвенто, но неожиданно дверь широко распахнулась. Мальчик, приветствовавший гостя, был прямой противоположностью суровой наружности дома: он казался столь милым и нежным, был так хорош, что у Конрада мелькнула мысль об ангеле, принявшем человеческий образ. Темные волосы, ровно подстриженные надо лбом и завивавшиеся на плечах, окаймляли чистейшее детское лицо. Паж был одет в голубые узкие штаны, бархатные туфельки и короткую голубую накидку с белой вышивкой – ливрею.
Девы Богоматери. Кто-то вышил на подоле его блио повторяющийся девиз «АМА» – любовь.
– Мир вам и добро пожаловать, брат, – заговорил мальчик. – Чем можем служить?
– Я хочу поговорить с вашей госпожой. Я Конрад да Оффида, друг брата Лео.
Мальчик ответил с поклоном:
– Мадонна еще в часовне.
Одновременно с его словами у Конрада забурчало в животе – он постился со вчерашнего дня. Мальчик добавил без запинки:
– Не хотите ли подождать ее в кухне?
Конрад с благодарностью кивнул и пошел за пажом. В доме стоял теплый запах смолистых дров, слышно было, как в очаге потрескивает огонь. Стены скрывались за коврами, а глиняные плитки пола – под свежей тростниковой подстилкой. В темных углах, куда не добирался солнечный свет, горели тростниковые светильни. Вдоль стен выстроились тяжелые резные кресла с алыми подушками на сиденьях. Весь дом донны Джакомы обещал уют и гостеприимство.
– Мама, у нас гость! – крикнул юный провожатый кухарке, пропуская Конрада в кухню, полную ароматов свежего хлеба, сухих пряностей и бурлящей похлебки.
В квашне рядом с чаном масла поднимался бугор теста. Женщина, нарезавшая у стола круг светлого, как сливки, сыра, подняла голову. Она казалась не старше Конрада – такая же светлокожая, как ее сын, что неудивительно, когда целыми днями склоняешься над паром котлов. Только над верхней губой у нее чуть темнел легкий пушок. Супы и соусы оставили пятна на ее белом фартуке, а голые по локоть руки были белыми от муки.
– Хлеб уже достаточно остыл, – сказала она. – Садитесь, пожалуйста, с маэстро Роберто, брат.
Человек средних лет в такой же, как у мальчика, голубой ливрее и круглой голубой шапочке на макушке указал Конраду на скамью напротив себя. Он держался так же приветливо и открыто, как первые двое, но Конраду почудилась настороженность в его взгляде.
– Не припомню, чтоб мы видели вас раньше, брат, – заговорил он, когда Конрад уселся напротив него за столом.
– Я здесь впервые.
– Он знал брата Лео, – вмешался мальчик.
– А! Тогда мы вам особенно рады. Я – управляющий мадонны, и в мои обязанности входит заниматься незнакомцами. Наша госпожа так добра, что порой вредит сама себе. Позволяет себя дурачить шарлатанам, которые ищут бесплатной кормежки и ночлега. И хуже всех те, которые морочат ей голову россказнями о божественных видениях, ангельских голосах, норовят продать глазной зуб Иоанна Крестителя или блюдо с Тайной вечери. Нам их предлагали столько, что хватило бы накормить всех апостолов и еще четыре десятка гостей. Вы меня понимаете, верно?
Он прищурил глаза, подчеркивая не слишком тонкий намек, звучавший в словах.
– Как удачно для нее, что ее делами занимается столь предусмотрительный человек, как вы, – произнес Конрад.
Кухарка рассмеялась.
– Нет, брат. Со своими делами наша госпожа справляется сама. Мы делаем то, что она велит, и поворачиваемся живехонько.
Она поставила перед мужчинами полные миски густой манной каши, по кружке молока и положила хлеб с сыром. Управляющий склонил голову.
– Прошу вас, брат, благословите трапезу. Мы заставляем гостей платить за угощение, молясь за наши души.
Просьба была высказана в том же тоне, что и предостережение, так что Конрад поспешил исполнить ее.
Покончив с кашей и дочиста вытерев миску хлебной коркой, Конрад ощутил новое благоухание, слаще кухонных ароматов. Он глубоко вздохнул, и ноздри у него задрожали от удовольствия.
– Франжипани[26] – сами понимаете, – пояснил управитель, заметив его движение. – Аромат цветов красного жасмина. – С этими словами он поднялся, глядя за плечо Конраду. – Buon giorno, Джакомина.
– Всем добрый день, – глуховатым, чуть дрожащим голосом ответила женщина.
Отшельник вскочил на ноги, едва не опрокинув скамейку. Он и не слышал, как в кухню вошла донна Джакома.
И сразу понял почему. Старая дама неслышно ступала босыми ногами, тяжело опираясь на трость. На ней была монашеская серо-коричневая сутана, и Конраду тут же вспомнилось, как Лео называл ее членом третьего ордена. Донна Джакома была статной матроной, как подобало дочери героев и героинь, и Лео поразила гладкость ее полного круглого лица. Ни одной морщины, только шрам на щеке. Он бы не дал ей больше пятидесяти лет. Удивили его и ее седые волосы – непокрытые и коротко остриженные, как у рабыни. Впрочем, она скромно зачесывала их так, чтобы прикрыть уши. Под седой челкой блестели зеленые глаза. Их взгляд был пристальным, кошачьим.
Конрад сразу отметил манеры знатной дамы, очаровательные и необычные. И перестал удивляться спокойной непринужденности, с которой принимали его слуги. Хозяйка дома излучала мягкую силу, которая неизбежно должна была влиять на всякого, кто долго жил рядом с ней. Слово, которое пришло ему на ум – gentilezza, – означало благородство, выше того, которое получают по рождению или покупают за деньги. Он начинал понимать, почему и Франческо, и Лео любили и почитали эту женщину.
Конрад еще раз назвал себя и объяснил, какое дело привело его к ней. У него возникло несколько вопросов относительно письма, полученного после смерти Лео, и он надеется, что мадонна сможет уделить ему несколько минут своего времени, сказал он.
Выслушав отшельника, она просияла.
– Так вы его получили? Я все боялась, что эта задача не по силам матери настоятельнице.
– Она доверила его весьма... настойчивой духовной дочери.
Донна Джакома махнула мальчику:
– Пио, проводи фра Конрада во двор, на солнечную сторону. Туман расходится.
И обратилась к Конраду:
– Я присоединюсь к вам, как только закончу дела с маэстро Роберто.
Отшельник прошел за пажом по проходу через аркаду, окружавшую небольшой дворик. Деревянная терраса выступала над ним с верхнего этажа, а дальняя от переулка сторона дома поднималась узкой башенкой – убежищем, в котором могли скрыться домочадцы в случае неожиданного нападения. Мальчик указал ему скамейку в пятне солнечного света, сидя на которой Конрад мог погреться и насладиться журчанием мраморного фонтанчика.
Донна Джакома не заставила себя ждать. Увидев, что она подходит, отшельник поспешно извлек из-за пазухи письмо и держал его развернутым, пока дама усаживалась.
– Надеюсь, вы сумели разобрать мой почерк, – улыбнулась она. – В детстве меня учили читать и писать, но с тех пор мне редко выпадал случай применить это умение. А фра Лео обязательно хотел, чтобы под его диктовку писала я, а не мой секретарь.
– Конечно, у него были причины, хотя я до сих пор теряюсь в догадках, какие именно.
Отшельник обвел пальцем каемку букв.
– Он не объяснил вам, что означает его собственноручная приписка?
Донна Джакома с любопытством рассматривала рамку.
– Я даже не знала, что это тоже надпись. Лео последнее время плохо слушались пальцы, и он так долго разрисовывал кайму, что я оставила его заканчивать без меня. Он трудился с таким умиротворенным и простодушным видом – точь-в-точь ребенок, разрисовывающий поздравление своей матушке. Я и думала, что это просто... украшение. – Она внимательно прищурилась, потом покачала головой. – Пожалуйста, прочтите вы. Глаза у меня уже не те, что встарь.
– Оно начинается так: «Фра Джакоба знает, что такое истинное послушание».
Женщина залилась краской:
– Он так и написал?
– Так и написал. Не понимаю. Я пятнадцать лет в ордене, но никого с таким именем не знаю. Может, вам он известен? Вы с самого начала были, как никто, близки делам ордена.
– О, какой он милый! Я много лет не слыхала этого имени.
– Значит, вы знаете фра Джакоба? Ее глаза наполнились слезами.
– Я и есть фра Джакоба. Вернее, была. Меня окрестил так пятьдесят лет назад святой Франческо – за мужество в добродетели – так он сказал. – Она продолжала со смехом: – Он сравнивал меня с Авраамом, Иаковом и другими патриархами Израиля. Я понимала, что это должно быть лестно, но у меня в то время по дому бегали два маленьких сына, так что я чувствовала себя какой угодно, только не мужественной.
Она промокнула глаза рукавом и улыбнулась.
– Простите мне дурачество, брат, – женские глупости. Ваш вопрос пробудил множество воспоминаний.
Она сосредоточенно расправляла и разглаживала складки одежды, стараясь овладеть собой. Конрад воспользовался этой минутой, чтобы привести в порядок и свои мысли. Лео подбросил ему новую загадку.
– Ну что ж, тогда расскажите мне, что значит истинное послушание, – попросил он.
Ее хлопотливые руки наконец смирно улеглись на коленях, и она задумчиво взглянула на них.
– Это фра Лео рассказывал мне о послушании – он считал тот разговор очень важным – в последний раз, когда побывал у меня, чтобы написать письмо. Я расспрашивала его, наверно в сотый раз, о том, что видел он на горе Ла Верна, когда серафим запечатлел на благословенной плоти нашего отца раны Христовы. Сколько лет я его знала, Лео ни в письмах, ни в разговорах не хотел говорить о стигматах, а ведь он был со святым Франческо, когда это случилось. И в этот раз было так же. Только вместо того чтобы просто отмолчаться, он повторил слова, которыми отвечал на расспросы сам святой Франческо: «Secretum meum mihi» – моя тайна принадлежит мне. И в первый раз он признался мне, что хранит молчание «в святом послушании». Он сказал, что сразу после кончины святого фра Элиас взял с него клятву никогда ни с кем не обсуждать этого дела.
Она повернулась на скамье так, чтобы сидеть лицом к Конраду, и склонила голову набок.
– Что вы об этом думаете? По-моему, очень странно. После кончины святого брат Элиас сам часто рассказывал о его ранах. – У нее на глазах опять выступили слезы. – Элиас сам привел меня в хижину, где душа нашего учителя рассталась с телом. Голова Франческо покоилась на подушке, которую я привезла из Рима, но они еще не обернули его погребальными пеленами. Он был в одной набедренной повязке, словно Христос на кресте, и я сама видела гвозди, торчащие у него из ступней и ладоней, и рану в боку тоже. При жизни раны всегда были скрыты повязками, так что их не видел никто – никто, кроме брата Лео, который заботился о нем и делал перевязки.
Фра Элиас поднял тело с тюфяка и сказал мне: «Его, любимого вами в жизни, примите в объятия в смерти».
Чудо – тело его совсем не окоченело. Оно было даже мягче, чем при жизни, потому что в последние годы у Франческо от боли часто сводило члены. Я без труда удержала его: после долгих постов он был не тяжелее гуся. Тогда я поняла, что чувствовала Магдалина, прижав к груди тело своего мертвого Господа, а брат Элиас стоял рядом, подобно апостолу Иоанну.
При последних словах Конрад встрепенулся.
– Вы описываете Элиаса совсем иным, чем я представлял со слов Лео.
– Как ни печально, после погребения Элиас очень переменился. Он любил святого Франческо и, пока тот был жив, нянчился с ним, как мать с хворым дитятей. И, кажется, наш святой был ему совестью. Когда же совесть умерла, его поглотила жажда власти и величия – как для себя, так и для всего ордена.
– В народе говорят, что он предался даже черному знанию...
– Надеюсь, это сказки. Но и, правда, я тоже слышала, будто он искал философский камень. И когда защитник нашего ордена, кардинал Уголино, стал папой, он построил для себя в Ассизи дворец, чтобы останавливаться там, посещая город. В том дворце было много потайных комнат и помещений.
– Я его видел, – Конрад, – только снаружи.
– Еще рассказывают: если Элиас узнавал, что кто-либо из братьев ордена в миру предавался алхимическим искусствам, он посылал за ним и держал едва ли не пленником в папском дворце, принуждая продолжать свои занятия. Были у него и другие – ясновидцы и толкователи снов.
Конрад содрогнулся.
– Советоваться с ними – все равно что обращаться к оракулу пифий!
И про себя подумал: «Такой человек не погнушался бы заключить сделку с нечистым». Донна Джакома нахмурилась:
– Одному такому случаю я сама была свидетельницей. Тогда Элиас так разъярил меня, что я зареклась впредь говорить с ним и еще с несколькими отцами города – разве что ради того, чтобы дать волю своему гневу.
– Что же они сделали? – спросил Конрад.
– Они нас предали. Предали всех, кто хотел всего-навсего молиться иногда на могиле святого Франциска. Мы много лет собирали пожертвования и терпеливо ждали, пока будет достроена нижняя церковь базилики, чтобы поместить в ней святые мощи. Когда настал этот день, братья из всех провинций собрались в Ассизи, и сюда же съехались десятки кардиналов и епископов. Мы шли в процессии от Сан-Джорджио, и мне оказали честь, позволив идти в ней с братьями из Сакро Конвенто.
Когда мы вступили на площадь перед верхней церковью, в наши ряды врезалась фаланга рыцарей. И в ту же минуту городские стражники вырвали гроб с останками у братьев, державших носилки.
Конрад кивнул.
– Лео рассказывал мне о похищении, но я хотел бы услышать о том черном дне из ваших уст.
– Тогда все пришло в смятение. Джанкарло ди Маргерита – он в том году был нашим подестой – выкрикивал какие-то приказы стражникам и рыцарям; братья в первых рядах шествия звали на помощь, вопили, даже проклинали солдат. В задних рядах, я слышала, братья продолжали петь, не ведая, что творится впереди. Тех братьев, которые пытались защитить останки – среди них был и Лео, – солдаты сшибали наземь, уже было несколько раненых, других потоптали кони рыцарей. Я сама пыталась оттянуть одного стражника и за свои старания получила в лицо железной перчаткой.
Конрад новыми глазами увидел шрам у нее на щеке.
– Рана была тяжелой, Джакомина? – не подумав, он назвал ее уменьшительным именем, как называл госпожу управитель, и тут же покраснел от смущения.
Она рассеяно смотрела вдаль, даже не заметив его дерзости.
– Крови было много – щеку рассекло до кости, но больней было видеть, как солдаты утаскивают гроб. Они закрылись в церкви и не открывали дверь, пока не спрятали останки. Их так и не нашли. Я даже не знаю, где преклонить колени, чтобы быть ближе к моему учителю.
– Разве прелаты не выразили протест?
– Выразили, да что толку? Даже святой отец, несмотря на дружбу с Элиасом в бытность свою кардиналом – покровителем ордена, осудил похитителей за варварскую дерзость. Он уподобил Элиаса святотатцу Уззе, которого Господь поразил за то, что он осмелился коснуться ковчега Завета.
– И все это затеял Элиас?
– Он с Джанкарло и с другими. Много лет спустя я спрашивала их: «Зачем вы это сделали?» Джанкарло объявил, что участники процессии обезумели и он опасался, как бы фанатики не разорвали тело на куски в жажде приобрести святую реликвию. Элиас уверял, что нашего святого хотели украсть перуджийцы. Все такие оправдания – чистейшая чепуха. Шествие было как нельзя более мирным – прямо воскресная месса в обители Бедных женщин. И у перуджийцев было время похитить святого Франческо, пока останки четыре года хранились в Сан-Джорджио. Да если бы они только попробовали, против них бы начался настоящий крестовый поход! Чтобы скрыться с гробом, им пришлось бы прежде перебить всех жителей Ассизи до последнего младенца.
– Но вы сказали, в деле участвовали и другие братья?
– Нет, не монахи. Рыцарей привел Симоне делла Рокка с сыновьями. И я видела брата святого Франческо, Анжело, с другим знатным синьором у церковных дверей.
– Вы его знали?
– Нет, видела до того один раз, когда епископ Гвидо благословлял землю под базилику. Мне показал его Элиас и упомянул, что тот сделал большой взнос на строительство. По его словам, у него в коммуне Тоди было поместье.
– Ах так...
Конрад прикрыл глаза и прислонился плечом к колонне за скамьей. Прижал пальцы к виску и глубоко задумался, припоминая, что же такое рассказывала ему Амата в горной хижине. Что-то про склон городского холма, на котором стоит теперь базилика. Колле д'Инферно. Ему мешало вспоминать видение ее темных глаз, прямо и честно смотревших ему в лицо. Он так и не вспомнил.
Что ж, не важно. Он нашел фра Джакоба, на шаг приблизился к пониманию того, что подразумевал Лео под словами «secretum meum mihi». И эта тайна была как-то связана с видением серафима на горе Ла Верна.
Конрад, раскрыв на коленях молитвенник, отдыхал под осенней листвой деревьев во дворике дома донны Джако-мы. Ответов на загадки Лео он больше не получил, но матрона охотно взялась помогать ему в других вопросах. Едва он заговорил, как важно ему проникнуть в библиотеку Сак-ро Конвенто, она мгновенно поняла, что значит для отшельника его запущенная внешность, и тут же послала за служанкой, которая стригла й брила живущих в доме мужчин. Правда, Конрад отказался подпустить к себе женщину. Он помнил историю падения Самсона и извлек из нее урок: не допускай женщину касаться своей головы. Однако, понимая, как важно привести в порядок заросшую тонзуру, он нехотя согласился на предложение нанять для него городского цирюльника.
Тот постарался на славу: выбрил макушку и шею, так что тонзура стала отчетливо видна. Довольный Конрад похвалил мастера донне Джакоме и ее управителю: цирюльник еще и подмел пол, тщательно собрав обрезки волос до единой пряди. Маэстро Роберто расхохотался.
Донна Джакома поспешила объяснить:
– Он, фра Конрад, прослышал, что вы близкий друг брата Лео, которого мы все почитаем, и что тот считал вас человеком святой жизни. Не надо краснеть, брат. Лео высоко ценил вас. Ну а цирюльник, человек небогатый, просто запасает на старость возможные источники дохода. Случись, что вы умрете и будете причислены к лику святых, эти обрезки на много лет обеспечат ему безбедное существование.
– Он сочтет большой любезностью, если вы не станете долго тянуть, – вставил Роберто. – Канонизация занимает не один год. Наш цирюльник побрил немало монашеских голов и всегда собирал обрезки – на всякий случай. Он хранит их в особых горшочках, помеченных понятными ему одному значками.
Теперь ветерок, пробравшийся во двор, холодил Конраду голую шею и макушку. Отшельник закрыл молитвенник, усмехнулся простодушной вере горожанина и его деловитой хитрости. Из тени у дверей к нему, прихрамывая, направлялась хозяйка, зажавшая под мышкой сверток серой материи. Как видно, она терпеливо дожидалась, пока он закончит дневную молитву.
– Горожане часто передают через меня подарки для братии, – заговорила она. – Известно, что вам не дозволено иметь дело с деньгами. Но вчера одна дама дала мне два сольди, и я купила на них материю для новой сутаны. Она просила в благодарность помолиться о спасении ее души.
Она ждала ответа. Конрад пожал плечами и взмахнул рукой:
– Наверно, я должен ее взять и конечно помолюсь за ее душу, но, – он прижал к груди свою потертую рясу, – прошу вас, донна Джакома, оставьте мою старую подругу подождать в вашем доме, пока мы с ней вместе вернемся в нашу хижину.
Он погладил заплату на рукаве так нежно, как мать гладит ранку на руке своего ребенка.
– Только если вы позволите ее выстирать. Со всем уважением к вашей духовной твердости, в моем доме паразиты не встречают такого теплого приема, как у вас на груди.
Конрад кивнул, заставив себя изобразить на лице улыбку. Неужели это та самая женщина, которую святой Франциск восхвалял за мужество? Так могла бы рассуждать простая домохозяйка. Он потер себе плечо, ощутив волдыри и ссадины от множества укусов и расчесов, столь спасительных для умерщвления плоти.
– Поступайте, как сочтете нужным.
Он постарался разжать челюсти, которые сжимались все крепче с каждым новым предложением. Сердце его негодовало, однако умом отшельник признавал необходимость маскировки.
Донна Джакома не сразу решилась продолжить, а когда заговорила, голос ее звучал робко что само по себе было неслыханно. Впрочем, отшельник перестал удивляться, как только вник в ее нелепейшее предложение:
– Ряса будет готова к утру, – сказала она. – И, если хотите, я прикажу к этому времени согреть вам воду для мытья.
На сей раз она воистину перешла границы!
– Мадонна, сколько раз, сидя у ног нашего учителя, слышали вы о том, что мыться непристойно и ванна развращает душу? – Он жарко покраснел, на миг представив себя голым. – Мало того, что мы предстаем в своей наготе – простите, что я произнес это слово! – но мы еще нежим тело тепой водой, возбуждая чувственность ее течением по коже...
– Ни слова более, брат. Я ожидала такого ответа. Я не смею подвергать вас искушению, как вы не посмели бы лишить ваших маленьких друзей источника привычной пищи.
Может быть, она улыбалась, но в тени он не смог рассмотреть ее лица, а она поспешно повернулась и зашаркала к дому. Бесспорно, она добрая и милосердная женщина, лучшая из всех, кого он знал, кроме только Розанны, но как досадно видеть ее подверженной той же низменной заботе о чистоте, какой отличаются более мелкие и легкомысленные женские души!
В день епископа Дионисия и Елевтерия-мученика в Ассизи открылась ярмарка. Отшельник, уже третий день обитавший в доме донны Джакомы, решился испытать свою новую наружность в широком мире. Одетый в новенькую сутану и сандалии, безбородый и почти лысый, он ощущал себя чужеземцем в незнакомой стране. Прежде чем являться в Сакро Конвенто, надо было привыкнуть к новому облику, смешавшись с толпой на улицах.
Ярмарка продолжалась три недели, но с первого дня любопытство вывело на улицы горожан всех сословий. Народу было густо, как звезд на безоблачном небе. Вилланы в чисто отмытых туниках вели за собой испуганных детей и жен, волочили тележки, погоняли нагруженных товаром осликов, разевали рты на полные городских диковинок лотки и прилавки. Нелегко придется в ближайшие недели управляющим и надсмотрщикам! У вилланов и после жатвы хватает дела: чинить упряжь, точить серпы и лемехи, собирать хворост и чинить крыши, а как тут удержишь их при хозяйстве?
У каждого оправдание наготове. Одному нужна соль – запасать впрок мясо. Другой провожает жену, которая собралась покупать краску для одежды малышам. Ведь и женщины во время ярмарки не станут штопать, чесать шерсть или отливать свечи для своей госпожи. И среди своих мелких закупок каждая найдет время пощупать павлинье перо или розовую кожу феникса, поглазеть на жонглеров и танцующего медведя, поплакать над балладами торговца, продающего свои вирши тем, кто умеет читать. И надсмотрщикам остается только вздыхать о потерянном времени, да самим бродить по ярмарке, нагружая возы покупками: киноварной краской и мареной на одежду господам, ножницами для стрижки овец, чесалками для шерсти, веретенами, ворсовальными шишками и жиром.
Да, вилланы неделю-другую будут отлынивать от работы, зато у городских стражников самое жаркое время.
В лавках и палатках, где дотемна торгуют вином, то и дело вспыхивают ссоры. Крики, доносившиеся из-под навеса, стоявшего прямо перед ним, напомнили Конраду, что и это в природе ярмарки.
Он заглянул под навес, где виноторговец поднимал всем на обозрение мелкую монетку:
– Сидит здесь и хлещет мое вино все утро, а чем расплачивается?! Она же обрезана чуть не вполовину! Ну-ка, плати настоящий динарий, не то я тебе уши под корень обрежу!
– Vaffanculo![27] – огрызнулся крестьянин. – У самого вино вдвое водой разбавлено. Такого жидкого вина сроду в глотку не лил. За половинную выпивку и плата половинная.
Здоровенный выпивоха, пошатываясь, поднялся на ноги, оперся одной рукой о стол, чтоб крепче держаться, и, к ужасу отшельника, сжал вторую в кулак, выставив мизинец и указательный палец бесовскими рожками. Уставив их на хозяина, он отчетливо выговаривал:
– Да будут те, кто продает разбавленное вино, прикованы в глубочайшем кругу преисподней, и чтоб им выел глаза дым горящей серы, и пусть огнеглазые отродья сатаны гоняют их по равнинам ада, продев им в мошну кузнечную наковальню.
Остальные посетители, поддерживавшие хозяина, потому что склока помешала им спокойно выпивать, подняли яростный крик:
– Расшибить ему башку и выкинуть отсюда! – кричал один.
Но крестьянин еще не все сказал. Он повысил голос, перекрикивая вопли, и, наставив пальцы на собутыльников, закричал:
– А тем, кто скажет слово в пользу разбавителей вина, пусть засунут головы сатане в зад и так прикуют, а ключ от цепей закинут в глубочайшее болото и пошлют за ним слепца без рук без ног...
На этом проклятье оборвалось, потому что хозяин с размаху опустил пустой кувшин на голову проклинающего. Тот опрокинулся за скамью, так что затылок его пострадал от столкновения с мостовой не меньше, чем лоб от столкновения с кувшином. Под одобрительный рев пьяниц трактирщик схватил упавшего за лодыжки и поволок из палатки. При каждом рывке тот ударялся головой о булыжник, оставляя за собой кровавый след.
– Proprio uno stronzo, – хозяин. – задница.
Пострадавший остался валяться на площади прямо под ногами у Конрада. Туника у него задралась до пояса, и он неуклюже ворочался, пытаясь хотя бы приподняться.
Конрад склонился над чумазым, залитым кровью лицом. Крестьянин тупо уставился на него, прикрываясь ладонью от солнца, и вдруг выпучил глаза и дернулся прочь.
– Ай! Церковник уже здесь! Видать, со мной покончено.
– Не думаю. Голова у тебя поболит, но жить будешь. На вид твой череп крепче шлема крестоносца.
Пьяница расслабился и тут же снова стукнулся затылком о камень. Поморщился и закрыл глаза.
Конрад встал рядом с ним на колени. Губы его кривились в сардонической усмешке. Пожалуй, он действительно ошибся, так надолго скрывшись в глуши. Пожалуй, права была Амата: на горной вершине всякий может быть святым. Настоящие святые испытывают свою веру, помогая людям вроде этого на площадях. «Служа беднякам Господа», как велел ему Лео. На мгновение ему представилось новое поприще: трудиться и проповедовать среди бедных, будучи беднейшим из них. От этой картины на сердце стало тепло. Да, именно так он и сделает, как только закончит свои дела в Сакро Конвенто. Он скажет «да», и даже с радостью, всему, что свойственно так называемой настоящей жизни: пьяным крестьянам, пропахшим вином и кровью, седым бровям Роберто, сходящимся над переносицей и затеняющим его суровое лицо, перламутровому птичьему клюву, вырезанному на трости донны Джакомы, Амате... Тут он запнулся, потому что дальше на ум просились слова: Амате с ее длинными ногами, белыми, стройными и крепкими, какими он увидел их в то утро на обрыве, какими их, должно быть, видел Энрико – и не только их – в свою последнюю ночь. Здесь следовало остановиться. Если он скажет «да» этим ногам или даже воспоминанию о них, то будет обречен так же верно, как несчастный мальчик из Верчелли.
Конрад в ту ночь спал беспокойно и после рассвета долго еще отгонял тревожные мысли об Амате. Он вышел в большую комнату, пригнулся, глядя в щелку ставен, как маэстро Роберто удаляется в щель между узкими домами и скрывается на ступенчатом спуске из переулка.
– Buon giorno, padre, – шепнула ему в спину донна Джакома.
Она опять застала его врасплох, неслышно появившись из коридора. Конрад успел заметить, что это был обдуманный трюк, ее любимая шуточка. Ей приходилось очень постараться, чтобы не слышно было стука трости. Когда дама не собиралась его разыграть, о ее появлении задолго предупреждало постукивание наконечника о пол.
Она внимательно посмотрела на него:
– Беспокоитесь о том, как вас примут в Сакро Конвенто? Конрад повернулся к ней лицом.
– Честно говоря, нет, мадонна. Я в печали – горюю о душе, которой не миновать гибели. Я повстречался недавно с одной... весьма смышленой девицей. Слишком умной для ее собственного блага. – Он снова ощутил подступающий гнев. – Сестра, которой монашеское одеяние не мешает предаваться развращенности, разъедающей ее сердце.
Он буквально выплюнул последнее слово.
Донна Джакома округлила глаза и подняла бровь.
– Среди ваших друзей есть женщина, брат? Вы, верно, очень озабочены ее судьбой, раз говорите о ней с такой горячностью.
– Я не говорю, что она – шлюха, – возразил Конрад. – Нас на несколько дней свела вместе судьба. Я имел в виду сестру-служку, которая доставила мне письмо Лео.
Матрона продолжала рассматривать его большими зелеными глазами. Она желала услышать продолжение, и Конрад вдруг почувствовал, что ему самому не меньше хочется высказаться. Донна Джакома подвела его к большому удобному креслу, села и внимательно выслушала рассказ отшельника. Тот передал ей историю девушки, насколько успел ее узнать.
– Я не стану говорить о ее проступках, потому что о некоторых из них узнал на святой исповеди. Не стану говорить и о своих подозрениях касательно ночи в Сан-Убальдо – это всего лишь подозрения. Но даже из того, что я видел сам, мне ясно, что сестра Амата оступилась на узкой тропе, ведущей к спасению.
Донна разгладила складки ткани на коленях – Конрад уже знал, что этот жест означает волнение.
– Бедный брат. Как сильно должно быть ваше разочарование! А ведь все началось прекрасно для вас обоих!
Для обоих? Конрад и в мыслях не сводил себя с Аматой вместе, но пожалуй, его благодетельница в чем-то права. Кажется, донна Джакома заглянула в глубины его души и обнаружила там разочарование, в котором он сам себе не признавался. Именно так. Поначалу Амата именно очаровала его. Он припомнил, что чувствовал, удерживая ее на уступе.
Хозяйка дома вздохнула, прижала ладонь к груди.
– А эта бедная девочка... Разве мало она выстрадала за пять лет, чтобы так мучиться теперь? Плохо ей приходится без матери.
Конрад вскинул голову. Он никак не ждал от донны Джакомы жалости к «девочке», как она назвала Амату. Заметив его движение, Джакома поджала губы.
– Милый Конрад, я целиком разделяю высокое мнение, которое имел о вас Лео. Даже среди братьев редки люди, столь полно отдающиеся своему призванию. Поучать столь развитого духовно человека было бы величайшей дерзостью со стороны старой женщины. И все же, признайте, вы долго жили вдали от мира, и я не думаю, что вы способны представить жестокую борьбу, которую каждодневно приходится вести здесь и мужчинам, и женщинам, чтобы дожить хотя бы до завтра. Вам не понять, какое зверство испытала на себе Амата, когда пленницей жила в доме убийц, беззащитная перед любой их прихотью. Я знаю таких мужчин. За одним я была замужем, и в нашем доме жили его братья. Эти мальчики-переростки выпускали бродить по дому своего любимого леопарда и смеялись, когда зверь убил служанку и рвал ее тело. У той женщины было четверо маленьких детей. Они играли с моими сыновьями.
Конрад дернул щекой.
– А у Аматы под рясой спрятан нож.
– А как вы думаете, зачем? – Донна сама ответила на свой вопрос: – Затем, что он ей нужен! Потому что ее некому защитить. Потому что ей с одиннадцати лет пришлось научиться защищаться самой.
– Но это не оправдывает ее поведения.
– Остерегитесь судить ее, брат. Вашу Амату вырвали из детства, жестоко и внезапно. Долгие годы она лишена была обычной любви и заботы. Не заслуживает ли она прощения, если теперь сама пытается отыскать любовь? Наш Спаситель мог простить Магдалину, а ведь та была старше и понимала, что грешит. Он смог простить женщину, пойманную на прелюбодеянии, и даже защитил ее от односельчан, готовых побить ее камнями, – так не сумеете ли и вы простить несчастную заблудшую девочку?
Конрад заерзал в своем кресле. Он чувствовал, что ступает на зыбкую почву, и боялся увязнуть глубже, вступив в спор.
– Женщинам нужна любовь, – продолжала донна Джакома. – Нам нужно, чтобы нас обнимали, ласкали, уверяли, что мы не такие, как другие женщины. Да, вы наверняка слыхали об этом, хоть и жили, удалясь от них. Мы не способны питаться теориями и умозрениями, как делают мужчины, превосходящие нас разумом. Мой господин и супруг бывал временами чудовищем. Он оставил меня вдовой шестьдесят лет назад, и с тех пор я посвятила свою жизнь Богу. И при всем том за эти годы мне случалось плакать о пустоте своего ложа. Я и теперь тоскую по гордому отцу своих детей, так же как по сыновьям.
Матрона утерла глаза платком, который извлекла из рукава своего монашеского одеяния, но справилась с волнением и, взглянув на остолбеневшего Конрада, тихонько хихикнула.
– Закройте рот, падре, не то проглотите муху. По-моему, вы меня неправильно поняли. Я говорю не о плотском желании. В мои-то годы я почти забыла, что это такое. Я имела в виду нежность – чувство, которое дает силу нам, женщинам, любить и прощать даже худших из мужчин, – мы, должно быть, научились этому у самого Спасителя, потому что так же поступал и Он. Вы не найдете описания такой любви в своих богословских книгах, потому что богословам это чувство неведомо. Для них это все равно, как если бы я пыталась описать сатира, которого не видела и не осязала, хоть и слышала, что такие создания существуют.
Она глубоко вздохнула, обмахнув лицо ладонью.
– Вы, конечно, знаете, что даже те редкие женщины, которым выпала независимость и свобода выбирать любимого, а не получить в мужья навязанного им мужчину, – даже они не всегда выбирают мудро, особенно если в юности их не направляла добрая, заботливая и властная мать. Я до полусмерти боялась такой судьбы, когда умер мой Грациано Франжипане; думаю, я избрала любовь к Небесному Отцу не столько из благочестия, сколько от страха.
У Конрада упало сердце. Донна Джакома поразила его так же, как Амата. Очень может быть, что все женщины всегда будут поражать неопытных мужчин, подобных ему.
И снова он проникся смирением, ощутив себя бессильным постичь ту слабость – называть ли ее «плотской похотью», или «любовью», – из-за которой женщины (и особенно молодые) так легко попадают в сети нечистого. В его глазах Амата пала перед смертным грехом похоти, который до нее погубил Франческу Поленту. Что сказала Амата, когда они говорили о Паоло и Франческе? «Разве любить – грех?» Господи Боже, может быть, она действительно не видит разницы между похотью и любовными узами, о которых говорила донна Джакома? Но ведь и он здесь не судья. Дама права. Ему следовало бы помнить, что для тех, кто счел себя способным судить чужую совесть, сатана приготовил особый камень преткновения – гордыню.
Конрад сам ощущал, как безнадежен взгляд, уставленный им на донну Джакому. Неужели всего десять дней назад его жизнь была такой простой?
– Вы дали мне много пищи для размышлений, – ответил он. – Бог вас вознаградит за то, что вы открыли мне свой дом и свои мысли. – Помедлив, он попросил чуть дрогнувшим голосом: – Если вы две недели не получите от меня известия, не сочтите за труд осведомиться обо мне у генерала ордена.
Донна Джакома улыбнулась.
– Мужайтесь, брат. Фра Бонавентуре, конечно, уже известно, что вы гостите в моем доме – его братия знает обо всем, что творится в городе. Он питает ко мне уважение и ни за что не допустит, чтобы в стенах обители с моим другом случилась беда.
Пьяццу ди Сан-Франческо было не узнать. Она, заодно со всеми площадями города, до последнего дюйма скрылась под лотками и торговыми палатками. Конрад с трудом различил сквозь людской гомон звон колокола с большой башни верхней церкви и разглядел над сутолокой единственную примету – кружевные каменные розетки верхних окон. Он протолкался вдоль северного края торжища, держась ближе к воротам, через которые они с Джакопоне неделю назад входили в город с мертвым мальчиком на руках. Стражник у ворот помахал ему рукой.
– Доброго утра тебе, брат! – выкрикнул он. – Помяни нас сегодня в своих молитвах.
Конрад, успокоенный тем, что его не признали, ответил на приветствие и продолжал путь мимо верхней церкви к Сакро Конвенто. Хотя небо сегодня было затянуто серыми тучами, он начал уже потеть под новенькой сутаной, и мышцы ног непривычно напряглись, будто он снова шагал по грязной дороге к Сан-Убальдо рядом с крестьянской телегой. Отшельник присел на ступеньку, любуясь открывшимся внизу видом на аркаду монастыря.
Безразличие стражника, вместо того чтобы порадовать уверенностью в представительности своей внешности, ввергло его в уныние. Нет, это не «совершенная радость» – скорее, ее противоположность.
Лео не уставал повторять этот рассказ – о том, как зимней ночью они со святым Франческо брели по дороге из Перуджи в Портиунколу. Одежда на них промокла и покрылась грязью, а холодно было так, что по нижнему краю ряс повисли сосульки, при каждом шаге бившие их по голым икрам.
– Знаешь ли ты, брат Ягненочек, что такое совершенная радость? – спросил вдруг Франческо.
Наставник признавался Конраду, что они в тот день ничего не ели, и Лео, не одаренный такой стойкостью к постам, как Франческо, полагал, что горячая похлебка в данный момент вполне подошла бы под это определение. Однако он был достаточно благоразумен, чтобы не признаться святому в своей слабости.
– Скажи мне, отец, – скромно попросил он.
– Представь себе, брат, что к нам по дороге подъезжает гонец и говорит, что все парижские профессора богословия вступили в наш орден. Это еще не совершенная радость. И что в него вступили все прелаты ультрамонтанисты, епископы и архиепископы, а с ними и все рыцарство франков и англов. И это еще не совершенная радость. Или что мои братья отправились к неверным и всех их обратили в истинную веру, или что я получил от Бога дар исцелять болезни и совершать многие чудеса. Говорю тебе, брат Ягненочек, во всем этом еще нет совершенной радости.
– Что же тогда совершенная радость? И Франческо отвечал:
– Когда мы явимся в Портиункола, промокшие от дождя и дрожащие от холода, и постучим в ворота, и привратник выйдет и сердито спросит: «Вы кто такие?», и мы ответим: «Два твоих брата», а он в ответ скажет: «Нет, вы двое бродяг, обманщики и воры, убирайтесь прочь!» – и не откроет нам, а оставит стоять под дождем и снегом, голодными и замерзшими, – тогда, если мы терпеливо перенесем оскорбление и жестокость, спокойно и без жалоб, и поймем, что привратник и в самом деле нас знает, и сам Господь научил его говорить так – вот она, совершенная радость! И если мы не перестанем стучать, и снова выйдет разгневанный привратник, и я стану настаивать: «Я брат Франческо», а он скажет: «Убирайся, ты, невежественный простак. Ты нам больше не нужен, потому что нас много и все мы – важные особы. Иди, попросись в приют Святого Креста!» И он возьмет суковатую дубину и, схватив нас за куколи, выбросит в грязь и станет колотить, так что наши тела покроются синяками и ранами, а мы стерпим это зло и примем оскорбление с любовью и радостью в сердце, желая разделить страдания Благого Христа из любви к Нему – вот, брат Ягненок, что такое совершенная радость и в чем спасение души!
Конрад помял в пальцах край своей рясы. Куда ближе к совершенной радости был он неделю назад, когда привратник в Сакро Конвенто выгнал его, как паршивую дворнягу. Что такое слабость Лео по сравнению с его позорной трусостью! Не вернуться ли к донне Джакоме, не переодеться ли в старую рясу и так войти в Сакро Конвенто, доверясь воле Господа? Избрав практичный способ получить доступ в библиотеку братства, не уподобился ли он столь презираемым им конвентуалам, которые променяли бедность на обеспеченную жизнь, простоту на ученость и смирение на привилегии? Разве не практичностью оправдывал Элиас отступления от устава Франциска?
Конрад дошел до конца лестницы, опираясь на стенку, ограждавшую спуск, и оказался перед двойной резной дверью нижней церкви, глубоко утопленной в арку проема. Несколько колонн с каннелюрами углом сходились к дверям с обеих сторон, направляя прохожего внутрь. Конрад не противился приглашению. Может быть, отыскав могилу Лео, он поймет, как ему быть.
Нижняя церковь, выстроенная для братии, была темнее и строже, чем базилика для горожан на площади. Маленькие окна с закругленными арками напоминали старинный стиль, между тем как для верхней церкви франки-архитекторы избрали новейшие стрельчатые проемы.
Взгляд Конрада сразу обратился к главному алтарю в дальнем конце нефа, выстроенному в виде миниатюрной аркады, так что алтарный камень как бы плыл над кругом арок с резными колонками. Оттуда он начнет поиски Лео.
Он прошел вокруг алтаря, разглядывая плиточный пол в поисках каменной плиты. При этом он вел ладонью по поверхности алтарного камня, и его вдруг остановила некая тревожащая странность. Пальцы нащупали неровность – вырезанный на святом камне рисунок. Выцарапал какой-нибудь сорванец, решил Конрад. Простенькая фигурка напоминала детский рисунок: человечек с черточками ручек и ножек, торчащих в стороны, вместо головы просто кружок – вернее, два круга один в другом. Весь рисунок был заключен в большой круг, и над этим внешним кругом вандал изобразил двойную арку.
Какое безобразие! Нынешние дети не только святых не чтят, но и гнева Божьего не боятся!
Отшельник заглянул в конец нефа. Художник Джинта да Пиза поместил картины из жизни Франциска напротив фресок, изображающих Иисуса, коему святой подражал более полно, чем кто-либо иной. За годы, проведенные Конрадом в горах, из нижней окантовки фресок исчезли большие куски. Каменщики устроили в стене проемы, через которые можно было попасть в боковые приделы с малыми алтарями. Распространявшаяся в ордене ученость привела к появлению множества священников, а священникам для ежедневных служб нужны алтари. Сам Конрад никогда не чувствовал потребности отслужить мессу, считая, что, не теряя времени на обряды, придет к Богу более прямым путем, но монастырская братия, как и следовало ожидать, держалась общепринятой практики.
Он переходил из часовни в часовню, пока, описав полный круг, не оказался в южном приделе – в часовне Иоанна евангелиста. Несколько плит с надписями, вделанные в стену, отмечали места погребений. Здесь лежали фра Анжело Танкреди, двоюродный брат святой Клары, и рядом с ним фра Руфино. Последнее оказалось для него неожиданностью. О смерти Руфино Конрад не знал. Дата на плите говорила, что тот скончался не более года назад. Последний раз, когда Конрад навещал наставника, Лео делил с Руфино крошечную келью в Портиункола.
– Покойся в мире и радости, старый друг, – вслух пожелал он. И тут увидел надпись, которую искал.
FRATER LEONE QUI OMNIA VIDERAT
OBITUS ANNO DOMINI 1271
Превосходная эпитафия, даже ироничная. «Брат Лео, который видел все». Или, как истолковал бы эти слова Конрад: «Брат Лео, который ничего не упускал».
Он встал на колени перед плитой и коснулся лбом холодного камня. Он не произнес вслух и в мыслях не задал никакого определенного вопроса – Лео, конечно, поймет его нужду без вмешательства слов. В таком положении он оставался все утро, но ответ так и не явился. В какую-то минуту он поймал себя на том, что вспоминает заверение Лео, будто Амата станет ему помощницей. Быть может, миг сомнения, сопровождавший это воспоминание, и объяснял упорное молчание наставника.
Мысли его обратились к апостолам, шедшим в Иерусалим за своим учителем. Они пребывали в недоумении, ибо Иисус только что сказал им, что должен пострадать и умереть в этом городе. Они потеряли из виду цель, встревоженные неясным будущим и кажущейся бессмысленностью всего, что случилось прежде. И вот, когда они совсем истомились и впали в уныние, Иисус явился перед ними преображенный, в сопровождении двух пророков древности, и тогда они вспомнили, Кто ведет их.
Может быть, размышлял Конрад, он слишком многого хочет. Уж не вообразил ли он, что Лео будет являться ему во славе, вместе со святым Франциском – дважды за две недели? Даже апостолы лишь однажды видели преображение.
Он неуклюже встал и растер сведенные мышцы. Хватит тянуть. Пусть три спутника, как любовно называли Лео, Анжело и Руфино другие братья, вместе наслаждаются последним покоем, как вместе переносили они труды и горести во времена младенчества ордена. Прозвище стало таким привычным, что даже их запретные ныне воспоминания о днях, проведенных со святым Франциском, братия называла просто : « Legenda Trium Sociorum » – « Легенда трех спутников ».
Отшельник вдруг развернулся и шагнул обратно к могиле Лео. Возможно ли, что Бонавентура или кто-то из прежних генералов ордена пытал Лео или его друзей? «Почему искалечены спутники?» – спрашивал Лео в своем письме.
– Прошу тебя, второй отец, – умолял он, – скажи, кого из своих спутников ты подразумевал? Как мне узнать «почему» , если я даже не знаю, «кто»?
И снова ответом ему было молчание.
«Один из добрых братьев», – думала донна Джакома, глядя вслед Конраду, уходящему по переулку. Она жалела, что растревожила его, но в то же время считала, что пора ему выйти из своего уединения. Он был так молод – ребенок с высоты ее восьмидесяти двух лет – и такой бесхитростный! Ту же наивность и упорство она ощущала в святом Франческо. Должно быть, эти-то качества и делают людей святыми, – вдохновленная свыше прямота, не допускающая серого цвета в черно-белый мир, разделенный на хорошее и дурное.
Раздумывала она и над историей молоденькой женщины, с которой так жестоко обошлась жизнь. При мысли о ней перед глазами старухи все стало расплываться, ей хотелось плакать от боли за всех девочек, всех женщин, кричать от ярости, много лет камнем лежавшей у нее на сердце. Мужчины так сильны в своей безрассудной тяге к уничтожению, а расхлебывать последствия их поступков достается женам, детям и слугам.
К возвращению посланного с поручением управителя донна Джакома решилась.
– Маэстро Роберто, пусть Габриеэлла приготовит мою голубую накидку и мантилью. Мы с вами идем в Сан-Дамиано. У меня есть дело к матери настоятельнице.
Роберто от удивления наморщил лоб. Она теперь редко выходила из дома.
– Я пошлю за носилками, – предложил он.
– Ненужно, – Джакома. – вдруг почувствовала себя очень сильной.
К началу дня Конрад получил в свое распоряжение келью в монашеской спальне и первый раз поел с братьями в трапезной. Впрочем, здесь были не все братья. Фра Бона-вентура и высшие чины братии, по-видимому, ели отдельно – скорее всего, в лечебнице, вместе с больными, получавшими более обильную и нежную пищу, – что как нельзя более устраивало Конрада. Ему хотелось остаться незамеченным, насколько это возможно в столь малочисленной общине, а значит, избегать прямой встречи с генералом ордена. После полуденной трапезы братья разошлись кто куда, и он направился в библиотеку.
– Фра Конрад! Какая приятная неожиданность! – Высокий монах обхватил его за плечи и прижался к его щеке своей сухой щекой. – Мир тебе, брат.
– И тебе, Лодовико. Рад видеть, что ты здесь по-прежнему библиотекарь. А то я уже повидал столько новых лиц, что подумал, не попал ли в чужое братство!
– Ив моем собрании найдешь перемены, – отозвался библиотекарь.
Конрад оглядел шкафы: они занимали вдвое больше места, чем ему помнилось. Отметил он про себя и словечко «мое» – повсюду здесь преобладало чувство собственности.
Несмотря на сердечную встречу, темное шершавое лицо Лодовико оставалось бесстрастным, как плита мостовой.
Конрад успел позабыть этот плоский нос, тяжелые веки и необычайно высокий лоб, наводивший на мысль, что мать Лодовика сплюснула ему голову, когда он еще лежал у нее во чреве. Его лицо напоминало маску – скорее идею художника о том как должен выглядеть мужчина, чем живого человека. Послушники за глаза звали его Fra Brutto-come-la-Fame – Брат-страшный-как-голод. Кстати, и в трапезной Лодовико не было, так что неудивительно, если за эти шесть лет, пока Конрада не было, библиотекарь заметно располнел.
В сравнении с библиотеками больших монастырей черной братии или университетов, комната над северной аркадой Сакро Конвенто казалась всего лишь пристройкой – да, возможно, ею и была. Она служила не только библиотекой, но и помещением для писцов, и в каждом отделении имелся столик с набором писчих принадлежностей, однако крошечные окошки, еще затемненные частым свинцовым переплетом, пропускали слишком мало света для чтения и переписки книг. Сейчас все столы пустовали. Конрад догадался, что писцы заканчивали работу до полудня, пока утреннее солнце освещало выходящую на восток библиотеку.
Святой Франциск не осуждал знание как таковое, но и не поощрял своих духовных сыновей к учености, полагая ее и ненужной, и опасной: ненужной, потому что братья и без нее могли достичь спасения души, а опасной, поскольку она вела к гордыне ума. Элиас возводил Сакро Конвенто вскоре после кончины святого, когда его желания еще имели вес в глазах последователей. Но даже этот мирской брат не мог предположить, что за двадцать пять лет его орден станет одним из оплотов учености христианского мира.
Да и сам Конрад не удержался от восхищенного вздоха, вспоминая, что преподаватели их ордена считались в Париже, Оксфорде, Кембридже, Болонье и Падуе лучшими умами церкви: Одо Ригальди, Дуне Скотус и Роджер Бэкон соперничали с самыми блестящими монахами-проповедниками – Альбертом Великим и Фомой Аквинским. Разумеется, в переносном смысле. Братья минориты не состязались с братьями проповедниками, несмотря на ревнивые попытки светских богословов стравить два ордена между собой.
Отвлеченный размышлениями, Конрад упустил несколько фраз, произнесенных Лодовико. Библиотекарь взял его под руку и провел вдоль стены, где выстроились в ряд запертые застекленные ящики – возможно, хранилища для самых драгоценных рукописей. За ними, в самом углу, стояли высокие шкафы, также запертые железными замками.
– Ты был ему близким другом, и, я уверен, записка тебя заинтересует, – Лодовико. – нашли ее после смерти фра Лео под его рясой, но составлена она была сразу после того, как раны Христовы запечатлелись на теле нашего благословенного учителя.
На крючках над застекленными ящиками висело несколько пар белых перчаток. Лодовико надел одну и жестом предложил Конраду последовать его примеру. Затем, отперев ящик, вынул изношенный кусок кожи и бережно развернул его на ладонях. Грубый пергамент, десятилетиями соприкасавшийся с кожей Лео, засалился и потемнел. Как видно, прежде чем спрятать на груди, наставник Конрада сложил его вдвое, и теперь на листе виднелась вытертая складка – почти излом.
Библиотекарь бережно повернул лист к Конраду. Это был, в сущности, обрывок шириной в полную страницу, но в длину не больше мужской ладони. Обе стороны были покрыты записями, оставленными несколькими разными руками, красными и черными чернилами. Увидев, что Конрад с трудом разбирает почерки, библиотекарь сам прочел вслух крупные буквы на лицевой стороне:
Да благословит и охранит вас Господь! Да осияет вас Господь ликом своим и да будет к вам милостив! Да обратит Господь к вам лик свой и дарует вам мир!
Конрад узнал Благословение священников из Книги Чисел; эти слова повторял над ним епископ Ассизский, посвящая в сан. Под словами Моисея писавший добавил постскриптум: «Благослови Господь тебя, брат Лео», – подписал благословение греческой буквой «тау», такой высокой, что перекрестье пришлось между букв имени Лео.
Конрад протянул к листу овечьей кожи руку в перчатке:
– Можно?
Библиотекарь переложил обрывок к нему на ладони так нежно, словно возвращал в гнездышко птичье яйцо. Конрад поднес лист к ближайшему окну. На обороте он увидел мелкую запись, в которой узнал руку Лео. Кажется, там был записан хвалебный гимн, возможно, продиктованный секретарю самим святым Франциском.
Свят Господь, единственный наш Бог.
Ты творишь чудеса...
Ты велик, всеблаг,
Ты высшее благо...
Ты есть любовь,
Ты есть мудрость,
Ты есть смирение.
Ты – терпение,
Ты – красота,
Ты – мир душе,
Ты – радость,
Ты – справедливость...
Ты есть вечная жизнь, великий и чудный...
милосердный Спаситель.
Хвала была великолепной и вдохновенной, однако Конрада она разочаровала. Ни намека на видение серафима, вдохновившего сей восторженный порыв. Он снова перевернул лист, и Лодовико указал ему на несколько приписок, сделанных мелкими буквами, но красным цветом. Две коротких фразы под и над «тау» свидетельствовали, что благословение и символ начертаны рукой самого Франциска.
– Должно быть, фра Лео добавил эти примечания позднее, – пояснил библиотекарь.
Почерк наверняка его – еще мельче, чем у его учителя, если такое возможно. Лодовико проследил пальцем более длинную приписку над благословением, сделанную теми же красными чернилами и той же рукой. Не дождавшись отклика Конрада, он сам начал читать через его плечо:
– «Блаженный Франциск за два года до смерти на сорок дней удалился на гору Ла Верна, дабы почтить Блаженную Деву Марию, матерь Божью, и архангела Михаила. И Господь возложил на него свою руку. После видения и слов серафима и запечатления на теле его ран Христовых он сложил хвалу, записанную на обороте этого листа, и записал ее своей рукой, благодаря Господа за милость, ему ниспосланную».
Лодовико взял пергамент из рук Конрада и возвратил на место под стеклом. Конрад, стоя за его спиной, раздумывал о прочитанном, а также и о том, с какой готовностью библиотекарь показал ему записи.
– Довольно странно, не правда ли, брат? – сказал он.
– Что странно, Конрад?
– Хвала. Она написана не той рукой, что благословение Лео, – очевидно, под диктовку, однако тот, кто оставил приписку, утверждает, что это собственноручная запись святого Франциска. Мне приходит в голову, что брат, писавший под его диктовку, – а это, вероятно, был фра Лео, – и брат, оставивший приписки красным, были два разных человека.
Лодовико застыл, склонившись над крышкой ящика, вплотную разглядывая пергамент. Впервые Конраду почудилось движение жизни под маской его лица: углы губ оттянулись книзу, брови чуть сдвинулись – крошечная щель открылась в броне непроницаемости.
Не дав фра Лодовико ответить, Конрад добавил:
– Не подскажешь ли мне, какие еще хроники ордена стоит прочитать?
Возвращение в Сакро Конвенто прошло гладко – пожалуй, слишком гладко, как заметил Конрад два дня спустя в разговоре с донной Джакомой. Они вместе ели суп на кухне ее дома, и он вел отчет о событиях последних дней. Конрад с благодарностью принял и горячую похлебку, и огонь, разведенный в печи, потому что осенние дни уже стали почти такими же холодными, как ночи, а затянутые промасленной кожей окна были слабой защитой от непогоды. Маэстро Роберто только что вставил в окна дополнительные рамы, но Конрад догадывался, что старой женщине нелегко придется зимой, несмотря на пергамент в окнах, ковры на стенах и огонь в очагах.
– Привратник, так надменно встретивший нас с сиором Джакопоне, теперь был донельзя любезен, – говорил Конрад между глотками отвара. – Нет, он мог меня не узнать. Но меня никто из братьев не тревожил и не расспрашивал. Я чувствую себя... как бы это сказать? Невидимкой. Что-то неестественное чудится в том, как со мной обращаются – или, вернее сказать, не обращаются.
– Чепуха, – возразила донна Джакома. – Я уже говорила, зря вы так беспокоитесь, брат. Бонавентура вас не потревожит. А узнали вы что-нибудь о смысле послания Лео? Я ломаю над ним голову с того дня, как вы мне его показали.
– Пока ничего.
Он рассказал ей о записке святого Франческо и добавил:
– Еще я нашел копию письма, которое Элиас разослал всем министрам-провинциалам после смерти нашего учителя. Часть я переписал. – Конрад достал из-за пазухи список с записями. – Даже я вынужден признать, что это прекрасное послание. Слишком длинное, чтобы переписывать его целиком, но я списал ту часть, которую нахожу особенно трогательной, – о видении на Монте Ла Верна: «Я пользуюсь случаем сообщить вам чрезвычайно радостную весть – новое чудо. Никто доселе не слыхивал о подобных чудных знаках, кроме данных Сыну Божию, каковой есть Господь наш Христос. Ибо задолго до кончины наш брат и отец Франческо получил знаки распятия; он носил на теле пять ран – истинных стигматов Христа. Ладони и ступни его были как бы пронзены гвоздями, и эти раны не заживали и остались черными, словно гвозди. И бок был разверзнут как бы копьем и постоянно кровоточил. Пока душа его оставалась в теле, он был видом некрасив и наружности непривлекательной, и ни один из членов его тела не был избавлен от немочи... Ныне же, когда он умер, он прекрасен видом и сияет с чудной яркостью, и всякий, кто его увидит, возрадуется...»
У Конрада перехватило горло, и он прервал чтение. Откашливаясь, поднял глаза и увидел, что донна Джакома кончиками пальцев утирает глаза.
– Таким я видела его в ту ночь, когда держала в объятиях, – сказала она. – Кожа цвета слоновой кости. – И она добавила: – Разве вы не слышите любви в этих словах, брат? Элиас не всегда был чудовищем.
Она встала, знаком попросив Конрада оставаться на месте.
– Я тоже хочу показать вам одно письмо. Подождите здесь, в тепле, я сейчас принесу.
Старая женщина вскоре возвратилась, держа развернутый лист в той руке, которой не опиралась на трость.
– Его Лео получил от святого Франческо. Он отдал его мне в благодарность за небольшие услуги, которые я ему оказывала. Как видите, дар Лео драгоценнее всего, что я могла ему дать.
Она положила пергамент на стол перед Конрадом. Он сохранился лучше, чем пергамент из библиотеки, хотя тоже хранил темные отпечатки грязных пальцев. Запись в первую очередь подтверждала – даже более, чем благословение – особую привязанность святого к ближайшему своему спутнику.
Брат Лео, желает тебе твой брат Франческо здоровья и мира.
Обращаюсь к тебе, сын мой, как мать обращается к сыну. Все слова, сказанные нами в пути, помещаю здесь, собрав их в краткий совет. И если тебе еще нужен мой совет, скажу вот что: поступай, как тебе кажется лучше, чтобы угодить Господу и следовать путями Его и Его бедности, и будет с тобой благословение Господне и мое послушание. И если считаешь нужным для блага своей души или ради утешения прийти ко мне, приди, Лео!
Письмо, полное любви. Конрад хорошо представлял себе, как мучился Лео, на время разлученный с учителем, и какое утешение принесло это послание его истерзанной душе.
– Фра Лодовико все бы отдал, чтобы заполучить его в свое собрание, – заметил он.
– Думаю, вы правы. Я знаю, что мне осталось немного, и хотела поместить это сокровище туда, где его будут чтить, как должно. Правда, я решила отдать его в Сан-Дамиано – в благодарность за услугу.
Конрад хлопнул в ладоши:
– Ха! Превосходно, мадонна. Наверняка и Лео отдал бы его туда, раз уж ему суждено уйти из ваших рук. Бедные женщины могут поучить нынешних братьев соблюдать устав!
– Я так рада, что вы одобряете меня, брат, – улыбнулась она, сворачивая письмо и с непонятой ему рассеянностью устремив на него взгляд спокойных зеленых глаз.
От библиотечной пыли Конраду все время хотелось чихнуть. Как непохож здешний воздух на соленый ветерок, веявший из Анконы на его горную хижину!
Правда, запах чернил и переплетного клея, мягкая кожа переплетенных рукописей, латинские заглавия, тщательно разобранные по темам, порой вызывали у Конрада вздохи сожаления о днях ученья. Одобрял отшельник и тишину, царившую в библиотеке, когда он без помехи, почти в полном одиночестве рылся в ее запасах. Как ни странно, первый кончик нити он ухватил, когда копался в шкафу, заключавшем в себе пестрое собрание справочников и руководств. Среди трудов, направлявших крестоносных воинов к победе, попадались то «De inquisitione»[28] Давида фон Аугсбурга, то «Summa contra haereticos»[29] Джакопо ди Капелл и, описывавшие обязанности и поведение, подобающие инквизиторам, которые исчислялись уже сотнями. Полистал Конрад и иллюстрированное руководство для проповедников, написанное Сервасанто да Фаэнца, «Liber de Virtutibus et Vitiis», «Dormi Secure»[30] и многочисленные сборники «примеров», извлеченных из мифов, бестиариев и романов, с точки зрения Конрада, весьма красочных, но едва ли поучительных. Неужели проповедники верили, что притчи о единорогах, драконах и антилопах подвигнут умы их слушателей к Богу? Святой Франциск, подобно самому Иисусу, снабжал свою мысль простыми примерами. «Сеятель, вышедший на пашню» – образ, понятный простолюдину.
Более всего манили Конрада полки с духовными руководствами, где он обнаружил две книги своего университетского учителя Гилберта де Турне. Большая часть рукописей здесь посвящена была распятию и взывала к чувствам, но иные выказывали рассудочный германский ум, подобно «De Exterioris et Interioris Hominis Compositione»[31]
Аугсбурга. Для трудов плодовитого писаниями Бонавентуры Лодовико отвел целые две полки, и на них-то Конрад обнаружил наконец короткий трактат «De Sex Alis Seraphim» – «О шестикрылом серафиме».
Верный своему строгому разуму и богословскому образованию, Бонавентура каждое крыло серафима уподоблял одной из стадий духовного развития. Конрад восхитился ловким использованием символа для поучения, столь необходимого братьям. Однако когда он наткнулся на тот же образ в другой книге Бонавентуры и обнаружил, что он повторяется снова и снова едва ли не в каждом его труде, то невольно задумался.
«Когда я был на Монте Ла Верна... пришло мне на ум чудо, явленное святому Франциску в этом самом месте: видение крылатого серафима в образе Распятого... и понял я, что выражало то видение восторг нашего отца в созерцательном размышлении и путь, коим тот восторг достигается».
Видение серафима явно обладало для Бонавентуры особой притягательностью. Но что он хочет сказать, используя глагол «effingere» в предложении «выражало восторг нашего отца»? Разве видение святого Франциска не было истинным, и весь рассказ о нем – только символическая аллегория? Конечно же, нет, однако...
У другого автора Конрад мог бы пропустить столь мелкую путаницу в определениях, но Бонавентура отличался особым педантизмом в терминах. Он тоже в свое время читал лекции в школе братства в Париже, был современником и другом Фомы Аквинского. Он не бывал неточен в выборе слов. Конрад перенес книгу к столу и достал свои записи. Хотелось бы знать, сколько раз он успел бы прочитать «Аве, Мария», пока мимо пройдет Лодовико? Конрад с первого дня в библиотеке заметил, что царапанье пера по бумаге притягивает библиотекаря к его столу так же верно, как железо к магнитному камню.
И тут же услышал мягкие шаги. Сандалии Лодовика шаркали по плиткам пола.
– A, «Itinerarium mentis in Deum», – с нарочитым безразличием произнес библиотекарь, кинув небрежный взгляд на стол. – Отличная работа. Фра Бонавентура рад будет узнать, что вы стали знатоком его трудов.
«О чем ты, конечно, доложишь ему за ужином», – хмыкнул про себя Конрад. Ему вдруг захотелось перечитать жизнеописание святого Франциска, составленное генералом ордена. И еще раз взглянуть на этого серафима. Если между делом попадется и упомянутый Лео слепец, тем лучше.
При первом проблеске рассвета Конрад вместе с переписчиками спешил в библиотеку. Часы, освещенные солнцем, сокращались с каждым осенним днем: приближался праздник святой Лючии – самая длинная ночь в году.
Отшельник направился прямо к полкам, где хранились хроники времени основания ордена. К его разочарованию, там обнаружилось всего несколько кратких житий неканонизированных святых ордена, история первого братства в Англии Томаса Эклстонского и такая же хроника Джордано ди Джиано, описывающая распространение ордена в Германии. И ни слова об Умбрии, где зародилось все движение, – пробел, который бы отлично заполнила тайная рукопись Лео.
Оставшееся на полке место полностью занимала «Legenda Major»[32]Бонавентуры. Тот же труд переписывали все работавшие за столами переписчики – побочный результат печально знаменитого эдикта 1266 года. Запретив все ранние предания, министры-провинциалы ордена постановили, что в каждой обители должна храниться хотя бы одна копия истории Бонавентуры. Время от времени материнская обитель посылала в провинции братьев-проезжающих, и каждый проезжающий вел за собой мула, навьюченного копиями. По словам Лео, во времена Элиаса таких братьев называли «братья-извлекающие», поскольку они возвращались в Ассизи с полными сумами сокровищ, извлеченных у настоятелей, желавших сохранить свое положение, – от золотых кубков до драгоценной соленой рыбы в полотняной обертке.
Лодовико приклеил к полке с хрониками копию эдикта. Конрад, взглядывая на нее, всякий раз содрогался от негодования: в сущности, все первое поколение братьев было наказано за правдивость.
Генеральный капитул приказывает в послушание, чтобы все предания о блаженном Франциске, составленные ранее, были исключены, поскольку предание, составленное великим магистром, включает все, услышанное им из уст тех, кто все время был с блаженным Франциском и имеет обо всем достоверное знание.
«Услышанное из уст тех, кто был с блаженным Франциском»? Уж конечно не от Лео, и не от Руфино, и не от Анжело Танкреди, и не от кого-либо из тесного круга посвященных!
Конрад впервые узнал об эдикте через четыре года после его издания, когда в 1270 году навещал Лео – за год до смерти наставника. Лео считал официальное бонавентуровское «Предание» ужасным – раскрашенной фигурой святого, вырванного из настоящей жизни, установленной высоко в нише, где никто уже не сумеет его коснуться, – карикатурой на Франческо, которого они знали. Ничего не осталось от живого человека, который в юности возглавлял весенние шествия по улицам Ассизи, заслужив звание Короля шутов, который швырял на ветер деньги своего доброго отца, тратя их на прихоти и наряды. Мот, трубадур, весельчак был стерт с листа – остался только чудотворец.
«Они высосали из него кровь и дух, – бушевал Лео. – Обошлись с ним, как лекари, которые полагают, что человечность – смертельный яд, убивающий святого. Все братья спиритуалы в трауре!»
Но они не только оплакивали святого. Лео доверительно поведал ему, что многие изгнанники тайно оставили у себя запретные рукописи; и так же поступили Бедные женщины в Сан-Дамиано. Тогда-то он и попросил Конрада переписать и сохранить у себя написанную им хронику ордена. Манускрипт Лео не содержал ответов на вопросы, которыми задавался теперь Конрад, но был, несомненно, важным звеном, связывавшим орден с его прошлым. Теперь Конрад содрогался при мысли, что лишь ему и Амате известно, где спрятан свиток. Надо будет при первом случае рассказать донне Джакоме. Ведь если с ним случится беда, он уже не вернется в свою хижину, а на девушку полагаться нельзя, да и в любом случае она теперь заперта (и слава Богу за это!) в своем монастыре.
Все эти соображения кипели у него в уме, когда Конрад открыл «Главное предание». Он помолился Святому Духу о даровании ему мудрости и понимания и обратился сразу к тринадцатой главе – главе о серафиме.
CAPUT XIII О ЕГО СВЯЩЕННЫХ СТИГМАТАХ
За два года до того, как дух его удалился на небеса, Господень промысел увел Франциска на высокую гору, называемую Ла Верна. Здесь он начал сорокадневный пост во имя святого Михаила Архангела.
И Божьим вдохновением открылось ему, что, открыв Евангелие, узнает он, чего хочет от него Господь. Помолившись благочестиво, он взял с алтаря книгу Евангелий и просил своего спутника, благочестивого и святого брата, открыть ее трижды во имя святой Троицы. Всякий раз книга открывалась на страстях Господних, и Франциск понял, что должен уподобиться Христу в страданиях и горестях... Тело его уже было истощено суровостью прежней жизни и неслагаемым им с себя крестом Господним, но он преисполнился решимости вынести любое мученичество.
Близился день Воздвижения Креста Господня. Молясь в горах, Франциск увидел серафима с шестью огненными сияющими крылами, сходящего с небес. Видение быстро приблизилось и остановилось над ним в воздухе. Тогда он увидел между крылами образ человека распятого, и руки и ступни Его были прибиты гвоздями к кресту... Франциск онемел... преисполнившись радости, потому что Христос в облике серафима взирал на него так милостиво, однако видя Его прибитым к кресту, Франциск содрогнулся, потому что душу его пронзил меч сочувственной печали.
Исчезнув, видение оставило в сердце его трепетный восторг и запечатлело чудесные отметины на его теле... Ладони и ступни казались словно пробитыми посередине гвоздями, головки которых были на внутренней стороне ладоней и ступней, острия же выходили с обратной стороны. И правый бок казался пронзенным копьем и отмечен был красной раной, и часто она кровоточила, пятная его рясу и подрясник.
Когда раб Божий понял, что не сумеет скрыть стигматов, так явно впечатанных в его тело, то был охвачен сомнением... Он призвал некоторых из братьев и спросил их, говоря как бы не о себе, что следует делать в таком случае. Один из них, именем Иллюминато, был просвещен благодатью и понял, что свершилось некое чудо, потому что святой был еще не в себе. И он сказал так: «Брат, помни, что когда Бог раскрывает тебе Божественные тайны, то это не для тебя одного, но также и для других». Святой человек часто повторял: «Secretum meum mihi, моя тайна принадлежит мне», – однако, выслушав Иллюминато, он подробно описал свое видение, прибавив, что Явленный открыл ему многие тайны, но о них он никому не расскажет до конца жизни.
Подняв глаза от записок, Конрад увидел фра Лодовико, перебиравшего книги на полке у его стола.
– Не скажешь ли мне, брат, – обратился к нему отшельник, – отчего мне кажется знакомым имя Иллюминато? Он сыграл важную роль в истории ордена?
– Думаю, ты найдешь ответ в девятой главе, – ответил библиотекарь. – Фра Иллюминато сопровождал святого Франциска в плавании в Египет, был с учителем, когда тот пытался обратить султана, и вернулся с ним назад через Землю Обетованную.
– Это когда святого Франциска поразила болезнь глаз, приведшая затем к слепоте?
– Так рассказывают. Яркое солнце Святой Земли обожгло ему глаза.
Лодовико вернулся к своей полке. Конрад внес в свои записи фразу из письма Лео: «Первый Фома отмечает начало слепоты», – написал он и трижды подчеркнул написанное, после чего стал грызть ноготь и постукивать пером по столу. Не мог ли Лео под «слепцом» понимать самого Франциска? Но где же началась его слепота, если не на Востоке?
Он сидел, уставившись на единственную запись, когда писец за столом перед ним, ровесник Конрада, развернулся на необъятных ягодицах и подмигнул Конраду покрасневшим слезящимся глазом.
– Я слышал, вы спрашивали о фра Иллюминато? – заговорил он, утирая глаза, как видно, уставшие от непрерывного письма. – Я как раз на прошлой неделе слышал, как кто-то из старших братьев говорил об этом Иллюминато. Он сказал, что Иллюминато служил секретарем фра Элиаса, когда тот был избран генералом ордена.
У Конрада перехватило дыхание. Во времена Элиаса пост секретаря, который занимал Иллюминато – а до него Лео, – обозначался устаревшим теперь словом «переписчик». Кажется, сходилось: возраст спутника Дзефферино и имя, под которым знал его копейщик, казались подходящими.
Лодовико, не отходивший от стола Конрада дальше нескольких шагов, поспешно вступил в беседу.
– Брат прав. Я позабыл это обстоятельство.
«Быть может, Иллюминато и был одним из тех братьев, у которых справлялся Бонавентура, создавая свое «Предание», – подумал Конрад. – Один из тех, кто «всегда был с блаженным Франциском и обо всем имеет достоверное знание». Примечательно, что его Бонавентура называет по имени, но не упоминает имени брата, открывавшего Писание, а это, конечно, был Лео».
– Фра Иллюминато еще жив? – спросил Конрад.
– Да, хотя, сам понимаешь, очень стар, – кивнул библиотекарь.
– Так стар, что ему приходится ездить на осле? Фра Лодовико снисходительно усмехнулся.
– Не думаю, чтобы он теперь много ездил.
– Ошибаетесь, брат, – вмешался молодой писец. – Он всего неделю назад проезжал через Ассизи и задержался, чтобы побеседовать с фра Бонавентурой. Потому-то братья о нем и заговорили. Очень жаль, что вы с ним разминулись, фра Конрад.
– Действительно жаль, – подтвердил Конрад. – Но благодарю вас обоих за помощь.
– Довольно празднословить, брат, – добавил библиотекарь. – Ты отвлекаешь от работы брата Конрада и о своей забываешь за болтовней.
Выслушав выговор, писец покорно склонил голову:
– Да, брат.
И, отвернувшись, склонился над столом.
«Стало быть, Иллюминато еще пускается в путь, вопреки сомнениям Лодовико. И, если он и был тем монахом, которого Амата встретила в пути, – а это представляется уже весьма вероятным, – то, конечно, Бонавентуре теперь известно о содержании письма все, что смог запомнить опытный секретарь».
Оборвав разговор, библиотекарь вернулся к своим занятиям, одним глазком все же присматривая за разговорчивым писцом. Конрад снова обратился к записи о видении серафима. В длинном повествовании Бонавентуры он подчеркнул всего одно слово: «Иллюминато».
– Аванти! Вперед, упрямая скотина!
Иллюминато пнул осла пятками и хлестнул по крупу. Чем выше поднимались они над Тразименским озером и теплой долиной Чьяно, тем несговорчивей делался ослик. Иллюминато уже видел впереди гордую цитадель этрусской Кортоны. Зловещая в своей надменности, одинокая и грозная в окружении ледяйых гор, Кортона была подходящим убежищем для изгнанника Элиаса в его последние годы. Презрев советы Иллюминато, предостерегавшего его от заносчивости, Элиас вознесся, как мирской князь, среди своих откормленных прихвостней и юнцов мирян в разноцветных ливреях, прислуживавших ему как епископские пажи, подавая тонкие кушанья, приготовленные собственным поваром. Призвав в помощь честолюбию пыточное искусство своих тюремщиков, он захватил абсолютную власть над братством. Прошло десять лет, и братья, при поддержке папы, повергли его на колени.
Подпрыгивая в такт тряской рысце ослика, Иллюминато размышлял о том, что Бонавентура мог бы поучить Элиаса умерять честолюбие терпением. Нынешний генерал ордена поднимется в церковной иерархии выше, чем это удавалось прежде кому-либо из братьев, но, будь он даже вознесен на папский престол, он примет его, лишь подчиняясь настояниям князей церкви.
Иллюминато тоже приходилось выжидать, пока жернова лет повернутся, размалывая чем медленнее, тем тоньше. «И награда мне будет столь лее верной». Так обещал ему Бонавентура, когда старый монах принес ему известие о письме Лео к Конраду.
На главной площади городка Иллюминато спешился и махнул двум мальчишкам, весело скачущим поодаль, не замечая, что ветер развевает их лохмотья.
– Помогите мне добраться, fratellini[33], – обратился к ним старец. – Бог вас наградит, если вы доведете меня и моего ослика до церкви.
Сорванцы с любопытством глазели на него. Один заговорил на невразумительном местном наречии. Иллюминато ответил короткой пантомимой, потерев себе спину, указав вверх по улице и повторяя при этом: «Chiesa, chiesa»[34]. Наконец мальчики поняли и робко приблизились к нему.
Элиас выстроил над городом уменьшенную копию базилики, возведенной им в Ассизи. Даже изгнанный из ордена папским указом, даже удалившись на другой конец Европы и разделив судьбу Фридриха, отлученного от церкви, он продолжал носить серую рясу минорита, и так же поступали десятки братьев, сохранивших ему верность. Возвратившись в Кортону, он пытался воскресить остатки былой славы, устроив здесь аббатство и церковь, сходные с прежней базиликой не только именем, но и видом. Для себя он выстроил каменную келью отшельника. Элиас покаялся на смертном ложе, и местный священник отпустил ему грехи, так что он был похоронен в церкви. «И, возможно, я первый из братьев посещаю могилу падшего генерала ордена», – размышлял Иллюминато.
Он не по собственной воле отправился в Кортону. Пришлось согласиться, без особой охоты, на предложение Бонавентуры, считавшего эту уединенную обитель самым подходящим местом, чтобы дожидаться нового назначения. Еще один тяжкий оборот жерновов, и его честолюбивые замыслы исполнятся.
Зато какова награда: епископ Ассизский! Заняв епископский дворец рядом с Сакро Конвенто, он наконец-то сможет вмешиваться в политику ордена и участвовать в его тайной жизни. А ведь он уже совсем поверил, что ему предстоит умереть от скуки на прежнем посту: отец-исповедник в обители Бедных женщин, серьезно кивающий (или клюющий носом), выслушивающий, как эти невинные души поют литанию своих крошечных прегрешений. И вот счастливый поворот судьбы – случайная встреча с мальчишкой на дороге под Анконой, – и его снова подхватывает вихрь жизни. Он чувствовал, как с новой силой струится кровь в его старых жилах. Бонавентура сразу оценил значение письма, понял, какую опасность представляет оно для репутации ордена. И встретил новость с характерным для него sangfroid[35].
– Пусть Конрад приходит, – сказал он, с видимым равнодушием поворачивая на пальце кольцо. – Он уйдет, ничего не узнав.
– Но если он случайно наткнется на истину?
– В таком случае он не уйдет вовсе.
Тогда Иллюминато пришлось рассказать Бонавентуре и конец истории, как он позволил себе приказать задержать Конрада, если тот будет проходить через Губбио. На минуту сердце в нем замерло, потому что у Бонавентуры на лбу появилась легкая морщина. Затем лоб его снова разгладился. Генерал ордена побарабанил пальцами по столу и позвонил в стоявший на столе колокольчик. Секретарь, Бернардо да Бесса, ждал, должно быть, под дверью: он мгновенно возник перед столом со стилосом и восковыми табличками в руках.
– Фра Иллюминато, повторите то, что сейчас рассказали мне. Передайте также фра Бернардо запись, сделанную в Фоссато ди Вико, где вы по памяти переписали письмо Лео.
Когда секретарь закончил, генерал ордена еще раз поблагодарил его и заверил, что расторопность, проявленная Иллюминато, не останется незамеченной. Епископ Ассизский недавно удалился за своей наградой, и его место оставалось свободным до коронации нового папы. На столе у Бонавентуры уже лежало письмо с просьбой назначить на этот видный пост одного из братьев.
– Тебальдо Висконти да Пьяченца – мой личный друг. Мы едины во мнении о недостатках и разложении белого духовенства. Он охотно видел бы у власти больше наших братьев.
Сердце фра Иллюминато возликовало при этом намеке: он, умудренный прожитыми годами, не говоря уже о несомненном понимании того, сколь необходимо сгладить разногласия внутри ордена, превосходно заполнил бы освободившуюся вакансию. На месте генерала ордена Иллюминато не преминул бы добавить эти соображения в постскриптуме.
Но Бонавентура обещал до того, как у ворот Сакро Кон-венто появился мертвый мальчик. Происшествие могло бы остаться необъясненным, если бы к вечеру того же дня братья не принесли в обитель фра Дзефферино – измученного жаждой, полуслепого и бредящего ангелом мести с огненным мечом. Мальчик был как-то связан с гневным духом. Раненый бормотал что-то о том, как благодаря Божественному вмешательству Конрад ускользнул из их рук. Дальше – хуже: из обители ордена в Губбио явились двое братьев в поисках пропавшего третьего.
– Он умер, – равнодушно уронил Дзефферино, когда Иллюминато подвел их к больничной койке, и сверкнул на Иллюминато уцелевшим глазом. – Убит тем безобидным маленьким посланцем, который нес письмо Конраду. Так нам на этой неделе воздается за труды, а, брат?
Иллюминато счел за благо промолчать о посулах Бонавентуры.
Всю следующую неделю старый монах избегал встречи с генералом ордена. Бонавентура не терпел никаких заминок в безупречно отлаженной жизни Сакро Конвенто и относил к таковым смерть и увечья монастырской стражи и братьев. Однако, когда Бонавентура послал за ним сам, пришлось явиться.
– Конрад в Ассизи, – заговорил тот. – Остановился у вдовы Франжипане и со дня на день должен появиться здесь. Твой осел отдохнул, и я советую тебе посетить могилу своего учителя. Ему, несомненно, пойдут на пользу твои молитвы.
епископство?
– Я сообщу в Кортону, когда время приспеет.
Иллюминато ничего не оставалось, как преклонить колени, поцеловать перстень на пальце Бонавентуры и удалиться. Однако поднимаясь с колен, он постучал пальцем по бирюзовому камню, блестящему в золотой оправе.
– Вы, разумеется, сознаете, что Конрад представляет угрозу, пусть и непрямую, братству Гробницы?
– Я думал об этом, – отвечал Бонавентура, – хотя письмо, как ты мне его передал, не указывает на это.
Теперь, приближаясь к концу пути, Иллюминато чувствовал себя скорее изгнанником, нежели будущим епископом. Он опирался на плечо одного мальчика, а другой вел следом его ослика и непрестанно болтал что-то на своем наречии. Крутые извилистые улочки вели к церкви. У входа старец благословил своих помощников и прошел внутрь в поисках человека, который бы направил его к могиле Элиаса.
В церкви было холодно, темно и пусто, как в пещере. Он протащился по сырым плитам к единственной масляной лампаде, горевшей в боковом приделе, и постучал в дверцу, соединяющую церковь с обителью. На стук открыл черноглазый монах, с виду такой же запущенный и пыльный, как церковь.
– Per favore[36], брат, покажи мне могилу фра Элиаса, – обратился к нему Иллюминато.
Тот передернул плечами:
– Un momento.
Скрывшись в темноте за дверью, он вынырнул обратно с фонарем.
– Идите за мной.
Он провел Иллюминато за главный алтарь в заднюю комнату, которая, видимо, использовалась как кладовка. Скамьи для певчих были небрежно сдвинуты к стенам, а середина пола скрывалась под рассыпающейся грудой заплесневелых манускриптов. Провожатый ногами разбрасывал кучу рукописей под столом. Вверх взметнулся столб пыли. Потом он встал на четвереньки и смахнул пыль с одной из больших каменных плит. Открылась надпись – имя Элиаса.
– Здесь, – сказал монах.
Здесь? И этому тупейшему из братьев больше нечего сказать, как «здесь»? Как же так: властный повелитель человеков, которому дюжину лет верно служил Иллюминато, чьим политическим и архитектурным гением некогда восхищался весь цивилизованный мир, собирает на себя пыль под столом? Иллюминато негодовал.
– Что же, никто не охраняет его кости?
– Ха, то-то порадовалась бы его заносчивая душа при мысли, что кому-то могут понадобиться его кости! Да их здесь и нет. После его смерти брат кустод выбросил их из церкви и разбросал по холму за обителью. Их давно растащили волки. – Монах мрачно усмехнулся. – Если тебе нужны его негодные мощи, ищи в кучах гнилых костей у ближайшего волчьего логова. – Он тускло глядел на Иллюминато, и ни лицо, ни голос его не выразили и намека на чувство, когда он прибавил: – Sic transit gloria mundi[37]. Слава проходит без следа, брат.
– Не скажу, что была знакома с братом Иллюминато, – ответила Конраду донна Джакома. – Даже когда все только начиналось, братьев было слишком много. Не помню такого имени среди тех, кто пришел со святым Франческо в Рим.
Она сидела перед огнем в главной зале своего дома, укутав колени волчьим мехом и спокойно глядя на пляшущие языки пламени.
– А потом, – не отступался Конрад, – когда он служил Элиасу?
– Я ведь сказала, что ни разу не говорила с фра Элиасом после того, как он спрятал мощи святого Франческо.
Конрад подвинул свои записки к свету, перебирая листки. Когда же он поднял голову, перед ними стоял Пио с тарелкой сластей.
– Мама сказала, чтобы я отнес сейчас же, пока не остыли.
Благородная римлянка с улыбкой направила пажа к гостю.
– Любимое лакомство нашего учителя, – она, когда мальчик поставил тарелку перед Конрадом. – Марципаны. Когда я услышала о болезни, одолевшей святого Франческо, то захватила с собой коробочку этих печеньиц вместе с холстом для савана. Он больше всего любил миндальные, и я для него пекла их в виде креста. – Ее кошачьи глаза сверкнули радостью воспоминания. – Сегодня кухарка испекла их в виде нимбов, в честь наступающего Дня Всех Святых.
Конрад взял одно печенье и положил на язык, ощущая, как тает во рту сахар, а потом уж стал жевать. Ему еще много предстоит узнать об истинной аскезе, если такой святой человек, как Франциск, жевал сахарные печенья и не видел в том греха. Про себя он честно признавал, что в дом донны Джакомы его манят не только драгоценные воспоминания хозяйки, но и неистощимая выдумка кухарки. Его согрела мысль, что в этой слабости он отчасти сродни святому Франческо. Смахнув в огонь крошки, просыпавшиеся на листы, он продолжал поиски, пока не нашел отрывок из «Предания Бонавентуры».
– Вот второе описание стигматов – оно относится ко времени кончины Франциска. Бонавентура упоминает рыцаря по имени Джанкарло. Я думаю, не тот ли это подеста, о котором вы говорили. Тот, что помогал Элиасу похитить тело святого.
Он начал читать, переводя с латыни:
– «В его благословенных ступнях и ладонях можно было видеть гвозди, чудесным образом созданные Богом из плоти... так ушедшие в плоть, что, если на них нажимали с одной стороны, они тотчас выступали с другой... Рана в боку, которой не наносила человеческая рука... была красной, и плоть вокруг нее собралась в складки, образуя как бы прекраснейшую розу. Остальное тело, прежде смуглое, как от природы, так и от болезни, теперь сияло белизной, подобно изображениям святых на небесах. Среди тех, кому позволено было увидеть тело святого Франциска, был ученый и благоразумный рыцарь, некий Джанкарло. В неверии, подобно усомнившемуся апостолу Фоме, он дерзнул на глазах множества братьев и горожан пошевелить гвозди и коснуться рук, ног и бока святого. После того рана сомнения в его сердце и в сердцах многих других была исцелена».
Донна Джакома кивнула:
– Да, похоже на Джанкарло ди Маргерита – он был решительный человек, еще до того, как народ назвал его подестой. Ясно помню, как он стоял тогда в алой тоге и горностаевой мантии. – Она закрыла глаза: – Да, и шапка была на нем из того же меха – как боевой петух среди воробьев, стоял он в своем пышном наряде среди серых ряс братии. И потом много лет вспоминал, как это было. Превратился в яростного защитника стигматов от сомневающихся. – От сомневающихся? Значит, кто-то усомнился? – О да, многие. У иных к сомнениям примешалась ревность – особенно у членов других орденов. Но, конечно, они не видели того, что видели мы.
Конрад погладил бритый подбородок.
– Я упустил случай встретиться с Иллюминато. Не знаете ли вы, жив еще Джанкарло?
– Этого не могу вам сказать. Он уже двадцать лет как удалился в свое имение в Фоссато ди Вико. С тех пор я не видела его в Ассизи и ничего о нем не слышала.
Конрад собрал свои записи и обеими руками прижал к груди. Он зажмурил глаза, ожидая подсказки свыше, и стоял так, пока под веками не вспыхнули красные круги. Ничего. Одни вопросы, столь же туманные, как прежде.
– Я прошу вас сохранить для меня эти записи, – заговорил он. – Наступит День, когда эти отрывки заговорят со мной единым голосом и станут ясны, но он еще не пришел. Завтра я намерен спросить фра Лодовико о «первом Фоме» и не знаю, как он встретит мои расспросы. Быть может, я ступаю на топкую почву или делаю шаг, который вызовет обвал. Или, коль будет на то воля Божья, сумею как-нибудь пересечь зияющую передо мной пропасть.
Пока Конрад говорил, в залу на цыпочках вошел Ро-берто.
– Scusami[38], Джакомина. Комната готова. Вы можете осмотреть ее, когда освободитесь.
– Отлично. Grazie[39], Роберто.
Она обратила серьезный взгляд к Конраду.
– Не помню, говорила ли я вам, что оба мои сына умерли бездетными. У меня никогда не было внуков. Печальная судьба – пережить свое потомство. Все это время я не велела открывать их старую комнату и что-нибудь в ней менять. И сама старалась не входить в нее, потому что каждый раз, когда входила, в моей груди рождался смерч, высасывавший из нее радость. Однако теперь все изменится. Я велела прибрать комнату и заново побелить ее.
Конрад ожидал объяснения, но матрона, как видно, склонна была говорить загадками. Добавила только:
– В каждом из нас зияет пропасть, которую надо чем-то заполнить.
– Первый Фома? Разумеется, брат.
Конрад, опешив, опустился на стул и уставился вслед спешащему к полкам библиотекарю. Вот так просто? Можно подумать, он слышит эту просьбу каждый день!
Лодовико уже возвращался, согнувшись под тяжелым томом. Когда он опустил фолиант на стол, ножки прогнулись и столешница заскрипела.
– Не представляю, как вы догадались, что он у меня имеется, но, конечно же, вы можете его получить. Это из последних приобретений. Мы получили одну из первых копий только потому, что фра Бонавентура дружил с Фомой, когда оба учились в Париже.
Объяснение еще более озадачило Конрада. Не так уж стар Бонавентура, чтобы учиться вместе с Фомой Челанским. Или достаточно? Но отшельник никогда не слыхал, чтобы Фома учился и вообще бывал в Париже. Он беспомощно улыбнулся библиотекарю и поднял кожаную крышку переплета, открыв титульный лист.
SUMMA THEOLOGICA
auctore Tomas de Aquino
И, под заглавием, мелкими буквами: «Liber primus»[40].
Первая книга «Суммы» Фомы Аквинского! Конрад застонал. Старый лис Лодовико! Неудивительно, что он так услужлив. Подготовился к просьбе заранее. Как видно, фра Иллюминато точно запомнил и передал эту часть послания Лео.
Отшельник растопырил пальцы, измеряя толщину тома. Только прочитать эту книжищу хватит до конца года. « Но я готов играть по твоим правилам, – думал он. – У меня хватит времени. И терпения. И кто сказал, что Лео имел в виду не Фому Аквинского? Он наверняка слышал перед смертью о великом труде знаменитого богослова. Может, он имел в виду духовную или умственную слепоту, а вовсе не слепого человека». Протяжно вздохнув, Конрад раскрыл первую страницу и начал читать:
Часть первая ТРАКТАТ О БОГЕ
Вопрос первый.
ПРИРОДА И ПРОИСХОЖДЕНИЕ СВЯЩЕННОЙ ДОКТРИНЫ.
(в десяти статьях)
Конрад устремил взгляд за свинцовый переплет окна. Сквозь осеннюю дымку ему видна была излучина у впадения реки Чьяджио в Тибр, прокладывающий свой извилистый путь к Риму. Челюсти свела зевота. Через два месяца слепца искать не придется. Он сам ослепнет над этой книгой!
«Hie vobis, aquatilium avium more, domus est»[41].
– Да, ваше святейшество?
Орфео повернулся к папе, стоявшему рядом с капитаном под белым шелковым навесом. Тебальдо Висконти опустил ароматический шарик, который держал у лица.
– Вы знаете стихи, Орфео? – спросил он.
– Только те, что учил в детстве.
– Кассиодорус писал об этом городе: «плывет по волнам, как морская птица».
Моряк заслонил глаза от солнца, вглядываясь через шипящие у носа буруны в силуэт города, вставший на горизонте. Он не увидел сходства. «С чем ни сравнивай Венецию, – думал он, – все равно она больше всего похожа на сундук с сокровищами, который никак не хочет тонуть, сколько ни стараются императоры и могущественные соседи затолкать его в пучину. Когда Пипин, сын Карла Великого, пригрозил однажды перерезать снабжение Венеции провиантом, горожане в знак презрения к угрозе обстреливали его войска хлебами вместо ядер».
– Первые встречающие, – заметил капитан, махнув рукой в море.
Флотилия галер, обгоняющих ветер на своих распущенных квадратных парусах, заполняла лиги водного пространства, еще разделяющего папский эскорт с гаванью. Галер набилось в заливе густо, как сельдей в бочке, и Орфео даже издали слышал дружные выкрики гребцов: «Ви-ва па-па! Ви-ва па-па!» Военные корабли с высокими мачтами и гордыми надстройками мостиков двигались между ними плавучими горами, и стая галер расступалась, освобождая путь. Выступив из-под навеса, папа поднял руку, отвечая на приветствия моряков и сжимая в другой руке пропитанный благовониями шарик.
– Так это начинается, – произнес он.
«А для меня кончается», – мысленно отозвался Орфео. За проведенные вместе несколько недель он проникся восхищением перед Тебальдо, и все-таки ему не терпелось освободиться от навязанной роли и снова стать самому себе господином.
У входа в гавань галеры уступили место маленьким суденышкам: легким гриппи, возившим вина с Кипра и Крита; плоскодонным сандоли; рыбацким баржам и парусным брагоззи, полюбившимся рыбакам Чьоджии. Даже плоты грузчиков, на которых те разгружали при низком отливе большие купеческие суда, почти ушли в воду под тяжестью скопившихся на них простолюдинов.
Орфео перегнулся через борт, радуясь царящей кругом шумной, восторженной неразберихе. Венеция хвалилась сотней тысяч жителей, и кажется, все они сейчас вышли в море или столпились на набережной и молах. Папский корабль пробирался в бухту Святого Марка, навстречу фанфарам, цимбалам и барабанам, заглушавшим даже приветственные крики. В их шум вплетались ритмичные всплески: из городских каналов вынырнули гондолы, и гондольеры дружно били веслами по воде. Их легкие лодочки были разукрашены золотом, резьбой и яркими красками, а фульци – навесы над скамьями для пассажиров – сверкали роскошными тканями. Орфео не сразу понял, что гондолы сопровождают «бучинторо» венецианского дожа, а в центре парадной баржи стоял и сам дож. Когда английский корабль приблизился, дож упал на колени. Суда сошлись почти вплотную, и Орфео различил черты Лоренцо Тьеполо. За время его отсутствия власть не перешла в другие руки. Когда папа и дож высадились каждый со своего судна, фанфары сменились перезвоном колоколов базилики Святого Марка. Толпа расступилась, подобно волнам Египетского моря, перед процессией церковных сановников и архиепископов. Когда шествие приблизилось, Тебальдо шепнул Орфео:
– Не бросайте меня. Мне нужно хоть одно знакомое лицо во всем этом переполохе.
Орфео кивнул и пристроился прямо за спиной понтифика. Ему вдруг стало не по себе под взглядами тысяч пар глаз, направленных в его сторону. Он бы с куда большим удовольствием замешался в толпу. Тебальдо обернулся:
– Нет, не позади. Рядом со мной! – сказал он. Прелаты провели папу и дожа, а также их свиты между двумя огромного размера штандартами, украшенными ликами святого Марка и вознесенными на сосновых древках на высоту корабельных мачт. За штандартами Орфео видел пять свинцовых куполов базилики, увенчанных фонарями-луковицами. Снаружи стены ее украшала мозаика и беломраморные барельефы святых, ангелов и мифических героев, вырезанных над пятью арками дверей и в проемах самих арок. Все горизонтальные выступы на фасаде заросли лесом статуй работы давно покойных камнерезов.
Папа подтолкнул Орфео локтем и кивнул на четверку коней над главным портиком. Их бронзовые мускулы вздувались, словно упряжка готова была сорваться с террасы подобно легендарному Пегасу. Тебальдо вполголоса проговорил:
– Этих я надеюсь когда-нибудь вернуть. Недорогая цена, если за нее мы купим объединение церквей.
Орфео хорошо знал мысли папы по этому поводу. В море, одну звездную ночь за другой, Тебальдо Висконти открывал свои замыслы гребцу, как старший в семейном клане передает младшему мудрость предков – или, быть может, из уважения к покойному дядюшке Орфео, святому Франческо.
– Мне хочется совершить два дела, – говорил он, лежа рядом с юношей на корабельной палубе и устремив взор в небеса. – Я хочу воссоединить Западную и Восточную церковь; и хочу искоренить злоупотребления среди белого духовенства. Надеюсь на помощь братства вашего дяди и в том и в другом, если Господь даст мне силы и время. Их нынешний генерал, Бонавентура, сочувствует моим замыслам. Он считает, что ордены, при поддержке университетов, способны реформировать нашу Святую Матерь Церковь, побороть ереси и совершить огромный шаг к воплощению Царства Божия на земле. Именно такой человек необходим мне рядом.
Он говорил об осаде Византии. Хотя произошло это задолго до рождения Тебальдо, папа отлично знал историю: читал ужасающие отчеты Нисеты Чониатеса, который сам был тому свидетелем, и пересказывал Орфео его рассказ о том, как Энрико Дандоло, слепой дож, в 1202 году обратил четвертый крестовый поход к выгоде Венеции.
– Когда эти так называемые христиане взяли Византию, то сожгли столько домов, что хватило бы застроить три самых больших город в Ломбардии, – говорил он. – Они выбрасывали мощи святых мучеников в сточные канавы, осквернили даже святое тело и кровь нашего Спасителя. Они вырывали самоцветы из священных сосудов Айя-Софии и превращали их в чаши для попоек. Разрушив высокий алтарь, они ввели в собор лошадей и мулов, чтобы навьючить их награбленным. Нисета говорит, что, если какое-либо из животных падало, поскользнувшись, воины пронзали его мечами, оскверняя церковь кровью и калом. Затем эти рыцари посадили на патриарший престол обычную шлюху и заставили ее плясать в святом месте. И в своей похоти не миловали ни невинных дев, ни даже Христовых невест.
Последовало тяжелое молчание. Папа вглядывался в восточный край небосвода.
– Многие из украшений собора Святого Марка – добыча того набега, и среди них – чудесные кони, украшающие фасад над площадью. Эти предвестники антихриста не постеснялись украсть оружие святого Стефана, голову святого Филипа и лоскуты кожи с тела святого Павла. Впрочем, дожа больше интересовали торговые льготы в Восточной империи и возможность вытеснить из этих областей генуэзцев и пизанцев. Не побоюсь сказать, что ваши друзья венецианцы легко продадут душу за выгодные торговые пути.
Когда процессия вступила под главный портик базилики, Орфео отвел взгляд от четверки коней, обратив его к свите дожа и самому правителю города. Орфео не сомневался, что преемник Дандоло, не говоря уже о купцах, прогуливающихся вдоль Риальто, не замедлили бы отравить нового папу, если бы услышали, что он думает о знаменитой скульптуре. Однако, судя по их сияющим лицам, несколько слов, брошенных вполголоса, не дошли до их ушей. Пока что Венеция собиралась чествовать высокого гостя торжественной мессой в базилике, а потом проводить на отдых во дворец дожа.
К ночи Орфео наконец сумел потихоньку скрыться из папского кортежа. Оставив позади сияние свечей, блистательные одеяния венецианских вельмож и тончайшие лакомства, которых хватило бы ему на год, он вышел на пустынную темнеющую площадь. На булыжник мостовой падали полосы света из окон дворца. По набережной юноша скоро добрался до знакомой улочки, застроенной лавками и пересеченной множеством переулков. В одном из таких тупиков вывеска приглашала прохожих в его любимый «ридотто». Сегодня Орфео не влекли ни карты, ни кости, но от чаши вина в компании старых товарищей по палубе он бы не отказался. Кроме того, в таверне, не хуже чем в гавани, можно было разузнать, куда стоит наняться гребцом.
Он пригнул голову под низкой притолокой и заглянул в дымную полутьму. Никаких вам лавочников, ремесленников и гильдейской знати! Моряки, старьевщики, трубочисты, попрошайки, готовые за грош с почетом высадить вас из гондолы, – вот завсегдатаи «Иль Грансьеро». Пока что голоса звучали приглушенно, но к середине ночи здесь станет шумно от пьяного бахвальства, а после колокола, возвещающего о закрытии кабаков, они разбредутся, спотыкаясь, по домам и углам. Эти люди одевались в простые плащи, а для тепла оборачивали бедра полосами ткани. Пившие наравне с мужчинами женщины кутались в простые серые шали и носили на шее ожерелья из крошечных колечек – украшение, полагавшееся по венецианским обычаям самым бедным. Сверху, из комнатушек над низким потолком, доносились мужские стоны и кряхтение и женские смешки. Орфео улыбнулся: хорошо вернуться домой! Хорошо освободиться на время от величия, уже поглотившего нового папу.
В дальнем углу он уже высмотрел подходящую компанию: двое старых знакомцев выпивали с неизвестным – по виду тоже моряком. Когда Орфео подвинул себе стул и подсел к ним, один из приятелей захлопал глазами.
– Орфео, благослови мою душу! Ты что здесь делаешь? Разве Поло уже вернулись?
– Нет. Отплыли в Катай, как собирались. А я причалил нынче утром вместе с новым папой.
– С папой? – Парень прихлопнул в ладоши и тихо присвистнул. – Делаешь успехи, а?
– Я подыхаю от скуки, Джулиано. Два месяца не брался за весло. Стал рыхлым, как вот наша Сесилия.
Он дотянулся и шлепнул пухлую толстушку, пробегавшую мимо с кувшином вина на плече.
– Бывали ночи, когда тебе нравилось мое мягонькое против твоего тверденького, – хихикнула женщина, улыбаясь полными губами. – Ты пока на приколе?
Орфео уже обнимал ее за талию.
– Не знаю. Вот как раз и хотел узнать.
– Ну, если будешь свободен...
Она взъерошила ему волосы и со смехом вывернулась из рук.
Ему нравилась Сесилия. «Добрая и веселая душа», – думал он, провожая женщину взглядом. Орфео уже приготовился выложить ей на подушку целый ворох новых историй.
– Ты слыхал, что дож готовит военную экспедицию против Анконы? – спросил Джулиано. – Нет ничего лучше против скуки, как ввязаться в хорошее морское сражение и выпотрошить парочку купцов. Отчаливаем в День Всех Святых, когда закончится главная свистопляска вокруг папы. Гильдиям пути на неделю, но мы выйдем раньше. Две сотни кораблей, и на все нужны гребцы и лучники.
– А сколько платят?
– Двенадцать «либров» галет, двенадцать унций солонины, двадцать четыре – бобов, девять сыра и бочонок вина. Будем и сыты, и пьяны.
– Да я о дукатах. Будет чем позвенеть в кошельке, когда вернемся?
– Монетки? Ему нужна монета! Ты все такой же расчетливый, а, Орфео? – Джулиано подмигнул собутыльникам. – Сразу видно, чей отец торговал шерстью. Замечаете алчный блеск в его еврейских глазках?
Он запустил руку под изрезанную ножевыми шрамами столешницу и извлек откуда-то блестящий золотой.
– Два замечательных портретика Лоренцо Тьеполо, амико, и, главное, вся добыча, какую сумеешь притащить на борт, – твоя! Это тебе не раз чихнуть! Анконцы последнее время разбухли от добра.
– Пора поободрать жирок, – хитро подмигнул незнакомец.
Орфео оглядел собутыльников. Казалось бы, отличный случай, и домой вернутся уже через месяц. Но почему-то он медлил соглашаться.
Юноша чуть насупился в ответ на выжидательные взгляды.
– Подумаю ночку, а утром здесь встретимся, – сказал он. – Мне еще надо заручиться разрешением святого отца. Он просил меня проводить его только до Венеции, но пока что не отпустил. – И смущенно добавил: – Я – его талисман на счастье.
– А! Неудивительно, что ты размяк, – кивнул Джулиано. – По этому поводу надо еще выпить! – призывно заорал он, и приятели принялись колотить чашами по столу, пока не появилась Сесилия с кувшином.
Она склонилась на столом, задев рыжей прядью щеку Орфео. Женщина успела надушить волосы, а если бы моряк усомнился, что она старалась для него, ее колено, коснувшееся его ноги, пока она разливала вино, рассеяло бы всякую неуверенность. Он погладил служанку по бедру и слегка ущипнул, когда она повернулась с кувшином к соседнему столику. Последняя чаша с приятелями – и он идет.
Многие венецианки были рыжеволосыми, но мало кто распускал волосы так свободно, как Сесилия. Пожалуй, с точки зрения церкви нескромно оставлять непокрытой голову и показывать уши, но Сесилия мало сталкивалась с духовными лицами, а если и имела с ними дело, то с такими, кто не поставил бы ей в вину свободную прическу. Орфео мысленно сравнил ее со знатными горожанками, ежедневно с важным видом показывавшимися на мраморных ступенях своих дворцов. Цокколи, высокие, как ходули, парчовые наряды и россыпи самоцветов, которых хватило бы скупить весь Ассизи. Их длинные локоны и выбеленная рисовой мукой кожа так же фальшивы, как души, и ни в чем они не сравнятся с простушкой Сесилией. Он оглянулся, встретил ее взгляд от дальней стены, и желание вспыхнуло в нем с такой силой, что чресла пронзила боль.
– А я научилась писать свое имя, – похвасталась Сесилия. – Один дружок научил.
Она приподнялась на локте, чтобы лучше видеть его лицо. Орфео ответил ей сонной улыбкой и поглаживал по волосам, пока она чертила буквы у него на груди, обведя первое «С» вокруг правого соска.
Слабый свет, пробивавшийся в дыры ветхой занавески, раздражал его, как зудящий над ухом комар. Хотелось уложить женскую головку к себе на плечо и снова закрыть глаза, но моряк понимал, что скоро придется возвращаться во дворец. Он тоскливо вздохнул. Сесилия прервала свое трудное занятие и участливо спросила:
– Ты опять загрустил, Орфео?
– Сам не знаю, отчего бы, – отозвался он.
– Не знаешь? А я сразу скажу.
Он двумя пальцами взял ее за подбородок, притянул к себе и поцеловал.
– Так скажи, о премудрая, и просвети мой разум.
– Вовсе не смешно! – фыркнула она и сделала серьезное лицо. – Женщины многое понимают.
Вытянувшись рядом с ним, она продела ладошку ему под локоть.
– Помнишь, ты мне рассказывал, почему сбежал из дома? После той драки, когда я тебя отмывала? «Я с кем угодно подерусь просто ради драки, – сказал ты, – но черт меня возьми, если стану убивать за деньги!» Если бы ты отправился с ними грабить Анкону, так показал бы себя не лучше, чем твой папаша, когда сжег тот замок. Будь я на твоем месте, я бы еще малость задержалась с новым папой. И со своей Сесилией.
Орфео скользнул губами по ее щеке и вновь откинулся, утонув в подушке.
– С моей Сесилией, – повторил он. – Мудрейшей женщиной в христианском мире. Будь я проклят, если ты – не последняя из пифий.
– Это же хорошо, нет?
– Еще бы! В старину люди тратили месяцы пути, чтобы добраться к оракулам и их служительницам. Преклоняли пред ними колени и осыпали их дарами.
– От этого и я бы не отказалась. Почему так больше не делают?
Орфео рассмеялся и крепко прижал ее к себе.
– Потому, о женщина, которой не все известно, что вас больше не берут в священнослужители. Те времена прошли навсегда, а жаль. – Он нежно поцеловал ее в шею под самым подбородком и легонько прикусил кожу зубами. – Но если совет нужен мне, я и теперь иду к вам.
В другое время, в другом месте он мог бы и остаться с Сесилией, последовав ее совету. Впрочем, подругу он всегда найдет на месте, когда бы ни вернулся, а его жизнь – он это знал – в вечном движении. Сама же Сесилия, с ее горячим и щедрым сердцем, никогда не останется без утешителя.
«Ответов так и нет, – себя Конрад. – здесь ответов! Я даром трачу время с этим Фомой Аквинским».
Терпение у него иссякло куда раньше, чем он ожидал. После недели за книгой его листки для заметок оставались, почитай, чистыми. Он выписал всего один параграф – о порочной природе женщины, – да и то только ради того, чтобы когда-нибудь прочесть его языкастой сестре Амате, которая явно неправильно понимала место женщины в великой цепи бытия. Конрад находил мрачное утешение в том, что блестящий богослов и даже сам великий Аристотель разделяли его чувства по этому поводу.
Вопрос ХСП, статья i, Ответ на возражение i.
Ибо Философ говорит: «Женщина – это неудавшийся мужчина». Ибо сила, действующая в мужском семени, склонна производить совершенное подобие мужского пола, в то время как зачатие женщины происходит от недостатка действующей силы, или от неудачного расположения материала, или даже от некоего внешнего вмешательства, такого как южный ветер, несущий влагу, как замечает Философ в «Происхождении животных».
Несмотря на внутреннее отвращение к диалектике и систематической теологии, Конрад должен был признать, что Фома глубоко понимает естественный порядок вещей. Он также пожалел, что в студенчестве не уделял больше внимания Аристотелю. Казалось бы, жизнь отшельника доставляла бесконечные возможности наблюдать жизнь диких созданий, но он даже не приблизился к высшему уровню понимания, к тому глубочайшему проникновению в суть вещей, которая позволяет возвыситься над видимым глазу. Кто бы мог подумать, например, что принесенная ветром влага способна влиять на размножение?
Сползая с табурета, Конрад с вожделением взглянул на запертые шкафы, как часовые выстроившиеся над сокровищницей Лодовико. Если копии запретных рукописей остались в Сакро Конвенто и если среди них есть первая история Фомы Челанского, то хранится она именно здесь. Конрад повел плечами и несколько раз присел, разминая колени. Библиотекарь, кажется, был занят чем-то в дальнем конце комнаты.
Конрад втиснулся между полок, лениво обводя взглядом ряды книг и время от времени извлекая то одну, то другую. Возвращая книгу на место, он словно бы ненароком бросал взгляд по проходу. Убедившись, что ни Лодовико, ни переписчик его не видят, он потихоньку стал приближаться к заветной цели. Висячие замки выглядели тяжелыми и неприступными, зато шкафы, сообразил отшельник, рассмотрев их вблизи, сделаны были из мягких сосновых досок. Наклонившись, он нажал на боковину пальцем. Дерево прогнулось. Если раздобыть инструмент...
Он отдернул руку. Боже милостивый! Неужто я дошел до такого? Да, кажется, дошел. Более насущный вопрос – хватит ли дерзости сделать следующий шаг? Пробраться в библиотеку ночью не трудно: Лодовико не запирает дверь. А вот заполучив нужный манускрипт, придется покинуть братство, как-нибудь обойдя запертые ворота и привратника. Потом придется удирать от двуногих гончих, которых, конечно, пошлет за ним Бонавентура. Ну, только бы добраться до гор, а там он окажется в своей стихии. Правда, если его схватят до того, жизнь его будет в руках Бонавентуры.
Шарканье сандалий в соседнем проходе на время прервало его спор с самим собой. Присев на корточки, он увидел над рядом книг колени Лодовико. Когда библиотекарь удалился в конец ряда, отшельник поспешил вернуться на свое место и к тому времени, как Лодовико завершил свой обход, сидел, так глубоко зарывшись носом в «Сумму», что на нем, пожалуй, отпечатались бы чернила, будь рукопись посвежей. Уголком глаза Конрад заметил, как библиотекарь, отворачиваясь, презрительно скривил губы.
Через два дня, второго ноября, братия отмечает День Всех Святых. После долгого дня молитв и литургий заморенные братья способны будут думать только о теплых тюфяках. Если он и вправду наберется храбрости взломать шкаф, время самое подходящее. К тому же как раз на эту ночь приходится новолуние. Если хоть тонкое облачко прикроет новорожденный серпик, никто не увидит его в темноте.
Орфео отправился в базилику заранее, чтобы помочь с приготовлениями. В этот день должно было состояться торжественное чествование папы. Цветами и коврами занималась целая армия венецианцев, так что молодой моряк присоединился к команде, переносившей тяжелый трон на площадь Святого Марка, где понтифик должен был принимать дожа и знатных горожан. Вторым перенесли трон поменьше – для дожа. Потом Орфео помогал чистить белого осла его святейшества. На всякий случай над тронами установили навесы: с юга и запада надвигались грозовые облака.
Вокруг толкались локтями горожане, пробиваясь к местам, откуда открывался лучший вид. Рыцарский отряд, прибывший из самого Рима, оцепил площадь кольцом, оттеснив толпу к краям. К часу терции зазвонил большой колокол Святого Марка, и хор мужских голосов из базилики откликнулся гимном «Те Deum Laudamus»[42]. Голоса зазвучали громче, когда певчие выступили из собора на площадь.
Орфео нетерпеливо ожидал появления Тебальдо. Венецианцы обожают красочные зрелища. Как обставит свой выход папа? Пока Орфео видел его только в непринужденной обстановке, на борту корабля или на отдыхе во дворце.
Найдутся ли у него в сундуке одежды, пригодные сравняться роскошью с одеяниям Лоренцо Тьеполи и его догарессы? Для здешних богатых горожан наружность – это все!
Взволнованный шум прошел по толпе со стороны дворца. Орфео вытянул шею и улыбнулся, увидев Тебальдо. Папа шел к трону босой, склонив непокрытую голову, одетый в простую черную сутану сельского священника. Казалось, он не замечает зрителей. Губы его беззвучно двигались в молчаливой молитве. Наконец он поднял голову и поймал взгляд стоящего у трона Орфео. Лицо его ясно говорило: «Реформы начинаются здесь».
Между тем в бухте Святого Марка появился дож, проведший ночь в родовом палаццо. Парадная барка причалила к набережной, и восторженные крики взметнулись новой волной, когда правитель города ступил на берег. Он также был в сутане – белоснежной, отороченной мехом горностая и более короткой, чем у папы. Под ней виднелись алые облегающие штанины, а поверх накинут был плащ из золотой парчи. Догаресса и дамы ее свиты следовали за ним. Она плыла через площадь, и за ней несли шлейф платья из венецианской парчи с узкими полосками горностая на обшлагах. Длинную вуаль, скрывавшую лицо и шею, удерживала на голове маленькая герцогская корона. Дамы одеты были в платья цвета индиго и алые плащи. Шляпы и тюрбаны на их головах блистали драгоценными камнями, вуали были тоньше паутины.
Приблизившись к папе, Лоренцо сбросил золотой плащ и простерся ниц на мостовой. Поднимаясь, он целовал поочередно сперва ступню, затем колено понтифика и наконец поднялся в полный рост. Встал и Тебальдо. Он ладонями охватил голову дожа, поцеловал его в щеки и обнял.
– Добро пожаловать, возлюбленный сын Церкви. Сядь от меня по правую руку.
Под крики толпы дож занял собственный трон.
Снова затрезвонили колокола и зазвучал гимн. Тебальдо взял дожа за руку и провел в базилику, где папе предстояло отслужить торжественную обедню в честь всех святых. В каждом движении новоизбранного понтифика Орфео видел смирение и строгое сознание нового долга. Ни одежда, ни действия его не противоречили словам, которые говорил он в пути. И Орфео вдруг охватила гордость: большая честь – быть приближенным к такому человеку.
Месса продолжалась почти до полудня. Затем Тебальдо сел на белого осла. Лоренцо придержал ему стремя и проводил в бухту. Корабли, собранные для рейда на Анкону, один за другим проходили перед набережной.
– Благослови успех нашего флота, святой отец, – сказал Лоренцо.
Папа ответил негромко, но Орфео расслышал его слова. К несчастью, это означало, что слышали их и другие, оказавшиеся поблизости от говорящего.
– Я стану молиться за благополучное возвращение ваших людей и кораблей, – сказал папа. – Но молиться за успех предприятия, которое считаю пиратским набегом, не могу. Жители Анконы также мои дети.
Лоренцо побагровел. Папа же, обернувшись к морю, воздел руку и осенил корабли широким крестным знамением.
Крики радости, гремевшие с кораблей, не могли заглушить голоса беспокойства, нашептывавшего Орфео, что церемонии пора бы закончиться, а им лучше бы поскорей оказаться в пути, в окружении рыцарского конвоя. Ему пришло в голову, что вооруженные воины могут пригодиться не только как почетный кортеж.
Когда последняя галера покинула гавань, дож вывел папского ослика обратно на площадь. Трон папы переставили на возвышение, откуда видна была вся площадь. Теперь предстоял парад гильдий и принесение даров, которое, как предсказывал Джулиано, могло затянуться на несколько дней. Пока папа усаживался, дож шепнул что-то одному из своих людей. Возможно, его приказ и не имел отношения к высказанному папой в гавани упреку. Однако, когда на площади появилось шествие гильдии стеклодувов, одетых в алые мантии, блистающих знаменами и драгоценными кубками и сосудами, Орфео замешался в толпу и начал пробиваться к капитану римских рыцарей.
Ночь выдалась непроглядная – самая подходящая погода для злоумышленника. Черные тучи собрались над Ассизи еще днем, предвещая зимние бури, которые вскоре похоронят горы в снегу. Чуть более светлое пятно на краю одного облака указывало, где скрывается молодой месяц.
Переступая босыми ногами по ледяному каменному полу спальни, Конрад почти радовался холоду. Доски могли бы выдать его скрипом, несмотря даже на звучные храпы братьев. Карман ему оттягивал небольшой железный стержень, который отшельник подобрал у кузницы. Он рассчитывал отжать одну-две боковые доски, а после поставить их на место, не оставив следов взлома. После этого предстояло выбраться из Сакро Конвенто. Даже если кража пройдет незамеченной, рукопись Фомы Челанского надо где-то читать или хотя бы спрятать. Правда, скрыв ограбление, он выиграет время, чтобы покинуть обитель непринужденно, при свете дня, с краденым манускриптом за пазухой.
Конрад так и не смог поверить, что решился на кражу, даже когда на цыпочках выбрался из спальни и прокрался в аркаду. Да уж, Лео и Франциск, даже зная и одобряя его цель, едва ли одобрят средство! В темноте Конрад ощупывал стену, отыскивая крошечные выбоины, оставленные зубилом каменотеса на гранитных блоках. Его охватило странное чувство: словно он касался ладонями истории ордена. Он представлял себе потных работников, роющих землю для фундамента по указаниям Элиаса, обтесывающих огромные камни, которые каждый день подвозят из каменоломен, на огромных лебедках поднимающих вверх плиты и бревна. Разве не для того Конрад затеял похищение, чтобы вернуться к истокам ордена, стертым из истории Бонавентурой и его министрами-провинциалами?
Джованни да Парма, когда был генералом ордена, честно пытался примириться с братьями-спиритуалами. Те, что стремились строго блюсти простой завет бедности, оставались все же членами братства. Иное дело – Бонавентура. Он не терпел в своей братии странствующих апостолов, которые просят милостыню или чистят стойла ради пропитания, обихаживают больных и прокаженных, спят вместе со скотиной и каждого встречного ставят выше себя.
Семь лет назад, изгоняя Конрада из Ассизи, Бонавентура пытался оправдать растущее богатство ордена.
– Вначале, – говорил он тогда, – братьями были невежественные простецы. Я за то и полюбил жизнь блаженного Франциска и раннюю историю ордена, что она напоминала начало и рост церкви. Подобно тому как церковь начиналась с простых рыбаков, но со временем приняла в себя прославленных и мудрых философов, так было и с нашим орденом. Господь этим показывает, что орден братьев миноритов основан не людским благорассуждением, а самим Христом.
Бонавентура желал видеть братьев образованными, обученными в университетах проповедниками, которых уважают и ценят повсюду. И тем заставить смолкнуть ропот, что орден отступил от прежних идеалов. Создавая новую братию, он затыкал рты и упорствующим в инакомыслии. Идеальному ордену нужны идеальные братья и идеальный образ основателя. На взгляд Конрада, эти простые гранитные стены вернее выражали историю братства, чем вся торжественная проза Бонавентуры.
Он уже нащупал последний поворот в библиотечный коридор, когда в глаза ему полыхнул ослепительный свет. На миг дверь библиотеки осветилась ярко, словно солнечным днем, – и значит, так же ясно мог видеть его самого всякий, кто оказался бы неподалеку. Затем по долине к обители прокатился грохот.
Конрад втянул в себя холодную струйку воздуха и выждал, пока уляжется сердцебиение. Затем пробежал оставшиеся до двери шаги, торопясь успеть до новой молнии. Вспышки угрожают сорвать его предприятие, зато гром ему помощник. Скрывшись за шкафом, он может дождаться молнии, чтобы вставить стержень в щель, а потом под громовые раскаты спокойно взламывать доски.
Мерцающие зарницы помогли ему быстро отыскать свой стол, на котором он накануне оставил масляный светильник под тем предлогом, что зачитался допоздна. Конрад мысленно похваливал себя за хитрость, пока не обшарил стол и не заглянул под него. Светильник убрали. Конечно, он не давал Лодовико оснований заподозрить свой замысел. Просто библиотекарь наводил порядок. Светильник, оставленный на столе, угрожал запятнать жирными пятнами его драгоценные манускрипты. Хорошо, что Бог в своей мудрости послал ему другое освещение.
С каждым раскатом грома Конрад продвигался ближе к шкафам и наконец опустился на колени у самого, на его взгляд, подозрительного. В сиянии молний полки, кипы книг, столы и стулья выглядели совсем иначе, чем в дневном свете, и казалось, с каждой вспышкой передвигались на новое место.
Снова прогремел гром. Гроза надвигалась на город. Конрад налег на свой ломик, одним рывком вывернув нижнюю доску. Затем просунул руку в щель и пошарил внутри. Шкаф наполняли сотни манускриптов. Он вытащил один, развернул на коленях, дожидаясь, пока следующая молния осветит заглавие. Вспышка оказалась короткой: он едва успел прочитать слово «Sociorum»[43] и увидеть, что две тени выросли прямо над ним.
Выводивший Конрада брат хранил молчание и скрывал лицо под капюшоном. Впрочем, Конрад полагал, что остаться позади, дабы вернуть на место рукопись и прибить доску, мог, конечно, только Лодовико. За дверью ждал мальчик с фонарем. Свет падал ему на лицо, и Конрад узнал младшего из орденских послушников, который появился в обители всего неделю назад и назвался Убертино да Казале. Конрад несколько раз сталкивался с мальчуганом, и каждый раз тот встречал его восторженным взглядом, явно мечтая и не смея заговорить с героем. Отшельник улыбался про себя, вспоминая, как, будучи не старше этого ребенка, благоговейно ходил по пятам за фра Лео. Сейчас он с горечью подумал, что Бонавентура мог бы не вмешивать ребенка в грязное дело. Возможно, генерал ордена желал с первых шагов показать мальчику, как он обходится с непокорными.
Силуэт старого фра Таддео тоже узнавался с первого взгляда: горбатая спина и сутулые плечи. Очередная молния высветила в тени куколя влажные водянистые глаза и отвисший подбородок двуногой ищейки главы ордена. Бонавентура, как видно, не ждал от Конрада сопротивления, если послал за ним старика и ребенка. Да он и не ощущал в себе воинственности. Его поймали за скверным делом, при попытке обокрасть библиотеку, нарушить интердикт, наложенный на ранние предания; оставалось только поручить себя Богу и принять как справедливое воздаяние любую кару.
Пламя факелов на стенах кабинета вздрагивало от сквозняка из открытой двери. Бонавентура мрачно склонился над столом, скрывая под маской сонливости свои обычно суровые черты. Конрад заметил проблески седины в его тонзуре и тонких бровях и морщинки, расходившиеся от карих глаз. Семь лет назад такого не было. Генералом ордена Бонавентура был избран четырнадцать лет назад, в возрасте тридцати семи лет. Годы не пощадили его, и Конрад понимал, что среди забот, одолевавших генерала, не последнюю роль играли такие мятежные братья, как он сам. Отшельник не мог отвести взгляд от сияния, нимбом окружавшего склоненную голову Бонавентуры, хоть и понимал, что это всего лишь свет факелов отражается от его гладкой макушки.
Бонавентура откинулся назад, постучал пальцами по столу, откровенно рассматривая стоящих перед ним братьев. Теперь в глазах его не осталось и тени сонливости.
– Оставьте нас наедине, братья, – сказал он. – Подождите в аркаде.
Он ждал, потирая пальцем губы, пока провожатые вышли из комнаты. Потом обратил взгляд на Конрада.
– Вот до чего дошло, – заговорил он, властно и уверенно. – И что мне теперь с тобой делать?
Отшельник повесил голову, как провинившийся ребенок, и промолчал.
– Конрад, Конрад, ты все больше разочаровываешь меня. Твое поведение меня не слишком удивляет – я знаю, как испортил тебя фра Лео, – и все же я огорчен.
– Ты что-то скрываешь, – вдруг вырвалось у Конрада.
– Вот как? – Маска холодного спокойствия на лице генерала ордена не дрогнула ни на миг. – Даже будь это правдой, тебя это не касается. Братьям, помнящим свой долг, довольно знать, что я не допущу ничего в ущерб святости и доброму имени нашего ордена.
Конрад не сумел сдержаться: загадки, над которыми он так долго размышлял, жгли ему язык.
– Почему ты запретил «Первого Фому»? – выкрикнул он. – Почему искалечены спутники? Откуда серафим?
Он чувствовал, что каждая жилка в нем дрожит.
– Служи беднякам Божьим, – с насмешливой улыбкой подхватил Бонавентура. – Ищи фра Джакоба. – Говоря, он поворачивал на пальце перстень. – Я знаю, о чем писал тебе Лео.
– Только потому, что посланный повстречался с Иллюминато!
Улыбка по-прежнему играла на губах Бонавентуры, но брови чуть изогнулись.
– Совершенно верно. Однако здесь речь не об этом письме. Речь идет о том, что не я, а парижский совет и министры-провинциалы в своей мудрости и по причинам, ведомым им лучше, чем тебе, запретили «Житие святого Франциска» Фомы Челанского и «Легенду трех спутников». Они приняли решение, а наш долг, долг покорных сыновей святого Франциска, повиноваться их суждению. Тех же, кто не повинуется, следует наказать в пример остальным.
При этих словах Конрад лишился дара речи, но не от угрозы наказания. Другие слова заставили его ахнуть, как пекаря, вспомнившего вдруг о забытом в печи противне. Идиот! Ответ все время был прямо перед носом! Искалеченные спутники – не люди: не Анжело, Руфино или Лео, похороненные в базилике. Искалечена составленная ими история, вот что хотел сказать Лео! Как видно, их воспоминания и рассказы о жизни Франческо выхолостили, как холостят жеребцов. Он же только что держал в руках эту рукопись – «Legenda Trium Sociorum». Держал в руках еще один кусок головоломки – и потерял его!
Бонавентура тем временем продолжал так же холодно и равнодушно:
– Однако, брат, поскольку донна Джакома по доброте души одарила тебя своей дружбой, я пощажу тебя – в последний раз. Ты немедленно покинешь Сакро Конвенто. Я не желаю никогда больше видеть тебя в обители или в базилике и слышать, что ты говорил с кем-либо из братьев. Ты проявишь мудрость, если вернешься в свою горную келью и оставишь тщетные поиски. Если же ты пренебрежешь моим советом и окажешься снова в моих руках, то почувствуешь на себе всю полноту моей власти. Берегись и не испытывай меня более!
Бонавентура коснулся скулы указательным пальцем, чуть оттянув вниз нижнее веко.
– Ci capiano, eh?[44] Мы понимаем друг друга?
Глядя, как генерал ордена медленно поднимается и обходит стол, Конрад вспоминал свой разговор с Аматой о когтях грифона. Тот же образ представился ему теперь, когда чудовище расправило плащ, подобно крыльям нетопыря, и протянуло ему украшенный перстнем коготь для поцелуя.
Шея у него закостенела, отказываясь сгибаться. Он отшатнулся от протянутой руки.
– Поцелуй перстень, брат, – многозначительно посоветовал Бонавентура. – В благодарность за дарованную свободу, которой тебя еще не поздно лишить, и в знак смирения, которого тебе столь недостает, – поцелуй перстень.
Ужасающий грохот сотряс стены здания. Огни на стенах заметались, как знамена под ветром. Конрад склонил голову, опустился на одно колено, взял руку генерала ордена и поднес к губам перстень с бирюзой. И вдруг его опущенный взгляд метнулся, глаза расширились при виде резьбы на камне: фигурки из палочек, заключенной в круг под двойной аркой.
«Так вот что такое «совершенная радость»», – раздумывал Конрад. Дождевые капли, стекавшие по кончику носа, не помешали ему улыбнуться. Он забился в нишу у дверей дома донны Джакомы, дожидаясь рассвета. Ветер ледяными спиралями свистел в переулке и на лестнице. Конрад прошел через город кружным путем, чтобы не попадаться на глаза стражникам на площади Святого Франциска. На его счастье, стража не рвалась под проливным дождем обходить улицы.
Он понимал, что лишь чудом спасся из рук Бонавенту-ры, но не мог вернуться в свою хижину сейчас, когда получил новый ключ от самого генерала ордена. Надо было так или иначе добраться до старых хроник.
Веки у него отяжелели от усталости. Конрад решился присесть, хоть для этого и пришлось выставить ноги под самый водосток. Колени он обхватил руками, как подушку, и так заснул, и спал, пока женщина не потянула его за рукав.
– Войдите, брат, – сказала она. – Мы развели огонь. Соседка из дома напротив увидела вас через улицу и дала мне знать.
Долго ли он продремал? Слипающимися глазами Конрад увидел, что небо посветлело, хотя и было все еще затянуто тучами. Сквозь шелест дождя с базилики Святого Франциска доносился «Ангелус». Женщина провела его к двери донны Джакомы. Он прежде не замечал этой служанки. В дверях она сбросила плащ, встряхнула, сбивая воду. Под плащом было голубое платье до щиколоток и белая мантилья – цвета наряда благородной римлянки. И ноги у нее были босы, как у госпожи.
– Сюда, брат, – говорила она, провожая его к кухне. – Вы здесь уже бывали?
Значит, она действительно в доме недавно. Или, может быть, здесь перебывало столько монахов, что она не приметила Конрада. И он тоже ее не помнил или не узнал со спины, хотя молодой голос звучал знакомо.
– Бывал, – сказал он, усаживаясь за стол напротив маэстро Роберто, дожидавшегося своей миски горячей каши.
– Фра Конрад! – воскликнул он. – Вы похожи на кошку, выуженную из пруда! Мы уж думали, вы нас забыли.
Услышав его имя, женщина резко обернулась, и у Конрада сердце подкатило к горлу. Амата! Ее лицо под мантильей выглядело немного иначе – по меньшей мере, отмытым и красивым, но эти темные миндалевидные глаза он узнал бы всюду, хотя теперь они смотрели непривычно боязливо. Под его взглядом щеки девушки горячо вспыхнули.
– Что ты здесь делаешь? – сурово вопросил отшельник. – И где твоя ряса?
Роберто расхохотался:
– Что, не узнала его без бороды, красавица?
– Из... извините, – выговорила Амата и выбежала из кухни, закрыв лицо ладонями.
Роберто снова хихикнул:
– Норовистая девчонка. Ну, вы-то знаете. Мадонна говорила, вы с ней лучшие друзья.
– Что-что говорила?
– Разве не вы уговорили ее отдать настоятельнице письмо Лео, чтобы устроить девочку в хорошем доме?
Конрад опустился на скамью, смутно вспоминая разговор с Джакомой.
– Это я так сказал?
– Чудесное дождливое утро, падре, – пропел у него за спиной голос кухарки. – Я тут приготовила кое-что к вашему возвращению. – Перед Конрадом появилась тарелка сушеных фиг. – Внутри миндальные орешки, а снаружи сахарная корочка, но только сперва непременно заправьтесь чем-нибудь горячим!
Конраду оставалось только надеяться, что выглядит он не столь одуревшим, как чувствует себя. Недосыпания, гроза в небе и в жизни – ему казалось, будто мир вот-вот опрокинется вверх тормашками. Но кухонный очаг согрел его, каша, как всегда, была густой и сытной, а вкуснейшие фиги на сладкое немного утешили его в потрясениях этого утра. Он как раз облизывал липкие пальцы, когда в кухню, прихрамывая, вошла донна Джакома.
– Фра Конрад, я слышала, что вы вернулись. Но, Боже, вы бы себя видели! Я сейчас же велю отыскать вашу старую рясу, пока у вас от простуды чирьи не выскочили. Когда позавтракаете, подождите меня в своей комнате.
И, не дав ему ни объясниться, ни расспросить о переменах в доме, она вышла из кухни.
Конрад обернулся к Роберто, но тот только руками развел.
– У меня полно работы, так что я вас оставлю, падре.
И он тоже сбежал. Кухарка скрылась в кладовой. Конрад почесал в затылке, сунул в рот последнюю фигу и отправился на свидание со своей старой верной подругой – рясой.
Проходя по дому, он нигде не увидел Аматы, однако, едва он переоделся в сухое, появилась донна Джакома и провела Конрада в большой зал. В дальнем углу, у очага, забившись за ширму, сидела девушка.
– Вам бы надо поговорить, – сказала Джакома. – И, Конрад... – Выдержав паузу, она продолжала очень серьезно: – Не будьте суровы. Мать настоятельница мне сказала, что девочка сама не своя с тех пор, как вернулась из Анконы.
Провожая взглядом уходящую донну Джакому, Конрад сердито сжал зубы. Как эти женщины друг за друга заступаются! Вся ярость, которую вызвала в нем гибель Энрико и мысль об Амате, разлегшейся нагишом перед мальчиком или обнимающей развратных монахов дома Витторио в его широкой постели, нахлынула на него с новой силой. Снаружи бушевала гроза, лил дождь с градом, гремела черепица на крышах. Ему подумалось, что у горной хижины та же буря укутывает сосны мягким снежным покрывалом. Зачем он променял ту блаженную тишину на бури, от которых у него узлом сводит нутро, один Бог знает!
Амата опустила голову, уставившись себе в колени и одной рукой снова и снова поглаживая другую. Конрад столбом стоял перед очагом, не желая замечать кресла, приготовленного напротив девушки. Наконец-то она смотрит на него снизу вверх, как требует почтение к его духовному сану, а не уставилась глаза в глаза, как равная!
– Мальчик, знаешь ли, умер, – сказал он, глядя поверх ее головы.
– Я знаю.
– И больше тебе нечего сказать? «Я знаю»!
– А что я должна сказать? – Голос у нее задрожал. – Хотите услышать, как боль его смерти пронзила мне сердце, едва я покинула вас? Как я точно почувствовала миг, когда душа его отлетела, как я плакала день и ночь?
– Раскаяние не вернет его к жизни. Если бы ты не увела его из пещеры...
Амата вскинула голову. Ее лицо исказилось от боли, под глазами чернели тени, но в голосе прозвенел отзвук прежнего сарказма, когда она ответила:
– Не об услышанном ли на святой исповеди вы говорите, падре? – Глаза ее гневно сверкнули. – Ничего вы не знаете, фра Конрад. Ничего!
Она хотела обидеть его и в каком-то смысле добилась своего, но в то же время Конрад отчего-то обрадовался, услышав в ее голосе прежний задор. Она была права, укоряя его, но в то же время Конрад полагал, что понимает больше, чем она думает. Она выросла в сельской местности, в кастелла, окруженном, разумеется, жалкими деревушками; он – в торговом порту Анконы и в изысканной атмосфере Парижа. Но и о сельской жизни он кое-что знал: возвращаясь из Парижа через Неаполь, проходил южными, отсталыми областями Умбрии.
Два месяца он петлял по жарким узким долинам, пешком пробираясь на север, к Ассизи. Он проходил одну за другой крошечные деревушки, и тусклые темные глаза женщин следили за ним. Женщины стояли в дверях своих хижин, исподлобья оглядывая его снизу вверх, словно измеряя взглядами его мужество. Если он хмуро оборачивался, они прятали лицо в ладонях и следили за ним сквозь пальцы.
– Никогда не принимай от этих женщин никакого питья, – предостерегали его местные старики. – Ни вина, ни даже чашки воды. Все они ведьмы и непременно подольют тебе приворотного зелья. Мужчины с желтыми болезненными лицами наклонялись к самому уху и шептали, брызжа слюной: «Месячную кровь мешают с травами!» Еще они советовали не спать в пещерах близ деревень, пугая живущими там гномами – душами некрещеных младенцев. Каждый из них, понятно, надеялся когда-нибудь поймать такую тварь за красный колпачок и заставить привести к тайному кладу, но молодому священнику спокойнее бы спать в местной церкви. Он часто останавливался в таких селениях, и женщины приходили к нему исповедаться в грехах. Они говорили на разных наречиях, но все уверяли, что не могут доверить тайное бремя души местному духовнику.
Насколько он понял тогда, женщины эти принимали плотскую любовь как стихийную силу, против которой бессильны воля, добрые намерения и благочестие. Если женщина с мужчиной повстречались наедине в укромном месте, то никакая сила на земле и на небесах не удержит их от совокупления – быстрого и бессловесного, как бывает, когда самец повстречает течную самку, – а эти женщины, кажется, постоянно были в течке. Даже в словах исповеди, в религиозном экстазе, в стонущих вздохах ему слышалось подавленное желание. Конрад подозревал, что они исповедовались и священнику – и даже часто – и ждали от него, как и от прохожего монаха, не только прощения этой неутолимой жажды. Быть может, и Амата выросла в такой же атмосфере безудержной страсти, среди той же дикой похоти, в мире, не знающем даже самой примитивной морали?
Вряд ли, решил он. Она дочь мелкого дворянина и сама говорила о благочестии своих родителей. Но что-то разбило вдребезги невинность ее детства.
В конце концов он все же уселся напротив девушки. Прижался хребтом к жесткой спинке и застыл, напряженно выпрямившись. Амата скрючилась в своем кресле, обхватив руками лодыжки и отвернув голову к огню.
– Я хотел бы понять, – помолчав, сказал отшельник. – Может быть, объяснишь?
Амата стянула на горле голубую шаль. Глаза ее смотрели вдаль, как в тот вечер на перевале, когда она рассказывала ему о гибели семьи.
– Я играла в конюшне с новорожденными котятами – это было за две недели до резни. В то лето мое тело начало меняться, и наверно, я думала о собственных малышах. Как раз за день до того я увидела с башни у ворот такого славного мальчика... Я смотрела на него, пока мой отец спорил с торговцем шерстью. Я играла с котятами, думала о нем и мечтала, как выйду замуж и буду нянчить собственных малышей, кормить их грудью – ну, когда у меня будет грудь, – как вот кошка кормит своих котят. Я услышала стук копыт. Из Тоди приехал в гости дядя моего отца, Бонифацию. Он чуть не два года не заезжал в Кольдимеццо и, сходя с коня, посмотрел на меня так, будто видел впервые. Он спросил, что я тут делаю, и я рассказала ему все – даже про свои глупые мысли. Он очень серьезно осмотрел меня с ног до головы и спросил, начались ли у меня уже кровотечения. Я сказала, что еще нет. Тогда он спросил, сохранила ли я девственность. «Да», – я. Наверняка я была вся красная, потому что мне стало стыдно от его расспросов. «Очень удачно», – сказал он. И добавил, что, если девушка отдаст свою девственность духовному лицу, такому как он, она наверняка будет счастлива в замужестве и родит много здоровых детей.
Конрад уже понял, куда клонится ее рассказ, и от прихлынувшей крови у него закололо щеки.
– Дядя твоего отца был священником?
– Был и есть – епископ Тоди.
– Епископ! – Он покачал головой, разгоняя отвращение. – И ты поверила этой чуши?
– Мне было одиннадцать лет, Конрад! Что я понимала? Вы бы в этом возрасте не поверили всему, что бы ни сказал епископ?
Он кивнул:
– Да, конечно, поверил бы. Продолжай, пожалуйста.
– Ну, он все это сказал, и еще, какая я выросла красивая, покуда привязывал лошадь и расседлывал ее. И глаза – я запомнила этот дикий взгляд. Когда он закончил с лошадью, то был уже весь красный, и велел мне: «Идем со мной» – очень твердо, так что всякий ребенок бы послушался. Он взял меня за руку и отвел за конюшню, туда, где было свалено сено. Он сказал, что не сделает мне больно, Конрад. Но было адски больно, так что я закричала. А отец как раз был у конюшни – пришел встретить дядю. Когда он прибежал на крик, Бонифацио свалился с меня. Его жирный член еще торчал между пуговицами сутаны, как мерзкий червь. Он ткнул в меня пальцем: «Это дитя одержимо дьяволом! Видишь, она соблазнила меня, прямо в епископском облачении!» Он сорвал с себя сутану, бросил в солому епископскую шапочку и стал топтать ногами. И расцарапал себе лицо, так что по щекам покатились капли крови. Я плакала, потому что мне было так больно, и платье все было перепачкано грязью и кровью, и мне казалось, что двоюродный дедушка Бонифацио сошел с ума. Я посмотрела на папу, но он отвел глаза и сказал: «Успокойся, дядя. Это больше не повторится, а не то я выколочу из нее беса». Он снял с себя пояс, молча схватил меня за руку и перевернул на живот. Избил меня до синяков – мне много дней потом больно было сидеть, а дедушка уговаривал его постараться и кричал, чтоб демоны из меня выходили.
Амата ткнулась лбом в сгиб локтя. Слезы текли у нее по щекам, но она их не замечала. В полной тишине Конрад услышал, как шипят в огне капли дождя – слезы ангелов, падающие в дымоход.
Когда она снова заговорила, голос у нее дрожал:
– Хуже всего, что папа после того со мной не говорил и не хотел даже смотреть на меня, а мама из-за него боялась меня утешать. Пытка молчанием длилась до дня их смерти. Когда их убили, стена его гнева все еще разделяла нас. Я так и не услышала слов прощения от человека, которого любила больше всех на свете.
– Это стыд не давал ему взглянуть на тебя, Амата. Он знал, что поступил несправедливо. Он избил тебя, потому что не мог избить этого лицемера, своего дядю. Тацит заметил однажды, что в природе человека ненавидеть тех, кому мы причинили зло. – Слова с трудом шли у него с языка и звучали так сдавленно, что Конрад не узнавал собственного голоса. – Что же, никто не заступился за тебя?
– Только кузина Ванна, но она вскоре после того уехала в Тоди. Она должна была обвенчаться с сиором Джако-по. И венчать их должен был не кто иной, как сам епископ Бонифацио. В те дни она была мне единственным другом, не считая братца. Фабиано понимал только, что меня наказали за какой-то проступок. В чем дело, он не знал, но огорчался, видя меня такой грустной.
– А когда тебя похитили после резни? Как обращались с тобой Рокка?
Амата вытерла глаза рукавом.
– Там я старалась не оставаться наедине с мужчинами, но это не всегда получалось. В конце концов я украла в кухне нож – тот самый, что ношу за рукавом. Я поклялась, что когда-нибудь убью Симоне делла Рокка и его сыновей – или, может быть, себя.
– Симоне делла Рокка Пайда? Страж города?
– Да, там меня и держали, в их чудовищной крепости. Меч Симоне зарубил моего отца, его сын Калисто убил маму. Я однажды пробовала зарезать Калисто. Он прижал меня в углу накануне того дня, когда мы с хозяйкой должны были отправиться в монастырь. Видно, решил напоследок меня изнасиловать. Я сумела только рубануть его по руке, но рана получилась такая глубокая, что пришлось звать врача. Мы уехали, когда он еще был в постели, не то, конечно, убил бы меня.
Она снова ушла в молчание, а когда заговорила, голос звучал совсем спокойно.
– Я поклялась, что ни один мужчина никогда не прикоснется ко мне, кроме как с моего согласия. Думаю, мои мечты о материнстве благополучно умерли, хотя мне уже почти семнадцать и я становлюсь слишком старой для замужества.
Она смотрела в очаг, на бешеную пляску пламени.
– В дороге я стала немного сумасшедшая, Конрад. У меня и сейчас болит сердце от мысли, что Энрико пришлось заплатить жизнью за мое безумие. Но мне так хотелось хоть раз попробовать радостной любви. Хоть раз.
Она подняла взгляд на лицо отшельника.
– Если вам от этого станет легче, я поклялась Господу нашему и Его Блаженной Матери никогда больше не играть с любовью.
Глаза у нее были невеселые, хотя она выдавила жалкое подобие улыбки.
– Ну что, помогла я вам понять? Впервые с того дня, как он узнал об обручении Розанны, Конрад пожалел, что надел рясу монаха. Сейчас ему ничего так не хотелось, как быть обычным мужчиной, не связанным обетом целибата, обнять это очаровательное дитя, повиниться перед ней и сказать слова прощения, которых она так и не услышала от отца, произнести клятву вечной любви, которой она не услышала от Энрико, встать перед ней на колени и умолять простить его и принять взамен ушедших.
Но это, он понимал, несбыточные фантазии. Обеты были с ним так же неразлучны, как поношенная ряса. Он встал и тихонько погладил ее по плечу.
– Мне так жаль, Амата. Обещаю, я каждый день буду молить Господа об исцелении твоей души и тела. Сейчас я пойду в часовню мадонны и начну исполнять это обещание. Если хочешь, помолись со мной.
Он надеялся, что молитва возведет между ними крепостную стену, сквозь которую к нему никогда больше не проникнут безумные мечты.
Дождевая вода водопадом хлестала с крыш, бурлила в водостоках, текла по площадям, уходила в каналы – редкий потоп в дельте реки По. Парад гильдий откладывался ужена два дня.
Орфео беспокойно блуждал по городу, от Риальто, где суетливые купцы молились о благополучном возвращении своих судов, до рыночной площади, где мрачные торговцы прятали от дождя свой товар, а покупатели стали редкой роскошью. Затих даже торг на рынке рабов, где продавали язычников и «маленькие души» – христианских детей из Леванта, которых родители продали в вечное услужение.
Только в еврейском квартале и в защищенных от дождя ремесленных мастерских еще кипела жизнь. Здесь трудились без продыху, производя всевозможное добро, от игральных карт до мозаики, от фарфора до брони и стеклянной посуды. Резчики и красильщики разукрашивали деревянные сундуки; мастера изготавливали охотничьи рога из слоновой кости, рукояти мечей, кожаные пояса, золотые и серебряные украшения. «Cavolo»[45], – бормотал скучающий Орфео, разглядывая этих трудолюбцев. Он почти жалел, что не присоединился к Джулиано и остальным. По крайней мере, был бы при деле.
На третье утро после Дня Всех Святых он возвращался от Сесилии. Дождь все еще стекал у него по плечам. Он расправил капюшон над головой, как палатку, и вспомнил, как подруга, оседлав его в предрассветных сумерках, окутала волосами его лицо, окружив его золотистым шатром, в котором остались только он и она, отгороженные от всего мира. Какое глубокое понимание светилось в ее серых глазах, в ее загадочной улыбке, которая не выражала ни осуждения, ни вины, ни сочувствия, а просто была адресована ему как другу, гребцу Орфео – не более и не менее.
Сесилии известно было все и вся в этом уголке Венеции: все тайны каждого мужчины, женщины, ребенка и тайные помыслы, питавшие их деяния. Порой она, в своей простой мудрости, казалась ему невероятно древним существом – духом земли, подобным всеведущим зверям; духом подземного мира, колдуньей. Ее не страшили ни время, ни события. Она справлялась с любой мужской работой и носила на плече тяжелые винные бочки, ступая по земле с уверенностью могучего быка.
Орфео не уставал удивляться, что она увлеклась им еще более, чем он ею. Быть может, причина была в его мечтах о путешествиях, о великих свершениях или в подхваченных понаслышке на Востоке историях. Она обращалась с ним, как с существом сверхъестественным, и безропотно принимала в любое время, хотя оба знали, что однажды он должен будет уйти, чтобы уже не возвращаться.
Причудливая мысль поразила его перед самым дворцом. Хорошо бы представить Сесилию папе как тайную советницу, которая бы прибавила свою природную мудрость к возвышенному духу Тебальдо. Но нет, нельзя. Как бы не вышло беды, если преподнести столь соблазнительный плод будущему реформатору священства. Шутка может обойтись слишком дорого. Все еще улыбаясь, Орфео махнул рукой римскому рыцарю, укрывшемуся от непогоды за колонной У парадного входа. По совету Орфео несколько рыцарей теперь постоянно несли охрану при папе.
– Как поживает наш святой отец? – спросил он. – Хорошо ли ему почивалось на ложе дожа?
– Нет, не слишком. Una notte bianca, signore[46], как я слышал. Несколько раз его будили кошмары. Он теперь завтракает в постели. Велел передать, чтоб вы сразу, как вернетесь из города, прошли к нему.
– Что-то затевается? Стражник передернул плечами:
– Передаю, что мне сказано. Теперь вам известно столько же, сколько мне.
– Будем надеяться, что он собрался в путь. Не нравится мне, что мы здесь застряли.
Орфео шагнул в пещеру дверей и, прыгая через ступени, взбежал по мраморной лестнице. Рыцари, стоявшие по сторонам двери опочивальни, посторонились, узнав моряка.
– Ваше святейшество, – заговорил Орфео, преклонив колени у ложа и дожидаясь, пока Тебальдо протянет руку в благословении.
– Buon giorno, Орфео.
Из груды подушек показалась рука, взмахнувшая копченым угрем.
– Без церемоний. Вставай.
Орфео поднялся и молча ждал продолжения.
– Ты поел?
– Не беспокойтесь, ваше святейшество.
Задай этот же вопрос Джулиано, Орфео ответил бы подробнее, но от понтифика не требуют поделиться копченой рыбкой и прочими земными усладами.
– Все равно, попробуй этого угря. Слишком вкусно, чтоб не поделиться!
Орфео запустил пальцы в блюдо и, подражая Тебальдо, стал деликатно откусывать маслянистое мясо передними зубами.
– Мне нынче приснился отвратительный сон. Будто карета увязла в огромном сугробе. Ты ехал впереди верхом на огромном быке и взывал к своему дяде, чтобы он нас спас. Вдруг бык страшно заревел, и на горе позади появилась стая волков, огромных, как лошади. Быки рванули что было мочи и в панике не удержались на дороге, сорвались в пропасть. Я чувствовал, как карета летит вниз...
– И?..
– И проснулся. Один из стражей сказал, что я кричал во сне. – Он снова протянул Орфео блюдо. – Я сам из Пья-ченцы и знаю приметы погоды в долине По. Но ты вырос в Апеннинах. Что скажешь? Не пророческий ли сон? Что принес этот потоп в горы?
– Мог выпасть снег, святейший, хотя это первая зимняя буря. Правда, старые римские дороги почти все вымощены камнем. – Помолчав, он осторожно спросил: – Вы чувствуете себя обязанным терпеть до конца гостеприимные затеи дожа?
Он понимал, что вопрос звучит грубо, но терпение его было на исходе.
Папа ответил не сразу. Возможно, он еще не привык к новому положению и обдумывал, насколько далеко простираются его обязанности и полномочия. Орфео прошел к окну и раздвинул ставни. Холодный ветер из гавани ударил в лицо брызгами, освежив и взбодрив моряка. Он ладонями заслонился от капель, всмотрелся и выругался вслух:
– Sangue di Cristo![47]
Одинокая боевая галера без мачты и верхнего мостика, хромая под неровными ударами весел, входила в бухту. Две щепки на горизонте двигались ей вслед, судя по всему, такие же изувеченные.
Орфео бросился к постели, сорвал с коленей понтифика поднос.
– Поднимайтесь, святейший! – заорал он. – Одевайтесь по-дорожному, да поскорей. Я скажу людям, чтобы собрали все и приготовили лошадей.
Гордый венецианский флот, под звуки фанфар уходивший на Анкону, – флот, который папа открыто отказался благословить, – погиб в штормовой Адриатике.
Перемена, которая произошла с Аматой после разговора с фра Конрадом, потрясла донну Джакому. Девушка выпрямилась, стала словно бы выше ростом, расправила плечи, будто сбросила с них огромный груз. Старая женщина начала было благодарить отшельника, но тот наотрез отказался признать это преображение своей заслугой. Всякий мог видеть, как радует Амату встреча с недавним попутчиком, и Конрад, как подозревала Джакома, разделял ее чувства, хоть и проводил целые дни в часовне, не делая явных попыток увидеться с девушкой. Отшельник привычно скрывал свои чувства под мужественным стоицизмом – в отличие от Пио, таскавшегося за Аматой по всему дому и, несомненно, переживавшего острый припадок щенячьей любви. Страдания пажа очень смешили Амату, которая однажды за игрой в крестики-нолики нечаянно назвала его Фабиано – именем младшего брата. «Каким счастливым было, верно, ее детство», – думала, глядя на них, матрона и молила Бога сделать ее своим орудием, чтобы вернуть девочке счастье домашней жизни.
Донне Джакоме представлялось весьма забавным наблюдать за тем, что она про себя называла «тайной страстью брата Конрада», и за его усилиями совладать с ней. Женщина дала ему несколько дней, чтобы прийти в себя и освоиться в доме, между тем как сама копила доводы и аргументы, начав с переплетенной подборки житий святых, подаренной ей мужем в первый год после женитьбы. Она шестьдесят лет не открывала книгу, но хорошо помнила, где искать. Том хранился в сундуке, привезенном ею из родительского дома, завернутый в венчальную фату. Через несколько дней после возвращения Конрада, улучив минуту, когда слуги-мужчины занялись хозяйством, а женщины сели за стол, она загнала отшельника в уголок прихожей, внезапно появившись из-за колонны и преградив ему путь бегства в часовню.
– Аматина хочет учиться читать и писать, – заговорила она, привычно назвав девушку уменьшительным именем.
Отшельник хмыкнул:
– Хочет? Надеюсь, вы сказали ей, что это неподходящее занятие для женщины?
– Ничего подобного я не сказала. – Старуха устремила на него строгий немигающий взгляд. – В этом доме вы единственный, кто мог бы ее научить.
Конрад покачал головой.
– Признаю, что девица смышленая, но не хочу потом винить себя в том, что разжег в ней гордыню разума, а этим обычно кончается, когда женщина выходит за установленные для нее границы. Есть поговорка: «Non fare il passo piu lungo della gamba» – «Длиннее ноги шага не делай».
Она пропустила остроту мимо ушей.
– Идемте со мной, брат.
Джакома провела отшельника через намокший дворик. Дождь наконец перестал, но с карнизов еще капала вода. В маленькой комнатке с дверью во двор стоял стол, два простых стула и лежало несколько книг.
– Почитайте, – предложила женщина, открывая одну на пурпурной закладке. – Это житие святого отшельника Джироламо.
Она не без раздражения смотрела, как Конрад спокойно уселся за стол, пролистал несколько страниц и поднял на нее невозмутимый взгляд.
– Если святому вздумалось учить грамоте римских патрицианок, когда сам он служил секретарем у папы Дамаска, – очень хорошо. Но Амата не патрицианка!
– Ее отец был графом.
– Сельская знать, мадонна. Не думаю, чтобы кто-нибудь из ее родителей умел читать. Она сама мне сказала, что начала учить буквы только в Сан-Дамиано.
– А как насчет святой Клары, основательницы Сан-Дамиано? Подумайте, как обеднела бы церковь без ее писем к Агнессе из Праги, которая, между прочим, могла их прочесть и ответить на них. А Хильдегарда из Бингена, а аббатисса Ютта из Дизибоденберга? Какой мужчина сравнится с Хильдегардой в описании сияющих видений?
– Ах да, видения! Несомненно, Амате есть что описать на благо набожных книжников!
Джакома скрипнула зубами. Лицо у нее разгорелось, и она догадывалась, что щеки заметно покраснели.
– А что вы скажете о Хросвите из Гандерсхайма, триста лет назад писавшей пьесы и истории не хуже любого мужчины?
– Говорю вам, я не могу этого сделать, – повторил Конрад. – Не хочу.
Показывая, что разговор окончен, он решительно отложил книгу.
Донна Джакома так грохнула тростью по столу, что подскочили и книги, и отшельник.
– Конрад, вы глупец! Она хочет научиться писать, чтобы переписывать хронику, доверенную вам Лео, – ту самую, которую вы побоялись принести с собой в Ассизи!
– Что вам об этом известно? Он выпучил глаза.
– Известно, что манускрипт надежно хранится в Сан-Дамиано, и благодарить за это следует не вас! Это Амата рисковала жизнью на горном обрыве, когда свиток, обернутый у нее вокруг пояса, зацепился за выступ скалы и она чуть не потеряла равновесия. Известно еще, что благословенным вмешательством фра Лео свиток спас ей жизнь, отвратив направленное ей в сердце копье.
Женщина выпрямилась в полный рост, двумя руками опираясь на трость.
Конрад вскочил на ноги, обеими руками вцепился в край стола.
– Вы – ответ на мои молитвы, Джакомина! – вырвалось у него. – Каждый день я молился в часовне, на коленях умоляя святого Франциска и брата Лео дать ответ, как мне снова пробраться в Сакро Конвенто и получить нужную рукопись. Мне и в голову не пришло, что в Сан-Дамиано тоже могут храниться копии. – Он прикусил кулак, прикидывая возможности. – Амата покинула обитель с миром?
– Разумеется. Она не сделала ничего такого, чтобы лишиться их благосклонности.
– И из любви к вам, из уважения к памяти фра Лео мать настоятельница могла бы доверить девушке...
– Не смейте даже заговаривать об этом, брат! Я не позволю снова подвергать Амату опасности. Маэстро Роберто говорит, что два брата с утра до вечера торчат в переулке, следят за всяким, кто входит и выходит из этого дома.
– Они за мной следят, мадонна. Обеты не позволят им приблизиться к женщине-мирянке. Амата могла бы отнести в обитель Бедных женщин ваш дар – скажем, кусок полотна. В корзинке. И вернуться с манускриптами – мне особенно нужны два. Уж если она умудрилась так спрятать рукопись Лео, что я ничего не заметил, то и сторожевых псов Бонавентуры сумеет провести.
Донна Джакома хотела было заметить, что мало кто из братии может сравниться с отшельником в наивности и рассеянности, однако прикусила язык. Кроме того, его предложение выглядело не таким уж бессмысленным. Она уже готова была признать, что мысль стоит того, чтобы ее обсудить, когда сообразила, что он отвлекает ее от цели.
– А уроки?
Конрад усмехнулся, как барышник, задумавший выгодную сделку.
– Договоримся: если Амата сумеет принести мне «Первое житие святого Франциска», написанное Фомой из Челано, и «Легенду трех спутников», я буду ее учить. Конечно, по книгам, подобающим девице.
Донна Джакома кивнула на две оставшиеся закрытыми книги.
– Я в девичестве читала их. Одна – о хороших манерах; вторая – наставление для молодых жен по ведению хозяйства. Она научится не только читать, но и достойно вести себя.
Отшельник презрительно фыркнул:
– Попробуйте сделать трубу из свинячьего хвоста! Ее пальцы крепче стиснули набалдашник трости:
– Это говорит человек, который не так давно вломился сюда дикарь-дикарем?! Если уж я вас сумела отмыть, брат Конрад, то обучить девушку как-нибудь сумею. Придет день, когда она будет здесь хозяйкой, а значит, должна уметь соответственно держаться и вести дела.
Ей снова удалось поразить отшельника.
– У меня нет наследников, – продолжала донна Джакома, – кроме родственников покойного мужа, с которыми я не виделась десятилетиями. Симоне делла Рокка лишил Амату причитающегося ей по рождению состояния, достойного воспитания и надежды на приличное замужество. Когда придет время, она получит мой дом и доход – в приданое, если захочет. Женщина такого ума и наружности, с таким состоянием составит достойную партию любому мужчине в христианском мире – я хочу сказать, любому, не связанному обетом безбрачия.
При всем своем добродушии Джакома не удержалась от того, чтобы уколоть его. Конрад упорно принижал достоинства девушки и заслужил, чтобы его поставили на место. Она видела, с каким трудом он принимает ее заявление, и понимала, что заново разожгла в нем внутреннюю борьбу. Джакома лелеяла собственные мечты, и одна из них состояла в том, чтобы свести этих двоих вместе или, по крайней мере, заставить открыто признать, что они дороги друг другу. До такого признания Конрад мог бы снизойти и не нарушая обетов. В том, что он останется им верен, как бы жестоко ни обошелся с ним орден, Джакома не сомневалась. Если в отшельнике было нечто героическое, так только его упорство и постоянство. Женщина думала о фра Лео, о том, как пересекались их жизни последние пятьдесят пять лет. Быть может, Конраду с Аматиной будет дано хотя бы такое утешение.
Чтобы сменить тему, донна Джакома тростью подтолкнула к Конраду книги.
– Пока вы их просматриваете, я поговорю с Аматиной, – и, помолчав, добавила: – Она, знаете, на все пойдет ради вас.
Теперь, когда все уладилось, она позволила себе улыбнуться.
– И прошу вас, брат, не говорите ей ничего о нашей беседе. Она думает, что я просто выкупила ее у Бедных женщин, и ничего не знает о моих планах на будущее.
Амата выбралась из дома донны Джакомы под холодные яркие звезды Скорпиона, созвездия, отмечавшего день ее рождения – сколько же веков тому назад? Буря ушла в горы, оставив после себя лишь тонкий шлейф облаков на востоке, но ветер врывался в переулок снизу и метался вокруг дома римлянки. Она сразу замерзла даже под теплым плащом.
Девушка оглянулась по сторонам. Как она и ожидала, в конце переулка маячила сутулая фигура. Монах, стороживший другой конец, сумел успешнее скрыться в тени домов и защититься от ветра, но Амата не сомневалась, что соглядатай на месте. Она подняла корзину и установила ее на голове с изяществом опытной служанки. Спускаясь по лестнице, она рассчитала, что сумеет выйти к юго-западным воротам ко времени, когда стража откроет их на день.
Ветер мешал ей. Не придется останавливаться на поворотах, вслушиваясь, звучат ли за спиной шаги. Ну что ж, пусть попробуют за ней угнаться. Она сумеет сбить их со следа – недаром научилась так ловко скрываться в лабиринтах Рокка.
Амата с огорчением услышала от донны Джакомы, что Конрад обещал заплатить ей за помощь. Разве он не знает, что она сделает для него все и не станет просить об ответной услуге? Разве он не сказал, что они теперь связаны между собой, в тот день, когда они переплетали веревочные пояса на горной тропе? Бывали дни, когда он держался с ней, как лучший друг, а потом вдруг становился чужим и холодным. Амате казалось, что, рассказывая ему о насильнике Бонифацио, она словно стоит перед ним голая. Он тогда, кажется, понял ее боль, но после того стал ее сторониться. Может быть, ум его был слишком занят манускриптами? Она надеялась, что Джакомина не ошибается, уверяя, что он в таком же смятении, как она сама, и просто не умеет выразить свои чувства.
Выйдя на виа Сан-Паоло, Амата свернула к северо-востоку и дошла до собора Святого Руфино. Там она нырнула за колонну и, убедившись, что оттуда открывается отличный вид на улицу, поставила корзину наземь.
По площади разливался неровный свет. Бледное солнце с трудом вскарабкалось на гору Субазио и пробилось сквозь дымку облаков. Амата видела, как монах вышел на площадь той же улицей, которой только что прошла она сама, и, миновав собор, ушел дальше на северо-восток. Девушка усмехнулась и снова взялась за корзину. Проще простого! Она вошла в церковь, прошла вдоль нефа и вышла через боковую дверь. Прямо перед ней начинался переулок, уходивший на юг, к воротам, за которыми тянулась дорога к Сан-Дамиано.
Конрад весь день не спускал глаз с переулка. Он притаился за ставнем, а донна Джакома расхаживала из комнат в кухню и обратно. Совершив очередной круг, она каждый раз выжидающе взглядывала на него. Озабоченные морщинки перечеркнули ее лоб. Амате пора бы уже вернуться. Оба думали об одном – и оба молчали.
Тень двухэтажного дама уже совсем закрыла мостовую, когда по лестнице в переулок вышла женщина. Она появлялась постепенно: сперва корзина, за ней колпачок капюшона, под ним – серьезное личико. Глаз она не поднимала, но голову и плечи держала прямо, чтобы не уронить ношу. Она еще не поставила ноги на верхнюю ступеньку, а Конрад уже бросился к двери. Скрипнули петли, и за спиной отшельник услышал частый стук трости донны Джакомы. Амата переступила порог и улыбнулась во весь рот. Припала на колено, чтобы спустить корзину, откинула капюшон плаща и снова встала, чуточку неуклюже от усталости.
– Как ты? Все обошлось? – взволнованно расспрашивала хозяйка дома.
Конрад пал на колени перед корзиной, откинул укрывавший ее платок. Хлеб. Всего лишь свежеиспеченные хлебы из пекарни обители! Он уставился на девушку, даже не скрывая разочарования.
Девушка, не смущаясь, ответила на его взгляд:
– Ничего-ничего! Постучите-ка меня по спине. Донна Джакома похлопала девушку по спине и хихикнула, услышав гулкое эхо.
– Манускрипты привязаны, – пояснила Амата. – Вокруг пояса обвязать не получилось – они толще, чем рукопись фра Лео, – а в корзину класть мне показалось опасно. Я подумала, что городская стража наверняка в союзе с Бо-навентурой. Не могли они не знать, что братья остаются у нас в переулке после часа тушения огней. И верно, у ворот корзину обыскали. Да, с корзиной вы ловко придумали, фра Конрад! Раз мне пришлось нести ее на голове, никто и не заподозрил, что я не сумела бы согнуть спину, если бы и захотела.
– Мы так тревожились за тебя, Аматина, – сказала донна Джакома. – Тебя долго не было.
Девушка улыбнулась.
– Пришлось ждать, пока хлебы испекутся. Они были бы еще теплые, если бы ветер не выстудил. А пока ждала, я повидалась с сестрой Агнессой. Мы с ней сдружились, когда были послушницами. – Амата вопросительно посмотрела на Конрада, так и стоявшего на коленях возле корзины. – Вы ее знаете? Она племянница фра Салимбене. Сказала, что ее дядя возвращается в Романью и скоро будет в Умбрии.
Девушка захихикала, от возбуждения болтая без умолку.
– Чего он только нам не рассказывал, когда заходил навестить Агнессу после своих путешествий! Я так радовалась, что она берет меня с собой к гостевой калитке. Мы прямо заслушивались! Вот бы хорошо было, мадонна, если б вы пригласили его остановиться у вас, а не в Сакро Конвенто. Весь дом будет рыдать от хохота. – Она бочком пробиралась по проходу, продолжая щебетать. – Остальное расскажу за ужином. Надо убрать со спины эти книги.
Конрад поднялся, мрачный как туча, несмотря на добрые вести о манускриптах. «Разве моя вина, что я плохой рассказчик? Это не в моей природе. Я всегда был меланхоликом, а у Салимбене сангвинический темперамент. Кроме того, забавлять рассказами пустоголовых девчонок – занятие, недостойное духовного лица!».
Когда Амата скрылась, донна Джакома подмигнула отшельнику.
– Завтра с утра прикажу приготовить в большом зале восковые таблички и книги. Маэстро Роберто отправится за пергаментом и перьями, как только вы скажете, что она готова писать чернилами.
– А мои занятия? Лео считал их важными.
– Конечно, они важны. Занимайтесь с Аматой до mezza-giorno[48], пока солнце не пойдет под уклон, а остальной день в вашем распоряжении.
Пришлось согласиться со справедливым требованием, хотя у него руки чесались добраться до манускриптов. Можно начать нынче же вечером, после ужина. Правда, от чтения при свечах у него всегда болели глаза и дрожали веки – парижские наставники объясняли это бледным серым налетом на радужной оболочке глаз. С такими слабыми глазами лучше бы дождаться солнца. Конрад поднял корзину и понес хлебы на кухню.
После бури ущелья Апеннин затянул гнилой туман. Над бледной пеленой вершины гор представлялись островами в безбрежном море. Волы, тянувшие карету папы, в дымке казались призрачными чудовищами, а по сторонам большой дороги струились потоки стекавшей со склонов глинистой грязи.
После их бегства из Венеции прошло несколько дней. Последние задержавшиеся в городе рыцари еще догоняли отряд. Тебальдо сорвался с места так внезапно, что многие воины, рассеянные по городским борделям, не успели собраться к нему. Капитан отряда оставил арьергард во дворце, чтобы указать дорогу отставшим и по возможности извиниться перед дожем и догарессой. Догоняя кортеж, рыцари привозили вести о нарастающем в городе хаосе и сценах насилия.
– Поначалу народ просто остолбенел, – говорил один, склонясь к окну кареты. – Все утро стояли на набережной, пересчитывая вернувшиеся корабли и разыскивая среди выживших моряков друзей и родных. Город потерял едва ли не все свои двести галер. Задолго до полудня подошла барка дожа, – продолжал рыцарь. – Он немного постоял на берегу вместе с толпой, а потом отправился во дворец искать ваше святейшество. Лицо у него стало белое, как у прокаженного. И он не успокоился, услышав, что вы уже отбыли. Я слышал, как он отправил своего человека передать догарессе, чтобы не выходила из дома. Потом он вышел на площадь, и больше я его не видел.
– Ну, к полудню толпа рассталась с надеждой, что еще кто-то вернется, – вставил другой рыцарь. – Я прошел через площадь, возвращаясь на пост, – они как раз начали роптать. И по большей части против вас, уж извините, ваше святейшество. Тогда-то мы с ним и решили, что в Венеции нам больше делать нечего.
Сквозь прорези окон кареты Орфео не видел лица понтифика, но услышал его голос, с болью говоривший:
– Я от всего сердца молился за их возвращение, если не за успех. Бог послал бурю. Мое благословение тут бессильно.
Через несколько дней догнавший кортеж арьергард сообщил о последней части разыгравшейся трагедии. Поняв, что папа ушел от них, венецианцы обратили свое отчаяние против дожа. Иные кричали, что Бог продолжает казнить Венецию за грехи Энрико Дандоло и разграбление Айя-Софии. Вина, разумеется, перешла на прямого преемника Дандоло, несчастного Лоренцо Тьеполо (который и отправлял флот на Анкону), и на его догарессу-гречанку.
Епископ Венеции бушевал, разогревая толпу, собравшуюся перед Сан-Марко.
– Господь не желает более терпеть роскоши, в которой погрязла эта женщина. Комнаты ее темны от дыма благовоний. Воздух Венеции для нее недостаточно хорош! Она брезгует умываться простой водой и посылает слуг собирать капли росы, падающие с небес. Она не может взять мясо как все, пальцами, но приказывает своим евнухам разрезать его на кусочки, которые накалывает на золотые двузубые вилы и так подносит ко рту! Я сам видел это, будучи приглашен к ее столу. Удивительно ли, что Господь в его бесконечном терпении все же возгласил наконец: «Довольно!»?
В основном ярость толпы была направлена против самого дожа. Кто-то видел, как он незадолго до того вошел во дворец, расположенный рядом с Сан-Марко, и значит, был под рукой, в отличие от жены. Ему орали в окна ругательства и требовали его жизнь за жизни утонувших моряков. Все же он мог бы спастись, если бы переждал, пока улягутся первое горе и ярость. Но финал венецианской трагедии еще не наступил.
Отряд был в пути третий день, когда его нагнал последний рыцарь из арьергарда. Орфео, непривычный проводить целые дни в седле, стоял, растирая зад, за спиной солдат, ужинавших у костра вместе с Тебальдо.
– Накормите его! – крикнул капитан кухарям, когда всадник спешился.
Тебальдо указал рыцарю на пень рядом с собой. Из палаток вышли остальные рыцари с оруженосцами и сбились в кучу вокруг. Кое-кто еще не успел полностью избавиться от доспехов. Рыцарь стащил шлем и латные перчатки, и слуга тут же подал ему чашу и деревянное блюдо. Вздохнув, рыцарь начал рассказ об исходе народного гнева.
– Можно только догадываться, что Лоренцо потерял голову от страха. Надеялся на право убежища в Сан-Марко, хотя и знал, что толпа ожидает от него подобной попытки. Так что он выбрался через черный ход и бросился к церкви Сан-Заккариа за Понте делла Палья.
Рассказ прерывался глотками вина и кусками мяса, отправляемыми в рот. Воин жевал не спеша, наслаждаясь всеобщим вниманием не меньше, чем горячим жиром, стекающим по пальцам.
– Я все видел из верхнего окна палаццо. Видит Бог, стража, выбежавшая из дворца вместе с дожем, сделала все возможное, чтобы его спасти. Они рубили мечами во все стороны, кровь хлестала с обеих обочин моста, но толпа все напирала.
Он осушил чашу и протянул ее за добавкой. Все молча ждали, пока слуга нальет ему вина.
– В конце концов, – продолжал рыцарь после долгого глотка, – в Калле делла Рассе кто-то пробился сквозь кольцо стражников и нанес Лоренцо смертельный удар.
Рассказчик ударил себя чашей по груди, показывая, куда вошло смертоносное лезвие, и, словно нарочно, чтобы усилить эффект, брызги красного вина выплеснулись на пластину нагрудника.
Слушатели зашептались, но смолкли, когда Тебальдо произнес ровным голосом:
– Он был достойный человек. Да покоится в мире.
– Аминь, – отозвались воины.
Помолчав в знак почтения к покойному, папа добавил:
– Мы обязаны особенной благодарностью нашему молодому другу из Ассизи. Если бы не его расторопность, на Калле делла Рассе могла бы пролиться наша кровь.
Орфео неожиданно для себя оказался мишенью восторженных криков и полновесных дружеских тумаков, от которых у него заныли спина и ребра. До сих пор надменные римляне обращались с ним как с умбрийской деревенщиной, да он, мало интересуясь их мнением, и не старался разубедить рыцарей. Теперь, смутившись, он, отвлекая внимание от себя, выкрикнул: «Viva Papa!» Крик был тут же подхвачен остальными, а Орфео под шумок ускользнул из круга рыцарей.
В тени на краю лагеря заржала лошадь. В придорожном кустарнике загорелись несколько пар красноватых глаз. Орфео поднял два камня и, шагнув в ту сторону, резко ударил камнем о камень. Тощие тени, похожие на собачьи, бесшумно канули в темноту. Ему вспомнились гигантские волки из сна Тебальдо. Моряк вздрогнул и перекрестился.
С утренними хлопотами Амата справлялась мигом – ей хотелось оставить как можно больше времени на урок. Каждый день Конрад чертил ей на восковой табличке новые буквы: сперва строчную, затем прописную, и объяснял, какой звук она означает. Потом она обводила букву по желобку. Через неделю у нее уже получались целые слова. В первый час каждого занятия он читал ученице несколько строк из книги о хороших манерах или из жития святых, указывая пальцем на каждое слово, чтобы девушка, сидевшая рядом, могла следить за чтением. Потом Конрад заставлял ее повторять прочитанное по памяти, чтобы запомнить начертание слов.
«Помните, что неприлично чесать голову за столом, или ловить блох и других паразитов и убивать их на глазах у других, или срывать коросту, на какой бы части тела она ни располагалась».
«Сморкаясь, удаляй содержимое не пальцами, а носовым платком. Позаботься, чтобы капли не висели под носом, подобно сосулькам на карнизах домов зимой».
«Не забывай причесывать волосы и следи, чтобы в прическе не было пуха и иного мусора».
Каждый урок Конрад заканчивал чтением нескольких строк из молитвенника или стихов из псалтыря и напоминанием, что воспитание души неизменно важнее мирской премудрости.
– Женщина невежественная, но богобоязненная, – твердил он, – лучше, чем умудренная, но преступающая законы Всевышнего.
Амату забавляло упрямое повторение подобных истин, зато твердо заведенный порядок уроков внушал ей уверенность в своих силах.
За уроками ноябрь для нее пролетел незаметно. После полудня, когда Конрад углублялся в свои легенды, находились другие, кто помогал девушке закрепить усвоенное. В доме что ни день бывали странствующие проповедники и нищенствующие монахи. Те из них, кто не относился к опыту донны Джакомы слишком строго, находили его забавным. Подумайте, учить грамоте обычную служанку! Еще немного, и вдова примется учить своего бурого мышелова читать благодарственную молитву перед плошкой молока!
Амата подозревала, что кое-кто из молодых клириков находил в занятиях с ней приятность и другого рода, но она ничем их не поощряла. Кажется, и Конрад предполагал что-то в этом роде, если судить по тому, с каким лицом он проходил через зал, где она читала вслух кому-нибудь из странников.
Конрад напоминал ей о недавней клятве со всей тонкостью, на какую был способен. Признаться, тонкости ему недоставало. В таких случаях урок заканчивался отрывками не из книги псалмов, а из Экклезиаста: «Не смотри на телесную красу и не бывай в обществе женщин, ибо как от одежды исходит моль, так от женщины – бесчестье мужчине... Я нахожу женщину горше смерти: она – приманка охотника, и сердце ее – силки, а руки ее – узы. Тот, кто чтит Бога, бежит ее, но грешник будет ею уловлен».
Однажды Конрад прервал урок ради того, чтобы открыто указать девушке, что некий фра Федерико задержался в доме только ради нее. В тот день он прочел ей строки поэта с непроизносимым именем: «Хочешь ли знать, что есть женщина? Сверкающая грязь, зловонная роза, сладкий яд, вечно стремится к тому, что запретно».
Пожалуй, Амата могла бы счесть, что отшельник отрастил непомерно длинный нос, – если бы в самом деле интересовалась Федерико. А так ей с трудом удалось сдержать смех при виде его праведного негодования. Чем больше горячился Конрад, тем легче ей было различить за его суровыми речами заботу о ней. Пусть ему легче сравнить ее со «сверкающей грязью» или обозвать братьев, подобных Федерико, un cane in chiesa – псами в церкви, чем сказать «ты мне дорога, и я о тебе беспокоюсь», – но ей в его нотациях всегда слышалась любовь.
– Я придумал, как защитить тебя от таких недостойных братьев, – сказал он однажды и послал слугу за донной Джакомой.
Когда матрона пришла к ним, Конрад предложил, чтобы Амата каждый день повторяла выученный урок юному Пио.
– Таким образом она не только обучит Пио, – сказал он, – но и закрепит в памяти новые знания.
Донна Джакома согласилась, и Пио пришел в восторг – у него появился новый предлог побыть рядом с Аматой. Отвергнутый фра Федерико покинул дом, Конрад казался довольным, и Амата тоже не возражала. Уроки с мальчиком больше напоминали игру, потому что ее книги казались ему страшно глупыми. Амата, скажем, начнет читать:
«Если приходится рыгнуть, делай это возможно тише и всегда отворачивай лицо. Если отхаркиваешься или кашляешь, не глотай того, что уже оказалось во рту, а сплевывай на землю, в платок или салфетку».
Пио тут же картинно рыгнет, старательно отвернув лицо, или наберет полный рот слюны и, поджав губы, просит у наставницы одолжить носовой платок. Уроки письма на восковых табличках скоро превращались в обычные «крестики-нолики» или в игру «шесть мавров» с расчерченными на дощечке квадратиками и кусочками угля из камина вместо фишек.
О своих достижениях Конрад почти не говорил. Амата знала только, что он изучает легенду Фомы Челанского. Кажется, его приводило в отчаяние описание юности святого Франциска. Отшельник рассказал, что в «Предании» Бонавентуры лишь иносказательно обозначено, что в молодости основателя ордена «влекло все земное».
– Как велика сила Божья, – Конрад. – Он мог сделать святого из буйного юнца! Бонавентура принижает милость и могущество Господа, скрывая огромность преображения Франциска.
Амата достаточно много запомнила и подслушала, чтобы понимать: в рукописи Фомы Конрад ищет упоминания о слепоте или о слепцах. Очень долго он явно не находил ничего подобного, но в середине декабря все переменилось.
Конрад почти вбежал в большой зал, где Амата сидела за вышиванием и болтала с донной Джакомой.
– In illo tempore, – бормотал он. – В то время! Но что это значит? In illo tempore...
Он смотрел прямо на них, но, кажется, не видел. Он прошагал через зал, сцепив руки за спиной, наткнулся на стену, развернулся и вылетел вон, так и не заметив их. Женщины переглянулись и захихикали.
К первой неделе декабря зима окончательно обосновалась в Ассизи. Ветер, свиставший сквозь закрытые окна комнаты, где сидел за книгами Конрад, превратился в беспрестанный вой, словно все духи земли и неба сливали голоса в жалобном плаче. Монте Субазио и окрестные холмы спали зыбким сном.
Сквозь прозрачное полотно, затягивавшее окна, даже в полдень пробивалось мало света. Конраду пришлось довольствоваться свечой и огнем камина, так что чтение продвигалось медленно. Холодные вихри врывались в дымоход, и отшельник задыхался от горьковато-сладкого запаха можжевельника – крестьянка каждое утро подвозила к дому вязанки хвороста, навьюченные на осла.
Он мог бы в любое время перебраться со своими рукописями в большой зал, где занимались Амата с Пио – большие окна и большой камин неплохо освещали его, – но там целыми днями толклись чужаки, а Конрад стал в последнее время очень подозрителен. Тот же фра Федерико, прежде чем убраться из дома, забрел однажды в комнату Конрада. Пришлось отвлекать брата, пересказывая ему отрывки из нового труда Фомы Аквинского, недавно прочитанного в Сакро Конвенто, а манускрипт Фомы Челанского тем временем прятать за спиной. Любой странствующий грамотей был бы, естественно, заинтригован, обнаружив на столе мирянки более четырех книг, будь она даже самого благородного происхождения. Любых книг – но запретные рукописи были бы особенно интересны. Так что Конрад сидел взаперти, терпел дым и тусклый свет и тер усталые глаза в одиночестве.
Историю рукописи Фомы Челанского он знал от Лео. После смерти святого Франческо братство решило, что секретарь святого должен составить его жизнеописание. Никто не был ближе него к Франческо, да и простой безыскусный стиль Лео соответствовал суровости жизни его наставника. Однако Элиас с кардиналом Уголино предпочли избрать летописцем фра Фому из Челано, хотя этот брат никогда не встречался с Франческо и большую часть жизни провел в Германии. Правда, Фома написал величественный гимн смерти и справедливости, «День Гнева», доказывая свое красноречие. А поскольку он не был лично знаком со святым, то при написании его жития вынужден был полагаться на сведения, предоставленные ему братьями – в частности, главой братства, братом Элиасом. Не удивительно, что Элиас в писании Фомы играл столь важную роль, что после его изгнания и отлучения новый генерал ордена, фра Кресчентиус, просил Фому Челанского написать новую легенду, исключив из нее все упоминания об Элиасе. Он же попросил всех братьев, знавших Франциска, написать в помощь брату из Челано свои воспоминания – так появилась на свет «Легенда трех спутников».
Конрад начал поиски с первой строки четвертой главы. Он боялся пропустить ключ к разгадке – упоминание о «начале слепоты» – и потому читал очень внимательно. Прочел об исцелении Франциском слепой женщины и не усмотрел в этом эпизоде никакой связи с фразой из письма. Поиски все продолжались, когда выпал снег. Руки крестьянки, подвозившей хворост, покраснели от мороза, она повязывала толстый шерстяной платок поверх капюшона, а Конрад все пробивался сквозь главы жизни Франциска. Описание появления стигматов и видения огнекрылого серафима явно было записано со слов Элиаса. И вот, в следующей за видением главе – вдруг первыми словами – «in Ilо tempore»! В то время!
«В то время тело Франциска начали одолевать немочи, более тяжкие, чем прежде. Ибо он страдал многими немочами и ранее, умерщвляя плоть и подчиняя ее духу в предшествовавшие годы».
Из следующего предложения следовало, что Фома имеет в виду 1224 год. Обращение святого Франциска свершилось в 1206.
«В последующие восемнадцать лет он почти не знал покоя... ибо таков закон природы и устройство человека, что тело внешнее дряхлеет год от года, в то время как внутренняя суть обновляется, драгоценный сосуд, в коем скрывалось небесное сокровище, дал течь... Воистину, поскольку плоть его еще не сравнилась в страдании со страданиями Христа, хоть и носил он на теле знаки страстей Христовых, его поразила тяжелая глазная болезнь».
Вот оно, в одном-единственном предложении. Он уже носил на теле стигматы, когда началась слепота. Глазная болезнь началась не с поездки в Египет в 1219, как всегда слышал Конрад. Отшельник читал дальше:
«Болезнь нарастала с каждым днем, и брат Элиас, коего Франциск избрал заменить мать ему самому и отца – прочим братьям, убедил его наконец не пренебрегать медициной».
Когда Элиас диктовал эти строки, у него, как видно, еще не было причин скрывать ни время наступления слепоты, ни свое участие в лечении. Кто же тогда пустил в оборот историю о горячем египетском солнце, поразившем глаза святого, если не сам Элиас, – и зачем? В рассказе Фомы не названы спутники, сопровождавшие Франциска ко двору султана Мелек-эль-Камеля. Но Бонавентура их называет!
Конрад снова вспомнил ответ библиотекаря на вопрос, откуда ему может быть знакомо имя Иллюминате «Он был с нашим учителем, когда тот пытался обратить султана».
Опять Иллюминато! Конечно, это он снабдил Бонавентуру подробностями египетского путешествия, так же как Элиас снабжал ими Фому. Однако это не объясняет, зачем Иллюминато понадобилось изобретать новое объяснение слепоте Франциска спустя годы после завершения труда Фомы Челанского.
Отшельник достал заметки, принесенные из Сакро Конвенто, и переписал целую главу, озаглавленную: «О лихорадке, поразившей святого Франциска, и болезни его глаз». Настанет день, мечтал он, когда, перечитав свои записи, он ясно поймет, почему наставник находил их столь важными, что включил в свое письмо.
Он уже был вполне уверен, что тайна Лео коренится в событиях, приведших к появлению стигматов или последовавших непосредственно за ними. Поэтому он открыл следующую книгу, доставленную Аматой из Сан-Дамиано, – переписанную Бедными женщинами «Легенду трех спутников», и сразу открыл ее на этом событии жизни святого. И увидел там то, что заставило его снова зарыться в свои записки.
– Явная лакуна, мадонна, – объяснял он в тот же вечер Джакоме. – Такой пробел, что в него телега с сеном проедет. Не знаю еще, как были искалечены спутники, зато могу ответить на вопрос Лео «почему?». И «кем?».
Он сомневался, что матрона сумеет разобраться в его рассуждениях, однако пригласил ее к себе в комнату, потому что просто лопнул бы, если бы не поделился с кем-нибудь своим открытием.
– Смотрите! – восклицал он, водя пальцем по странице. – Шестнадцатая глава кончается на событиях 1221 года. Потом идет краткое описание стигматов – в 1224 году от рождества Господа нашего – и сразу перескакивает на смерть святого Франциска в 1226 году. А где же пять лет после 1221? Столько важных перемен случилось за эти годы – ив жизни Франциска, и в ордене! Лео с друзьями ни за что не пропустили бы ни одного события из этого времени.
– Кроме только запечатления стигматов...
– А! Это я тоже хотел вам показать. Взгляните на описание Франциска, как раз перед появлением серафима. Лео писал ясно, но стиль у него простой, как домотканое полотно. «Cum enim seraphices desideriorium ardoribus – «поглощенный серафимической любовью и желанием». Это изящная латынь, мадонна! Изящная! К тому же автор употребляет специальный философский термин: «sursum agere». Никто из наших трех спутников этого не писал. Такую фразу мог породить лишь ум обучавшегося в Париже богослова.
Конрад поймал себя на том, что от возбуждения говорит все быстрее и быстрее. Он сделал глубокий вдох и медленно выдохнул, прежде чем вернуться к своим запискам. По взгляду донны Джакомы заметно было, что вся эта латынь для нее непостижима, как ни старается она уследить за его мыслью.
– Потерпите еще минуту, мадонна, – Конрад. Он разложил рядом с рукописью листки своих записок.
– Вот как описывает ту же сцену Бонавентура. – Он указал отрывок, который имел в виду. – То и дело повторяются одни и те же выражения – вот, вот и вот – кроме только слов «когда видение исчезло». Здесь Бонавентура пишет: «disparentigiturvisio», а у спутников – «quavisione disparent» – совершенное – менее зрелого ума, на мой взгляд. Удивительное сходство, учитывая, что Бонавентура писал свое «Главное Предание» через семнадцать лет после того, как Лео со спутниками закончил свою «Легенду».
– И как вы это понимаете? Конрад скрестил руки на груди.
– Полагаю, мы нашли ответ на вопрос Лео: «Откуда серафим?» Полагаю, что серафим в «Спутниках» явился от Бонавентуры, который, по-видимому, очарован сим образом – почерпнув его, без сомнения, в рассказе Элиаса, поведанном тому Фомой Челанским. Полагаю, что человек, бывший генералом ордена в 1246 году – в год, когда Лео вручил ему рукопись «Спутников», – просил молодого Бонавентуру добавить эту вставку. Человек этот, выбросивший также из манускрипта пять лет, был Кресчентиус да Иези; Джованни да Парма, сменивший его, ни за что не позволил бы увечить рукопись и вставлять в нее фальшивки. Бонавентура же, взявшись несколько лет спустя за написание собственного предания, всего лишь переписал свой отрывок с немногими грамматическими поправками.
В то время как Конрад выкладывал свои умозаключения, у него мелькнула беглая мысль, что падение Джованни могло иметь причиной не только его «еретическую» приверженность учению Иоахима, но и историю с рукописью. Донна Джакома прервала ход его мысли:
– Но зачем?
– Зачем? – повторил он задумчивым шепотом, перебирая свои записи. – Я сам то и дело возвращаюсь к этому вопросу: но зачем?
Он уложил кипу листов поверх «Спутников» и нагнулся, чтобы убрать книги. Шлепанье сандалий из аркады заставило его поторопиться. Он все еще склонялся над столом, когда в дверях возник Пио.
– Пришли из Сакро Конвенто, хотят вас видеть, брат.
– Кто-то из братьев? Им не положено выходить в этот час.
– Одет он в рясу братства, но не старше меня. Похоже, парень бежал всю дорогу. Так запыхался, что еле говорит.
– А себя он назвал?
– Да. Убертино да Казале.
У мальчика от холода и волнения покраснели не только щеки, но даже уши и кончик носа. Он нетерпеливо переминался с ноги на ногу у входной двери, и его глаза, обычно светлые, казались черными от расширившихся зрачков.
– Buona notte[49], брат, – приветствовал его Конрад. – Что стряслось? Почему ты еще не в постели?
– Я выбрался наружу, когда все улеглись. Мне надо с вами поговорить.
– Как выбрался? – поразился Конрад.
Почему-то его больше заинтересовал способ, нежели причина появления мальчика. Он сам столкнулся с той же задачей месяц назад и помнил, что после наступления темноты Сакро Конвенто крепко запирали.
Лицо мальчика вспыхнуло еще ярче, когда к ним присоединилась донна Джакома. Он явно не привык говорить в присутствии женщин.
– Есть одна дверца – из обители в склеп под нижней церковью. Ею никогда не пользуются, и замок насквозь проржавел. Мне недавно один послушник показал.
– Ах ты глупыш! Бонавентура сурово накажет тебя, если узнает, что ты ко мне ходил. Он ведь постоянно держит у дома шпионов.
Краска отлила от щек мальчика.
– Я на улице никого не видал, – пробормотал он и беспокойно оглянулся на дверь. Как видно, мысль о сторожах не приходила ему в голову. – Надо же было вас предупредить!
Донна Джакома тронула Конрада за плечо:
– Помолчите минутку, брат. Не пугайте мальчика, он и так испуган. Дайте ему сказать.
Убертино благодарно улыбнулся ей:
– Я сегодня прислуживал за ужином в лечебнице, – обратился он к отшельнику. – У генерала ордена был гость – некий фра Федерико.
Федерико! Неужели и он – шпион Бонавентуры? Может, от Аматы ему нужны были сведения о занятиях Конрада?
– Федерико сказал, у вас есть книги, на которые фра Бонавентуре следовало бы взглянуть. Генерал был в ярости! Сказал, что должен их получить – и вас тоже! Он хочет снова послать сюда Федерико и еще одного брата, чтоб они их украли. И еще сказал, вы наверно послезавтра выйдете из дома. Сегодня в обитель прибыл вестник: папа всего в двух днях пути от города. Он на несколько дней задержится здесь, и фра Бонавентура уверен, что приветствовать его соберется весь город. Сказал Федерико, что вас надо схватить, как только вы покажетесь за дверью.
Конрад стоял, остолбенев, пока донна Джакома не вывела его из ступора, звонко ударив тростью об пол.
– Бонавентура оказался не лучше других, – воскликнула она. – Власть портит всех. А я так надеялась, что он устоит.
Она махнула Пио, скромно державшемуся в стороне.
– Амата, должно быть, молится в часовне. Подожди за дверью, пока она закончит, и приведи ее сюда.
Когда паж убежал, матрона потрепала Убертино по плечу.
– Ты храбрый мальчик. Надежду ордена я вижу в молодых, таких как ты и фра Конрад. Хочешь выпить чего-нибудь горячего перед обратной дорогой?
Мальчик помотал головой. Конрад наконец обрел дар речи:
– Почему ты рискуешь собой ради меня? Убертино вспыхнул. Теперь, сделав главное, он сразу стал робким и застенчивым.
– Многие братья говорят, вы святой человек. Говорят, генерал ордена когда-нибудь заточит вас навечно. Это несправедливо, раз вы не сделали ничего плохого.
Конрад мрачно усмехнулся детской невинности.
– Если ты читал Писание, то сам убедился: история нашей церкви и началась с казни невиновного. – Он взял в ладони правую руку мальчика. – Мilе grazie, Убертино. Надеюсь, когда-нибудь я сумею отблагодарить тебя. А пока будь осторожен, когда станешь выходить. Мы ведь не хотим, чтобы тебя заточили или выпороли!
Дверь щелкнула, закрывшись за послушником, когда Пио вернулся с Аматой. Девушка вопросительно смотрела на старую донну.
– У нас тревожные новости, Аматина, – заговорила та; от ее слов, словно ледяным ветром, веяло сарказмом. – Наш генерал ордена упорно стремится к совершенству, а то и к святости. И готов ради гармонии в ордене пожертвовать нашим добрым другом Конрадом – как до того пожертвовал Джованни да Парма.
Конрад вздрогнул. Эти слова мог бы сказать он сам. Донна озабоченно обернулась к отшельнику:
– Вам надо бежать, вернуться в горы! Предложение застало его врасплох, и Амату тоже. Он ссутулился от огорчения, и ему не стало легче оттого, что те же чувства отразились в глазах девушки.
– Нашему маленькому семейству придется на время разлучиться, – продолжала Джакома. – Идиллия, которой мы наслаждались весь месяц, была всего лишь... интерлюдией. – Раскинув руки, старуха взяла обоих за руки. Конрад поежился, но не отнял руки. – Даст Бог, я еще доживу до дня, когда мы встретимся снова.
Она выпустила их руки и повернулась к Амате.
– Ты сумеешь вернуть книги в Сан-Дамиано? Действовать надо до рассвета.
Девушка кивнула.
– По-моему, вам надо выйти из города вместе, через ближайшие ворота – это ворота ди Морарупто в северной стене. Надо ждать у самых ворот и выйти сразу, как их откроют утром после « Ангелуса».
Донна Джакома распоряжалась с уверенностью капитана, располагающего свои войска. Обдумывая план, она вертела в руках рукоять трости.
– У тебя волосы сильно отросли, детка? – обратилась она к Амате.
Та приподняла краешек мантильи.
– Хорошо. Еще не слишком. Пора тебе снова стать братом-послушником. Стражники меньше насторожатся, увидев двух братьев, чем если любой из вас выйдет в одиночку.
Ее зеленые глаза так и сверкали.
– Бонавентура не знает, что мы проникли в его замысел, так что внезапность на нашей стороне. Начнем действовать, пока братия спит. Не думаю, чтобы Бонавентура успел предупредить городскую стражу, но соглядатаи в переулке, конечно, начеку. Амата, прежде чем возвращаться сюда, задержись на день-другой в Сан-Дамиано. Когда Бонавентура обнаружит, что Конрад выбрался из города, он отзовет своих ищеек.
Ее взгляд метался от одного к другому, и в нем отражалась гордость и опасение, гнев и грусть по внезапно рухнувшему домашнему счастью. Она выглядела измученной, но держалась твердо. Снова взяла их руки и прикрыла глаза, обратив лицо к потолку:
– Боже милостивый, не дай мне снова потерять своих детей!
Амата притаилась за спиной Конрада в дверной нише дома на краю пьяццы ди Сан-Франческо. Ночь пахла снегом, льдом и моросью. В морозной тиши любой шорох – крыса, возившаяся в сточной канаве, скрип цепи, на которой болталась вывеска, – пронзительно отдавался в пустынных улицах. Девушке хотелось прижаться к отшельнику, согреться теплом его тела, но она отлично знала, что Конрад скорее замерзнет насмерть, чем допустит такое.
Налево ей была видна вся площадь до самой базилики; направо – запертые ворота ди Морарупто, преграждавшие им путь к бегству. Они с Конрадом вышли в предутреннюю тьму, когда колокол звал братьев к заутрене. Выскользнули из дома донны Джакомы – рукописи снова были привязаны у Аматы под рясой. Пока они не заметили никого из шпионов, но каждое мгновенье промедления увеличивало опасения девушки. Она дрожала, больше от страха, чем от холода, хотя ветер щипал ей пальцы на ногах, лодыжки и икры. Бусинки холодного пота сползали по спине, и, как она ни стискивала зубы, они стучали так громко, что отшельник хмуро оглянулся на нее.
– Пора бы уже прозвонить к «Ангелу су », – шепнул он.
«Для него тоже время тянется медленно», – подумала Амата. До рассвета еще далеко, а для них каждый удар сердца отмерял новую вечность.
Конрад вдруг неразборчиво забормотал что-то. Девушка вытянула шею, выглядывая через его плечо. Со стороны виа Сан-Паоло, откуда пришли они сами, появились два фонаря. Раскачиваясь, огни направлялись прямо к ним. Еще несколько шагов, и стали различимы очертания монахов, которые несли их в руках. Амате остро захотелось облегчиться: страх свел живот и растопил ее изнутри.
– Жди здесь, – сказал Конрад, опуская на землю еду, собранную им в дорогу кухаркой. – Приготовься двигаться, как только откроют ворота. Я тебя догоню.
Она не успела ответить, а он уже вышел из ниши и зашагал через площадь, все убыстряя шаг, так что, приближаясь к базилике, почти бежал. Что он задумал? Огни тоже свернули к церкви. Девушка не сводила глаз с темной стены, в надежде увидеть, как он вынырнет из другой двери, как она сама в тот день, когда несла рукописи из Сан-Дамиано.
Конрад сбежал, так и не дав ей высказать затаенную мысль. Ей хотелось поговорить с ним раньше, но девушка боялась, что даже шепот может их выдать, и решила потерпеть, пока они окажутся за городскими стенами. А теперь где его искать?
Она давно составила (и много раз мысленно переписала) свою речь. Суть ее была такова: не позволит ли он уйти с ним в горы, после того как рукописи вернутся к Бедным женщинам? С тех пор как Симоне делла Рокка увез ее из Кольдимеццо, Амате нигде не жилось так хорошо, как у донны Джакомы, но девушке хотелось полной свободы. И хотя она понимала, что этого выговорить не осмелится, чувство ее к Конраду становилось все сильней. Ни разу ей не встречался мужчина, который так заботился бы о ней, пусть и выбирал для выражения этой заботы не самые ласковые слова, – и ничего не просил бы взамен. Она помнила, какими мягкими были его губы, мимолетно коснувшиеся ее лба на горной тропе. «Прощальный поцелуй, на случай, если умрем». Сейчас Амате тоже нужен был такой поцелуй. Она понимала, что ничего, кроме дружбы, от него не дождется. Но ведь она не будет для него обузой! Она могла бы помогать ему, когда освоится в горах. Даже взять на себя хлопоты по хозяйству, чтобы у него оставалось больше времени для размышлений. Она бы выстроила себе отдельную хижину неподалеку, и они жили бы рядом, но порознь, как два святых отшельника. И он мог бы стать ее духовным наставником.
Монахи с фонарями скрылись в базилике, и ее фантазии рассыпались под тяжестью страха. Конрад! Куда тебя черт унес?
Колокол на колокольне прозвонил три раза: наконец-то «Ангелус»! Она пробормотала молитву так искренне, как никогда еще не молилась, и встала на ноги, поглядывая на торопившегося от сторожки стражника.
Ave Maria, gratia plena,
Dominus tecum...[50]
Колокол прозвонил еще трижды, и привратник вытянул тяжелый деревянный брус, запиравший ворота. А Конрада все не видно.
Ave Maria, gratia plena...
Она уже могла идти. Колокол прозвонит еще три раза, во имя Слова, ставшего плотью и живущего среди нас, потом будет третья пауза для «Аве Мария» и антифонии, а потом долгий перезвон, зовущий разоспавшихся верующих по всему городу подниматься с тюфяков.
Амата выступила из тени и медленно пошла к воротам. Уже на середине площади заметила, что привратник остановился и недоуменно таращится на колокольню. Теперь девушка догадалась, зачем Конрад покинул ее. Это он тянул за веревки колоколов, а монахи с фонарями его спугнули или, хуже того, схватили.
Стражник отвернулся от базилики и увидел ее. Засов все еще был у него в руках, и он торопливо повернулся спиной к площади, укладывая его на место. Из главного входа базилики появились фонари, двинулись к сторожке. Она заперта в городе!
Над северо-западной стеной домов поднимался к Рокка незастроенный, заросший бурьяном и кустарником склон. Городские укрепления тянулись к крепости, охватывая подъем так, что стена крепости служила и наружной городской стеной. Амата шмыгнула в заросли. Она надеялась пробраться между домами и крепостью и выйти в нижний город прежде, чем монахи предупредят стражу у дальних ворот. И надеялась, что ни монахи, ни привратник не погонятся за ней. Кусты ее не защитят. У них фонари, и ее след будет отчетливо виден на свежей снежной пороше.
Она еще была на расстоянии крика от пьяццы, когда позади раздался грубый голос: «Эй ты, монашек! Стой!» Не оглянувшись, Амата пустилась бегом, но ее сандалии скользили на неровной обледеневшей крутизне, чуть присыпанной снегом. Она оступилась и, вскрикнув, съехала немного вниз. Сердце стучало прямо в висках. Вскочив, девушка стремглав помчалась дальше.
– Я за ним, – крикнул кто-то внизу, – а вы давайте напрямик через город и стерегите внизу.
Она полезла сквозь кустарник, в надежде, что немолодого преследователя заросли задержат надолго или, по крайней мере, не позволят сократить расстояние между ними. Девушка цеплялась за ветки руками. Сучки царапали кожу на руках и на ногах, зато помогали удержаться на крутых местах. Треск за спиной понемногу затихал – ей удалось оторваться от погони. Впрочем, преследователь не сдавался – временами сдавленные ругательства или звон стали выдавали место, где он поскользнулся. Впереди первый серый проблеск дня осветил силуэт горы Субазио.
На середине склона Амата наткнулась на чистую полосу земли, вьющуюся между кустов к крепости. Даже под снегом она распознала дорогу к Рокка. Помедлила, обдумывая, не лучше ли подняться еще выше, а потом уже двигаться вдоль склона. Стражник явно запыхался и, пожалуй, не захочет лезть за ней дальше. Но пробежав всего несколько шагов, Амата остановилась, заслышав на тропе впереди неровное стаккато. К тому времени, как девушка знала стук копыт осторожно спускающейся лошади, всадник уже возник перед ней из темноты. Скачи он галопом, боевой конь наверняка стоптал бы ее.
Амата метнулась под защиту кустов на дальней обочине, но всадник преградил ей дорогу.
– Стой, брат! – воскликнул он. – Тебя мне провидение послало!
Девушка узнала гортанный голос Калисто ди Симоне и застыла на месте.
Одно безумное мгновенье она думала, что его вызвали стражники, но быстро сообразила, что мужчина и не подозревает в ней беглянку. Тогда она склонила голову под куколем и заставила себя стоять смирно, не обращая внимания на треск кустов, приближавшийся с каждой минутой.
– Ты священник? – спросил Калисто. – Мой отец умирает, ему нужно исповедаться.
Решать приходилось быстро: она попала между двух огней. Стражник вот-вот должен был выскочить на дорогу.
– Да, синьор, – пробормотала она, постаравшись, чтобы голос звучал как можно ниже.
Всю дорогу от дома Джакомы она молчала, и утренняя хрипотца помогла делу.
– Подсади меня на коня. Время не терпит.
Калисто высвободил из стремени левую ногу и протянул руку, когда она вставила в стремя свою обутую в сандалию ступню. Его пальцы обвили ее кисть, и только указательный остался торчать – он не сгибался. Усаживаясь на круп лошади, Амата скрыла под капюшоном злорадную усмешку. Мелкая месть, а все же он навсегда запомнит девчонку, которую вздумал однажды изнасиловать. На минуту ей подумалось, не закончить ли начатое – воткнуть нож ему под ребра и забрать себе коня. Но на лошади не перескочишь через стену, а монашек на боевом коне, конечно, привлечет к себе внимание.
– Держись за мой пояс, – приказал рыцарь и пришпорил коня.
Она послушалась, жалея, что не может так же стиснуть его глотку, и сама ударила пятками по лошадиным бокам, в дополнение к шпоре. Теперь девушка радовалась, что донна Джакома привязала книги по-новому: одну спереди, другую сзади. Так они не только меньше мешали, но и служили преградой между ней и Калисто. Да и выглядит она, наверное, старше, потому что кажется толще, чем есть.
Впереди показались ворота крепости, окруженные факелами и чернеющие, как разинутая пасть. «Готова вернуться в ад?» – насмехался тихий голосок у нее в голове. Она понимала, что дрожит теперь только от страха, а не от холода, потому что пот ручейками стекал по бокам и под грудью, несмотря на мороз.
Что, если Калисто ее узнает? Даже если не снесет ей голову своим широким мечом или алебардой – она навсегда останется пленницей в этом страшном месте. Больше всего ей хотелось сейчас соскользнуть с коня и снова броситься в кусты, но тогда к погоне присоединится еще и разгневанный воин. Придется доиграть роль до конца. Амата всего раз видела соборование – когда умирал ее дедушка, nonno[51] Капитанио. Она знала, что полагается святое помазание, но ничего, что могло бы сойти за елей, при ней не было. Может, использовать оливковое масло с кухни и промычать над ним какое-нибудь благословение? Или объявить, что нет времени, и пропустить эту часть обряда? Амата решила, что выслушает исповедь, а там будет молить Бога подсказать, что делать дальше.
– Пригнись! – крикнул Калисто, когда копыта коня застучали по камню двора.
Дверь Рокка распахнулась, и он прямо на коне въехал в замок. Позади остались несколько переходов, и остановился он, только оказавшись в большом зале. Амата соскользнула наземь раньше, чем он спешился и бросил поводья слуге. Несколько человек со свечами в руках сгрудились вокруг ложа, стоявшего посередине.
Амата едва верила, что жалкое тело, утонувшее в подушках, – ее старый мучитель: эта морщинистая серая моль, с оборванными крылышками и усиками, с крошечными черными провалами на месте глаз. Одна рука лежала поверх одеяла, а в остальном тело его от подбородка было укутано, словно в саван. Не поднимая куколя, Амата прямо направилась к ложу.
– Прошу оставить нас и закрыть дверь, чтобы я мог выслушать исповедь, – сказала она.
– Он не может говорить, – возразил Калисто, – только что-то бормочет.
Этого Амата не предвидела. Она уставилась на неподвижное тело:
– У него паралич? Рукой двигать может или хотя бы пальцем?
– Парализована только одна сторона.
– Тогда я прочту ему литанию грехов, а он может отвечать «да» или «нет», двигая пальцем вверх-вниз или из стороны в сторону.
Калисто кивнул и выпроводил всех из зала. Дверь за ними закрылась, и, оставшись наедине с Симоне, Амата обратилась к насекомому на подушках:
– Слышишь ли ты меня, несчастный грешник? Глаза Симоне с ужасом обратились к ней.
– Да, ты умираешь. Меня просили вырвать твою душу из адского пламени. Давал ли ты лживые клятвы и поминал ли всуе имя Господа?
Рука его чуть шевельнулась.
– Да, конечно, тысячу раз – тому свидетели мои собственные уши. И не бесчестил ли ты Матерь Божью и свою благородную жену своими изменами, насилуя слуг мужского и женского пола и даже собственную дочь в похоти своей? Разве не заслужил ты гореть миллион вечностей за свои преступления?
Взгляд, смешанный с мольбой, отразился в провалах глазниц, но в ее сердце не было жалости.
– Разве не убил ты Буонконте ди Капитанио, когда он молился в домашней часовне Кольдимеццо, а с ним и его сына и жену Кристиану? Разве ты не сделал рабыней его дочь и не подверг ее жестокому насилию? И не пытайся отрицать свои грехи, Симоне, потому что Бог провидит все глубины твоей злобной души.
Старый рыцарь пытался отползти от нее, но Амата вцепилась ему в плечо и удержала на месте. Она откинула капюшон.
– Смотри на меня! – сказала она. – Видишь ли, что я та самая Амата, Амата ди Буонконте, погубленная тобой, а не священник? Не в моих силах снять груз с твоей души, даже если бы я этого хотела. Этой самой ночью ты будешь плясать с чертями в аду, и так из ночи в ночь, до конца вечности. Ты проклят, Симоне! Проклят и обречен!
Из последних сил Симоне протянул руку к колокольчику у постели, но Амата перехватила ее за запястье и удержала. Она чувствовала, как покидают его силы.
– Когда я жила в твоем замке, – говорила она, – ты, пиявка, присосавшаяся к сердцу, пил кровь моей жизни. Теперь наконец мерзкая тварь отвалилась и вернулась к твоему сердцу, где, надеюсь, и останется, пока оно не сгниет до того, что не сможет больше питать кровопийцу.
Рыцарь затрясся в припадке кашля, слюна стекала по его подбородку. Он задыхался, пытаясь высвободить руку, и лицо его из пепельного стало иссиня-красным, потом посинело. На щеках проступили белые иглы щетины. Амате они казались звездами, проступающими в темнеющем небе.
Она залюбовалась этим образом, лишь краем сознания отмечая, что Симоне уже не дышит, и так, в мечтательном очаровании, продолжала сжимать его руку, пока длилась агония. Потом опустила ее на грудь, вынула другую руку из-под одеяла и положила поверх первой.
– Ублюдок, – сказала она покойнику и вытерла глаза кулаком, стирая хлынувшие вдруг горячие слезы. – Ты украл даже кольцо, которое нонно Капитанио дал моему отцу.
Девушка хотела сорвать у него с пальца перстень с бирюзой, но рука уже окостенела.
– Трусливый вороватый ублюдок, – процедила она, уставая из-под рясы нож.
Она готова была срезать кольцо вместе с пальцем, но в этот миг дверь распахнулась. Накинув на голову капюшон, Амата глухо проговорила:
– Он отошел. Да будет душе его воздано по справедливости.
Она махнула рукой над трупом, позаботившись не сотворить настоящего креста, чтобы ненароком не благословить его, и направилась к двери. Калисто, ждавший в коридоре, уже обрел осанку, подобающую новому синьору Рокка Пайда.
– Перед уходом загляните к нам на кухню, падре.
Он махнул служанке, и женщина повела Амату за собой.
Та и сама прекрасно знала дорогу в кухню, так же как знала каждый переход в лабиринте замка. Сколько раз они с маленькой хозяйкой играли здесь в прятки? Сколько раз она пряталась в них от Симоне и его сыновей? На перекрестке двух ходов она пропустила служанку вперед, а сама скинула сандалии и на цыпочках прокралась вправо. Надо было свернуть за следующий поворот раньше, чем женщина заметит, что монах потерялся. Налево, еще раз направо, вниз по лестнице – и она оказалась перед потайной калиткой в северной стене крепости. Вынула засов и распахнула дверцу.
Теперь она в безопасности, за городской стеной, за крепостной стеной! Теперь легко обойти Ассизи, держась подальше от бастионов и выбирая укромную дорогу через рощи до самого Сан-Дамиано. Вернет манускрипты, а потом, если повезет, отыщет Конрада. Если он спасся, то направится прямо в свою хижину: она найдет его там и расскажет, что задумала.
Небо осветилось, и только прямо над Рокка Пайда висела черная дождевая туча – словно облако пепла. На ее глазах ветер подхватил ее и понес, сперва медленно, потом все быстрее, на юг. Вот, – думала Амата, – уходит его черная нераскаянная душа, вместе с питавшими ее черными грехами. Она представила Симоне делла Рокка корчащимся в огненном озере, вопящим от боли, в то время как легионы бесов тычут в него раскаленными докрасна вилами. «Благодарю тебя, Господи, – прошептала она, – что позволил мне стать орудием твоей кары ».
Она отомстила за смерть родителей – хотя бы отчасти. Когда-нибудь, так или иначе, она принесет месть и в дом Анжело Бернардоне, торговца шерстью, нанявшего Симоне и его кровожадных сыновей.
Первый день Конрад провел в карцере, ожидая приговора Бонавентуры. Два монаха обыскали его, отобрали молитвенник и письмо Лео, огниво и нож для еды. Свои записи он оставил у донны Джакомы, да и письмо наставника давно заучил наизусть, и чувствовал едва ли не облегчение, избавившись от остатков имущества. Теперь он вовсе ничем не владел, кроме одежды, потребной для прикрытия срама. Братья оставили ему и старую, вытертую до дыр рясу, которую он решительно надел на себя, покидая дом Джакомы, и новую сутану, которую она заставила его надеть поверх старой. Донна считала, что привратник легче пропустит человека, одетого как монастырские братья. Зато они отобрали у него шерстяной куколь и оторвали капюшоны с обеих ряс в знак бесчестья.
Сырая подземная камера пахла свежевыкопанной землей. Конрад радовался второй рясе, потому что согреться движением здесь было невозможно. Его приковали за лодыжку к железному кольцу в стене, а цепь с ошейником мешала движению верхней части тела. За несколько часов, проведенных в лишенном окон помещении, Конрад потерял представление о времени. Он не знал даже, днем или ночью пришли за ним братья. Один освободил ему ноги, а другой вывел из камеры за цепь, прикрепленную к ошейнику. Конраду вспомнился виденный когда-то праздник жатвы: там так же вывели за цепь медведя и привязали к столбу, оставив отбиваться от стаи собак, пока зверь не истек кровью от множества укусов. Может, это воспоминание и породило в нем недобрые предчувствия.
Попав в ярко освещенную комнату, он невольно зажмурился, а когда понемногу разлепил веки, то увидел в одном углу гудящий камин и разложенную перед огнем жуткую коллекцию щипцов, кочерег и еще каких-то орудий неясного назначения. Над огнем склонялся третий монах. Братья привели его в камеру пыток!
Конрад вдруг испугался, что Бонавентура намерен заклеймить ему лоб прежде, чем отпустить, – в назидание другим непокорным братьям. Брат-пыточник при появлении пленника вытащил из огня железную кочергу и подул на мерцающий красным конец. Крошечные искры сорвались с металла, а кончик вспыхнул ярче. «Вот они, когти грифона», – подумал Конрад.
Два брата подвели его к стене и приковали за щиколотки и запястья. Одно кольцо кандалов, защелкиваясь, прищемило кожу на ноге, так что Конрад вскрикнул. Человек у огня проговорил, не оборачиваясь:
– Как сказал ястреб, скогтив курицу: «Можешь покудахтать и теперь, но дальше будет хуже».
Конрад узнал голос, хотя когда он слышал его в прошлый раз, в голосе говорившего звучала боль. Палач медленно повернулся, и в отсветах пламени отшельник увидел соломенную тонзуру и шрамы, скрывающие пол-лица. Скривив губы в жестокой усмешке, Дзефферино уставил на него здоровый глаз.
– Не слишком хорош собой, а, брат? Понимаешь теперь, почему я напросился на должность тюремщика? На земле с моим лицом ничего, кроме отвращения и насмешек, не дождешься. – Он знаком отослал из камеры братьев. – Пытка для меня – новое ремесло. Не хочу, чтоб их стошнило, если у меня что не выйдет.
– Что ты собираешься сделать?
Дзефферино отвернулся и проговорил, обращаясь к пламени.
– Собираюсь исполнить старинный закон: око за око. Он вывернул шею и послал Конраду взгляд, полный чистой ненависти.
– Но за что?
– Чтобы не заглядывал, куда не просят. Думаешь, тебе можно безнаказанно пренебрегать предостережением генерала ордена? Quando si е in ballo, bisogna ballare. Пришел на бал – пляши!
– Дзефферино, ради Бога, – взмолился Конрад. – Я исповедовал тебя, когда ты ждал смерти. Я послал братьев к тебе в часовню. – Монах не отозвался, и Конрад добавил. – Христос покончил с ветхозаветным законом. Он принес нам новый закон: любить и прощать. Прости врага своего семижды семьдесят раз.
Дзефферино распрямился и еще раз дунул на кочергу.
– И еще он сказал: если глаз твой соблазняет тебя, вырви его. А твой глаз, твой невредимый глаз – для меня огромный соблазн, фра Конрад. Это из-за тебя я стал тем, что я есть, и оказался там, где я есть сегодня.
Пока монах пересекал камеру, в памяти Конрада промелькнул случай из жизни святого Франческо: как врачи пытались исцелить его слепоту прижиганием жилы, которая идет от челюсти к надбровью. Как ни страшно ему было, Франческо молился брату Огню: «Будь добр ко мне в сей час. Будь милосерден. Умерь свой жар, чтобы я мог стерпеть твой ожог». Конрад повторил эту молитву, обращаясь к бездушной кочерге.
Запах каленого железа ударил ему в ноздри, и он крепко зажмурил глаза. Алая боль взорвалась под веком, когда огненный коготь вонзился в его плоть. Образ стоика Франциска, который он держал в уме, не помог сдержать вопль.
– Радуйся, что я потерял только один глаз! – прорезал его крик голос Дзефферино, и Конрад потерял сознание.
Орфео никак не ожидал, что так обрадуется, завидев стены Ассизи. Последняя неделя пути была мучительна: снег стал глубже, и волки, увязавшиеся по следу кортежа, совсем обнаглели. Римляне потеряли двух лошадей: перепуганные животные ночью оборвали привязь и выбежали за пределы лагеря, увлекая за собой голодную стаю. После этого волки два дня не показывались.
Долгие часы на конской спине уморили моряка. В этом путешествии он твердо уяснил для себя, что деревянные доски корабельной скамьи куда мягче кожаного седла. Скамья, по крайней мере, не скачет под тобой. Стареющему папе пришлось еще хуже: его возок подкидывало на дорожном булыжнике и швыряло из стороны в сторону. Тебальдо радовался каждому ночлегу в городке или селении: тогда он мог выбраться наружу и размяться, принимая приветствия жителей, а потом выспаться в настоящей постели.
Папский кортеж входил в город через юго-восточные ворота. По всей южной стене выстроились горожане. Они свешивались наружу и махали руками из щелей бойниц. Сотни других высыпали за ворота. Как и на прежних стоянках, окрестные горы звенели от криков «Viva Papa!» Ниже по холму слева Орфео увидел монастырь, в котором жили монахини дяди Франческо. По тропе от Сан-Дамиано поднималась одинокая женщина в коротком черном плаще, накинутом на серую рясу. Она быстрым шагом приближалась к большаку, торопясь принять участие в торжестве.
Когда кортеж остановился перед воротами, Орфео спешился. Толпа раздалась, пропустив богато одетого горожанина и монаха. Понтифик выступил им навстречу.
Орфео догадывался, что эти двое – незнакомый ему правитель города и фра Бонавентура, которого так расхваливал Тебальдо. Для полного счета не хватало только епископа Ассизского.
Молодой человек подвел свою лошадь поближе и смотрел, как властители, светский и духовный, преклоняют перед папой колени и целуют его перстень. Когда они поднялись, Тебальдо заговорил, обращаясь главным образом к Бонавентуре, о церковной реформе и о Вселенском соборе, который он намерен созвать, взойдя на римский престол. Генерал ордена, в свою очередь, объявил, что для Тебальдо приготовлен пустующий епископский дворец и что он хотел бы обсудить с папой кандидатуру нового епископа. Он может предложить одного из собственных братьев – человека весьма достойного. Оба попятились назад, когда Тебальдо махнул рукой, подзывая Орфео.
– Позволь нам благословить тебя, сын мой, прежде чем ты пойдешь своей дорогой. Знай, что мы вечно благодарны тебе за помощь, и если тебе однажды понадобится заступничество папы, тебе стоит только попросить.
Орфео упал на колени прямо в снежную жижу. Возложив обе руки ему на голову, Тебальдо произнес короткую молитву. Потом обнял Орфео за плечи и помог ему встать.
– Запомни мои слова. Вражда между отцом и сыном оскорбляет закон естества. Ступай теперь и примирись с родными. Да будут дни твои долги, да исполнятся они радостью и изобилием, и да примет тебя в конце твоей жизни Господь наш. Мы всегда будем помнить тебя.
Слушая благословение, толпа притихла. Оглянувшись по сторонам, Орфео увидел в глазах зевак почтение, переходящее в благоговение. Они, конечно, не узнали в нем своего, а видели только счастливца, одаренного особым вниманием святого отца.
Впереди толпы стояла женщина в черной накидке. Она была молода, хороша собой и казалась смутно знакомой. Впрочем, в этих местах почти у всех женщин были темные миндалевидные глаза. Она тоже смотрела на него с любопытством. Моряк попробовал представить, как могла выглядеть девушка шесть лет назад, но, сообразив, что она была тогда совсем ребенком – еще младше него, – оставил попытки.
Теперь под благословение понтифика подошли другие знатные горожане, и Орфео потянул свою лошадь за повод, прокладывая себе дорогу сквозь толпу к воротам. Он заметил, что девушка двинулась следом, желая, может быть, услышать, что он скажет привратникам. Кажется, он ей интересен. Надо бы воспользоваться случаем и представиться. Стражник у ворот отдал ему честь:
– Вы собираетесь задержаться у нас, синьор?
– Я возвращаюсь домой. Надолго ли, пока не знаю. – Он рассмеялся в ответ на недоуменный взгляд стражника. – Ты не узнал меня, Адамо? Я же Орфео ди Анжело Бернардоне.
– Господи, ну и вырос же ты! – ахнул стражник. – Ушел-то из дому совсем цыпленком. А теперь, смотри-ка, – взрослый мужчина.
Орфео улыбнулся и, словно ненароком, покосился на девушку. И очень удивился, поймав свирепый взгляд, который она бросила на него, пробегая в город.
Поднимаясь от улицы к улице, Амата продолжала видеть перед собой лицо сына Бернардоне: мужчины, который показался ей смутно знакомым у ворот и назвался Орфео. Перед ней роились горячечные фантазии. Как будет страдать старый Анжело, потеряв свое дитя: наверно, больше, чем если бы она отомстила ему самому! Она узнает от маэстро Роберто, где их дом. Придумает, под каким предлогом туда пробраться, может, в рыночный день, когда Бернардоне должны будут выйти всей семьей, чтобы выставить товар. Ради собственной безопасности следовало бы уничтожить весь род: ветви, ствол и корень, но если удастся отомстить хотя бы этому Орфео прежде, чем у нее вырвут нож, она умрет счастливой.
Блаженство, переполнявшее Амату последние два дня, с той минуты, когда она проводила в ад Симоне делла Рокка, мгновенно растаяло, едва она переступила порог дома донны Джакомы.
– Он достался Бонавентуре, – были первые слова старой женщины, когда Амата вошла в дом.
Пустота в зеленых глазах отражала ее отчаяние. Впервые, сколько девушка знала ее, римлянка пала духом и выглядела старухой.
– Прошлой ночью опять приходил тот мальчик, Убертино. Сказал, что братья схватили Конрада в базилике и увели в темницу.
Амате потребовалась минута, чтобы постичь смысл ее слов. Когда девушка наконец заговорила, в голосе ее звучала та же пустота, что стояла в глазах Джакомы.
– Я вернулась сказать, что хочу уйти с ним. Старая женщина вздохнула, склонив голову.
– «Amor regge senza legge», – повторила она старую поговорку. – «Любовь правит без закона». – Она взяла Амату за руку. – Ничего бы не вышло, дитя. Где бы он ни жил, свободный или пленник, Конрад принадлежит одному Богу. – И добавила: – Но останься с нами и наберись терпения. Быть может, его еще освободят.
Амата кивнула, хотя вряд ли слышала ее слова. Она высвободила руку и убежала в свою комнатку. Упала на кровать, уткнув лицо в сгиб локтя, и ощутила скрытый в рукаве кинжал. Сдерживая отчаяние и слезы, девушка думала: теперь мне ничего не осталось, кроме вендетты.
Мысли ее обратились к Кольдимеццо. Она снова слушала с парапета башни ссору между отцом и торговцем. Вспомнила, как сыновья Анжело Бернардоне окружили его, словно поддерживая отца в бешенстве и угрозах. Кроме одного: миловидного мальчугана, который впервые заставил ее мечтать о материнстве. Паренек словно не замечал свары. Он свернул куколку из желтого шарфа и повернулся в седле, чтобы улыбнуться ей – той же спокойной, добродушной улыбкой, какой улыбался сегодня у ворот.
Она больше не могла сдерживать слез, и они свободно потекли на подушку.
– Только не его, – бормотала Амата. – Ох, папа, мама, Фабиано... почему он должен расплачиваться?
Она выплакивала горе, переполнившее сердце. Выплакавшись, села на кровати и вытерла глаза рукавом. Чувствуя, как опустевшее сердце каменеет в груди, она прошептала свою клятву:
– Да будет так. Даже он.
Конрад пытался переносить мучения миг за мигом. «Я сумею вытерпеть боль еще миг, если не дольше, – твердил он про себя. – И еще миг... и еще...»
Он ковылял за огнем факела Дзефферино, прикрывая изувеченную глазницу ладонью. Услышал, как щелкнул в скважине ключ и тюремщик поднял решетку камеры. Конрад, которого до сих пор била дрожь, спустился за ним по холодным ступеням. Еще в камере пыток Дзефферино спутал ему лодыжки, как ловчему соколу, а теперь пропустил цепь сквозь петлю кандалов. Как только страж опустил на место решетку и скрылся с факелом в тоннеле, ведущем в эту преисподнюю, вокруг сомкнулась тьма, черная, как смертный грех. Конрад цеплялся за угасающее сознание, но не удержался и соскользнул в пустоту.
Позже – спустя сколько-то минут, часов или дней – он сумел подняться на ноги. Дрожь улеглась, но глаз мучительно жгло.
Камера была другая – не та, где он ждал приговора. Пол от двери шел под уклон к дальнему углу, и тишина здесь не была полной. Справа по стене журчала вода. Он шарил рукой, пока не нащупал влажных камней, и склонившись, с наслаждением погрузил глазницу в холодный ручей. И тут ему открылась горькая ирония судьбы: извилистый лабиринт Промысла Божьего лишил и его, и Дзефферино глаза, но ни один не стал от этого мудрей. И оба потеряли возможность достигнуть цели. Он стал пленником, но и Дзефферино сам себя приговорил к заключению. Однако, при всей схожести их участи, Дзефферино упорно считал его врагом.
Конрад ощутил зловоние, поднимавшееся из нижнего угла камеры. Там, сообразил он, должна собираться вода и, вытекая через дыру в полу, образовывать сточную яму. Но если сточная яма воняет, значит, ею пользуются. Обернувшись, он оставшимся глазом всмотрелся в густую темноту, окликнул:
– Здесь есть еще кто-нибудь?
От дальней стены послышался металлический звон. Слабый голос прозвучал предсмертным шепотом:
– Зачем мы здесь, мама? Почему не уходим?
– Назови свое имя, брат, – попросил Конрад. Голос запел:
Лес кругом стеной стоит, в нем кукушечка кричит...
Конрад снова прижался лицом к мокрым камням. Струйка поползла по щеке на одежду, как слезы отчаяния. Он знал, что за эти годы многих братьев арестовали как схизматиков и еретиков, приговорили к вечному заключению, лишили книг и святых-даров. Опасаясь их дурного влияния, судьи запретили говорить с ними даже тем братьям, которые носили им пищу. Раз в неделю во всех обителях братства заново прочитывали приговоры, откровенно намекая, что всякий, усомнившийся в их справедливости, разделит ту же судьбу. Конрад не считал себя еретиком, но в глазах брата Бонавентуры он, пожалуй, был схизматиком, и этого довольно, чтобы и его заключение стало вечным. Сколько месяцев или лет, задумался Конрад, пройдет до того, как он уподобится жалкому безумцу, делившему с ним камеру?
Тот снова запел, повторяя стишок, который и Конрад помнил с детства:
Кораблик уплывает в ночь под светлою луной. Как крылья, парус распустил, плывет к себе домой...
У Конрада мелькнула вдруг страшноватая догадка: ему показалось, что он узнал поющего. Подражая женскому голосу, отшельник ласково позвал:
– Джованни, Джованни, пора домой!
– Vengo, mamma, – откликнулся тот тонким детским голоском. – Иду, мама.
Шарканье и звон цепей приближались: человек медленно преодолевал разделяющее их пространство. Когда он оказался всего в нескольких шагах, Конрад рассмотрел наконец бледного призрака темницы: почти голого, похожего на мертвеца. Если бы не отросшие до плеч седые волосы и не клочковатая борода, достававшая почти до пояса, его можно было принять за отмытый морем костяк. Протянув руку, Конрад коснулся обтянутых кожей ребер.
– Бедный мальчик, – сказал он, – ты потерял плащ. От соленых слез больно защипало изуродованный глаз.
Конрад сорвал с себя вторую рясу и помог несчастному просунуть в нее голову и руки. Потом крепко сжал мужчину-ребенка в медвежьих объятиях и стал укачивать, как укачивал на горном уступе испуганную Амату, покачиваясь в такт звону кандалов.
– Mettisi il cuore in pace, Giovanni. «Успокой свое сердце, Джованни». Мама за тобой присмотрит.
– Почему нам нельзя отсюда уйти, мама? – снова спросил пленник. – Мне здесь не нравится.
– Как-нибудь, – утешал его Конрад. – Как-нибудь.
Даже его, привыкшего всегда и во всем видеть промысел Божий, заставила дрогнуть встреча с этим несчастным. Слишком горестным оказалось столкновение с героем, которому он поклонялся почти так же, как фра Лео: повсеместно чтимым, лишенным власти генералом ордена Джованни да Парма.
Знакомые виды один за другим открывались перед Орфео, въезжавшим на Меркато[52]: римский храм Минервы, чьеза[53] ди Сан-Николо, стоявшая перед его родным домом. За годы его отлучки рыночную площадь вымостили кирпичом, так что в мостовой наполовину утонули ведущие к храму ступени, а конские копыта порождали непривычно гулкое эхо. Слева от церкви он увидел торговый участок, издавна закрепленный за их семейством. Дом и торговое предприятие удобнейшим образом располагались в самом сердце города: рыночная площадь начиналась всего в нескольких шагах от склада, где над сырцовой шерстью, поступавшей со всей Умбрии, трудились отцовские работники.
Орфео повернул коня в обход церкви, к каменному дому, где провел первые пятнадцать лет жизни. Здесь стояла странная тишина. Даже стук в дверь показался жутким в затихшем городе. Отворил незнакомый слуга, высокий и коренастый – ему пришлось наклониться, чтобы выглянуть в дверной глазок. Из такого вышел бы хороший воин, а в доме этот здоровяк казался не на месте. Слуга подтвердил, что братьев Орфео нет дома.
– Тогда я их подожду, – сказал Орфео. – Я младший сын сиора Анжело.
По лицу слуги прошла тень подозрения:
– Я думал, что знаю всех сыновей синьора. Если вы ищете отца, то найдете его в счетной комнате. Я вас провожу.
– Не трудись. Я знаю дорогу.
Как это похоже на отца: отказаться от возможности воочию увидеть папу – ради ведения счетов! По правде сказать, Орфео даже обрадовался случаю поговорить с отцом до возвращения братьев. Примирение будет достаточно трудным и без лишних ушей.
– Все-таки я пройду с вами, – твердо возразил слуга, растопырив руки и преградив Орфео вход в дом.
Тот пожал плечами и вскинул ладони.
– Ну конечно! Уж он-то не позволил бы чужаку оказаться у него за спиной. – Неуклюжая попытка пошутить не встретила отклика.
Слуга отступил, и они вместе прошли сквозь жилые помещения в рабочую половину. Когда слуга взялся за ручку двери, сердце у Орфео забилось чаще. Он вытер вспотевшие ладони о рубашку.
Отец сидел за столиком, развернутым к окну, спиной к двери. Перед ним были раскиданы листы пергамента. Погрузившись в расчеты, он даже беглого взгляда не уделил вошедшим.
В молодости Анжело Бернардоне был таким же плечистым и крепким, как его младший сын, но десятилетия за столом не прошли даром. К старости торговец обрюзг и располнел. На жирных пальцах, державших гусиное перо, вспыхивали драгоценные камни перстней – на каждом пальце по перстню – должно быть, от боли в суставах. На рукаве у него была черная повязка.
– Даже ради папы от книг не оторвешься, да, папа? – Орфео надеялся, что его сердечность не кажется слишком натужной.
Отец, не отрывая носа от листов, проворчал:
– Эта чертова двойная бухгалтерия... Флорентийские выдумки! – Он хотел добавить что-то еще, но вдруг замолчал и развернулся на стуле. – Ты еще кто такой?!
– Неужто я так изменился? Я Орфео.
Молодой человек сумел раздвинуть губы в улыбке, хотя сердце уже сжимало недоброе предчувствие. Орфео начинал понимать, что примирение не состоится.
– Не знаю никакого Орфео. Убирайся из моего дома. Слуга потянулся за мечом, но Орфео остановил его, вскинув руку.
– Отец, мне тоже нелегко. Я всю дорогу из Акры проделал с новым папой и пришел сюда только по его настоянию. Он хочет, чтобы я с вами помирился.
Двойной подбородок Анжело стал ярко-розовым, словно выскобленная кожа свиньи.
– С самим папой, говоришь? И поэтому я должен простить неблагодарного отпрыска, который отвернулся от родного отца и братьев? Ты не забыл ли, что я вырос в одном доме с безумцем, которого ассизцы провозгласили вторым Христом? Так что меня не слишком впечатляют святые. Нет, слушай меня, Орфео-бывший-Бернардоне, и слушай хорошенько. Ты более не имеешь доли во мне и в моем. Если ты женишься, я объявлю твою жену вдовой, а детей сиротами. Твою долю наследства я передаю твоим братьям. Единственное укрытие, какое получишь ты от меня, – четыре ветра. Я предаю тебя зверю лесному, птицам небесным и рыбам морским. – И он снова повернулся к своим гроссбухам. – Вот тебе твой мир. А теперь сгинь с моих глаз.
Орфео слушал и терпел слишком долго.
– Ты и самого ада не боишься, старый убийца! Сперва вы с Симоне делла Рокка перерезали ту семью в Кольдимеццо, теперь родного сына объявляешь мертвым? Даже отец блудного приказал заколоть тучного тельца, а не сына.
Румяное лицо старого торговца вдруг побледнело.
– Не всех перерезали. Дочь Симоне пощадил. В его голос на миг закралась нота слабости.
– Девочка еще жива?
– Не знаю. Я бы предложил тебе спросить Симоне, потому что он сделал из девчонки домашнюю рабыню, да он два дня как умер.
Анжело указал на черную повязку на рукаве.
– А... Не удивительно, что у тебя испуганный вид. Грехи давят?
В самом деле, отец его словно съежился в скорлупе своего объемистого тела. Орфео поймал себя на том, что надеется: не смягчит ли его сердце хотя бы страх Божьего суда.
Но когда отец заговорил снова, голос его звучал по-прежнему холодно:
– Чего я тебе желаю, ты слышал.
Его тяжелая голова на миг поникла на грудь, но тут же вскинулась. В глазах блеснула внезапная мысль:
– Одну памятку я хочу тебе оставить. Отдам сейчас же, потому что надеюсь не увидеть больше тебя, изменника, в этих стенах.
Анжело стянул с пальца один из перстней, повертел и швырнул в сторону Орфео. Вещица со стуком упала на пол.
– Отдай ему и выпроводи из дома, – приказал слуге старший Бернардоне.
Тот поднял перстень и передал Орфео. Молодой человек сжал в пальцах золотое кольцо, с любопытством погладил бирюзовую вставку. Надел кольцо на палец – оно оказалось велико и свободно проворачивалось. Отвесил в сторону стола легкий поклон и молча вышел из дому вслед за слугой.
Проводя лошадь через двор Меркато, юноша качал головой, уставившись на брусчатку мостовой и дивясь, как это день так неладно обернулся после благословения Тебальдо. Сперва та женщина у городских ворот, теперь отец, навечно изгнавший его из дому и заживо похоронивший. Орфео впервые в полной мере ощутил на себе последствия давнего решения, принятого с мальчишеской поспешностью шесть лет назад. Захлопывая за собой дверь отцовского дома, он и не мыслил, что отец может повернуть ключ в замке.
Единственная хорошая весть, какую он услышал с утра, – та девочка из Кольдимеццо, может быть, осталась жива. Если новый синьор Рокка держит ее в рабстве, Орфео мог бы отчасти искупить преступление, совершенное отцом, подарив ей свободу.
Он скривил губы в безрадостной улыбке. Самому-то едва хватит денег на пару недель, где уж тут покупать маленьких рабынь. В дорожном мешке моряка лежала только смена одежды, а в кошельке звенело немного серебра. Если вскоре не найдется работы, придется выпрашивать подаяние, подобно нищенствующему брату.
Горожане понемногу возвращались на улицы. Тебальдо, наверно, уже в епископском дворце. Теперь Орфео жалел, что не остался с папой. Был бы сыт, а со временем добрался бы и до моря. Может, стоит вернуться в кортеж и пристать к отряду рыцарей? Завел бы друзей среди охраны, а в Риме связи бы пригодились.
Пиккардо – младший из братьев – приметил его первым. И даже, к удивлению Орфео, сразу узнал и окликнул по имени через всю Меркато. И бегом бросился навстречу, в то время как остальные родичи и не подумали ускорить шаг. Когда они приблизились, Орфео отметил про себя, что за шесть лет ничего не изменилось: Данте по-прежнему держал младших в кулаке.
– Орфео...
Когда они сошлись вплотную, старший брат удостоил его короткого кивка.
– Адамо сказал нам, что ты сегодня проходил через ворота. Надеюсь, ты не ждешь радостных объятий, несмотря на ребяческую выходку Пиккардо?
– Я уже говорил с вашим отцом, Данте, – отозвался Орфео, – и не сомневался, что ты – его зеркало. Как всегда.
Он спокойно смотрел в глаза брату. Произносить следующие слова не хотелось, но надо было: без унижения и мольбы.
– Я надеялся получить немного денег на возвращение в Венецию, или хотя бы работу в лавке – пока не сумею отложить достаточно.
– Лучше поищи работу – ив другом месте.
Данте еще раз кивнул и прошествовал дальше. Прочие домочадцы потянулись за ним. Остался только Пиккардо. Ему явно было не по себе.
Орфео растопырил пальцы, показывая брату кольцо.
– Вот все, что я получил от отца. Жаль, что камень так изрезан, не то можно было бы продать какому-нибудь богатому падроне. Видал, Пиккардо? Коль выходишь помочиться посреди пира, жди, что тебе достанутся одни кости.
Брат испуганно замотал головой. Потом проводил взглядом карих глаз скрывшегося за углом церкви Данте.
– Что такое? – удивился Орфео.
– Не носи кольцо, – выговорил Пиккардо. – Это метка смерти.
– От чьей руки?
– Этого я не знаю. Но вещица не простая. Ее могут носить только члены отцовского братства. Больше я ничего не слышал. Они поклялись, что убьют всякого, кто будет его носить. Но кто они, мне неизвестно.
Орфео хмыкнул, забавляясь испугом братца.
– Может, это и не шутка. – Губы его скривились в невеселой улыбке. – Ничего себе подарочек, а? Странно, что старик не смазал его ядом.
– Не смейся, Орфео. Это не шутка!
Молодой моряк скинул кольцо в висевший на поясе кошель.
– Спасибо за предупреждение, брат. Теперь его никто не увидит. Все равно мне перстенек великоват. – Он вскочил в седло, сжал зубы: – Увидимся на Меркато, если я до того не помру с голоду.
Пиккардо схватил лошадь под уздцы. Ему, видно, не хотелось так отпускать Орфео.
– Торговец тканями, Доминико, ищет начальника для торгового каравана. Ты ведь любишь путешествовать и бархат от дамасской парчи отличишь.
– Старый папин соперник? Подойдет! – Орфео склонился с седла и хлопнул брата по плечу. – Не расстраивайся, Пиккардо. Я не стану болтаться вокруг, смущая тебя и гневя отца. – Он протянул руку. – Да будет с тобой мир Господень, как говаривал дядюшка Франческо.
Пиккардо выпустил поводья и стиснул руку брата.
– И с тобой, Орфео. Я говорю это от души.
За несколько недель мир наверху как будто поблек, ушел в прошлое, в далекие трясины памяти. Конрад, словно умирающий, перед глазами которого проходит вся жизнь, в первые дни был поглощен воспоминаниями о Лео, Джакомине и Аматине. Когда в мыслях вспыхивали два последних имени, на губах его появлялась сухая улыбка. Наверху он так старательно держался от них в отдалении, а теперь они казались близкими, как никогда. И каждый день он, чтобы не забыть, повторял наизусть письмо Лео, хотя понемногу переставал чувствовать значение слов.
Чаще всего Конрад думал о Розанне. Воспоминания мальчишества роились в сознании, но скоро он перестал отличать то, что было, от игры воображения. Он гадал, узнает ли она, что он в тюрьме, не навеки ли они разлучены. Донна Джакома даже не слышала о существовании Розанны, а у Аматины, если девушке и удалось выбраться из города, нет способа с ней связаться. Розанна, пожалуй, решит, будто он ушел за край земли.
Он отсчитывал дни по кормлениям. Узникам, как видно, отдавали остатки полуденной трапезы братьев, и Конрад догадывался, что страж спускается к ним в подземелье после полудня, хотя в камере и тогда не становилось светлее. Дневное пропитание двух заключенных составляли десять кусков хлеба, луковица, две чашки жидкого супа, в котором иногда попадались овощи, и яблоко или горсть маслин. Конрад откладывал лук и часть хлеба на потом. Подвешенная на стену корзина не давала добраться до припасов крысам, которые пробирались в камеру через сточную дыру. Затем они с Джованни выпивали суп, Конрад откусывал кусочек яблока и отдавал остальное товарищу по несчастью. Конрад худел с каждым днем, но утешался тем, что Джованни понемногу набирался сил.
Однажды, вскоре после его ареста, к дневному пайку добавили по кусочку окорока.
– С чего такая роскошь? – крикнул через решетку Конрад.
Он не ждал ответа, тюремщик никогда не заговаривал с ними, но в тот день отозвался, пробормотав: «Buon Natale»[54], прежде чем ушел кормить других заключенных.
Рождество? Так скоро? Конрад кое-как подсчитывал дни, проведенные в подземелье, но забыл следить за датами. Братья в Греции сегодня молятся в пещере, преклоняя колени перед изображением младенца. Конраду представились жители крошечной деревушки, карабкающиеся по крутой тропе со свечами в руках, чтобы увидеть осла, тельца и живого bambino[55], лежащего на соломе. И братья, и крестьяне вместе с волхвами приносят свои бедные дары, выражая любовь к Младенцу Христу.
Конрад вздохнул. В этом году ему нечего было подарить. Отшельник оглянулся на Джованни, свернувшегося в темный комок на холодном земляном полу. Повторил в памяти слова Христа: «Я был голоден, и Ты накормил меня». Один подарок у него все же есть. Он достал кусочек мяса из своей чашки и переложил в чашку Джованни.
«Buon Natale, Джованни».
С этого дня он выковыривал ямки в стене, отмечая течение времени.
Каждое утро – он догадывался, что наступило утро, по шаркающим шагам Дзефферино – Конрад начинал с громкого чтения всех молитв, какие мог припомнить. Со временем Джованни стал повторять отрывки псалмов и молитв вместе с ним, как будто повторение знакомых слов затронуло давно заброшенные уголки его памяти. Конрад воодушевился. После каждой еды он говорил: «Теперь надо заплатить нашему божественному хозяину единственной монетой, какая у нас есть». И они вдвоем отсчитывали пять «Патер ностер», или десять «Аве, Мария», или «Глориа Патрис» и другие знакомые молитвы, которые, как считал Конрад, должны храниться в голове генерала ордена.
Иной раз они, чтобы согреться, заканчивали трапезу и благодарение пляской. Скакали, как стреноженные лошади, хлопая в ладоши и звеня цепями под громкую песню Конрада. Тот нарочно избегал выбирать детские песенки вроде тех, которые слышал от Джованни в первый день. Порой он вспоминал известные латинские пародии университетских времен или выбирал более веселые песнопения из литургии. Так он надеялся шаг за шагом привести Джованни от детства к воспоминаниям молодости. С Божьей помощью старик еще может стать самим собой, или уж дойдет до точки, где воспоминания ничего не значат.
Спустя две недели после рождества Дзефферино снова нарушил молчание. Немного, но и того хватило, чтобы поразить и ободрить Конрада. Они с Джованни плясали под «Кантилью брату Солнцу» святого Франческо, и вдруг сверху им тихонько подтянул третий голос. Едва кантилья кончилась, Дзефферино торопливо отошел. Конрад хлопнул Джованни по плечу, и тот ответил озорной улыбкой, а потом прижал палец к губам и закатил глаза. Бывший генерал ордена больше не спрашивал, когда они отсюда уйдут.
Глаз у Конрада почти перестал болеть, только иногда в нем вспыхивала и билась боль. Насколько он мог судить, заражения не было, и Конрад не забывал произнести по этому поводу благодарственную молитву. Ночами, когда боль возвращалась, он корчился на земле, и сны его были полны чудовищных кошмаров с пытками, огненными безднами и штормовым морем.
В одну из таких ночей под конец января журчание воды в стоке слилось в его сне с ревом бурного моря. Должно быть, наверху хлестал дождь, или, может быть, начал таять снег и потекли ручьи, или тревожный сон преувеличил силу звука. Камера, казалось, раскачивается, и ему снилось, что он цепляется за мачту корабля, который швыряют огромные волны. Кругом показывались над водой левиафаны и иные морские чудовища и голодными взглядами пожирали замерших в ужасе человечков на борту. Вдруг все они сбились в стаю и полетели на Конрада: призраки с пылающими глазницами, с пеной у разинутых пастей. Они сбили его с палубы и накинулись, вцепившись зубами в лицо и лодыжки. Он отчаянно защищался и вдруг понял, что уже не он бьется в волнах, но его утонувший отец. Конрад вскрикнул в страхе и рывком сел. Пара крыс отскочила в сторону и скрылась в сточной дыре.
Джованни тоже проснулся и тихо заплакал.
– Все хорошо, – успокоил его Конрад, когда сердце успокоилось и он смог перевести дыхание. – Бесы одолевали меня этой ночью, но теперь они ушли. Засыпай, малыш.
В хорошие дни глаз почти не болел, и холод казался терпимым. Джованни много времени проводил во сне, и Конрад в такие тихие часы погружался в размышления. Теперь, когда не приходилось заботиться о пропитании, разгадывать заданную Лео загадку, бороться с обуревающими его страстями, молитва его проникала даже глубже, чем в годы отшельничества. Ни звук, ни образы не отвлекали его: темнота внутри и снаружи сливалась, и тело превращалось в зыбкий занавес между двумя мирами, колебавшийся от дыхания. Временами замирало даже это легчайшее движение, потому что Конрад подолгу забывал дышать.
В первый день февраля церковь праздновала обряд очищения Матери Иисуса, который проходили после родов все иудеянки. Конрад размышлял о старце Симеоне, годами ожидавшем у дверей синагоги прихода Мессии. Взяв на руки младенца Христа, Симеон восславил Господа и произнес: «Ныне, о Господи, прими раба своего, ибо глаза мои узрели Спасителя!»
Как сладостен, должно быть, был тот миг для старого пророка. Растроганный Конрад вознес безмолвную молитву Богоматери, моля ее склонить Сына к милости: послать ему миг такой же радости, какую познал Симеон, взяв на руки новорожденного мессию.
Пока он молился, тьма сменилась голубым свечением. Оно становилось ярче и ярче, ослепительнее, чем солнечный свет. Казалось, он снова был в горах, в роще деревьев с белыми стволами, и слушал музыку птичьих песен. Из-за деревьев вышла крестьянская девушка с младенцем на руках. Она тихо подошла прямо к Конраду и положила ребенка ему на руки. Его протянутые руки дрогнули, но она успокоила его улыбкой. Он прижал спеленатого младенца к груди, тихонько тронул губами теплую щеку. Казалось, душа его разорвется от могучего потока радости, хлынувшей в нее. Как тогда, в Портиунколе, огненная дрожь прошла снизу вверх по позвоночнику, но теперь она свободно перелилась в основание черепа и там расплескалась золотым сиянием. В глазных яблоках билась сила, и он, как ни старался, не мог разлепить век. Золотой свет разрастался, переливаясь за пределы его тела, вливаясь в голубое свечение вокруг. Занавес плоти, деревья, щебечущие птицы – все расплавилось в этом сиянии. Ничего, кроме света, внутри и снаружи, и наконец «внутри» и «снаружи» слились воедино. Силы оставили его, он опустился на пятки, чувствуя, что теряет сознание от восторга.
Придя в себя, Конрад понял, что все еще стоит на коленях. Девушка и младенец исчезли. В камере было темно, но наверху светился огонек фонаря. Заскрежетала решетка, и по каменным ступеням прозвучали шаги. Тюремщик подошел к брату и опустился перед ним на колени.
– Прости меня, фра Конрад, – заговорил Дзефферино. – Я не знал, что ты из их числа. Свет хлынул из твоей камеры...
Он смолк, не в силах высказать своего раскаяния.
За спиной заскрежетала цепь. К ним, привлеченный светом фонаря и голосами, подполз Джованни.
Дзефферино поставил фонарь и протянул открытые ладони. В скудном свете они сомкнули руки, образовав круг, и несколько минут молча стояли так на коленях – три битые карты из пестрой колоды тринадцатого столетия: помятый и ободранный нищий король из Пармы в окружении своих одноглазых валетов.
– Вознесем благодарность, – сказал Конрад, – тому, кто связал наши судьбы.
Вместе, думал он, они наверняка выстоят.