Феста ди Сан-Поликарпо, 4 февраля 1274 года
Нено неподвижно сидел на потемневшем от времени передке своей повозки, молчаливый и твердый, как ледяная глыба, вглядываясь через спины волов в дорожную колею, обратив спину к жестокому ветру Альп, подгоняющему его к родной Умбрии. Он, проводник, ставил свою повозку во главе каравана. Под конец дня, когда множество колес оставили на дороге свой след, работа была совсем простой. Другое дело – по утрам, особенно если ночной снегопад скрыл колею под сугробами. В такие дни начальник каравана сам выезжал вперед верхом и осторожно нащупывал обочину, отмечая путь зигзагом копыт.
«Купец не прогадал, наняв Орфео, – размышлял Нено. – Парень не боится тяжелой работы, пьет с возчиками, как варвар, бесстрашен в пути, но доверенную ему скотину и людей бережет. И удачные сделки высматривает прямо-таки орлиным оком! За два месяца на ярмарке Сан-Реми в Трое он не только распродал весь товар сиора Доминико, но и заново навьючил всех мулов, с какими они прибыли, да еще добавил две груженые телеги. Немало фламандских купцов проглотили жабу, торгуясь с ним».
После полудня караван проходил под стенами Кортоны. Начальник подъехал к Нено и указал ему на крепость на вершине.
– Еще одна известная страница из истории моего дяди, – сказал он. – удалился умирать изгнанный глава ордена, фра Элиас. И здесь же жил до своего возвышения епископ Ассизский Иллюминате Нено равнодушно кивнул. Церковные дела волновали его куда меньше, чем сельская местность, по которой брели теперь его волы, приближаясь к деревушке Теронтола, где они собирались остановиться на ночлег. Он вздрогнул, кося глазом на погребенные под снегом сады. Мало того, что в бурю померзло много крестьянской скотины, – резкий ветер со снегом и градом побил виноградную лозу, поломал ветви плодовых деревьев. Кое-где ледяная корка сверху донизу покрыла стволы, и кора растрескалась под ней. Из ран вытекал сок: эти деревья наверняка погибнут. «Porco mondo!»[57]– выругался про себя Нено. Дыхание вырвалось изо рта белым конским хвостом пара. Слава Богу, до Ассизи осталось всего несколько дней пути.
К концу дня колеса заскрипели по деревенской площади Теронтолы. В сумерках Нено увидел несколько мохнатых серых теней, развешанных в ряд и раскачивающихся на ветру. Зрелище его не удивило. По всей Тоскании оголодавшие волки врывались в маленькие селения, не защищенные стенами, и нападали на скотину и детей. Их ловили и вешали, как двуногих разбойников, отпугивая собратьев по стае. Караван наконец остановился, и охранники сбились вокруг.
– Еще один день позади, Нено, – раздался у него за плечом голос. – Вот доберемся до Ассизи, клянусь, утоплю вас в вине!
Нено уголком глаза покосился на черную бороду начальника и начал стряхивать сосульки со своей.
– Договорились, маэстро Орфео, – ухмыльнулся он. – Городская стража по утру будет вылавливать нас из канав, потому что до постелей мы не доберемся.
Амата подвинула кресло ближе к огню. Чтобы защититься от полуночной стылости, она поверх дневной одежды укуталась в теплый зимний плащ. Ноги в мягких туфельках подтянула под себя и, наверно в сотый раз, позволила мыслям уйти в далекое утро, когда напротив сидел у огня Конрад и в очаге, как теперь снежные хлопья, шипели капли дождя. Ее друг провел в тюрьме уже два года, несмотря на настойчивые просьбы донны Джакомы, обращенные к Бонавентуре. Старая женщина измучила себя мольбами и наконец вынуждена была сдаться, потому что генерал ордена покинул Ассизи, отправившись в Альбано, где должен был исполнять обязанности архиепископа и советника папской консистории по церковной реформе. Братья говорили, что папа Григорий просил его еще и помочь в созыве церковного собора, который должен был собраться будущим летом в Лионе.
Она заждалась тепла. За свои девятнадцать лет Амата не видела такой суровой и жестокой зимы. Пилигримы, постоянно гостившие в доме, в пугающих подробностях повествовали, как путники, которых снежная буря застала далеко от укрытия, теряли на морозе пальцы на руках и ногах, а порой и жизнь. Паломники собственными руками трогали оставшиеся на дороге тела лошадей, замерзших вместе со всадниками. Кто-то сваливал тела в повозку, как дрова, и довозил их, занесенные снегом, до ближайшего монастыря. Промерзшая как камень земля не давала похоронить мертвых на месте, да и нехорошо христианам лежать в неосвященной земле.
Донна Джакома умерла особенно сумрачным январским утром, окруженная домочадцами, собравшимися у ее постели. Чувствуя приближение смерти, она начала молиться о вечном покое. Слова молитвы сменились предсмертным бредом, который становился все тише и слабее, пока не затих вовсе. Амата от всей души пожалела, что не фра Конрад закрыл ей потухшие зеленые глаза, и ей пришлось самой исполнить этот печальный долг. Мужчины безмолвно выходили из комнаты, оставив Амату со служанками начать оплакивание. Хрупкие женщины сдернули с голов небесно-голубые мантильи и принялись рвать на себе волосы. Они разорвали свои черные накидки и расцарапали себе лица ногтями. Окружив тело, они громко рыдали, ударяя себя кулаками по голове и изливая в плаче весть о смерти донны Джакомы. Этот мучительный вопль оглушил Амату: в сердце стоял твердый ком, горе и боль связали в узел внутренности. Женщины сорвали с окон занавеси, и каждая из них по очереди высовывала голову в морозную ночь, возвещая городу и небесам о смерти. Плач продолжался два дня, до утра похорон.
Братья Сакро Конвенто почтили благородную покойницу, похоронив ее под плитой у кафедры в нижней церкви. Амата просила их, чтобы в смерти донна Джакома упокоилась рядом с дражайшим из своих друзей, братом Лео. Она же заказала надгробную плиту из красного мрамора. По предложению фра Бернардо да Бесса, выступавшего от лица Бонавентуры в его отсутствие, на плите выбили простую надпись: «Hie jacet Jacoba sancta nobilisque romana» – «Здесь лежит фра Джакоба, святая и благородная римлянка». Амата, отдавая последнюю дань покойной, оплатила пожертвованием фреску, на которой изображалась женщина в монашеском облачении. Фра Бернардо заверил ее, что для росписи апсиды уже приглашен отличный художник: флорентиец Джованни Чимабуэ.
Между тем Амате приходилось решать и другие вопросы, лишавшие ее сна и заставлявшие сидеть, уставившись в огонь, в то время как весь дом мирно спал. Она соскользнула из кресла на пол, поближе к огню, бессильному согреть комнату. Ее комнату в ее доме. Завещание донны Джакомы, по которому все слуги получали свободу, а Амате доставал ось значительное состояние (« Ради блага моей души и благочестивой кончины, и поскольку это представляется (заслугой перед Господом»), не было для нее неожиданностью. Она пережила удар несколькими неделями раньше, когда патрицианка вызвала девушку к себе и рассказала ей о своих намерениях. Даже теперь при воспоминании о ее великодушии слезы наворачивались на глаза и огонь расплывался в красноватое пятно.
Донна Джакома была уже так слаба, что едва шептала последнее предостережение. – Незамужние женщины из благородных семей не властны распоряжаться своей судьбой, – сказала она тогда. – Будь ты могущественной вдовствующей королевой, как Бланка Кастильская, или женой ремесленника, унаследовавшей мастерскую и подмастерьев, или даже крестьянкой, получившей по наследству земельный надел – тебе бы, может быть, позволили жить и трудиться в мире. Но родичи моего мужа не дадут тебе такой роскоши. Как только известие о моей смерти достигнет Рима, они потребуют конфискации всего, что я тебе оставляю. Меня они оставили в покое только потому, что у меня были наследники мужского пола, а после смерти сыновей – потому что я была уже старухой. – слабо хихикнула. – уже давным-давно дожидаются моей смерти.
И старуха ухватила Амату за рукав, с удивительной силой стиснув ткань старческими пальцами.
– Через несколько недель вся округа прослышит о твоем богатстве. Женихи слетятся как мухи на мед. Чтобы защитить свое наследство от Франжипани, тебе придется быстро выйти замуж, Амата.
Перечни! Что за странность: такое простое занятие, как составление перечней – всего и вся – оказалось целительным для рассудка Джованни да Парма. С праздника Сретенья два года назад, когда чудесный свет озарил камеру, фра Джованни медленно, но верно возвращался к жизни. Память возвращалась, принося с собой радость и удивление, подобное удивлению ребенка, впервые узнающего имена вещей и движений, цветов и запахов. К удовольствию Конрада, его сокамерник оказался к тому же весьма разговорчивым, обращаясь к давно не посещаемым пещерам воспоминаний.
Впервые он поразил Конрада одной из таких литаний, вызванной в его памяти дневной порцией похлебки.
– Мне вспоминается один обед, фра Конрад, будто это было вчера. Мы с многими братьями обедали с королем Франции. Тогда в Сене проходил капитул министров-провинциалов. А какой пир... не меньше дюжины перемен: сперва вишни, затем восхитительный белый хлеб, выбор вин, достойный короля, свежие бобы, отваренные в молоке, рыба, устрицы, пирог с угрями, рис, сдобренный миндальным молочком и присыпанный кардамоном, снова запеченные в соусе угри и наконец целый поднос тартинок, сладких сырков и плодов по сезону!
Старый монах заглянул в свою чашку с бульоном, передернул плечами и снова погрузился в перечисление подробностей пребывания в Сене.
– Следующий день был воскресным, – Джованни. – На рассвете король Людовик посетил нашу церковь, чтобы просить нас молиться за него, оставив спутников в деревне, кроме трех своих братьев и их грумов. После того как они преклонили колени перед алтарем, братья стали оглядываться в поисках скамей или кресел. Король же сел прямо в пыли, потому что пол в церкви не был замощен. И поручив себя нашим молитвам, он покинул церковь, чтобы отправиться своей дорогой, но слуги сообщили ему, что его брат Карл продолжает горячо молиться, и король безропотно ждал его, не садясь в седло. Было весьма поучительно видеть, как искренне молится Карл и как охотно дожидается его король, и мне вспомнились слова Писания: «Брат, помогающий брату, подобен укрепленному городу».
Излюбленными числами Джованни оказались двенадцать и семь, коим придавалось особое значение в Библии. Впрочем, ему случалось вводить и другие числа: например, перечень шести грехов против святого Духа, или шести темпераментов, определяющих действия людей.
Конрад поддерживал его в этих умственных упражнениях. Отточенным черепком горшка они выцарапывали перечни на стене камеры – только для памяти, потому что читать в темноте было нельзя. Так они выцарапали семь смертных грехов, семь целительных добродетелей, семь боговдохновенных даров, семь духовных трудов милосердия, имена двенадцати апостолов и двенадцати заповедей блаженства. День за днем поросшая плесенью стена покрывалась невразумительными надписями. Так зубрят спряжение глаголов студенты-латинисты.
Обычный ход событий выглядел так: за едой фра Джованни молчал и только хмыкал временами – Конрад уже научился распознавать в этом звуке признак глубокой задумчивости. Затем, пока младший из братьев собирал чашки, генерал ордена предлагал для медитации очередной перечень: «Сегодня мы поразмыслим о семи последних речениях. Видя, как встретил смерть наш Господь, мы сами научимся приветствовать приближение кончины».
Конрад подбирал черепок и вставал у стены, после чего Джованни начинал диктовать:
– «Eli, Eli, lamma sabathani» – Бог мой, Бог мой, для чего покинул меня!
Пока у Конрада отдыхала рука, фра Джованни добавлял:
– Когда приблизился Его час, Христос познал одиночество, отверженность и сомнение. Он поймет и утешит нас, когда наступит наш срок.
Конрад быстро записывал одну фразу за другой, прибавляя к каждой короткое пояснение, вплоть до последней: «Consummatum est». «Кончено, Отец. В руки твои предаю дух свой». Старый монах заключал:
– Смерть оканчивает наш земной срок, но также придает смысл нашим земным деяниям. Смерть – это время принесения дара Господу.
– Как ты думаешь, брат, – спрашивал Конрад, – мы так и кончим жизнь в этой подземной дыре? Пришел ли уже конец нашим земным трудам?
Старик кивнул. Конрад уронил руки.
– Прости, если не тверда моя вера в промысел Божий, фра Джованни, но как может наша Святая Матерь Церковь отказываться от таланта, подобного твоему? Даже трудясь вне ордена, ты мог бы облагодетельствовать духовным советом и наставлением многих прелатов и светских властителей. Что, если ты пообещаешь брату Бонавентуре никогда отныне не говорить об аббате Иоахиме и его ереси? Ведь тогда у него не будет более причин держать тебя в оковах.
Конрад проковылял ближе к Джованни и неловко сел наземь. Старику с каждым месяцем все труднее становилось двигаться; Джованни уже почти не вставал, разве только ползком добирался до сточной дыры. После чего Конраду приходилось втаскивать его обратно по скользкому откосу.
Смутный свет, проникавший в камеру, отразился в глазах Джованни, когда он уставился на Конрада:
– Ты в самом деле веришь, будто меня держат здесь за приверженность учению Иоахима? Да ведь тебе известно, что Церковь никогда не проклинала Иоахима – а только толкования его пророчеств, составленные Джерардино ди Борго Сан-Доннино. Джерардино за свои толкования был заключен здесь же незадолго до меня. Нет, я заточен – так же как и ты, полагаю, – за то, что стремился подражать нашему основателю. Я хотел вести орден так, как делал бы это сам святой Франциск. Я пешком ходил из страны в страну, посещая каждую обитель нашего братства, наставляя более примером, нежели письменным советом. Но те, кто желал отвергнуть Устав святого Франциска и его «Последний завет» своим братьям, видели во мне угрозу своему удобному положению. И потому я здесь, потому мы здесь, в положении весьма неудобном.
Конрад встрепенулся. Он совсем забыл о «Последнем завете» Франциска. Раскачиваясь из стороны в сторону, он напрягал память. В письме Лео что-то говорилось о завете, который прольет свет на загадочное письмо. Конрад, как ни странно, давно перестал ломать голову над загадкой, которая стала причиной его заключения.
Он опять повернулся к бывшему генералу ордена.
– Отец, даже если мы навсегда останемся здесь, думается мне, Господь возвратил тебе рассудок с некой благодетельной целью. Помнишь ли ты в точности, как начинается «Завет»?
Джованни склонил голову, обдумывая вопрос.
– Да, он начинается с рассказа Франциска о его обращении: «Господь послал мне покаяние так: когда я пребывал во грехе, мне был особенно горек вид прокаженных. И Господь привел меня в их среду, и я познал милосердие к ним. Когда же я их покинул, то, что мне было горечью, обратилось в сладость, и с тех пор я оставил мирскую жизнь». Наш святой основатель питал особенную любовь к прокаженным. Он не только трудился среди них, питая и одевая их, омывая и целуя их раны, но и требовал такой же службы от многих из первых братьев. Он звал их «pauperes Christi» – бедняки Божьи.
Ладони Конрада, лежавшие на коленях, сжались в кулаки.
– И фра Лео тоже трудился для прокаженных?
– Более чем вероятно. Джованни хихикнул.
– Вспоминаю теперь свои странствия от обители к обители... я замучил таким образом двенадцать секретарей. Я всегда избирал секретарей своими спутниками в странствиях, как фра Франческо избрал фра Лео. Мой первый секретарь, фра Андрео да Болонья, после стал провинциалом в Святой Земле, папским пенитенциарием. Следующим был фра Вальтер, англ по рождению, и ангел нравом; а третий, некий Коррадо Рабуино, большой, толстый и черный – честный человек. Никогда я не встречал брата, который бы с таким аппетитом поглощал лагано и сыр...
Конрад сидел рядом, почти не слушая Джованни. Все это время он должен был служить в лепрозории, как служил, верно, сам Лео. Ему вспомнились слова из письма, касающиеся ладони мертвого прокаженного. Если бы я с самого начала послушался этих слов: «служи беднякам Божьим» – вместо того, чтобы возвращаться в Сакро Конвенто, то не гнил бы теперь в этой дыре. Он вздрогнул, когда с этой мыслью столкнулась другая: войди он в Дом Лазаря, его тело уже могло бы претерпеть очистительное преображение проказой. А много ли проку в мудрости прокаженному?
– Последний брат был из Исео: старый годами и сроком пребывания в ордене, богатый мудростью, однако, на мой взгляд, он перебирал в важности, учитывая, что все знали – мать его была хозяйкой таверны...
«Господи, если Ты дашь мне выбраться отсюда, – поклялся про себя Конрад, – я отдам себя служению в госпитале Святого Лазаря под Ассизи, узнаю все, чему могут научить меня прокаженные, последую по пути Лео (если до этого дойдет) вплоть до худшего из возможных концов».
В глубине души он старательно убеждал себя, что Господь только и дожидался этого обещания, прежде чем извлечь его из клетки.
– Аматина, проснитесь. К вам гость.
Амата со стоном перевернулась на другой бок. Она опять провела беспокойную ночь в мыслях о новых обременительных обязанностях хозяйки дома и о предстоящем замужестве, нависшем над ней, как топор палача. Как и предсказывала донна Джакома, в первую же неделю после ее смерти перед Аматой прошла процессия мужчин, мечтающих жениться или, по крайней мере, завладеть домом и доходными землями, которые оставила ей старая матрона. Выбор женихов был богат: от разорившейся сельской аристократии до старых купцов и вдовцов, но среди них не нашлось рыбки, которую ей бы захотелось изловить, никого, к кому хотелось бы прижаться холодной зимней ночью. Пио, которому уже исполнилось шестнадцать, с каждым днем все больше сознававший себя мужчиной, был по-прежнему без ума от Аматы и все больше мрачнел, сообщая ей об очередном состязателе.
Амата моргнула, разглядывая склонившееся над ней лицо. Большинство отпущенных донной Джакомой слуг (включая, к счастью, и маэстро Роберто) остались в доме, наслаждаясь новой свободой и привычной обеспеченностью положения. Служаночка, стоявшая теперь у ее кровати, хорошенькая девица несколькими годами младше Аматы, выросла в этом доме и другого не знала. Амата в шутку предложила ее одному из женихов вместо себя и, услышав в ответ, что девушка – бесприданница, процитировала Платона: «Dummodo morata recte veniat, dotata est satis – Добрый нрав женщины – достаточное приданое». Жених тупо пялился на нее: латыни он не знал. Прояви он хоть малейший проблеск понимания самой цитаты или ее смысла, после того как Амата привела перевод, приданое она бы обеспечила сама. Возможно, донна Джакома переучила ее: после ареста Конрада в доме не переводились наставники, нанятые ею для воспитанницы.
– Синьор дожидается вас в прихожей, – повторила служанка, когда Амата протерла глаза.
– Который час, Габриэлла?
– Недавно прозвонил утренний колокол. Он, должно быть, ждал открытия городских ворот прямо под стеной.
– Открытия ворот? – спросонья Амата не поняла.
– Это жених из Тоди, брат кардинала. Сказал, что должен с вами поговорить. Срочно.
Амата накинула прямо на льняную ночную рубашку яркое голубое платье. Косы уложила на затылке в сетку. Чего хочет от нее граф Роффредо в такую рань? Даже представитель могущественного клана Гаэтани мог бы дождаться более приличного часа. Ну что ж, она предстанет перед ним не в лучшем виде: может, его отпугнет зрелище ее неумытого лица в беспощадном утреннем свете. Во всяком случае, он этого заслужил, не дав ей выспаться.
Роффредо Гаэтани представлялся Амате самым гнусным из докучавших ей женихов. Теперь она понимала, почему Джакопоне, торжествующий победу после битвы в лесу, сравнивал свой триумф с давней победой над Гаэтани на улицах Тоди. Короткое знакомство с графом Роффредо заставило ее понять своего полоумного родственника, который с детства жил рядом с этим семейством и питал к нему отвращение помимо и сверх вражды между гвельфами и гибеллинами, разделявшей все умбрийские города.
Роффредо на пятом десятке лет успел уже трижды овдоветь. Он отказался удовлетворить любопытство Аматы по поводу прежних жен, а вопросы о причинах их смерти отверг взмахом руки:
– Чума. Вечная чума... и малярия.
Желтизна его кожи наводила на мысль, что он и сам страдает от последней из них, и придавала некоторое правдоподобие его лаконичному объяснению.
Однако расчетливость в крошечных обсидиановых глазках, отказывавшихся встречаться с ней взглядом, и холод, исходивший, казалось, от бледной, изъеденной оспой кожи и лысой головы, пугали Амату мыслью, что он способен на любую жестокость. Этот мужчина выглядел больным не только телом, но и душой. От одного его вида у Аматы по спине пробегали мурашки. Их беседы, вернее, его монологи, касались в основном могущества его клана, связей в коммуне Тоди и в Риме и влияния его брата, кардинала Бенедетто Гаэтани, который, по уверениям Роффредо, рано или поздно непременно пробьется в папы. Он перебирал в пальцах золотую цепь, висевшую у него на шее, и легкая улыбка возникала у него на губах, когда он заговаривал о деньгах и поместьях, о богатстве, приобретенном через прежние браки, и о том, которое должна была принести их союзу Амата. По крайней мере, он не притворялся, даже не пытался приукрасить свои цели напускной любовью и заканчивал свои речи неизменным советом забыть прочих женихов, потому что он твердо решил получить ее «per amore о per forza» – любовью или силой. И он снова улыбался своей шутке, но золотая цепь опасно натягивалась в его цепких пальцах.
После его визитов Амата немедленно принимала ванну. Ей хотелось очиститься от липкой грязи его ухаживаний. «Уж этот меня ни за что не получит, – мысленно клялась она. – Я скорей умру».
И вот он явился в непристойно ранний час, чтобы снова донимать ее уговорами. Еще не проснувшись как следует, Амата вышла в длинную залу прихожей. Роффредо с оруженосцем ждал в дальнем конце, у парадной двери. Стоявший рядом Пио даже не попытался скрыть недовольства, когда пришельцы раскланялись.
– Я провела беспокойную ночь, синьор, и едва уснула перед вашим приходом. – Амата надеялось, что голос отчасти передает неприязнь, которую она испытывала. – Что привело вас сюда так рано?
Его губы изогнулись в издевательской усмешке, неизменно выводившей девушку из себя.
– Кто долго спит, мало приобретает, – отозвался жених. – Я пришел за ответом.
Она уставилась на него, не веря своим ушам. Воспитание подсказывало, что следует сдержать нараставшую в ней ярость, но Роффредо не облегчал ей задачу.
– Даже глупец предпочел бы завтрак разочарованию. Но коль вы подходите ко мне без обиняков, я отвечу также начистоту. Я не люблю вас, граф Гаэтани.
Роффредо ничуть не смутился таким ответом, возможно потому, что добивался он отнюдь не любви.
– Вы разочаровали меня, синьорина, – произнес он. – Мой брат тоже будет разочарован. Он ждет нас в Тоди, чтобы обвенчать нынче же вечером. – Говорящий изобразил на лице преувеличенный ужас. – Я так беспокоюсь за вас, синьорина! Очень опасно гневить кардинала.
Амата решила, что потратила на этого павлина достаточно вежливости. Единственным ее желанием было выставить его за дверь и отправиться досыпать.
– Вы, очевидно, никогда не видели в гневе меня, синьор, – возразила она, – не то не говорили бы об опасности так легко. Вы получили мой окончательный ответ. Теперь я должна просить вас покинуть мой дом.
Роффредо поклонился, но его оруженосец на сей раз не склонился вместе с ним. Вместо этого он распахнул дверь, и в прихожую ворвались два рыцаря, поджидавших снаружи. Пио бросился на них, но один из мужчин перехватил его поднятую для удара руку, а другой приставил кинжал к горлу мальчика. Не дав Амате опомниться, Роффредо и оруженосец схватили ее за руки. Рыцарь ударил ее по губам рукой в перчатке. Девушка рванулась, но они держали ее крепко, и Роффредо чуть не вывернул ей руку, скривив губы в победной усмешке. – Без шума, синьорина, – посоветовал он, – не то мы нарисуем вашему пажу улыбку пониже подбородка. Амата собиралась закричать, но кожаная перчатка, зажавшая рот, заглушила ее крик. Не верилось, что все это происходит наяву. Неужели высокородные ублюдки способны даже на то, чтобы уволочь женщину из собственного дома и жениться на ней насильно? Она поймала взгляд Пио, и ужас в его глазах словно отразил ее собственную беспомощность.
Она еще раз попробовала вырваться, чувствуя, что ненавидит себя за слабость почти так же сильно, как графа, но Роффредо крепко сжал девушку и, схватив за подбородок, заставил взглянуть на Пио. По горлу мальчика протянулась тонкая струйка крови. Амата прекратила борьбу и замычала ему в перчатку. Роффредо чуть ослабил хватку:
– Что вы сказали?
– Оставьте его. Я иду с вами.
Дорога на Тоди начиналась от городских ворот Сан-Ан-тимо в южной стене Ассизи. Роффредо со своими присными проволокли девушку, завернутую в зимний плащ, с натянутым на лицо капюшоном, по пустой каменной лестнице, ведущей от ее дома в нижний город. Она стреляла глазами по сторонам, бросая взгляды на запертые ставни домов, выискивая переулок, в котором можно было бы скрыться. Рыцарь, угрожавший Пио, теперь упирал свой кинжал ей в бок. Амата догадывалась, что от мертвой Роффредо ничего не получит, но не погнушается жениться на умирающей. Его человек уже доказал, как ловко управляется с кинжалом. Если на то пошло, кардинал вполне способен выдать ее за братца и мертвой. Слишком быстро, на взгляд Аматы, они достигли подножия лестницы. Прямо перед собой девушка увидела троицу церквей у городских ворот: Сан-Антимо, Сан-Леонардо и Сан-Томазо. В тени стен Томазо ждала карета, а дальше виднелись открытые ворота. От безнадежности этого вида у Аматы подогнулись колени, и она сползла на булыжники мостовой. За воротами помощи ждать уже неоткуда.
Сильная рука рыцаря схватила ее за плечо и вздернула на ноги, но камни стали скользкими от наледи, и Амата снова упала, теперь лицом вниз. Поднявшись на четвереньки, девушка увидела, как из-за угла церкви выползает, тоже на четвереньках, человек, окруженный кучкой ранних зевак. Еще одна дикая черта этого дикого утра. На спине ползущего было привязано вьючное седло, и он взывал звучным голосом: «Неужто никто не оседлает эту подлую скотину?» Откинув рыжеватую гриву, он скорбно воззрился на небеса. Одна из женщин в толпе выкрикнула: «Я бы на тебе прокатилась, Джакопоне, но только и ты меня потом оседлай!»
– Джакопоне! Aiuto! На помощь! – взвизгнула Амата. – Спаси меня от Гаэтани!
Больше она ничего не успела сказать, потому что рыцарь схватил ее в охапку и зажал рот обтянутой кожей ладонью. Похитители начали отступать к своим коням. Ее уже затаскивали в переулок, когда кающийся начал медленно подниматься, насупившись и недоуменно оглядываясь по сторонам.
Ох, пожалуйста, пожалуйста! Колеса кареты начали вращаться, повозка набирала скорость. Наклон сиденья показал, что они свернули к воротам, и тут прямо впереди раздался пронзительный крик трубы. Карету резко качнуло назад: кони попятились от шума. Амата ударилась затылком, вскрикнула, но снаружи уже разразился ад. Что-то тяжелое и твердое врезалось в стену кареты, опрокинув ее на бок. Доски разлетелись в щепы. Вокруг испуганно ржали лошади, бранились мужчины и мычали волы. Амата выбралась из-под обломков. Колени еще подгибались от испуга, лицо и локти болели, но она сумела выбраться из свалки и шмыгнула в проулок. Не слыша за собой шагов, остановилась и выглянула из-за угла посмотреть, что происходит. Джакопоне, свернувшись, неподвижно лежал на боку. Труба так и осталась у него в пальцах. Среди обломков кареты остановилась повозка с товаром, и в кучах щепы валялись разбросанные тюки ткани. Лошади метались и вставали на дыбы, видя в опасной близости от своих боков склоненные рога тягловых быков.
Разъяренный Роффредо Гаэтани свирепо орал на торговца, коренастого чернобородого мужчину, не уступавшего рыцарю в умении ругаться. Гаэтани и его люди спешились, но торговец только сдвинул плащ с правого плеча и вытянул рапиру. Он явно не привык уклоняться от драки. Да и его охрана пришпорила лошадей, спеша на помощь хозяину, и даже возчик запустил руку за мешки с товаром и вытащил огромный топор.
– За мечи хвататься не думайте, – предупредил рыцарей чернобородый. – Нено руку отхватит.
Горожане с безопасного отдаления осыпали насмешками обе стороны. В спорящих уже полетела пара булыжников.
Оба лагеря застыли на месте, оценивая силу противника и раздумывая, что делать дальше. Взгляд Аматы метнулся от спорящих к Джакопоне, потом обратно, потом на стражников, спешащих от ворот.
– Что за шум? – выкрикнул один.
Теперь вопили и размахивали руками все, включая и подтянувшихся зевак. Стражник выбросил вверх руку, призывая к молчанию. Тогда Амата выступила вперед и откинула капюшон.
– Эти люди из Тоди пытались меня похитить, – сказала она, – хотя я – гражданка Ассизи.
Губы плохо слушались ее, и говорить было больно. Должно быть, рыцарь, зажимая рот, разбил ее губу.
– Это же донна Амата! – выкрикнул из толпы женский голос.
– Их лошади потоптали этого доброго и мирного человека, – продолжала та, указывая на тело Джакопоне. – Если бы не он, они бы осуществили свой умысел.
– И еще они разбили мою повозку и испортили половину товара, – проворчал торговец, – а я тоже гражданин этого города.
При этих словах толпа снова загалдела. Амата подошла к кающемуся, встала на колени. Вокруг бушевал народ, но ярость его была направлена на Роффредо.
– Убирайтесь прочь, – велел стражник. – Вы солгали, говоря, по какому делу въезжаете в город.
– А моя карета и упряжка?
– Карета пойдет на растопку. За упряжкой можешь вернуться в другой раз, но не жди, что тебе ее вернут, – огрызнулся стражник. – Надо же возместить ущерб, нанесенный этим ассизцам, да еще как бы тебе не предъявили обвинения в убийстве.
Подняв глаза, Амата встретила пылающий взгляд Роффредо. Даст Бог, она больше никогда не увидит этого ненавистного лица. Граф Роффредо и его люди сели на коней и рысью выехали за ворота. Толпа проводила их улюлюканьем и градом камней, заставив рыцарей перейти на галоп.
Девушка кончиками пальцев гладила щеку Джакопоне и всклокоченную бороду.
– Кузен, бедный кузен, – шептала она, – ты меня слышишь?
Один из стражников встал над ними:
– Убит?
– Может, и выживет, но тяжело ранен. Кто-то опустился на колени рядом с ней.
– За моим товаром приглядят возчики и охрана. Помочь вам перенести его под крышу?
Амата взглянула прямо в карие глаза торговца. Его взгляд не дрогнул.
– Буду благодарна, – ответила она. – Я позабочусь о лекаре и лекарствах. – Погладив грязные свалявшиеся волосы раненого, она закончила: – Или о похоронах, если понадобится.
Торговец натянул на плечо плащ и легко поднял тощего Джакопоне на руки.
– Показывайте дорогу. Я ваш слуга, мадонна.
В его голосе звучала такая нежность, что она обернулась еще раз взглянуть на него. Неужто он в такую минуту думает об ухаживаниях? Теплая улыбка пробилась сквозь чернильные заросли бороды. Ей показалась, что он смотрит не в глаза, а на нижнюю половину лица. Амата тронула пальцами губы и вспыхнула, поняв, что они распухли и кровоточат. Ну и страшный же у нее, наверно, вид: растрепанной-то она была и до встречи с Роффредо.
Торговец ничего не сказал о ее внешности – произнес всего одно слово: «А-ма-та». Он протянул каждый слог, словно катая звуки на языке, как незнакомое вино. Встретился с ней взглядом, и в глазах загорелись веселые огоньки:
– Ваше имя – счастливый дар, мадонна.
Амата прислонилась к полуоткрытой передней двери. Торговец наконец-то отправился искать свою покореженную повозку. Вот и хорошо! Самое время с ним расстаться, после того как он своими последними словами лишил ее дара речи. Но тогда откуда же это разочарование?
Девушка потянулась к ближайшему окну, отломила со ставня сосульку, прижала к распухшей губе и переступила порог. Что это на нее нашло? Может, еще не опомнилась от испуга? Может, отчаяние из нее выплескивалось? Так или иначе, всю дорогу она болтала без передышки. Похоже, ей хотелось пересказать незнакомцу всю свою жизнь.
«Всего два года назад я мечтала жить простой жизнью отшельницы в горной хижине, но монахи заперли в тюрьму моего друга – вернее сказать, духовного наставника. Потом я месяцами только и думала, как отомстить за своих родных, за... за то, что случилось, когда я была ребенком, но тот, кому я собиралась мстить, скрылся из города. Не знаю, что бы со мной сталось, если бы не добрая женщина, у которой я жила как служанка, но она меня считала за дочь или, может, крестницу, а теперь она умерла и оставила мне дом и деньги, и меня осаждают жадные женихи вроде графа Роффредо. Мне говорят, надо выходить замуж, чтобы защитить свое состояние, но только эти женихи все гадкие, а я теперь больше всего дорожу свободой, как ни странно, потому что когда-то я только и думала, что о замужестве. – Она перевела дыхание и неожиданно для себя выговорила: – А теперь я просто в ужасе. Что вы думаете, синьор? У вас есть жена, семья?»
Она покраснела раньше, чем договорила, сообразив, что наболтала, и поразившись собственной дерзости – дерзости, порожденной, конечно мучительным решением, которое ей предстояло принять в самом скором времени. Спутник не стал над ней смеяться. Он остановился на ступенях, легко переложил тело раненого на другое плечо и обернулся к ней. И говорил он спокойно, дыхание ничуть не сбилось.
– Нет, мадонна. У меня не было ни времени, ни средств для женитьбы. Хотя у меня нет предрассудков против брака, и ваш вопрос мне льстит.
– Ох, я не хотела... – начала девушка, хотя было ясно, что она уже успела сказать слишком много. И она таки хотела, а он был достаточно умен и прямодушен, чтобы обойтись без вежливых околичностей, так что тему пришлось менять ей: – Вы не устали? Такой высокий человек, как сиор Джакопоне, должно быть, очень тяжел?
Торговец уже поднимался дальше.
– Ба! Этот легче перышка. Похоже, последние три года вообще ничего не ел. А я был гребцом на венецианской галере, до того как занялся торговлей. И с тех пор не слишком размяк.
– Вы много путешествовали?
– Наверно, можно сказать и так. Мы сейчас вернулись из Фландрии и Франции. А до того я был на Востоке, в Земле Обетованной. – Он улыбнулся, и глаза у него загорелись. – Я мог бы много порассказать вам, мадонна.
Звон оружия и торопливые шаги прервали его речь. По лестнице им навстречу сбегали Пио с маэстро Роберто и все остальные мужчины, жившие в доме Аматы.
– Аматина! Слава Богу, ты жива! – воскликнул управляющий. – Мы бросились на помощь, как только Пио рассказал...
– Спасибо вам всем. Меня немного помяли, зато графа Роффредо выставили из города. Вот сиору Джакопоне и вправду нужен врач. Он пострадал, защищая меня.
Роберто мгновенно оценил положение и послал одного из слуг в город за лекарем. Все оружие навесили на Пио, и слуги осторожно приняли раненого у торговца.
– Уложите его в комнате фра Конрада, – сказала Амата вслед поднимающимся в переулок слугам. – Я сейчас же подойду, только поблагодарю этого великодушного синьора, который так помог мне.
Слуги скрылись. Пио, под предлогом тяжелой ноши, то и дело замедлял шаг, но девушка шла еще медленнее, и ему пришлось в конце концов оставить хозяйку наедине с незнакомцем.
– Я бы охотно послушала ваши рассказы, – начала Амата, продолжая прерванный разговор.
– С радостью, мадонна, – отозвался он. – Надеюсь, что смогу на днях повидаться с вами. Теперь я должен получить довольно крупную сумму, и мне предстоит уладить одно семейное дело: нечто вроде вендетты наоборот, если так можно выразиться.
Какой-то женский инстинкт подталкивал Амату задать следующий вопрос. Или это все та же обманчивая легкость, которая всю дорогу заставляла ее говорить?
– Ваше дело касается женщины? – спросила она с непринужденной улыбкой, но сердце забилось слишком часто для обычной легкомысленной шутки.
Теперь рассмеялся незнакомец.
– И снова вы мне льстите, мадонна, – сказал он. – Да, думаю, цель моих поисков теперь уже женщина, хотя мысленно я все еще вижу ее ребенком.
И дай Бог, чтобы ты и дальше только так на нее и смотрел, – пожелала про себя Амата. Сейчас ей не хотелось задумываться о других женщинах.
Они уже были у самого дома. Девушка предложила посидеть на кухне и согреться теплым питьем, но ее спутник отказался:
– В другой раз, мадонна. Пора мне возвращаться к своим людям и заняться делом. – Он уже уходил, когда она вспомнила, что во всей этой суматохе так и не узнала его имени.
– Орфео, – поклонился он в ответ на ее вопрос. – Орфео ди Анжело Бернардоне. – И, взмахнув на прощанье рукой, стал спускаться по переулку, крикнув через плечо: – A presto, madonna![58]
С тем же успехом он мог треснуть ее по лбу обухом алебарды.
Амата застыла в полном смятении. Вся прошлая ненависть, вся горечь, которую она копила против врага, выплеснулась в сердце. Она что есть силы ударила кулаком по косяку и ткнулась лбом в холодный дубовый брус. Ну зачем он так дьявольски хорош?
Орфео направил коня вверх по крутой тропе к Рокка Пайда, жмурясь от бившего в лицо зимнего солнца. Из дупла стоявшего у тропы дерева выглянула обрадовавшаяся свету белка. Тонкая ветка закачалась под тяжестью зверька, кивая клину гусей, с гоготом пролетавшему на север. Орфео напомнил себе, что надо избавиться от бороды и подстричь отросшие до плеч волосы, прежде чем возвращаться к Нено. Ледяные альпийские ветра остались позади, так что ни плечи, ни горло больше не нуждались в меховой защите, а в родном городе не одобряли заросших волосами лиц.
Звон монет в кошельке радовал душу. По договору с спором Доминико ему досталась четвертая часть прибыли. Половина годового дохода была при нем: конечно, более чем достаточно, чтобы выкупить одну маленькую рабыню – если девочка еще в Рокка. Горожане, с которыми он успел поговорить, ничего о такой не слышали – а ведь город не так уж велик. Казалось, крепость просто поглотила ее. Орфео узнал только, что старый Симоне умер и его сын Калисто теперь строит из себя синьора. Рыцари Рокка жили в своем отдельном мирке, в замке, вознесенном над головами простых горожан. Ему намекали, что вторгаться в их дела не слишком умно.
А вот предложить кругленькую сумму – другое дело. Орфео надеялся, что новый синьор не запросит слишком дорого: торговец полагал, что придется заплатить не дороже, чем за рабыню на венецианском рынке. Как-никак, ему еще хочется оплатить и собственные мечты.
Он снова замечтался о повстречавшейся ему в Ассизи девушке. В такую удачу просто не верилось. Красавица, которую не портят даже синяки, утомленная нашествием женихов, но от встречи с ним явно не прочь – да еще недавно разбогатела! Хотя он два года мотался по всей Европе за, мягко говоря, скромное жалованье, но все еще мечтал когда-нибудь завести крупное торговое предприятие, такое как у Поло. Состояние Аматы плюс собственные его сбережения – пожалуй, для начала хватит, особенно если сделка с синьором Рокка его не разорит. Были причины улыбаться, и первое тепло согревало душу, нашептывая о приближении весны, времени нового расцвета, новых приключений.
С парапета стен за Орфео следили стражники. Ворота стояли настежь, но решетка на всякий случай оставалась опущенной. Привратник поднял ее только-только, чтоб дать проехать всаднику, объяснившему, какое дело привело его к синьору. Потом его лошадь взяли под уздцы и провели Орфео к стоявшим во дворе замка рыцарям. Он спешился в нескольких шагах от них и стал терпеливо ждать. Один из мужчин обернулся к нему.
Слуга почтительно поклонился:
– Синьор Калисто, этот человек хочет с вами поговорить. Он назвался Орфео ди Анжело Бернардоне.
Калисто делла Рокка жестом отослал слугу. Тот повел лошадь приезжего к конюшне.
– Имя мне знакомо, – гортанным голосом заговорил Калисто, направляясь вместе с гостем к большому залу. – Откуда бы?
– Мой отец имел дело с покойным синьором лет восемь назад.
Калисто покосился через плечо, но промолчал. Войдя в зал, он занял большое кресло, взмахом руки указал Орфео на ближайшую скамью и, пока тот расправлял складки плаща, сидел, теребя чирей на шее. Орфео покосился вслед проходившим через зал служанкам. Обе, насколько он мог судить, были старше девушки, которую он искал. Синьор перехватил его взгляд:
– Нравятся? – похотливо усмехнулся. – Если останетесь ночевать, на ночь можете получить обеих.
«Забрасывает наживку», – понял Орфео и ответил:
– По правде сказать, они мне напомнили о деле, которое меня сюда привело. Я в самом деле ищу женщину – полагаю, ей теперь лет восемнадцать-двадцать.
Рука Калисто замерла у рукояти меча, однако голос остался добродушным:
– Родственница?
– Нет. Не могу даже назвать ее имени. Вам известно, что ваш отец несколько лет назад штурмовал Кольдимеццо в коммуне Тоди?
– Известно? Я был там! Славное было дельце, кровавое! Они и не узнали, что их убило.
Темные глаза рыцаря заблестели.
Орфео стиснул зубы. Хорошо бы взять это мерзкое животное за глотку и придушить на месте – чего он так и не смог сделать с собственным отцом – но он здесь по делу. Первое, чему учится торговец, – это сдерживать свои чувства.
– Там была маленькая девочка, – сказал он. – Насколько мне известно, ваш отец сделал из нее рабыню.
Калисто вскочил на ноги.
– Та сука! Зачем она вам? – Он вытянул вперед правую руку. – Видите шрам? Она мне чуть палец не отрубила. Я теперь не могу как следует держать клинок.
Орфео тоже поднялся, стараясь остаться спокойным. Такие господа способны взбеситься от любого пустяка. Сидящий беззащитен. Орфео начинал опасаться, что девочка погибла. За нападение на подобного человека ей наверняка пришлось дорого поплатиться.
– Вы ее наказали?
– Вывернулась, чертова шлюха! На следующий день уехала вместе с моей добродетельной сестричкой, дьявол побери их обеих, хоть они и прикрылись рясами монашек!
Кошелек на поясе у Орфео словно прибавил в весе. Если девочка в безопасности за стенами монастыря, нет надобности торговаться с сыном убийцы. Все же ему хотелось разузнать о ее дальнейшей судьбе.
– И где бы мне ее искать, если бы захотел увидеть?
– Вы ей добра или зла желаете? – прищурился Калисто. – Потому что если добра, я тебе скорее голову отрублю и подвешу под воротами.
Орфео стало трудно дышать, но внешне он оставался так же спокоен.
– Она теперь в руках Бога, и мне больше нет до нее дела. Он изобразил улыбку и поклонился, следя глазами за правой рукой рыцаря. При этом висевшая на шее цепь выскользнула из-за ворота, и висящее на ней кольцо закачалось перед грудью.
При виде перстня глаза хозяина снова широко раскрылись.
– Как он к вам попал? – вскрикнул рыцарь, сжав камень пальцами. – Какая странная печать.
– От отца досталось, – коротко пояснил Орфео. Калисто отступил на шаг:
– Ну конечно...
Орфео поднял перстень к глазам, рассмотрел вырезанный на бирюзе узор. Чему так удивился Калисто? Может, кольцо как-то связано с делом, в котором участвовали их отцы?
– Для вас он что-то значит, синьор? – спросил он. – Для меня это полнейшая загадка.
Калисто словно не услышал вопроса.
– Скажите, где вы остановились, сиор Бернардоне – вдруг я еще что-нибудь вспомню насчет той девчонки.
Голос и манеры снова стали приятными, почти приторными.
– Я только что вернулся, – ответил Орфео. – Найти меня можно через купца Доминико.
Он пожалел о своих словах раньше, чем они слетели с языка. Вспомнилось предупреждение брата. Орфео отрывисто поклонился и повернулся к выходу, удалившись так быстро, как позволяло достоинство. Он напряженно прислушивался, не звучат ли за спиной крадущиеся шаги Калисто. Вздумай хозяин напасть на него, он оказался бы бессилен против дюжины вооруженных рыцарей.
Солнечный луч, тени, играющие на светлой стене.
Теплый домашний воздух. Домашние шумы, шуршание метлы, стук сброшенных у камина дров.
Лица. Склоняются, качаются, исчезают.
Боль. В плече, в ребрах, в колене – полтела болит. Пульсирующая боль в голове.
«Ныне, Господи Иисусе, отпусти с миром раба Твоего.
Ванна, я скоро приду. Дождись меня».
Женский шепот:
– Ему лучше? «Ванна?»
– Он то приходит в себя, то засыпает, Аматина. По голове ему крепко досталось, но лекарь думает, что он все-таки выживет. Крепок, как лесной зверь.
Мягкое прикосновение к щеке.
– Я здесь, кузен. Прогони демонов. На давай им забрать тебя.
Он цепляется за этот голос. Блестящий черный сверчок, барахтающийся в грязной луже на краю дороги.
Хочется уйти, покинуть долину слез. К вечному покою. К Ванне.
Чей голос? Чей, если не Ванны?
– Кузен?
Лицо, обрамленное черным, как у монахини, расплывется, наплывает на него.
Запах жасмина. Влажная прохлада на лбу.
Тень растет. Отдаленное бормотание голосов, сливающихся в невнятный шум.
Темнота. Тишина.
«Господь мой Иисус Христос, помилуй меня, грешного. Господь мой Иисус Христос, помилуй...»
– Я слышал, вы побывали в Труа? – полнотелый краснолицый монах уселся на скамью против Орфео и Нено и налил себе из их кувшина. – Благослови Бог вашу щедрость, друзья.
– Все глотки друг другу братья, – заметил Орфео.
Монах покачал в кружке вино и потянул носом.
– Франки говорят, лучшее вино должно обладать тремя «Б» и семью «Ф»:
C'est bon, et bel et blanc Fort et fier, fin et franc, Froid et frais et frettilant[59].
Он наконец отхлебнул и воскликнул:
– И надо ли удивляться, что они столь почитают доброе вино, если «вино веселит Бога и людей», как написано в девятой главе Книги Судей. – Монах высоко поднял чашу. – И потому скажем вместе с царем Соломоном: «Дайте крепкого вина печалующимся и вина тем, кто помрачен в мыслях. Пусть выпьют и забудут свои печали и не горюют более».
– Хорошо сказано, – согласился Орфео и повысил голос. – Пусть же все печали скроются отсюда.
Они с Нено с двух сторон ударили чашами о чашку монаха. По темным углам разнеслось торжествующее «ура!».
Выпив, Орфео ударил себя кулаком в грудь:
– Орфео, бывший Бернардоне, и Нено, могучий и надежный, как его волы!
Монах склонил к ним безволосую розовую макушку.
– Фра Салимбене, только что из Романьи, раб Божий и всех порядочных людей... особенно женщин, даже и не слишком порядочных.
Монах расхохотался и ущипнул себя за толстый подбородок.
Нено запел, но песня перешла в мычание, и возчик уронил руки на стол, а голову на руки. Орфео встряхнул друга и подлил ему вина.
– Проснись. Пусть этот добрый монах угостит нас поэзией или споет, если еще в силах довести песню до конца.
Фра Салимбене кивнул и громко постучал по столу. Поднявшись, обвел глазами стены, словно обращался к ним.
– Стихи маэстро Морандо, который в бытность мою мальчиком преподавал грамматику в Падуе, да утешит Господь его душу!
Монах допил вино и затянул серьезно и торжественно, словно мессу:
Все пейте красное вино!
Благоуханное вино
Весельем душу озарит
И лик румянцем наделит.
Кто бледное винишко пьет,
Гнилую воду в чрево льет.
Понос замучит дурака,
И в душу заползет тоска.
В вино, душистое, как мед,
Трактирщик-вор воды нальет.
Но коль вино зари алей
—Пей вдвое, денег не жалей.
Но жирный боров будет тот,
Кто белое винишко пьет.
Язычник хлещет пусть его,
А нам, католикам, – грешно!
Орфео хлопнул ладонями по столу и обхватил могучие плечи Нено. Пока фра Салимбене водружал на скамью свое обширное седалище, служанка подала еще вина.
– Ты бывал во Франции, брат? – воскликнул торговец.
– Уже двенадцать лет как не был, – ответил монах. – Зато в год от рождества Христова 1248 я побывал в Сенекой обители на капитуле министров-провинциалов нашего ордена во Франции. Туда приехал и король Людовик с тремя братьями, а мне уж очень хотелось на них посмотреть. Были там и министр-провинциал Франции, и фра Одо Ригальдо, архиепископ Руана, и с ним Джованни да Парма, генерал нашего ордена, и множество блюстителей и высоких чинов капитула, – рассказчик прервался, чтобы отпить вина, и возвел очи горе. – Наш генерал держался скромно, по слову Экклезиаста: «Не возносись в дни своей славы», и хотя король пригласил его сесть с ним рядом, предпочел обедать за простым столом, почтив его своим присутствием, и тем преподал урок многим.
– Будем же все учиться у людей благочестивых, – кивнул Орфео, приветственно воздев чашу, – и выпьем за здоровье прекрасных женщин, в особенности той, с которой я повстречался сегодня!
– И за прекрасных дам, моих духовных дочерей, – подхватил Салимбене.
Нено тихонько похрапывал под истории о путешествиях, которыми обменивались монах и торговец. Орфео казалось, он только-только всерьез принялся за дело – упиться до беспамятства, как с ближней колокольни прозвонил колокол.
– Ай, как рано сегодня звонят пьяницам!
Он осушил чашу и со стуком опустил на доску стола. Потом с великой неохотой стащил себя со скамьи, растолкал Нено и помог возчику встать.
– Addio, signori[60], – крикнул от дверей монах. – Надеюсь, мы не в последний раз здесь встречаемся.
Орфео в ответ взмахнул фонарем. Ночной ветер ущипнул за щеки, голые и припухшие после недавнего бритья. Подлые камни мостовой так и скользили под ногами, когда они с Нено направились к дому сиора Доминико, где на чердаке спали его люди. Улица предательски раскачивалась. Нено остановился, цепляясь за стену, но Орфео подтолкнул приятеля вперед:
– Сейчас прозвонят к тушению огней. Надо успеть добраться до сиора Доминико.
Навстречу им по темной улице ковыляли трое. Капюшоны с пелеринами закрывали их лица от света фонаря. Орфео вспомнил, что кошелек еще при нем, и на всякий случай запустил руку под плащ, нащупывая рапиру. Нено, не замечая встречных, качнулся к дальней стороне улицы, растопырил руки, ища в воздухе опоры.
– Это он, – сказал самый высокий, когда троица приблизилась. – Тот, что с бородой. И, не дав Орфео опомниться, все трое бросились на возчика. Блеснули клинки кинжалов, и Нено со стоном упал на колени.
– Забирай кольцо. У него на шее.
– Черта с два! Снял, должно быть. И на пальце нет.
– Ах вы!..
Орфео с ревом бросился на убийц сзади, бешено размахивая фонарем и рапирой. Первый обернулся к нему и получил клинком по шее. Двое других с воплями бросились наутек, даже не оглянувшись. Оставшийся убийца зажимал рану на горле, другой рукой слепо тыча в пространство кинжалом. Прикрывшись, как щитом, фонарем, Орфео шагнул к нему. Тот хотел отступить, но споткнулся об упавшего Нено. Орфео фонарем выбил кинжал и, когда он зазвенел по булыжнику, рубанул перед собой рапирой, действуя ею как топором. Он наносил удар за ударом, пока крик и движение впереди не прекратились. Потом поставил фонарь и привалился к стене, задыхаясь и всхлипывая. Его друг свернулся на камнях, напоминая в темноте тюк с тряпьем.
Торговец провел ладонью по лицу и потянул висевшую на шее цепь, доставая кольцо. Сжал перстень в пальцах, проклиная своего отца, и Калисто ди Симоне, и его наемных убийц. Синьоры Рокка лишили его товарища, так же как лишили родных ту девочку, что сбежала в монастырь. Сквозь боль потери он ощутил, что теперь они связаны с ней еще крепче. И поклялся, что когда-нибудь отомстит за обоих.
Ему хотелось порвать цепь и забросить проклятое кольцо подальше, но Орфео сдержался, снова сунул его за ворот и вложил в ножны клинок. Второй раз за день он опустился на колени, подбирая случайную жертву необузданного насилия знати. И шепнул в неслышащее ухо Нено:
– Теперь, amico, ты наконец свободен от этого жестокого и бессмысленного мира.
Джакопоне распахнул глаза, желтые и круглые, как золотые флорины. Спросил хриплым шепотом сидящую у кровати женщину:
– Не найдется ли у вас крошки для бедного грешника? Женщина повернулась к стоящему рядом мальчику:
– Скажи матери, что больной просит есть. Пока, я думаю, хлеб и бульон.
Кающийся повел носом, скосился на свое плечо:
– Мазь, которой мы смазывали синяки, – пояснила женщина. – Лекарь оставил еще порошок, который надо пить, чтобы восстановить силы.
– Спаси меня Бог от этих шарлатанов, – проворчал больной, – и от их снадобий, сваренных из сухого помета прокаженных. Никаких мазей, порошков и отваров. Природа – лучший лекарь. – Он поморщился и провел пальцами по рыжеватым волосам. – Мне вышибли мозги?
– Нет, хотя шишка не маленькая. Должно быть, ударился головой о камень, когда тебя сшибла карета.
Чуть скошенные золотистые глаза устремились на молодую женщину.
– Твой голос мне знаком. Кто ты?
– Амата, кузина Ванны. Мы никогда не встречались, потому что меня похитили из дома до вашей помолвки.
Конечно, они встречались в дороге два с лишним года назад, но пока не стоило морочить ему больную голову напоминанием о послушнике Фабиано.
– Маленькая Амата ди Буонконте? Жива?
Он так наморщил лоб, что складка между бровями сошлась буквой «V». Глаза обшаривали комнату, словно он надеялся найти ответ на беленных известкой стенах, и наконец остановились на ее лице. Устав вглядываться в ее черты, раненый тяжело опустил веки:
– Она по тебе больше всего тосковала, – сказал Джакопоне, и голова его тяжело ушла в подушку. – Все думала, что с тобой сталось.
Амата взяла его большую ладонь, переплела его пальцы со своими.
– Это долгая история, сиор Джакопоне. Когда у тебя будет побольше сил, я все-все расскажу.
– Это ведь ты звала на помощь на площади? Она кивнула.
– Зачем же Гаэтани хотели тебя похитить? Амата скривила уголок рта в горькой улыбке:
– У графа Роффредо Гаэтани такие представления об ухаживании. Мужчина, который на мне женится, получит приличное состояние.
Он все не сводил с нее взгляда, и девушка вдруг поразилась ясности его глаз. У нее-то самой от бессонных ночей белки подернулись красными прожилками.
– А есть человек, за которого ты пошла бы замуж с охотой? – спросил он.
Амата рассмеялась, покачала головой.
– Ни за кого из тех, кто успел предложить мне руку. Мне говорили, что кого-нибудь все равно придется выбрать, в качестве сторожевого пса, который защищал бы мои богатства от шакалов вроде Роффредо.
Джакопоне закашлялся, с трудом выговорил:
– Не совсем так... необязательно. У тебя есть родственники мужского пола, которые могут выступать опекунами... и распоряжаться твоей собственностью. – После каждой фразы он со свистом переводил дыхание. – Мне случалось составлять такие документы... в прошлой жизни.
Он мотал головой по подушке, морщась и борясь с подступающим обмороком. На Амату это простое предложение оказало волшебное действие. Она не сводила взгляда с этого безумного с виду человека, который посредством простого пера и листа пергамента способен был в лабиринте гражданских законов отыскать для нее верную тропу.
Правда, список родственников мужского пола у нее был коротким. Дедушка Капитанио умер еще до гибели родителей, оставив папе кольцо, украденное потом Симоне делла Рокка. К двоюродному деду Бонифацио она не обратилась бы ни за что на свете. Он бы, пожалуй, обобрал ее до нитки и выставил на улицу умирать с голоду или запер бы в монастырь, доживать жизнь сестрой Аматой. Но один человек: дядя Гвидо, отец Ванны, был как раз то, что надо. Если он еще жив, он теперь единственный владелец Кольдимеццо. И если Джакопоне за нее попросит... конечно, тесть бывшего нотариуса не сможет ему отказать, несмотря на старую скандальную историю с ней и Бонифацио.
Обветренные губы Джакопоне снова шевельнулись:
– Твой брат.
– Фабиано?
– Если он не дал пожизненного обета бедности, он подойдет.
При упоминании погибшего брата Амата резко втянула воздух сквозь стиснутые зубы – слишком болезненным было это воспоминание. Но разговор об обете бедности заставил ее скрыть невольную улыбку. Когда-нибудь она позабавит сиора Джакопоне историей «фра Фабиано».
За спиной простучали сандалии – походка тяжелее, чем у Пио. Кухарка принесла еду.
– Позвольте мне прислуживать гостю, мадонна – в благодарность за спасение вашей жизни.
Амата улыбнулась:
– Вот видите, синьор, какие добрые души готовы о вас позаботиться.
К тому же, заметила она про себя, вдовая кухарка будет особенно внимательна к мужчине-вдовцу.
Девушка уступила ей свое место и вышла из комнаты, остановившись у окна в прихожей. Оглядела сквозь щелку серые камни мостовой, очищенные от снега полуденным зимним солнцем. И увидела безбородого Орфео Бернардоне, направляющегося к ее дверям: понурого и унылого. Не повезло же ему появиться как раз тогда, когда она вспомнила своего брата. Если после прошлой встречи она сомневалась в принятом решении, то это совпадение стерло всякое колебание.
– Ко мне пришли, – окликнула она через открытую дверь Джакопоне. – Но потом я хотела бы еще поговорить с тобой.
По дороге до входной двери Амата успела вчерне обдумать план, позволявший и отомстить, и получить защиту. Как только Джакопоне оправится настолько, чтобы перенести дорогу, они поедут в Кольдимеццо – в надежде, что дядя Гвидо остался жить в поместье. Амата не знала даже, уцелел ли замок, но Джакопоне должен был знать. Тем временем она притворится, что увлеклась Орфео, попросит ее проводить, чтобы защищать в пути от бродяг, а когда они окажутся в Кольдимеццо... самое подходящее место, чтобы сын Бернардоне поплатился за гибель ее семьи! Каменистая земля Кольдимеццо с радостью впитает жертвенную кровь; станет алтарем, подобным плоским камням, на которых иудейские священнослужители приносили в жертву козлов, тельцов и голубей во искупление своих грехов.
Несмотря на обуревавшие ее мечты о справедливом возмездии, Амату не порадовал подавленный вид гостя. Что за радость убивать того, кто, похоже, только и мечтает о смерти? Он устало опустился в кресло перед камином и даже не нашел в себе сил взглянуть на нее. Сразу уставился в огонь и так замер.
– Отчего у вас так вытянулось лицо, синьор? – начала Амата. – Или у вас без бороды всегда такой вид?
– Не надо было мне так скоро приходить, – отозвался молодой человек. – Ошибся.
И снова погрузился в молчание, развернувшись в кресле, чтобы сидеть лицом к огню, но не выказывая намерения уйти. Рот у него приоткрылся, как у полоумного, позабывшего нужные слова.
Когда он заговорил, голос был мрачнее самоубийства.
– Мне нужно с кем-нибудь поговорить. И я расскажу вам историю – историю Ала-ад-Дина, Старца Горы, и последователя Али, дяди Магомета.
Не сводя глаз с пламени, он начал:
– Он жил в Аламуте, за границей Великой Армении. У него был сад, полный всевозможных плодов и благоуханных цветов. Мраморные дворцы, украшенные золотыми изделиями, шелками и росписями, стояли в его владениях. Там текли по рукотворным руслам ручьи вина, молока, меда и прозрачной воды. Во дворцах жили изящные девы, умевшие петь и плясать под музыку лир и лютен и обладавшие искусством соблазна.
Амата улыбнулась возникшей перед глазами картине. Ну почему она не рождена для этих языческих наслаждений, а должна жить в суровом христианском мире? Девушка заглянула в лицо Орфео, но оно было все так же уныло – вразрез красочным описаниям. Она закрыла глаза, чтобы не отравлять своих грез зрелищем чужой непонятной тоски.
– Не многие знали о земном рае Ала-ад-Дина, – тянул рассказчик все так же бесстрастно, – потому что он был сокрыт в долине, вход в которую преграждала могучая крепость, а обходные тропы были великой тайной. Он же создал эти райские кущи, чтобы выдавать себя за пророка, способного по своей воле открывать дорогу на небеса людям, покорным его воле. Ала-ад-Дин приглашал к себе во дворец множество юных горцев, избранных за воинские умения и выдающуюся отвагу. Показав им свои богатства и похвастав своим могуществом пророка, он затем давал им средство, называемое «хассасин». Когда же они от отравы впадали в полусон, их переносили в тайные дворцы, где они много дней вкушали избыток множества наслаждений, так что каждый начинал верить, будто воистину попал в рай. Амата заерзала от нетерпения:
– И что, эти красивые юноши оставались там навсегда?
– Разве я сказал, что они были красивы? – Орфео чуть обернулся и скосил на нее уголок глаза. – По своей воле они никогда не ушли бы. Но вождь снова незаметно давал им свое снадобье и возвращал в свою крепость. Расспрашивал, где они побывали и уверял, что покоряясь его воле, они непременно вернутся в рай, к блаженству, которое уже изведали. И вот юноши безраздельно предавались его власти и счастливы были даже умереть, служа ему, веря, что после смерти будут счастливее, чем при жизни. И если Ала-ад-Дин бывал недоволен кем-либо из соседних владык, его воины, не страшащиеся потерять жизнь, предавали того смерти. Ни один человек, каким бы могущественным он ни был, не избег смерти, если оскорбил Старца Горы. И его убийц стали называть «хассасины», по названию снадобья, которым их опаивали. И отсюда пришло в наш язык название убийц: «assasino».
Орфео умолк и принялся выковыривать крошку грязи из-под ногтя. Амата восторженно захлопала рассказчику, но так и не сумела вывести его из уныния.
– Дивная и страшная история, синьор, – она. – И неужели правдивая?
– Слишком правдивая, – отозвался он и спрятал лицо в широких ладонях. Когда же отвел их и поднял взгляд, она увидела, что края его век покраснели и ярко блестят. – Ассасины убили моего возчика – моего товарища – позапрошлой ночью. Вы его видели: он со своим топором заставил отступить рыцарей графа Роффредо.
Амата видела его горе, но надела на сердце стальную броню, не подвластную жалости, зародившейся в уголке души. Она заставила себя сосредоточиться на одной мысли: мою семью тоже сгубили ассасины – убийцы, нанятые твоим отцом, Орфео ди Бернардоне.
– Их кинжалы предназначались мне, – продолжал торговец, – но я побрился, а Нено оставил бороду, и его приняли за меня.
Кресло Орфео процарапало по плиткам пола – он отодвинул его, вставая.
– Я пришел попрощаться, мадонна. Не знаю, чем я вызвал такую враждебность, но, если останусь в Ассизи, мне не жить. Хочу попросить сиора Доминико собрать новый торговый караван. Как мне ни жаль уезжать теперь, когда я встретил вас.
«Ох нет! Только не исчезай опять!» – мысленно воскликнула Амата. Вслух она выпалила:
– Разве не этого ждут от вас убийцы? Что, если вас подстерегут за стенами?
Он задумался, и девушка воспользовалась минутой, чтобы повернуть разговор в нужную сторону.
– Я через несколько дней собираюсь в коммуну Тоди и ищу спутника. Надеялась упросить вас меня проводить...
Мрак, осенявший его черты, начал рассеиваться прежде, чем она договорила. Амата гадала, обрадовала его возможность скрыться из города или те слова, что остались недосказанными за ее просьбой.
Орфео взял ее руку.
– Это честь для меня, мадонна. Большая честь. Когда он нежно прижал к губам ее ладонь, горячая волна вдруг прошла по ее телу.
– Джерардино отходит. В легких опухоль, и он уже перестал есть. – Дзефферино передал эту весть через решетку вместе с дневным пайком узников.
Джованни да Парма сдержанно покачал головой.
– Многие думают, что фра Джерардино ди Борго Сан-Доннино, не ведая того, стал причиной моего заключения. Сколько, говоришь ты, он уже гостит у Бонавентуры? Шестнадцать лет? Унылая участь для столь молодого и приятного человека. Тебе бы он понравился, Конрад: блестящий богослов, любезен, пылок в вере, умерен в словах и в пище, всегда готов помочь со всем смирением и мягкостью.
– Ты описываешь святого. В чем же его обвиняют? – спросил Конрад.
– Он, как и я, увлекся пророчествами аббата Иоахима, но довел его теории до абсурда, чем обратил против себя парижских богословов. Я, как генерал ордена, должен был бы наказать его, поскольку его утверждения в самом деле граничили с ересью, но не стал. Меня подкупила прекрасная логика, стоявшая за этими утверждениями. По правде сказать, мне приписывают некоторые из его трудов. Соответственно, когда он пал, я пал вместе с ним. Конвентуалы только и дожидались предлога, чтобы меня сместить.
Джованни размачивал кусок хлеба в бульоне, чтобы разжевать его беззубыми деснами. Покончив с хлебом, поднес к губам чашку. Конраду хотелось, чтобы он говорил еще.
– Что же добавил Джерардино к учению Иоахима? – спросил он.
Старик вдруг вскинул голову, словно в ответ на окрик, и отшельник приготовился выслушать новую мысль из числа осенявших временами его сокамерника.
– Прости, брат. Мне пришла на ум песенка, которой я не вспоминал много лет. Люди говорят, ее впервые спел младенец в колыбели, в предвидении будущих событий.
Как-то римлянин другому оплеуху дал, А другой тогда другому Рим взамен отдал. Как-то лев поднялся в горы, другом стал лисе, Барса шкуру натянул он, тут ему конец.
Я никогда не мог отгадать, кто эти римляне, кто лев, кто лиса – так же как не мог понять, кого Иоахим в своем пророчестве именует Антихристом или Мерзостью Запустения. Многие годы я подозревал антихриста в императоре Фридрихе: его приверженность ежедневным купаниям, в том числе и по воскресеньям, показывала, что он не чтит ни заповедей Господних, ни постов, ни святынь церкви. Но Фридрих умер, не исполнив других пророчеств, и я стал сомневаться. А когда спросил Джерардино, что думает он на сей счет, тот начал цитировать восемнадцатую главу Исайи, от «горе земле жужжащих крыльев» и до конца, и утверждал, что это относится к королю Альфонсо Кастильскому. «Явно он и есть тот проклятый антихрист, о котором говорили доктора и святые», – сказал он. Что до Мерзости Запустения, он с той же уверенностью заверял, что это относится к папе-святокупцу, который скоро явится.
– И вот за такие истолкования его заключили в темницу? – поразился Конрад.
– Не совсем, хотя они навлекли на его голову достаточно насмешек от университетских лекторов. Аббат Иоахим разделяет все времена на три: во время первое Бог Отец действует втайне через патриархов и пророков. Во втором Сын действует через апостолов и их преемников, священство, и об этом времени Он сказал: «Прежде Отец мой трудился, а теперь Я тружусь». В последнее же время Святой Дух действует через религиозные ордена, братства, монахов и монахинь, выстраивая новую иерархию. Что, пойми, не означает отмены Ветхого и Нового Заветов, но глаза людей, отверстые Святым Духом, узрят новые откровения в старом Писании – Вечное Евангелие произойдет от Заветов, как создавший его Дух исходит от Отца и Сына. Но до того случатся катастрофы, предсказанные в Апокалипсисе, и битва Армагеддона должна предшествовать царствию святых. Мы думали, что это случится в 1260 году.
– Почему? – спросил Конрад.
– Это кажется ясным из истории Юдифи. Юдифь жила вдовой три года и шесть месяцев, то есть 1260 дней. Она символизирует Церковь, пережившую Христа, своего супруга, на столько же не дней, но лет. И потому 1260 год должен быть поворотным в жизни церкви.
– Но Господь наш умер в возрасте тридцати трех лет, – заметил Конрад, – так не следует ли отсчитать 33 года от 1260 после рождества Христова?
Джованни широко распахнул глаза, потер лоб кулаком:
– Ну конечно! Вот почему не исполнилось еще предсказанное Иоахимом! Джерардино не принял этого в расчет, забыл. Но это еще не все. Он издал «Введение в вечное Евангелие», в котором были самые известные работы Иоахима, с собственным предисловием и примечаниями. Он утверждал, что святые дары суть лишь временный символ, который исчезнет с наступлением царства Святого Духа. И он уподобляет папство Мерзости Запустения – об этом я уже говорил. Учитывая, что оставалось совсем немного лет до времени исполнения пророчества, папство было весьма недовольно. И еще он утверждает, что святой Франциск был новым Христом, сменившим Иисуса, Христом второго времени. Парижские школы не могли не оспорить подобного заявления, и в 1255 году дело было передано на рассмотрение папской комиссии. Комиссия осудила труды Джерардино и предала огню все их списки. А теперь и сам Джерардино умирает, как еретик, отлученный за свое упрямство, потому что так и не отрекся от своих сомнительных идей.
Больше они не говорили о Джерардино, пока, несколько дней спустя, глухой голос Дзефферино не возвестил неизбежное:
– Дух фра Джерардино расстался с телом прошлой ночью во сне.
– Да примут Господь наш и его Блаженная Матерь душу его, – произнес Джованни.
Решетка заскрипела, и по ступеням в камеру спустился Дзефферино.
– На утренней проповеди Бернардо да Бесса взял его жизнь в качестве примера. – Тюремщик заговорил низким басом, подражая проповеднику: – Пример совершенной глупости, когда брат, будучи опровергаем людьми высшей учености, все же не отступает от ложного мнения, но в бессмысленном упрямстве продолжает обманывать себя.
– И еще одна новость, – продолжал Дзефферино. – Бонавентура отбыл в Рим. Святой отец просил его произнести обращение к церковному собору в Лионе. Его не будет самое малое до лета.
Конрад опустил голову. Поднялся, цепляясь босыми пальцами ног за промозглую сырую землю камеры. Волоча за собой железо оков, прошел к корзине, куда складывал остатки еды. Два года он питал надежду, что генерал ордена наконец смягчится и освободит его вместе с Джованни да Парма. Теперь, занятый делами папства, Бонавентура вряд ли даже вспомнит о назойливом монахе, похороненном заживо под Сакро Конвенто. Они застряли здесь самое малое еще на полгода.
Конрад изучающе осмотрел старого монаха, допивавшего остатки похлебки. Джованни провел в темнице столько же лет, сколько Джерардино. Оглядел он и собственную бледную костлявую руку, прощупал сквозь рукав кости предплечья. Неужели и им закончить свои дни в тюремной камере, как мятежному Джерардино? Дано ли ему исполнить свой обет трудиться для прокаженных? Неужели Бог привел их в орден для того только, чтобы оставить доживать век в подземной тьме в обществе крыс? «Воистину неисповедимы пути Твои, Господи!» – думал Конрад, забирая у Джованни чашку и отдавая ее Дзефферино.
– Ну, брат, – заговорил он, когда тюремщик ушел, – давай еще раз возблагодарим Господа за хлеб насущный.
В ответ на вопрос Орфео, куда они направляются, Амата только стряхнула с плаща комья засохшей грязи:
– Скоро сами увидите.
Он, конечно, узнавал дорогу через коммуну Тоди, по которой мальчиком часто проезжал с отцом. Честно говоря, он знал ее слишком хорошо и понимал, что ближайшая лига, если не свернуть на какой-нибудь развилке, приведет их прямиком в Кольдимеццо.
В какой темный омут его затянет за то, что он решился принять ее предложение? Их маленький караван приближался к краю воронки, которая могла засосать его в темное сердце самых страшных кошмаров и оставить на дне разбитым вдребезги. Пот собирался бусинками на висках, сползал на щеки, вопреки мартовской прохладе; перед глазами вставали картины детских снов – люди падают под ударами мечей и тяжелых копыт – и недавно прибавившаяся к ним еще одна: маленькая девочка бьется в руках убийц, нанятых его отцом.
Он придержал коня, пропустив остальных вперед. Звук его прерывистого дыхания смешивался со щебетом птиц, взывающих из придорожных кустов к жениху или невесте. Даже птицы насмехаются над ним! То, что начиналась почти как свадебное путешествие: его конь гарцует рядом с лошадкой Аматы, он рассказывает о своем друге Марко, она – о донне Джакоме и о своем единственном великом путешествии, и страсть в нем вздымается, как сок по стволам просыпающихся от спячки деревьев, – утонуло в страшной действительности, приближавшейся с каждым поворотом дороги.
И Амате было так же неспокойно. Она стала далекой и холодной и уже несколько часов ни с кем не заговаривала. Накинула на лицо капюшон, а ее серая кобылка брела все медленней. Не похоже на женщину, собравшуюся заключить небольшую сделку, – а именно так она объяснила цель поездки. Даже этот мальчишка Пио сдался и отстал от нее.
Орфео погнал коня и поравнялся с повозкой, в которой ехал Джакопоне. Слуги набили ее соломой, а поверх уложили одеяла в несколько слоев. Раненый мирно дремал, не замечая роившихся над лицом мух, взлетавших со лба, когда повозка подпрыгивала на ухабе. После брода через Тибр они все время ехали вверх, и чем дальше поднимались над болотистой речной долиной, тем тверже становилась дорога. Поляны здесь покрылись ковром свежей травы, и кое-где топтались крестьяне, щупавшие, хватает ли земле влаги. Зеленела новая листва, и бело-розовые бутоны появились на ветвях фруктовых деревьев, переживших беспощадную зиму.
Он потихоньку нагнал Амату как раз в тот миг, когда девушка сдавленно всхлипнула. Она остановила коня, будто увидела привидение. Откинула капюшон, и ветер сдул с ее лица черные пряди. Волосы у нее были немногим длиннее мужских – наследие монастыря, как она объясняла. Орфео заставил себя отвести взгляд от ее лица, чтобы увидеть, что ее так поразило. «Место то самое, – он, – но все здесь переменилось».
Ему помнился земляной вал, окружавший замок, лес, подступающий к бастионам, стена, облицованная камнем только на башнях да на привратных укреплениях. Новый Кольдимеццо был окружен высокой стеной из каменных плит, над которой виднелись лишь самые верхушки замковых строений. Заросли расчистили, так что подступающий враг, замеченный издалека, должен будет лезть вверх к стене по голому склону холма.
– Сделали настоящую крепость, – проговорила Амата, ни к кому в особенности не обращаясь, – только поздно.
Потянула за повод и направила кобылу назад, к повозке. Склонилась через борт и легонько встряхнула спящего Джакопоне.
– Проснитесь, кузен. Мы дома.
Орфео закоченел в седле, замер, глядя, как с трудом приходит в себя кающийся. Словно в первый раз смотрел на эту женщину, складывая в уме все, что знал о ней: возраст, дружбу с монахом, жизнь в монастыре, щедрость удочерившей ее старухи (значит, она сирота?), вендетту, которую она затаила в сердце (против Рокка?).
Здесь нетрудно было увидеть руку Бога – руку, выдернувшую его из Акры, чтобы привести в Ассизи, а теперь и сюда, вместе с ней. Он всматривался в бледное лицо, обрамленное черными волосами, пытаясь увидеть в Амате девочку, застенчиво поглядывавшую на него с башенки у ворот. Сколько же лет прошло? Ну да, восемь. Девушка однажды призналась не без смущения, что ей исполнилось девятнадцать. Господи Боже, наверняка она!
Он задохнулся, как человек, увидевший вдруг на земле ценную монету, и, как тот человек, первым делом наступающий на монету ногой, чтобы никто не заметил, Орфео решил пока утаить свое открытие. Вскоре, выбрав подходящее время и настроение, он откроет ей злосчастную связь, протянувшуюся между его и ее прошлым. Пока же станет наблюдать, как разворачивается ее судьба в настоящем. Зная, что пришлось пережить этой женщине, он с новой силой дивился и восхищался ею.
Полусонный Джакопоне приподнялся на соломенном ложе и подполз к передку повозки. Амата махнула остальным двигаться вперед. Как только они оказались в виду стен, на укреплениях стало больше стражей. Амата обводила стены глазами, будто отыскивала среди воинов знакомые лица. Вскоре их окликнули, приказывая назвать себя и свое дело.
– Разве Клето Монти больше не сторожит ворота? – крикнула в ответ Амата.
– Не знаю такого, – отозвались со стены.
– Восемь лет как умер, госпожа, – вмешался другой голос. – Убит при нападении на замок.
– Я не знала, – прошептала она так тихо, что слышать могли только спутники.
Плечи ее на миг поникли, но девушка снова обратилась к страже в полный голос:
– Амата ди Буонконте и Джакопо дей Бенедетти да Тоди ищут гостеприимства дяди, графа Гвидо ди Капитанио!
– Самозванцы! – крикнули с ворот. – Амата ди Буонконте погибла при том же налете. А сиор Джакопо сошел с ума и покончил с собой после смерти своей благородной супруги.
При этих словах Джакопоне вскинул голову и прогремел:
– Поди приведи ее дядю, безмозглый дурень. Или ты ослеп, идиот, что принял нас за призраков?
Слезы вдруг подступили к глазам Орфео, смотревшего, как страж скрылся за парапетом. Хотелось смеяться, хотелось плакать – от радости и горя за Амату и ее кузена. Он поправил на голове шлем и опустил забрало, чтобы скрыть свои чувства от спутников.
Несколько минут прошло в молчании – обе стороны неподвижно ждали. Затем Орфео услышал за стеной шумную суматоху, пронзительные женские восклицания, и среди них – низкий мужской голос, выкрикивавший, кажется, приказы всем одновременно. Ворота внезапно распахнулись, и голос прокричал:
– Где она?
Амата соскользнула лошади и стояла, обняв ее рукой за шею.
– Меня здесь примут, дядя? – спросила она огромного медведя, вывалившегося из ворот ей навстречу.
Несколько длинных шагов – и он подхватывает ее на могучие руки. Лошадка отскочила в сторону, и Амата ткнулась носом в нечесаную седую бороду. Дядя наконец поставил ее на землю и ухватил за плечи, отстранив на вытянутую руку.
– Амата, милая девочка! Мы месяцами искали тебя повсюду, но ты словно сквозь землю провалилась. И никто из выживших не мог назвать разбойников.
– Меня много лет держали пленницей в коммуне Ассизи. Это долгая и не слишком веселая история. Но теперь я здесь и свободна.
Граф Гвидо взял ее за руки и покачал головой.
– А я оплакивал тебя так же, как родную мою Ванну. Мы ведь и ее потеряли через год примерно после тебя.
– Сиор Джакопо мне рассказал. Мне так жаль вас. Граф оглянулся, словно только теперь заметил караван.
Взгляд его перелетал от лица к лицу, и Орфео снова поднял забрало. Наконец рыжевато-карие глаза остановились на худом, пепельно-бледном лице кающегося.
– Сиор Джакопо? – ужаснулся граф. – Во что ты превратился!
– Это еще хорошо, – Джакопо умудрился выдавить усмешку. – Я повидал ад, но теперь вернулся оттуда.
– Самое время заколоть тучного тельца, – крикнул граф, обернувшись к стоявшей в воротах челяди. – Хозяин вернулся, готовьте пир!
Он перехватил поводья кобылки и, обхватив девушку свободной рукой, повлек ее в замок. Плечи ее вздрогнули, и Амата наконец расплакалась.
Орфео, спешившись, пошел за ними. До него долетали обрывки разговора.
– Я не была уверена...
– Ба! Бонифацио – жирная навозная лепешка. Мы все знали...
После каких-то ее слов граф Гвидо резко остановился и взглянул в заплаканное лицо девушки. Сказал очень отчетливо:
– Каждый день, когда он наказывал тебя, был для твоего отца пыткой. Он поступал, как считал необходимым, но это разбило ему сердце. Ты для него была драгоценнейшим в мире сокровищем, и он не знал, что делать, когда Бонифацио осквернил его алмаз. Это дядю своего он не мог простить.
Амата снова оперлась на его руку и спрятала лицо у него на плече. Взглянув поверх ее головы и заметив Орфео, граф поморщился и повелительно махнул рукой.
– Отведи лошадей в конюшню, парень. Нечего подслушивать хозяйские разговоры.
– Но... – начал было возражать Орфео.
Амата должна была объяснить, что он близкий друг, а не просто наемный охранник, но девушка даже головы не повернула. Теперь Орфео заметил, что повозку уже отвели в сторону и слуга провожает Джакопо в большой зал. Орфео взял поводья кобылки и отступил за повозку. Граф свистнул тоненькой светловолосой малышке лет семи или восьми на вид:
– Иди-ка сюда, Терезина. Вот дедушка тебя удивит!
Джакопоне вытянулся на широкой постели своего тестя, перед камином в большом зале крепости. От тепла и усталости после тряски в повозке его клонило в сон.
В этом самом зале они впервые встретились с Ванной. Кающийся прикрыл глаза, вспоминая, какой она была в тот день: в простом зеленом платье, в прикрывающей волосы мантилье. Она почти не поднимала на него глаз, стояла потупившись, пока он обращался к ее родителям, обсуждая условия брачного контракта. Скромная сельская девушка вовсе не походила на развязных дам, с которыми он встречался в Тоди. Ей недоставало светского лоска, и это, пожалуй, даже привлекало жениха: придется пообтесать ее, прежде чем представить обществу. Зато природная красота, должным образом поданная, в обрамлении драгоценностей, станет притягательным магнитом и опорой в его карьере. Купцы станут стекаться в его дом со всего города, ради одного только удовольствия поцеловать ее юную ручку, пусть даже слишком загорелую. Ванна non vanitas[61]. Он бы понял это, останься она в живых. Мог понять и тогда, если бы постиг истину, с которой она жила повседневно. Почему только гибельная случайность открыла ему глаза? Он натянул на голову тяжелую перину Гвидо, пропахшую потом старого немытого воина. Стал молиться: «Когда же, о Господи, ты отпустишь меня? Когда я смогу увидеть ее сияющую душу и молить о прощении?»
Вдруг он услышал какие-то шепотки. Голос, громче других, пробурчал:
– Иди же. Не укусит он тебя.
И явился херувим. Он осторожно приподнял перину, открыв лицо и грудь больного. Джакопо почувствовал, как крошечная холодная ручка коснулась его руки. Он открыл один глаз. Косой вечерний луч осветил кудрявую головку, тонкое плечо под белой туникой, золотой поясок. У детского лица были губы и подбородок той самой Ванны, о которой он только что мечтал, и кающийся всей душой приветствовал знамение.
– Значит, время пришло? – спросил он. – Ты явился, чтобы забрать меня?
Херувим, как птичка, запрыгнул на край кровати. Его серьезные глаза вглядывались в лицо кающегося. Тот пошевелил бровями, то морща, то разглаживая обтянувшую лоб кожу. Щекотка от упавшей на лоб пряди уверила его, что он живехонек.
– Дедушка Гвидо говорит, ты мой папа. Джакопоне повел глазами. Его тесть и Амата стояли в дверях.
– Тебе больно? – спросила девочка. – Дедушка говорит, ты много лет болел, потому и не мог ко мне прийти.
Джакопоне взял пальцами маленькую ручку.
– Скажи, как тебя зовут, детка.
– Тереза ди Джакопо. Все меня называют Терезина.
– Чудесное имя.
Он не выпускал ее руку, а мысли устремились назад сквозь дымку лет. Он снова увидел разбитое тело Ванны, перенесенное в их спальню, служанку, комкающую в руках передник, няньку, заливающуюся слезами и прижимающую к груди bambina. Он едва замечал ее присутствие в доме, так заботливо Ванна и нянька оберегали его от всякого беспокойства. Младенцу тогда было не больше двух месяцев.
Он разжал пальцы, но девочка не спешила убрать руку с его ладони.
– Последний раз, когда я тебя видел, ты была не больше моей руки, – проговорил он. – А теперь смотри какая большая.
Он повернулся к Гвидо, который тоже подошел к его кровати.
– Награди тебя Бог, тесть. Ты хорошо опекал ее.
– До сегодняшнего дня у меня никого, кроме нее, не было. Она для меня – словно дар небес, – смущенно проворчал медведь и сел рядом с девочкой. Кровать прогнулась под его тяжестью. Он погладил пальцами ее кудряшки. – Смотри, у тебя даже волосы такие же, как у него, – сказал он внучке, – хотя лицом ты похожа на мать.
– И слава Богу, – засмеялся Джакопоне.
– Твой смех малость заржавел, – покачал головой Гвидо. – У меня есть отличное вино для смазки.
Встав, граф Гвидо подхватил Терезу с кровати.
– Надо хорошо позаботиться о твоем папе и откормить его, чтобы он мог с тобой играть, – сказал он. – Теперь пусть отдохнет. У вас еще хватит времени познакомиться.
Злоба выедала печень Калисто ди Симоне. Его люди провалили дело: перстень братству не вернули, да еще выпустили молодого Бернардоне из города. Мало того, чирьи с шеи разошлись вниз по спине, так что он даже в кресле устроиться не мог.
Он лежал на животе поперек стола, и служанка прокалывала нарывы, прикладывая к ним припарки, чтобы вытянуть гной. Одна припарка оказалась слишком горячей: Калисто взвыл от боли и махнул кулаком, попав женщине в живот.
– Ты нарочно!
Задыхаясь от боли, служанка все же сумела пролепетать:
– Нет, синьор, клянусь вам. Жизнью клянусь, это не повторится.
Она, всхлипывая, поспешила к котлу с водой, зажимая одной рукой живот.
– Хочешь жить, смотри, чтоб не повторялось.
Высокий тощий мужчина вбежал в комнату и поклонился синьору. Грязь на сапогах, поножах и плаще говорила, что человек скакал во весь опор. Калисто скривил рот:
– Опять ты здесь, Бруно? Я думал, ты сбежал от меня на край света.
Вошедший усмехнулся. Он не служанка, чтобы дрожать перед разгневанным синьором.
– Я выслеживал Орфео Бернардоне и знаю, где он скрывается.
– Тогда что же ты не прикончил его? Где кольцо? Мне нужно дело, а не слова!
Бруно плюхнулся на скамейку и ножом стал соскребать грязь с сапог, сбрасывая на пол липкие комья. Даже не потрудившись поднять голову, он пояснил:
– Одному не справиться. Он залег в замке на границе с коммуной Тоди. Кольдимеццо называется.
Калисто приподнялся на локте.
– Знаю! Это мы оттуда притащили суку Амату. Бернардоне, когда приходил, расспрашивал о ней.
Он потер искалеченный палец и спросил:
– Что ему делать в Кольдимеццо? Мы с отцом оставили там одни развалины.
– Не довели дело до конца. Там снова живут. Вестник провел ножом по подошве, счищая остатки грязи, и сунул клинок за пояс.
Калисто перекатился на бок, сверкнул глазами на затаившуюся в тени женщину.
– Убери с меня эти чертовы тряпки.
Служанка подлетела к столу, кончиками пальцев стала снимать припарки. Калисто с удовольствием заметил, как она вытягивает руки, стараясь держаться подальше от его кулаков. Когда служанка закончила, он сел и сунул руки в рукава рубахи, разразившись замысловатым проклятием. Прошел через комнату, пристегнул меч.
Бруно бесстрастно наблюдал, как его господин ежится и поводит плечами. Лицо Калисто перекосилось от боли. Он прищурился, и злоба блеснула в черных зрачках.
– Всякое дело надо доводить до конца, – сказал он. – Собирай моих рыцарей, пусть приготовятся к походу. Завтра будем в Кольдимеццо. На этот раз не оставим камня на камне – и никого живого.
– Люди будут рады. Они заскучали от безделья.
Бруно начал подниматься, когда кулак хозяина врезался ему в грудь, опрокинув за скамью. Наемник ударился головой о каменную стену, и струйка крови пролилась из уха. Поднимаясь, он одной рукой зажимал рану, другой нащупывал кинжал. Но синьор уже держал в руке меч, и конец его был нацелен в горло Бруно.
– Это за то, что в прошлый раз упустил Бернардоне. Смотри, не подведи меня снова, не то будет хуже.
«Не знаешь, чего и ждать», – размышлял Орфео, выходя по призыву Аматы из помещения для слуг. Ее невнимание со времени прибытия иначе как «ледяным» и не назовешь. Подходя к кухне, молодой человек напоминал себе, что еще ничего не знает об этой женщине и ее настроениях. Впрочем, Амата встретила его приветливо.
– Прошу прощения, что оставила вас, сиор Бернардоне. Возвращение в родной дом после стольких лет разлуки заставило меня совсем забыть о вежливости. Я подумала, что хорошо бы на час-другой скрыться от домашней суеты. Надеюсь, вы меня извините и примете это как залог мира.
Слуга, стоявший поодаль, держал корзинку для завтрака и свернутое покрывало.
– Принимаю с радостью, – поклонился Орфео, – и надеюсь никогда не вызывать вашего неудовольствия. Неделя такой холодности убьет меня.
Амата рассмеялась.
– Есть здесь полянка, где я играла девочкой, – сказала она. – Недалеко от стен, но скрыта за деревьями.
Она поражалась, как ровно звучит ее голос. Орфео разыгрывает галантного шута, ничего не подозревает. Тем глупее – позволить увлечению так ослепить себя.
У ворот она поймала взгляд Орфео и указала глазами на корзинку в руках слуги. Торговец понимающе кивнул.
– Grazie mille, – сказал он, забирая корзинку, – дальше я сам понесу вещи хозяйки.
Он ухмыльнулся во весь рот, воспрянув духом, как только снова уверился в ее добром расположении.
Девушка почти не говорила с Орфео по дороге к лесу, а на его болтовню отвечала короткими улыбками. Она долго готовилась к этому дню и ничему не позволит подточить ее твердость. Пусть не надеется растрогать ее своими шуточками.
Полянка, которую она вспомнила, за восемь лет съежилась, заросла по краям кустами. Но, судя по притоптанной траве и по тропинке, которая все так же вела к ней от замка, люди здесь бывали. Амата молила Бога, чтобы сегодня никто сюда не зашел; бросала взгляды по сторонам и напрягала слух, боясь поймать звуки чужих голосов или шорох травы под ногами. Птичьи крики, гудение пчел, шепот молодых листьев на ветру – больше ничто не нарушало тишину.
Бернардоне, развеселившись, упорно пытался завязать разговор – будто мало ему было плодов, хлеба, сыра и кувшина вина – первого из двух, запасенных Аматой. Пожалуй, надо держаться приветливей – девушка вовсе не собиралась выдавать себя раньше времени. А может, торговец, оказавшись с ней наедине, почувствовал необычное для него стеснение. Несколько раз лицо его вдруг становилось серьезным, словно облачко набегало на солнце. Но, что бы ни тяготило его мысли, он не позволял мрачности прорваться и тут же снова принимался безудержно любезничать. Святая Мария, уж не собрался ли он, воспользовавшись уединением, сделать ей предложение? Амата вздрогнула от отвращения. Сейчас она видела в нем только ненавистного врага своей семьи.
Может, он хочет сперва допить второй кувшин, рассчитывая найти в вине отвагу? Она бы предпочла, чтобы врага сморило прежде, чем он вздумает поверять ей душу. Слушая веселый рассказ о том, как он проезжал здесь мальчишкой, Амата не забыла долить вина в его кубок. Поставив кувшин, обезоруживающе улыбнулась и нащупала привязанные к предплечью ножны. Хотелось бы знать, какими заклинаниями сопровождали свои жертвоприношения иудейские жрецы. Она бы сейчас повторила их про себя. «Пей же, сын Люцифера, – мысленно торопила Амата, – пей, и уравняем чаши весов».
Она никогда еще не убивала обдуманно и хладнокровно. Воспоминание о сражении с монахами под Губбио не помогало. Тот удар был нанесен без мысли, в борьбе за жизнь. Если бы она не ударила первой, он бы вышиб ей мозги своей дубиной. А сейчас она собиралась перерезать беззащитное человеческое горло во сне, как кухарка отрубает голову петуху. Или как Юдифь обезглавила Олоферна, губителя ее народа, пока он спал, утомленный ее объятиями. Амата уже решила, что, сделав свое дело, искренне помолится над телом Орфео. Он ведь не злодей, как Симоне делла Рок-ка, просто ему не повезло с родней. А потом затащит труп в лес, где от него помогут избавиться дикие звери, а дяде скажет, что негодяй обокрал ее и сбежал... проклятье, этого она не предусмотрела. Надо было захватить украшение или дорогую безделушку – сначала, конечно, показавшись с ней в замке, чтобы свидетели запомнили.
Пока Орфео пил, солнце миновало зенит, и с западного края поляны потянулись короткие тени. Торговец зевнул и раскинулся на покрывале. Веки у него наконец отяжелели, теплый ветерок навевал сон.
На шее блеснула золотая цепь – должно быть, с распятием, но и крест его теперь не защитит. Амата напряглась, подобралась. Надо кончать! Всего один миг – и все: она осуществит свою вендетту и будет свободна жить дальше. Девушка осторожно вздохнула, чтобы унять дрожь, и выдвинула клинок из ножен.
Взрыв смеха на тропе застал ее врасплох. Она поспешно спрятала нож в складках юбки. Стайка детей с Терезой во главе вприпрыжку выбежали на поляну.
– Вот она где! Я тебя нашла! – воскликнула Терезина, шлепнувшись в траву у ног Аматы.
Орфео сел, протирая глаза и мотая спросонья головой. Дети прислуги вслед за маленькой предводительницей расселись вокруг.
– Кузина Амата, расскажи сказку, – попросила девочка.
– Сказку с принцами и принцессами, – подхватила другая.
Амата все еще не могла отдышаться от испуга. Она прижала ладонь к груди, сдерживая трепещущее сердце.
– Я расскажу сказку, – сонно сказал Орфео.
Он вытянул из рукава платок и завязал его на своем мизинце.
– Это принц, – пояснил он детям и обратился к девушке: – Нам понадобится и ваш платок, мадонна.
Амата вспомнила о пустых ножнах, привязанных к руке.
– Я... забыла платок, – неловко отговорилась она.
– У меня есть, – с важностью заявила Терезина. Тряпица оказалась грязновата, однако Орфео принял ее с изящным поклоном. Он заставил Амату поднять вверх мизинец и завязал платок юбочкой.
– А вот и принцесса. Распрямив ей мизинец, он начал:
– Однажды юный принц отправился с отцом и братьями в далекую страну. – Его рука с растопыренными пальцами качалась перед детьми. – В один прекрасный день они проезжали мимо замка, и принц увидел на башне прекрасную маленькую принцессу, его ровесницу. Принц сделал для нее куколку – точь-в-точь такую, как эта.
Орфео приподнял руку Аматы над своей и, глядя в глаза девушке, наклонил палец с платком.
Амата отвела глаза. Что же это он делает? И давно ли понял, кто она? Не это ли собирался ей сказать?
Тем временем Орфео продолжал грустным голосом, постукивая указательным пальцем о палец Аматы.
– Однако их отцы поссорились, и принц с семьей уехал прочь, так и не заговорив с принцессой.
– Ох! – дружно вздохнули дети.
– Отец принца был очень сердит на отца принцессы. Вернувшись домой, он нанял злого рыцаря, чтобы тот напал на замок. Рыцарь убил папу и маму принцессы, а ее саму увез в свою темную крепость. – Орфео свободной рукой обхватил «принцессу» и медленно притянул к себе. – Злой рыцарь держал ее в рабстве много лет, пока она не выросла настоящей красавицей. Принц между тем так опечалился и так рассердился на своего отца, что убежал из дома и уплыл в Страну Обетованную. Однажды, много лет спустя, уже взрослым мужчиной, он повстречался с самим папой, и папа сказал ему: «Ты должен вернуться домой, юный принц, и исправить то, что сотворил твой отец».
Дети круглыми глазами уставились на папу, которого изображал большой палец Орфео.
– И вот принц поплыл на родину, – продолжал тот. – Он проследил принцессу до замка рыцаря, однако, добравшись туда, узнал, что она бежала! – Ладонь Орфео разжалась, выпустив палец Аматы. – «Она в монастыре», – угрюмо проворчал рыцарь и в тот же вечер подослал своих людей убить принца, чтобы он не нашел принцессы. Но волей судьбы убийцы вместо принца убили его лучшего друга.
Голос Орфео прервался и рука задрожала. Дети переглянулись и снова уставились на рассказчика.
Увидев, что он с трудом сдерживает чувства, Амата подхватила нить рассказа.
– Принц отправился к знакомой даме рассказать о своей потере. Она же попросила его охранять ее в пути к родному дому, который стоял далеко от города, и принц согласился. И знаете что? – Амата помолчала, оглядывая детские лица. – Когда они приехали, ее домом оказался тот самый замок, где он впервые увидел принцессу.
Орфео успел овладеть собой и своим голосом.
– Принц тогда понял, что дама – не кто иная, как принцесса, которую он искал столько лет.
И он поставил обвязанный платком мизинец рядом с пальчиком Аматы.
– И он просил ее руки, и они жили счастливо? – с надеждой подсказала Терезина.
Орфео обвел глазами круг замерших в ожидании лиц, потом вопросительно оглянулся на Амату. Она покачала головой:
– Это ваша сказка.
– Не сразу, – ответил наконец торговец. – Сперва он хотел искупить преступление своего отца. Он молил принцессу сделать его своим рыцарем, желая совершить для нее подвиг. Но это уже другая история, и я расскажу ее в другой раз.
– Расскажи сейчас, – заныла Терезина.
– Сейчас мне надо поговорить с твоей кузиной, – строго сказал Орфео. – Наедине.
Дети неохотно поднялись.
– Идите, посмотрите, что найдется в лесу. Только далеко не заходите.
– Не бойся, мы не потеряемся. Мы здесь всегда играем. Когда дети скрылись, Амата откинулась на покрывало, закрыв глаза. Никогда еще она не была в таком смятении. Одеяло под ней натянулось – Орфео подвинулся, склонился к ней. Когда его губы коснулись щеки Аматы, в уголках ее глаз собрались слезы. Но открывать их и смотреть на него она не желала. Обхватила его правой рукой за шею и притянула к себе, нашаривая левой рукоять кинжала. Бернардоне, Бернардоне! Имя адскими барабанами грохотало у нее в ушах. Она стиснула рукоять и подняла кинжал, но рука дрожала так, что оружие выскользнуло из пальцев, ударило Орфео по плечу и, не причинив вреда, упало на покрывало.
Орфео взглянул на нож и на слезы, струившиеся по щекам Аматы. Прижал ладонь к ее щеке:
– Я не враг вам, мадонна. Вашим врагом был мой отец. И Симоне делла Рокка. Его сын Калисто рад будет увидеть мертвыми нас обоих. Но я здесь, чтобы помочь вам, если сумею.
Он взглянул ей в глаза, и на лице его отразилась глубокая грусть.
– Я люблю тебя, Аматина.
Его взгляд растопил остатки ненависти, точившей сердце Аматы. Девушка обхватила его обеими руками и прижала к себе.
– Чего же ты хочешь от меня? – шепнула она.
Его губы скользнули к самой щеке, так что теплое дыхание согрело мочку уха.
– Стоит ли говорить, когда дети так близко?
Орфео поднял голову и чуть отстранился, уголки губ дрогнули в улыбке, но тут же он снова стал серьезным.
– Я ведь не шутя говорил о подвиге, – сказал он. – Мне хочется хоть в малой мере возместить зло, которое моя семья причинила твоей. И кажется, я знаю, как это сделать.
– Да?
– «Принц» ведь в самом деле встретился с папой и провел с ним много недель. И папа обещал наградить его за службу, исполнив любое желание, какое будет в его силах.
Разговор принимал интересный оборот. Амата склонила голову, ожидая, куда он приведет.
– Ты однажды рассказывала про отшельника, с которым подружилась, – продолжал Орфео. – Генерал ордена держит его в тюрьме, да? Если граф Гвидо сможет выделить несколько человек, чтоб охранять тебя на обратном пути, я сейчас же помчусь в Рим и попрошу папу помиловать твоего монаха. Беда в том, что ехать надо не откладывая. Григорий скоро отбывает в Лион на свой Вселенский собор.
И снова его взгляд проник ей в самую душу.
– В ответ я прошу лишь об одном, Аматина. Обещай, что не станешь принимать женихов, пока я не вернусь с помилованием.
Теплое спокойствие разлилось у нее в груди, во всем теле – не только от его слов, но и оттого, что мстить больше не надо. Она взяла его сильные, мозолистые руки, припомнив, что он и гребцом успел побыть. Интересный мужчина, во многих отношениях.
– Это честное предложение, – отозвалась она, – и законное требование.
Она поднесла его руку к губам.
– Не уподобляйся древнему поэту, чье имя носишь. Тебе не нужно оглядываться, проверяя, иду ли я за тобой. Даю слово: твоя Эвридика последует за тобой всегда, по самой темной дороге, в самом шумном переулке, пока ты не вернешься домой. И, обещаю, вернувшись с папским помилованием, ты получишь справедливую награду за свои труды.
Она приподнялась на локтях, склонилась к нему и поцеловала в губы.
– А вот залог моей верности и терпения.
Они вышли из-под сени деревьев, направляясь через расчищенное пространство к замку. Амата думала, как гордился бы фра Конрад ее самообладанием. Наедине с удивительно романтичным мужчиной, пробудившим в ней пылкие чувства и влюбленным в нее, она вела себя с величайшей скромностью и ни на минуту не забыла о приличиях. Она сама себе дивилась, хотя Орфео тоже проявил рыцарскую скромность. Кажется, в доме донны Джакомы она, сама того не заметив, стала взрослой.
Сердце ее пело в гармонии с песней весны. Скоро фра Конрад будет свободен; и Орфео скоро вернется от папского двора. Наконец-то она будет счастлива. Сама земля, кажется, радостно вздрагивала у нее под ногами.
Девушка резко остановилась, прислушиваясь. Она уже ощущала однажды такую дрожь земли – когда дом Витторио со своими воинственными монахами скакал к обители Святого Убальдо. Орфео заметил тучу пыли на краю прогалины одновременно с ней. Корзинка с завтраком выпала у него из рук.
– Быстро в замок, – приказал он, сгребая ее за плечо.
– Дети, – вскрикнула Амата. – Они в лесу!
– Я за ними вернусь. А ты к калитке для вылазок!
Он подтолкнул девушку, и она со всех ног бросилась бежать. С бастиона послышались крики, калитка распахнулась. Оглянувшись, она увидела, как Орфео скрылся за деревьями, но от наступающего отряда оторвался один всадник и галопом поскакал за ним.
– Орфео! – закричала Амата. – Сзади!
Ее крик затерялся в грохоте подков, среди боевых кличей всадников.
С внутренней стороны стен по приставленным повсюду лестницам карабкались рыцари и арбалетчики. Амата нашла глазами Гвидо, уже стоявшего на бастионе. «Провались моя скромность!» – выругалась она и, подобрав юбки, полезла вслед за воинами по деревянному трапу.
Граф, занятый наблюдением за отрядом конников, сперва не заметил племянницу. Амата видела, что рыцари летят к воротам, как полчища пыльных демонов из преисподней. У самой стены они сдержали лошадей и остановились по знаку главаря, взмахнувшего в воздухе мечом. Атака разбилась о замок, как волна, рассыпающаяся пеной на прибрежных камнях. Они явно не ожидали найти здесь укрепления и воинов. Только дурак станет штурмовать укрепленную цитадель – такие берут осадой или изменой.
Нападающие в замешательстве смотрели на ряд арбалетчиков, ожидавших только сигнала, чтобы спустить тетиву. Предводитель завертелся в седле, оглядывая своих рыцарей и в бешенстве размахивая мечом.
– Где этот чертов Бруно? – заорал он, и Амата догадалась, что именно Бруно преследует Орфео.
Она с беспокойством обвела глазами безмятежную зелень леса. Ей послышался звон металла о металл, но за ржанием лошадей на таком расстоянии девушка не была уверена, что слух не обманывает ее.
– Назовите себя, – крикнул вниз Гвидо. – Почему вы явились сюда вооруженными?
Главарь выехал перед рядом своих воинов и открыл лицо. На нем был новомодный шлем с откидывающимся забралом и небольшим деревянным гребнем. Тело и конечности защищали квадраты разукрашенной дубленой кожи, скрепленные на боках, – легкие доспехи, заимствованные у сарацин и недавно вошедшие в моду среди умбрийской знати.
Амата громко ахнула, узнав мерзавца. Калисто делла Рокка! Ее вскрик привлек внимание Гвидо к головному платку, мелькнувшему рядом с блестящими шлемами его воинов. Он послал племяннице суровый взгляд. Амата дернула плечом и направилась вдоль парапета поближе к дяде.
– Я синьор Калисто ди Симоне, владетель Рокка Пайда Ассизский, – длинный клинок описал широкий полукруг в сторону всадников. – Я сожалею, что напугал ваших домочадцев, синьор. Мы ищем вора, некого Орфео ди Анжело Бернардоне, бежавшего из города в эту сторону.
Неуклюжая попытка прикрыть свои намерения. От Аматы не ускользнула краска, залившая лицо Калисто, и ропот среди его людей при этой попытке оправдаться. Гвидо бормотал себе под нос имя Орфео, вспоминая, где слышал его.
– Мой охранник, – Амата. – тебя, дядя, он не вор.
Она склонилась наружу сквозь прорезь каменного зубца.
– Я узнала тебя, трус! – выкрикнула она. – Твой отец убил Буонконте ди Капитанио, хозяина этого замка, безоружного, во время молитвы, а ты, могучий воин среди беззащитных женщин, пронзил мечом его жену Кристиану, прикрывшую собой тело павшего мужа! И ты же изнасиловал их дочь, когда она была еще беспомощным ребенком.
Показное миролюбие рыцаря сменилось яростью.
– И я узнал твой голос, гарпия! Это тебя искал тот вор, прежде чем сбежать из Ассизи. Не пытайся укрыть его, бессердечная тварь, или плохо придется тебе и всем в этом доме!
– Frocio! Трус! Ты лишен мужества, ты, чудо с гладким передком, – издевалась она. – Ты, так называемый мужчина, с воробьиными яичками.
Лицо всадника побагровело до синевы, потому что среди его собственных воинов послышались смешки. Гвидо, приоткрыв рот, слушал их перебранку, переводя взгляд с одного на другую. Наконец он решил, что услышал достаточно.
– Что вы ответите на ее обвинение, синьор? – крикнул он.
– Я воин и не прошу извинения за жертвы войны. Лицо Гвидо окаменело. Он склонился со стены, показав свои могучие плечи.
– Я тоже воин, синьор, и родич благородной дамы, которую вы убили. По праву крови я требую поединка с вами, сейчас же и на этом самом месте.
Амата представляла, что творится в мыслях у Калисто: «Седой старик, вдвое старше него – но какой великан!» Она не сомневалась, что меньше всего он думает о чести. Девушка улыбнулась, заметив, как рыцарь растирает пальцы, сжимавшие меч.
Конь Калисто словно прочел мысли хозяина, или, быть может, рыцарь невольно натянул поводья, заставив животное попятиться. К изумлению Аматы, всадники, один за другим, поднимали копья, уставив наконечники в сторону своего предводителя, отказываясь пропустить его к себе за спину. Она разобрала слова одного из рыцарей:
– Не позорьте нас, синьор.
Амата торопливо зашептала на ухо дяде. Гвидо расхохотался:
– Женщина, ты учишь меня сражаться?
– Ты меня послушай, – настаивала она. – У него полной силы в правой руке нет.
Гвидо выпрямился и снова закричал вниз:
– Скажите своим людям, чтоб отступили и оставили вас одного перед воротами, как только я вооружусь. Пешим, с мечом и щитом.
Калисто поклонился, сошел с коня и отстегнул притороченный позади седла щит. Его конюший вышел вперед, чтобы взять коня под уздцы. В это время из леса выбежала лошадь с пустым седлом. Один из рыцарей покинул ряд и поскакал за ней. Поймав коня, он остановился на минуту, вглядываясь в лес, затем повел лошадь обратно к своим. Амата до боли прикусила кулак. За деревьями ей ничего не было видно.
– А теперь уходи со стены, – велел ей Гвидо. – Тебе ни к чему это видеть.
– Я высматриваю Орфео, – возразила она. – Он побежал за детьми, а один из людей Калисто поскакал за ним. Его конь сейчас и выбежал.
В сумрачном взгляде графа мелькнул огонек понимания.
– Надо мне ближе познакомиться с этим Орфео, – пробормотал он, – если он останется жив. Если мы оба останемся живы, – поправился он и, перекрестившись, стал спускаться по лестнице.
Солнце спускалось все ниже, но Амата видела, что лицо Калисто блестит от пота. Ее взгляд метался от леса к оружейной, где скрылся Гвидо. Люди на стене и люди в ряду всадников расслабились и начали тихонько переговариваться между собой, но из леса не доносилось ни звука. Не выдержав, Амата шепнула ближайшему арбалетчику:
– Если он убьет графа Гвидо, проткни его стрелой. Рыцарские законы не для таких подонков. Я тебя щедро награжу.
Арбалетчик ухмыльнулся и натянул стремя своего арбалета. Амата прошла по стене на угол, смотревший прямо на лесную полосу, останавливаясь рядом с каждым арбалетчиком и повторяя свой приказ.
Наконец граф, под приветственные крики своих людей, выступил из оружейной. «Он похож на стальную гору», – подумала Амата. Поверх кольчуги дополнительная кольчужная накидка, да еще «железный плащ» – полосы железа, подшитые к основе из жесткой кожи. Под мышкой он нес шлем, сделанный на манер англов: гладкий и островерхий. Клинок с такого соскальзывает. «Калисто в штаны навалит от одного его вида». Блестящий щит был вдвое шире щита ассизца, а багряные ножны, висевшие на боку, скрывали клинок, на локоть длиннее всех, какие приходилось видеть девушке. Маленькая Амата знала, что женщины в замке прозвали дядю Spadalunga – Длинный Меч. Вспомнив об этом, взрослая женщина хихикнула, сообразив, что дядя Гвидо мог проявлять и другие героические качества, недоступные детскому разумению. Если так, он должен был оценить ее высказывание о «воробьиных яичках» Гвидо.
Когда она вернулась на прежнее место на стене, Гвидо, еще раз перекрестившись, уже велел слуге открыть калитку. Лица Калисто Амата видеть не могла, потому что тот поспешно опустил забрало. Длинные шаги Гвидо мгновенно покрыли разделяющее противников пространство, и Амата не успела оглянуться, как длинный меч графа зазвенел о щит врага. У ассизца подогнулись колени, но он устоял и ответил мощным ударом. Счет сравнялся, и Калисто снова размахнулся, вынудив Гвидо отступить на шаг.
– Он не послушался моего совета, – огорченно шепнула Амата стоявшему рядом арбалетчику.
Под крики всадников Калисто продолжал теснить более медленного в движениях старого противника. Граф, видимо, не мог опомниться. Он было занес меч высоко над шлемом Калисто, но тот, в своем легком снаряжении, без труда уклонился от длинного клинка и снова ответил противнику градом ударов, загнав его в тень крепостной стены. Гвидо едва успевал принимать клинок на щит.
– Вспомни своих родичей! Вспомни мою мать! – крикнула ему Амата, но за воплями множества мужских голосов граф вряд ли уловил ее крик.
Девушка снова и снова крестилась. Когда ее дядя упал на колено, подняв над головой щит, она молитвенно сложила руки.
К ее удивлению, Калисто не бросился на упавшего, заподозрив, вероятно, ловушку, да и в самом деле, Гвидо сделал выпад, целя ему по лодыжкам, и тут же вскочил на ноги, колотя по щиту противника и принимая новые его удары. Но теперь он сражался с меньшей свирепостью и вдруг сделал полшага влево от Гвидо.
– Вот оно! – возликовала Амата. – Вот оно! Хитро, очень хитро, – шептала она про себя, начиная понимать замысел графа.
Он заставил молодого рыцаря вкладывать в удары всю силу, а сам берег до времени свои старые руки. Теперь он отодвинулся от правой, слабейшей руки противника, вынуждая его широко размахиваться на каждом выпаде. Следующий удар Калисто бессильно скользнул по щиту, потому что меч вывернулся у него из руки. Граф ответил могучим ударом, сокрушившим верхний левый квадрант щита Калисто, и снова переступил на шаг влево, пока ассизец отступал назад, изготавливаясь к следующему удару. Следующий его выпад был сделан с большей осторожностью – скорее колющий, чем рубящий удар, но тут показал себя более длинный клинок графа – выпад не достиг цели. Рыцари, следившие за поединком с седел, смолкли, уловив перелом в ходе схватки. Гвидо снова шагнул влево, воспользовавшись отступлением противника, пытавшегося на ходу перестроить свою тактику. Этот маневр вывел их из тени, и Амата с тревогой заметила, что еще один шаг влево поставит ее дядю лицом к низкому солнцу.
Люди на стене тоже замолчали. Сражавшиеся делали ложные выпады, но ни один не продвигался вперед. Каждый мускул в теле Аматы напрягался в такт движениям бойцов. Она больше не могла терпеть и пронзительно выкрикнула:
– Воробьиные яйца!
По обе стороны поля загремел хохот. Калисто неразборчиво заорал что-то и с поднятым мечом бросился на Гвидо.
Старый воин чуть развернул щит, и косой луч солнца, отразившись от металла, ударил прямо в прорезь забрала ассизца. При этом Гвидо снова отступил в сторону, и Калисто промахнулся. Меч вылетел у него из руки, он покачнулся, и граф вонзил острие своего меча между креплениям пластин, защищавших ребра молодого человека, и дальше, между самими ребрами. Синьор Рокка упал на колени, завопив от боли. Гвидо налег сильней – и выдернул меч. Калисто откинул голову, подняв лицо к стоявшим на стене.
– Вышлите капеллана, – он, – мной кончено!
Красное пятно у него на боку расползлось на бедро и стало собираться лужей под коленом. Раненый срывал с себя шлем. Граф шагнул к нему за спину, поднял шлем у него с головы, и Амата поняла, что Калисто смотрит прямо на нее.
– Я покажу тебе духовника, что исповедовал твоего отца, – сказала она и, натянув капюшон поверх головного платка, сложив ладони, забубнила тем же глухим низким голосом, каким говорила у смертного одра Симоне: – «Да получит твоя душа справедливую награду...»
Калисто закатил глаза, медленно осознавая смысл этого представления, и упал ничком, заскреб ногтями траву.
– Сука. Подлая, злобная сука. Он со стоном ткнулся лицом в мокрую землю. Конюший подвел его коня и с помощью Гвидо взвалил мертвое тело своего синьора ему на спину. Затем граф Гвидо, победитель, описал широкий круг концом меча. Всадники один за другим направляли своих коней к дороге на Ассизи.
Пока люди Гвидо славили своего господина, Амата сползла по лестнице вниз, пробежала к калитке и обняла входящего дядю. Тот снял с головы шлем.
– Ты права. Правая рука у него была слабовата.
Но девушка уже пробежала мимо него сквозь воротца и к лесу. Она как раз поравнялась с брошенной корзинкой, когда Орфео показался на опушке, окруженный стайкой детей. Амата упала на колени, стиснула руки. Орфео шел медленно, волоча по траве окровавленный меч и опираясь левой рукой на плечо Терезины. Девушка поняла вдруг, что дети не просто теснятся вокруг него, но поддерживают, как могут.
Она вскочила на ноги и метнулась навстречу. Орфео тяжело упал в ее объятия, почти ткнувшись головой в плечо. Амата пошатнулась, стараясь удержать его, и тут он приподнял голову и на ухо шепнул девушке:
– Говоришь, воробьиные яички?
– Для купца это не жизнь, – рассуждал Орфео. – Я не создан для забав с мечами.
Он отдыхал в просторной постели графа Гвидо, устроившись рядом с Джакопоне на горе подушек.
Маленькая Терезина примостилась между мужчинами поверх одеяла и возилась с котенком, захватившим в свое владение верхнюю подушечку. Амата сидела на краю перины рядом с Орфео и почесывала за ухом рыжую гончую.
Она пожала Орфео руку.
– Я освобождаю тебя от обязанностей своего телохранителя. Дядя Гвидо даст мне эскорт до дома. А тебе ведь еще надо доставить прошение.
– И с каждым часом, пока я здесь лежу, папа уезжает все дальше, и мне все дольше придется его догонять.
Он нащупал висевшую на шее цепь.
– Этот рыцарь Калисто меня узнал. Думаю, он был среди тех, кто убил Нено. Он первым делом крикнул, подъехав: «Кольцо или жизнь, Бернардоне!» Но оказалось, ему нужно было и то и другое. – Орфео через голову стянул цепочку. – Почему человек готов убить ради дешевого исцарапанного камешка?
Гвидо не успел протянуть руку – Амата выхватила кольцо.
– Откуда ты взял? – спрашивала она. – Точно такое Симоне Делла Рокка украл у моего отца.
– А я получил от своего, – сказал Орфео.
Граф Гвидо поднялся с места и прошел к soppedana – сундуку, стоявшему в двух шагах от кровати. Достал оттуда маленькую деревянную шкатулку и протянул племяннице.
– Не знаю, что ты видела у Симоне, но перстень твоего отца здесь, – сказал он.
Амата растерянно откинула крышку шкатулки. Внутри лежало точное подобие перстня, висевшего на цепи у Орфео: тот же голубой камень, та же загадочная резьба.
– Как он оказался у тебя? – спросила девушка.
– Его отдал мне твой брат Фабиано, когда уходил к черным монахам.
В камине громко щелкнуло полено. Амата недоуменно покачала головой.
– Чего-то я не понимаю. Что значит: «Когда Фабиано уходил к черным монахам»?
– О, Господи, – вздохнул Гвидо, взяв в ладони ее кулачки, еще сжимающие перстень. – Ты же и не знала, да, детка? Тебя увезли до того, как монахи нашли его на скалах под часовней.
– Что ты говоришь? Я видела, как он разбился насмерть.
– Нет, Амата, не насмерть. Он навсегда останется калекой, но выжил. Теперь он младший келарь в монастыре Сан-Пьетро в Перудже и скоро примет сан.
– Фабиано – монах? – пробормотала Амата. В голове у нее все плыло и кружилось.
– Теперь уже не Фабиано, – добавил дядя. – Черные монахи при постриге окрестили его « Ансельмо». У бенедиктинцев такой обычай: давать покидающему мир новое имя, чтобы и следа не осталось от прежней жизни.
Гвидо опять направился к сундуку, порылся среди платьев и белья и вернулся, держа в руках свиток, перевязанный черной ленточкой.
– Семьдесят пять лет назад, во время мятежей, когда вооруженная чернь громила и жгла дома знати, графы Кольдимеццо отдали замок и владения под защиту монахов.
Аббатство Сан-Пьетро – сильный сосед, способный защитить отдавшихся под его покровительство и властью понтифика, и силой оружия.
Развернув пергамент, он стал читать:
И если коммуна или кто бы то ни было совершит нападение на вышеуказанного владельца замка, монастырь обещает встать на его защиту. И если он или его наследники будут в нужде, они могут свободно прибегнуть к вышеуказанному монастырю и получить все необходимое для жизни. И если, от чего Более сохрани, они окажутся в суровой нужде и пожелают посвятить свою благородную дочь монашеству, аббат и монахи Сан-Пьетро де Кас-синенси обязуются за свой счет выплатить ее вклад и поместить ее в женский монастырь устава святого Бенедет-то. И старшие члены семьи будут всегда приняты за столом аббата.
Гвидо вложил договор в дрожащие пальцы Аматы.
– Монахи поскакали во весь опор, едва узнали о нападении, но, конечно, опоздали. Они сумели спасти часть построек и нашли Фабиано, едва живого, с переломанными костями. Выходили его и объявили, что Господь его спас и предал им в руки, чтобы он служил Богу вместе с ними. Да твой брат и не возражал. Устроился у них, как утенок в пруду.
– Брат был жив все эти годы, когда я оплакивала его... – Амата повернулась к Орфео, глаза у нее затуманились от радости. – В наших местах есть поговорка, сиор Орфео: «Брат и сестра – друг без друга никуда». – И со смехом добавила: – Кое-кто еще говорит: «Муж есть муж, а брат поболетого».
– Надеюсь, ты такого не скажешь, – рассмеялся в ответ Орфео, – не то я могу и приревновать. – Он протянул руку и похлопал девушку по плечу. – Почему бы тебе его не навестить до возвращения в Ассизи?
Амата с надеждой оглянулась на Гвидо, и граф кивнул:
– Я и сам буду рад повидать мальчика.
Амата передала пергамент Джакопоне, понимая, что нотариус заинтересуется законной стороной дела.
– А Фабиано не сказал, как получил папино кольцо – или, вернее сказать, дедушкино? – спросила она у дяди.
– Говорил. Твой отец сунул перстень ему в карман, ког-а в часовню ворвались убийцы. И велел прыгать, зная, что, если Фабиано останется, его не пощадят.
– А что на нем вырезано, дядя? Граф пожал плечами.
– Может, отец и объяснил это Буонконте, но только не мне.
Джакопоне закончил читать договор, свернул свиток и постучал им себя по лбу, собираясь с мыслями:
– Я как-то в Губбио встречался с монахом, который мог бы тут разобраться. Он хоть и говорил, что ничего не знает, этот фра Конрад, но был весьма мудр. По-моему, знал ответы на все вопросы. Правда, мы все равно едва не пропали с ним в лесу.
– Ведь выбрались в конце концов, – утешила его Амата. – А ты в том лесу показал себя настоящим героем, кузен.
Настало время напомнить Джакопоне о другом Фабиано – послушнике в серой рясе – и о храбром непобедимом драконе, который спас мальчику жизнь.
Конрад в полумраке камеры выцарапывал на стене последний список, составленный Джованни да Парма: каталог генералов, возглавлявших орден за его недолгую историю. Дзефферино наблюдал за ним со ступеней, помогая писарю светом своего фонаря.
– В 1239 году магистры ультрамонтанистских провинций сместили Элиаса и избрали его преемником Альберто да Пиза. К несчастью, Альберто прожил после этого не более года. Его сменил Аймо из Фавершема, далее Кресчентиус да Иези, и затем я сам. Когда магистры просили меня оставить этот пост после десяти лет службы, я сам назвал своим преемником фра Бонавентуру.
Конрад выводил черепком последнее имя, вспоминая предупреждение, сделанное ему Бонавентурой, ночное небо, расколовшееся надвое, когда генерал ордена приказал ему склониться и поцеловать перстень. Это напомнило ему о еще одном не заданном до сих пор вопросе.
– Фра Джованни, – начал он, – разве генерал ордена не носит в знак своей должности перстень, полученный от предшественника на этом посту?
Старик потер пальцы левой руки, нащупывая место, где когда-то красовалось кольцо.
– Да, – наконец кивнул он, – скромный перстень с бирюзой. Почему ты спросил?
Конрад поднял палец, оглянулся на Дзефферино.
– Per favore, брат, не поднесешь ли ты свет поближе?
Дзефферино сошел со ступеней и поднял лампу поближе к здоровому глазу Конрада. Тот соскребал мох с каменной плиты. Расчистив достаточно места, начертил на нем незамысловатый рисунок: фигурку из палочек под двойной аркой, виденную им дважды – на алтарном камне нижней церкви и на перстне генерала ордена.
– Ты знаешь, что означает этот рисунок? – спросил он старого монаха. – Увидев впервые, я принял его за детскую шалость, но после заметил такой же на перстне фра Бонавентуры – том же перстне, который должен был принадлежать тебе в бытность твою главой ордена.
Джованни неподвижным взглядом уставился на стену.
– Это знание передается только вместе с постом, – невыразительно произнес он.
Конрад кивнул и отложил черепок.
– Понимаю. Ты вправе упрекнуть меня. Я просто хотел удовлетворить давнее любопытство.
Помедлив минуту, он неуверенно добавил:
– Я основывался на твоей уверенности, что мы никогда не выйдем отсюда... что все, доверенное тобой мне, будет похоронено вместе с нами. – Он склонил голову, с надеждой ожидая возражения.
– Фра Дзефферино, – заговорил старик после долгого молчания. – Не оставишь ли нас ненадолго? Я хочу исповедаться брату Конраду в грехах.
Конрад торопливо поднял глаза, пытаясь разобрать в игре теней выражение лица сокамерника, пока Дзефферино с фонарем поднимался по крутой лестнице и отпирал решетку. Они более двух лет провели вместе, но ни разу Джованни не обращался к нему с такой просьбой. Конрад подозревал, что ему не в чем каяться.
– Прости меня, падре, ибо я грешен, – зашептал Джованни, когда решетка наверху захлопнулась.
Он медленно перевел дыхание и продолжил:
– Десять лет я утаиваю от верующих право молиться на могиле святого Франциска.
– Как так?
– Я знаю, где он похоронен. И знал все время, которое пробыл генералом ордена.
– Ты хочешь сказать, что знак, вырезанный на камне перстня, – это карта? А фигурка изображает самого святого Франческо?
– Наш разговор запечатан тайной исповеди – и ведется о грехах, а не о знаках.
– Я понимаю, брат. И не стану больше любопытствовать. Конрад перекрестил Джованни и произнес: «Ego te absolvo de omnibus peccatis tuis»[62]. И прикусил язык, прежде чем с него сорвались следующие слова отпущения: «Иди с миром и более не греши». В их нынешнем положении они прозвучали бы жестокой насмешкой. Помолчав, Конрад сказал:
– Я однажды говорил об исчезновении останков святого с донной Джакомой деи Сеттисоли. Она своими глазами видела похищение, участвуя в процессии, которая несла тело в новую базилику. Она тщетно искала объяснения тому, что в похищении участвовала городская стража: разве что они хотели скрыть мощи от охотников за реликвиями – исступленно верующих горожан или разбойников из соседних коммун?
– Я слышал то же объяснение и других причин не нахожу.
Конрад неловко прохромал к стене.
– Есть еще ключи, которые хранятся не у Бонавентуры? – спросил он.
– У других братьев, насколько я знаю, нет, – ответил Джованни. – Были люди, называвшие себя «братством Гробницы»...
– Мирское братство?
– Да. Но они теперь все состарились, а то и умерли. Те четверо помогали при погребении и получили от фра Элиаса такие же кольца. И поклялись ценой жизни охранять тайну святого Франциска, и уничтожить всякого, кто узнает или угадает место погребения, а также унести свою тайну, вместе с ключом к ней, в могилу. Перстни должны были похоронить вместе с ними, как имущество древних фараонов.
Конрад хорошо представлял себе силу братства. Не было такой деревушки, которая не обладала бы собственной comparaggio[63] – тайной сетью, создававшей посредством обряда посвящения символическое родство между мужчинами, входившими в это замкнутое сообщество. Узы эти были священны, часто оказывались прочнее кровных уз. Верность до смерти, или, по крайней мере, клятва такой верности, были обычным явлением.
– Ты сказал, четверо, – кивнул Конрад. – А их имен ты не помнишь?
И поднял черепок, потому что, как он и рассчитывал, Джованни принял его вопрос как привычное упражнение памяти. Старик вытянулся, перевернулся и, уставившись на решетку, начал перечислять:
– Был человек из коммуны Тоди – Капитанио ди Кольдимеццо – он потом пожертвовал земли под нашу базилику. Еще брат святого Франческо, Анжело. Рыцарь, страж города, Симоне делла Рокка. И Джанкарло ди Маргерита, бывший в тот год подестой Ассизи.
– Ифра Элиас...
– Элиас, разумеется, наблюдал за погребением. И его переписчик был секретарем братства. Он, если еще жив, единственный из братьев, кроме Бонавентуры, знает, где лежат мощи. – Джованни улыбнулся. – Я вспомнил всех четверых?
– Даже больше того. Ты назвал шестерых, последним фра Иллюминато, – похвалил его Конрад.
Он уже знал почти все эти имена от донны Джакомы, но теперь каждое встало на свое место. Рассказ Джованни многое прояснил в головоломке, заданной ему Лео, хотя причин, заставивших фра Элиаса спрятать мощи, Конрад еще не понимал. Вряд ли для охраны их требовались столь сложные предосторожности, и особенно побоище на площади. Как справедливо заметила благородная вдова, всякий, решившийся на воровство, восстановил бы против себя целое воинство верующих. Особенные подозрения внушала Конраду попытка фра Иллюминато помешать исполнению его собственной миссии. Что связывает братство с письмом Лео?
Карта! Она заворожила его. Конраду хотелось тут же, немедленно, разгадать смысл знаков. Не удастся ли вытянуть из Джованни еще что-нибудь?
Шум у него за спиной сказал ему: нет. Во всяком случае, не сегодня. Его сокамерник подложил ладонь под щеку и похрапывал, погрузившись в дремоту, все чаще одолевавшую его в последнее время. Под его храп Конрад снова и снова водил пальцем по дугам арок, словно надеялся в темноте нащупать их значение.
Через неделю близ Кольдимеццо остановился обоз торговцев, везущих в Вечный Город бочки тосканского вина. Орфео, отдохнувший и залечивший неглубокие раны, воспользовался случаем добраться до Рима, чтобы найти там папу. К тому же он знал, что путешествие с купеческим обозом будет приятнее, чем поездка из Венеции с римской стражей Григория. С этими у него был общий язык – язык торгового сословия – и одни понятия о развлечениях, потребных молодым мужчинам.
Амата глубоко вдыхала прохладный воздух раннего утра и махала вслед Орфео, пока он не скрылся из вида. Последние минуты прохлады – их с дядей ожидал сегодня долгий путь по жаре через всю Перуджу. Верхом. Они собирались взять с собой всего несколько человек, потому что днем дорога были полна путников, а к сумеркам они укроются в монастырской гостинице.
Амата провела ночь без сна, ожидая встречи с братом после восьми лет разлуки. А как удивится ей Фабиано! Словно призрак встал из могилы. Она хихикнула, обрадовавшись игривой мысли выбелить себе лицо, как заведено у римских патрицианок. По правде сказать, после долгой зимы кожа у нее и так была бледновата.
Джакопоне уговорили остаться и окрепнуть перед предстоящим возвращением в Ассизи на той же повозке с сеном. Граф Гвидо, само собой, приглашал его поселиться в замке, и он почти согласился. Но то было прежде, чем Амата рассказала ему о своих последних замыслах. Она хотела устроить дома настоящий скрипториум, где множество достойных доверия писцов станут переписывать рукопись Лео. И надеялась, что первым из них станет Джакопоне. Соблазн снова окунуть перо в чернильницу оказался слишком силен для бывшего нотариуса, и граф Гвидо, отчаявшись оставить зятя у себя, согласился после заезда в Перуджу вернуться с ними в Ассизи. Терезина отправлялась с ними, в повозке вместе с отцом. Девочка уже подпрыгивала от нетерпения, предвкушая веселье, которое ожидало ее в гостях у Аматы.
Впрочем, сегодня и она осталась дома.
– Терезина, – наставлял внучку граф, – не давай папе скучать, смотри, чтоб он был сыт, и не мешай ему спать, когда он устанет.
Девочка серьезно кивала, чувствуя себя не меньше чем управительницей замка.
Амата все еще крутила в голове планы обзаведения скрипториумом, когда они с дядей и охраной выехали из ворот замка. Она с удовольствием видела, что Джакопоне снова нашел опору в семье и, как подозревала Амата, навсегда покончил с покаянием. Она всем сердцем надеялась, что он примирится с судьбой, лишившей их Ванны, и наконец вкусит покой.
Она быстро поймала ритм движения своей кобылки, радуясь теплому ветерку и весенним росткам, со всех сторон подступавшим к дороге. Она тоже впервые за долгие годы почувствовала вкус покоя, сладкий, как медовые соты. Она понемногу узнавала заново своего дядю, глазами взрослой женщины, а не ребенка, для которого все взрослые сливаются воедино. Она была полна благодарности к этому великану, который одним медвежьим объятием возвратил ей невинность, семью, прошлое. А впереди ждал Фабиано, мостик к расколотому детству.
И ребенок! Она раздумывала, что так привлекает ее в Терезине: чистая душа, безграничная радостная живость, песенки, которые она напевает себе под нос, чертя в сумерках прутиком картинки в пыли, сходство с ее матерью, возвращавшее Амату во времена детской невинности? Мечта о собственных детях, которые возбуждала в ней angelina?[64] Так или иначе, любовь к этой малышке добавляла особый вкус в сладостный сосуд покоя, который, кажется, был полон уже до краев.
В этих мыслях, пролетавших в сознании облачками мускусных благовоний, под мерную рысь лошадки, под рассказы дяди, в которых звенела сталь сражений крестового похода с Фридрихом, день пролетел незаметно. Могучие серые стены Сан-Пьетро, монастыря бенедиктинцев, служившего южным форпостом укреплений славного города Перуджи, выросли впереди прежде, чем Амата заметила, что дорога подходит к концу. Было уже слишком поздно для свидания с Фабиано, но, мечтала девушка, может быть, удастся хоть глазком взглянуть на него после ужина в монастырской гостинице. Обычно в монастырских базиликах отводилось место для посетителей, за решеткой, отделявшей их от монахов. Может быть, на вечерне она узнает брата под черным монашеским куколем или различит его голос в океане песнопений.
Она улыбнулась невероятности последней мысли. Конечно, голос Фабиано с тех пор, как она в последний раз слышала его, стал много ниже. Наверняка его не узнать. Ее маленький братец стал теперь взрослым мужчиной. Ведь ему уже семнадцать!
Брат Ансельмо пристроился на табурете перед высокой конторкой. Он походил на болотную птицу, прислушивающуюся к шорохам в камышах. В его обязанности младшего келаря входило ведение записей обо всем, что доставлялось в Сан-Пьетро из хозяйств мелких арендаторов. Сегодня в списке оказалась материя на монашеские сутаны, плод долгих зимних трудов. Юноша писал под диктовку брата келаря.
Его бледное лицо блаженно сияло в свете свечи, прочно укрепленной в подставке на конторке. Он готовил новый лист, начиная запись обычным: «AMDG»: Ad Magnum Dei Gloria – К вящей славе Господней. Устав святого Бене-детто относил пение псалмов к Opus Dei, деяниям во славу Божию, и точно так же Ансельмо расценивал свой труд. Для устойчивости он цеплялся свободной рукой за край стола, а здоровую ногу для большей надежности обвил вокруг ножки табурета. И когда в кладовую вошел брат, принимающий посетителей, даже не поднял головы, предположив, что монаху понадобилось что-то для гостиничных постелей.
Брат коротко переговорил с келарем, и тот окликнул своего помощника:
– Ансельмо, к тебе гости. Закончим позже.
Устав разрешал раз в год видеться с посторонними, однако новость застала Ансельмо врасплох. За время, проведенное в Сан-Пьетро, первая половина его короткой жизни стала совсем далекой.
– Мой дядя?
– Да, граф Гвидо, – кивнул монах, – и он привез с собой молодую женщину.
Ансельмо спрыгнул с табурета, приземлился на здоровую ногу и улыбнулся до ушей.
– Аматина! Я знал, что она найдется!
Он схватил грубые деревянные костыли, прислоненные к стене.
– Твоя пропавшая сестра? Почему ты так решил?
– Вы бы ее знали, брат! Никто не мог заставить ее сдаться! Представьте вашего перуджийского боевого коня, скачущего навстречу зимней вьюге, отказывающегося склонить голову перед стихией – или несущегося под стрелами, презирая опасность, – тогда вы получите представление о том, как упряма моя сестричка.
– Действительно упряма, – усмехнулся келарь. – Молю Бога, чтобы ты оказался прав. Теперь ступай, порадуйся гостям.
Даже волоча искалеченную ногу, Ансельмо поразил брата принимающего, невероятно быстро добравшись до приемной. Старик, вместе со всей братией Сан-Пьетро, питал слабость к увечному сироте, мальчиком попавшему в их обитель. Тот был общим любимцем, вместе с гончей аббата, и его баловали без удержу, насколько позволял устав.
Монах указал юноше на мужчину и женщину, прогуливавшихся взад-вперед по тесному монастырскому дворику. При виде Ансельмо дядя Гвидо подтолкнул женщину локтем.
– Фабиано! – вскрикнула она и, бросившись бегом через двор, так сжала юношу в объятиях, что тот едва устоял на ногах. – Я бы тебя и не узнала!
– Ансельмо, – чуть смущенно улыбнулся он. – Я теперь – брат Ансельмо. И, наверно, мне не полагается обниматься с женщинами. Придется пасть ниц перед всей братией и исповедаться в грехе завтра же утром.
– Да ну тебя! – фыркнула Амата и, отступив назад, оглядела его с ног до головы. – Ты совсем поправился? Тебе не больно?
– Да, ничего не болит. Я жив и счастлив, как никогда, Аматина. Если бы не те разбойники, я бы не оказался здесь, где мое настоящее место. И ты тоже выжила. Я знал, что так будет.
– Да, я выжила.
Может быть, в конечном счете брату больше и не надо было ничего знать.
– Но кто были те люди? Крестьяне, видевшие, как тебя увозили, сказали только, что они поскакали на восток. Дядя Гвидо повсюду тебя искал. Но ты будто исчезла в горах.
Он оглянулся на дядю, прося подтверждения. Гвидо ответил за нее.
– Это были наемники, рыцари из Ассизи, нанятые купцом, что за неделю до того поссорился с вашим отцом.
– Из-за проездной пошлины, – добавила Амата. Ансельмо покачал головой.
– С этого началось, но дело было в другом, – сказал он. – Я тогда стоял в воротах и все видел. Папа орал на купца. Кричал, что знает его кольцо, потому что у него самого такое же. Сунул его купцу под нос и сказал, что если кому из его домашних причинят вред, весь мир узнает, что оно значит.
– Этого я не слышала... – Амата покраснела, вспоминая первую встречу с Орфео. – Меня отвлек один красивенький мальчик.
Граф Гвидо перебил:
– Так ты думаешь, купец убил твоего отца из-за перстня, а не из-за пошлины?
– Похоже на то.
Амата повернулась к дяде.
– Но ведь папа получил его от деда Капитанио. Дедушка не стал бы подсовывать сыну смертельно опасный знак, как сделал отец Орфео.
– Нет, конечно не стал бы, – согласился Гвидо. – Зная своего отца, думаю, он считал связанную с ним тайну слишком важной, чтобы унести с собой в могилу – какова бы ни была эта тайна. Теперь ясно, что Буонконте знал. Он тебе что-нибудь говорил, Ансельмо?
– Я и не видел перстня до того дня, – ответил юноша. – И даже не заметил, как он сунул мне его в карман, когда велел прыгать в окно. Кольцо нашел брат, который вернул его потом тебе, – когда перевязывал мне раны. Что бы ни знал папа, тайна умерла вместе с ним.
Гвидо обернулся к Амате.
– По-моему, вернувшись домой, надо его уничтожить. И посоветуй Орфео сделать то же самое. Эти перстни навлекли на всех нас проклятие.
– Ну, кольцо Симоне точно похоронено, если не с ним, так с его сыном, – мрачно заметила Амата. – Об этом ты позаботился.
Глаза Ансельмо, устремленные на сестру, вдруг наполнились влагой, позволив и ей наконец дать волю слезам. И они дружно рассмеялись, утирая слезы рукавами, словно им снова было девять и одиннадцать лет. Амата ухватила брата за рукав рясы и увлекла на скамью, где они погрузились в воспоминания детства. Дядя дополнял их рассказами о давней жизни в Кольдимеццо, еще до их рождения, когда они с их отцом сами были детьми.
Ансельмо говорил, как счастлив он в Сан-Пьетро, как рад, что умение быстро писать пригодилось в кладовых и он может быть полезен братии, несмотря на искалеченное тело. Он объяснил, что Амата – первая женщина, с которой он видится за восемь лет, видение редкостное, как явление ангела, и ее мантилья представляется ему странным и нездешним головным убором – так давно он не видал подобных.
Потом настала очередь Аматы рассказывать о жизни в Сан-Дамиано и нынешней – в Ассизи. Брат не скрывал разочарования, услышав, что она с радостью выбралась из монастыря. Как можно не предпочесть всему жизнь, посвященную Богу?
Амата приберегла самую удивительную новость напоследок.
– Ну, – улыбнулась она, – не могу же я быть монахиней и одновременно выйти замуж?
– Ты замужем? Девушка сияла:
– Еще не совсем, но, наверно, очень скоро буду. И назову первого сына Фабиано... а второго – Ансельмо. Тогда у нас в семье по-прежнему будет Фабиано и целых два Ансельмо.
Она задумалась, стоит ли объяснять, что Орфео – сын того самого человека, который нанял убийц, и решила, что не стоит. Зато рассказала о дружбе Орфео с папой и о поездке в Рим, зная, что на молодого монаха это произведет впечатление.
Днем брат, принимающий посетителей, принес им еду и напитки, так что не пришлось прерывать воспоминаний ради обеда. Но наконец день кончился, колокол позвал монахов к вечерне, и Ансельмо пришлось возвращаться к монашеской жизни.
– Ты еще будешь приходить? – спросил он сестру.
– Каждый год, – обещала Амата. – Чаще ведь не позволяют.
Следующий вопрос брата поразил ее до глубины души:
– А ты уже простила убийц наших родителей? Ты ведь знаешь, пока не простишь, твоей душе не будет покоя.
Амата проглотила комок в горле:
– Они почти все уже умерли, и я счастлива была видеть их смерть. Я пронесла свою вендетту сквозь все эти годы. У меня хватало на то причин. Но с этим почти покончено. Спроси меня снова, когда я в будущем году приду к тебе с мужем.
– Тогда до будущего года. Молись за меня, как я буду молиться за тебя.
Ансельмо встал и подсунул под мышки костыли. И тогда, не дав ему возразить, Амата поцеловала его в щеку.
– Прощальный поцелуй, братик. Раз уж мы не умерли!
Фра Джованни больше не возвращался к разговору о перстне. По-видимому, бывший генерал ордена сожалел, что сказал слишком много, а Конрад не настаивал. Он терпеливо выслушивал повествования старого монаха о снах, видениях и явлениях.
В одном сновидении тот сидел у бурливой реки, бессильно глядя, как его братья, обремененные тяжкой ношей, один за другим входят в бурные воды. Бешеный поток подхватил их, и все они утонули. Пока он плакал, появились другие братья, налегке, и без труда перешли реку.
– Воистину, орден теперь как никогда нуждается в твоих наставлениях, – сказал Конрад. – Ведь первые – это братья конвентуалы, обременившие себя всеми богатствами мира сего. Вторые же – спиритуалы, хранящие завет бедности, оставленный святым Франциском, и следующие Христу, бывшему нагим на кресте. С ними легко перейти реку.
– Наверное, душой я всегда склонялся к спиритуалам, – согласился Джованни, – хотя, возглавляя орден, старался скрывать свои предпочтения. Однако министры-провинциалы проникли в мои тайные помыслы – отчего я ныне составляю тебе компанию здесь.
Однажды ночью Джованни загремел цепями так громко, что разбудил Конрада. Испугавшись, что ветхого старца осаждают демоны, Конрад громко воззвал к ангелам-покровителям и встряхнул бьющегося в кошмаре Джованни.
– Я видел сон о фра Джерардино и его ересях, – объяснил тот, очнувшись от сна. – Я опасаюсь за его душу. Хотя он виновен не более, чем историки, составлявшие хроники нашего ордена. Его утверждение, что рождение святого Франциска представляет второе явление Христа, логически вытекает из легенд. Я уверен, ты бывал в конюшне, где госпожа Пика якобы родила Франциска – хотя ее муж был одним из богатейших ассизских купцов. Далее в преданиях говорится, что некий старец еще в младенчестве объявил нашего основателя святым, как Симоне при внесении во храм Господа нашего. И после, когда молодой Франческо отправился в Рим, чтобы получить согласие папы на создание нового ордена, спутниками его были ровно двенадцать учеников. Один из них, фра Джованни дель Капелло, впоследствии оставил орден, не выдержав строгости устава. Историки клеймят его как второго Иуду. И нити подобных намеков пронизывают весь рассказ о его жизни и совершенных им чудесах. На фресках Гвинта да Пиза в нижней церкви события жизни нашего основателя помещены напротив истории жизни Иисуса. Такого не делалось ни в одной церкви ни для какого святого. В любой другой базилике против сцен из Нового Завета помещают сцены из Ветхого. Но никогда еще человек, какой бы великой святости он ни был, не сравнивался напрямую с Господом нашим.
Сквозивший в словах Джованни цинизм встревожил Конрада. Никто еще при нем не усомнился в буквальной правдивости преданий, хотя Лео подозревал скрытую за ними более глубокую истину. И меньше всего Конрад ожидал подобного скепсиса от бывшего генерала ордена.
– Но ведь есть еще стигматы, – перебил он. – Донна Джакома держала на руках израненное и почти нагое тело Франциска после его смерти. Она говорила мне, что он в точности напомнил ей Иисуса при снятии с креста.
– Верно, – проворчал Джованни. – Есть еще стигматы, и за одно это чудо Франциска можно было счесть вторым Христом.
Конрад не успокаивался:
– И еще есть свидетельство брата, который имел видение в соборе Сиены. Ему явился Господь, окруженный сонмом святых. Каждый раз, как Христос поднимал ногу, на земле оставался отпечаток Его ступни. И все святые старались ступать по Его следам, но ни одному это не удавалось в точности. Наконец явился святой Франциск, и ноги его точно совпали со следами Спасителя.
– Я слышал о множестве подобных доказательств, – вздохнул Джованни, – и все же мне хотелось бы, чтобы наши историки не настаивали так явно на этом сравнении. Они могли бы избавить Джерардино от ереси, а может, что много важнее, и от гибели его бессмертной души.
Амата стояла перед камином, сжав в руке запечатанное письмо Орфео и слушая бесконечную повесть беззубого купца о дорожных приключениях. Стянув губы в застывшую вежливую улыбку, она рассматривала волосатую бородавку на носу торговца и считала минуты. Да где же этот Пио? Наконец мальчишка явился и увел на кухню говорливого гостя, не перестававшего рассыпаться в благодарностях.
Амата бросилась во двор, где хватало тепла, света и одиночества для спокойного чтения. Ногтями сорвала печать и развернула пергамент.
Caramia[65],
Дни становятся все длиннее, не столько потому, что близится солнцестояние, сколько потому, что мы разлучены. Я все время думаю о тебе. Вижу во сне черноволосую девочку и женщину на лесной поляне с волосами, полными солнечного света. Не странно ли? Ты все горевала, что волосы отросли только до плеч, а мне видятся длинные пряди, окутывающие тебя по локти, когда ты стоишь, прижав к груди букет цветов. По-моему, сон пророческий, а бутоны означают bambinos, плоды нашей будущей любви.
Должен с сожалением сказать, что исполнить твое поручение мне пока не удалось. Пробиться к папе Григорию почти невозможно. Я совсем было отчаялся с ним увидеться, когда встретил приятеля, фра Салимбене. Он состоит в делегации братства в Лион и познакомил меня с другим монахом, Джироламо д'Асколи, министром-провинциалом Далмации. Григорий недавно назначил его легатом восточных церквей. Сдается мне, этот фра Джироламо – не большой поклонник Бонавентуры, потому что когда я объяснил ему, чего добиваюсь, он, кажется, обрадовался случаю досадить своему генералу. Во всяком случае, аудиенцию он устроил и помог мне изложить дело.
Папа был сердечно рад меня видеть, но исполнить мою просьбу сразу не может, чтобы не оскорбить Бонавентуру, который неизменно поддерживал его все эти годы. Из любви ко мне, сказал Григорий, он не станет пока решать окончательно, а переговорит об этом с Бонавентурой после совета.
Он настоял, чтобы я завтра отправился с ним в Прованс – опять я служу ему талисманом на счастье. Я согласился в надежде, что после собора настроение у него переменится. От Марселя мы плывем по Роне до Лиона. К тому времени, как ты получишь это письмо, в Лионском соборе уже начнутся, пожалуй, заседания. Даст Бог, я надеюсь вернуться в конце июня вместе с фра Салимбене. Он летописец и питает неутолимую страсть к истории, особенно к истории собственного ордена.
Дни здесь становятся жаркими, но летний зной – ледяной холод в сравнении с пламенем, пылающим в моей груди. Подумать только, что некогда я сожалел о сокровищах Катая, которых мне не довелось увидеть, между тем как истинное сокровище ждало меня в родном городе. Я каждую ночь благодарю Бога, обогатившего меня, послав мне тебя. Когда-то я мечтал искупаться в прозрачных прудах Катая, а теперь не желаю иного, как только омыться и утонуть в твоих бездонных глазах.
Под моим окном сейчас вертится стая старух – как вороны над полем. Они кружат вдоль дороги в своих черных юбках, неотвязные, как бессонные ночи в разлуке с тобой, – но рано или поздно наполнят подолы хворостом и повернут к дому. Так же и я стану крутиться вокруг папы, пока не вернусь наконец к тебе с победой. А пока не забывай своего одинокого слугу и поминай меня в своих молитвах, зная, что я всегда остаюсь
Innamorato tuo[66]
Орфео.
Амата в который раз перечитывала письмо, вертя в пальцах выбившуюся из-под мантильи прядь. Разочарованная заминкой в деле Конрада, она невольно возвращалась глазами к словам любви. Орфео виделся ей счастливым, каким стал в Кольдимеццо, когда понемногу смирился с потерей друга, – с блестящими глазами и легким смехом. Она радовалась его страсти, словам, которые растопили бы сердце любой женщины: читая их, она чувствовала короткие жаркие толчки крови во всем теле.
Однако несколько слов письма встревожили девушку. Может быть, это просто манера речи, свойственная торговцам, но она мысленно вздрагивала, натыкаясь на сравнения с «сокровищем» и «богатством». Невольно задумаешься, в любви ли дело или он просто рассчитывает на ее состояние, чтобы исполнить свою мечту о дальних странствиях с торговыми караванами? Или знакомство с алчными женихами вроде Роффредо Гаэтани сделало ее слишком подозрительной?
Бросилось в глаза и слово «Катай» Она помнила рассказы Орфео про незнакомого ей друга Марко, который впервые увидел отца на семнадцатом году жизни. Я не позволю на столько лет бросить своего ребенка, – подумала Амата, – да и себя тоже! Ей вовсе не хотелось быть замужем на словах и вдовой – на деле. Это им с Орфео придется решить заранее. К счастью, после того как дядя Гвидо взял на себя опеку над ее имением, замужество из необходимости стало лишь приятной возможностью.
Позади послышались шаркающие шаги. Проходя мимо, дядя оглянулся на девушку: руки заложены за спину, губы поджаты от любопытства.
– Письмо от Орфео, – объяснила Амата. Дядя промолчал, но она отозвалась на вопрос в его глазах. – Я знаю, что должна бы его любить, но меня иногда беспокоят некоторые его слова. Одно знаю точно: я его предпочитаю всем другим мужчинам. Скажи, дядя, это достаточное основание для замужества?
Гвидо усмехнулся с пониманием мудреца, уже оставившего этот океан позади.
– Ответ ты получишь, когда снова увидишь его, Амати-на. Между прочим, и тот, кто женится по любви, иной раз понимает, что любовь день и ночь напролет бывает утомительна.
Амата выпятила губы, обдумывая новую для себя мысль.
– Но если я выйду замуж по какой-нибудь другой причине – разве мне не придется все равно научиться любить мужа – чтобы спасти нас обоих от отчаяния?
– Ты справишься, детка, – заверил ее дядя. – Ты выжила среди варваров – переживешь и брак с Орфео, не сомневайся.
Он продолжал прогулку, размышляя про себя: «Странное поколение. Жениться по любви! В мое время такого не бывало».
Орфео накинул поверх туники самое чистое из своих блио, пригладил ладонью волосы и проследовал за посланцем папы в трапезную миноритов. Григорий пригласил его, как племянника святого Франциска, отужинать этим вечером с ним и братьями, которым предстояло выступать на второй день собора.
Свита понтифика занимала весь верхний стол. Орфео поймал взглядом руку, махнувшую ему с нижнего конца зала. Фра Салимбене приберег ему место на скамье между собой и фра Джироламо д'Асколи – братом, который устроил Орфео свидание с папой. Маленький подвижный Джироламо, с тонким лицом, серебристой тонзурой и яркими голубыми глазами, казался особенно хрупким рядом с тяжелой, оплывшей фигурой Салимбене.
Григорий сегодня был в превосходном настроении, и сияние его улыбки освещало все общество. Благословляя трапезу, он добавил благодарственную молитву за благополучный исход первого дня Собора, и особенно за состоявшееся примирение с Восточной церковью.
Утром, войдя в Лионский собор, Орфео оказался зажатым у двери толпой, набившейся в поперечный неф. Впрочем, из предварительных разговоров с Григорием он, и не слыша, знал, что первым на обсуждение выставлен вопрос о прекращении раскола церквей. Привстав на цыпочки и вслушиваясь в перешептывания соседей, Орфео нашел глазами яркие облачения делегации восточной церкви, как раз когда священники вышли вперед и преклонили колени перед папским престолом, объявив во всеуслышание: «Мы принимаем главенство и все обряды Западной церкви». Далее они согласились с каждым из утверждений папы, среди которых был богословский вопрос «filioque», утверждавший исхождение Святого Духа от Отца и Сына, а также использование опресноков при литургии евхаристии.
Пока Григорий выражал свое удовольствие событиями дня, Орфео шепнул фра Джироламо:
– А что выигрывает от этого Восточная церковь?
Он не сомневался, что Джироламо, бывший посланником Григория перед императором Византии Михаилом Палеологом, отлично разбирается в тонкостях торговли.
– Очень немногое, – тихо и торопливо шепнул в ответ монах. – Мы обещали допустить греческую литургию.
– И только?
– Вы должны понимать, юный мирянин, что отступление Михаила не имеет ничего общего с религиозными материями. Его империи с каждым годом все более угрожают сарацины. Ему нужна военная помощь, и торговаться не приходится.
Окунув хлеб в чашку с бульоном, монах добавил с легкой усмешкой:
– Господь осуществляет свои намерения самыми удивительными средствами, не пренебрегая даже сарацинскими полчищами.
За столами стало шумнее, и фра Салимбене вмешался в разговор:
– Можно не сомневаться, что следующий вопрос дастся святому отцу труднее. Кардиналам понадобилось четыре года, чтобы избрать его после смерти Климента, а теперь он хочет после смерти папы запирать их по отдельным кельям. И готов лишить доходов на все время, пока проходит конклав – до избрания нового папы.
– И не только это, – Джироламо. – день будет не легче. Начнется разбор обвинений против белого духовенства. Несмотря на то, что среди прелатов – кардиналов, епископов и архиепископов – теперь было немало представителей орденов миноритов и проповедников, Григорий по-прежнему считал, что все зло мира исходит от белого духовенства: от священников и прелатов, не принесших обета послушания никакой религиозной общине.
Салимбене утер рукавом струйку соуса, стекающую по складке подбородка, и подмигнул, усмехнувшись:
– Non est fumus absque igne. Нет дыма без огня. И как бы тут не подпалило кое-кого из кардиналов.
– В том числе и вашего кардинала Бонавентуру?
Салимбене явно позабавила наивность молодого мирянина, который, впрочем, и сам чувствовал свое невежество в подобных материях.
– Нет-нет, – отозвался монах, – он же сам выступает с обвинением против белого духовенства!
Орфео вслед за обоими монахами нашел взглядом фра Бонавентуру, сидевшего рядом с папой. Кардинал сражался с особо жирным куском окорока.
– Наш генерал становится таким же округлым, как ты, фра Салимбене, – с озорной миной заметил фра Джироламо.
Слово «округлый» он выговорил с особой отчетливостью опытного оратора, так что оно прокатилось вокруг и отдалось от его тарелки еще до того, как скатилось с губ.
– Да ему и пора бы. Хотя, обрати внимание, его полноте недостает моей жизнерадостности и румянца. На мой вкус, он бледноват. И эти темные круги вокруг глаз... – Салимбене в притворном сочувствии качал головой. – Даже его святейшество за него беспокоится. Видишь, как озабоченно смотрит?
Орфео ухмыльнулся, одобряя насмешки над Бонавентурой, перед которым трепетал чуть не весь мир. За время, проведенное в Лионе, он уже не раз слышал мнение, что папа прочит генерала миноритов себе на смену – печальное положение дел с точки зрения аматиного отшельника.
Он возвратился к вопросу завтрашних дебатов.
– Кажется, стоит отказаться от завтрака, чтобы занять место в первых рядах.
– Зрелище стоит того, чтобы посмотреть на него вблизи, – согласился Салимбене. – на завтра кусочек хлеба. – Монах своим ножом отхватил полковриги и протянул Орфео. – К тому же, если вы до сих пор не видели витражей собора на рассвете, вас ожидает еще одно диво.
Из теплого июньского утра Орфео шагнул в холодную мглу собора. Насколько он мог видеть в свете единственной свечи, горевшей на главном алтаре, кроме него здесь никого пока не было.
С тех пор как Орфео бывал здесь мальчиком, вырос не только город Лион. Собор продолжали украшать, и теперь весь Прованс хвалился его неподражаемыми витражами.
В Лионе маленький Орфео побывал всего однажды с отцом, приехавшим на ежегодную полотняную ярмарку, начинавшуюся после Пасхи и длившуюся до конца весны. Собор тогда только строился. На глазах Орфео благородные господа и дамы склоняли голову под ярмо и, как тягловая скотина, тянули на стройку телеги с камнем и бревнами, маслом и зерном. Ночью строители выстраивали телеги полукругом, и на каждой горел огарок свечи или фонарь. Они коротали бдение пением гимнов и кантон, раскладывали на телегах болящих, а потом подносили каждому или каждой мощи святых ради их исцеления.
Пока в его памяти всплывали картины той поездки, глаза привыкли к темноте, и перед ним медленно проступили очертания собора. Орфео увидел, что он лишен приземистой тяжести романских церквей его родины. Тонкие колонны устремлялись в небо, заставляя возводить взгляд к своду, отыскивая глазами высшую точку в надежде обрести там божественные тайны. Все было направленно вверх, к небесам. Орфео решил, что церковь понравилась бы дяде Франческо, хотя и обошлась, конечно, очень дорого. То, что ранние ордена копили и приумножали, его дядя развеивал и разбрасывал, оставляя братию на волю четырех ветров. Слово «движение» определяло его во всех смыслах, так же как этот собор.
Пока торговец разглядывал церковные своды, смутный свет пролился в стекла сводчатых окон и в тонкий узор розетки над входом. Во всех проемах возникли и засветились фигуры ангелов, святых и библейских персонажей, в то время как простые лионские мастеровые выглядывали из уголков или занимались своими обыденными делами: пекли хлеб, чесали и пряли шерсть, напоминая восхищенному зрителю, кто создатель сих чудесных видений. Но даже эта приглушенная прелюдия не подготовила Орфео к переливающемуся многоголосию, возникшему с восходом солнца. Лучи света с восточного берега Роны пронзили всю апсиду, и со всех сторон замелькали волшебные образы: многоцветный плащ Иосифа окрасил главный алтарь и золотой трон, поставленный для папы на время Собора, заиграв радужным потоком небесных отблесков. Орфео как наяву услышал астральный хорал, нисходящий на землю в этих лучах, возглашая непрестанную хвалу Всевышнему.
Увы, очарование длилось недолго. Передние и боковые двери уже открывались и закрывались, впуская горожан, спешивших увидеть новый день дебатов. Орфео выбрал себе место у поперечного нефа, откуда свободно мог видеть папу и монахов, стоявших перед алтарем. Из мешочка на поясе он вытянул кусок хлеба, сбереженный с ужина.
– Vin, monsieur?[67] Всего за грош налью.
Орфео приятно удивился – удивился, потому что среди задуманных Григорием реформ было изгнание из храмов торговцев-разносчиков. Орфео подозревал, что еще более трудным, хотя и благородным, предприятием окажется изгнание из темных уголков церквей гулящих девок.
Распахнулись врата в западном конце нефа, и Орфео поспешно запихнул в рот последний кусок. Папа Григорий выступал под белым балдахином, возглавляя входящую в собор процессию. На нем была белоснежная риза, разбитая на квадраты бледно-голубым крестом. Белыми были и шелковые туфли, и тиара с золотыми кистями. Скромный деревянный посох-патерица в правой руке отбивал ритм торжественного шага. Пока он восходил на трон и служки устанавливали над ним балдахин, опытный глаз Орфео отметил, что риза сшита из простой реймской саржи. За папой следовали кардиналы в красных сутанах и мантиях, в широкополых красных шляпах, а за ними – епископы, клир и свидетели из орденов миноритов и проповедников.
Противники – ордена и белое духовенство – расположились, словно по молчаливому согласию, на противоположных сторонах нефа. Братья выстроились у южной стены, лицом к Орфео; священники оказались к нему спиной.
Орфео хотелось поймать взгляд Салимбене, однако монах сохранял приличествующую случаю серьезность и ничем не показал, что заметил мирянина. По правую руку от Бонавентуры встал фра Иллюминато, епископ Ассизский – сейчас он заменял секретаря ордена, Бернардо да Бесса. Узнал Орфео и Джироламо, и других соседей по столу: французского минорита Гуго де Диня, и монаха-архиепископа Руанского, Одо Ригальди. Слева от Бонавентуры сидел одетый в белое генерал ордена монахов-проповедников святого Доминика.
Прежде всего папа Григорий произнес, не вставая, переводя взгляд с одного лагеря на другой:
– Есть такие, кто заявляет, что белое духовенство более недостойно проповедовать, принимать исповеди и причащать. Многие города направили ко мне петиции с просьбой передать эти функции братьям, потому что они уже не доверяют собственным священникам. Белое же духовенство возражает, что братья поступают еще хуже, нежели они, притом лишают их доходов, принимая на себя функции, являющиеся прерогативой белого духовенства. Сегодня мы приступаем к рассмотрению обоих обвинений, и первыми будут выслушаны представители братств.
Он дал знак кардиналу Бонавентуре. Генерал ордена миноритов медленно поднялся, держась спокойно и с достоинством. Он всем видом показывал, что также слышал и доверяет слухам, дошедшим до папы Григория. Монах заговорил словно бы устало: точь-в-точь, – подумал Орфео, – как банкир, подсчитывающий дневную прибыль.
– Мир, кажется, становится много хуже, чем он был. Священство, подавая дурной пример, наносит ущерб нравственности и вере. Многие нарушают обет безбрачия, держат в доме сожительниц или грешат на стороне с различными лицами. Простецы могли бы счесть, что грехи эти простительны перед Богом, если бы мы, братья, не предостерегали против них в проповедях; и обманутые женщины могли бы счесть, что позволительно грешить со священниками, как убеждают их иные из таковых. И честные женщины боятся запятнать свое доброе имя, исповедуясь наедине таким духовникам.
Недавно папский легат в Германии отлучил священников, склонявших к греху монахинь ордена – отлучил как от служения, так и от благословения, – и отлучил также тех, что грешили с ними. И многие подпали под этот приговор.
Однако отлученные священники продолжают держать свои приходы, как если бы ничего не случилось, каждодневно сызнова распиная Христа. Их исповеди и отпущения лишены силы, и профаны не вправе посещать их мессы. Таким образом, целые приходы предаются аду, общаясь с отлученными. И таким путем дьявол приобрел больше душ, нежели каким-либо иным.
Потому что нецеломудренный священник, как и незаконнорожденный, и святокупец, – теряет власть связывать и отпускать грехи.
И они еще обвиняют братства... Если бы мы входили в приходы лишь с дозволения местного священника, нам некуда было бы ступить ногой! Своей волей или по наущению епископов, они стерегут свою паству от нас более, чем от еретиков или иудеев.
По дальней от него стороне нефа прошел ропот.
– Общие слова! Бездоказательные обвинения! – произнес кто-то достаточно громко, чтобы его слова донеслись до монахов.
Архиепископ Одо Ригальдо вскочил с места.
– В 1226 году папа Урбан просил меня созвать собор в Равенне, чтобы собрать деньги против вторжения татар. Ваши приходские священники отказались вносить деньги, пока не будут обсуждены посягательства братии на ваши привилегии. – Одо окинул священников сумрачным взглядом и пронзительно возгласил: – Несчастные! Кому передавал бы я исповеди мирян, порученных моей пасторской опеке, если бы ордены отказались выслушать их? Совесть не позволит мне передать их вам, ибо люди приходят к вам за бальзамом для души, вы же поите их ядом. Вы уводите женщин за алтарь якобы для исповеди, и там делаете, как содеяли сыновья Илии в скинии, о чем ужасно поведать, но что еще ужаснее содеять. И не вам ли сказал Господь устами пророка Осии: «Я видел ужасные дела в доме Израиля: таково прелюбодеяние Эфраима!» И вы печалуетесь, когда братья принимают исповеди, ибо страшитесь, что так они узнают о ваших злодеяниях.
– Снова общие слова! – повторил тот же равнодушный голос.
– Вот как, епископ Олмутский сетует на общие слова? – Одо указал на священника, прислонившегося к стене нефа. – Скажи мне, как я могу доверить исповедовать женщин присутствующему здесь Герарду, зная, что у того полон дом сыновей и дочерей, так что к нему по справедливости можно отнести слова псалмопевца: «Дети твои будут подобны молодым деревьям оливы вкруг стола твоего». И если бы Герард был единственным!
Он обвел ряды священников взглядом и остановился на епископе в первом ряду.
– А ты, Анри де Льеж! Или не ты сожительствовал с двумя аббатисами и с монахиней? Не ты ли хвастал, что за двадцать месяцев зачал четырнадцать детей? Или не правда, что ты неграмотен, а рукоположен был спустя одиннадцать лет после того, как стал епископом?
Одо тяжело опустился на скамью, вены на его толстой шее вздулись. Тем временем упомянутый им Анри презрительно выкрикнул:
– Брат кардинал и брат архиепископ обвиняют нас. Но и братия, возведенная в церковные чины, прославилась не менее скандально!
Григорий выслушивал все это с видом грустным и задумчивым. Он, конечно, ожидал ядовитых упреков и намерен был пока что дать яду выплеснуться.
Речь Анри подняла на ноги генерала ордена доминиканцев. В белоснежных одеяниях он напоминал святого, сошедшего с одного из витражей собора, и говорил примирительным ровным тоном.
– Когда Альбертус Магнус, состоявший в нашем ордене, принял епископство в Ратисбоне ради проведения необходимейших реформ, генерал нашего ордена расценил его поступок как жестокое падение. «Кто мог ожидать, чтобы ты на закате жизни решился запятнать свою славу и славу братьев-проповедников, которым ты принес столько блага? Обдумай, какова участь прелатов, привлеченных на такую службу, что сталось с их добрым именем, как окончили они свои дни? » И Альбертус отрекся от епископства и умер простым монахом в Кельне. Я, много лет будучи главой своего ордена, не могу припомнить ни единого примера, когда бы их святейшества папы (я не говорю о добром папе, присутствующем здесь), или легаты, или главы капитулов обращались ко мне или к кому-либо из наших высших чинов с просьбой подыскать им достойного епископа. Напротив того, они выбирали братьев, как им вздумается, по соображениям непотизма[68] или по иным причинам столь же недуховного свойства, и за их выбор мы, остальные, вины не несем.
Он возвратился на место, но его мысль немедленно подхватил фра Салимбене:
– Я в своих странствиях также видел многих братьев миноритов и братьев проповедников, вознесенных на епископские посты скорее за принадлежность к знатным и могущественным семействам, нежели за заслуги их ордена. Каноники всякого города не слишком стремятся поставить над собой братьев, отличающихся святостью, сколь бы ярко ни сияли те в жизни и учении. Они опасаются услышать от них упреки за свою жизнь, полную похоти и распутства.
– Ах! Снова похоть и распутство? – послышались с церковной стороны полные притворного ужаса восклицания.
– Да, так я сказал. И да пронзит вас Христос стрелой за ваши насмешки. – Салимбене утер пылающее лицо большим платком. В соборе, полном духовных лиц и зрителей, становилось жарко. – Мне вспоминается история, слышанная от фра Умиле ла Милано, жившего у нас в Фано, – продолжал он. – Однажды в Великий пост послали за ним горцы и молили его ради Бога и спасения их душ прийти к ним, чтобы они могли ему исповедоваться. И он, взяв спутника, отправился и ходил среди них, принося много добра своими здравыми советами. Однажды к нему на исповедь пришла некая женщина. Она открыла, что дважды ее не просто склонял, но принуждал к греху священник, которому она исповедовалась до того. И вот фра Умиле сказал ей: «Я не склонял и не склоняю тебя к греху, но зову к радости небесной, которую дарует тебе Господь, если ты любишь Его и раскаиваешься». Но, давая ей отпущение, он заметил, что женщина сжимает в руках кинжал, и спросил: «В такую минуту что значит это оружие?» Она ответила: «Падре, воистину я собиралась заколоть себя и умереть в отчаянии, если бы и ты стал склонять меня к греху, как другие священники».
Оратор, воспламененный собственной речью, так покраснел, что Орфео опасался, не хватил бы его удар.
– Я видел священников, дающих деньги в рост, – говорил он, – вынужденных обогащаться, чтобы поддержать свое многочисленное потомство. Я видел священников, содержащих таверны и торгующих вином, и весь дом у них полон был незаконных детей. Они проводят ночь во грехе, а днем служат мессу. А после того, как верующие получат причастие, эти священники заталкивают освященные гостии в щели стены, хотя это – само тело нашего Господа. И служебники, антиминсы и церковная утварь у них в непристойном виде: почернелая от грязи и в пятнах. И освящаемые ими гостии так малы, что едва видны в пальцах, и не округлые, но квадратные, и грязны от мушиного помета. И для причастия они используют грубое домашнее вино или уксус...
– Проступок, несомненно, ужаснейший в глазах брата, прославленного вкусом к тончайшим винам по всем христианским землям! – прогудел голос из задних рядов.
Один из кардиналов-наблюдателей поднялся со скамьи и протолкался вперед. Красная мантия взметнулась у него за спиной, когда он выбежал на середину.
Орфео подумал, что этот прелат со своими густыми черными бровями, желтоглазый и крючконосый, как нельзя более напоминает падающего на добычу коршуна. Он обернулся к соседям:
– Это кто такой?
В толпе пожимали плечами, но один из горожан, в черной мантии и квадратной университетской шляпе, шепнул:
– Бенедетто Гаэтани. Ваш земляк, если судить по платью. Рвется в папы.
Бенедетто низко склонился перед троном понтифика.
– Простите, святой отец, я знаю, что этот день отведен для свидетельства братьев, но не могу долее молчать о прегрешениях, которым сам был свидетелем в своей епархии. Как известно вашему святейшеству, я умбриец из Тоди. Вся моя жизнь прошла на одной земле с этими братьями миноритами.
Он взмахнул рукой в сторону Бонавентуры.
– Мой высокочтимый собрат кардинал знает, что его бродяжничающие сыны так же развращены, как священники. Они во зло используют свою свободу, предаваясь обжорству и фамильярничая с женщинами. Он сам лучше всех знает, сколько раз ему приходилось сменять братьев, служащих духовными наставниками Бедных женщин. Что же до обета бедности, сыны фра Бонавентуры столь успешно собирают милостыню, что им приходится нанимать слуг, таскающих за ними сундуки с деньгами. На что они тратят эти деньги, ведомо трактирщикам. Эти братья записывают имена жертвователей, обещая молиться за них, но за первым же холмом достают пемзу и вычищают пергаменты, чтобы снова использовать тот же лист. Если народ идет к ним, то это потому, что они накладывают легкие епитимьи и уклоняются от неприятного долга, такого как отлучение.
Два претендента на папский престол прожигали друг друга взглядами с разных сторон нефа. Но стальное спокойствие в глазах Бонавентуры вдруг дрогнуло, уступило место смятению. Он прижал к груди ладонь с растопыренными пальцами, трудно вздохнул. Спустя минуту генерал ордена нетвердо поднялся на ноги, лицо его было бледнее пепла. Он оттянул красный шнур под подбородком, удерживавший на месте кардинальскую шляпу. Челюсть его двигалась, словно он пытался заговорить, однако Бонавентура опустился на скамью, так и не ответив на обвинение Бенедетто.
Кардинал Гаэтани воспользовался его молчанием. Он ткнул в противника пальцем и возобновил обвинительную речь:
– Тех братьев, кто стремится подражать вашему основателю в святой бедности, вы изгоняете из ордена или, хуже того, подвергаете пытке и заключению. Даже Джованни да Парма, повсюду почитаемого за святость, вы шестнадцать лет держите в оковах. Разве это не правда, фра Бонавентура? Станешь ли ты отрицать сказанное мной?
Минорит овладел собой и готов был продолжить спор.
– Я желал лишь согласия в ордене...
Но кожа его стала совсем меловой, он снова застонал, громко и болезненно, и скрючился на скамье, как сухой лист в пламени. Хрупкий Иллюминато пытался поддержать его, но под тяжестью Бонавентуры оба опрокинулись на пол. Со всех сторон послышались крики. Орфео показалось, что в уголках губ кардинала Гаэтани скользнула улыбка.
Орфео вернулся взглядом к центру столпотворения, как раз вовремя, чтобы увидеть, как фра Иллюминато осеняет своего начальника крестным знамением. Затем секретарь совершил странный поступок. Он поднял к губам руку Бонавентуры, словно собирался поцеловать ее, но вместо этого облизал палец умирающего языком, сдернул с него перстень и опустил в собственный карман.
Потрясенный Григорий вскочил с места, опираясь на посох-патерицу.
– Кто-нибудь, святое причастие! – выкрикнул он, опомнившись, – Его нужно соборовать!
Орфео тоже не сводил потрясенного взгляда с умирающего прелата. Всесильный мучитель фра Конрада лежал перед ним, лицом к лицу с собственной смертной долей, такой же беспомощный перед ней, как смертельно раненный Нено. И Орфео, подобно кардиналу Гаэтани, с трудом сдерживал торжество, понимая, что теперь его дело близится к успешному завершению.
– Потрясающе, Аматина. Кто тебя этому учил?
Граф Гвидо смотрел, как племянница готовит для письма кусок пергамента, очищая мягкую кожу куском пемзы, смягчая мелом и наконец выглаживая линейкой.
Она разложила пергамент на наклонной крышке конторки, стальным стилосом наколола по краям крошечные отверстия и, соединив их по линейке, расчертила лист ровными горизонтальными полосками. На пюпитре рядом с конторкой лежал единственный лист, бережно вырезанный из свитка фра Лео и накрытый планшетом с окошком, в котором виднелась предназначенная для копирования строка.
– Как готовить лист, мне показал сиор Джакопоне. Хорошее «рукоделье», чтобы занять и голову, и руки. А донна Джакома нанимала учителей, которые научили меня читать и писать.
Песенка Терезины эхом отдалась в пустой комнате, долетев из-за южного окна, перед которым стояла конторка. По ту сторону двора стучали молотками плотники, надстраивавшие ширму от ветра на деревянной галерее. Там Амата собиралась заниматься перепиской в зимние месяцы.
Она взяла острый узкий нож и принялась тщательно очинять перо. Граф Гвидо в конце недели собирался вернуться в Кольдимеццо, и Амата не находила себе места. Как сказать дяде, что она хотела бы оставить у себя Терезину? Девочка похитила ее сердце, но у Аматы были и другие соображения. Хотелось почтить память донны Джакомы, передав ее щедрый дар следующему поколению. Только вот перенесет ли граф расставание с внучкой? После смерти дочери Ванны он отдал малышке всю свою любовь. Внучка стала для него целым миром. К тому же, хоть Терезина и могла жить в Ассизи у родного отца, Амата видела, что Джакопоне плохо подготовлен к роли родителя – пусть даже здоровье его теперь, когда в жизни снова появился смысл, улучшалось с каждым днем.
Гвидо, насупившись, рассматривал строку под планшетом.
– Для меня здесь одни каракули, – сказал он. – Так я и не набрался терпения выучиться читать. Чтобы вести счета, всегда нанимал нотариусов.
– Надеюсь, честных, – хмыкнула Амата, улыбаясь вбежавшей в комнату Терезине.
Господи, как ей хотелось ребенка! И это желание стало еще сильнее с тех пор, как она повидала принявшего обет безбрачия брата. Теперь на них с Терезиной лежала вся ответственность за продолжение рода.
Прошлой ночью Амате приснился Фабиано – изломанный калека с сияющим счастьем лицом. Евнух во имя царствия небесного! Потом сон сменился, и она очутилась с Орфео на поляне в Кольдимеццо. Амата долго старалась не отпускать сновидения, вздрагивая под сильной ладонью, медленно проникающей в укромные влажные уголки тела (пусть даже рука была ее собственной), жмурясь и не желая просыпаться даже после того, как утренний луч пробрался под веки.
Она и сейчас ушла бы в грезы, если бы не появившаяся в окне головка Терезины.
– Я сейчас видела сквозь бойницу папу. Он бежит по переулку. – Девочка захихикала. – Папа, когда бежит, похож на длинноногого аиста.
Шлепки босых ног Джакопоне уже слышались на лестнице, ведущей к веранде. Он остановился перед ними и оперся руками о перильца, переводя дух.
– Делегация братства возвращается из Лиона! Амата спрыгнула с табурета. Значит, и Орфео близко!
Может, едет с ними. Она открыла рот, собираясь заговорить, но Джакопоне поднял ладонь.
– Это еще не все. Бонавентура умер, и министры-провинциалы собираются, чтобы избрать нового генерала ордена. Для фра Конрада это добрый знак. – Он хлопнул Гвидо по плечу. – Идем, suocero. Идем в базилику, узнаем новости.
Мужчины вышли, и Терезина убежала за ними. Амата поспешно сняла с пюпитра лист и заперла вместе со свитком. Хотя все монахи, гостившие в доме, были предупреждены, что в верхние комнаты допускаются только домочадцы, случай с фра Федерико научил ее осторожности. Сняв заляпанный чернилами фартук, Амата огорченно взглянула на черные пальцы. Придется умываться.
Она бегом скатилась по лестнице, но не успела. От двери раздался визг Терезины. Девочка, словно огромный медальон, повисла на шее Орфео, который одной рукой обнимал ее за пояс, а другой держал на отлете запечатанный пергамент.
При виде Аматы сквозь щетину и дорожную пыль, покрывавшие лицо молодого человека, пробилась улыбка. Он наклонился, так что ноги Терезины коснулись земли, и отпустил девочку.
– Твой верный рыцарь вернулся, – объявил он, – и принес Грааль свободы для твоего друга Конрада.
Он упал перед ней на одно колено, до конца выдерживая роль странствующего рыцаря, и потянулся к ее руке, но Амата поспешно отдернула руки и спрятала их за спину.
– Госпожа мной недовольна? – удивился Орфео. Терезина расхохоталась.
– У нее все руки в чернилах. Она книгу пишет.
– Я мог бы догадаться, – еще шире улыбнулся Орфео, поднимаясь на ноги. – Верно ли было мое описание, падре? – добавил он, оглянувшись через плечо.
Только теперь Амата заметила монаха, стоявшего в дверях, и узнала его добродушный смех прежде, чем увидела лицо.
– Добро пожаловать, фра Салимбене, – улыбнулась она. – Я вижу, милостью Божьей, вы еще здоровее прежнего.
– Разве мы встречались, мадонна? – удивился монах.
– Еще бы! Если вы и в этот раз навестите свою племянницу у Бедных женщин, то обнаружите, что ее служанка сбежала.
– Так это вы? Та бойкая малышка? – Он с веселым любопытством разглядывал ее лицо. – Я должен услышать ваш рассказ.
– Как только вы оба устроитесь, а я смогу умыться. – Она обернулась к Орфео. – Когда ты пойдешь освобождать Конрада, я провожу тебя до самых ворот Сакро Конвенто. Хочу видеть его лицо, когда он вдохнет первый глоток свободы.
– Все не так скоро, Аматина. Придется дождаться избрания нового генерала ордена и представить ему помилование Григория. Хотя новый генерал может оказаться нам другом. И Григорий, и Сетанио Орсини, кардинал-протектор ордена, высказались за Джироламо д'Асколи, о котором я тебе писал. – Орфео опустил голову и принялся рассматривать плитки пола. – К тому же, не знаю, стоит ли тебе сразу видеть фра Конрада. Неизвестно, что сделали с ним эти два года. Если при виде его ты выкажешь изумление...
Он вдруг взглянул ей в лицо и умолк, не закончив фразы. Она уловила в его глазах то желание, которое видела на воображаемой поляне, хотя во сне лицо у него было чистым и выбритым. Ей захотелось вдруг, чтобы Терезина и монах исчезли куда-нибудь хоть на минутку, чтобы она могла обнять его и повиснуть у него на шее, как это только что сделала девочка. Эта мысль висела между ними в молчании, пока Орфео не прервал натянутую паузу новой пыльной улыбкой.
Он развязал кошелек.
– Я привез тебе из Прованса подарок: вот это бронзовое зеркальце. – Орфео протер его рукавом и подал ей. – У тебя, видно, не хватает перьев, Аматина, раз приходиться писать носиком?
Фра Салимбене махнул кубком над опустевшей тарелкой, благословляя новопреставленную трапезу, похлопал себя по пузу и продолжил рассказ:
– Этот брат Пьеро из проповедников настолько свихнулся от оказываемых ему почестей, так одурел от доставшегося ему дара красноречия, что в самом деле вообразил себя чудотворцем. И явился он в один прекрасный день в обитель миноритов. Наш цирюльник его побрил, и он страшно разобиделся, что братья не собрали щетину, дабы хранить как священную реликвию.
Но фра Диотисальве, минорит из Флоренции и знатный шутник, обошелся с дурнем по-дурацки. Отправился в монастырь проповедников, но объявил, что не прикоснется к трапезе, пока они не даруют ему, как реликвию, рубаху брата Пьеро. Ну, подарили они ему большой кусок его рубахи, а он, отобедав, обошелся с ней самым нечестивым образом, после чего бросил в дыру и возопил: «Увы! Помогите мне, братья, отыскать реликвию вашего святого, ибо я уронил ее в нечистоты!» Когда же они сбежались на его зов к нужнику и поняли, что над ними посмеялись, то покраснели от стыда.
Монах осушил свой кубок и протянул слуге, чтобы тот наполнил его заново, утирая в то же время губы тыльной стороной ладони. Пока мальчик наливал вино, фра Салимбене продолжал:
– Тот же фра Диотисальве шел однажды зимой по улицам Флоренции, и случилось ему поскользнуться на льду и растянуться во весь рост, ткнувшись носом в землю. Тогда флорентийцы, которые никогда не упустят случая повалять дурака, стали над ним смеяться, и один спросил лежащего: « Что ты там прячешь под собой? » На что фра Диотисальве тут же ответил: «Твою жену, что же еще?» Флорентиец и не подумал обидеться, а рассмеялся и похвалил монаха, сказав: «Сразу видно, что он из наших!»
Амата хмыкнула, но не так весело, как граф Гвидо и слуги, сидевшие за нижним столом. Она вспоминала Сан-Дамиано и встречу с фра Салимбене, навещавшим племянницу. Почему-то теперь его шутки казались ей не такими смешными. А он, конечно, проболтает до ночи, пока все не разбредутся по постелям или не уснут прямо за столом.
Амата, хоть и помнила, с каким осуждением отзывался о фра Салимбене Конрад, рискнула в присутствии Орфео показать историку несколько страниц из рукописи Лео. И рассказала, что они с Джакопоне намерены сделать как можно больше списков с нее. Она пристально следила за его лицом, на котором по мере чтения изображалось все большее волнение. На вопрос, не хочет ли он помочь, историк ответил горячим согласием.
– Правда, я успею переписать только часть, пока меня снова не одолеет тяга к странствиям, – сказал он, – но мне надо будет прочесть остальное.
– Надеюсь, вы скромны, брат? – спросила Амата. – Орден, если бы знал о существовании истории Лео, едва ли одобрил бы ее.
Вопрос ее был вызван внезапным подозрением, что она сама проявила нескромность, показав монаху рукопись. Возможно, ее подвели добрые воспоминания о первой встрече с ним в монастыре.
– Любовью, которую я чувствую к вам и вашему жениху, клянусь быть молчаливым.
При слове «жених» Амата вспыхнула. Она еще не дала Орфео формального согласия, и не собиралась, пока им не выпадет время поговорить наедине. Между прочим, она заметила, что сам Орфео встретил это выражение самоуверенной улыбкой.
– Скромны даже за чашей, фра Салимбене?
Она понимала, что ведет себя невежливо, но монах должен был понять причину ее озабоченности.
– Мадонна! Вы меня бесчестите! – фра Салимбене принял оскорбленный вид, насколько это было возможно при его круглой веселой физиономии.
Теперь, после ужина, Амата, глядя, как понемногу наливается румянцем его толстый нос, и слушая, как становится все громче и хвастливее голос, тихонько молилась: лишь бы она не ошиблась в своем доверии. Надо, чтобы пока монах в доме, Орфео или Джакопоне за ним приглядывали.
Она повернулась к Орфео и встретила его сияющий взгляд. Он явно не слушал болтовни монаха. Сам он сегодня был молчаливей обычного. Утром его нашел брат Пиккардо и рассказал, что их отец скончался, пока Орфео был в Лионе. Орфео, несмотря на то, как обошелся с ним отец, тяжело перенес эту новость.
Амата, как ни странно, не ощутила особой радости, услышав от Орфео о смерти старшего Бернардоне. А ведь до недавнего времени вся сила ее ненависти была направлена на него. Но если ее брат, на всю жизнь оставшийся калекой, смог простить врагов и даже благословлять их за то, что те открыли ему путь к высшей, духовной радости, то почему бы и ей не повиноваться лучшим чувствам? Она кое-чему научилась благодаря полчищам учителей, осаждавших ее последние годы. И если бы не предательство Бернардоне, Орфео не возмутился бы против отца и не отправился бы в странствие, которое в конечном счете привело его к ней.
Амата встала и протянула ему руку, тем же движением приглашая остальных оставаться на местах и наслаждаться отдыхом. Провела его к креслу у погасшего камина, где столько раз приятно беседовала с донной Джакомой. И задумалась, не станет ли это место с годами их самым любимым уголком, где они будут проводить зимние вечера... самым любимым, после, разумеется, широкой постели под балдахином.
Конечно, они должны пожениться. Она его любит, да, в сущности, и обещала, когда он уезжал за свободой для фра Конрада. И он не только освободил отшельника, но и ее спас от Гаэтани, и детей защитил от всадников Калисто. Господи Боже, чего еще желать от мужчины? Неужели сомнения, которые ее гложут, не более чем свидетельство ее развращенности?
Все же в сознании не умолкал голос, подвергавший сомнению честность его намерений, требовавший ради душевного спокойствия еще раз испытать его, хотя бы он сам сегодня вечером и не задумывался о том, что их ждет. И потому, едва он придвинул поближе свое кресло, Амата спросила:
– Ты никогда не задумывался, как все будет, когда мы поженимся? Какой тебе видится наша жизнь?
Он задумался на минуту, озадаченный ее вопросом, оперся локтем на ручку кресла и упер подбородок в ладонь.
– Самое лучшее, о чем я мечтаю?
Она кивнула.
Орфео наклонился к ней.
– К югу отсюда лежит целый мир, Аматина. Мир, какого ты и представить себе не можешь. Там круглый год тепло. Он всех принимает с распростертыми объятиями. Полная противоположность холоду и враждебности, в которой мы, в нашей Умбрии, проводим большую часть жизни. Там есть кое-что и от нашей земли, но смешанное с цветами, музыкой и мудростью Востока. Император Фридрих сказал однажды: «Если бы Иегова знал Сицилию, он не поднимал бы такого шума из-за Святой Земли».
– Фра Салимбене называет Фридриха Антихристом.
– Чепуха. Фридрих был гений, хоть и натянул нос не одному папе. Когда он взял у турок Иерусалим, не зазвонил ни один колокол, и патриархи города отказались служить обедни в честь его победы. А знаешь, почему? Потому что добился он этого дружбой с султаном Аль-Камелем, а не силой оружия. Он взял в жены дочь султана и еще пятьдесят сарацинских женщин. Он разделял любовь жителей Востока к мудрости и даже восхищался Кораном, их святой книгой. Фридрих населил Сицилию философами и астрологами со всего Леванта и нанял переводчиков, чтобы перелагать их слова на латынь. Больше всех сокровищ он ценил подаренную ему султаном астролябию.
Впервые за весь вечер Орфео заговорил взволнованно.
– В Палермо, где император выстроил огромную крепость, ты можешь увидеть мечети и квадратные белые дома, совсем как на Востоке. Говорят, в полдень половина его придворных вставала, чтобы помолиться Магомету. Ему служили турки и негры, и он всюду возил с собой своих верблюдов, леопардов, обезьян, львов, редких птиц – даже жирафа.
– Ты видел все это?
– Да, Аматина, и мечтаю показать когда-нибудь тебе. Я думал о тебе, когда в Лионе восхищался чудными витражами собора, и мечтал разделить с тобой все чудеса земли.
– А чем ты зарабатывал на жизнь в своих мечтах? Орфео ухмыльнулся.
– Я наконец-то стал настоящим купцом. Объездил весь Левант и даже побывал в Катае. Эти мечты у меня остались еще от дружбы с Марко.
– А я? Что делала я, пока ты странствовал, покупал и продавал, и дивился всем чудесам света? Мы и тогда были вместе?
– Ты наслаждалась солнцем Палермо, cara mia, – засмеялся он. – Моряки ни за что не возьмут женщину на галеру. Дурная примета. Ты была моей терпеливой, послушной женой. – Он снова рассмеялся и погрозил ей пальцем: – И верной! Кто-то ведь должен растить наших детей? В моих мечтах было много детей.
– Стало быть, все-таки собираешься время от времени появляться дома, чтобы делать мне детей?
Орфео смутился, уловив в ее голосе горечь.
– Это же только мечты, Аматина. Я думал, ты хочешь много малышей.
– Я и хочу. Но мечты у тебя довольно дорогостоящие. Чтобы стать настоящим купцом, нужны деньги...
– Но ведь, когда мы объединим... Она приложила пальчик к его губам.
– Не забудь, теперь над моим состоянием есть опекун – дядя Гвидо. Я собираюсь попросить его до нашей свадьбы взять себе большую часть – для Терезины. И, конечно, я много должна монахам из Сан-Пьетро – они спасли жизнь моему брату. Им надо бы расширить монастырскую гостиницу. – Она смотрела ему прямо в глаза, зная, что увидит в них ответ на следующий вопрос вернее, чем прислушиваясь к словам. – Ты бы женился на мне, зная, что моего дохода хватит только, чтобы содержать этот дом?
Даже отражение огоньков свечи в зрачках не могло заменить искры, которую погасили ее слова.
– Я думаю, ты играешь со мной, мадонна.
Он оттолкнул назад свое кресло, и тут к нему подбежала Терезина, чтобы поцеловать на ночь.
«Девочка его обожает, – Амата. – так и светится, когда он ее обнимает. И я его тоже люблю и хочу, чтобы он меня обнял, но я...»
Ее вдруг охватила усталость. Что за разочарование было у него на лице! Кажется, оправдываются худшие ее опасения. Конечно, это только фантазии, и все же...
Она чмокнула в лоб Терезину и оглянулась на дядю, подошедшего за девочкой.
– Помогу-ка я дедушке Гвидо уложить тебя в постель, – сказала она. – Мне нужно с ним поговорить.
– О чем? – встрепенулась Терезина.
– О тебе, сверчок!
Уводя девочку, она увидела, что Орфео снова провалился в кресло, мрачный и безмолвный. Она сделала ему знак дождаться ее возвращения, но он отвернулся. На другом конце зала хохотали самые стойкие слушатели фра Салимбене.
Полная июльская луна освещала комнату, где Амата обычно спала одна. Она всегда считала роскошью собственную комнату, принадлежавшую когда-то сыновьям донны Джакомы, хотя сама матрона предпочитала делить большую спальню со служанками. Последняя неделя была исключением. Крошечная фигурка Терезины свернулась на тюфяке в углу. Ее бледная кожа призрачно белела в прозрачной тени.
Амата повернулась на спину, закинула руки за голову, уставилась широко открытыми глазами в навес балдахина. Слеза скатилась по виску на подушку. А ведь вечер должен был стать счастливейшим в ее жизни. Ее со всех сторон окружала любовь, и вот за несколько коротких часов сладкое вино дружбы свернулось, как прокисшее молоко. Что она, слишком любит себя или слишком многого ждет, когда хочет, чтобы мужчины понимали ее мечты? Она надеялась, что Гвидо без вопросов согласится с ней насчет Терезины. Когда девочка договорила молитву и закрыла глаза, Амата вывела дядю в коридор, и там он молча выслушал ее. Но когда она предложила оставить девочку у нее, взгляд его потемнел. Он признавал, что молодая пара сможет лучше воспитать ребенка, когда Амата выйдет за Орфео, но не видел смысла оставлять девочку только ради того, чтобы научить ее грамоте. «Утро покажет», – сказал он.
И какой бес толкнул ее добавить:
– Я еще не уверена, что выйду за него. Мне нужна настоящая семья, а он, боюсь, вечно будет в отъезде.
– Чушь, – Гвидо. – всегда уезжают. Я, когда отправился с императором в крестовый поход, три года не видел жены. Настоящий мужчина должен откликаться на зов великого долга или великого дела. Мир становится все шире, Амата, и искатели приключений, подобные Орфео, всегда будут стремиться раздвинуть его границы. Тебе бы радоваться, что встретила такого сильного человека.
– Но я боюсь, что он видит во мне только приданое.
– Вполне естественно.
Гвидо взял ее за плечо и легонько встряхнул, словно надеялся втряхнуть ей в голову капельку здравого смысла.
– Да что это с тобой, детка?
Он взглянул ей прямо в глаза, наклонился совсем близко. Когда он заговорил, в ноздри Амате ударил горький запах винного перегара.
– Вот что я тебе твердо скажу, Амата: я и думать не хочу отдать тебе Терезину до дня вашей свадьбы. Ей не место в доме, где суматоха стала обычаем. Через три дня мы с ней, как и собирались, возвращаемся в Кольдимеццо.
Дядя зашагал прочь по темному коридору, сердито бормоча что-то себе под нос. Амата переждала, пока горячая кровь отлила от щек и ушей. Ей было почти страшно возвращаться в зал, но, вероятно, надо было как-то извиниться перед Орфео. Оставалось надеяться, что он согласится продолжить тот разговор и что ей удастся более внятно объяснить ему свои сомнения.
Вернувшись, она увидела, что зал опустел. Остались только слуги да монахи, спавшие в дальнем конце. Орфео дожидался ее в том же кресле, но заговорить ей не дал. Едва завидев Амату, он вскочил и отрывисто произнес:
– Думаю, я с утра перенесу свои вещи к сиору Доминико и останусь у него. – Он пожевал нижнюю губу. – Помилование для твоего друга оставлю здесь. Фра Салимбене позаботится доставить его новому генералу.
От обиды Амата забыла, что собиралась извиниться.
– Навестишь как-нибудь? – натянуто спросила она. – Я надеюсь, мы во всяком случае останемся друзьями.
Ответ был холоден. Что-то о том, что сиор Доминико вскоре снова отправит его в путь. После чего он развернулся и присоединился к остальным мужчинам.
Амата отправилась в постель с тяжестью на сердце. Оттягивая с согласием на замужество, она рассердила дядю и ранила гордость Орфео, и теперь эта гордость может встать между ними нерушимой скалой. Хорошо, если размолвка забудется к утру. Заворачиваясь в покрывало и уютно подтыкая его под плечи, Амата уверяла себя, что Орфео обязательно захочет увидеться с ней еще раз. Но вот сумеет ли он ее понять?
– Просто я боюсь, – прошептала она в подушку слова, которые все это время хотела сказать Орфео.
Вслед за знакомым шарканьем Дзефферино в тоннеле наверху прозвучали незнакомые шаги. Первое, что пришло в голову Конраду: ведут нового узника.
Он приподнял голову навстречу свету факела. Щелкнул замок. Дзефферино поднял решетку и вместе со вторым монахом стал боком спускаться по ступеням.
Еще сверху тюремщик окликнул Конрада и Джованни:
– Братья, с вами хочет говорить фра Джироламо д'Асколи, новый генерал ордена.
Звеня цепями, заключенные поднялись с пола. Повинуясь знаку Джироламо, тюремщик отцепил от пояса большой ключ и присел у ног Конрада. Он отпер замки кандалов и торжествующе отбросил в сторону звенящую цепь.
Генерал ордена обратился к Конраду:
– Наш святой отец, папа Григорий Десятый, прощает твои провинности против ордена, брат. Ты свободен. Можешь уйти или остаться в Сакро Конвенто, пока не восстановишь силы. Я бы советовал тебе задержаться и довериться заботам нашего брата-лекаря.
Конрад щурил глаза от света факела. Кровь иглами колола избавленные от кандалов ноги. После долгих месяцев надежды трудно было поверить в освобождение, пришедшее столь внезапно и обыденно. Он стряхнул паутину с мозгов, уверяя себя, что не ослышался.
Джироламо продолжал:
– Как только окрепнешь, мы встретимся для беседы, фра Конрад. Я рассчитываю, что ты станешь моим посланником к братьям спиритуалам и поможешь вернуть их в наше лоно. Зная, что ты сочувствуешь их взглядам и сам был нашим узником, они прислушаются к твоим словам, когда ты объяснишь им, что орден неизбежно должен расти и изменяться. Я уверен, что и фра Джованни признавал это, сам будучи генералом.
Конрад отвечал неуверенно, словно внезапно разбуженный лунатик.
– Я польщен вашим доверием, фра Джироламо, но недавно я принес обет, который, надеюсь, вы позволите мне исполнить. Я обещал Господу нашему, что, если буду освобожден, отправлюсь на время трудиться для прокаженных. Однако присутствующий здесь фра Джованни любим всеми братьями. Не может ли он стать вашим посланником?
– Я намерен освободить и этого преподобного брата, – проговорил фра Джироламо, всматриваясь сквозь полумрак в лицо старого монаха, – однако сомневаюсь, что он перенесет дальний путь, сопряженный с таким поручением.
Он обратился к самому Джованни:
– Вы обдумывали, что станете делать, покинув это место, падре?
Джованни ответил, запинаясь:
– Думал, сотни раз. Я хочу отправиться в Греччио... только в Греччио. – Дрожащим голосом он добавил: – Я хочу закончить свои дни перед яслями, где святой Франциск воссоздал сцену рождества Спасителя.
Пока Дзефферино снимал со старика оковы, Джироламо протянул к Конраду открытые ладони.
– Видишь сам, фра Джованни не годится. Расскажи мне о своем обете. Как долго ты обещал трудиться среди прокаженных?
– Пока не узнаю того, что должен узнать.
– И что же ты должен узнать?
– Я сам еще не знаю, но уверен, Господь откроет мне это в должный срок. Или я окончу жизнь, так и не узнав.
Джироламо, потирая себе щеки, продолжал разглядывать пленников.
– В своем стремлении объединить орден я проявил излишнюю торопливость, братья. Очевидно, вам обоим нужно время, чтобы привыкнуть заново к жизни на земле. Исполни свой обет, фра Конрад. Однако я не теряю надежды увидеть тебя своим помощником, когда ты завершишь задуманное и восстановишь силы.
Громкое хлюпанье прервало их беседу. В свете факела Конрад увидел, что по щекам стражника катятся слезы.
– Фра Джованни понадобится спутник, чтобы проводить его в Греччио, – заметил он. – Может, фра Дзефферино... если вы сможете придумать что-то вроде маски... потому что его беспокоит обезображенное лицо...
Джироламо удивленно склонил голову набок.
– Ты просишь за своего тюремщика?
– Эти два года он был для нас добрым пастырем. И мне кажется, заранее скучает по своей немногочисленной пастве.
Джироламо задумчиво оглядел странную троицу.
– Что ты сам скажешь, Дзефферино? – наконец спросил он. – Готов ли ты передать свои ключи другому брату и покинуть это место?
Сдавленный смешок вырвался из груди тюремщика.
– Готов, но я хотел бы отправиться с фра Конрадом. Фра Джованни нужен молодой и сильный спутник. Конрад, мы с тобой – два слепца, мы подойдем друг другу.
Конрад тронул пальцами шрам на щеке.
– Я не подумал, как выгляжу со стороны. Мной можно пугать детей?
– Ты постарел, брат, выглядишь много старше своих лет, – ответил ему Дзефферино. – Когда ты попал сюда, волосы твои были собольим мехом, а теперь твоя голова укрыта белым мехом горностая. Ты хромаешь, как старый осел, и на ярком свету будешь слеп, как летучая мышь. Короче, если бы не твоя борода пророка, мы с тобой сошли бы за близнецов.
Забывшись на минуту, тюремщик поднес факел к своему лицу, показывая себя Конраду, но едва жар коснулся его щеки, он поспешил отодвинуть огонь на длину руки. В его памяти навечно остался ангел мщения в полночном лесу.
Конрад прохромал к лестнице и крепко сжал плечо Дзефферино.
– Тогда веди, брат. Если ты вместе со мной запоешь гимн хвалы и благодарения, мы с тобой посрамим всякого, кто живет надеждой на земные блага.
Насчет дневного света Дзефферино не ошибся. Как ни рвался Конрад скорее выбраться из Сакро Конвенто, но, едва миновав ворота братства, был вынужден остановиться и прикрыть глаз рукавом. Неверной поступью он добрался до нижней церкви базилики и нырнул в прохладный полумрак. Его верный тюремщик поспешал следом. Конрад, как ребенок, едва научившийся ходить, проковылял к могиле Лео.
Он сдержал рвавшиеся с языка упреки наставнику. Припомнив хвалебный гимн, о котором говорил в темнице, пробубнил слова благодарности, укрепляя в себе пошатнувшуюся веру в промысел Божий.
– А тут что-то новое, – сказал ему в спину Дзефферино. – В последний раз, когда я здесь был, такой плиты не было. Похоронена женщина. Джакома... святая римлянка...
– Джакома? – Конрад перекрестился, просунул руку под кафедру и пальцами нащупал буквы. – Когда она умерла, брат?
– Нынешней зимой. Говорю же, плита новая. Конрад уронил руки.
– Покойся в мире, фра Джакоба.
– Брат с женским именем? – удивленно спросил Дзефферино.
– Прекрасная и добрая женщина, брат, но ее историю я расскажу тебе в дороге. Сейчас он думал, успела ли донна Джакома исполнить свое намерение – сделать Амату наследницей.
Амата теперь уже совсем взрослая женщина. Он почти не вспоминал о ней за два прошедших года, но сейчас понял, что должен узнать, как она живет. И задумался, исчез ли он из ее памяти так же, как она из его. И понадеялся, что этого не случилось.
Из противоположного трансепта послышался сердитый голос. В северном конце базилики вспыхнули факелы. Прикрыв глаз ладонью, Конрад увидел двоих, карабкающихся по лесам у стены. Если бы не сочные выражения, они походили бы на ангелов, спускающихся и восходящих по лестнице Иакова. Голос, нарушивший его размышления, сердито бормотал с выговором старого флорентийца:
– Пигменты у меня готовы, Джотто. Скорей, парень. Клади штукатурку. Я хочу сегодня закончить Деву.
Конрад прошел через апсиду, встал у лесов, рассматривая работу художника. Старый ворчун тут же прикрикнул:
– А вы, братья, лучше бы держались подальше. Не отвлекайте моего ученика.
Конрад примерз к месту. Широко распахнул единственный глаз, сомневаясь, не обманывает ли его зрение. Поначалу свет факелов вызвал слезы, и отшельник задумался, всегда ли святые Господа купаются в подобном сиянии. Но понемногу он стал различать цвета фрески: толпы херувимов, окруживших недописанную Мадонну на престоле. На руках ее был, казалось, настоящий, живой младенец – не крошечный римский император, какого Конрад привык видеть на подобных фресках.
По левую руку Мадонны стоял святой Франциск в простой серо-коричневой рясе братства. Темные глаза смотрели куда-то сквозь Конрада, полные губы спокойно сомкнуты. Золотой нимб окружал оттопыренные уши и смуглый лик святого, его жесткую рыжеватую бороду и жидкие брови. Живописец изобразил святого с прижатой к груди рукой, а в другую дал Библию или, может быть, Устав ордена. На руках ярко выступали стигматы. И на босых ступнях Конрад заметил следы гвоздей. Сквозь прореху в одеянии виднелась рана от копья в боку.
Но взгляд отшельника притягивали пустые спокойные глаза святого. Конрад вспомнил, что ко времени, когда серафим отметил его стигматами, Франциск был почти слеп. Жаркая благодарность за уцелевший глаз наполнила грудь Конрада.
– Как красиво, синьор, – пробормотал он, обращаясь к старому живописцу.
– Красота – мое ремесло.
Нотка ехидства в голосе мастера заставила Конрада заподозрить, что старик сравнивает свое творение с лицами братьев. Красотой они с Дзефферино похвалиться не могли. На тонкий взгляд флорентийца оба должны были внушать отвращение. Конрад вдруг застыдился своего лица и надвинул пониже капюшон.
– Идем, брат, – обратился он к спутнику. – Я знаю место, где нас примут и дадут отдохнуть.
Конрад и Дзефферино, скрыв лица под куколями, ждали в большом зале дома Аматы.
Молодой Пио не узнал отшельника, даже когда тот спросил, по-прежнему ли живет здесь Амата. Возможно, его голос тоже изменился от промозглой сырости камеры, хотя бесконечные разговоры с Джованни не дали ему совсем заржаветь.
Давным-давно простив своего тюремщика, Конрад до сих пор не задумывался, как встретят Дзефферино в этом доме. Впрочем, Амата видела его лишь однажды, в темной заброшенной часовне, а имя свое он тогда назвал, только исповедуясь Конраду. К тому же шрамы и жизнь в подземелье сильно изменили его лицо. Другое дело – как посмотрит на девушку Дзефферино, если, конечно, узнает в ней виденного на дороге послушника. Конрад предпочел бы не будить спящего пса те несколько дней, которые они здесь проведут.
Услышав шаги Аматы, он склонил голову.
– Мир вам, братья, – начала она. – Вы ищете здесь приюта?
– Да, Аматина, – ответил Конрад. – Для меня и моего спутника.
Молчание стало осязаемым.
– Конрад? – голос у нее дрожал.
– Да. Меня освободили.
– О, Господи. Дай же на тебя взглянуть!
Она потянулась к его куколю, но Конрад удержал ее руку.
– Прошу тебя. Ты напугаешься.
Ее опустившаяся рука сжалась в кулак.
– Что они тобой сделали?
– Не «они», мадонна, – перебил Дзефферино. – Я был его палачом.
– Ты был не более, чем орудием Божьим, – прикрикнул Конрад. – Не обвиняй себя.
– Братья, перестаньте! Довольно, прошу вас, – сказала Амата. – Не мучайте меня. – Ее рука легла на плечо Конрада. – Ты что, собираешься всю жизнь прожить под капюшоном? Вспомни, в этом доме все – твои самые верные друзья. – Она сквозь капюшон погладила его по голове. – Начинай привыкать.
Конрад обернулся к спутнику.
– И ты, Дзефферино. Надо, не то мы можем с тем же успехом вернуться в нашу тюрьму.
Они одновременно откинули куколи. Амата сморгнула слезы, провела кулаком по скуле и отступила назад, переводя взгляд с отшельника на Дзефферино и обратно. К радости Конрада, она ничем не показала, что узнает монаха, пытавшегося проткнуть ее копьем.
Наконец взгляд ее остановился на Конраде, и так пристально, что тот покраснел.
– Конрад, Конрад, – заговорила девушка, – как же я по тебе скучала. И как мне нужно поговорить с тобой именно теперь!
Она словно не замечала перемены в нем. Даже сумела улыбнуться.
– А сейчас я тебя удивлю. Идем!
С помощью Аматы и Дзефферино он взобрался по лестнице. Когда ладонь девушки поддержала его под локоть, отшельник не отстранился. Он начинал ощущать, как не хватало ему эти долгие месяцы таких мимолетных знаков привязанности – и сколько тепла он получил в этом доме два года назад, даже не замечая его.
Осилив последнюю ступеньку, Конрад увидел двух писцов, монаха и мирянина, склонившихся над работой. Оба показались смутно знакомыми, хотя теперь он не вполне доверял своему зрению. Временами все представлялось ему как в тумане, и маленький скрипториум Аматы тоже показался сновидением.
– Фра Салимбене, сиор Джакопоне, – окликнула Амата. – Смотрите-ка, кто пришел! Вы помните фра Конрада?
Печаль омрачила лицо Джакопоне, когда он поднял голову. Он отвел взгляд, уставился на перила лоджии. На лице монаха было чистое любопытство. Салимбене слишком плохо знал Конрада, чтобы помнить, как тот выглядел прежде.
– Невероятный документ доверил вам фра Лео, – заговорил историк, – хотя в нем и маловато чудес.
Амата поспешно стала объяснять, что за листы лежат на пюпитрах у переписчиков.
– Я надеюсь, ты будешь доволен, Конрад. Ты ведь когда-то просил меня это сделать.
Она испытующе взглянула на него.
С помощью Дзефферино отшельник проковылял сперва к одной, затем к другой конторке, просмотрел пергаменты.
– Вы оба – прекрасные писцы, – похвалил он, затем обратился к фра Салимбене: – Что касается чудес. Фра Лео намеревался записать совершенно правдивую историю. Он не позволил бы себе раскрашивать рукопись вымышленными событиями, сколь бы поучительны они ни были для читателя.
Салимбене виновато склонил голову, возможно, снисходя к немочи говорящего.
– И он, разумеется, был прав. Я знавал многих, вымышлявших ложные видения, чтобы заслужить почет и представить себя святыми, которым открыты высшие тайны. И один Бог знает, сколько видений порождены больным мозгом, отравленным собственными испарениями, так что иной и в истинном видении заподозрит лишь вымысел.
Он начал горячиться.
– А поддельные реликвии! Сколько я повидал в своих странствиях! Монахи в Суассоне хвастают молочным зубом, якобы выпавшим у Христа-дитяти на девятом году жизни. Нить, которой перевязывали пуповину Господа, я видел в трех разных мощехранилищах – впрочем, там, допускаю, хранятся куски одной и той же нити. Зато цельную крайнюю плоть мне показывали в семи церквах. И каждую в праздник Обрезания выставляют с огромным торжеством.
Джакопоне отложил перо, смиренно взглянул на рассказчика.
– Я однажды касался крайней плоти. Это событие потом месяцами вдохновляло мои молитвы.
Салимбене насмешливо усмехнулся в ответ на признание Джакопоне:
– Такова вера простецов. В конечном счете это самое веское основание для существования реликвий и чудес. Абстрактные рассуждения не нужны вдовице, сжимающей в кулаке свою лепту. А вот сосуд с драгоценными каплями молока Богоматери... кто не отдаст за него и то немногое, что имеет?
Конрад нахмурился, но смолчал.
– Я теперь устал, – сказал он Амате, не прибавив, что утомил его фра Салимбене. – Где можно отдохнуть?
Только спустившись вниз, где их не могли слышать писцы, он выразил свои сомнения.
– Сиору Джакопоне я верю и рад видеть его с пером в руках, но боюсь, ты сделала ошибку, доверив рукопись Лео Салимбене. Его легко принять за пустого шута, но его симпатии на стороне конвентуалов.
– Он историк, Конрад, – возразила Амата. – Интерес к истории ордена для него важнее борьбы партий.
– А когда он удовлетворит любопытство?
– Он мне твердо обещал. Мне и...
Амата сбилась, не зная, как назвать Орфео. Только не женихом, как назвал его фра Салимбене. Она не знала даже, есть ли у нее право называть его другом.
– Мне нужно с тобой поговорить, Конрад. Фра Дзефферино отпустит тебя после ужина?
Дзефферино склонил голову.
– А пока, если хотите вздремнуть или перекусить до ужина, только скажите. Весь дом в вашем распоряжении.
После ужина она уведет друга в тенистый уголок двора. И пока ему не надоест слушать, станет рассказывать обо всем, что она обрела за время их разлуки, и обо всем, что совсем недавно утратила. И если ему захочется выплеснуть свою историю, он найдет в ней сочувственную слушательницу. Так многое переменилось в их жизни за эти два года!
Орфео подергал парусину, прикрывавшую нагруженные повозки, убедился, что все надежно закреплено. Рядом старый Доминико подсчитывал овчины, мешки с шерстью и штуки готового сукна. Несколько возчиков подводили волов и ставили их под ярмо оставшихся телег и фургонов. Обычно предстоящее путешествие заряжало Орфео силой и бодростью. Но не сегодня. Он старался думать только о деле, но все равно уезжал без радости.
Он знал, что «ее отшельник» уже несколько недель живет у Аматы. Она прислала Орфео письмецо с благодарностью и приглашением зайти познакомиться с Конрадом, однако он не нашел в себе сил даже написать ответ. Боль последней встречи все еще была CB6JK9..
Торговец прошел через двор к телегам. Почти все возчики были ему знакомы по прошлогодней поездке во Фландрию и Францию. Чумазые коренастые сквернословы в кожаных, как у кузнецов, туниках, с кинжалами на поясах. Зато Орфео был уверен, что его команда одолеет любую преграду, выставленную природой и человеком. Новичком был только один – возчик средних лет, заменивший Нено. Пока что остальные его принимали.
Орфео провел пальцем по внутренней кромке ярма, проверяя, в порядке ли обивка, не будет ли натирать волу холку. Потом обвел глазами строй повозок. В ореоле встающего солнца из-за последнего фургона показалась фигура монаха, ковыляющего неверной, трудной походкой. Длинная седая борода падала ему на грудь – как у восточного патриарха. Приблизившись, он поднял голову, посмотрел на сиора Доминико, потом на Орфео. Тот поморщился, разглядев пустую глазницу и скошенный здоровый глаз. Такой способен проклясть душу одним взглядом, ни слова не говоря.
– Орфео ди Анжело Бернардоне! – громко окликнул монах.
В голосе не было вопроса: он явно знал, с кем говорит. В эту минуту Орфео готов был поверить, что сам Мрачный Жнец явился по его душу.
– Он перед вами, брат. Чего вы хотите?
– Для себя – ничего. Ты уже сделал достаточно, награди тебя Бог, добившись у папы свободы для меня.
Монах нетвердыми пальцами откинул капюшон, и солнце запуталось в снежной копне его волос.
Пораженный Орфео не сразу нашелся, что сказать. Он представлял себе молодого и даже красивого человека – такого, какой мог привлечь Амату внешностью. Холодность, с какой она встретила его, вернувшегося с помилованием, заставила молодого торговца заподозрить, что она неспроста интересуется этим монахом – особенно когда девушка объявила, что хочет встретить его у ворот обители. Орфео решил, что его использовали, насмеялись и бросили. Теперь, увидев отшельника своими глазами, Орфео понял, что ошибался. Он махнул рукой, отвергая благодарность.
– Рад помочь невиновному, – и он снова занялся ярмом.
– А еще я хочу тебе сказать, что ты дурень, – продолжал монах.
Орфео замер, спиной чувствуя обращенные к нему любопытные взгляды возчиков и сиора Доминика. Все они были обращены к нему. На лицо монаха старались не смотреть.
– Не думаю, чтобы ты мог об этом судить, – отозвался Орфео, воинственно выпятив подбородок.
– Однако возьмусь судить, коль ты мне скажешь, что не умеешь любить саму женщину, а не ее богатство. Я говорю о женщине, которая любит тебя больше своей души, прости ее Бог!
Конрад разбередил незажившую рану, причинил боль – и смутил. Орфео оглядел своих спутников.
– Прошу прощения, сиор Доминико, – сказал он, – мне надо поговорить с этим братом.
Конрад устремил взгляд на старого купца, и тот, опустив глаза на свои тюки, поспешно махнул рукой: «Разрешаю».
Орфео потянул монаха за собой под арку двора. О чем рассказала ему Амата?
Монах заговорил первым:
– По твоим глазам я догадываюсь, что не ошибся. Ты так же тоскуешь по ней, как она по тебе. А поглядев на твоего нанимателя, я надумал одну штуку. Хорошо бы доказать Аматине, если, конечно, ты этого хочешь, что ты женишься на ней не ради денег, а по любви.
Орфео взглядом поторопил монаха. Голосу он сейчас не доверял. Надо взять себя в руки, пока отшельник говорит.
Тот излагал свой план, заключая каждую часть непременным: «если ты ее действительно любишь». Советы его казались Орфео разумными – на удивление разумными, учитывая, что отшельник ничего не понимал в коммерции. Выслушав Конрада, Орфео сказал:
– Сиор Доминико наверняка согласится – и братец Пиккардо тоже.
Ну конечно, он всей душой желал, чтобы замысел брата Конрада сработал. В сердце разгоралась надежда. Молодой человек стиснул руку монаха и что было силы встряхнул.
– Теперь уже ты меня спасаешь, брат.
– Тогда дай Бог тебе удачи, – пожелал Конрад. Орфео выпустил наконец его руку, и монах добавил:
– Будь добр, синьор, когда увидишься с Аматиной, передай от меня весточку. Я сегодня ушел не попрощавшись – боялся, что она станет меня удерживать. Скажи ей, что я отправился в госпиталь Святого Сальваторе делла Парети и вернусь, когда смогу.
– В лепрозорий?
Конрад кивнул.
– И еще, я оставил в доме своего спутника, никого о том не предупредив. Опять же, не хотел шума. Он может последовать за мной, если пожелает – или нет, как Господь его надоумит. Я сам не знаю, когда вернусь, и мой выбор может прийтись ему не по вкусу.
Монах сухо усмехнулся:
– Addio, signore. Благослови Бог тебя и твою избранницу.
Дзефферино всю ночь ворочался на тюфяке и наконец забылся беспокойным сном. Тревога ядом расходилась в крови. С того дня, когда братья нашли его полумертвым в заброшенной часовне и перенесли в Сакро Конвенто, он не покидал стен обители, да и на свет выходил, только чтобы взять еду для заключенных. Он прикрывал голову локтем, отгораживаясь от храпа незнакомцев, темными тушами лежавших кругом, поджимал колени к животу, сворачиваясь в тугой клубок. Какое-то утешение приносило лишь ровное дыхание спящего рядом Конрада.
Под утро Конрад пошевелился. Дзефферино из-под прикрытого века проводил его взглядом. Так же он уходил, выслушав его исповедь в пустой часовне. Дзефферино вдруг испугался, что опять останется один, но вокруг дышали люди, не дикие звери, и он снова погрузился в сон.
Разбудила его суета: слуги сворачивали постели, зевали, потягивались, призывали Бога благословить их дневные труды. Постель Конрада была пуста и не убрана. Может, он решил сперва сходить в нужник?
Дзефферино встал, надвинул на голову куколь и прошел за другими, тянувшимися в ту же сторону. Он видел, как слуги отводят взгляды, чтобы не пялиться на него. Конрад мог этого не замечать, но Дзефферино остро чувствовал страх и отвращение окружающих.
Скоро он убедился, что его товарища нигде нет. Не было его и за завтраком. Есть ему расхотелось. Хозяйка, Амата, улыбнулась монаху и спросила, где его спутник. Дзефферино растерянно пожал плечами и обвел комнату взглядом. Гул голосов бил по ушам, как крылья летучих мышей, носившихся по темным переходам подземелья.
– Поищу-ка я его в часовне, – сказала она и вышла, громко окликая Конрада по имени.
Что-то в ее голосе... «Конрад! Фра Конрад!». Как тот мальчик в лесу. Он словно наяву услышал голос, выкрикнувший: «Эти люди не боятся Бога, фра Конрад!» И вслед за тем – трубный глас огненного ангела, и пламя, охватившее Дзефферино. Он так и не спросил Конрада об этом ангеле. После видения в камере Дзефферино уверился, что отшельник пребывает в высших сферах, недоступных простым смертным. Тюремщик опасался слишком глубоко заглядывать в священные тайны.
Все быстро покончили с завтраком, и Дзефферино остался один за столом в огромном зале. Слуги собирали пустые миски и чашки. Каша бурлила у него в животе. Скоро переписчики возьмутся за работу. Может, Конрад поднялся наверх, чтобы помогать им? Для такой работы сил у него уже хватит.
Дзефферино, опустив голову, поднялся по лестнице, но нашел наверху одного только Джакопоне. Посмотрел, как писец ножом вырезает из свитка лист и расправляет его на пюпитре, потом взял свиток в руки и стал ощупывать. Монах слышал уже рассказы об этой «бумаге», дешевой и удобной в сравнении с пергаментом. Правда, в сырости монастырских библиотек она долго не проживет. Стоит только взглянуть, как легко кто-то проделал дыру в этом «rotolo»[69]. Дзефферино просунул в отверстие мизинец.
– Это не простая дырка, брат, – заговорил Джакопоне, заметив, чем он занят. – Однажды темной ночью эта рукопись спасла жизнь нашей хозяйке. Темный призрак, монах-убийца, нацелил в нее копье, но на груди у нее был привязан этот свиток. Я и теперь не устаю хвалить небо за то, что фра Лео отличался многословием.
Дзефферино чуть не смял свиток, стиснув его в руках.
– Монах? Зачем бы монах стал убивать женщину, столь щедрую к нашему братству?
– Ты бы так не сказал, если бы видел, как она дралась в ту ночь: словно демон из ада! Сама справилась с одним из убийц, хотя они убили и одного из наших. Те монахи хотели зачем-то похитить Конрада. Напали на нас в лесу, из темноты.
– Ты тоже был там? – спросил Дзефферино.
– Был, хотя и запоздал с помощью. Из их главаря сделал факел, а остальные разбежались по своим норам, как хорьки.
Свиток глухо стукнулся об пол и, разворачиваясь, откатился к стене. Джакопоне вскочил с табурета, подхватил его.
– Осторожней, брат. Ты нездоров?
Дзефферино спрятал руки в рукава, склонил голову. У него свело горло, и он не сразу смог выдавить сухой резкий кашель, выбивая застрявший в гортани комок.
– Angelo Domini, – выговорил он. – Ангел Господень! Ты!
Деревянный пол лоджии чуть вздрогнул под легкими женскими шагами. Следом за Аматой, отдуваясь, протопал по лестнице Салимбене.
– Фра Конрад ушел, брат, – обратилась к Дзефферино Амата. – Он передал тебе, что ты можешь найти его в госпитале прокаженных – если захочешь последовать за ним. – Она раскраснелась от волнения, обернулась к Джакопоне. – Приходил посланец от сиора Орфео. Он будет здесь завтра утром и надеется, что с добрыми вестями.
Джакопоне и Салимбене расплылись в улыбках.
– Я так и знал, что он скоро объявится, мадонна, – объявил монах.
Амата обернулась к Дзефферино. Она не могла скрыть радости.
– Прости, брат, за наше маленькое семейное торжество. Моим друзьям известно, как много значит для меня эта весть. – Она опустила глаза на зажатый в руке лист. – Только я беспокоюсь за фра Конрада. Как он будет жить среди этих мерзких прокаженных? Ты не знаешь, зачем он туда отправился?
– Во исполнение обета, мадонна.
– Ты пойдешь за ним? Я тогда велю кухарке приготовить тебе еду на дорогу. Конрад ушел, даже не поев.
Идти за ним? За человеком, который покинул его среди врагов? Дзефферино махнул рукой перед глазами, отгоняя огненное видение.
– С вашего позволения, мадонна, я проведу здесь еще одну ночь. А утром вернусь в Сакро Конвенто.
Засыпая, Амата думала не об Орфео, а о Конраде. Для нее отшельник оставался единственным человеком, любившим ее беззаветно, ничего не прося в ответ. Она, хоть и сумела скрыть ужас, охвативший ее при встрече, до сих пор оплакивала своего друга. Никогда больше ей не заглянуть в его сияющие серые глаза. А если чистота души не спасет его от заразы? Она пробормотала молитву, прося сохранить и защитить его, но, кажется, обращалась при этом не столько к Богу, сколько к донне Джакоме. Потом повернулась на бок и мирно заснула. Среди ночи ее разбудили крики.
Служанка Габриэлла тянула ее за руку, вытаскивая из постели и из глубокого сна.
– Одевайтесь скорей, мадонна. Во дворе пожар. Двигаясь в тумане полусна и дыма, Амата завернулась в накидку и выбежала из комнаты. Откуда пожар среди лета, когда все камины, кроме кухонного, вычищены и закрыты? Должно быть, кто-то забыл задуть свечу. Приближаясь к внутреннему дворику, она видела красноватое сияние, дьявольским заревом пляшущее на каменных колоннах и стенах. Гости и слуги вместе таскали воду из фонтана. Другие бегали к ближайшему колодцу.
Она протерла глаза и уставилась под арку двора, в ужасе закусив пальцы. Горела деревянная лоджия, где стояли конторки переписчиков. Жаркое пламя охватило лестницу и всю южную стену. Северную стену и лестницы поливали из ведер, чтобы отстоять дом, но лоджию было уже не спасти. Амата тупо таращилась в огонь, соображая, где стоял шкаф со свитком и неоконченными копиями. На ее глазах южная галерея обрушилась и по двору раскатились тлеющие и пылающие бревна. Среди горящих обломков Амата различила пюпитр, и сердце у нее замерло.
Все пропало! Каменные стены и черепичная крыша могли устоять перед огнем, плотники восстановят галереи, но хроника Лео пропала безвозвратно. Амата закрыла лицо руками. Она не оправдала доверия Конрада!
Битва с огнем продолжалась до рассвета. Ночная стража разбудила соседей, и в ход пошли все окрестные колодцы. Из дома и в дом носились люди с ведрами. Пожарные по двое тащили огромные бадьи. Амата вместе с другими женщинами гонялась за разлетающимися хлопьями сажи, тушила их, чтобы не дать огню распространиться. Она металась из стороны в сторону по двору, грудь у нее разрывалась от дыма и жара, а перед домом тем временем все прибывала крикливая толпа.
Наконец, вскоре после того, как прозвонили к заутрене, маэстро Роберто объявил, что пожару конец. Все устало собрались посреди двора, рассматривая обугленные, почернелые, растрескавшиеся арки. Ничего деревянного не осталось – выгорели даже косяки дверей. Джакопоне сидел на засыпанной пеплом каменной скамье, где она говорила с Конрадом в тот вечер после его возвращения. Он баюкал голову в ладонях и бубнил что-то вслух, хотя рядом никого не было. К Амате подошел чумазый от золы Пио.
– Пио спас дом, Аматина, – сказал управляющий. – Это он учуял дым и всех разбудил.
Амата погладила юношу по плечу и пробормотала:
– Благослови тебя Бог.
Обвела глазами остальных домочадцев, заливавших последние угольки и сгребавших к стенам обгорелый мусор. Ни фра Салимбене, ни спутника Конрада среди них не было.
– Наши монахи не пострадали? – спросила она.
– Я их не видел, – отвечал Роберто.
– Я в самом начале заметил твоего писца, – вмешался Пио. – Он первым добрался до лоджии. Должно быть, тоже почуял дым. Я разбудил остальных и сразу бросился обратно. Он как раз сбегал по северной лестнице. Я думал, он ищет, чем зачерпнуть воду, и крикнул, чтоб бежал на кухню, а потом его больше не видел.
Джакопоне во весь голос выкрикнул:
– Angelus Domini! Слепой монах предсказывал это!
– Ангел?
Амата, подняв брови, взглянула на Роберто. Тот пожал плечами.
– Я, мадонна, занимаюсь земными делами. Пусть сиор Джакопоне ищет тайные причины случившегося.
Они побрели к дому. Протяжный тонкий плач трубы раздался от скамьи, где сидел Джакопоне. Амата развернулась на месте, но тот уже промчался мимо, длинными прыжками пробежал через прихожую и скрылся за дверью.
– Кузен! – крикнула вслед Амата, но кающийся уже не слышал.
Прокаженный, гревшийся на солнце у дверей, заметил его первым. Он предостерегающе затряс своей погремушкой, и не успел еще Конрад дойти до конца тропы, тянувшейся из леса между двумя длинными зданиями, как из своих келий стали выглядывать привлеченные шумом пациенты. Женщины и маленькие дети показывались из левого строения, мужчины – из правого. Поднялся пронзительный гомон. Конрад, похолодев, шел между ними. Большего ужаса не внушили бы ему даже поднявшиеся из могил покойники. Снова Лео гнал ученика в средоточие его потаенных страхов. Конрад зажмурил глаза и стал молиться. «Servite pauperes Christi», – шептал он про себя.
У концов бараков стояли две небольшие хижины. Здесь, догадался Конрад, живут монахи и монахини ордена Святого Креста – крусижьери, заботившиеся о несчастных. Один монах высунулся в открытое окно. В дверях показался высокий, худой, загорелый докрасна человек в длинной красной мантии и шляпе врачебного сословия. Он направился навстречу Конраду, и прокаженные, завидя его, сразу примолкли.
– Приветствую тебя, брат, – глуховатым голосом заговорил врач. Он назвался Маттео Англикусом – Матвеем Английским.
– Мир тебе, – ответил Конрад. – Я пришел трудиться.
Маттео осмотрел его с головы до ног, но не отвел глаз, как возчики Орфео. Он, конечно, насмотрелся здесь и не таких уродств, и глядел на Конрада так же спокойно, как на нового пациента.
– И что же привело тебя сюда?
– Я следую примеру своего учителя, святого Франциска – и исполняю обет.
– Подними на палец подол своей рясы.
Когда Конрад исполнил приказ, врач оттопырил губы:
– Так я и знал. Тебе придется подождать здесь, пока я принесу пару сандалий. Правило первое: никто из моих людей не ходит в пределах госпиталя босиком.
– Я с самого пострижения не ношу сандалий, – возразил Конрад. – Я давал обет бедности.
– Тогда тебе придется решать, который обет ты намерен исполнить, – пожал плечами Маттео. – Если хочешь остаться здесь, привыкай считать мои распоряжения волей Бога. Я оставляю монахам души пациентов, а заботу о телах монахи оставляют мне. Могу тебя утешить: жизнь здесь достаточно бедная. И я постараюсь подыскать тебе самые грубые сандалии.
Конрад нерешительно кивнул, и тогда врач улыбнулся ему.
– Добро пожаловать, брат. Судя по тому, что ты только что из монастырской темницы, полагаю, ты хороший человек.
Конрад остолбенел:
– К-как...
Маттео указал на его глаз.
– Тебя пытали. Волосы у тебя седые, а кожа бледная и нежная, как у девушки, – долго не видела дневного света. И ты несколько лет не брился. На лодыжках волосы вытерты кольцами кандалов, и след еще виден. Кроме того, ты ходишь в рваной рясе спиритуала и босиком – с точки зрения Бонавентуры, достаточные причины держать тебя в тюрьме.
– Тебе известно о расколе...
– Я когда-то подумывал вступить в ваш орден, но предпочел серому цвету красный. Шестьдесят лет назад папа Гонорий запретил лицам духовного звания изучать медицину, и потому я отказался от духовного сана.
Конрад прошел за Маттео к краю участка, отведенного под госпиталь, и там ждал, пока врач ходил за сандалиями. Ветерок остужал лоб, но заносил в ноздри сладкое зловоние гниющей плоти. Хотелось закрыть нос рукавом, хотелось найти глазами лежащий где-то рядом труп или костяк. Но он знал, что попал в мир умирающих заживо, и гнилая плоть еще висит на костях созданий, уставившихся на него из дверных проемов своих келий. Лицо того, кто был ближе всех, – он-то и прозвонил в колокольчик – было толстогубым, с синеватыми шишками, свойственными первой стадии болезни. Уплощившийся нос показывал, что хрящ уже начал разлагаться. Конрад принудил себя взглянуть на остальных. Многие милосердно прикрывали лица накидками, за которыми только мерещился пристальный взгляд невидящих глаз. Но другие... Конрад видел гнойные кратеры на месте глаз, гнилые провалы ртов и носов, ноздреватую плоть вместо подбородков, уши, разросшиеся непомерно, ладони без пальцев, руки без ладоней, раздувшиеся или сморщенные тела, кожу, изъеденную оспинами и гноящимися язвами. Прокаженные бесстрастно встречали его взгляд – только одна-две женщины стыдливо отвернули обезображенные лица. Дети, сидевшие у ног взрослых, словно маленькие старики, смотрели так же равнодушно, со взрослой серьезностью.
Ужасное зрелище словно околдовало Конрада. Быть может, он видел перед собой собственное будущее, собственный труп на последней стадии разложения. Он с облегчением встретил возвратившегося Маттео и покорно сунул ноги в сандалии. Подошвы ног сразу лишились чувствительности. Он больше не ощущал ни камешков в пыли, ни самой пыли, ни тонких травинок – весь двор словно выстелили гладкой кожей.
– Первый взгляд всегда дается трудней всего, – заметил Маттео, провожая Конрада в хижину за бараком прокаженных. – Ты можешь подождать у меня, пока мы расчистим тебе место.
Хаос в комнате врача являл собой разительный контраст упорядоченному рассудку этого человека. В дальнем от двери углу стояли узкая койка, маленький столик под единственным здесь окном и два табурета, а почти все оставшееся пространство занимал длинный рабочий стол. На столике у кровати помещался череп и песочные часы, а на стене висело раскрашенное деревянное распятие – напоминание для пациентов о преходящей природе жизни и грядущем спасении. Большой стол был завален до краев: огарки свечей, фляги для мочи, полные пилюль пиллуларии, колбы рядом с большим перегонным кубом, ступка с пестом, кипы переплетенных манускриптов... На странице открытой книги был изображен цветной круг – возможно, кольцо урины. Конрад еще в Париже читал что-то об этом уроско-пическом тесте: если моча больного выглядит красноватой и густой, он обладает сангвиническим гумором; если красноватой и жидкой, он склонен к хроническому раздражению. Каждый оттенок – синеватый, зеленый, пурпурный, черный – определялся соответствующей болезнью. Каминная доска была заставлена сосудами с порошками, помеченными символами металлов, кувшином с наркотической мандрагорой и лечебными пряностями: корицей, шелухой муската. Книжный шкаф рядом с койкой был набит книгами: больше томов Конрад видел только в монастырской библиотеке.
– Не торчи в дверях, брат, – Маттео подтолкнул его вперед и, кивнув на книги, добавил: – Этим я обязан Константину Африканскому. Он всю жизнь провел в странствиях по Леванту, а под конец стал монахом в Монте Казино. И посвятил остаток монашеской жизни переводам книг по медицине, для нас, студентов Салерно. Переводил сочинения древнегреческих мастеров, сохранившиеся у арабов, и труды сарацин тоже. Так что Гален стал нашей Библией (прости мне такое сравнение) и все десять книг аль-Аббаса мы учили наизусть.
Конрад со смешанным чувством обвел взглядом ряды книг. Он был потрясен их изобилием и немного стыдился своего любопытства. Святой Франческо его не одобрил бы. В расположении книг сказывался логический ум, который ничем не проявлял себя в обстановке комнаты. Легендарные греки, Гален и Аристотель, – на верхней полке, сарацинские врачи-философы – пониже. Он увидел четыре из сорока двух сочинений Гермеса Трисмегиста, трактат «Попечение о здоровье» Абул Хасана, трактат по собачьей водобоязни, «Канон врачебной науки» Авиценны и, полкой ниже, труды рабби Маймонидеса, а также Авензоара и Аверроэса. Нижняя полка, видимо, содержала труды па-лермских наставников Маттео: знаменитой Тротулы из Салерно и фармакопею «Antidotorium» – «Противоядия» маэстро Препозитуса из той же школы. В конце громоздилась кипа травников, среди которых Конрад узнал «De virtutibus herbarum» – «О благотворных свойствах трав» Платеария. Отчего это, задумался он, христианские авторы низведены на нижнюю полку?
Он пролистал «Methodus medendo» – «Метод врачевания» Галена и нахмурился при виде фронтисписа: языческий крылатый Асклепий с дочерьми, Гигеей и Панацеей.
– Да, добрый христианин нашел бы в этом собрании немало недостатков, – пробормотал он. – Я бы на этой странице предпочел увидеть святых Козьму и Дамиана или святого Антония, выражающих веру в исцеляющую силу Господа.
Маттео пожал плечами.
– Поверь, брат, я бы с радостью поместил здесь врачей нашей веры, но мало знаю таких, кроме учителей из Салерно. Святая Матерь Церковь упорно рассматривает тело как проклятье, а болезнь – как Божью кару. Я как-то слышал в Ассизи кающегося, страстно взывавшего: «О Господь, молю тебя, пошли мне хворь и немочи!» Он бы с радостью принял все что угодно: четырехдневную и трехдневную лихорадку, водянку, зубную боль, колики, припадки. Чем, скажи, поможет мое целительское искусство при подобных взглядах?
Конрад усмехнулся и поставил книгу Галена на место.
– Думается, я знаком с этим кающимся. Тебе приятно будет узнать, что он теперь пребывает в наилучшем здравии.
– В самом деле, приятно слышать. Надеюсь, его это не слишком огорчает.
Конрад потер ладонью заросшую щеку.
– Скажи, а в чем ты видишь корень болезни, если она не послана Богом в наказание или во испытание твердости?
– Ты вспоминаешь Иова?
– К примеру, – согласился Конрад. – Можно также, раз уж мы находимся в госпитале, привести пример Бартоло, прокаженного из Сан-Джиминьяно. Он принимал свою участь с таким радостным терпением, что в народе его прозвали Тосканским Иовом.
Врач с минуту обдумывал свой ответ.
– По правде сказать, ни я, ни мои собратья в медицине не могут с уверенностью сказать, в чем источник болезни. Как у нас говорится: «Где Гален скажет «нет», Гиппократ скажет «да»». Врачи расходятся во мнениях, и неизвестно, кто из них прав.
Говоря, Маттео перебирал стопку книг на рабочем столе и наконец извлек из нее тонкий переплетенный трактат.
– Отдохни пока у окна, брат, и просмотри вот это, – сказал он. – Эти страницы написаны моим соотечественником, Бартоломео Англикусом, который, между прочим, принадлежал к братьям-мирянам вашего ордена. Прочти, пока мы готовим тебе келью. Тогда тебе будет легче понять смысл работы, которой предстоит заниматься.
Как только Маттео вышел, Конрад уткнулся носом в страницу. Ему еще ни разу не приходилось читать после потери глаза. Он поднес пергамент к свету и прищурился, всматриваясь в расплывающиеся буквы и строки.
Фра Бартоломео прежде всего рассматривал причины проказы, в том числе: пища, не в меру разогревающая кровь или несвежая – перец, чеснок, мясо больных собак, плохо приготовленная рыба и свинина, а также грубый хлеб, выпеченный из смеси ржи и ячменя. Далее он, слишком детально для щепетильного Конрада, доказывал заразительную природу болезни, описывая, как неосторожный может приобрести ее при плотском познании женщины, ранее возлежавшей с прокаженным, как младенец заражается через грудь больной кормилицы или даже наследует проказу от больной матери. Пергамент дрогнул в руке Конрада, когда он прочел последнюю фразу: «Даже дыхание или взгляд прокаженного может оказаться губительным». Если верить Бартоломео, Конрад, возможно, уже нес в себе зародыш болезни, пусть даже обращенные к нему глаза по большей части были слепы.
Он сглотнул, преодолевая отвращение к прямолинейности описаний Бартоломео. Право, врач переходит границы благопристойности! Тем не менее те, кто заразился проказой через плотское соитие, в самом деле несли наказание за свой грех. В этом ни Маттео, ни Бартоломео не сумеют его разубедить. Что касается наследования, то разве не сказано в Писании: «Отцы съели кислый плод, оскомина же на зубах их детей»? В этом случае прокаженный несет воздаяние за грех родителей. Сам Бартоломео признавал это, переходя к методам лечения. «Проказу очень трудно излечить без помощи Бога» – очевидно, поскольку Бог и посылает эту болезнь.
Тем не менее Батроломео перечислял несколько не духовных средств: кровопускание (если больной в состоянии его перенести); очищение от глистов и паразитов; прием лекарств; мази и припарки. В заключение брат англичанин писал: «Чтобы излечить проказу или скрыть ее, самым лучшим средством является красная гадюка с белым брюхом. Следует удалить яд, отрубив голову и хвост, туловище же приготовить с пореем и есть как можно чаще».
Конрад как раз отложил трактат, когда в комнату вошел Маттео. Отшельник чувствовал, что в нем поднимает голову прежняя задиристость. Но если два года назад он поторопился бы оспорить прочитанное, то сегодня сдержал язык. Он явился сюда за знаниями, а значит, надо не спорить, а спрашивать и выслушивать ответы.
– Твой опыт подтверждает гипотезы твоего соотечественника?
Маттео взял трактат, наскоро просмотрел, покачивая головой.
– Диета, – сказал он, отыскав нужное место. – Мы здесь подаем только свежее мясо. А в это время года, когда в достатке свежих плодов, некоторые полностью излечиваются.
Такой ответ поразил Конрада:
– Я думал, что проказу может излечить только чудо!
– На родине я слышал о чудесных исцелениях, особенно в гробнице Томаса Кентерберийского. Источник в склепе святого содержит святую воду, смешанную с каплями его крови, и многие, испив из него, объявляли себя исцеленными. Но здесь нам удавалось достичь успеха только диетой.
– В таком случае почему не выздоравливают другие твои пациенты?
Маттео улыбнулся.
– У тебя острый любознательный ум, брат. Может, мы еще сделаем из тебя врача. И ты задал хороший вопрос.
Он стал водить пальцем по рукописи, отыскивая описание проказы.
– Вот. «Слово «лепра», греческое «чешуя», относят ко многим заболеваниям, при которых шелушится кожа.
И здесь часто оказываются люди с такими заболеваниями, изгнанные из дома и родных мест приговором какого-нибудь священника, ничего не смыслящего в медицине и не знающего признаков проказы. Кровь прокаженного, растертая на ладони, скрипит, в чашке с чистой водой всплывает на поверхность, пальцы его на руках и на ногах теряют чувствительность, кожа принимает медный оттенок. Некоторые из этих кожных болезней удается излечить, и многих страдальцев я возвратил семьям. Но то, что я называю «истинной проказой», что по-гречески называется «elephantiasis» или «слоновая болезнь», потому что кожа утолщается и становится грубой, – она, насколько я знаю, неизлечима. Я перепробовал слабительное, и кровопускание, и десятки других средств, предложенных разными авторами, – даже лечение животными.
– Питание мясом гадюки?
– Красно-белая гадюка редко встречается в этих местах. Но я покрывал язвы прокаженных безоаром, извлеченным из глаз оленя, следуя рецепту Авензоара. Не помогло и традиционное при лечении ран прогревание теплом кота или пса.
Маттео стащил с себя шляпу и устало опустился на табуретку напротив Конрада.
Отшельник вдруг по-новому увидел его красноватое лицо, истончившиеся брови, не замеченные им прежде бесцветную шишку на лбу и разбухшую мочку уха. Поймав его взгляд, врач невесело улыбнулся.
– Да. Скоро мой черед.
По тому, как это было сказано, Конрад понял, что он успел смириться с неизбежным.
– Значит, Бартоломео прав, и болезнь действительно заразна!
– Очевидно, хотя я провел здесь пятнадцать лет, прежде чем появились первые симптомы. Из крестоносцев, которые мне помогают, некоторые уже через несколько лет заболевают проказой. У тебя есть причины опасаться, если ты решишь задержаться у нас надолго. В то же время одна старая монахиня прожила здесь двадцать два года и до сих пор здорова.
– Как же тогда передается болезнь?
– Хотел бы я знать. Я пробовал воспользоваться подсказками, данными Бартоломео. Например, вел очень специфические беседы с теми, кто прежде, чем попал сюда, был женат или замужем. Многие продолжали сходиться с женой или мужем даже после появления первых симптомов, и обычно – без вреда для супруга. Исключение составляют те, кто продолжал целовать своих супругов даже после появления язв на губах.
Маттео пожал плечами.
– Вижу, тебе неприятен этот разговор, брат, но я стараюсь хотя бы отчасти ответить на твой вопрос. Врачи занимаются телом человека: тело для нас – не более чем табличка для письма. Суждения о нравственной стороне я, как уже говорил, оставляю священникам. Как бы то ни было, я пришел к выводу, что наиболее заразной частью тела прокаженного является рот. Вот почему все мы носим сандалии: чтобы защитить подошвы от соприкосновения со сплюнутой больными слюной.
Конрад запустил пальцы в бороду. Ему представились Франческо, Лео, другие первые братья, трудившиеся в этом самом госпитале шестьдесят с лишком лет назад. Босые, блюдущие пост и питающие тело самой грубой пищей. Они даже целовали этих несчастных в губы, доказывая свое смирение. Однако он не слыхал, чтобы хоть раз такая неосторожность привела к проказе – правда, Господь, конечно, защитил их в награду за святое служение. Конрад пришел к выводу, что теории Маттео – не более чем догадки. Однако на поношенные свои сандалии смотрел теперь с благодарностью.
Орфео рассматривал обугленные бревна и доски, разбросанные по двору.
– Не лучшее место для моих новостей, – сочувственно сказал он. – Я рад, Аматина, что никто не пострадал.
Девушка взяла его за руку и прижалась щекой к плечу.
– Галерея – пустяки, – сказала она, – ее отстроят еще до зимы. Беда в том, что погиб свиток Лео.
– Ты никак не могла его спасти. Фра Конрад поймет. Он увидит в случившемся Божью волю. Да так оно и есть.
Амата слабо улыбнулась.
– Я так счастлива, что ты вернулся, Орфео. Уже почти не надеялась снова тебя увидеть.
– Я думал, ты и не хочешь меня видеть. В следующий раз, как будешь говорить со своим отшельником, поблагодари его, что наставил меня на путь истинный. Фра Конрад тебе, наверно, не сказал, что застал меня, когда я уже нагрузил повозки сиора Доминико и готов был сбежать во Фландрию.
– Я не знала! Конрад не зашел к нам после разговора с тобой. А сиор Доминико не рассердится на тебя за задержку? Вам теперь дай Бог к снегопадам добраться до Фландрии.
– А я у него больше не служу, – сказал Орфео, поддев ногой уголек и ловко перебросив его через фонтан.
– Орфео! Что ты говоришь! Чем же ты будешь жить? Молодой человек весело улыбался.
– Я как раз собирался тебе сказать. Сиор Доминико уже стар, и дела его утомляют. Я предложил откупить у него повозки вместе с товаром, волами и всем прочим – вплоть до складов и места на Меркато. Моего кошелька, понятно, не хватило бы, но брат Пиккардо согласился внести равную долю и стать моим партнером.
– Пиккардо решился отмежеваться от братьев?
– Ради того, чтобы стать самому себе хозяином, – запросто. После смерти отца он получил часть денег, но семейное предприятие отошло к Данте, как к старшему. С тех пор Пиккардо корчился у него под каблуком. В общем, чего не хватит, мы займем у ростовщика. Если повезет и торг будет удачным, через год-другой все отдадим. И вот что главное: Пиккардо охотно возьмет на себя разъезды. А я буду заниматься складами и рынком и вести расчетные книги здесь, в Ассизи.
Он осторожно высвободил плечи из-под ее ладоней и повернулся к Амате лицом. Взял ее руки в свои и заглянул девушке в глаза. Она встретила его взгляд, и на мгновенье очертания двора, закопченных каменных стен, его лицо – все расплылось перед нею. Она видела только огонь, горящий в глубине его черных зрачков.
– Теперь, Аматина, мы можем пожениться, завести семью, если хочешь. Я люблю и хочу тебя. Деньги не так уж важны. Пока нам хватит того, что есть; остальное принесет время и усердный труд.
Амата выдернула руку.
– И ты удовлетворишься домашней жизнью?
– Могу обещать только, что постараюсь.
– А я большего и не прошу!
Через мгновенье она вскочила и повисла у него на шее.
– Орфео! Знай, что ты нужен мне больше всего на свете. Я это и хотела сказать в ту ночь, когда мы расстались.
Он крепко прижал ее к груди.
– Имей в виду, что я иногда бываю очень тупой скотиной. Мне все надо объяснять. Обещай впредь быть терпеливей.
Амата зарылась носом в теплые складки его туники и оставалась там, пока не почувствовала, как расслабились его плечи. Она догадалась, что он смотрит на что-то через ее голову, отстранилась и увидела Пио, неловко застывшего на краю двора. За его спиной слышались смешки служанок, старательно занимавшихся приборкой.
– Обед готов, мадонна, – сообщил Пио. Орфео выпалил в ответ:
– Мы собираемся пожениться, Пио.
Юноша улыбнулся во весь рот, так что Амате на секунду стало обидно. Сколько лет ходил за ней по пятам – мог бы теперь хоть немного огорчиться.
– Con permesso[70], madonna, – низко поклонился хозяйке Пио, – я бы тоже хотел жениться.
– Ты, Пио? Да на ком же?
Она бросила взгляд на стайку служанок и увидела, что все они смотрят на Габриэллу. Та ярко вспыхнула, и девушки, хихикая, убежали по коридору. Покрасневший Пио устремился за ними. Теперь Амата вспомнила, что в ночь пожара ее разбудила Габриэлла, а ведь Пио первыми поднял мужчин. Как это она не сообразила? Вот донна Джакома на ее месте давно бы шестым чувством распознала тут любовь!
Она обернулась к Орфео.
– Хорошо, что мне известно не все, что делается в доме по ночам. Думаю, моя снисходительность или невнимательность спасла нас той ночью.
Она схватила его за руку и вернувшейся легкой походкой побежала в большой зал.
– Кстати, о деньгах... Я просто хотела увериться, Орфео. Вообще-то мы обойдемся без ростовщика. И я буду помогать тебе не хуже любого мужчины. И еще я надеюсь, что ты – вернее, мы – иногда будем путешествовать. Я ведь еще не видела витражей Лионского собора на рассвете.
На следующее утро Маттео пришел за Конрадом после завтрака.
– Сегодня ты сделаешь обход вместе со мной, брат. Я познакомлю тебя с подопечными и с твоей работой.
Врач велел Конраду зачерпнуть ведро воды из бака и повел за собой по утоптанной площадке, отделявшей лечебницу от барака мужчин-прокаженных. Маттео негромко постучал в дверь первого из тех, кто был слишком болен, чтобы есть с остальными.
– Это келья старого Сильвано. Сперва вымоем его и его комнату, потом накормим, – объяснил он.
Конрад уперся взглядом в висевшее над дверью распятие, собираясь с силами для того, что ждало его внутри. Из открытой двери вырвалась волна тошнотворной вони. Съеденная утром каша встала у Конрада в горле кислым комом.
В углу на деревянном стуле притулился сморщенный старик – слепое дряхлое существо, едва видное под балахоном из мешковины. Маттео сделал Конраду знак подойти поближе, а сам прокричал больному:
– Надо погреться на солнышке, Сильвано! Проветрим-ка и тебя, и комнату!
Они вынесли старика вместе со стулом и устроили так, чтобы солнце грело ему спину.
– Это фра Конрад, – громко продолжал Маттео. – Теперь он будет за тобой ухаживать.
Пока врач заворачивал прокаженного в одеяло, Конрад сменил белье на тюфяке, выпачканное кровью и гноем. Потом плеснул на пол воды и принялся скрести.
Когда он закончил, Маттео осторожно встряхнул старика.
– Давай-ка искупаемся.
Сильвано, немного оживший на солнце, в первый раз кивнул в ответ. Врач послал Конрада на кухню за горячей водой, а сам тем временем прошелся по ряду комнат, приглашая тех, кто еще держался на ногах, выйти на свежий воздух.
Конрад набрал полное ведро из большого котла, гревшегося на кухне, и отнес чистую воду к келье Сильвано. Маттео уже успел снять с прокаженного накидку и вытряхнуть его из мешковины. Конрад, к своему удивлению, сумел удержать в себе завтрак, обмывая гниющее лицо и тело старика. Вместо тошноты, которой он боялся не сдержать, раны несчастного вызвали у него острую жалость, и к глазам подступили слезы. Он поспешно склонился над ведром, отжимая пропитанную горячей водой материю.
Маттео пристально всматривался в его лицо, меняя припарки, чтобы по возможности извлечь из язв желтоватую жидкость. Наконец Конрад промокнул тело старика полотенцем и заново перевязал ему руки и ступни полотняными бинтами. Он сдержал порыв поцеловать несчастного, как делал когда-то святой Франциск. В памяти еще свежи были предостережения Маттео.
– Пошли тебе Бог мир и всякого блага, сиор Сильвано, – произнес он вместо поцелуя.
В ответ старик слабо махнул рукой.
– Он благодарит тебя, – пояснил Маттео.
– А говорить не может?
Сильвано указал на свой раскрытый рот, и Конрад только теперь заметил сморщенный обрубок на месте языка.
Когда они направились к следующей келье, Маттео тронул Конрада за плечо:
– Как ты себя чувствуешь?
– Мне стыдно. Еще вчера я считал их грешниками, наказанными по заслугам. Но они только бедняки Христовы, как говорил святой Франциск.
– Ты начинаешь понимать. Пока это важнее всего. Следующий пациент был моложе Сильвано и поразил Конрада тем, что на его теле почти не было язв – всего одно пятно на спине, выпуклое и сморщенное, как лепестки розовой гвоздики. Однако пальцы у него были сведены, напоминая когти, и большой палец, плотно прижатый к ладони, не действовал. Уголки глаз затягивала светлая пленка с застрявшими в ней меловыми зернами. Обмывая пятно на спине, Конрад вопросительно взглянул на врача.
– Даже у настоящих прокаженных, брат, ты встретишь большое разнообразие проявлений болезни. У некоторых вовсе не появляется шишек, или появляется всего одна. Цвет их различается от темно-розового, какой ты видишь здесь, до ярко-алого. Они могут появляться на теле в любом месте. Однако, хотя эта язва сейчас вполне подсохла, она совершенно лишена чувствительности. Он не почувствует, даже если ты станешь обмывать ее кипятком. Эта часть тела безвозвратно мертва.
Маттео обсуждал больного так свободно, будто его здесь не было или он не мог слышать. И прокаженный смотрел прямо перед собой, не выказывая интереса к их беседе – то же равнодушие, от которого накануне кожа у Конрада подернулась мурашками – ему почудилось, что он попал в мир мертвых. Закончив, он благословил прокаженного так же, как Сильвано, однако этот человек остался неподвижен. На прощанье Маттео потрепал пациента по лысой макушке, скривив губы в невеселой усмешке.
– Ты увидишь много подобных случаев, – сказал он, выходя. – Такую проказу я называю пограничной. Всего одна язва, правда, обычно не такая сухая. Чувствительность уменьшается, но способность чувствовать боль отчасти сохранилась. Язвы округлой формы, часто с выпуклой серединой и отчетливо прощупывающимися краями. – Маттео покачал головой. – Болезнь настолько сложная, что я отчаялся полностью разобраться в ней.
Конрад пошел к кухне за свежей водой, по дороге пытаясь уложить в памяти объяснения Маттео. Переварить предстояло многое. Ему встретилось несколько монахов и монахинь, которые тоже носили воду. Пятеро монахов и три монахини. Все приветствовали его короткими кивками занятых людей.
Эти крусижьери[71] были мрачным обществом в сравнении с веселыми черными монахами дома Витторио – быть может, потому, что они пребывали в мире, не столь отдаленном от смерти и последнего суда, или потому, что труд их давал мало поводов для улыбок. Конрад восхищался их молчаливостью и подвигом служения отверженным. Он чувствовал себя своим среди этих мужчин – и даже женщин, столь же смиренных и твердых в вере. Он готов был провести здесь всю жизнь.
Быть может, хоть он и не врач, Бог привел его сюда на смену лекарю, уже увидевшему конец своего пути. Последнюю мысль Конрад отринул, как полную гордыни. Не стоит слишком серьезно принимать похвалы Маттео. «Заносчивый уезжает на коне, а вернется пешком», – напомнил себе Конрад старую пословицу. Конрад слишком мало знал, чтобы заменить врача, и к тому же не чувствовал тех уз, которые связывали Маттео с его подопечными. Хуже того, в глубине души он все равно был уверен, что лишь Божья воля, а не усилия человека определяют, кого поразит болезнь и кто будет исцелен. Доктор из Салерно явно не разделял его веры.
За месяц Конрад вполне освоился среди крусижьери и привык с мирным однообразием выполнять свои обязанности. Он почти каждый день беседовал с Маттео и часто, обиходив порученных ему пациентов, помогал врачу в его работе. Он многое узнал и о больных, и о многоликих проявлениях болезни, однако так и не понял, зачем Лео отправил его в госпиталь.
К концу лета ночи стали холоднее, но после полудня было еще довольно тепло и пациенты могли погреться на солнцепеке. Однажды вечером Конрад, высмотрев у одной из келий красную мантию, поспешил за врачом с ведром горячей воды. Маттео как раз усаживал у дверей одного из прокаженных.
– Как ты сегодня, Менторе? – спросил он. Больной, не изменившись в лице, поднял руки, так что рукава соскользнули вниз. На коже было множество язв, но Конрад заметил, что почти все они подсохли, покрывшись темной корочкой. Гнойники на лице тоже, казалось, затягивались – первые признаки улучшения, какие видел Конрад за все это время. Должно быть, болезнь Менторе была из тех, излечимых, о которых упоминал врач. Конрад с надеждой заглянул в глаза Маттео, но увидел в них лишь глубокую грусть.
– Ты готов? – тихо спросил врач прокаженного. Мужчина кивнул.
– Я пришлю священника исповедовать тебя и принести святые дары, – сказал Маттео и знаком поманил Конрада к себе. – Вымой его сегодня получше, – попросил он. – Ему нужно приготовиться ко встрече со Спасителем.
– Но ведь раны у него заживают! – воскликнул Конрад. – Кожа выглядит здоровой как никогда.
– К завтрашнему дню многие вообще исчезнут, – кивнул Маттео. – Это признак близкой смерти, известный здесь каждому. Они встречают ее если не с радостью, то с облегчением.
Лицо Менторе, его полузакрытые глаза оставались совершенно неподвижны. Если он испытывал какие-то чувства, то ничем их не выдавал. Конраду вспомнился разговор с Джакопоне по дороге в Ассизи: они говорили о поэзии, об опыте, о прерывистом дыхании умирающих. Но этот обреченный человек дышал ровно, насколько позволял изуродованный нос, и смотрел бесстрастно, как меняла на рынке.
Конрад окунул полотенце в горячую воду и принялся обмывать руку больного. Ему пришла на ум фраза из письма Лео: «В ладони мертвого прокаженного гвоздь истины». Он с мрачным любопытством осмотрел кисти больного. На ладонях не было пальцев, отгнивших по первым суставам, и сами ладони были сведены и покрыты язвами. Они давно не могли удержать ни ложки, ни, тем более, гвоздя. Здесь не найдешь ответа на загадку.
В ту ночь Конрад спал беспокойно, ему снилось завывание волков. Проснувшись в темноте, он понял, что протяжный вой доносится из жилища прокаженных. Как видно, для Менторе все кончено, – подумал он. Стук в дверь и голос Маттео, звавшего его в часовню, подтвердили догадку.
Врач держал в руке факел, потому что за ночь нагнало туч и луны не было видно. Через двор они проходили под начинающимся дождем.
Монахи уже перенесли тело в часовню и положили на столе, окружив горящими свечами. Мужские и женские голоса с разных сторон хоров тянули в унисон покаянные псалмы. Прокаженные, способные ходить, толпились у дверей.
Конрад, сложив ладони, вслед за Маттео подошел к покойному. Врач не ошибся: вздутия на лице Менторе полностью пропали, и кожа, еще недавно изъеденная язвами, блестела в свете свечей, как слоновая кость.
Конрад не мог оторвать взгляда от его рук, сложенных на груди. Раны на тыльных сторонах ладоней полностью закрылись и казались теперь твердыми черными бляшками. Конрад дрожащими пальцами взял лежавшую сверху руку и перевернул ее. Язва на ладони стала такой же твердой и черной. Тронув ее пальцем, он обнаружил, что, уходя внутрь на ладони, она выдвигается на тыльной стороне, и наоборот, словно на общем стержне.
Опершись рукой о край стола, Конрад преклонил колени и возвел взгляд к фигуре распятого Христа над алтарем. В сердце его снизошел покой, какого он не знал с часа, когда в его хижине появилась Амата. Напряжение и боль последних тридцати двух месяцев исчезли, смытые прохладной волной понимания.
Теперь он знал. Подобно Джанкарло ди Маргерита, он собственными перстами коснулся гвоздя – гвоздя в ладони мертвого прокаженного!
– Я должен задать еще два вопроса, – обратился Конрад к Маттео, зайдя к нему после отпевания. – Могут ли симптомы проказы проявиться внезапно, скажем, в течение сорока дней?
Он наклонился вперед, упершись локтями в стол. Все нити были у него в руках, и не хватало лишь нескольких узелков, чтобы сплести их между собой. Картина, вытканная для него наставником, могла подорвать всеобщее почитание святого Франциска. Но Конраду истинная история стигматов представлялась более чудесной и возвышенной, чем любой миф, так же как истинная история буйной юности Франческо превосходила подчищенную версию Бонавентуры.
– Как правило, они проявляются постепенно в течение довольно продолжительного времени, – ответил Маттео. – Но мне известны случаи, когда проказа проявлялась за одну ночь, в приступе мучительных судорог. В подобных случаях воспаление охватывает тыльную сторону ладоней и верхнюю поверхность ступней. Руки в особенности становятся горячими, распухают и чрезвычайно болезненны.
Врач коснулся пальцами выпуклых вен на своей ладони, указывая пораженный участок.
– Такое острое состояние может длиться несколько дней или недель, после чего наступает онемение. Когда воспаление спадает, суставы и сухожилия усыхают, застывают в том положении, какое приняли на острой стадии болезни. Ты видел такие сведенные когтями пальцы у некоторых наших пациентов.
– А глаза?
Маттео одобрительно кивнул, довольный вопросом.
– Ты наблюдателен, брат. Верно, острая проказа в первую очередь поражает руки и ноги – но также и глаза. Обычно она кончается слепотой: прежде всего из-за истощения радужной оболочки, а еще потому, что приводит к параличу лицевых мышц, и больной не может прикрывать веки против палящих солнечных лучей. Потому-то мы и усаживаем пациентов спиной к свету.
Конрад склонил голову, погладил свою седую бороду на груди.
– Да, верно, Лео все написал верно.
Его захватывала наступающая изнутри пустота, чувство потери, сходное с тем, какое – он знал со слов Розанны – наступает после родов, или, может быть, с тем, что чувствует художник, завершивший многолетний труд.
– Брат?
Встревоженный голос Маттео вернул Конрада к действительности. Он понял вдруг, что должен разделить с врачом свое открытие, рассказать о длившихся почти три года поисках. Многознающий мирянин, для которого его выводы не столь грозны, как для последователей святого Франциска, выслушает его с большим пониманием и сочувствием, чем братья по ордену.
Слова, способные полностью переменить историю ордена, хлынули потоком. В тесной комнатушке, в укромной долине, где скрывался лазарет, Конрад рассказывал о любви Франческо к прокаженным, о Монте Ла Верна и хвалебном гимне, продиктованном там, о слепоте, возникшей в тех же горах, о том, каким увидела донна Джакома мертвого святого, о белоснежной коже и ране на груди, подобной розе, о том, как Элиас похитил и скрыл тело Франциска, как министры-провинциалы подделали историю его жизни. Наконец он рассказал врачу о письме Лео и о своих попытках разгадать его смысл. Теперь он казался ясным: Pauper Christi – прокаженный, которому служил Лео – был не кто иной, как ассизский «беднячок», Il Poverelli di Christo.
Маттео как зачарованный выслушал долгое повествование.
– Но ваш святой Франциск, – спросил он наконец, – никогда сам не говорил о стигматах, никогда не заявлял, говоря словами святого Павла: «ego stigmata Domini Jesu Christi in corpore meo porto» – «я ношу на теле раны Господа нашего Иисуса Христа»?
– Он говорил только: «Моя тайна принадлежит мне». Но радость его на горе Ла Верна – это вполне правдоподобно. Он в глубочайшем смирении всегда стремился принизить себя. Он бы с большей благодарностью принял от серафима дар проказы, нежели стигматы, считая себя заслуживающим первого и недостойным второго. После пребывания на Ла Берне он мог воистину сказать вместе с распятым Господом: «Я червь, не человек». Он разделил смирение Христа, не разделяя славы Его ран.
– Но ты готов поверить, что он видел ангела? – спросил Маттео. – Хотя мог к тому времени уже потерять зрение?
Сомнение в голосе врача показалось Конраду обидным.
– И слепой способен видеть внутренним взором, – сказал он и, помедлив немного, тихо добавил: – Я сам пережил нечто подобное в полной темноте тюремной камеры.
Маттео с минуту молча мерил его взглядом и наконец кивнул.
– Конечно. Прости меня, брат. Я рассматриваю это явление с точки зрения медика и, пожалуй, не удивлюсь, узнав, что человек, сорок дней постившийся, углубившийся в размышления об архангеле Михаиле и Святом Кресте, увидел плывущего перед ним серафима, пораженного ранами Господними. Что до меня, мне представляется более значимым духовное преображение, пережитое святым Франциском на горе Ла Верна, нежели его физические проявления.
– Как так? – не понял Конрад.
– Когда император вручает солдату за доблесть высокую награду, люди славят героя. Однако награда – лишь знак совершенного в бою подвига. – Он оттянул край своей врачебной мантии. – Мои пациенты с почтением и трепетом взирают на мое одеяние, а ведь оно ничего бы не значило без долгих лет учения, которыми я его заслужил. Ты следишь за моей мыслью?
– Ты хочешь сказать, что не важно – что случилось на Ла Берне с телом Франциска? Что больше значит духовный подвиг, заслуживший эту награду?
– Да, для меня – а я считаю себя искренним христианином. Меня больше впечатляет жизнь, отданная духовному совершенствованию, к которому и я способен стремиться, нежели стигматы, которые недоступны ни мне, ни даже моему воображению.
Конрад невольно взглянул на легкое вздутие на лице Маттео.
– Однако ты можешь разделить с ним смиреннейшие его раны.
– Верно, и впредь я буду думать о нем, когда мне придется бороться с жалостью к себе.
Маттео постучал пальцами по столу, раздумывая, стоит ли говорить дальше, и решившись, поднял глаза на собеседника:
– Так или иначе, по чисто врачебным соображениям я никогда не верил рассказам о стигматах святого Франциска.
В ответ на удивленный взгляд Конрада, он поднял вверх ладонь.
– Я изучал анатомию и знаю, что римляне не могли пригвоздить Господа к кресту, пробив ему ладони. Их плоть не выдержала бы веса тела, порвалась бы.
Пальцем левой руки Маттео тронул сухожилия на правом запястье.
– Чтобы его удержать, гвоздь должны были вбить здесь. Но раны Франциска, как я слышал, возникли на ладонях. И еще я всегда удивлялся, почему, получив раны распятия, он не получил на лбу следов тернового венца? И следов бичевания на спине? Я никогда не слыхал, чтобы у святого было что-то подобное.
– И ты молчал о своих сомнениях? – спросил Конрад. Маттео громко рассмеялся.
– Тебе ли спрашивать, когда ты сам только освободился из заточения? Ты не слышал о брате проповеднике, Томазо д'Аверса?
Конрад покачал головой – нет.
– Когда я учился в Салерно, он проповедовал в Неаполе. И однажды вслух выразил сомнения в истинности стигматов. За что папа на семь лет запретил ему читать проповеди, а для сына святого Доминика это то же самое, как если бы тебе запретили твою бедность. Этот фра Томазо теперь инквизитор Неаполя. За свое несчастье – в котором винит святого Франциска – он отыгрывается на твоих братьях спиритуалах, медленно и с удовольствием умерщвляя их посредством изощренных пыток. Так что, возвращаясь к твоему вопросу: нет, брат, я не высказывал своих сомнений и не намерен впредь. Я не из тех, кто мочится против ветра, – Маттео растянул губы в свойственной ему сухой усмешке. – Ну, а ты как распорядишься обретенным знанием?
Конрад крякнул, разминая плечи.
– Расскажу все фра Джироламо д'Асколи, новому генералу нашего ордена. Думаю, Господь намеренно до сих пор не допускал меня постичь истину. Но теперь Бонавентура мертв, а Джироламо достойный и честный человек. Он поступит как должно.
Поднимаясь из-за стола, Маттео негромко присвистнул.
– Ты и впрямь рвешься в мученики, а? – Он нагнулся в дверях и остановился, глядя на восходящее солнце. – Мне будет жаль лишиться тебя так скоро, – сказал он через плечо.
– Я здесь счастлив, – отозвался Конрад. – С разрешения генерала ордена я вернусь с радостью.
Маттео обернулся и показал сквозь туман на запад.
– Смотри, арка завета.
Обернувшись вслед за ним, Конрад уставился на повисшую над деревьями радугу.
– Как ты ее назвал?
– Просто игра слов, брат. Светящаяся арка – знак Божьего обетования, его завета с Ноем.
– Да, но ты уподобил ее Ковчегу Завета, Святая Святых, где иудеи хранили скрижали с десятью заповедями!
Маттео откашлялся.
– Я ничего особенного не имел в виду, брат. Конрад отмахнулся.
– Я тебя понял. Но у меня мысль идет своим путем, друг мой. Благослови тебя Бог, Маттео, ты сейчас сказал мне, где они похоронили святого Франциска!
Конрад ждал Джироламо д' Асколи в сумрачной нижней церкви базилики святого Франциска. Из предосторожности он назначил встречу за пределами монастыря. Радуясь прохладе гладких плиток под запыленными ногами, освобожденными от сандалий, он молился о том, чтобы никогда больше не ощутить стылую сырость пола подземной темницы.
Был день Господень, так что живописец с учеником отдыхали, и скелет лесов в дальнем углу церкви пустовал. Дожидаясь генерала ордена, Конрад упивался зрелищем законченной фрески с Мадонной и святым Франческо. Не слыша воркотни сварливого мастера, он мог пристальнее изучить образ святого. Губы и уши Франческо показались ему толще, чем при первом взгляде, а зрачки, уставившиеся сквозь него в вечность, вызывали в памяти глаза слепых пациентов Маттео. Даже выражение лица напоминало бесстрастную неподвижность лиц, виденных в лепрозории.
Наверняка, рассуждал Конрад, сходство с прокаженными чудится ему только из-за ослабшего зрения или тусклого света единственной лампады на головном алтаре. Живописец Чимабуэ никогда не видел святого вживе и руководствовался исключительно воображением. Но разве не мог Святой Дух направлять руку мастера, занятого священным трудом?
Дверь в дальнем конце нефа глухо стукнула. Конрад живо вышел из тени и остановился перед алтарем.
– Фра Конрад, – радостно приветствовал его Джирола-мо. – Не ожидал твоего возвращения так скоро.
Светлые глаза его блестели в свете лампады.
– Да и я не собирался возвращаться. Но в Сан-Сальваторе я узнал нечто столь важное, что счел за должное немедленно сообщить вам.
– Здесь, в церкви? Отчего не у меня?
Конрад замешкался. Неловко было признаться, что он не доверяет до конца даже этому доброму генералу, и все же он промямлил:
– Мне не хотелось разделить участь гонцов, доставляющих дурные вести.
На лбу Джироламо появилась морщина.
– Что же это за весть, брат?
Конрад повернулся к образу Франциска на фреске. Чтобы заставить генерала ордена выслушать до конца, следовало начать с главного.
– Franchesco Lebbroso. Франциск Прокаженный. Звучит, как по-вашему?
Говоря, Конрад всматривался в лицо Джироламо, отмечая малейшие движения. Голубые глаза обратились в сторону, куда он указывал, однако без малейших признаков понимания.
Конрад продолжал, выбирая слова, усвоенные за время, проведенное с Маттео.
– Врач в госпитале Лазаря, вероятно, назвал бы его случай «пограничным» – проказа, проявляющаяся в единственной овальной язве розового окраса на боку, поражении зрения и темных струпьях на ступнях и ладонях.
Джироламо прищурился:
– А, я вижу, куда ты клонишь, брат Конрад, – проскрипел он своим птичьим голосом, – и задаю себе вопрос: «Отчего?» Возможно, будучи закованным в подземелье, ты создал в своем воображении заговор, в котором замешаны якобы все первые спутники Франциска, а быть может, и сам наш учитель? И посещение лазарета воспламенило угли, уже тлевшие в твоем мозгу? Ты не первый усомнился в истинности стигматов, хотя, признаюсь, я не ждал подобных обвинений от тебя. Но, пожалуй, ты первый, кто заклеймил святого Франциска именем прокаженного.
– Прошу вас, выслушайте меня, фра Джироламо.
Генерал ордена вздохнул. В глазах его отразилось горестное сочувствие, выпадающее обычно на долю убогих. «Я так надеялся на тебя, – говорили эти глаза, – и никак не предполагал, что ты дойдешь до такого».
Конрад наполнил грудь воздухом и продолжил рассказ о своем паломничестве. Он шаг за шагом проводил Джироламо тем же путем, который уже прошел с Матвеем Английским, и генерал ордена слушал его, скрестив руки на груди. Потом заложил свои тонкие ладони за спину и принялся прохаживаться по церкви, временами бросая взгляд на фреску. Лицо его не выдавало мыслей, но он позволил отшельнику договорить до конца.
– Разве фра Иллюминато не рассказал вам все это, когда вы принимали сан? – спросил Конрад. – Разве эта тайна не передается каждым генералом ордена своему преемнику? Я думаю, фра Джованни да Парма знал. Он не сказал прямо, но обронил несколько намеков.
– Мне не передавали никаких тайн, – возразил Джироламо. – Если Элиас пять десятилетий назад и дал начало этому мифу, нам с тобой уже не узнать правды. Если епископ Иллюминато и знает, со мной он этой тайной не поделился. Но даже допуская, что ты прав, я могу и поддержать решение фра Элиаса. Я сам мог бы поступить так же в сходных обстоятельствах.
– Но вы не стали бы вскармливать ложь! Зачем? – Конрад спрятал в рукавах рясы сжатые в кулак руки. – Святой Франческо никогда не одобрил бы подобного измышления.
Джироламо остановился перед фреской, вглядываясь в отрешенный лик святого, затем снова обратил взгляд на Конрада.
– Ко времени ухода на гору Ла Верна святой Франциск уже передал руководство орденом Элиасу, назначив его своим наместником-викарием. Он провел последние годы жизни в созерцании, предавшись святому юродству, и предоставил Элиасу дела управления разраставшейся организацией.
– Тем не менее, – продолжал Джироламо, – Франциск оставался символом, святым, вдохновлявшим молодых мужчин и женщин отрекаться от богатства и вступать в наши ряды, убеждавшим князей и прелатов примиряться с врагами и отказываться от грешных привычек. Мог ли Элиас допустить, чтобы сей символ был заперт в лазарете, даже если он точно знал причину преображения тела учителя? Мог ли он позволить миру заподозрить нашего святого в грехе столь ужасном, что Бог покарал его проказой? Поверь мне, брат, святой Франциск совершил бы много меньше добра, будь он даже назван вторым Иовом, нежели совершил, именуясь вторым Христом.
Элиас лучше всякого другого понимал щекотливость положения. Вот почему, когда папа возжелал достойно почтить преподобного Франциска, он не нашел никого лучше Элиасадля возведения церкви-надгробия – деяния, за которое его столь порицают твои друзья спиритуалы. Элиас невероятно быстро сумел собрать деньги и закончить строительство. Однако, завершив свой труд, он оставил на здании смиреннейшую подпись: «Frater Elias peccator» – «Брат Элиас, грешник».
Он забрал в горсть седую бороду Конрада, словно это был букет, поданный ребенком, и с любовью заглянул ему в лицо.
– Ты на пятьдесят лет запоздал со своим разоблачением, брат. Если Лео так хотел, чтобы мир узнал о немочи Франциска, он должен был объявить об этом вовремя. А он переложил свой долг на тебя. Подумай и о том, что люди верят всему, чему хотят верить. Подозреваю, что ты убедишься: стигматы Господа нашего куда больше говорят народной фантазии, чем образ Франческо Прокаженного. Голос генерала ордена разносился по всей длине нефа и звучал окончательным приговором. Он выпустил бороду Конрада, но тому казалось, что черные молчаливые тени смыкаются вокруг алтаря, где они стояли. Ему привиделись призраки первых товарищей Франциска, поднимающиеся из-под могильных плит, толпящиеся во тьме, убеждая его не сдаваться, сделать все, чтобы вывести истину на свет.
– Но ведь это можно доказать, – сказал он. – Можно вскрыть могилу. Врач в Сан-Сальваторе говорил, что и по скелету сумеет сказать, страдал ли Франциск этим заболеванием.
– И как, по-твоему, это сделать? Останков никто не видел, с тех пор как их спрятал Элиас.
– Перстень, знак сана, который вы носите. На нем вырезан план захоронения.'
Джироламо застыл, словно пораженный громом, приоткрыв рот. Потом губы его медленно сомкнулись, он поднял к лицу перстень, вздохнул и отвернулся. Конрад вслед за ним приблизился к светильнику и в его свете увидел гладкую блестящую бирюзу. Камень блестел ярче, чем глазурованные плитки у них под ногами.
– Камень был сильно исцарапан, и епископ Иллюмина-то предложил отдать его для меня в полировку. – Джироламо сухо усмехнулся. – Его стремление уничтожить отметины, по видимости, подтверждает твой рассказ.
– Ну конечно, он должен был это сделать. Он хочет унести тайну с собой в могилу! – сказал Конрад. – Но та же резьба повторяется здесь, на алтарном камне. Я случайно наткнулся на нее.
Он провел Джироламо вокруг алтаря к углу, где нащупал когда-то резьбу, поднял алтарный покров и снова проследил пальцем двойную арку, фигурку из палочек, увенчанную двойным кругом – теперь он понимал, что круги изображают голову святого и светящийся нимб. А большой круг, которым обведена вся фигура – что же еще, как не саркофаг?
В полумраке блеснули широко распахнутые глаза Джироламо.
– На перстне был такой же узор.
– Я думаю, две арки изображают скинии главного алтаря верхней и нижней церкви, – объяснял Конрад. – хранится святая святых, освященное тело Господа нашего, как в первой скинии хранились скрижали Моисея. Фигура с нимбом, заключенная в крипте под нижней аркой, – святой Франциск. Мы сейчас стоим прямо на его могиле.
Джироламо пожевал ноготь. Он явно не был убежден.
– Пожалуй, возможно. Но чтобы сдвинуть алтарь и начать раскопки, мне нужны гораздо более надежные доказательства.
– Но что-то же надо делать! – в отчаянии проговорил Конрад. – Вы могли бы заставить епископа Иллюминато признать истину. Надо вернуть легендам цельность!
Его клещами сжимали сомнение и жалость к себе. Неужели эти три года прошли даром? Неужели он зря отдал безмятежность души, молодость и половину зрения? Все зря?
– Я не убежден даже, что в том есть необходимость, брат, – ответил ему Джироламо, – как и в том, что епископ Иллюминато захочет подтвердить твои слова.
Он опять заложил руки за спину и медленно пошел вокруг алтаря, разглядывая плитки пола и основание камня, словно видел их впервые.
– Вот чего я от тебя хочу, фра Конрад, – заговорил он, вернувшись к исходной точке. – Ты ничего не должен говорить о своих открытиях – до празднества Святых Стигматов, которое состоится через две недели. Это еще и пятидесятая годовщина со дня, когда святой Франциск обрел стигматы, так что здесь соберется весь христианский мир – вплоть до папы Григория, если ему позволит здоровье. Мы готовились к этому дню много месяцев, и нам сейчас ни к чему осложнения. Это ты можешь мне обещать? Или я должен приказать тебе хранить молчание во имя святого послушания?
– Почему бы просто не приказать мне молчать вечно, как приказал Элиас фра Лео?
Джироламо стиснул плечо отшельника и раздельно выговорил:
– Потому что, честно говоря, я склонен тебе верить; потому что я знаю, что ты выстрадал ради открытия завещанной тебе Лео истины; и в особенности потому, что я предпочитаю добровольное повиновение.
Две недели... Говорит он то, что думает? Или это только отсрочка, пока генерал ордена не придумает, как заставить его замолчать навсегда?
Он переступил с ноги на ногу, не решаясь заговорить о внутреннем, духовном – но положение требовало, и он с запинкой сказал:
– Фра Лео являлся мне в видении – в ту ночь, когда я получил его письмо. Он повторил приказ открыть правду, содержавшийся в послании. Но он явился мне не один. С ним был святой Франциск, словно желавший своим присутствием подтвердить настояние Лео.
– И что сказал он? Конрад понурил голову.
– Ничего. Ни слова, хотя я ощутил волну его безграничной любви.
– Ив том, быть может, ты найдешь корень своих мучений. «Бог бичует того, кого Он любит». Во всяком случае, даю тебе слово, после празднества мы вернемся к этому разговору.
– Здесь?
– Здесь, если пожелаешь, или у меня в кабинете. Ты напрасно боишься меня. Я не тиран. Я не стану отрезать тебе язык или вырывать оставшийся глаз, если ты станешь упорствовать. Но мне нужны две недели. Что скажешь? Ты дашь мне этот срок?
Конрад сложил руки и низко склонился перед своим начальником.
– По принуждению – нет. Но из уважения к вам – да. На две недели вы можете рассчитывать.
Он преклонил колени перед алтарем с золотой скинией, склонил голову к святым останкам, которые – он знал теперь – покоятся внизу, и снова захромал в тень.
Острый запах горелого дерева еще держался в переулке у дома Аматы – запах зимнего утра, а не теплого сентябрьского денька. По глазам маэстро Роберто, отворившего ему дверь, отшельник понял, что в доме беда. Чтобы избавить хозяйку от горестного рассказа, Роберто прямо вывел его во внутренний дворик и указал на руины галереи. Пио тем временем помчался искать Амату, и та вскоре вышла к мужчинам, стоявшим у фонтана.
Конрад, различив среди углей, сваленных в кучу, обгорелые останки письменной конторки, только молча покачал головой. От запаха гибели першило в горле и туманились мысли. Он не сразу заметил стоящую рядом девушку, а когда заметил, не решился задать рвавшийся с языка вопрос. Теперь, когда генерал ордена остановил исполнение второго дела, порученного ему Лео!
– Свитка и следа не нашли, – сама сказала Амата. «Кого Он любит, того бичует», – повторил про себя Конрад.
– Как это случилось? – спросил он вслух. Девушка ссутулилась.
– Джакопоне винил во всем ангела.
– Разве что подручный падшего ангела, Люцифера, мог совершить подобное.
– Джакопо сказал: angelus Domini. Но ты ведь знаешь, его разум помрачен.
– Я должен с ним поговорить, – сказал Конрад.
– Его нет, брат, – ответил Роберто. – Ищи ветра в поле. Он снова впал в безумие.
– А фра Салимбене и фра Дзефферино?
Амата покачала головой:
– Оба пропали во время пожара. В самом начале Пио видел, как Салимбене пробегал по галерее.
Конрад тянул себя за бороду, пытаясь вообразить сие невероятное зрелище. Тучный историк был не из тех, кто станет подвергать себя опасности или, коли на то пошло, «бегать» куда бы то ни было. Кажется, забрезжила надежда.
– Салимбене бы не сбежал, если б оставалась возможность спасти хронику Лео, – задумчиво проговорил Конрад. «Ради такой рукописи он бы, пожалуй, рискнул жизнью. И мог даже украсть ее, чтобы заполнить пробел, зияющий в истории ордена».
– Догадываюсь, что, исчезнув, он прихватил ее с собой, – продолжал отшельник, с силой ударив кулаком о ладонь. – Мог сам и поджечь, чтобы скрыть кражу.
– Я, вообще-то, хочу надеяться, что ты прав, – отозвалась Амата. – Мы бы знали тогда, что где-то рукопись существует.
– Скорее всего, в одном из шкафов фра Лодовико. Орден слишком дорожит своей историей, чтобы уничтожить воспоминания Лео. – Конрад обвел глазами почернелые стены. – Значит, еще не время, – подытожил он свои размышления. – В свой час Господь наш явит эту рукопись.
Произнесенные слова навели его на новую мысль. Быть может, то же верно и в случае с проказой Франциска? Может, Бог еще не счел своевременным обнародовать его открытие? Не для того ли Джироламо просил его выждать две недели, чтобы он примирился с этой мыслью? Он уже не был уверен ни в чем, кроме своей неуверенности, тяжело лежавшей у него под ложечкой, как непереваренное жаркое.
– Есть и другая новость, – робко заговорила Амата, и по ее лицу Конрад угадал, что новость хорошая.
Он улыбнулся:
– Объявился твой купец?
– Еще лучше того, – Амата. – в позапрошлое воскресенье огласили в церкви предстоящий брак. Хотим, чтобы ты нас обвенчал, ведь ты-то и свел нас вместе.
Конрад подсчитал на пальцах.
– Оглашение нужно повторить еще два раза. Последний выпадает на воскресенье перед...
– Перед праздником Святых Стигматов, праздником дяди Орфео, – подхватила Амата. – Мы уже сообразили. Орфео считает, это самый добрый знак – что венчание совпадает с датой главного чуда, посланного его дяде Франческо. Говорит, мы можем притвориться, что все украшения и песнопения – в нашу честь. И уж конечно, святой Франциск благословит наш брак множеством детей.
Конрад больше не улыбался, но оставил при себе свои сомнения. Вот и первое испытание обещания, данного им генералу ордена. Он просто кивнул:
– Стало быть, в день празднества Святых Стигматов. Поглощенная радостным волнением, Амата не заметила, как переменилось его лицо.
– Благослови тебя Бог, Конрад, – сказала она, – значит, все улажено.
И повернулась к своему управляющему – вся улыбка и трепет.
– Маэстро Роберто, на тот вечер и назначим свадебный пир. Пошлите сразу верхового к дяде Гвидо в Кольдимеццо, и еще надо обязательно купить panni franceschi мне на платье. Времени совсем мало, – она ухватила Роберто за локоть и чуть ли не потащила его со двора, выкрикнув через плечо: – Надеюсь, и для тебя на праздник будет сюрприз, Конрад.
Тот вопрошающе взглянул на нее, но девушка только рассмеялась.
– Если сказать теперь, то какой же это сюрприз! – и скрылась вместе с управляющим.
Когда они ушли, Конрад вернулся к грудам обломков. Нагнулся и поднял обрывок пергамента, валявшийся наверху. Он не сумел разобрать расплывшихся потускневших слов, переписанных рукой Джакопоне, но бережно сложил клочок овечьей кожи и спрятал его на груди. Он вместе с Аматой надеялся, что рукопись избежала гибели и хранилась в целости – пусть даже навсегда недоступная ему – в Сакро Конвенто. Если же нет – этот обрывок остался единственным свидетельством полувекового потаенного мятежа Лео.
Последние дни перед венчанием и даже само торжественное событие почти не оставили следа в памяти Аматы. Факельное шествие, провожавшее новобрачных на свадебный пир, мгновенно забылось, едва темный церковный портал и суровая башня колокольни остались позади. Фра Конрад исчез, оправдавшись тем, что хочет провести ночь в Портиункола.
– На твоем празднике я буду вроде третьего колеса у тачки, – сказал он Амате.
Освободившись от надзора духовных особ, гости завели песню, обращенную к древнему римскому божеству брака:
«Гимен, О Гименэ, Гимен...»,
которая сменилась воззванием к Венере и Купидону:
«Когда тебя стрелой пронзает Купидон...».
Вино текло рекой в просторном зале их с Орфео дома. Дядя Гвидо, кажется, привез с собой весь винный погреб Кольдимеццо. Слуги перемешались с возчиками, купцами и знатными гостями, и добрые пожелания от языческих понемногу перешли в непристойные. Поглядывая на парочки, плясавшие, обнимавшиеся на скамьях, перешептывавшиеся и красневшие, – Амата предсказала Орфео, что до утра будет обещано еще немало свадеб. Оставалось надеяться, что клятвенных обещаний не возьмут обратно, рассмотрев избранницу или избранника при трезвом дневном свете. Одна такая парочка попыталась скрыться, но была поймана. Они искали уединения в верхних комнатах, куда после пожара можно было забраться только по приставной лесенке. Девица оказалась наверху первой и вцепилась в лестницу, которую пьяная компания пыталась выдернуть из-под ее приятеля, оставив беднягу болтаться в пространстве между раем и преисподней. Тому удалось все же выскочить наверх, и гости разразились восторженными воплями, когда он вырвал лесенку из рук преследователей и втянул ее за собой. Под шумок Орфео шепнул Амате, что пора и им сбежать.
День простоял необычно теплый для конца сентября, и занавеси над кроватью ничуть не шевелил ветерок. Амата с удовольствием отметила, что ночью им не придется укрывать наготу одеялами. Свет единственной свечи освещал влюбленных как раз так, чтобы, скрывая тенями недостатки, подчеркивать округлости женской фигуры и движение мышц на плечах мужчины. Аромат жимолости за прикрытым ставнями окном наполнял комнату.
Амата развязала золотой шнур, стягивавший на талии ее белое платье, и сдернула с головы венчик. Орфео голодными глазами следил, не выпуская из рук кубка, как она распускает черные кудряшки и через голову стягивает платье. Наполовину выпутавшись из ткани, она проговорила самым естественным тоном:
– Помнишь, любовь моя, тех новобрачных из Ветхого Завета, которые три первые ночи провели в молитве? Может быть, и нам...
К сожалению, Амата не успела освободить голову и не могла видеть его лица, зато услышала, как он подавился вином, и слышала стук пролитых капель. Орфео погрозил ей пальцем, но ничего не сказал, опасаясь снова закашляться. Она послала ему усмешку через плечо и, ныряя за занавес балдахина, соблазнительно изогнулась.
Он снял сапоги и пояс, но остался в двухцветной праздничной накидке жениха.
– Орфео, почему ты не раздеваешься? – возмутилась она, когда он очутился с ней рядом.
В тени она увидела, как блеснули его темные глаза.
– Эту накидку тебе придется заслужить, как жене вождя кочевников, – объяснил он.
Понятно, теперь он ее дразнит в отместку за ту шуточку. Он обвел пальцем ее грудь, коснулся соска.
– Ты знаешь историю шута Карима?
– Ох, любимый, теперь не время для сказок.
– Ты не пожалеешь, обещаю. Вместо каждой точки будет поцелуй... или иное удовольствие.
Понемногу разогревая ее, он рассказывал, как некий султан наградил Карима за его мудрое дурачество плащом, ярким, как радуга, и как жена вождя, издалека увидев его, решила что плащ должен достаться ей. «Остерегись, – ей служанка, – Карим не так глуп, как представляется». Но жадная женщина только посмеялась над ней и зазвала шута в свой шатер. Она угостила и напоила его, но Карим сказал, что ему нужно другое и что он отдаст свой плащ только в обмен на любовь...
Уже в каждой частичке тела Аматы горел огонь, не гаснувший от любовной росы, щедро изливавшейся из врат Астарты. Каждая жилка в ней дрожала еще до того, как Орфео вошел в них. Потом он замолчал на не измеримое временем, блаженное, божественное мгновенье, пока все ее существо не взорвалось наслаждением, и тогда он нежно, бережно вывел ее к покою.
– Теперь снимай эту проклятую накидку, – выдохнула она.
– Эти самые слова сказала жена вождя Кариму, – усмехнулся он, – но шут ответил: «Нет, этот раз был за тебя, потому что я люблю тебя больше всех женщин, каких знал. Следующий будет за плащ».
Он был так же бодр и тверд, как в начале. Она вскрикивала в такт коротким толчкам, а Орфео все ускорял ритм и наконец, протяжно вскрикнув, обмяк. Амата обняла его, прижала к себе, радуясь его удовольствию.
– Накидка? – напомнила она. Тяжело дыша, Орфео шепнул:
– Этот раз был за меня. Обещаю, следующий будет за плащ.
Невероятно, но он снова был готов. Утром придется его расспросить, потому что ее невеликое знание мужчин говорило, что он совершил невозможное. Однако пока ей вовсе не хотелось его прерывать. Правда, Амата твердо настояла:
– Сперва накидку!
Он рассмеялся и через голову сорвал с себя последнюю одежду, отбросил ее не глядя.
Спина, плечи, грудь его были так широки, что у Аматы едва хватало рук обнять его. Всем мужчинам не повредило бы провести лет пять на весле, подумалось ей, пока волны восторга не смыли всех мыслей, накатывая снова и снова в блаженстве, которое Орфео сумел растянуть на целую вечность.
– Со мной, вместе со мной, – умоляла она.
– И это будет, – тихо ответил он, – но пока моя радость – в твоей радости.
Она совсем забыла себя: тонула, всплывала, парила, пока, казалось ей, она больше не сможет вынести сладостной боли. И Орфео дышал все глубже, захлебываясь воздухом, испуская стоны, словно и он готов был разорваться, и в этот раз они взорвались вместе.
Они долго лежали рядом, и в минуту отдохновенного покоя Амата погладила ладонью свой живот, уверенная, что последнее мгновенье зародило в ее лоне новую жизнь – но это будет ее тайной, пока она не будет знать наверняка.
Наконец Орфео поднялся на локте и начал поглаживать ей лоб, отводя прилипшие от пота пряди и улыбаясь ей. Ласка в его движениях радовала ее не меньше телесного наслаждения .
Отдышавшись, Амата вдруг захихикала и торжествующе выговорила сквозь смех:
– Накидка моя!
– Ты недооцениваешь Карима.
Орфео перевернулся, сел на краю постели, раздвинув занавеси.
– «Сегодня жарко, меня мучает жажда», – женщине шут, обменяв свой плащ на старую накидку ее мужа. – Орфео дотянулся до своего кубка. – И он взял у нее чашу с водой, вышел из шалаша и стал пить. Он видел издалека, что к палатке скачет ее муж, но прежде, чем тот приблизился...
Кубок выскользнул из руки Орфео и разбился о выстеленный плиткой пол.
– Ох, осторожней, Орфео, – вскрикнула Амата, но он ответил ей проказливой улыбкой:
– ...Карим точно так же разбил свою чашу и стал плакать и причитать. Вождь сошел с коня и стал расспрашивать, что случилось, что его так опечалило. И Карим рассказал, как за разбитую глиняную чашу жена вождя потребовала у него прекрасный плащ, подарок султана. Вождь влетел в шатер в ярости на жену, которая так обошлась с простаком, ведь он считал гостеприимство священным долгом. И он поклялся, что задаст жене хорошую трепку, если та сейчас же не вернет плащ.
– Иона?..
– И она благоразумно вернула одежду и промолчала.
– А все-таки, – сказала Амата, – наверняка этим не кончилось, если Карим так же хорошо любил жену вождя. Наверняка он еще много лет тревожил ее сны.
И самой Амате надо было избавиться от мучившего ее сна, довести до конца собственную сказку. И она стала рассказывать отдыхавшему рядом с ней Орфео историю отшельника Рустико и девицы Алибек, которую начала когда-то для Энрико перед сражением в лесу. Она снова поведала о том, как отшельник переоценил свою твердость перед девичьей красотой и как он в конце концов научил ее повергать дьявола в ад... на этом месте Орфео прервал ее и принял деятельное участие в сюжете, прилежно разыгрывая роль священника. Но и обнимая мужа, Амата в душе оплакивала память несчастного Рико, так и не узнавшего счастья. Быть может, с помощью Орфео она сумеет успокоить его дух.
Когда Орфео обессиленно перекатился на спину, Амата оседлала его и сжала коленями его бедра, словно сидела на спине могучего быка.
– Рустико, – она, – мы даром тратим время, когда должны повергнуть в ад дьявола?
Орфео взглянул на нее из-под отяжелевших век.
– Я думал, ты хочешь закончить рассказ.
Она различила в его взгляде слабый намек на беспокойство – самое время продолжить историю.
– А у нее нет конца, – предупредила она. – Сперва Алибек решила, что ад – место страшных мучений, потому что дьявол Рустико причинял ей сильную боль; но чем больше она предавалась благочестивому действу, тем слаще оно становилось. Верно, – думала она, – сказал Господь: «Иго мое сладко, и ноша моя легка». И она дивилась, отчего все женщины не покидают города, чтобы служить Богу в глуши.
Амата растирала Орфео грудь и плечи, грустно продолжая рассказ:
– Но увы, чем с большей готовностью принимал ее ад дьявола Рустико, тем чаще дьявол бежал от нее, так что она начала роптать: «Отец, я пришла сюда служить Богу, а не предаваться праздности». Отшельник, питавшийся кореньями и пивший лишь воду, не имел силы отвечать на каждый ее призыв. Пришлось ему объяснить девице, что он должен иногда заниматься хозяйством, и к тому же дьявол лишь тогда заслуживает ада, когда поднимает голову в гордыне. В конце концов бедняга понял, что никакой дьявол не насытит ее голодного ада, и хотя он наслаждался проведенным с ней временем, но для нее каждый раз был подобен горошине, брошенной в пасть алчущего льва.
Свеча успела прогореть и погасла. Орфео хмыкнул в темноте. Амата, все так же охватив его бедрами, вытянулась, уложила голову на широкое плечо и прижалась губами к его груди. «О, Господи, так я никогда не закончу рассказа», – думала она, радуясь в то же время надежде продолжать его из ночи в ночь. Сама же сказала, что ему нет конца...
Она заговорила быстрее:
– Так и продолжался спор между ее адом и его дьяволом, между ее желанием и его бессилием... – но тут она замолчала, потому что дьявол Орфео, воспрянув, с силой ворвался в ее ад и отказывался опускать мятежную главу до самого рассвета.
В бледных проблесках дня Амата молчаливо благословила куртизанок Акры и Венеции, или кто там еще открыл Орфео бесчисленные тонкие тайны любви и вдохновил его применять их терпеливо и стойко. В объятиях этого мужчины, пропахшего морем и пряностями Леванта, зимними горными перевалами и восточным базаром, она впервые осознала силу своего пола, своего желания, радостей, для которых, как понимала теперь Амата, она была рождена.
Счастливые слезы собрались в уголках ее глаз.
– Я счастливее, чем в Пасху! – слова эти вырвались из глубины сердца, а про себя она добавила: – Как же я рада, что не убила тебя.
Спрятав голову на плече Орфео, она поглаживала ему ладошкой живот, пока их не прервал тихий, ненавистный стук в дверь.
– Простите, синьор, синьора. Начинается шествие в честь святого Франциска. Вы велели вас разбудить.
Мягкие шаги удалились, но издалека уже доносился звон труб.
Амата с удовольствием повторила про себя: «Синьора».
В роще вокруг Портиункола всю ночь шипели и вспыхивали смоляные факелы. Конрад вышел с первым светом и смотрел, как новые огни стекаются вниз по холму к крошечной часовне. Гильдии собирались в полном составе и разворачивали знамена своих ремесел. Фанфары приветствовали солнце, показавшееся над гребнем горы Субазио.
Конрад, любивший одиночество, нарочито незаметный в своей серой рясе, оказался вдруг подхваченным яростным вихрем красок. Вместе с другими братьями, собравшимися к часовне, он направился за рыцарями и городской стражей по холму, в хвосте шествия гильдий, в окружении священников – простых сельских служителей в вытертых до блеска черных сутанах и белых стихарях, епископов и кардиналов, блистающих алыми мантиями и горностаем... Где-то в голове процессии шел сам папа Григорий.
Навстречу им хлынул из городских ворот пестрый поток горожан в разноцветных туниках и накидках. Восторженные зрители обламывали нижние ветви олив, за которыми ухаживал Конрад три года назад, и зеленые лиственные стяги смешивались с яркими гильдейскими флагами, словно морская пена, кружащаяся на прибрежном песке.
Компанья ди Сан-Стефано, голосистые ассизские флагелланты, громко затянули хвалебный гимн стигматам.
Sia laudata San Francesco,
Quel caprave en crocefisso,
Como redentore...
Хвала святому Франциску,
Кто распятым явился,
Подобно Спасителю...
Рыцари сдерживали горячившихся коней, возбужденных огнями факелов и криками толпы. Теплый запах свежего конского навоза, поднимавшийся от пыльной тропы, напомнил Конраду, что надо посматривать, куда ставишь босую ногу. За час, который понадобился шествию, чтоб достигнуть ворот Сан-Пьетро, безоблачное небо сменило цвет от серого к лиловому, потом к темной лазури и, наконец, к прозрачной голубизне. У ворот толпа разделилась: братия и прелаты направились к нижней церкви базилики, а миряне устремились к верхней церкви и затопили пьяццу ди Сан-Франческо. Конрад держался особняком от тех и от других. Он остановился на южном краю площади, откуда ему было видно все действо.
Несколько важных горожан получили приглашения на службу в нижней церкви: правители и богатые жертвователи. Среди них Конрад высмотрел бледного Орфео и зевающую Амату. Надо полагать, Амата оплатила похороны донны Джакомы. Да к тому же ее супруг – кровный родственник святого и личный друг папы.
Рядом с Орфео стоял юноша, напоминающий его чуть вытянутую в высоту и более стройную копию. Должно быть, его брат Пиккардо, новый торговый партнер. Амата нагнулась к носилкам, которые несли четверо слуг. Лицо одного показалось Конраду знакомым, но он не доверял ни своему зрению, ни памяти и не пытался угадать имя человека, с которым его разделяла площадь.
Тело калеки скрывала широкая ряса, но монашеское покрывало показывало, что это женщина. Амата, как видно, была знакома с больной, надеявшейся получить исцеление в праздник святого. Конрад закусил губу, разглядывая бушующую толпу верующих, среди которых только он и Джироламо знали, что надежды несчастной основаны на подлоге.
Амата выпрямилась, рассматривая цепочку братьев, тянувшихся к церкви. Конрад взглянул туда же. Кажется, он узнал Дзефферино по неровной походке, хотя брат шел ссутулившись, натянув на голову куколь. Напрасно он вытащил тюремщика из подземелья: его прежний товарищ теперь чувствовал себя еще более неуютно, чем прежде. Узнал Конрад и мальчика Убертино, предупредившего его два года назад об опасности. Юноша, казалось, весь отдался пению, но глазами стрелял по сторонам, с прежним любопытством разглядывая толпу. Конрад задумался, осмелятся ли появиться в церкви его собратья спиритуалы, или они будут служить праздничную мессу в безопасности своих пещер и хижин, на тайных собраниях где-нибудь в горах. С виду ни один из братии не напоминал оборванного, голодного поклонника бедности.
Наконец Конрад высмотрел человека, которого искал. Фра Салимбене, сложив руки на упитанном брюшке, шествовал в паре с тощим длинным Лодовико – разительный контраст. Настоятельная потребность сейчас же, не дожидаясь окончания церемонии, поговорить с ним о свитке Лео толкнула Конрада бегом броситься по крутым ступеням к нижней церкви. Надо поймать их вне стен обители – другого случая убедиться, что рукопись не погибла в огне, не будет. Как ему ни хотелось доверять Джироламо, слишком свежи были еще воспоминания о двух годах, проведенных в подземном аду; много лет пройдет, пока он заставит себя снова войти в Сакро Конвенто.
Он уже догонял процессию, когда стражник преградил ему дорогу. Он держал пику поперек тропы и теснил Конрада вместе с потянувшимися за ним зеваками к стене, расчищая проход через маленькую площадь.
– Дорогу венецианскому дожу! – рявкнул стражник.
Толпа затихла при виде выходящего из носилок человека в богатом одеянии. Тот слегка поклонился на все стороны, отдавая дань восторженной тишине. Он уже сделал несколько плавных шагов в сторону церкви, когда за спиной у Конрада возобновился шум.
Вперед продвигалось и шествие братии. Конрад почувствовал, что задыхается в давке. Салимбене придется подождать. Он начал подниматься обратно, отыскивая свободное место, когда его догнал голос Аматы.
– Фра Конрад! Вот ты где! Приходи к нам ужинать.
– Если сумею, – отозвался он. – Мне надо прежде поговорить с фра Джироламо.
– Приходи обязательно! – крикнула она, кивая на женщину в носилках, но толпа уже разделила их и унесла его вверх по лестнице, так что конца фразы он не расслышал.
Приставив ладонь к уху, Конрад беспомощно махнул рукой. Амата умоляюще сложила руки, и он кивнул: да, он постарается.
В конце концов ему удалось отыскать на краю площади место, где давка была не столь нестерпимой. Здесь его углядели маэстро Роберто и граф Гвидо с внучкой. Управляющий с ухмылкой воздел руки: «Где еще увидишь подобное представление, брат?»
Конрад проследил его взгляд, устремленный на дальний край площади. Все глаза были обращены к базилике, у многих горожан по щекам текли слезы, иные били себя в грудь и возводили глаза к небесам. Другие пересмеивались, подталкивая локтями соседей; Конрад подслушал разговор двух мирившихся и просивших друг у друга прощения за прошлые обиды. Кое-кто стоял неподвижно, закрыв глаза и шевеля губами в безмолвной молитве. В толпе, как всегда, шныряли разносчики, предлагавшие мясные пирожки и сласти изнуренным благочестием горожанам. В задних рядах толпы молился, склонив голову и преклонив колени, высокий мужчина, укутанный в толстый черный плащ. Его рост и широкие плечи напомнили Конраду кающегося Джакопоне и безумное почтение бывшего нотариуса к поддельной крайней плоти. Впрочем, какая разница между безумцем Джакопоне и этим человеком, молящимся выдуманным стигматам?
Буря чувств – жалость к всеобщему заблуждению, удивление перед восторгом толпы, гнев на давний обман Элиаса, плоды которого он видел вокруг себя, – утомила Конрада. Из какого-то тайника памяти всплыла фраза: «Народу нужны чудеса, чем невероятней, тем лучше». Да ведь он сам говорил это Амате в предгорьях у Губбио, рассказывая о состязании святых. «Не важно, кто победит, – сказал он тогда девушке, – простонародью нужны простые образы, а не трактаты и проповеди ».
Образ смиренного святого, с запечатленными на теле ранами Христа! Как горько отзывались ему теперь сказанные тогда слова! Были раны настоящими или нет, одно Конрад видел своими глазами: стигматы святого Франциска питали воображение и воспламеняли веру в людях всех сословий и состояний – пусть даже лишь на один этот праздничный день. Вправе ли он, должен ли он подорвать эту веру – ив силах ли он убедить в своей правоте этих ослепленных верой людей?
Коленопреклоненный выпрямился и бессмысленно уставился поверх голов. Лицо его было залито слезами, песочного цвета волосы свалялись в колтуны. Он молился, не замечая столпотворения кругом, и тут маленькая Терезина бросилась к нему и дернула за край плаща. Ее голосок прорезал общий гомон:
– Папа, это ты! А мы тебя всюду искали!
Празднество продлилось до самого вечера, а потом Конраду пришлось еще ждать, пока кончится вечерня. Войдя наконец в алтарь верхней церкви, где согласился встретиться с ним Джироламо, он увидел вместо генерала ордена высокого человека в белой сутане и круглой шапочке на макушке. Тонкие пальцы его сверкали перстнями высшего сана.
Священнослужитель медленно обернулся. Бледная кожа пергаментом обтягивала выпуклые скулы. Под глазами набухли мешки, и глаза эти из-под тяжелых век изучали Конрада. Тот невольно поежился.
– Добро пожаловать, брат, – заговорил наконец человек звучным голосом, который, казалось, никак не мог исходить из этих болезненно свистящих легких. – Ваш генерал исполнил наше желание: увидеть человека, чья любознательность довела его до тюрьмы. Наше любопытство возбуждено и похвалами, которые расточал тебе Орфео ди Бернардоне.
Конрад упал коленями на каменный пол и согнул шею.
– Я обязан вашему святейшеству жизнью.
Он оставался в той же смиренной позе, пока не почувствовал легкого прикосновения ладоней к голове и не услышал, как папа пробормотал на латыни благословение. Потом Григорий взял его за плечи и заставил подняться.
– Фра Джироламо не сможет присоединиться к нам. Он готовится отправиться в путь с дожем, который завтра возвращается в Венецию.
Понтифик указал Конраду на пустое кресло и сам сел напротив.
– Видишь ли, – продолжал он, – мы нуждаемся в руководстве даже более, чем ваш орден. Мы просили его вернуться в Византию, чтобы уладить мириады мелочей, еще препятствующие воссоединению Церкви.
Конрад размышлял о том, что именно рассказал папе Джироламо. Мог ли генерал в обмен на согласие выполнить миссию на Востоке воззвать к власти высшего понтифика, чтобы воспретить ему разоблачение тайны?
– Единство членов мистического тела Церкви есть благословение Божье, – продолжал Григорий, – особенно – единство среди братьев. Фра Джироламо сообщил нам свое намерение использовать тебя как посредника, чтобы исцелить раскол в рядах ордена – после того, разумеется, как сам ты исцелишься от того, что мучает тебя. Возвышенная и важная миссия. Теперь, когда мы оторвали его от ордена ради собственных целей, он должен будет еще более полагаться на братьев, подобных тебе. Признаться, с личной точки зрения, как и с точки зрения блага Церкви, мы бы считали, что твое освобождение более чем оплачено исполнением этой миссии.
Понтифик внимательно заглянул ему в лицо, с которого Конрад старался стереть всякое выражение. Он еще не оправился от первого удивления, и к тому же не хотел открываться перед папой, пока тот полностью не откроет свои намерения.
– Фра Джироламо весьма симпатизирует мужам духа. Он вырос в Асколи, в болотах, где скрываются спиритуалы. Однако он понимает, что для исполнения задуманной святым Франциском реформации Церкви более полезны умеренные и практичные братья, способные разрушить преграду между священнослужителями и народом. На наш взгляд, вашему ордену следовало бы сосредоточиться более на простоте, нежели на бедности, более на строгости нравов, нежели на аскезе. Различия между ними тонки, но ваша строгая практика дает слишком узкую тень, между тем как в более широкой могло бы укрыться больше верующих. – Папа жестом указал на рясу Конрада. – В частности, мы предпочли бы видеть братьев одетыми в рясы из доброй крепкой материи, которой хватит на много лет и которая не позволит им отвлекаться от духовного в холодной базилике, нежели одетыми в лохмотья. Мы надеемся, что ты, по размышлении, примешь тот же взгляд.
Григорий встал и подошел к окну, обратив к Конраду спину. Тот украдкой погладил заплатанный рукав своей рясы. Повторялся давний спор с донной Джакомой, и он чувствовал, как к щекам приливает кровь.
Григорий продолжал:
– Фра Джироламо сообщил нам, что ты готов удовлетвориться работой в лепрозории, однако мы полагаем, что Бог ждет от тебя большего. Мы предложили твоему генералу дать тебе время для размышлений в братстве на горе Ла Верна, где ты сможешь поразмыслить о высшей цели жизни святого Франциска, о том, что она значит для всей церкви, для всех верующих!
«А, значит, речь все же о том, чтобы заткнуть мне рот...»
– Почему на Монте Ла Верна? – спросил он с наигранным простодушием.
Ответ был ясен: потому что именно там святой Франциск приобрел свои язвы. Что же, Григорий и Джироламо смеются над ним?
– Разве истина не остается повсюду той же и неизменной? – продолжал он, уже уверенный, что папе известно, какую истину он подразумевает.
Спина понтифика застыла.
– «Quid est Veritas?» – Пилат Господа. – «Что есть истина?» К сожалению всего человечества, он не дождался ответа Иисуса. Весь род человеческий возрадовался бы, услышав тот ответ. Мы прожили вдвое дольше тебя, фра Конрад, и немалую часть жизни отдали чтению хроник и летописей, долженствующих точно отображать бывшее. И мы заметили, что под пером писца истина принимает любую форму так же послушно, как железо под молотом оружейника.
– Но я совершенно уверен, что святой Франциск был прокаженным!
Григорий обернулся к нему. На лице его была боль, словно такая прямота поразила папу.
– Однажды некоему мудрецу представилось, что Бог протягивает ему правую длань, в коей была скрыта вся истина вселенной. В левой же Создатель держал лишь деятельные поиски истины, ограниченные способностью человека ошибаться в своих поисках. И Он сказал мудрецу: «Выбирай!» Тот смиренно избрал левую длань Господа, говоря: «Божественный Отец, даруй мне сие, потому что совершенная истина принадлежит Тебе одному».
Свистящий голос папы дал трещину, когда он добавил:
– Сегодня на площади ты должен был убедиться, что истина, за которую ты цепляешься, не столь проста, не столь абсолютна. Твоя истина может обернуться копьем, пронзающим сердце народной веры.
Конрад опустил голову. Уверенность в своей правоте заставила его преступить границу. Между тем он обязан относиться к верховному понтифику с безоговорочным послушанием и благодарностью.
– Святой отец, прости мне мою гордыню, – сказал он и закрыл глаза.
Сердце разрывалось от бушующего в нем смятения. Он продолжал еще тише:
– Глядя на толпу, я пришел к тому же заключению, что и ваше святейшество, и вечно раскаивался бы, если бы подорвал благочестие народа. Верно, сказал я себе, еще не время открывать эту тайну. Однако, из уважения к той же истине, не следует ли нам по крайней мере оставить запись в одной из хроник для тех, кто придет после нас?
– Нет.
Слово прозвучало тихо, но твердо, и папа коснулся его плеча.
– Нет, сын мой.
Конрад поднял лицо, пораженный нежданной лаской понтифика.
– Но мы у тебя в долгу за муки, перенесенные тобой, и потому... потому что мы согласны с фра Джироламо, что ты, возможно, прав. Твое открытие не должно умереть навсегда – только на время. Когда Бог захочет, Он воскресит его так же легко, как Он воскресил своего Сына. Итак, согласимся вот на чем: с тобой на гору Ла Верна отправится один из братьев, и ему ты можешь передать устное предание о своем Франческо Прокаженном. Устное, не письменное. Остальное оставь в руке Бога.
– А могу я сам избрать себе спутника? Папа кивнул:
– При условии, что генерал ордена одобрит твой выбор. «Дай Бог, чтоб одобрил», – подумал Конрад.
В нем вдруг загорелась новая надежда, и с ней пришло спокойствие, уверенность, что кто-либо из братьев будущих поколений выведет в конце концов на свет измышления Элиаса. Конрад чувствовал, как в сердце утверждается новая решимость, но папе он ничего этого не сказал.
– Будь здесь фра Джироламо, я просил бы его отпустить меня на этот вечер, попрощаться с Орфео и его молодой женой. Я обещал сегодня прийти к ним на ужин.
– Не вижу затруднений, брат. И, пожалуйста, присоедини к своим поздравлениям и мои, потому что я очень его люблю.
Григорий помолчал улыбаясь, прежде чем добавить:
– Когда ты вернешься за своим спутником?
– Если бы он мог встретиться со мной у Порта ди Мурорупта после третьего часа...
Понтифик кивнул и обещал передать его просьбу, после чего проводил Конрада до двери базилики. Итак, дилемма, мучившая Конрада после разговора с фра Джироламо, разрешилась просто: окончательностью и непогрешимостью папской декреталии.
За то время, что Конрад провел с папой, пьяцца ди Сан-Франческо опустела, толпа разошлась ужинать. Одинокая дворняга подбирала крошки, оброненные пилигримами на мостовую. Пес подошел обнюхать колени Конрада и увязался за ним до края площади. Конрад снова пожалел, что ему не дано уже оказаться среди лесных жителей, сбросить тяжесть этих трех лет. Почесывая пса за ухом, он вспоминал Чару, ручного олененка, приходившего к его хижине. Потом он отогнал собаку и дальше пошел один.
Оставался один нерешенный вопрос: сохранность и местонахождение пропавшей рукописи Лео. Конрад собирался спросить об этом фра Джироламо, но теперь, когда генерал ордена отбывает в Венецию, случая уже не представится. Даже если ему удалось бы встретиться лицом к лицу с фра Салимбене или Лодовико, на честный ответ рассчитывать не стоит. Разве что снова вскрывать библиотечные шкафы под покровом ночи – но этот опыт ему не хотелось бы повторять даже в ночных кошмарах. Правда, спутник по дороге к монастырю Ла Верна... вместе с историей проказы святого Франческо ему можно бы передать и наследство Лео.
Дойдя до знакомого поворота к дому Аматы, Конрад заметил, что неожиданный поворот событий, в сущности, принес с собой покой и облегчение. Три года груз, который Лео взвалил ему на плечи, гнул его душу, как снег гнет гибкую ветку, и все силы уходили на то, чтобы не сломаться.
Но власть Григория сняла этот груз, позволила ему разогнуться. Ярмо святого послушника таило в себе и детскую свободу безответственности. Пропавшая рукопись Лео тоже была обузой, ношей, которую он теперь добровольно предавал в руки Господа. Он уже с нетерпением ждал уединенных размышлений на горе Ла Верна: от многого предстояло очистить душу.
Добравшись до дома Аматы, он нашел всех домочадцев в большом зале за ужином. За столом для слуг он увидел четверых мужчин, несших носилки к нижней церкви. Вблизи Конрад узнал того, который показался ему знакомым: слуга Розанны, тот, что раз в неделю носил ему еду!
Конрад поспешно бросил взгляд на верхний стол, где собралась семья и избранные гости, но Розанны там не было. Плечи у него поникли. Такое разочарование он испытывал уже, когда в утро его отъезда оказалось, что Розанна не может его проводить.
Амата поймала его взгляд и указала на свободное место между нею и графом Гвидо. Тот сердечно приветствовал монаха и подвинулся на скамье, между тем как Амата дала слугам знак принести новую тарелку. Конрад, в памяти которого еще кружились картины времен его отшельничества, припомнил в этот миг языкастого подростка, злившего хозяина за столом, забрасывая в то же время в рот виноградину за виноградиной. Зрелая молодая женщина, сидевшая теперь рядом с ним, являла собой живую дань мудрости и терпению донны Джакомы.
– Я обещала сюрприз, Конрад, – обратилась к нему Амата. – Я ведь пригласила мону Розанну провести в Ассизи день святого, хотя я тогда не знала о ее недомогании. Мы надеемся, что раны святого Франциска принесут ей здоровье.
– Она серьезно больна? – спросил Конрад. Лицо Аматы омрачилось:
– Серьезно. Лекарь считает, что спасти ее может только чудо. Слишком много трудных родов. Благословение и проклятие нашего пола.
Она храбро улыбнулась, хотя меньше чем через год и ее жизнь должна была оказаться подвешенной между чудом и смертельной опасностью беременности и родов.
Конрад оперся ладонью о лоб, скрипнул зубами. Любимая подруга детства страдает, потому что у ее мужа самодисциплины не более, чем у жеребца! Со времени их женитьбы не было года, чтобы она не беременела. Но беспомощный гнев и досада не мешали ему признать в глубине души, что Розанна и Квинто лишь исполняли библейское предписание «плодиться и размножаться». Могла ли ее жизнь обернуться по-другому, если бы Розанна вышла замуж за такого, как он сам?
Амата сделала глоток, коснулась его плеча и добавила:
– Она с самого приезда все спрашивала о тебе. Конрад готов был сорваться с места, не дожидаясь даже, пока слуги принесут ему поесть, но Амата удержала его за рукав.
– Она теперь отдыхает, Конрад. Поужинай сперва и расскажи, что собираешься делать. Мы надеемся, что ты останешься пока у нас. И Джакопоне будет полезно твое общество.
Она кивнула на скамью, стоявшую под стеной, украшенной гобеленом. Терезина уже поела и сидела рядом с отцом, склонив головку ему на плечо и держа в своих ручках его большую ладонь. Кающийся тупо мотал головой.
Конрад на минуту прикрыл глаза ладонью, чтобы не видеть его снова ставшего бессмысленным лица. Потом объяснил, что наутро должен пуститься в путь.
– Могу только посоветовать, Аматина, – сказал он. – Найди сиору Джакопоне письменную работу: сделай его домашним секретарем, или пусть записывает свои стихи, переписывает – что угодно. У него ранимая, нежная душа художника. Для таких страдающих душ: письменный труд – лучшее, быть может, единственное очищение. Возможно, ему стоило бы поселиться у наших братьев в Тоди. Он там известен и пользовался уважением, пока им не овладело безумие.
Конрад заметил, как разочарована Амата его ответом, однако папа сказал свое слово, и, более того, ему нужно было позаботиться о душе. Он будет скучать без их любви, но должен отпустить их. Перед ним лежал новый перекресток, и предстояло выбирать новую дорогу. Склонившись над своей миской, Конрад вновь подумал о Розанне, которую отпустил уже дважды: когда вступил в братство и получил весть о ее обручении, и не так давно, когда покинул хижину отшельника, чтобы вернуться в Ассизи. Теперь он должен отпустить ее в третий, может статься, последний раз.
Он не чувствовал ни вкуса, ни запаха еды, не слышал веселой болтовни вокруг. Все чувства словно уходили в темную ночь, зовя душу следовать за ними, и поскорей. В уме он перефразировал строчку из известной поэмы: «Распрощавшись с друзьями, вступил я в осень Ла Верны ». Он едва коснулся еды, когда слуги принялись убирать со столов.
Амата осталась за столом и тогда, когда гости разошлись по постелям.
– Конрад, – тихо сказала она, – раз уж тебе не хочется есть, мы можем теперь навестить Розанну. Но прежде чем попрощаться, я хочу, чтобы ты обещал, что утром не сбежишь, не сказав никому ни слова.
– Обещаю, Аматина, – кивнул он и добавил: – Надеюсь, придет день, когда Бог направит мои стопы, но пока я ничего не вижу для себя дальше Л а Верны.
Он знал, что должен сказать еще что-то, но не мог найти нужных слов.
– Я буду скучать по вас, ужасно скучать, но разлука будет легче оттого, что я знаю: вы наконец живете в мире, как желала вам донна Джакома.
Впрочем, он подозревал, что на деле расставание будет тяжелее, чем на словах. Прощание с Аматой могло оказаться таким же мучительным, как то, что предстояло ему сейчас.
Он не противился, когда она взяла его за руку и повела в комнату, где он когда-то сидел над рукописями. У дверей она шепнула: «Меня ждет Орфео», – и тактично удалилась.
От горевшего в углу огня тянулась наверх, к дымоходу, тонкая струйка дыма – совсем как ему помнилось, но женщина, лежавшая на низком матрасе, дышала без боли. Она приоткрыла глаза, моргнула при виде возникшего в дверях пришельца.
– Это я, Конрад, – сказал он.
Оранжевые отблески огня отразились в каплях влаги, выступивших у нее на глазах.
– Что они с тобой сделали, друг мой? Амата говорила, что ты сильно изменился после тюрьмы, но такое...
Конрад опустился на колени рядом с ней, приложил палец к ее губам:
– Говорят, Бог жестоко обходится с теми, кого любит, – так дети треплют любимые свои игрушки. Мы с тобой, должно быть, очень Им любимы, Розанна.
Он не задумываясь взял ее руку, словно им снова было по десять лет – и поразился естественности этого движения.
– Амата сказала, ты ждала меня.
Она отвернула голову, уставила взгляд на струйку дыма.
– Я хотела, чтобы ты помолился за мою душу и за мужа и детей, остающихся без меня. Я знаю, что со мной кончено, Конрад.
Пожатие ее пальцев было таким слабым, что Конрад едва ощутил его.
– И еще я хочу сделать признание, – добавила она. Конрад выпустил ее руку и выпрямился. Розанна тихо рассмеялась:
– Нет, нет, я уже исповедалась священнику в Анконе, на случай, если не перенесу дороги. Тебе я хочу признаться только как другу. Пожалуйста, возьми меня снова за руку.
Он послушался, но теперь не без смущения.
– Все годы моего брака с сиором Квинто, – продолжала Розанна, – я любила другого. Ты удивлен?
У Конрада на миг прервалось дыхание. Не будь она так больна, он бы снова выронил ее руку. Хоть она и отказалась от формальной исповеди, в нем пробудился суровый исповедник:
– Ты любила его в плотском смысле? – спросил он и в ужасе стал ждать ответа.
Розанна опять тихонько хихикнула.
– Только в девических грезах, а теперь – в мечтах зрелой матроны. И я думаю, он самый что ни на есть наивный олух, раз до сих пор ни о чем не догадался.
– Ты знала его еще девочкой? Отчего же не открыла своего чувства, чем выходить замуж за чужого?
– Ты ведь знаешь, что дочерям в таких делах не дают выбора, Конрад. О, я открылась в любви к нему перед своими родителями, в тот вечер, когда они сказали, что хотят выдать меня за Квинто. Я устроила страшный шум, отбивалась, как могла, и клялась, что выйду замуж только... за тебя. Почему, ты думаешь, тебя так поспешно спровадили к братьям?
Матрас зашуршал, она пыталась повернуться к нему.
– А посмотри, как все кончилось. Две рваные тряпичные куклы – а ведь могли быть счастливейшей парой на свете. Я знаю, ты тоже любил меня, пусть наивно, по-детски, но любил.
Ком в горле помешал Конраду ответить. Свет восходящей луны проник в уголок комнаты, пронизав листву за окном и пробившись в щели стены. В этом тонком бледном луче он вдруг увидел все одиночество своей жизни.
– Скажи это, Конрад. Дай мне проститься с тобой в мире. Он двумя руками сжимал ее ладонь, гладил тонкие пальцы. Наконец проговорил глухо:
– Мы знаем, что наши души не умрут, Розанна. Не стоит прощаться надолго. Мы встретимся снова, в счастливом жилище.
– Скажи это, Конрад. Пожалуйста. Он хотел встать, но она не пустила:
– Конрад!
Он выпустил руку и положил ладонь ей на живот.
– Видит Бог, я любил тебя, Розанна. До этого самого мгновения один Бог знал, что я никогда не переставал тебя любить. Я только сейчас понял... – Он улыбнулся, – что, пожалуй, доказывает, какой я наивный олух.
Он коснулся губами ее влажного лба, потом обнял за плечи и приподнял с постели. Прижал к груди на долгий миг, сдерживая слезы до времени, когда он отпустит ее в последний раз. Снова опустил ее тело на матрас и коснулся губами губ.
– Спасибо, Конрад, – шепнула она.
– Addio, Розанна. До свидания, друг мой.
Он встал на ноги и прошаркал к двери. Там споткнулся, удержался за косяк и остановился, глядя на залитый луной двор. Кивнул на звезды и сказал:
– Увидимся там.
Он торопливыми шагами спустился во двор, остановился на минуту на лунной дорожке. Свет запутался в его седой бороде, превратил в искорки мошкару, плясавшую облаком у него над головой, мелькавшую у лица. Ему захотелось пустить корни здесь, посреди обгорелых обломков, покрыться мхом и лишайником, подобно старому дубу, дать приют миллионам жучков, укрыть тенью листвы хрупкое жилище Аматы, спрятать в своих ветвях ее озорных сорванцов.
Но паломнику не дано такой роскоши. Перед ним был дальний путь. Монте Ла Верна – лишь краткая остановка на пути к Царству Божию – скрытому внутри нас, как проповедовал Иисус.
Завтра он передаст ношу Лео избранному им дорожному спутнику, брату следующего поколения, фра Убертино. Он не обрел Господа ни в своих поисках, ни в заплатанной серой рясе, покрывавшей его дрожащий остов. Он знал, что Отец живет в глубине, недосягаемой для человека: глубже обугленного клочка пергамента в его кармане, глубже воплощенной в нем чистоты ордена, выше базилики, осквернившей его чистоту. Любая мысль, любая идея Бога – лишь измышление слабого человеческого разума.
Он уверился в том, что пути Господни сокрыты в тайне, ведут, быть может, в полное ничто, туда, где нет ничего, даже пустоты – но есть любовь. Боговдохновленный апостол обожествил ее, сказав: «Бог есть любовь».
И там, в сердце изначальной Любви, он снова встретится с Розанной.