Перехожу в наступление.
Я не могу бесконечно предаваться скорби. У меня есть за что бороться. Новая мораль. Впрочем, нет, зачем лицемерить? Любовь. Ничего, кроме любви. Так же, как Роза не могла жить без своей новой экономики, я не могу жить без любви. Мне кажется, это ко мне обращены слова Иисуса Христа, которыми он напутствовал своих двенадцать учеников, когда посылал их в мир, чтобы они разоблачали лицемерие священников, фарисеев, книжников и правителей, чтобы прямо и открыто возвестили людям об истинной Божественной любви.
«Не берите с собою ни золота, ни серебра, ни меди в поясы свои,
Ни сумы на дорогу, ни двух одежд, ни обуви, ни посоха.
Вот, Я посылаю вас, как овец среди волков: итак будьте мудры, как змии, и просты, как голуби.
Остерегайтесь же людей: ибо они будут отдавать вас в судилища, и в синагогах своих будут бить вас.
И поведут вас к правителям и царям за Меня, для свидетельства перед ними и язычниками.
Когда же будут предавать вас, не заботьтесь, как или что сказать; ибо в тот час дано будет вам, что сказать;
Ибо не вы будете говорить, Дух Отца вашего будет говорить в вас.
И будете ненавидимы всеми за имя Мое; претерпевший же до конца спасется.
Когда же будут гнать вас в одном городе, бегите в другой. Ибо истинно говорю вам: не успеете обойти городов Израилевых, как придет Сын Человеческий.
И не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить; а бойтесь более того, что может и душу и тело погубить в геенне.
Не думайте, что Я пришел принести мир на землю; не мир принес Я принести, но меч.
Ибо Я пришел разделить человека с отцом его, и дочь с матерью ее, и невестку со свекровью ее. И враги человека — домашние его.
Кто любит отца или мать более, нежели Меня, не достоин Меня; и кто любит сына или дочь более, нежели Меня, не достоин Меня.
И кто не берет креста своего и следует за Мною, тот не достоин Меня.
Сберегший душу свою потеряет ее; а потерявший душу свою ради Меня сбережет ее».
Перехожу в наступление.
Интересно, рассердится ли на меня Иисус Христос, если я дам клятву свято следовать этим его заповедям, но только ради плотской любви? Я не понимаю, почему так дурна плотская любовь, и чем она хуже любви целомудренной. Я не могу отделаться от ощущения, что в сущности это одно и то же. О, я способна заявить во всеуслышанье: есть человек, который ради этой непонятной целомудренной любви, ради плотской любви, ради печали, от нее неотделимой, готов погубить душу и тело в геене огненной, и этот человек — я.
Дядя взял на себя все заботы о похоронах, была проведена неофициальная церемония в Идзу и официальная в Токио, после чего мы с Наодзи вернулись в Идзу и стали жить, хоть и бок о бок, но почти не разговаривая друг с другом, какой-то непонятной несуразной жизнью. Наодзи забрал все матушкины драгоценности, заявив, что ему нужны средства для издательства, и пьянствовал в Токио, изредка он возвращался бледный, как смерть, еле держась на ногах, и сразу валился в постель. Однажды он привез из Токио какую-то девицу, кажется, танцовщицу, ему и самому явно было неловко, поэтому я сказала:
— Я съезжу в Токио, ладно? Давно хотела навестить подругу. Я задержусь дня на два или на три. А ты поживи пока здесь, тем более что готовить еду есть кому.
Я повела себя «мудро, как змея», не преминув ловко воспользоваться его слабостью, побросала в сумку туалетные принадлежности, кое-какую еду и, ощущая удивительную свободу, уехала в Токио, чтобы встретиться с ним.
Я доехала до станции Огикубо в пригороде Токио и вышла через северный выход. Отсюда (я давно уже как бы между прочим выведала это у Наодзи) было минут двадцать ходьбы до его нового жилища.
Дул резкий, холодный ветер. Когда я вышла на станции Огикубо, уже стемнело. Остановив случайного прохожего, я назвала ему адрес, узнала, в какую сторону идти, и около часа брела по темным окраинным улочкам, глотая слезы и чувствуя себя одинокой и беспомощной. Споткнувшись о какой-то камешек, я едва не упала, ремешок моих гэта с треском лопнул, я остановилась в замешательстве, и тут вдруг на одном из домов справа заметила белевшую в темноте табличку, на которой вроде бы было написано «Уэхара». Держа в руке гэта, я в одном носке подбежала к воротам — на табличке действительно было написано «Уэхара Дзиро», но в доме было совершенно темно.
Что же делать? Постояв еще немного, я решилась и, словно бросаясь в омут, всем телом припала к двери.
— Кто-нибудь есть дома? — позвала я, потом, проведя кончиками пальцев по решетчатой двери, прошептала:
— Уэхара-сан!
Мне ответил женский голос.
Входная дверь отворилась изнутри, и оттуда появилась женщина старше меня года на три, с тонким лицом, исполненным немного старомодного очарования. Улыбнувшись мне из темноты, она спросила:
— Кто вы?
В ее голосе не было ни тени враждебности или настороженности.
— Я? Да нет, я…
Я так и не назвала своего имени. Если я перед кем-то и стыдилась своей любви и чувствовала себя виноватой, то только перед этой женщиной. Робко, с некоторой даже угодливостью в голосе, я спросила:
— А сэнсэй, его что нет?
— Нет, — ответила она и, с жалостью посмотрев на меня, добавила, — но если он вам нужен…
— Он далеко отсюда?
— Вовсе нет, — она прелестным жестом прикрыла рот рукой. — В Огикубо, возле станции есть кафе, которое называется «Сираиси», зайдите туда, вам скажут, где он может быть.
— Правда? — вне себя от радости воскликнула я.
— Ой, но ваши гэта…
Женщина предложила мне войти, усадила на ступеньку и вручила кожаный шнурок, который я тут же стала продевать вместо ремешка. Тем временем она зажгла свечу и вынесла ее в прихожую.
— К сожалению, у нас перегорели обе лампочки. Они теперь никуда не годятся: страшно дорогие, а перегорают мгновенно. Муж покупает, когда он дома, но вот уже два дня, как его нет, вот мы и сидим без гроша, как стемнеет, так и ложимся.
Она сказала это, ничуть не смущаясь, и простодушно улыбнулась мне. За ее спиной маячила тонкая фигурка девочки лет тринадцати. Ее большие глаза смотрели немного исподлобья, она явно была диковата.
Враги. Я так не думала, но эта женщина и девочка когда-нибудь наверняка будут считать меня своим врагом и ненавидеть. При этой мысли моя любовь как будто чуть потускнела. Закрепив ремешок, я поднялась, отряхнула руки и, не в силах превозмочь вдруг подступившего ко мне дикого отчаяния, подумала, а что если мне вбежать в комнату и в темноте, сжав руки этой женщины, заплакать? Искушение было слишком велико, но потом я представила себе свое распухшее от слез жуткое лицо, мне стало противно, и, с подчеркнутой вежливостью поблагодарив женщину, я вышла на улицу и пошла дальше, с трудом противостоя порывам ветра. Перехожу в наступление. Влюблена. Люблю. Сгораю от страсти. Все это правда. Правда, влюблена. Правда, люблю. Правда, сгораю от страсти. Влюблена, и этим все сказано. Люблю, и этим все сказано. Сгораю от страсти, и этим все сказано. Я уверена, что его жена исключительно добрая, замечательная женщина. У него прелестная дочь. Но даже если меня призовут на Божий суд, я не признаю себя виновной. Человек рожден для любви и революции. Даже Бог не может наказать меня за это. Я вовсе не такая уж скверная женщина. Я просто люблю и горжусь своею любовью. И я готова две, три ночи ночевать в открытом поле, только бы знать, что потом я хоть мельком увижу его.
Я сразу же нашла кафе «Сираиси». Но Уэхары там не было.
— Он в Асагатани. Это уж точно. Выйдете на станции Асагатани, оттуда еще полтора квартала или что вроде того, в общем, увидите лавку жестянщика, завернете направо, пройдете еще полквартала. Там будет маленькая закусочная «Янагия». Сэнсэй в последнее время оттуда не вылезает, он без ума от тамошней О-Сутэ. Да, такие вот дела…
Я дошла до станции, купила билет, села в поезд, идущий в сторону Токио, вышла в Асагатани, прошла полтора квартала, у лавки жестянщика свернула направо, прошла еще полквартала. В «Янагия» было безлюдно и тихо.
— Сэнсэй только что ушел. Сказал, что пойдет в «Тидори» на Нисиогикубо и там будет пить до утра, — сообщила мне хозяйка, спокойная, приветливая женщина с благородными чертами лица, на вид чуть моложе меня. Может, это и была та самая О-Сутэ, от которой он без ума?
— «Тидори»? А где это?
Я готова была плакать от отчаяния. «А не схожу ли я с ума?» — вдруг подумалось мне.
— Ну, я точно не знаю. Вроде бы надо сойти на станции Нисиогикубо, выйти через южный выход и тут же свернуть налево. Спросите там у полицейского, он вам покажет. Только таким, как сэнсэй, всегда мало, наверняка еще до «Тидори» завернет куда-нибудь.
— Попытаюсь найти. До свидания.
Опять все сначала. На станции Асагатани я села в поезд, идущий до Татикава, проехав Огикубо, вышла на станции Нисиогикубо, прошла через южный выход, сгибаясь под резкими порывами ветра, добрела до полицейского поста, спросила, как найти «Тидори», и почти побежала по ночной улице в указанном направлении. Найдя освещенную синими фонарями вывеску, на которой было написано «Тидори», без колебаний отодвинула решетчатую дверь.
За дверью оказалась небольшая прихожая с земляным полом, сразу за ней находилась комнатушка, в которой клубами висел табачный дым. Вокруг большого стола сидело человек десять, шумная пирушка была в самом разгаре. В ней участвовали три девицы, моложе меня. Они курили и пили сакэ.
Стоя на земляном полу, я некоторое время озиралась в растерянности, пока не увидела наконец того, кого искала. И вдруг все происходящее стало казаться мне дурным сном. Не может быть! Шесть лет. Он стал совершенно другим человеком!
Неужели это[object Object] радуга, М. Ч… человек, ставший смыслом моего существования? В углу комнаты сидело существо, больше всего напоминавшее старую, сгорбленную обезьяну: нечесаные, как и прежде, волосы поредели и приобрели какой-то тусклый рыжеватый оттенок, лицо пожелтело и стало одутловатым, веки покраснели и набрякли, в постоянно шамкающем рту не хватало передних зубов.
Одна из девиц заметила меня и глазами показала на меня Уэхаре. Не вставая с места, он вытянул длинную тонкую шею и устремил взгляд в мою сторону, потом с совершенно непроницаемым лицом кивнул, чтобы я подошла. Хотя компания продолжала веселиться, вроде бы не обращая на меня никакого внимания, сидевшие за столом как-то незаметно потеснились и освободили местечко справа от Уэхары.
Я молча села. Наполнив до краев стоящий передо мной бокал, Уэхара подлил сакэ себе и хрипло сказал: — Будьте здоровы!
Бокалы — его и мой — чуть соприкоснувшись, слабо и печально зазвенели.
«Гильотина, гильотина, чур-чур-чур…» — произнес кто-то. «Гильотина, гильотина, чур-чур-чур» — подхватил другой, и, разом сдвинув бокалы, они выпили. «Гильотина, гильотина, чур-чур-чур, гильотина, гильотина, чур-чур-чур», — запели все вокруг больше похожую на бред песню и стали громко чокаться. Похоже, что озорной ритм воодушевлял всех собравшихся, они все чаще и чаще опрокидывали бокалы.
Кто-то, попрощавшись, уходил, но тут же вваливались новые гости и, обменявшись кратким приветствием с Уэхара, присоединялись к общему веселью.
— Уэхара-сан, послушайте, Уэхара-сан, там у вас есть такое место… Как же это, а вот — «да, да…». Как правильнее произносить? «Да-а, да-а…» или «да, да»? — перегнувшись через стол, стал приставать к Уэхара какой-то человек, в котором я узнала актера Нового театра Фудзита.
— Конечно, «да, да». Как будто вы хотите сказать: «Да, да, у «Тидори» действительно дешевое сакэ…»
— Опять вы о деньгах, — заметила одна из девиц.
— Один сэн за двух воробьев — это дорого или дешево? — вмешался аристократического вида юноша.
— Вспомните, как сказано: «…пока не отдашь до последнего квадранта»… Или вот еще мудреная притча: «И одному дал он пять талантов, другому два, иному один, каждому по его силе…» Похоже, что и Иисус в своих расчетах исходил из мелких денег, — вставил еще один господин.
— Он ведь еще и выпивоха был изрядный, — заметил другой, — недаром в Библии полным-полно притч о вине. Сами посудите, там написано, что его осуждали, говоря: «вот человек, который "любит пить вино"». Не человек, который «пьет вино», а именно который «любит пить вино», то есть трезвенником он наверняка не был.
— Будет вам, перестаньте. Да, да, вы уже и Иисусом готовы прикрыться, желая оправдать собственную безнравственность. Эй, Тиэ-тян, выпьем.
«Гильотина, гильотина, чур-чур-чур…»
Звонко чокнувшись с самой молодой и красивой девицей, Уэхара залпом выпил. Сакэ потекло у него по подбородку, он каким-то бесшабашным жестом резко вытер его ладонью и несколько раз громко чихнул.
Тихонько поднявшись, я вышла в соседнюю комнату и спросила у изможденной, болезненно-бледной хозяйки, где туалет. Когда, возвращаясь, я снова проходила через эту комнату, то обнаружила там девицу, которую, кажется, звали Тиэ-тян, самую молодую и самую красивую. Она стояла с таким видом, будто ждала меня.
— Вы не проголодались? — приветливо улыбаясь, спросила она.
— Да, немного, но у меня есть с собой хлеб.
— К сожалению, у нас ничего нет, — сказала хозяйка. Она сидела, привалившись к хибати[13] с таким видом, будто ее не держат ноги.
— Покушайте в этой комнате, — добавила она, — с этими пьянчугами можно просидеть весь вечер и остаться голодным. Садитесь сюда. И вы, Тиэ-тян, тоже.
— Эй, Кину-тян, еще сакэ, — донесся крик из соседней комнаты.
— Иду, иду — послышалось в ответ из кухни, и оттуда с подносом, на котором стоял десяток кувшинчиков, появилась служанка, так называемая Кину-тян — женщина лет тридцати в изящном полосатом кимоно.
— Подожди-ка, — остановила ее хозяйка. — Сюда тоже принеси парочку, — улыбаясь, распорядилась она. — И еще, Кину-тян, не в службу а в дружбу, сбегай-ка в соседнюю лавчонку, принеси две порции лапши.
Мы с Тиэ-тян устроились рядом возле хибати и приложили руки к теплой стенке.
— Подтяните к себе одеяло. Очень уж похолодало. Хотите выпить? — хозяйка плеснула немного сакэ в свою чашку из-под чая, потом наполнила еще две чашечки. И мы втроем молча выпили.
— А вы умеете пить, — почему-то растроганно сказала хозяйка.
Послышался скрежет открываемой наружной двери.
— Сэнсэй, вот, я принес, — послышался молодой мужской голос. — Уж очень наш начальник прижимист. Как я ни настаивал на двадцати тысячах, удалось получить только десять.
— Чек? — произнес хрипловатый голос Уэхары.
— Нет, наличные. Вы уж извините…
— Ничего страшного, сейчас напишу расписку.
Все это время не умолкал звон бокалов и продолжала звучать странная песня «гильотина, гильотина, чур-чур-чур».
— А как Наодзи-сан? — вдруг посерьезнев, спросила хозяйка.
Я вздрогнула, пораженная в самое сердце.
— Не знаю. Что я ему, сторож? — смутилась Тиэ-тян и очень мило покраснела.
— Не поссорились ли они с Уэхара-сан? А то, бывало, водой не разольешь… — спокойно сказала хозяйка.
— Говорят, он теперь увлекается танцами. И вроде бы завел себе какую-то танцорку.
— Боюсь, он плохо кончит. Вино, а теперь еще и женщины.
— Еще бы, ученик сэнсэя!
— Ну еще неизвестно, у кого более дурные наклонности. Ох уж эти мне маменькины сынки…
— Знаете, — улыбнувшись, вставила я, — а ведь я сестра Наодзи.
Пораженная хозяйка уставилась на меня, а Тиэ-тян совершенно спокойно сказала:
— Вы с ним очень похожи. Увидев вас в полутьме у входа, я просто обомлела от удивления. Мне сначала показалось, уж не Наодзи ли пришел?
— Вот оно как… Значит, госпожа изволит приходиться ему сестрой? — спросила хозяйка уже совершенно другим тоном. — Такая честь для нашей развалюхи… Значит, вы и раньше были знакомы с Уэхара-сан?
— Да, мы встречались лет шесть тому назад, — запинаясь, проговорила я и, опустив голову, едва не расплакалась.
— Ну, вот и готово, — служанка поставила перед нами пиалы с лапшой.
— Угощайтесь, пока не остыло, — сказала хозяйка.
— Спасибо.
Я низко склонилась над пиалой, от которой поднимался пар, и стала быстро втягивать в себя лапшу. Мне казалось, что еще никогда в жизни я не чувствовала себя такой одинокой и потерянной, как в этот миг. Тут, бормоча себе под нос: «гильотина, гильотина, чур-чур-чур, гильотина, гильотина, чур-чур-чур…», — вошел Уэхара. Плюхнувшись рядом со мной, он протянул хозяйке большой конверт.
Даже не заглянув в конверт, хозяйка сунула его в ящик хибати и, улыбнувшись, сказала:
— Надеюсь, вы помните, что это еще не все?
— Остальное потом. В будущем году.
— Хотелось бы верить.
Десять тысяч йен! Интересно, сколько можно купить на них лампочек? Я уж не говорю о том, что на такие деньги я могла бы прожить целый год.
Ах, эти люди ведут себя как-то неправильно! Или они просто не могут жить иначе, точно так же, как я не могу жить без своей любви? Коль скоро человек пришел в этот мир, он должен прожить свою жизнь до конца, а раз так, то вряд ли можно ненавидеть людей за то, что они спешат приблизить этот конец. Жить! Жить! Какой же это огромный, изнуряющий, напряженный труд!
— И все же. — проговорил мужской голос в соседней комнате, — для того, чтобы выжить в этом проклятом Токио, нужно только одно — умение кидать на ходу: «Здравствуйте!» — право, более лицемерного приветствия не придумаешь. Требовать от людей таких добродетелей, как великодушие, искренность — все равно что пытаться за ноги вытащить из петли повешенного. Великодушие? Искренность? Тьфу! С ними не проживешь! А если ты не умеешь небрежно раскланиваться, у тебя есть только три пути. Первый — вернуться в деревню, на землю, второй — покончить с собой, и третий — стать сутенером.
— Есть и еще один путь — пить горькую, вытягивая денежки у Уэхары, — произнес другой голос.
«Гильотина, гильотина, чур-чур-чур, гильотина, гильотина, чур-чур-чур…»
— Ночевать-то, наверное, негде? — тихо, словно про себя, проговорил Уэхара.
— Мне? — я вдруг ощутила, как змея, живущая внутри меня, подняла голову.
Враждебность. Или очень близкое к ней чувство заставило меня окаменеть.
— Готовы спать со всеми вповалку? Сейчас холодно, — пробормотал Уэхара, полностью игнорируя мой гнев.
— Исключено!
— Бедняжка, — вставила словечко хозяйка.
— Вот черт! — щелкнул языком Уэхара, — тогда незачем было сюда являться.
Я молчала. Да, он прочел мои письма. И никто на свете не любит меня так, как он, — я поняла это мгновенно по его тону.
— Что ж, делать нечего, придется идти к Фукуи. Тиэ-тян, ты не проводишь? Впрочем, нет, одним женщинам опасно ходить по улицам. Вот, не было печали! Мамаша, принесите потихоньку в кухню ее гэта. Я сам провожу.
Стояла глубокая ночь. Ветер немного стих, небо было усеяно звездами. Мы шли рядом.
— Вообще-то я могу и вповалку, я все могу, — сказала я.
— Ну… — сонным голосом пробормотал Уэхара.
— Вы, наверное, хотели остаться со мной вдвоем? Правда? — спросила я и засмеялась.
— Да нет, пожалуй, — ухмыльнулся он, а я вдруг всем существом своим почувствовала, что любима.
— Вы много пьете. Каждый вечер?
— Каждый день, начиная с утра.
— И что, сакэ такое вкусное?
— Нет, невкусное.
Тон, каким он сказал это, почему-то заставил меня содрогнуться.
— А как ваша работа?
— Да никак. Что ни напишу, все кажется вздором, нестерпимо печальным вздором. Сумерки жизни. Сумерки искусства. Сумерки человечества. Безвкусица!
— Утрилло, — невольно вырвалось у меня.
— А, Утрилло. Небось, еще жив. Жертва алкоголя. Труп. За последние десять лет не написал ничего стоящего. Сплошная пошлость!
— Наверное, не только Утрилло? Все остальные тоже…
— Да, полный упадок. Новые почки тоже отмирают, так и не успев распуститься. Иней. FROST. Похоже, на весь наш мир неожиданно лег иней.
Уэхара приобнял меня за плечи, и мое тело полностью утонуло в его широких рукавах. Однако я не только не отстранилась, но наоборот, тесно прижалась к нему.
Ветка дерева на обочине. Ветка, на которой не было ни одного листочка, острой иглой пронзала вечернее небо.
— Ветки деревьев так красивы, правда? — невольно вырвалось у меня.
— Да, гармония цветов и угольно-черных ветвей… — как будто немного смутившись, отозвался он.
— Нет, я люблю именно такие ветки — без цветов, листьев и почек, совершенно голые. Ведь они живы, несмотря ни на что. Засохшие ветки выглядят совсем по-другому.
— Неужели только в природе не бывает упадка? — сказал он и опять несколько раз сильно чихнул.
— Вы не простудились?
— Нет, нет. Просто есть у меня такое странное свойство. Как только опьянение достигнет крайней точки, я тут же начинаю чихать. Что-то вроде внутреннего барометра.
— А как насчет любви?
— Что?
— У вас кто-нибудь есть? Особа, чувства к которой приближаются к крайней точке?
— Вот еще! Не смейте издеваться. Женщины все одинаковы. От них одни неприятности. «Гильотина, гильотина, чур-чур-чур…» Ну, правду говоря, одна женщина есть. Вернее, полженщины.
— Вы прочли мои письма.
— Да, прочел.
— И каков будет ответ?
— Да не люблю я аристократов. От них всегда за версту разит высокомерием. Взять хотя бы вашего братца, вроде бы аристократ, прекрасно воспитанный человек, но иногда таким вдруг покажет себя нахалом, просто невозможно иметь с ним дело! Сам-то я сын крестьянина, вырос в деревне. Иногда идешь по берегу такой вот речушки, как эта, и сердце вдруг забьется: вспомнится, как в детстве ловил карасей, как приносил в дом мальков…
Мы шли вдоль речушки, которая смутно шумела где-то на дне кромешной тьмы, окутывавшей все вокруг.
— Но вам, аристократам, этого никогда не понять, вы еще и презирать нас будете за подобную чувствительность.
— А как же Тургенев?
— Он тоже аристократ, поэтому я его не люблю.
— Но ведь «Записки охотника»?..
— Да, пожалуй, это единственное, что написано неплохо.
— Но именно там и описана сельская жизнь и чувства…
— Ну, сойдемся на том, что этот Тургенев — деревенский аристократ.
— Я тоже теперь сельский житель. Копаюсь в земле. Деревенская беднота.
— Вы и теперь меня любите?
Его голос звучал грубо.
— И по-прежнему хотите от меня ребенка?
Я не ответила.
Его лицо приблизилось с неотвратимостью падающей каменной глыбы, и долгий поцелуй обжег мои губы. Поцелуй, пронизанный ароматом желания. Я почувствовала, как по щекам моим потекли слезы. Горькие слезы унижения и досады. Им не было конца.
— Да, дал я маху, врезался по уши, — сказал он и расхохотался.
Но мне было не до смеха. Я нахмурила брови и поджала губы.
Безнадежность.
Так можно было обозначить испытываемое мной чувство, если облекать его в слова. Я вдруг заметила, что иду расхлябанной походкой, волоча ноги.
— Вот уж дал маху, — снова сказал он. — Ну и как, вы готовы идти до конца?
— Фу, как пошло!
— Деревенщина!
Уэхара сильно стукнул меня кулаком по плечу и снова оглушительно чихнул.
В доме человека по имени Фукуи все уже, похоже, легли спать.
— Телеграмма! Телеграмма! Фукуи-сан, вам телеграмма, — завопил Уэхара, колотя в дверь.
— Уэхара, ты, что ли? — послышался из дома мужской голос.
— А кто еще? Вот пришел просить пристанища на ночь для принца и принцессы. От холода без конца чихаю, в результате мелодрама превратилась в комедию.
Дверь наконец открылась. Лысый тщедушный человечек, давно уже переваливший через пятый десяток, одетый в великолепную ночную пижаму, смущенно улыбнулся мне.
— Уж, не взыщи, — обронил Уэхара и, не снимая пальто, быстро прошел в дом.
— В мастерской, небось, холод собачий. Разместимся на втором этаже. Пошли!
Взяв меня за руку, он прошел по коридору, поднялся по лестнице, вошел в темную комнату и повернул выключатель в углу.
— Какая роскошная обстановка!
— Да, все как положено у нынешних толстосумов. Только вот слишком шикарно для такого мазилы. Он везучий, какую бы пакость ни задумал, все удается, ничто его не берет. Грех не попользоваться. Ну все, спать, спать.
Уэхара бесцеремонно открыл шкаф и, вытащив оттуда матрасы и одеяла, постелил на полу.
— Ложитесь здесь. А я пошел. Завтра утром зайду за вами. Уборная под лестницей справа.
Он с грохотом скатился вниз по лестнице, и в доме воцарилась тишина.
Повернув выключатель, я погасила свет, сняла пальто, сшитое из бархата, когда-то привезенного мне в подарок отцом из-за границы, и легла прямо в кимоно, лишь немного распустив пояс. Я чувствовала себя совершенно обессилевшей — устала за день, да еще и выпила, — поэтому сразу же забылась сном.
В какой-то момент я почувствовала, что он лежит рядом со мной… Около часа я молча и отчаянно сопротивлялась.
Но вдруг мне стало жалко его, и я сдалась.
— Что ж, без этого вы бы не успокоились?
— Пожалуй, что так.
— Вы что, нездоровы? У вас кровохарканье?
— Откуда вы узнали? Откровенно говоря, в последнее время мне так плохо, хуже некуда, но я об этом никому не говорил.
— От матушки так пахло незадолго до смерти.
— Я и пью, чтобы скорее сдохнуть. Жить слишком грустно. Именно грустно, ни на тоску, ни на уныние сил уже не остается. Разве мы можем говорить о каком-то там счастье, когда из-за, всех стен до нас доносятся жалобные стенанья и вздохи? А[object Object] почувствовать человек, уразумев, что, пока он жив, ему/ нечего ждать — ни счастья, ни почестей? Усердие? Оно годится лишь для того, чтобы кормить голодных зверей. Слишком много на свете несчастных. Ах, как же все это пошло!
— Нет.
— Ну, конечно, любовь. Как ты поучала меня в письмах.
— Да, любовь.
Но моя собственная любовь угасла. Наступил рассвет.
В блеклом неверном свете, наполнившем комнату, я долго вглядывалась в лицо спавшего рядом со мной мужчины. У него было лицо человека, который скоро умрет. Изможденное, измученное лицо.
Лицо жертвы. Прекрасное, отрешенное лицо.
Это мой мужчина. Моя радуга. Мое Чадо. Ненавистный, коварный человек.
Мне показалось, что я вижу самое красивое лицо в мире, любовь снова вспыхнула в моем сердце, и оно громко забилось. Я погладила его по волосам и на этот раз уже сама поцеловала его.
Печальное, какое же печальное завершение любви.
Не открывая глаз, Уэхара прижал меня к себе.
— Я не доверял тебе. Крестьянский сын, этим все сказано.
Я никогда не смогу с ним расстаться.
— Я счастлива. И пусть из-за всех стен доносятся стенания, мое счастье достигло высшей точки. Настолько, что я, кажется, сейчас чихну.
Уэхара расхохотался.
— Кстати, уже поздно. Смеркается.
— Сейчас утро.
В то утро мой брат Наодзи покончил с собой.