… и свято верю в чистоту снегов и слов.
Великий Полярный Путешественник Кнуд Расмуссен учил нас, Полярных Несмышленышей, и заповеди его высечены у меня в памяти, как и слова заклинателей духов — эскимосских стариков, с которыми сводила судьба.
Знать, в награду за дела, которые еще предстоит совершить, думал я тогда, потому что трудно поверить в удачу, в счастье от общения с человеком, открывающим тебе, юнцу, все сокровища мудрости вот так сразу, за здорово живешь.
Время тает незаметно как снег, вот и голова покрыта снегом, и ты видишь свой первый чукотский снег так въяве, как свою первую девушку, и ощущаешь запах ее одежды, как запах весеннего ветра тогда в долине Пильхикай.
Сейчас ты можешь повторить вслед за Великим Полярным Путешественником: «…и я от всего сердца возблагодарил судьбу, позволившую мне родиться, когда полярные экспедиции на санях с собачьей упряжкой еще не считаются отжившими свой век».
И еще он сказал, что в арктических путешествиях гостеприимство, оказанное самому путешественнику, остается для него на втором плане, тогда как к тому, кто кормит и холит его собак, он чувствует настоящую сердечную привязанность.
Теплели глаза старика Киу, когда я кормил его собачек галетами и сахаром из НЗ после их мясного ужина, смеялся он и качал головой, и все волновался, вдруг не хватит, ведь тогда придется одно сырое мясо есть и нерпу запивать несладким чаем, мне, нездешнему человеку, приехавшему сюда неизвестно зачем.
Вот уже четверть века я здесь, а все не знаю, зачем приехал. Разве спрашивают об этом родившегося тут? А мне кажется, что я тут всегда, что я тут был, когда меня и на свете не было.
Вот и бабушка Альпынэ, жена Киу, сразу сказала своей внучке Тею в первый день, как увидела меня:
— У него дети родятся здесь.
Бабушка Альпынэ добрая и строгая старуха, а Тею — восемнадцать лет, и расскажет мне об этом Тею после, когда бабушка уйдет наверх, где звезды — окна в селении мертвых. Бабушка — прорицательница, у нее отец был заклинателем духов, но все это я узнаю потом…
Права была бабушка — я вскоре переехал жить на побережье, в их поселок. Наши дома стояли рядом, я часто ходил к Альпынэ, любил с ней разговаривать, хотя посторонний не назвал бы наши беседы говорением. Она не знала русского, я — эскимосского, а мой чудовищный чукотско-эскимосско-англо-русский воляпюк настолько был далек от понимания его нормальным человеком, что я не переставал удивляться, почему Альпынэ его понимает, и еще больше удивлялся почему я понимаю ее.
Не удивлялась только Тею. Она уходила на кухню готовить или просто оставляла нас одних, и я многое постигал от общения с Альпынэ.
Однажды засиделся допоздна, бабушка рукодельничала — вышивала бисером замысловатый орнамент на тапочках из нерпичьей кожи, не торопясь рассказывала и показывала, жестикулировали мы оба, иногда Тею вторгалась и объясняла непонятное бабушке или мне. Под конец в глазах старого человека заблестели слезы, и я вспомнил Великого Полярного Путешественника, собиравшего легенды на берегах Баффиновой Земли, и его беседу с плачущей Оруло.
Оруло сказала ему тогда:
— Я сегодня опять была ребенком. О многом мы не думаем, пока к нам не придут воспоминания. Теперь ты знаешь жизнь старой женщины от начала до сегодняшнего дня. И я не могла не заплакать от радости, что была так счастлива…
«Что имеет человек на склоне жизненного дня? — думал я, слушая Альпынэ. — Воспоминания… Греют ли они его? Значит, надо жить так, чтобы грели».
Я одевался, когда бабушка ушла в кладовку, вернулась с кожаным мешком, где хранились мудреные женские принадлежности: бусы, оленьи жилы, нитки, мандарка, шкурки горностаев, ножницы, иголки и пилки, наперстки, костяные шила, пуговицы, куски цветной кожи и многое другое, в чем никогда не разобраться мужчине.
Она достала из мешка странный предмет и протянула мне его.
— Бери, — догадался я. — На память.
Я ахнул. Это был древний пекуль — женский нож. Небольшой равнобедренный треугольник металла с насаженной, на вершину ручкой из моржового клыка. Ручка с орнаментом полирована, нож стерт, обычно металла в таком ноже вдвое больше. Металл стерся.
— Бабушка была маленькой, меньше меня, девчонкой, когда пекуль достался ей от ее матери, а ей тоже передался по наследству… Это было еще там, на Аляске, многие эскимосские семьи разделены проливом, и родственники есть там и тут, — спокойно объяснила мне Тею.
— Сколько же ему лет?
Бабушка улыбнулась, а Тею оделась и пошла меня проводить.
Утром я пришел в торгконтору — там готовился вездеход в тундру, развозить товары оленеводам и морзверобоям на побережье. На сборы мне дали час, а поздно ночью наш вездеход уже был в эскимосском селе Сиреники. От усталости мы валились с ног, но заведующий ТЗП — торгово-заготовительным пунктом — настоял на ужине, всех пригласил к себе на жареную оленину и свежую моржовую печень. Отказаться не было сил, и я остался у него ночевать вместе со всей командой нашего вездехода.
— Я собирался ночевать у Росхи, — объяснил я наутро заведующему. — Он здесь? Не в тундре?
— Нет. Старик прибаливает. Домоседничает — даже на охоту не ходит. Передайте ему банку смородинового компота, сюрприз нынешнего завоза, еще не продавали, бережем к празднику.
Я поблагодарил и пошел к Росхи. Было еще темно, но на горизонте за дальними грядами торосов угадывалось утро, и я понял, что день будет хорошим, без ветра, с легким морозцем, и, если повезет, можно напроситься на охоту. Там, на открытой воде, много моржа и нерпы.
Росхи был единственным в селе эскимосом, понимающим металл. Он делал ножи, чинил посуду, вытачивал наконечники гарпунов, мастерил подполозки для нарт, мог изготовить хитроумный капкан, если его не было в магазине, и многое другое, и все удивлялись, откуда у него талант к металлу, ведь в роду такой профессии ни у кого не было, да и быть не могло.
Росхи обрадовался встрече, посетовал на здоровье и, выслушав мою просьбу, задумался.
— Сделаю, — пообещал он.
— Когда?
— Ся-я… не знаю…
Я понял, что проблема заключалась в материале. Ему нужен был клык моржа, добытый не в этом году, а хотя бы прошлогодний, выдержанный в постоянной температуре — дома или на складе. А совсем старый — так еще лучше. Но прошлогодние все сданы, надо поспрашивать у зверобоев, может, у кого дома валяется. Это он сделает сам, мне же остается ждать.
Вездеход ушел дальше в тундру, а через три дня Росхи принес новенький пекуль — уляк, громадный, с удобной ручкой, металл матово блестел в сумерках, очень я обрадовался.
Возвращался в Провидения, где жил, вертолетом, и, не заскакивая домой, сразу пошел к Альпынэ. Было воскресенье, бабушка и Тею суетились на кухне. Киу готовился на охоту, погода хорошая — вон и вертолеты летают, надо успеть, пока нерпа на льдах и припай не взломан, ведь байдары у Киу нет, он в море выйти не может.
Хоть и полно всего в магазине, да разве банки-склянки — еда для настоящего мужчины? Да и женщин не мешало бы побаловать свежим нерпичьим жиром, без него любое мясо сухо и невкусно! Я понимал Киу, но ехать на охоту отказался, нет у меня терпения выслеживать зверя у лунки. Вот в разводьях стрелять — это проще, да и с закидушкой управляться Киу меня уже научил.
— Вот… — едва отдышавшись и забыв сказать «здравствуйте», протянул я бабушке подарок.
Улыбку и удивление не скрывает строгая Альпынэ, восторг и страх застыли на лице черноглазой Тею.
— Ты… знаешь, что ты сделал? — спросила она.
— Знаю…
— Правда знаешь? Откуда?
— Не знаю. Просто я хочу, чтобы бабушка жила долго — пока этот пекуль не сточится и не станет таким же маленьким, как тот, что она мне подарила.
Бабушка улыбается, рассматривает пекуль, кладет на подоконник.
— Далеко ездил… Росхина работа… — говорит она по-эскимосски. — Так делают в Сирениках, — говорит она и показывает на заклепки. — Так делает Росхи. Больше никто не умеет.
Женщины ставят чай, а я ухожу на улицу помогать Киу. Незаметно скармливаю вожаку упряжки Велельхину несколько кусочков сахару, Киу улыбается, качает головой.
Прошло много времени, и сейчас, вспоминая пророчества Альпынэ, Мухин не удивляется. За долгие годы жизни на Чукотке он такого насмотрелся, что на удивление не оставалось времени. И случилось так, как говорила бабушка, — дети его родились здесь, на Чукотке, вот и внуки, глядишь, появятся здесь же, на этой земле, так что нечего думать о материке, тем более что туда его и не тянет.
Много скитался Мухин, но к земле, где родился, равнодушен, а без чукотских снегов не может. «Значит, и умирать надо здесь, — думает он. — Это моя родина». Простая и спокойная мысль эта давно им выношена, и решение это принято раз и навсегда.
Возможно, если б хорошо колдовала Альпынэ, была бы Тею хозяйкой в доме Мухина, но не вышло, хотя она и хотела этого. Да и Мухин не возражал бы.
Однажды она призналась, почему у них все разладилось.
— Я пришла к тебе домой, а у тебя на раскладушке другая женщина спит. Красивая. Белая. Вот я и ушла…
— Ну и что же? — неуклюже пытался отшутиться он. — Ведь на раскладушке же, не в моей постели.
Потом Тею узнает, что это была жена его друга. Приехала в командировку, оказалась без гостиницы. Что ж тут необычного, если она ночует на твоей раскладушке? Лишь бы тепло было да в спальнике чистый вкладыш… А то, что блондинка, да еще и красивая, — так с этим ничего не поделаешь.
Тею родила двух детей от разных отцов и не хотела, чтобы кто-нибудь из них был ее мужем, как это обычно водится. Никого не хотела, даже когда бедствовала.
Много новых больших домов построили в поселке. Скоро поселок, говорят, городом станет. В одном доме теперь живут Мухин и Тею, вместе переселялись, но живут на разных этажах и в разных подъездах. Часто чай вместе пьют, праздники вместе проводят — благо в гости далеко ходить не надо.
Киу совсем старенький, нет сил на охоту ходить, да и не на чем — упряжки давно нет, где ее держать в большом пятиэтажном доме? Вот и помогает Тею с детьми как может, любят дети старика. Все собирался после смерти жены уехать в дальнее село к никому не ведомым родственникам, да внуки держат, привязался к ним, ждет, когда подрастут.
Мухин часто вспоминает прежние маршруты, охоты, санные и байдарные переходы, и он часто ловит себя на мысли, что начинает брюзжать и думать, что раньше было лучше, в чем, конечно, уверен Киу.
Однажды Мухин вместе с Киу ездили к Росхи. Киу хотел поохотиться на открытой воде, давно не пробовал моржатины — надо запас и себе сделать, и Росхи.
А Мухина другое заботило. Жена его ожидала ребенка, мучили ее вкусовые галлюцинации, все шептала:
— …птицы хочу…
Он вздыхал:
— Мы не в Антарктиде… Там бы я тебе пингвинов наловил, хоть королевских… Там, говорят, их ешь не хочу… А тут Арктика. И февраль на дворе. Какая птица? Даже куропатки не водятся в нашем районе. Может, оленины или зайчатины?
— Птицы хочу…
Вот и думал Мухин, возможно, там, на открытой воде, встретит чаек, добудет одну-две. Когда-то ему доводилось их пробовать, дичь как дичь — сумей приготовить…
Киу учил его, как вести себя в море. Много запретов есть у эскимосов, надо соблюдать их, даже если не веришь. А то не возьмут в байдару, найдут любой повод, не скажут почему, а не возьмут охотиться, если что-нибудь нарушишь.
«Правила игры, — думал Мухин. — Традиции…»
Вот Великий Полярный Путешественник тоже не верил, но соблюдал. Нельзя же со своим уставом в чужой монастырь…
Проверил Киу торбаса Мухина, чтобы случайно дырки где не было — уйдет удача. Сказал, чтобы ножом в сторону моря не показывал. И сахар нельзя ножом в кружке размешивать. А завтракать перед охотой лучше каждому в своем доме.
Да и дома не лучше. Ладно, Росхи одинок. А если б его женщина поставила на стол каютак — блюдо с мясом и оно б закачалось? Все. Хоть не трапезничай! Шторм будет, байдаре не повезет.
Осторожничал Мухин, оглядывался, да все хорошо было, вовремя собрались на берегу, быстро столкнули байдары с кромки льда в море (они уже были перенесены с берега), и все три по линеечке друг за другом пошли вперед, затем рассыпались, каждая — куда приказал рулевой.
Рулевым на байдаре — Росхи, а Мухин и Киу — стрелками-матросами. С ними еще три эскимоса, молодые парни, — моторист и два стрелка.
Знатная была охота! Моржа разделали прямо на льдине. Закончив работу, закусили холодной вареной нерпой и свежей моржовой печенкой, завели примус, поставили чай. Никогда Мухин не пил такого вкусного чая, — на огромной слегка покачивающейся льдине, в морозной тишине, под легкие всплески волны, разбивающейся об лед, с ветерком, настоянным на запахе моря.
Трапезничали недолго, но основательно, потом собрались быстро — Росхи показал на горизонт, там появилась черная лохматая туча.
С соседней байдары, она была примерно в полукилометре, дали знак — выстрел и помахали тряпкой, сигнал возвращаться. Там тоже заметили тучу. Пора домой. И так уже пять часов в море.
— Успеем, — успокоил Росхи.
Байдара направилась к берегу.
И тут с севера потянулись стаи птиц. Никогда Мухин не видел такого количества дичи. Тысячами проносились птицы рядом с байдарой и уходили к южной кромке льдов.
— Здесь море круглый год не замерзает, — объяснил молодой моторист. — Птицы зимуют.
Парни отложили карабины, взялись за ружья, прогремело несколько выстрелов. Байдара сбавила ход, уток собрали. «На каждого по штуке», — успел сосчитать Мухин.
Больше не стреляли, ружья и карабины упаковали в брезентовые чехлы, байдара обошла небольшую льдину и, набирая скорость, понеслась к берегу.
Через час были на виду у поселка. Две другие байдары шли медленней — к каждой в воде была приторочена туша моржа, им идти тяжелей.
Байдару усталые охотники вытаскивали на берег по пых-пыхам — надутым нерпичьим мешкам, это только с виду она такая легкая, а здесь понадобилась помощь прибежавших на берег добровольцев.
Люди помогали выносить на берег снаряжение, добычу, вытаскивали байдару. Взвалили ее, не торопясь, на плечи и понесли к стоякам.
— Это тебе, — кинул Мухину две утки Росхи.
— Хо-ро-шо! — засмеялся Киу и бросил Мухину в рюкзак еще одну — свою.
Рабочие, зацепив крюками куски моржатины, потащили мясо в склад, а охотники направились домой. Двух других моржей будут разделывать женщины, они тоже здесь на берегу, — довольные, смеются.
— Будем чай пить, — сказал Росхи, и все втроем пошли вверх по тропинке в одинокий домик старого охотника.
Небо затянулось как-то сразу, потемнело, пошел легкий пушистый снежок. Начинался шторм.
«Вот уж жена удивится», — думал Мухин, относя уток в коридор, в холодное место, пока старики возились с печью и льдом.
…Все так и было. Пурга за окном. Небрежно брошенные утки. Вздох удивления.
— От тебя всего можно ожидать… я знаю… — тихо сказала жена. — Я даже боюсь…
— Вот если б крокодила принес, — усмехнулся он.
— Крокодилов я не ем… не хочу…
— Ну и зря. Я пробовал. Крокодилье рагу в пальмовых листьях, пекут на костре… Еще когда ходил на Фиджи, с нашими гидрографами…
— Не надо, — умоляюще прошептала она и, тяжело неся свое тело, пошла на кухню.
— Я сам приготовлю, ладно? А ты пригласи Тею и Киу.
Веселый был ужин. Киу смешно рассказывал, а Тею переводила, как неуклюж был Мухин, стреляя в птиц и все мимо, как сам он прозевал лахтака, увлекшись моржом на льдине («надо же, — думал Мухин, — а я-то и не заметил»), как можно было бы и второго моржа взять, да Росхи помешал, заторопил домой. Тут уж ничего не поделаешь, хороший Росхи наблюдатель погоды, а моржа возьмут в следующий раз, куда он денется, да и нельзя сразу брать много добычи.
Мы не берем больше, чем надо человеку, говорит Киу. Как и раньше. Море надо беречь. Если все возьмем, что оставим детям?
Она неожиданно засмеялась, и Киу тоже.
— Киу говорит, — перевела она, — вот скоро родишь сына, на кого он будет охотиться, если мы перевыполним план и всех зверей в море добудем?
Жена Мухина зарделась.
— Почему Киу решил, что сын? А вдруг дочь? — спросил Мухин.
— Если дочь, то из чего она торбаса шить будет? — ответила Тею. — Еду своему мужу готовить? Из консервов? Разве из консервов можно сделать вот это? — она показала на стол. — Разве будет так вкусно?
— И полезно… — уточнил Мухин.
— Да, — сказала Тею и принялась нарезать бабушкиным пекулем тонкие ломтики свежей мороженой оленины. — Ешьте, — сказала она жене Мухина. — Вам сейчас много сырого мяса надо кушать. Чтобы младенец был крепким.
— Жаль, сыну не стать полярным путешественником, как Великий Кнуд, — сказал Мухин. — На земле уже нет белых пятен. И собачьих упряжек к тому времени не будет. Как я счастлив, что застал наше время.
— Человек идет всю жизнь, — ответил по-эскимосски Киу. — Это самое большое путешествие.
«Да, да, — согласился про себя Мухин. — И в этом путешествии, как в полярном, он должен окружать себя только самым необходимым. Что оставит он в конце пути? Как люди узнают о нем?» И сам же себе ответил: дети и имя.
Чай перешли пить в комнату. Мухин остался на кухне готовить кофе для жены — она не пила чаю.
На столе вместе с чукотторговскими галетами появилось вино нового завоза, ароматный кофе, крепкий чай.
— Есть сюрприз — на любителя, — сказал Мухин и выставил три бутылки пива. — Из Магадана привезли, дефицит.
Киу засмеялся.
— Он говорит — «копченая вода», — перевела, смеясь, Тею. — Он пиво называет «копченой водой».
— Действительно, чай лучше, — заметил Мухин. Он от пива отвык. Давно не был в Магадане. Да и не хотел туда ехать. Не к кому.
«Надо быть там, где тебя ждут. У Великого Полярного Путешественника были слова: «…идите сюда и смотрите… к вам… вот… пришел один я… и зла не хочу». И люди, положив оружие на снег, шли к нему, странному, одинокому в снегах человеку. А потом долго не отпускали его, полюбив. И просили хоть когда-нибудь приходить к ним еще. Всегда для тебя отдельный снежный дом построим, обещали. Мы это умеем быстро. И песни для тебя петь будем, раз ты любишь наши песни. Песни — товарищи по одиночеству».
Тепла его сердца хватило на всех людей, кого он встретил в своем самом длинном полярном путешествии. И когда за его спиной остались восемнадцать тысяч арктических километров, в одном из стойбищ Берингова пролива он услышал рассказ о людях, решивших обойти землю. Совсем юными они отправились в путь, а завершили его глубокими стариками. «Свет велик, — сказали они. — И мы состарились в пути. Но нам не жаль ушедшей молодости. Мы прожили богатую жизнь и, пока достигли цели, набрались знаний и мудрости, чтобы передать будущим поколениям».
…чтобы передать будущим поколениям…
Что-то знакомое почудилось ему в этой легенде.
Может быть, он слыхал ее тогда, в гренландской юности? Откуда он знает ее, в каких далеких кладовых его памяти хранилась она?
Великий Полярный Путешественник вспоминал и не мог вспомнить. Понятно, почему. Ведь эту сказку он слышал от своей матери, когда еще только учился ходить.
В минувшую зиму у нас с Игорем был большой переход на собачьих упряжках с мыса Шмидта дальше на восток. Через много дней тяжелого пути мы заночевали в Нутепельмене, собак сменить нам не удалось, и утром, едва отдохнув, но хорошо на ночь покормив наших четвероногих товарищей по работе, двинулись к конечной точке маршрута — маяку Дженретлен, чтобы осмотрев его и оценив его возможности в будущей навигации, повернуть на юг к побережью Колючинской губы, где были наши балки — два передвижных домика лоцмейстерско-гидрографического отряда. Там надлежало оставить собак сторожу экспедиционного имущества (их заберут каюры с Нутепельмена), а самим, дождавшись вездеходов из бухты Провидения, возвращаться домой, в эту бухту.
За один перегон мы прошли Острова Серых Гусей (никакие это не острова, а длинные узкие песчаные отмели, насквозь продутые ветрами: даже зимой высокая сухая трава здесь обнажена и колышется от малейшего дуновения, будто это желтые взмутненные волны моря), прошли косу Беляка, и собаки радостно вынесли нас на крутой обрыв, почуяв ярангу. Их энергии прибавилось в предчувствии долгого отдыха, и, вконец обессиленная, упряжка остановилась у одинокой яранги, где когда-то было стойбище Тойгунен.
Удивительно, но никто нас не вышел встречать. Мы привязали нарту к выброшенному морем бревну и осторожно пошли к яранге. Зарычали черные лохматые псы хозяина, но никто так и не вышел. Псы обнюхали нас и замолчали.
Мы вошли в чоттагин[1], присели у потухшего костра.
Два черных пса вошли следом за нами. Откинулся полог, и выглянула старуха. Следом за ней показалась голова старика и тут же скрылась.
Мы поприветствовали хозяев, старуха не ответила, слушала молча, нашего чукотского языка было крайне недостаточно, чтобы растолковать ей о ночлеге, о кормежке для нашей упряжки, о том, чтобы взять взаймы хотя бы двух-трех псов взамен наших ослабевших.
Так же молча она вылезла из полога, собрала веток, разожгла костерок и повесила над ним закопченный чайник.
Мы поняли это как приглашение, как знак чукотского гостеприимства. Игорь остался, а я пошел к нарте и вскоре вернулся с рюкзаком, где были наши съестные припасы.
Мы с Игорем обратили внимание, что старик часто и натужно кашлял. Наверное, простудился. Наша аптечка была в том же рюкзаке, и, пока готовился чай, я достал необходимые таблетки, протянул старухе, показал в сторону полога, объяснил ей знаками, что старику их надо принять, показал сколько, налил горячего чая из термоса и протянул ей.
Она поняла, кивнула, забралась в полог, и мы слышали, как она объясняла своему мужу что-то по-чукотски.
После чая с сахаром и галетами (старуха присоединилась к нашей трапезе так же молча, подавая иногда в полог то кусочек сахару, то галету с маслом, то чай) мы принялись варить обед — суп из нерпы.
Чего-чего, а специй для чукотской кухни у нас было много, и старуха с удивлением вдыхала незнакомый запах нашего варева и внутренне удивлялась, как из обычной нерпы можно приготовить что-то с другим запахом.
Игорь налил ей чашку бульона, она с готовностью приняла чашку, вдохнула, попробовала, выпила и улыбнулась, впервые улыбнулась за эти два часа.
Мы налили ей еще, и она отнесла чашку старику. Вернула чашку пустой.
Ночевали мы в яранге, в спальных мешках, а утром наварили ведро нерпичьего супу со специями, оставили его хозяевам, старуха улыбалась и кивала головой.
Потом я рассортировал таблетки по пакетикам, на каждом пакетике нарисовал — где голову (от головной боли, значит), где шею и грудь (от кашля), трудности были с левомицетином и фталазолом. Тогда я на этих пакетиках изобразил веселого толстопузого человечка, схватившегося руками за живот. Отдавая каждый пакетик, показал знаками, что для чего. Она все приняла с молчаливой благодарностью, аккуратно спрятала таблетки в кожаный мешочек, мы простились и пошли к упряжке.
Старуха догнала нас и протянула большой сверток. В обрывке плаща из моржовых кишок был здоровый кусок оленины.
Мы поблагодарили, подняли собак и тронулись в путь. Игорь помахал ей на прощание, я тоже, она молча стояла у яранги и долго, смотрела нам вслед. Но мы шли не на северо-восток, а на юг. Нам было ясно, что на ослабевших собаках мы последний переход (хоть и небольшой, но ведь надо возвращаться) не одолеем, и тихо плелись к тем двум балкам, где будем ждать вездеходы. Решено было, что к маяку Дженретлен весной мы вернемся, времени будет достаточно, а сейчас торопись не торопись, а время ушло.
Все это было зимой. А сейчас раннее лето, море во льду, но шторм отогнал льды далеко на север. Это первый шторм, он нам на руку, на руку будущей навигации.
Всю ночь был шторм, и люди стояли на берегу. Игорь вышел из палатки и присоединился к ним. Он стал рядом и тоже смотрел на море, на первый шторм. Было что-то языческое в этой картине: высокие скалы, пенящееся море, гул ветра и шум разбивающихся волн, тонкий мечущийся дымок догорающего костра, молчаливые люди и красная полоска горизонта там, за морем.
Здесь, этой светлой полярной ночью, мне казалось, люди чувствовали свое родство с природой и стояли потрясенные красотой ночи, моря и ночного солнца на горизонте.
Я тоже стоял у палатки и смотрел на море.
Сюда к морю, к нашей стоянке, еще вчера подошли пастухи со своим стадом оленей. Летом животные будут выпасаться на побережье, тут меньше гнуса, постоянные ветры, нет жары — хорошо тут летом и оленям, и людям.
За зиму пастухи соскучились по морю, по ветру, пахнущему морской капустой, и сейчас они стояли у яранг и очарованно смотрели.
Долог путь тундровиков к морю, и мы несказанно рады встрече. Правда, им тут кочевать по берегу до первого снеговея, а нам завтра, если утихнет шторм, сворачиваться и идти на север в Берингов пролив и дальше в Ледовитый океан.
Место это называется Угол Иноземцевой, у нас тут маяк. Мы не знаем, почему этот мыс так назван.
Наша лоцмейстерско-гидрографическая партия разбита на две группы. Мы арендовали белоснежную красавицу шхуну «Полюс», первыми после зимы вышли в плавание и сейчас высаживаемся группами на берегу и на островах, вводим в строй световые и радиомаяки, и, когда вся работа будет закончена, наш участок Северного морского пути станет открыт для навигации и следом за нами потянутся суда с генгрузом — углем, техникой, сгущенкой, спиртом, банками-склянками, фруктами-продуктами.
Нас с Игорем высадили вчера, и «Полюс» ушел на другую сторону залива высаживать второй отряд, числом побольше, там вдвоем не управиться.
Игорь — начальник экспедиции, он так решил, и решил правильно. И сейчас тут на берегу он не чурался никакой черновой работы, хоть и начальником был, хоть и «оттащить-притащить» — это моя прямая забота, а его — радиодело, всякая-разная электроника, и я как глянул на проводочки, так и ахнул — тут сам черт ногу сломит.
Конура, где всю зиму хранились батареи к маяку и техническое оборудование, построена под мачтами радиоантенн, и свободной от ящиков площади пола там всего-то было не больше двух метров, и мы удивились, что этот уголок застелен оленьей шкурой. Тут же обнаружили огарок свечи, пачку чая, спички и кружку. Больше ничего не было. Но и этого достаточно, чтобы определить — сарайчиком зимой пользовались как избушкой каюры, охотники или просто проезжий люд.
Но нам хотелось, чтобы на нарте было двое — каюр и его молодая спутница. Им радостно в дороге, в солнечном морозном апреле, им счастливо. Но вот к вечеру их настигает пурга. В апреле пурги часты, они влажны и теплы.
Снег отовсюду — мокрый, липкий, собакам трудно идти. Но на пути возникает наш сарай-склад. Каюр решает переждать непогоду здесь. Он привязывает нарту, отпирает конурку, и вот уже шкура на полу, огарок свечи на ящике с батареями, примус гудит, чай кипит, тепло, и рад каюр, и рада его молодая спутница.
После трудной дороги, доброго чая, в тепле и затишье они гасят свечу, у них целая ночь, и они говорят нежные слова, говорят тихо-тихо, и им слышно, хотя пурга воет за дверью, шумит, неистовствует, собаки уже под снегом — спят под снегом, их занесло, и склад наш заносит, но путникам хорошо, хорошо им вдвоем, и мы рады, что в прошлом году, сколотили эту времянку — вот ведь как пригодилась людям!
Нас с Игорем устраивает только такая версия, на другую мы не согласны, и мы с надеждой ищем следы женщины — зеркальце, или губную помаду, или бусинку — что-нибудь, хотя прекрасно знаем, что никому из тундровых женщин не нужны помада, зеркальце, пудра или духи.
— Все было именно так! — твердо говорит Игорь, почти приказывая, как начальник, верить мне в это, и я вижу, что он боится, как бы наша легенда не растворилась в суете быта, не разбилась бы вдрызг, опустившись на простую реальную землю.
— Да, да, — отвечаю я, — а как же иначе? Именно так!
И он улыбается. Я тоже рад. Рад счастью тех двоих, рад, что рад Игорь, рад бушующему морю, и рад я пастухам, и рад, что хорошо идут работы, рад, что все здоровы, и рад завтрашнему солнцу, и рад, что мы уйдем в пролив, где вода под солнцем изумрудно-зеленая, и очень я рад, что нигде в Арктике нет такой глубокой зеленой воды.
Утро действительно было солнечным, но ветреным, и шторм утих лишь к полудню, когда в залив вошла наша белоснежная шхуна, и пастухи были ошеломлены такой красотой — белый двухмачтовик на черной воде и снежно-голубые сопки на горизонте.
Мы не стали дожидаться бота с судна, а вышли ему навстречу на «ледянке» — легкой двухвесельной дюралевой лодке. Лодка предназначена к маневрированию во льдах, в тихой воде, к высаживанию гидрографических десантов, когда неуклюжему боту труднее в узких разводьях среди льдин.
Но на большой волне верткая «ледянка» вела себя строптиво, взбрыкивала, металась, приходилось внимательно смотреть за волной, чтобы не перевернуться.
Мы дали ракету, нас заметили и следили до тех пор, пока мы не пристали к судну. Лебедкой с «Полюса» нас подняли на борт вместе с «ледянкой».
Пастухи на берегу разложили большой дымный костер — приглашали в гости, но «Полюс» снялся с якоря, и, мы пошли на север, в Берингов пролив, чтобы оттуда идти дальше в Ледовитый океан.
О каждом своем шаге мы докладывали в штаб ледовых операций, расположенный на одном из ледоколов, работающих в Восточно-Сибирском море. Ледокол шел навстречу с запада и застрял в тяжелых льдах.
Мы наконец обогнули Чукотский Нос, вышли в Чукотское море и через сутки были благополучно затерты льдами.
«С чем и поздравляю», — ехидно отстучал штабной радист по приказанию начальства.
Мы слегка дрейфовали вместе с ледяным полем, но через два дня налетел ветер, поле всторошилось, сломалось, показалось много воды, и мы, не мешкая, двинули назад на юг — в Берингов пролив, оттуда к берегам залива Святого Лаврентия отстояться в тихой бухте, походить по райцентру, людей посмотреть — себя показать.
Штаб согласился с таким маневром, но напомнил еще раз, что работы плановые, ответ держать придется перед Центром, хотя там и знают о сложнейшей ледовой обстановке на трассе.
Мы и не сомневались, что в Центре знают, если уж ледокол застрял. Знали через час.
Игорь бросил в папку очередное радио с ледокола.
— Что нового?
— При любых обстоятельствах рекомендуют в первую очередь ввести в строй маяк Дженретлен.
— Они же знают, что сейчас это невозможно…
— В том-то и дело… Ни ледоколу, ни нам до этого маяка не добраться. Хотя так хотелось бы проведать старика и старуху, помнишь, зимой мы у них гостевали?
— Конечно, помню. Как же! Вот они удивились бы. До яранга от маяка совсем немного, дошли бы на боте.
— На всякий случай надо что-нибудь взять из судовой аптечки и специй у кандея. Если старуха нас не помнит, то по обеду из нерпы сразу бы вспомнила.
— Ну, когда это еще будет! Зачем же все-таки штаб дает нам радио, хоть и знает, что все безнадежно? — демонстрировал я Игорю свою наивность.
Игорь засмеялся:
— Вообще-то, во-первых, безнадежных ситуаций почти не бывает… ну, а во-вторых, чтобы мобилизовывать… чтобы держать в напряжении… чтобы не терялся рабочий энтузиазм в дни вынужденного безделья.
— Не думаю, что там сидят психологи, — засомневался я.
— Я тоже этого не утверждаю, — сказал Игорь.
— Идем на берег, — предложил я, — там у меня друзья-приятели, давно не видел.
У крыльца маленького домика-аэровокзала лежали две лодки «Крым» и «Прогресс», нагруженные полевым скарбом, из спальных мешков выглядывали лохматые головы.
— Спим, касатики? — спросил Игорь. — Осваиваем Север?!
— Как же! Тут освоишь, — дружелюбно буркнул бородач, очевидно старший.
— А что так?
— Да авиация… садитесь, — радушно пригласил бородач.
Теперь было видно, что он действительно начальник. Кто-то из его подчиненных бросил нам два туго свернутых спальных мешка — чтобы не сидеть на сырой земле.
— Денек-то люкс, хоть купайся, — заметил Игорь.
— Пока своих геологов не вывезем, не надейтесь, говорят нам вертолетчики, ждите, мол, — продолжал начальник.
— Так вы не местные? — спросил я рабочего.
— Магаданские…
— Ничего не поделаешь, — развел руками Игорь, — они правы.
— Тут все правы, — не согласился начальник.
Я понял, что и начальник по-своему прав. Кому охота терять такие прекрасные деньки? Мы простились с ребятами и пошли к вертолетчикам.
После ахов и охов (я встретил знакомого командира экипажа Глеба) начали о деле.
— Есть идея, Глеб.
— Какая?
— Интересная. Ты берешь нас двоих и радиста и сбрасываешь на Дженретлен при попутном рейсе. Надо ввести радиомаяк. Надежда только на вас — с моря все блокировано льдом.
— Видел…
— Тем более. Ну и что ты думаешь?
— Думаю, что ничего у вас не выйдет.
Я оторопел. Нарушены все законы северного товарищества: старый приятель отказывает в просьбе.
— Сейчас вертолет принадлежит здешней геологической экспедиции. Значит, и мной, и вертолетом распоряжаются геологи. У них заявки на все рейсы на всю неделю, — неторопливо объяснял Глеб.
— Что же делать?
— Я сейчас улетаю. Появлюсь к обеду. После еще сделаю рейс, значит, будет представитель геологов. Подходите, чего-нибудь придумаем. Не трусь, — похлопал меня по плечу Глеб и неторопливо удалился.
— Я на судно, — сказал Игорь. — Буду просить нам начальника судовой рации, а им дадим нашего лоцмейстерского радиста. Поменяемся…
— Зачем? — не понял я.
— Наш сердечник… черт знает, сколько будем в тундре. А на пароходе радист молодой.
Я проводил Игоря на берег, сам пошел по поселку.
Давно тут не был, а в чукотских поселках сразу всегда замечаешь много нового, если давно не был: там дом построили, там дом сломали, там берег осыпался в море, а тут наоборот весь завален пустыми бочками…
А у нашего радиста сердце действительно слабое, и в тундре, конечно, всякое может случиться. Тут уж лучше не рисковать, Игорь прав.
Побродив по поселку, я вышел на берег. Здесь мальчишки собирали плавник, я помог им соорудить костер, они резвились у костра, швыряли камни в море — целились в пустую банку, чайки не боялись, летали низко.
Дальше по берегу рыбаки разматывали сеть, строили вешала, навес и столик. Готовили капитальную палатку, скоро пойдет голец, арктический голец — самый высший класс среди рыб, вот будет веселая работа, только успевай ловить и радоваться. А следом кижуч, кета, народ дома не удержишь, а детям раздолье. Вот будет у меня сын постарше, обязательно сюда привезу, пусть половит рыбу, пусть костер на берегу разожжет.
Я помог рыбакам размотать толь и пошел дальше по берегу, за поселок, к дальнему знаку. Там когда-то был световой маяк. Но потом необходимость в нем отпала, мы построили другой — у самого входа в бухту, подальше от поселка.
Фонарь у маяка был в нескольких местах прострелен, резвились, видать, неудачливые охотнички. Маленькая пристройка оказалась с оторванной дверью, внутри было сыро и грязно.
Вот в тундре никогда не стали бы стрелять в окна пустого дома или в стекло маяка, ломать дверь избушки, а тут до поселка всего два километра — и все испорчено. Обидно, что это взрослые — ведь у детей нет оружия и двери им ломать вовсе ни к чему.
«Это не северяне, это приезжие, — думалось мне. — Наши не могут, им нет никакого смысла».
И тут же вспомнилось, что и на берегу Чаунской губы я видел искалеченный дом, сам жил двое суток там, доски со стен оторваны, печи стенами топили, а на берегу столько плавника! И зола в печи осталась, не вычистили, уходя. И подпорки в леднике изрублены — вот ведь куда дотянулись вездеходные следы браконьеров, почти что в глушь. Дорого нам придется платить за такие издержки цивилизации, за безудержное «освоение» окраин.
Вот каюр со спутницей не сломали же наш дальний маяк. Наоборот, и кружку оставили, и чай, и все другое нужное. Хоть мелочь, а нужное, в тундре мелочей нет. Люди знали — все пригодится когда-нибудь, не им, так другим. И, наверное, вообще поступки людей должны нести пользу людям еще долго после того, как они совершены.
И до сих пор мне непонятна психология негодяя — коль сделал зло, как можешь спать спокойно?
…Залив синий и спокойный, и не слышно было волны. Маленькие льдины застыли на его глади. Припекало солнце, я сидел у маяка, курил и не замечал, как шло время.
Прибежал запыхавшийся мальчишка, из тех, кому я помогал разжигать костер.
Я сорвался вслед за ним.
В пилотской комнате собралось все «начальство»: начальник нашей гидрографической экспедиции Игорь, начальник судовой радиостанции Костя, командир вертолета Глеб.
— Граждане начальники! — начал я, по молодости и по глупости.
— Подожди, Федор, — остановил меня Игорь, — тут дело серьезное, главное, времени в обрез. Давай решать. Повтори ему, Глеб. Гм… пожалуйста.
— Дело простое, — начал он, — вертолет возьмет сейчас партию геологов. Может взять и вас, но только одного. Вернее, из вас только одного. Понимаете? Только одного. Кого? Вам решать… По дороге я оставлю его в Дженретлене, повезу ребят дальше в партию, вернусь в Дженретлен и заберу его. За это время надо все успеть.
— Надо решать с точки зрения полезности, — предложил я, — не желания, а самой большой полезности.
— Я бы смог, но мне нужен помощник. Хотя бы один, понимающий в радиоделе, — сказал Игорь. — Вдвоем с Федором я бы смог.
Я кивнул.
— Нет. Только одного, — твердо сказал Глеб.
— О чем речь? — вздохнул Костя. — Я один справлюсь. Хотя, конечно, вдвоем веселей…
Игорь помолчал.
— О чем ты? — спросил я Игоря.
— Что? — не понял он.
— О чем молчишь?
— А-а, — почесал он переносицу. — Вот какое дело. Надо решать. Дай карту, — попросил он Глеба.
Глеб протянул свою. Наша была в планшетке Игоря. Он развернул карту на столе.
— Смотри, Костя. На обратном пути, может случиться, вертолет тебя не заберет.
— Почему? — Глеб с интересом смотрел на Игоря.
— Непогода. Тут все блокировано льдом. Туман может и через час все накрыть, и через минуту, пока мы тут разговариваем. Так вот, что ты будешь делать, если вертолет не придет за тобой день, и второй, и неделю?
— Понятия не имею, — развел руками Костя.
— То же самое, — сказал Глеб. — Не знаю.
— Сейчас надо экипировать тебя на этот случай, Костя. А вообще смотри — вот если будешь идти от маяка на юг по берегу губы, то километров через пятьдесят-шестьдесят, — Игорь показал на карте, — встретишь наши зимние передвижные балки. Мы тут зимой делали ледовые промеры. Там есть и пища, и огонь, и кров, как говорится.
Глеб присвистнул.
— Ты чего?
— Тут верных шестьдесят километров, — сказал Глеб, оторвав взгляд от полумиллионки.
— Ну как? Согласен? — спросил я Костю.
— Все должно быть сугубо добровольно, — подчеркнул Игорь.
— Расписку давать? — встрепенулся Костя.
— По инструкции положено, — понурил голову Игорь.
— Тебя никто не просит, — сказал я Косте, — просто такая ситуация.
— А я, выходит…
— Ничего не выходит…
— Я, значит, сука.
— Что?!
— Вы мне не доверяете?
— Мы бы с тобой не разговаривали… если б…
— А в чем же дело?
— Если что случится… — начал Игорь.
Он был прав.
— Тебе сколько? — спросил я.
— Двадцать девять.
— Хорошая арифметика.
— Что такое? — растерялся Костя.
— Ничего. С возрастом пройдет.
— Пугают, пугают, а ничего страшного… — упрямился Костя. — Мы все в одной, упряжке. Чего уж тут…
— Ты — море, мы — экспедиция… Наш парень у вас на рации. А тебе предстоит… черт его знает… больше никто не может в этой ситуации…
— А что, у нас на море было легче?
— Мы не говорили.
— Почему вы обижаете?
— Не о том речь.
— О чем?
— Всякое бывает…
— В морях бывает, что вам не снилось.
Он правильно вел, чтобы нас обидеть. Но он был молод, и он был прав в своей неправоте.
— У меня такой начальник, — сказал я Косте, — нужно письменное подтверждение.
— Что я не сволочь?
— Не кипятись, Костя… пожалуйста…
— Вы… наука… черт вас возьми… в чем дело?..
— Все должно быть сугубо добровольно, — повторил Игорь, и был он суров. Он поверил Косте. И ему не нужна была расписка. Он поверил — и все. А Игорь как начальник всегда прав.
— Я очень даже согласен! — рассмеялся Костя. — Хоть на земле поживу, осточертело мне в море, вот что я вам скажу, братцы.
— Давай собраться, — скомандовал Игорь.
Я ушел в поселок к знакомым ребятам. Вернулся с ружьем, патронами, свечкой, зажигалкой, спичками, галетами, сахаром, консервами. Рюкзак был под завязку.
— Вот, держи…
Глеб нашел где-то роскошный мохеровый шарф и меховые кожаные перчатки.
— Бери, пригодится.
Игорь одну бутылку «Миндальной» из наших запасов тоже положил в рюкзак.
Геологи уже садились в вертолет.
— Давай, до встречи!
— Пока!
Глеб помахал нам из кабины. Костя входил в вертолет последним. Механик задраивал дверцу.
— Всего!
Вертолет ушел, и мы опять остались с Игорем одни. Теперь нам без Кости нет пути назад — ни на корабль, ни в родную бухту Провидения.
Нет ничего хуже неопределенности. Мы пошли на радиостанцию к пилотам. Там все как-то ближе к событиям.
Итак, до маяка лету около часа, оттуда до геологов тоже около часа, возврат, к маяку около часа и возврат на базу. Итого четыре-пять часов. Возможно, вертолет прилетит ночью. Ночью даже лучше — солнце светит ярче, и всегда почему-то летом ночью тишина, нет ветра и яркое солнце. Чукотский июнь. Хорошая погода.
Все это время, как только вертолет скрылся за сопками, превратилось во время ожидания его возвращения. Покинув радиостанцию диспетчерской, мы пошли коротать часы к моему приятелю — районному газетчику Юре, старому полярному волку, работавшему здесь давно.
За долгим чаем и свежей обильной дичью мы говорили. Так всегда бывает, когда долго не видятся. Пили чай, вспоминали друзей-приятелей, ругали нынешнюю молодежь, хвалили прежнюю («вот раньше!»), припоминали веселые приключения и яркие события, грустные случаи и байки. Много за эти годы исколесили, исходили-изъездили, скоро не останется на Чукотке незнакомого места.
— Можно бы на собаках к Дженретлену, да снега почти нет, — мрачно сказал Юра.
Была у него одна черта странная, к которой, впрочем, все уже давно привыкли. Зимой в любую погоду, даже если есть возможность уйти в тундру на вездеходе или слетать на вертолете, он всегда пробует сначала выяснить — а нельзя ли этот маршрут сделать на собаках. Очевидно, тверда в нем журналистская закваска — медленнее едешь, больше видишь.
— Два дня пути, — возразил я.
— Можно спрямить. Если выйти на Угол Иноземцевой, а оттуда повернуть в глубь полуострова.
— У нас там маяк, мы уже там были.
— Удобное место. А почему оно так названо?
— Очень давно это было, — сказал Юра. — Еще до коллективизации. В общем, она была учительницей. Навела тут шороху! — засмеялся Юра.
Мы слушали его и одновременно прислушивались чутко ко всем шумам на улице — не летит ли наш вертолет.
— Она и учительницей была, и лекарем — лечила, собак своих имела. Сам понимаешь, шаманы ее не шибко-то привечали. Муж у нее был геологом. Погиб тут где-то. Она не уехала, осталась. Язык чукотский знала, ездила по тундре. А Угол вовсе не потому, что полуостров там маленький в виде треугольника. Она любила называть этот край «медвежьим углом». Вот приехала, мол, в «медвежий угол», пора с этим, мол, кончать. Однажды с этим «медвежьим углом» выступила на какой-то конференции. Ее поправили. Нельзя, говорят, так. Нет у нас «медвежьих углов». Так мне рассказывали.
Солнце светило тихо и нежно. Было за полночь. Юра принес спальные мешки, раскладушку. Игорю предложили тахту. Комната была холостяцкой, семья его уехала на лето в отпуск, на материк.
— Вот так и назвали — Угол Иноземцевой. То ли геологи, то ли геодезисты. Слава-то о ней далеко шла. Там яранги стояли и несколько маленьких домиков — «шхун», как их называли. Туда обычно подкочевывают ненадолго оленеводы. Но сейчас построек нет. За ненадобностью — и самого поселения тоже.
— Мы видели пастухов, — сказал Игорь. — Они уже подкочевали.
— Там есть старики, которые ее знали. Поинтересуйтесь при случае.
— Спать-то уже ни к чему, — сказал Игорь. — Скоро утро.
— Смотрите сами. Располагайтесь. Я-то пойду лягу, а то у меня завтра летучка и, вообще, суматошный день.
Мы с Игорем вышли прогуляться. Да и на радиостанцию в порт заглянуть надо — нет ли новостей.
Мы шли не торопясь, наслаждаясь солнцем, тишиной и теплом предутреннего покоя.
Из подъезда — ближайшего дома выскочил человек без пиджака, в майке, с ведром. Он выносил на улицу мусор.
— Стой! — схватил меня Игорь за руку.
Я узнал Глеба.
— Идем ко мне, — замахал он.
Мы побежали.
— Только что чай поставил, проходите.
Глеб тоже жил один, жена уехала на курорт.
— Когда прилетел?
— Полчаса…
— А мы не слышали…
— Я оттуда шел, с залива.
— Что-нибудь случилось? — спросил Игорь.
— Ничего, — ответил Глеб.
— А маяк?
— Работает.
— А Костя?
— Должно быть, на корабле уже.
— Как на корабле?
— Я немного план изменил. — Глеб принес варенье, разлил чай по диковинным японским чашкам. Притащил блюдца и салфетки. — Сел я на Дженретлене, но высадил не Костю, а всех. Сказал геологам — пока не поможете парню, не сделаете все, что надо, в партию не полетим. Так они взялись за дело — ого!
— Дда-а… — протянул Игорь.
— Справились быстро. Я сам проверил радионаведение. Работает отлично. Ну вот. Потом всех погрузил, и вашего радиста тоже, и полетели в поле. Там разгрузка была быстрая. Оттуда прямиком сюда. Сэкономил много времени — одним взлетом и одной посадкой меньше, да и крюк не пришлось делать, чтобы возвращаться.
— Ну, спасибо! — засветился Игорь.
Глеб, маленький, толстый, в подтяжках, не выглядел столь элегантно и деловито, как на работе. Это был просто усталый человек.
— Я боялся, — сказал он.
— Чего? — не понял я.
— Тех перспектив, что вы обрисовали. А вдруг я не смог бы залететь за вашим радистом на обратном пути? А? Вдруг случись потом что — и на моей душе грех, а? Больно вы так просто все решаете — оставить человека, пусть сам топает шестьдесят километров…
— Работа, Глеб… — перебил Игорь.
— Знаю. И все равно… Очень все у вас лихо… Благодарность получите?
— Получим, — твердо пообещал Игорь.
Глеб угощал нас всякими домашними сластями. Очевидно, жена уехала совсем недавно. Мы допили чай и пошли на берег.
— День большого везения, — сказал Игорь.
— Не сглазить бы. Надо делиться удачей, надо что-то делать.
— Большая удача как тяжкий грех — бремя ее тоже невыносимо.
— У меня идея, — сказал я.
— Приветствую идеи младшего техперсонала!
— Да ну тебя, Игорь! Серьезно! Идем к ребятам.
— К геологам? Правильно, — сказал он.
Геологи находились все в той же позиции — забравшись в спальные мешки, спали в лодке.
Я разбудил бородача:
— Что нового?
Он вскочил, протер глаза:
— А, это вы. Да ничего. Завтра снова своих вывозят.
— Вот начальник нашей экспедиции, — показал я на Игоря. — У него есть идея.
— Если не ошибаюсь, вам надо к тем отрогам, в устье залива? — спросил Игорь.
Бородач кивнул.
— Вот и хорошо. Поднимайте ребят, тащите ваш «Крым» на берег — к нашему лайнеру. Вон он стоит, видите?
— Вижу.
— Мы вас доставим. С комфортом, как положено.
— Тут уже не до хорошего, — засмеялся бородач. — Подъем! — рявкнул он.
Ребята мигом вскочили. И пошла работа.
— Ну вот и все, — задумчиво сказал Игорь. — И мы тоже сделаем доброе дело.
— Хорошо бы религию такую изобрести, — размечтался я. — Каждый делает хорошее другому. И цепь добра получается непрерывной.
— Не к чему изобретать, — сказал Игорь. — На Севере всегда помогают друг другу. Без твоих новоиспеченных идеалистических штучек.
— А на Юге не помогают?
— На Севере люди живут труднее… даже если получают втрое больше… Идем к ребятам, скажем, чтобы передали вахтенному — пусть за нами вышлют бот.
Действительно, нам на берегу было уже делать нечего.
С судна «Крым» подняли лебедкой. Груз упаковали на палубе, геологический отряд разместили в матросских кубриках, а бородача мы пригласили в нашу каюту.
Через восемь часов высаживали их на берег.
— Кофе растворимый надо? — спросил Игорь.
— Чай пьем! — весело ответил бородач.
Но матрос сбегал на камбуз, и мы бросили две банки в отходящий бот — в поле пригодится все.
— Спасибо! — крикнул бородач и помахал на прощание.
Вскоре наш бот вернулся, мы его подняли, снялись с якоря и взяли курс в Берингово море.
— Твой летчик прав, — сказал Игорь. И протянул радиограмму.
Штаб ледовых операций выражал благодарность за досрочное введение в строй радиомаяка Дженретлен, а также удивление по поводу того, как нам это удалось.
Игорю в радиограмме рекомендовалось отметить премиями отличившихся. Кроме того, указывалось на персональную ответственность Игоря, если с маяком на полуострове Угол Иноземцевой что-либо произойдет и он будет бездействовать. В особых условиях этой навигации, подчеркивалось в радиограмме, «Угол Иноземцевой» должен работать бесперебойно.
— Беспокойство из-за того, что много людей в том районе, — высказал я предположение.
— Вот именно, — сказал Игорь. — Хотя с маяком ничего не случится, если уж за зиму ничего с ним не случилось. Ничего ведь не произошло зимой, а?
— Совсем даже наоборот, — успокоил я его. — Ты просто объясни начальству.
— Этого в эфире не объясняют, — сказал Игорь. — Но у меня, кажется, есть идея.
— Приветствую идеи в головах старшего научного персонала, — ответил я на его недавний выпад.
Он пошел к капитану судна, а вскоре наш «Полюс» взял мористее и направился к северо-востоку.
«На то он и начальник, — подумал я. — Пусть решает. Что-нибудь да придумает».
Я пошел вздремнуть после всех ночных и дневных треволнений, а когда проснулся, в иллюминатор были видны знакомые берега Угла Иноземцевой.
— Спи, высадка утром, — сказал Игорь.
Судно было на якорях. Его слегка покачивало. «Зыбит. Ночь, пожалуй» — подумалось. Но на часы смотреть было лень, так хотелось спать.
Я и завтракал-то последним.
— Как ты смотришь, — спросил за чаем Игорь, — если мы тебя здесь высадим и заберем неизвестно когда, а? Будешь ты смотрителем, настоящим смотрителем маяка.
— Хранителем огня?
— Да.
«Такой же вариант, как с Костей, только на срок в сто раз больший», — печально подумалось мне. Конечно, жаль было покидать судно и прерывать столь интересный рейс.
— Мы сходим на север, сделаем остальное. Пройдут мимо тебя несколько караванов. А мы на обратном пути тебя заберем. Возможно, через месяц, через два, — спрятал Игорь глаза.
— Да ладно, чего уж там, — помог я ему. — Если так надо… Опять же, благодарность и премия…
— Надо, Федя, — рассмеялся Игорь. — А о премии ты уж не беспокойся.
— Ладно. Чем не курорт? Охота, рыбалка…
— Продукты тебе в ящиках уже на палубе. И сетка. Наловишь к нашему возвращению рыбы… И навялишь? А?
— Отлично. Я пошел собираться.
— Давай. Если удастся и дичи подкоптить, имей в виду и меня, а то день рождения скоро, в самом конце навигации, сделаем прекрасный стол, и ты будешь рассказывать, а я тебя хвалить, чтобы не мучила совесть.
— Да брось ты плакаться!
Игорь вздохнул и закурил за столом, чего никогда раньше не позволял ни себе, ни остальной «науке».
— У меня нет выхода, — тихо самому себе сказал он.
— Не надо, Игорь. Все хорошо.
Мы высадились и принялись за работу. Людей вокруг не было, пастухи куда-то откочевали.
Палатку мне ребята соорудили капитальную, шестиместку, на деревянном каркасе, с нарами. И стол сколотили.
Я проводил их к боту. Мы с Игорем обнялись.
Я разжег на берегу большой костер, провожал судно. Плавника тут было много.
«Полюс» ушел. Стало грустно.
А вечером ко мне пришел гость. Пастухи — они были километрах в пяти — прислали гонца узнать, что за люди живут по соседству. Они видели мой большой костер.
Посланец, учетчик бригады Лильи, переночевал у меня, а утром я отправился к ним с визитом вежливости.
По дороге Лильи рассказал, что Угол Иноземцевой — их родовое место. Бригада ежегодно летом приходит сюда, а зимой они выпасают оленей там, за отрогами, где сейчас находится маленький отряд геологов под командованием бородача.
Лильи рассказал, что иногда они оставляют здесь одного человека, чтобы заготавливал рыбу. В прошлом году Лильи много наловил, а вот теперь стал учетчиком, он должен быть с бригадой. Через неделю кочуют дальше по берегу, им тоже нельзя упускать столь благоприятное время.
— А про Иноземцеву вы знаете? — спросил я.
— Знаем. Отец знает. Он у нее учился. Отец сейчас старый, но помнит. Можно спросить.
«Наверное, об этом свидетеле и говорил Юра», — вспомнил я.
В тот мой первый приход старика не было — он ушел на охоту. Потом я пришел в гости через три дня. Принес свежей рыбы и сахару, его мне ребята оставили много, а у пастухов, я заметил в первый раз, сахар кончился, а когда будет новый подвоз — неизвестно.
Я уже и забыл про Иноземцеву, да Лильи напомнил. «Спроси», — сказал он.
Старик говорил по-чукотски, Лильи переводил.
— А почему он не говорит по-русски, если его Иноземцева учила?
Старик засмеялся.
— Он понимает по-русски, — сказал Лильи, — но говорит, что был плохим учеником, плохо учился, вот и плохо говорит. Иноземцева его ругала, он помнит. Да старик больше охоту любил, чем сидеть за партой. Он даже два раза из школы убегал, так ему советовали взрослые. Шаман, наверное, или хозяин стойбища. Считать умеет старик и писать с ошибками.
— Какая она была?
— Кто?
— Иноземцева…
Старик задумался:
— Красивая… волосы красные…
— Рыжая?
— Да. Красивая, — упорствовал старик.
— И еще он говорит, — переводил Лильи, — она была смелая. Ну, отважная.
Старик что-то долго и торопливо рассказывал учетчику.
Лильи внимательно слушал, качал головой, вздыхал, восторженно охал, улыбался, напряженно молчал. Наверное, рассказ был интересен.
— Вот, — вздохнул Лильи, — я сейчас все расскажу. Иноземцева хотела попасть на праздник идолов — ну, на кильхвей, праздник молодого оленя. У входа в ярангу сидела старая-старая старуха, почти не видела ничего. Она обнюхивала всех, чтобы чужие не вошли. Если другие запахи были — мыло, одеколон или еще чего, она тех не пускала. Иноземцева пять раз пыталась войти в ярангу. Старуха ее не пускала. Все бесполезно. Тогда Иноземцеву одели в чукотскую женскую одежду, в женский комбинезон — керкер. А старуха устроила ей экзамен на чукотскую женщину. Давала оленьи жилы — Иноземцева должна была их быстро рассучивать, давала мелкие бусинки — надо было составить узор, старуха проверяла на ощупь. Давала копальхен с травой — надо было есть. А потом… — Лильи замялся, — вы же знаете, чукотская женщина в керкере, когда работает, опускает с плеча правый рукав, выпрастывает руку и грудь в керкере всегда обнажена, она всегда на виду, таков обычай. Иноземцева очень смутилась, махнула, чтобы мужчины удалились, что-то там расстегнула, обнажила руку и грудь, она очень смущалась, говорит старик, хотя никто не смотрел, кроме старика, разве постыдно смотреть на красивую женщину, да и отец был молод, не старый, но он был женат и не мыслил дурного. У нас такого не бывает, чтобы обидеть гостя, и тем более женщину, и тем более Иноземцеву.
— Удалось ей?
— Да. На шестой раз Иноземцева попала в ярангу, побывала на празднике. Там шаман был злой. Праздник наш добрый, но человек, который руководил, был злой, у него была деревянная кукла, он над ней заклинания говорил. Призывал чукчей не жить в домах. Пугал. Он называл фамилии чукчей, и кукла в это время вспыхивала над жирником синим огнем. Обещал, что дома этих чукчей сгорят.
— И сгорели?
— Да. Один сгорел, потом второй. Но это было раньше, до праздника. А на празднике Иноземцева его разоблачила.
— Как?
— Она взяла куклу! Вышла из яранги. Пришла, подержала над жирником — кукла вспыхнула синим огнем. Она налила на куклу спирт. Шаман тоже незаметно мазал ее спиртом, или старуха незаметно мазала спиртом, а потом старик держал ее над жирником — вот и весь фокус.
«Вот ведь как интересно, — подумалось мне. — Наверное, действительно стоило остаться тут надолго, чтобы услышать эту историю. Надо будет сказать Юре, пусть приедет, все узнает подробно, напишет. Мало кто пока знает, какие интересные люди жили когда-то здесь, в этом пустынном нынче Углу».
— А где она сейчас?
— Не знаю. Заболела и уехала. Сейчас старая или умерла. Скоро мы сворачиваем яранги. Приходи в гости, прощаться.
Я пришел. Принес подарки. Лильи подарил мне легкую кухлянку из неблюя. Я ее тут же надел, был ветер, а на море шторм.
Чукчи разожгли костры. Мы устроили хороший ужин. Ветер стал пронизывающим, мы с улицы ушли в ярангу и ужинали там. Была ночь. Шторм на море разыгрался не на шутку. Я простился и пошел по берегу домой. Люди стояли на обрыве и как завороженные смотрели на море и красный закат. На горизонте качался на волнах большой корабль. Наверное, первый из караванов, которые я ждал.
А люди стояли и смотрели на море, на красную полоску солнца, на корабль. Мне подумалось, что если бы волею случая на этом пароходе оказался писатель, ему не надо было бы ничего придумывать. Он мог написать просто, как есть: «Всю ночь был шторм, и люди стояли на берегу…»
«Каждое утро солнце встает над планетой, его добрые лучи гладят лицо моего друга, гладят его морщины — их у него становится все больше с каждым новым днем…
Ну и что ж. Если солнце не стареет, то и друг мой тоже, несмотря на морщины. Ведь его морщины — они мои: я в его лицо смотрю, как в зеркало, а мне так не хочется стареть…
И он так же смотрит в свое зеркало — мое лицо. И друг для друга мы не меняемся. А если мы остались — мы будем.
Сейчас я войду в его избушку, мы обнимемся, два немолодых уже мужчины.
Нам хорошо будет, мы вспомним обо всем, что успели сделать. На Чукотке. И вообще.
Мы знаем: все, что не успели сделать, сделают другие. Хорошо, чтоб у других тоже были друзья».
Так думал Артур Миронов, когда подъезжал к охотничьей избушке своего старого друга эскимоса Кеннакука, попросту Кена.
…Миронов уезжал, как возвращался. Больше праздников не было. Уезжал к друзьям — от любимой женщины. Потом догадался, что уезжал просто от суеты к покою. Кто же суетится на берегу Ледовитого океана, перед лицом вечности и безмолвия?..
Толстый Кен, с которым он сетью вытаскивал из-подо льда громадную нерпу, добрый молчаливый Кен сказал:
— Ты живешь в городе, я в тундре, но ты думаешь, как и я, когда один.
— А когда людей много?
— У меня в избушке много не бывает. Вот ты приехал — хорошо. А теперь когда приедешь?
— Не знаю.
— Будет плохо — приедешь, — уверенно сказал толстый Кен и улыбнулся.
— Сейчас мне хорошо, — сказал Миронов.
— А потом? — спросил Кен.
— Не знаю.
— Тогда я тебя не отпущу.
— Не отпускай меня, пожалуйста, — засмеялся. Миронов.
— Вот мои собаки — они твои… и дом мой — твой… живи…
— Пойду собак покормлю. Можно?
— Конечно. Мальчик тебя помнит, — сказал Кен. — Он тебя сразу узнал…
— Я его позову.
— Смени одежду. А то опять подумает — в дорогу.
— Я его позову, можно?
— Он тебя помнит.
— Мальчик!
В открытую дверь избушки заползал холод. Вошел громадный серый пес.
— Ненкай…[2] — нежно шептал и гладил его Миронов… — Ненкай.
Кен улыбался: тепло было у него на сердце.
Миронов сидел у порога. Мальчик лизнул руку и положил голову на колени гостя. В душе Кена шевельнулась ревность, но он промолчал, он улыбался.
Миронов достал сахар и дал его Мальчику.
— Не надо, — сказал Кен.
— Да, — кивнул Миронов, но Мальчик уже съел кусок.
— Я сам покормлю, — сказал Кен. — Ты еще успеешь.
— Ладно, — сказал Миронов.
Кен потрепал Мальчика по шее, и они вышли.
Вечер наступал быстро. Миронов занимался печью. Наколол мелких дровишек (плавник был заготовлен еще с осени), принес угля, печь загудела.
На обшарпанной штукатурке плясали блики огня; блики вместе с темными и белыми пятнами на стенах создавали причудливые, жутковатые фантастические рисунки.
«Совсем в стиле Питсеолак[3]», — подумал Миронов и решил зажечь к приходу Кена керосиновую лампу и приготовить ужин…
— А ты знаешь, — сказал Кен (они сидели на полу и пили чай), — ты знаешь, это я тогда, давно-давно, помог Агыге совершить обряд добровольной смерти.
Миронов внимательно посмотрел на Кена, вздохнул:
— Да знаю, знаю! Сколько можно вспоминать об этом? Каждый раз ты об этом! Вот уж больше двадцати лет!..
И вот Миронов у себя в городе, в постели; он прибаливает, но вечером ему все равно придется встать и идти в ясли за сыном. Жены нет, она на сессии в Хабаровске, учится заочно, она моложе Миронова на двенадцать лет. А на улице весна, хоть и живет Миронов в Магадане.
«Приехал бы Кен, — думает Миронов. — Все было бы легче. Ведь обещал».
И Миронов представляет приезд Кена, долгие, как и в тундре, чаепития, неторопливые разговоры.
Кен должен приехать и остановиться у Миронова. Миронов обещал ему достать путевку на курорт Талая. С путевкой уже полная договоренность, а Кен все не едет. Да и пожил бы старик хоть недельку в городе — все развеялся бы после тундры.
До вечера далеко. Миронов лежит в постели, и даже читать ему не хочется. Лекарства лежат рядом, на стуле, целая выставка медикаментов в пузырьках и таблетках.
«Не забыть бы переставить на подоконник, — думает он, — чтобы сын не дотянулся».
Сейчас Малыш большой, уже в яслях, скоро два будет, а совсем недавно — и вспомнить Миронову смешно — остались они одни, мать тоже на сессию укатила, подруги ее шефствовать приходили. Все премудрости молодой мамаши Миронов усвоил на удивление быстро, и шефствующие женщины уверяли, что у него даже лучше получается. И перестали в гости ходить, чем очень обрадовали молодого папашу, будущего кандидата наук: не мешали работать. Дома его кабинет завален картами, схемами, образцами — работал он допоздна и, кивая на сына, объяснял друзьям:
— Вдвоем пишем! Стараемся!
Нелады с сердцем у него начались недавно, после сорока. О причинах он догадывался и без врачей: неумеренность во всем. Неумеренность в работе, в застолье, в курении, в распорядке жизни. Окунался с головой в работу или в спортзале упорно и зло изгонял из организма токсины. А стрессы — у кого их нет?
И когда его прижимала суета, он искал всякого повода, чтобы хоть ненадолго очутиться на берегу Ледовитого, в избушке у Кена. Благо, организовать это было нетрудно. Миронов — геолог, когда-то его партия работала в этом районе, а мало ли дел может быть в этом районе у бывшего начальника партии или в соседнем, из которого до избушки добраться легче, чем из города.
«Весна… — думает Миронов. — Скоро зелень пойдет… не пропустить бы одуванчики… салат «писанли» соорудить… да и другой травки поесть, глядишь, и полегчало бы…»
По весне в городе, в местах, свободных от бетона и асфальта, в изобилии росли одуванчики, Миронов собирал их, пока они еще не выбросили цвет.
Салат готовил сам, угощал друзей. Те пробовали, нахваливали. Только жена скептически относилась к кулинарным экспериментам Миронова. И соседка была на стороне жены, предпочитая салату из одуванчиков ломоть баранины или бифштекс с кровью.
Соседка была громадной, рыхлой женщиной, пожилой, с больной печенью. И однажды Миронов накормил ее все-таки салатом, пообещав на второе оленины. Боли в печени у соседки прошли. Через неделю она сама попросила — он приготовил.
— Заготовьте побольше зелени, а то они завтра-послезавтра в цвет пойдут, поздно будет, тогда другие блюда надо готовить.
Соседка до самой зимы не обращалась к врачам. И потом смотрела на Миронова, как на мага-чародея. Только жена, глядя, как Миронов заправляет листья одуванчиков сметаной, говорила;
— Давай так: тебе трава отдельно, мне сметана отдельно…
— Ох, — вздыхал Миронов, — где бы мне траву от вредности найти? Всю бы оборвал тебе одной!
Она смеялась, он целовал ее, а по воскресным утрам, пока она спала, он бегал на базар за редиской, петрушкой и первыми огурцами для нее. Все это было парниковое, безвкусное, и он нажимал на свои салаты из дикорастущих трав. Он, как собака, по весне мог найти себе траву, не вполне догадываясь, почему именно ее он выбрал, но умел все же приготовить рассольник из крапивы, бутербродную массу из подорожника, жареные корни лопуха, пироги со щавелем, салат «писанли» или маринованные цветочные почки одуванчика, кофе из поджаренных корней иван-чая.
«Сейчас бы травки, — думал Миронов, — да вот пока рановато еще. С неделю, поди, ждать придется».
После первого приступа Миронов стал бояться, что второй застанет его, когда он будет с Малышом без жены. И когда она уезжала в командировку или на очередную сессию, он договаривался со своим другом — коллегой по работе, чтобы тот каждое утро звонил ему домой, просто поздороваться и пожелать доброго утра. Это означало, что Миронов жив-здоров, ночь прошла хорошо, до следующего утра. Если телефон утром не отвечал, значит… Вот почему второй ключ от квартиры находился у друга.
Но сейчас и друг в отъезде, а посвящать в свои обстоятельства кого-то другого, даже приятеля, Миронов не хотел, а потому просто никогда не закрывал дверь квартиры, когда ложился спать.
Он полагал, что, случись с ним что-нибудь, ребенок будет плакать и на его крик в квартиру войдут соседи или еще лучше — Малыш сам сможет выбраться на лестничную клетку, тут его и обнаружат, лишь бы только с Малышом ничего не случилось, лишь бы он не простудился на лестничной площадке.
Он предусмотрел многое по спасению Малыша на тот самый крайний случай.
С вечера на стулья, табуретку, столик для игрушек расставлял еду и питье. В основном хлеб, сухари, воду, сухую морковь (Малыш ее обожал), конфеты, яблоки, если были. Он рассуждал так: и яслях ребенка схватятся на вторые сутки, пришлют кого-нибудь на третьи. На работе хватятся на вторые — придут на третьи. Во всяком случае, еды, расставленной в комнате, ему хватит продержаться до прихода людей. Ну, а если начнет плакать, тут его услышат. Хотя ребенок может при непрерывном плаче охрипнуть через несколько часов… Ну еще и дверь открыта, это хорошо. Телеграмма вдруг придет или бандероль заказная: Миронову пишут много…
Свой ежевечерний ритуал, как только возвращался с Малышом из яслей, Миронов выполнял неукоснительно.
«Хоть бы кого-нибудь из друзей с Чукотки сюда занесло, переселился бы из гостиницы, все легче было б, и Кен чего-то не едет».
Миронов был реалистом, неизбежного не боялся, но ему страшно, всегда было страшно за сына, упаси боже, если что вдруг станется с ним…
Он понимал: вымаливать у судьбы и день, и год — бессмысленно. Цыганка как-то ему нагадала, когда он был студентом: ежели, мол, переживешь пятьдесят два года, дальше долго жить будешь. До пятидесяти двух еще далеко, а вдруг цыганка недостаточно квалифицированная? Вдруг пятьдесят два перепутала с сорока двумя, с его теперешним возрастом? Вот Пушкину цыганка совсем аналогично гадала. Переживешь, мол, тридцать семь — долгие дни будут, глубоким стариком умрешь. Как в воду глядела — не пережил…
«При чем тут Пушкин? — злился на себя Миронов. — Нашел, с кем проводить параллели! — И тут же себя оправдывал: — Я с цыганками провожу параллели».
А мало ли что может случиться? Вот пример. Рядом, этажом ниже, сосед жил, в областном обществе книголюбов работал. Стихи писал. Каждый день брился, носил галстук. Зарядку делал, бегал вокруг дома, тело свое холил, не пил, не курил, на балконе дышал полной грудью. А тут перед самым праздником стал делать замечания рабочим, что не там лозунг прибивают. Стоял он у подъезда и вел с ними нравоучительные беседы, ценные указания давал. И вдруг с третьего этажа пятилитровая банка с маринованными помидорами и огурцами венгерской фирмы «Глобус» на него свалилась. Бац! Хорошо еще, что только ключицу переломило, а если б на голову? Уехал сосед лечиться на материк, говорят, решил совсем сюда не возвращаться. Да разве от судьбы уйдешь? Разве нет на материке банок фирмы «Глобус»?
«Надо бы кошку завести, — подумал Миронов. — А еще лучше — собаку. Они умеют предчувствовать смерть хозяина. От них я бы про себя больше узнал».
По-разному люди предчувствуют смерть. Вот в прошлом году был Миронов в отпуске. Домик снимал в почти пустой деревне, сад-огород.
Сидит он как-то на крылечке, покуривает, смотрит на закат, блаженствует. Подходит к нему хозяйка, у которой он был на постое, тетя Даша, и говорит:
— Артур Иванович, а что, если возьмем бутылочку, выпьем и согрешим, а?
Отважно так спрашивает.
— Что ты, тетя Даша, зачем это, это ни к чему… — всполошился Миронов, засмущался, ушел в свою комнату.
Тогда она сходила в сельпо (еще было открыто), взяла бутылку, сама выпила и умерла.
Вот и все. И не виноват Миронов, а вину свою чувствует.
Форточка у Миронова всегда открыта. Весна на улице. Конец мая. Снег тает. А первомайскую демонстрацию совсем снегом засыпало, даже пурга была последняя, свирепая. Скоро июнь — там уж и лето молниеносное; хорошо летом, на Чукотку пора. Да нет, пора уже в ясли, за Малышом.
«Что ж Кен-то не едет?»
Вспоминает Миронов прошлое. Странная штука — время. Вот ведь как давно все было, уж и думаешь: а было ли?
Проходит время, одни люди остаются в твоей жизни навсегда, другие — как ночной гость: попил чаю, переночевал и ушел из дому, будто и не было. И невольно думаешь, что высшая мера в оценке человека — это когда друзья грустят, если его нет с ними рядом.
Миронов все еще лежит. Принял таблетку.
Этот год, думает он, называется годом счастливых перемен. А с начала года двое его знакомых в разных концах области ушли в небытие. Прямо скажем, далеко не хорошие люди. Значит, для кого-то их смерть — действительно счастливая перемена. И вот я сам лежу в постели. А если я уйду вслед за ними — кому мой уход принесет счастье? Никому. Хоть в этом-то я уверен, слава богу…
Миронов встает, накидывает плащ, идет в ясли. Вот все образуется, думает он, достану собаку, большую лохматую чукотскую собаку. Малыш подружится с ней. И еще научу его не бояться одиночества. Одиночество часто благо, не надо его бежать…
А если Кен не приедет, дождусь жены и сам к нему поеду…
В дни молодости Миронова, где-то два с лишним десятилетия назад (боже, как быстро летит время!), эта узкая многокилометровая заснеженная коса сияла первозданной белизной до самой середины июня.
Весной над ней пролетали птицы, и белые канадские гуси обязательно отдыхали тут перед последним броском на остров Врангеля.
Поздним летом на косу вылезали моржи, грелись на солнышке, нестерпимый запах стоял вокруг, рев и хрюканье, но чаще все-таки была тишина: моржи больше спали, нежились на солнце.
Осенью и ближе к зиме коса превращалась в медвежью столовую. Медведи подкочевывали сюда с первыми льдами, на косе валялись во множестве мертвые моржи: для старых, больных и просто задавленных в толкотне и свалке коса была последним прибежищем. Пищи для белых медведей было в избытке.
По следам медведей шли песцы, довольствуясь остатками медвежьей трапезы.
Согласие в природе не нарушалось.
Но по следам песцов шел человек. Охотники ставили капканы иногда на косе, иногда вынося привады во льды океана — добыча была богатой.
Добыча Миронова не интересовала. Но охотничий сезон ставил перед Мироновым трудноразрешимые проблемы. Ему, молодому начальнику геологической партии, необходимо подобрать место для весновки, место выброски, где небольшой отряд должен соорудить стационарные палатки, устроить базу. Это место должно быть идеальным во всех отношениях: и чтобы отсюда удобно было вязать сеть маршрутов, и чтобы река была рядом, и чтобы в реке рыба водилась, и чтобы место это при половодье не заливалось, и чтобы выход к океану был покороче — можно при случае взять у чукчей вельбот, да и грузы морем доставлять легче.
Это сейчас с заброской легко: заказал вертолет — и ты вертолет получишь. А тогда на весь район одна «аннушка» и один «канаельхын» «бычок», как чукчи называют вертолет.
У «аннушки» в районе забот полон рот: то санрейс, то отел начался — надо оленеводов необходимым обеспечить, то еще что-нибудь непредвиденное. Да и не всегда «аннушка» сядет там, где необходимо геологу. А на единственный вертолет тоже очередь не меньше.
Одна надежда — собачья упряжка. Но где их взять, если поселковые каюры занаряжены в тундру к оленеводам, а охотники заняты своим делом и не бросят участок, пока сезон не кончится, а он длится аж до середины апреля.
Вот в такое тяжелое время и свела судьба Миронова и Кеннакука. На знаменитой Иультинской трассе. Длина ее невелика — всего двести семь километров, но иногда зимой на эти километры уходила неделя. И тогда в пути была колонна автомашин, замыкал которую геологический автофургон. Из трубы вился дымок: фургон отапливался, ребята на короткий путь не рассчитывали.
Миронов сидел с водителем. Машина плелась потихоньку, впереди основная колонна пробивала дорогу.
Почти половина пути была уже пройдена, когда на дороге Миронов увидел человека. Сначала он подумал, что это идет к ним шофер одной из забуксовавших машин, но в свете фар различил на встречном меховую одежду, какой никто из местных шоферов не носил.
«Пастух, наверное, — подумал Миронов. — Где-то, видать, тут бригада кочует…»
— Мэй, этти! — поздоровался Миронов.
— Привет… — ответил незнакомец.
— Куда?
— В Иультин…
— Ого! — присвистнул Миронов… — Без малого сотня кэмэ! Пешком! Очумел, что ли? Пурга ведь!
— Да я не замерзну… И пурга скоро кончится… Все равно кто-нибудь бы встретился, — весело сказал незнакомец.
Во время разговора Миронов внимательно рассматривал его. Он был, пожалуй, чуть старше его, — впрочем, у северных людей очень трудно определить возраст.
«Чукча или эскимос?» — гадал Миронов и не мог определить.
— Давно идешь?
— Нет… часа два…
— Подожди… — Миронов вытащил термос. Отвинтил, налил в крышечку. — Пей!
— Чай? — удивился путник.
— Ага! — засмеялся Миронов. — С коньяком и смородиной. Вкусно.
— Ни-че-во-о!
— Садись к ребятам в фургон, там печка, — сказал Миронов и сам забарабанил в дверцу.
— Принимай гостя! — крикнул он в темноту и помог Кеннакуку забраться.
В дорожном шоферском профилактории, где остановились на ночевку, наскоро поужинали, получили маленькую комнатку. После трудной дороги всем хотелось спать, а тут тепло и уютно, узкие железные кровати аккуратно застелены солдатскими одеялами и белоснежными простынями.
Ребята рухнули в постели, и тут только Миронов обратил внимание, что свободной осталась одна койка — для него, а дорожный попутчик вообще куда-то пропал.
Нашел его Миронов в коридоре. Он не сняв своих мехов, сидел на полу, в углу, и, казалось, дремал.
— Товарищ, — толкнул его Миронов, — вставай.
Тот послушно встал.
— Пошли.
У окошка диспетчерши (она была и хозяйкой гостиницы) они простояли долго. На стук Миронова никто не откликался. Наконец окошечко отворилось и показалось заспанное лицо.
— Что такое? — спросила женщина. — Новенькие? А-а, — узнала она, — геологи…
— С нами пассажир… нужно еще одно место, — показал Миронов на Кеннакука.
— Мест нет, — сказала она, увидев человека в кухлянке. — Да не волнуйтесь, они привычные…
— Как это привычные! — взорвался Миронов. — «Мест нет», — передразнил он. — На краю света, а совсем как на материке — «мест нет!»
— Ну нет… — вздохнула она. — А вдруг еще машины подойдут?
— Значит, есть?
Она молчала.
— Пожалуйста, раскладушку — и в нашу комнату.
На раскладушку Миронов постелил спальный мешок, сверху простыни, раскатал одеяло и стал не торопясь устраиваться.
— Ложись сюда, — показал на койку. — Тебе еще ой-ой сколько топать, выспись хоть по-человечески.
Кеннакук не возражал. Его коричневое продубленное лицо было непроницаемым.
— Э-эх, хорошо-то как! — вздохнул Миронов. — Спим до победного конца.
Пурга действительно улеглась. Остаток пути прошли за день. В Иультине Миронов спросил Кеннакука:
— А теперь куда?
— Мне в другой поселок, на север. Должна за мной прийти упряжка.
— Там, где Коса Двух Пилотов?
— Да. Оттуда.
— Мы из этого поселка будем выбрасываться в поле, — обрадовался Миронов. — Весной…
— Скоро, — улыбнулся Кеннакук.
На улице были декабрь и непроглядная темень полярной ночи.
Но весна все-таки наступала. Миронов вышел из столовой поселка, присел на крылечко, закурил, щурясь от яркого солнца и снежной белизны. Вдали в океане голубели торосы, весело, по-новогоднему сверкали снежинки на антеннах полярной станции, неподалеку резвились щенки, и даже движок возле бани тарахтел не уныло, а весело. С визгом высыпала из школы ребятня… Всюду весна, у всех хорошее настроение. Даже у Миронова, хотя он и думает: «Кому весна, кому весновка…»
— Здравствуй, начальник… — услышал он знакомый голос.
Миронов с интересом оглядел подошедшего, привстал:
— Ке… Кен… — пытался он вспомнить.
— Конечно, Кен! — обрадовался тот. — Здравствуй!
— Здравствуй, друг, здравствуй! Вот не ожидал! Надо же где встретились!
— Так мы же зимой договорились!
— Не помню. Все равно здорово!
После, в маленькой поселковой гостинице, когда попивали чай на коньяке и смородине («фирменный» напиток Миронова), он поведал Кену о проблемах с транспортом, в данном случае с упряжкой.
— Это мы решим, — твердо пообещал Кен.
— Тогда я в магазин, — засмеялся Миронов.
— Пойдем вместе. А оттуда ужинать ко мне домой. У меня такая еда, что ты и не пробовал.
Домик, в котором жил Кеннакук, состоял из двух небольших комнат, просторной кухни, большой кладовки, склада для угля и пристройки для льда.
Встретили их высокий старик, очень древний (так показалось Миронову), и бабушка, круглолицая, со смешливыми глазами.
— Это мой дядя Агыга, — сказал Кеннакук, — а это бабушка Кайо, моя тетя, самая веселая на побережье.
— Ай! — махнула на него Кайо (она понимала по-русски) и засмеялась.
Стол соорудили быстро. Миронов впервые пробовал сырую нерпичью печень, строганину из чира, жареный озерный голец ему понравился меньше. Потом печень пожарили — для гостя. Завершал трапезу олений бульон. Мясо и ребрышки были выложены отдельно. Чай предложили Миронову заваривать самому, тут понимали: на Чукотке у каждого обязательно свой рецепт заварки и обязательно самый лучший. И гость в доме — всегда хозяин, пожалуйста, заваривай.
Старики пили мало, как-то незаметно встали из-за стола и уединились в другой комнате. Вскоре оттуда донеслось негромкое пение, скорее речитатив.
— Вспоминают… — объяснил Кен. — О прошлой жизни. Про гостей разговаривают. Об охоте и дороге тоже. У нас песни называют «товарищи по одиночеству». Когда один, песня всегда помогает. А вдвоем песней можно разговаривать. Каждый свое сочиняет. Это как танец. Ты когда-нибудь увидишь танец. Надо праздник дождаться.
Кен проводил Миронова до гостиницы.
— Когда тебе удобней выезжать? — спросил он, прощаясь. — Тебя повезет Агыга. Я уже договорился. Я буду проверять его охотничий участок, я помогаю ему: ему трудно охотиться. А поехать он согласен. Он отличный каюр, ты не смотри, что дядя старый. У него собаки тут самые лучшие. Увидишь сам.
«Когда же он успел? — недоумевал Миронов. — Все время были вместе, и об этом речи не велось».
— Ну спасибо, Кен! Я расскажу, куда надо ехать. Утром загляну и договоримся.
— Только пораньше, — предупредил Кен. — Мы все очень рано встаем.
«Есть необъяснимое очарование в езде на собачьих упряжках. Я счастлив, что захватил это время», — говорил Амундсен. Миронов может сказать то же. Каюр Агыга тогда помог ему начать отсчет первым километрам. Сейчас, по прошествии стольких лет, на тундровом спидометре Миронова этих километров не одна тысяча.
С грустью и теплотой вспоминает Миронов то время. Сейчас он не смог бы проделать на нартах путь в несколько сот километров. И не потому, что не хочет или отвага поубавилось, а просто здоровье не то, да и собак сейчас найти не так-то просто. Отвыкли люди от упряжек, вездеходы избороздили тундру, стала она морщинистой, как лицо Кеннакука. Но до сих пор просыпается Миронов с легким сердцем, с тихой радостью, с верой в удачу наступающего дня, если ему кажется, что видел ночью белую тундру и солнце над ней, и тысячи солнц, отраженных в каждой снежинке, в каждом кристаллике льда, и слышал скрип полозьев, и улавливал запах тундры, запах весны, и, наверное, какая-то мелодия тех лет — далеких, лучших лет его жизни, — слышалась ему ночью, только он не помнит, какая, но знает: хорошо ему было, как хорошо сейчас, когда он все вспоминает…
…Провожали их Кайо и Кен. На дорогу Кайо вынесла что-то завернутое в тряпицу. Агыга кивнул, положил сверток в мешок. Потом Миронов узнает, что это прэрэм — костный мозг оленя с толченым мясом, самая калорийная пища, незаменимая в долгих переходах. Каюры всегда берут ее с собой.
Для собак захватили целую нерпу. Агыга объяснил, что об остальном не надо заботиться, по пути будут избушки, там есть запасы — людям хватит. Миронову оставалось только доверять каюру, он теперь полностью подпадал под его власть, хотя каюр формально подчинялся Миронову.
«Десять дней примерно, не так уж и много…» — прикидывал Миронов.
Шли чаще ночью, когда подмораживало. Днем отсыпались на солнышке, выбрав хорошую проталину, разбивали палатку. Иногда валились усталые рядом с палаткой, в меходежде было тепло.
Агыга надел двум собакам чулочки — они порезали лапы о лед, чулочков у него было припасено достаточно. Миронов старательно изучал все детали каюрского быта: и как Агыга разговаривает с собаками, и какой выбирает снег, и как псов кормит, и когда дает им передышку, и когда сам отдыхает, и как укладывает на нарте груз, и как строит взаимоотношения с пассажиром. Есть чему научиться в такой дороге, есть чему. Многое придется постичь Миронову, чтобы потом уже не забывать никогда.
Долгая дорога, ночевки в снегу, хорошо выполненная обоими работа сдружили каюра и пассажира. И, когда уже вернулись в поселок, вместо подарка отдал Миронов старику все банки-склянки-консервы, что были в рюкзаке (вот ведь как хорошо дорогу рассчитали, — даже вернулись с продуктами и полным НЗ!), и весь остаток спирта, что хранился у него в гостинице, а было там литра два.
Кену он выложил две нейлоновые рубашки, заграничные — они тогда входили в моду…
— Бери. Когда я еще в центре буду? А мне пришлют, бери!
Кен взял и принес Миронову нерпичьи торбаса и нерпичьи штаны.
— Непромокаемые, — сказал он. — В твоей работе очень пригодятся. Залезай в воду, стой — и ничего. Сухо, тепло, как в постели.
— Ну спасибо, Кен! Вот это я понимаю! А легкие-то! Да в них бегать в маршруте, как олень, буду!
— Да, — смеясь, согласился Кен. Он был рад, что его подарок пришелся геологу по душе.
— Да, пока не забыл, — засуетился Миронов. — Давай я дяде расписку напишу!
Он достал из планшета полевую книжку, вырвал две странички, сел писать.
В те годы листок, вырванный из блокнота и подписанный пассажиром упряжки, являлся для бухгалтерии неопровержимым финансовым документом. (Расписка. Я, имярек, арендовал упряжку и совершил проезд по маршруту такому-то общей протяженностью столько-то кэмэ с каюром таким-то. Число, подпись.)
Это сейчас, если надо выбить транспорт у другой, неподведомственной, организации, приходится запастись справками, печатями, доверенностями и прочее и прочее. А тогда бухгалтерия смотрела на километраж, производила несложные расчеты, платила каюру покилометражно, а счет выставляла той организации, представителя которой каюр вез.
Миронов увеличил в полтора раза пройденный километраж — заплатят Агыге хорошо: как еще можно отблагодарить каюра? Все, что было у Миронова свое, он отдал.
— Вот и все. — Миронов передал бумагу Кену. — А я в ночь на вездеходе полярной станции укатываю в райцентр. Самолетов еще долго не будет, надо торопиться. Спасибо тебе, спасибо дяде передай, хороший он старик.
— До встречи, — сказал Кен. — Если с Чукотки не уедешь, обязательно встретимся.
— Да мне только в этом, в вашем районе работать, почитай, три года до отпуска! Надоедим еще друг другу! — засмеялся Миронов.
Встречались они потом не раз. То Кеннакук по своим делам приедет в райцентр, то Миронов окажется на побережье. Один раз даже ходили вместе на медведя, тогда он не был запрещен к отстрелу. Миронов уже и не останавливался в гостинице, а, приезжая, заходил к Кену, швырял в угол спальный мешок; Кен мешок вышвыривал на кухню и стелил шкуры. На медвежьей шкуре да под пыжиковым одеялом — разве с мешком сравнить!
Очередной весной понадобилось ехать Миронову, нашел ему Кен другого каюра. Агыга вот уж больше месяца не поднимается: совсем заболел, и врачи ничего сделать не могли и в район не отправляли. Говорят, нетранспортабельный.
Вернулся Миронов через неделю, когда Агыги уже не было в живых. Посидели тихо с Кеном, вспомнили старика. Бабушка Кайо пропадала в соседнем доме, она теперь больше жила у соседей: там сверстницы — две старухи вдовые.
Миронов расположился на полу, на шкурах. Закурил. Рядом с ним присел Кеннакук. Перенес со стола стаканы. Сходил за чаем.
— Вот… — неопределенно сказал Кен. И они помолчали.
— Как он умирал? — спросил Миронов.
— Он тебя хорошо вспоминал, — ответил Кен. — Говорил, чтоб я тебе помогал. И еще распорядился, устное завещание…
— Какое завещание?
— Вэрэтгырын… — тихо сказал Кеннакук. — Старый обычай. Добровольной смерти. Уходящий к верхним людям старик просит самого любимого из рода — сына или племянника — ускорить его уход. Он поручает. Это приказ.
— И ты выполнил?! — привстал Миронов.
— Нельзя ослушаться воли уходящего в небо. Дядя — последний старик в нашем роду… Больше никто не будет выполнять этот обычай, нет в нашем роду стариков… все там, наверху…
Миронов сидел, обхватив колени, и отрешенно глядел в пол.
— Выходит, еще сохранился обычай?
— Где-нибудь, далеко в тундре, если есть древние старики, могут выполнить…
— Дядя ведь был безнадежен, да? — спросил Миронов, пытаясь в душе оправдать Кена. — Врачи ничего не могли, дядя знал об этом?
— Знал…
— А сколько лет ему было?
— В будущем году исполнилось бы восемьдесят.
— Шаман приходил?
— Нет… Дядя сам был немного шаман… умел немного… Сейчас в поселке шаманов нет… может быть, в тундре, не знаю… Но камланья у нас я не видел…
Миронов заметил на полу в углу черный камень, машинально взял его и принялся рассматривать… Положил на место, не найдя в образце ничего интересного.
— Тунг елькутак… — сказал Кеннакук.
— Что? — встрепенулся Миронов.
— Камень Агыги… это наш семейный охранитель… бог по-вашему…
Миронов издали, по-новому, уже боясь взять его в руки, стал рассматривать камень.
— Ты никому больше не рассказывай… — тихо сказал Миронов. — Могут быть неприятности…
— Я не виноват… так было надо…
— Я понимаю, — сказал Миронов, хотя чувствовал себя абсолютно растерянным.
Спустя две недели после этого разговора, уже в райцентре, Миронова вызвал следователь и спросил, не знает ли он каких-нибудь обстоятельств смерти Агыги.
— Нет, — ответил Миронов, у которого внутри все похолодело. И спросил, почему именно к нему обращаются с таким вопросом.
— Это скорее не вопрос, — ответил следователь, — а желание навести кое-какие справки; ведь вы — друг дома, останавливаетесь там, когда приезжаете, знаете всех родственников и знакомых. Вот мы и решили обратиться к вам за помощью. Возможно, вам что-либо известно.
— А чем вызван ваш… как бы это… профессиональный интерес? Есть какие-то подозрения? — Миронов уже успокоился.
— Нам известно, что выполнен ритуал добровольной смерти. Откуда? Ну, как бы вам сказать… утечка информации… самым невероятным образом… экспертиза ничего не дала: очень уж ветх был старик, и всюду или аномалии, или просто больные органы. Ну, это уже неинтересно, это специфика медицины, если надо, поговорите с моим коллегой — медиком.
— Нет, не хочу… нет, — заторопился Миронов.
— Мы проводили работу очень деликатно, — говорил следователь, — и, чтобы собирать жителей всего поселка, вести с ними контрпропагандистские беседы о вредности предрассудков, нам надо знать в точности все про этот случай. А мы знаем все приблизительно, все на грани версии.
— Я понял, — сказал Миронов. — К сожалению, я ничего об этом не знаю.
Миронов был последним, кто «проходил по делу» об Агыге. Дело закрыли. Но каким-то образом Кеннакук узнал об этом разговоре Миронова со следователем и узнал, что Миронов ничего не сказал.
Обо всем этом вспоминал Миронов, когда шел в ясли за Малышом, и недоумевал, почему же так долго к нему в Магадан не едет толстый добродушный Кен. А потом они все это, в который раз за долгие десятилетия дружбы, вспоминали вместе ночью, на кухне, за чаем и вином. Вернувшись из яслей, Артур Миронов с удивлением обнаружил Кена, мирно попивающего чай.
— Я звоню, звоню, никто не отвечает, — вместо приветствия говорил Кен, спеша навстречу Миронову. — Толкнул дверь, а она открыта. Я и зашел.
Они обнялись.
…Утром Кеннакук позвонил в НИИ, где работал Миронов, и сообщил шефу отдела, что была машина «скорой помощи», что Миронова увезли, что Кен один с Малышом и неизвестно, что делать.
— Сердце… я знаю… — шептал в растерянности шеф, — сердцу не прикажешь…
И невдомек ему было, что мог Миронов приказать сердцу, когда был один, приказывал повременить ради Малыша, но вот приехал Кен, заботы с плеч пали, он расслабился, и утренний финал — вот он.
Миронов выкарабкался. Сейчас в поле. Не пьет, не курит. Иногда делает утреннюю гимнастику, говорят, зарядка помогает, да не всем. Потому и ждет он с давней тревогой того времени, когда придется спросить: как без меня у вас на этом свете?
Шестнадцать собак у нас, две неполных упряжки. Есть среди них и щенки прошлого года — глупые еще, мы их запрягаем чаще, пусть привыкают. И два совсем малых кутенка — эти не в счет.
Живем мы на берегу Ледовитого океана. Если выйти из избушки и пройти семь шагов на север, дальше покатишься с обрыва. А внизу большая ледяная площадка, окруженная торосами.
Наташа так и делает. Она подходит к обрыву, ложится на спину и съезжает вниз. Щенки за ней — с визгом!
Наташе шесть лет. Зимой и летом она живет в этой избушке. Ее отец охотник — эскимос Николай. Мать — тоже охотница, чукчанка Вера Теюнэ. Это мои друзья. Видимся мы редко, хотя я и обещаю приезжать каждый год.
А вчера по этому обрыву скатился белый медведь. В общем — он вовсе и не белый, а какой-то желтый, как в поселковом магазине игрушка из светло-желтого плюша. Николай и Теюнэ уехали проверять капканы, оставили нам старого пса Мальчика и двух молодых. Вой подняли молодые, но не решились приблизиться к зверю.
Медведь ковырялся на помойке рядом с домом. Я выскочил, вместе с Мальчиком, мишка крутанулся на месте, скатился с обрыва и кинулся в торосы. Мальчик и осмелевший молодняк бросились его догонять. Но он уходил быстро. Бегает медведь смешно, вихляет желтым задом, часто оглядывается, оттого и кажется неуклюжим. Но это впечатление обманчиво — он ловок и быстр.
Тяжело дыша, собаки возвращаются часа через два.
Мальчик — помесь колли с чукотской упряжной собакой. Совершенно невероятное сочетание. Он стар, умен, нетороплив. Глаза у него белые. Я никогда у собак не видел таких глаз. Медведя он не боится, и в упряжке — вожак. Если Николай и Теюнэ разъезжаются по участкам одновременно и не берут с собой Наташу, они не берут и Мальчика, оставляют дочь под присмотром старого пса. Живет он в комнате — это его привилегия.
— Мальчик, иди скажи, сейчас кушать будем! — говорит Наташа.
Мальчик толкает дверь, выходит на лестницу, и вскоре раздается истошный вой собак, ожидающих кормежку. Как удается Мальчику передать информацию — остается неясным…
— Умка еще придет, — вспоминает вчерашнюю историю Теюнэ.
— Зачем?
— Ко-о… не знаю… они каждый год приходят, — смеется Теюнэ.
— Во-он, — кивает Николай на топчан, — прошлой весной приходил.
На топчане шкура белого медведя.
— Она, — показывает Николай на Теюнэ. — Ее работа.
Однажды, когда Николай уехал на охотучасток, медведь подошел к дому, залез в сени, устроил там форменный разбой, а потом поднялся по ступеням и влез в комнату. Там были Теюнэ, пятилетняя Наташа и Мальчик. Хорошо, что оружие находилось в комнате, а не в сенях, как обычно, где оставляют карабин, чтобы он не запотевал в теплом помещении. Теюнэ убила зверя, выстрелив ему в пасть.
— Подъезжаю к дому, собачки беспокоятся, что такое, думаю, — рассказывает Николай. — Вхожу, медведь на пороге лежит, женщины на топчане прячутся, а рядом с ними, на полу, Мальчик рычит… Даже разделать умку не успели!
Николай хоть и посмеивается добродушно, но в голосе у него скрытая радость, вот, мол, какие у меня женщины, не подкачали.
Свой карабин я тоже решил привести в порядок — он был совсем новый, еще в смазке, никто им ни разу не пользовался. С вечера отмыл его керосином, а утром ушел пристреливать. На выстрелы пришла Наташа.
— Не надо стрелять по бутылкам, — сказала она.
— Почему?
— Собачки летом лапки поранят…
Мне стало неловко — почему сам не додумался? Вспомнил, как на южном пляже в прошлом году поздней осенью, когда никто, кроме нас, северян, не купался, я собирал осколки битого стекла, металлические пробки и железяки, и друзья с радостью помогали, и в этой работе был смысл, а вот здесь я, не подумал о собаках, о тундре не подумал, а она жива, хоть и безлюдна… что мы сможем, если не станет тундры, собак и этих льдов в нашем океане?
…Поздний вечер, мы сидим, на полу на шкурах — стульев в доме нет — каждый занимается своим. Я чиню «Спидолу», Николай вяжет сеть на нерпу, Теюнэ снимает шкурку с песца, а Наташа расчесывает Мальчика большим самодельным алюминиевым гребнем, которым обычно правят песцовый мех.
Я приехал недавно, а не виделись мы долго — с прошлого года. Теюнэ говорит, у нее было предчувствие, что я приеду.
— Именно я?
— Нет… гость… я сон видела… и еще так знала, — она смущается, ей не хочется говорить о приметах, боится — мужчины будут смеяться.
А Николай рассказывает о шамане. Тот был великим фокусником, умел выходить из запертого помещения. Он улыбался, просил милиционеров отвести его назад. Шамана запирали, утром он стоял в коридоре, показывал на закрытую дверь, улыбался. Это он шутил так. И никто его тайны до сих пор не разгадал.
В конце концов шамана отпустили, и он уехал из этих мест в центральную тундру, покинул побережье.
Николай хорошо знает шамана, это его родственник. Но я не пристаю с расспросами. Тут, на побережье, еще столько раз придется удивляться — только имей терпение, не будь гостем — живи той же жизнью, тем же хлебом насущным, что и люди этого края, хоть ты и приехал погостить ненадолго.
Мы одни тут живем, от нас до любого жилья далеко, несколько дней нартового пути. Нам спокойно и хорошо, мы понимаем друг друга.
Я отладил старенький приемник, и Николай, бросив вязанье, слушает музыку, покуривает, отдыхая, а рука его машинально выстукивает ритм по цинковому ведру. В ведре вода — растаявший лед. Я смотрю на ведро, на Николая — мы улыбаемся. Несколько дней назад цинковое ведро, чуть меньше этого, унес ворон. Черный ворон (они в тундре громадные, как грифы) взял дужку ведра в клюв и улетел. Летел он низко и крыльями махал часто — было ему тяжело. Я бросился в дом за карабином, стрелял, да куда там! Ворон с ведром улетел за сопку. Зачем ему ведро? Никто из нас не знал…
Зато я узнал, что нельзя стрелять в ворона, здесь никто в ворона не стреляет. Ворон — прародитель здешних людей — рода Теюнэ. И в бурого медведя нельзя стрелять — это предки Николая. Они ушли к «верхним людям», а их души иногда вселяются в медведя. Поди узнай в какого? Нельзя стрелять…
— Кончай цинговать! — будит меня Наташа.
— Кит-кит илькатыркин![4]
Людей, подверженных цинге, обычно, одолевает сонливость. И с тех давних времен на побережье сохранилось выражение «цинговать» — долго валяться в постели.
— Кончай цинговать! — теребит меня Наташа.
— А ты умывалась? — я вылезаю наполовину, из спального мешка.
— Кит-кит ильхитевыркын![5] — передразнивает она мой чукотский и смеется!
Сегодня наше дежурство — идти за льдом на реку.
Мы запрягаем нарту, берем с собой Мальчика, едем к реке — она недалеко. Надо надолбить льда, погрузить на нарту, — хватит на несколько дней.
Собаки бегут хорошо, они всегда по утрам в хорошую погоду резвые.
— Колобка жалко, — говорит Наташа.
Колобок — один из щенков-несмышленышей. Обычно он всегда сопровождает нас в походах за льдом, торопится сзади, догоняет нарту. А сейчас его нет.
Несколько дней назад он увязался за нартой, уезжающей на участок — там, в торосах, привады Теюнэ. Она его не заметила. Нашли его через три дня. Он попал в капкан. Лапа уже отмерзла.
— Я его сактировала, — сказала Теюнэ.
«Сактировать» — списать в расход, составить акт на гибель животного.
— А если Мальчик умрет, кто будет вместо Мальчика?
— Наверно, Элгывыквы… — отвечает Наташа. — Она умная, как Мальчик. Сама нерпу ловит, любит на нерпу охотиться. Она красивая, смотри, как бежит!
Элгывыквы в переводе Белый Камень. Она запряжена впереди вместе с Мальчиком. Это грациозная белая сука. У нее карие глазищи, огромные, как у нерпы. Красивая, полная достоинства интеллигентная собака. Ее мужья — остальные псы в упряжке, но я никогда не видел, чтобы из-за нее дрались. А на нерпу она действительно охотится сама. В хорошую погоду Николай отпускает ее в торосы. Ее ослепительно белый цвет позволяет хорошо маскироваться во льдах. Она находит лунку, ждет, когда нерпа вылезет греться на солнце, — и нападает, стараясь прокусить горло. Клыки у нее как у волка. Вот она — изнанка красоты.
…Мы возвращаемся скоро. Николай нас хвалит за хорошее дежурство — льда хватит надолго. Но он-то знает, почему мы спешили, — потянул керальгин — западный ветер, и вот-вот разыграется пурга.
Николай пускает всех собак в сени. Сама избушка стоит на высоких полозьях, а к ней приделано второе помещение, это и есть сени. Собаки сразу забираются под полозья избушки, видно, им там лучше — все-таки теплая крыша над головой — целый дом.
— Пурга! — смеется Николай и разводит руками, будто он в чем-то виноват.
Это уже третья пурга в течение месяца. Сейчас к концу сезона на песцов они скоротечны — дует три-четыре дня. А потом снова солнце, тишина и мороз.
Дело к весне, значит, хотя на юге весна давно. Уже небось и отсеялись…
Мы все с мороза.
И вот уже отошли в тепле, отужинали-отогрелись. Гоняем чаи, полулежа на шкурах, — коротаем еще один пурговой вечер, дремлет у ног Мальчик, свистит ветер на разные лады, то завоет в трубе, то прошелестит снегом по стенам избушки, сыпанет горсть в оконное стекло, хорошо нам…
Теюнэ отодвигает к стене поднос с едой, не спешит мыть чашки, еще перед сном потрапезничаем, чаевание в пургу — дело доброе… В пургу «Спидола» берет чисто, хорошее прохождение — любая музыка, как по заказу.
Горят две керосиновые лампы, одна на стене, другая на полу. И блики огня от печи на двери и на потолке, светло и уютно. Я рад, что мой подарок — несколько стекол для ламп — так кстати. Стекла тут дефицит, их нигде не достанешь, даже в столице с помощью друзей. Не выпускает их промышленность, не нужны они в век атома, электричества и полупроводников.
Нашел я стекла в прошлом году в заброшенном складе на берегу Ледовитого океана. Было там много соли, порченая мука, ящик свечей и стекла. Осталось еще с войны…
Николай закуривает и принимается вязать сеть.
Теюнэ шьет меховой набрюшник для Белого Камня. Собака должна ощениться, а впереди еще будут холода, через две недели после родов Белый Камень опять начнет работать в упряжке, а набрюшник спасет сосцы от мороза.
Я рассказываю Наташе сказки про злодея Бармалея, стараюсь все изобразить в лицах. Благо, особого таланта, чтобы перевоплотиться в Бармалея, мне и не надо — шевелюра у меня растрепана, черная борода не стрижена, нос красный, облупленный, кожа с него, обмороженного, слезает хлопьями, только ножа в зубах не хватало — так бери любой, вон их сколько! Да, видок так себе, не к ночи будь сказано.
Наташа хохочет.
— Ты в пургу веселый, — говорит она. — Ты всегда в пургу веселый.
Я уже не удивляюсь ее наблюдательности. У меня вправду в пургу улучшается настроение. Наверное, больное сердце. В обычную хорошую погоду оно ноет, но в пургу отпускает, или в туман перед штормом. И мне легко предсказывать непогоду, я часто поражал этим каюров, морочил им голову. Они видели во мне удачно шаманствующего человека, а я-то понимал, что два десятка лет, проведенных в этих снегах, для сердца не проходят даром.
Трудно чувствовать себя внутренне отчужденным. Вот сидим в пургу, ждем хорошую погоду, но для меня-то хорошая погода — плохая… И когда для всех в избушке наступит хорошая погода, у меня начнет болеть сердце, и с этим ничего не поделаешь. Значит, для меня никогда не будет хорошей погоды, потому что хочется, чтобы хорошая была у других, раз ты вместе с другими, хочется, чтобы у них не болело сердце.
— Бармалей тоже сначала был веселым человеком, — говорю я Наташе, — только ему в Африке было жарко.
— Жарко — это плохо, — вздыхает Наташа, северный человек. И ей сразу же становятся понятны истоки злодейства Бармалея: попробуй-ка в жару не озвереть.
Мы кончаем наши игры и снова принимаемся за чай. Наташа чаевать не хочет. Она берет у Теюнэ шитье. Мать поручает ей важное дело — шить на собак чулочки. Чулочки — это маленькие кожаные мешочки для собак, на каждую лапку. Весной, когда наст к ночи крепко подмерзает и покрывается тонкой коркой, собаки ранят лапы острыми осколками льда и не могут работать в упряжке. Чулочки предохраняют от порезов.
Наташа обувь для собак делает с любовью, приговаривая: «Одну для Мальчика, одну для Элгывыквы, …одну для Мальчика… одну для Элгывыквы…» Много ей придется шить…
— Оставайся до лета, — просит Наташа. — Уедешь, нам скучно будет… Оставайся.
Я молчу.
— Помогать будешь… ты научился, я тебе еще дам капканов… Собаки твои, когда хочешь…
Я молчу.
— Оставайся до лета, уток лечить будем! — смеется Николай.
Теюнэ тоже улыбается.
Я вспоминаю — это она прозвала нас докторами. Однажды летом мы вместо пыжей в патроны использовали таблетки аскорбиновой кислоты, как раз подходили. А потом палили по уткам, хорошо получалось.
— Доктора… уток лечат, — смеясь, показывала на нас Теюнэ. А мы сидели на крыше, каждый на своей половине дома, и стреляли в пролетающие над домом стаи. Если утка падала на моей половине, я ее добыл, если на половине Николая, — он. Но охота была неинтересной — за час мы убили больше двух десятков птиц, они сотнями шли стая за стаей, а вечером, угомонясь, сидели в разводьях между одинокими льдинами, все пространство свободной воды было заполнено птицами, их тут тысячами можно было считать, хоть стреляй наугад из рогатки — не промажешь…
Может быть, и вправду остаться? Где я еще найду дом, чтобы вот так запросто каждый день смотреть в океан? И разве есть где еще такие люди, такая вода, такой горизонт, такое солнце? Конечно, я всегда буду приезжать сюда, ведь здесь чаще непогода, а значит, сердце спокойней, но, может, просто не уезжать? А?
— Скучно будет… без Мальчика, — говорит Наташа, примеряя собаке чулочки. Наверное, она думает о своем отъезде в интернат, а это почти навсегда. Плохо ей будет и без Мальчика, и без Элгывыквы, и без избушки… Со слезами будет уезжать отсюда после летних каникул, это уж я знаю точно…
Ухожу в сени готовить пищу для собак. Рублю мороженые тушки песцов, они у нас свалены на чердаке… К ним добавляю куски копальхена. Куски моржатины, вперемежку с песцами идут, что называется, не глядя. Собаки глотают куски. А так, без моржатины, они едят мясо песцов неохотно, вот и приходится их обманывать, чтобы экономить копальхен и нерпичий жир.
Белому Камню я даю больше, чем остальным собачкам. Нет, я ее не балую, просто ей нужно больше, чем остальным, ведь ей скоро щениться…
Я возвращаюсь в дом и продолжаю чай, прерванный час назад:
— У меня там дело… мне все равно туда ехать надо, возвращаться…
— У тебя всегда много дел, — сердито машет рукой Николай.
Мы молчим.
— А здесь было бы одно, — вдруг говорит он.
— Какое?
— Просто жить здесь.
— О-о! Гм… хорошее дело!
— Лучше всех! — доволен Николай.
Он понимает, раз я сюда все время приезжаю, значит, от чего-то там я очень устаю, что-то там мне надоедает. И он хочет, чтобы мне было хорошо, потому что здесь плохо не бывает, здесь ничего нет такого, что могло бы надоесть. Разве может надоесть или приесться море, или льды, или снег. Это как воздух — на всю жизнь.
От снега разве что можно сойти с ума, и то только тогда, когда вы чужие — вы и снег.
Прошлым летом наша экспедиция работала в лесотундровой зоне в такой глуши, что глуше не придумаешь. И тишина была такая — даже собственные шаги не всегда слышно. От нас ушел Гена — промывальщик. Нашли мы его через сутки. Он держался за голову и шептал;
— Тишины хочу, тишины, ти-ши-ны!!
У всех тишина звенела в ушах все лето.
Мы вызвали вертолет, и в поселке Гена оклемался. Но ходил по экспедиции тихий, понурив голову, все к чему-то прислушивался. Отправили его лечиться на материк.
От снега он тоже мог бы «тронуться», но безмолвных снегов не бывает. У снега всегда есть звук. И в разную погоду разный, чтобы это узнать, надо остаться с ним наедине. Тогда это станет понятно. Даже если себя захочешь понять, останься сам с собой наедине, выслушай себя. Хорошо, если ты себя как собеседник устраиваешь, а если нет?
— Выделай ему песцов, Теюнэ, — сказал Николай, — вдруг скоро уедет. — И обиженно закурил новую папиросу.
— Не надо…
— Но ведь ты их поймал… Тех четырех ты же поймал, — сказал Николай.
— Но капканы твои, и привада твоя, и собаки твои — значит, и песцы твои. Я только ставил капканы, это не считается…
— Ох! — смеется Николай, — да бери же! Русские женщины любят меха, я знаю. Бери! Сам поймал — сам подаришь, кому хочешь.
Теюнэ завернула мне своих выделанных песцов и сунула в рюкзак.
В апреле прилетел вертолет. Он сделал два круга над распадком, пролетел над нами и снова ушел к распадку — сел в самом его начале.
Мы мигом снарядили нарту, и собаки весело помчались навстречу вертолету.
У машины суетились люди. На снег выгружали ящики, длинные колья, брезент, толь, мешки с углем.
— Геологи, наверное, — объяснял я Николаю, — прилетел отряд на весновку. А снег стает — вся партия соберется. Вот и соседи есть у тебя, не скучно будет…
Николай с интересом рассматривал новых людей.
Что-то уловил я знакомое в движениях маленького круглого бородача. Он помогал геологам, летная куртка была ему мала — он упарился, снял шапку — и засветилась величественная лысина, лучшая лысина Северо-Востока, гордость арктической авиации! Конечно же, это был Эдик, известный чукотский ас, полгода назад проводил я его на материк насовсем. Вот так встреча!
— Ну, здравствуй! Ты же на юге! Или это не ты?
— Не верь глазам своим! — Мы обнялись. — Юг не для белого человека.
— А борода для конспирации?
— Чтоб начальство не узнало…
— Начальству известно все.
— Это уж точно, — вздохнул он. — Летишь со мной?
— Если без кинозвезд…
— Ни-ни, упаси боже!
— Тогда лечу… Едем домой, Николай, собираться…
Мы развернули упряжку и поехали к избушке.
Вертолет свой Эдик пригнал сам с материка и долго летал на нем исправно. Но вот однажды у мыса Сердце-Камень машина поднялась в небо и круто у самого берега упала в море. Дело было на мелководье, люди спаслись. А после специальная комиссия доискивалась причин аварии. Причины были найдены. Но Эдик придерживался своей версии. В этот день с утра он решил сделать вертолет поуютней. Вырвал из журнала цветной портрет киноактрисы и прикрепил над иллюминатором. И в этот же день упал.
— Все из-за нее, шерше ля фам, вот в чем дело.
— А кто хоть был на портрете?
— Пола Ракса… из Польши… на нашу голову!
— Роковая тетка!
— Точно! Вот не повесь я ее тогда в машине.
Из-за этой истории летает Эдик теперь вторым пилотом и никогда не берет на борт иллюстрированные журналы. Кто знает, может быть, он и прав.
…Я простился с Теюнэ и Наташей коротко, будто уезжал ненадолго. Николай ждал с упряжкой, Теюнэ вынесла рюкзак и карабин, Наташа посидела немного на нарте (хитрунья, я ведь знаю, для чего — это хороший обычай), Теюнэ взяла мой нож и слегка постругала им остол, совсем немного — это тоже хороший обычай, упряжка тронулась, Наташа и Теюнэ долго махали вслед.
Я попросил Эдика пройти низко над берегом. Было хорошо видно бегущую по распадку упряжку и две фигурки у дома на снегу.
Вертолет сделал круг над льдами и взял курс на юг к синим отрогам.
— Там хорошая погода, — показал рукой на красную полоску Эдик. Я кивнул. Говорить не хотелось. Не из-за шума винтов — просто я еще был там, на земле, в избушке.
— Там хорошая погода, — еще раз сказал Эдик.
«Конечно, — подумал я, — там у меня будет болеть сердце».
И сколько бы я потом ни летал и куда бы ни ездил, если вдруг становилось невмоготу, я бросал все и как оголтелый мчался туда, где чаще пурги, где мне легче и спокойней, и все суетное настоящее кажется никчемным по сравнению с величием снегов, льдов океанов, умением Теюнэ заваривать чай и немногословностью Николая.
Решение приходит сразу. Неожиданно, как звон в ушах. Но это только кажется, что неожиданно. На самом деле все происходит потому, что уже вторую неделю в столе лежит письмо от Николая: «…Скоро лето кончится, а утки все летят. Что же ты, обещал, а не едешь…»
Аттаукай краснел как девушка. Когда с ним говорили о любви, о семье и о детях или просто о женщинах тундровых и поселковых, он краснел, начинал рассказывать о собаках своей упряжки, или об охоте, или о том, как болел в прошлом году — ногу подвернул. Не любил он разговоров о женщинах, везде ему чудился подвох, насмешка или розыгрыш.
Тридцать пять Аттаукаю, а не женат. По чукотским обычаям плохо это. Даже поговорка в тундре есть — «не имеющий жены достоин сожаленья».
Хороший каюр Аттаукай, собаки самые лучшие, всюду он ездит — в тундровые бригады, к оленеводам, в поселки побережья — к морзверобоям, мог бы привезти женщину, не долгое дело, но…
На этот случай в тундре есть совсем другая поговорка — «от жен, как от мошки, одно беспокойство».
— А ну их! — машет он рукой, — балаболки! Никому верить нельзя! Я бы с женщиной в одном доме и дня не выдержал!
— А ты пробовал?
— А то!
— Это все потому, что ты один, — продолжает Эттувги, его отец. Он живет в другом селе и приехал к Аттаукаю в гости. — Ты ездишь много, дома не сидишь. Какой женщине это понравится?
Вздыхает Аттаукай. Думает, это все оттого, что фамилия у него такая несерьезная, дорожная. «Аттау» — с чукотского дословно не перевести, это возглас прощания, типа «пока», а частица «кай» — уменьшительный суффикс, так что при желании фамилию можно перевести как «прощевай», «покедова», «до свиданьица» — в этом смысле. Ну, а если у вас такая фамилия, какая женщина не будет настороже?
Вот пять лет назад была у него женщина, ламутка. Расписались, а фамилию его она брать не захотела. «Не принято, — говорит, — у нас, эвенских женщин, чукотские фамилии брать, это пусть русские берут, у них принято, а мне и с моей фамилией хорошо».
Аттаукай расценил это заявление как выпад и недобрый знак. Так оно и вышло. Возвращается он однажды из тундры, а дома никого нет, никто его чаем не встречает, никто не спрашивает: «Как здоровье? Как ехалось?»
Понял он, что женщина оставила его и, судя по всему, надолго. Обидно, не написала даже, куда уехала. Стал он ждать.
Но при каждом возвращении из тундры заставал он холодный дом, а тут и лето вскоре наступило. А раз женщина год не возвращается, понял Аттаукай, это серьезно, а раз всерьез ушла, то уже неважно куда, и не стал он ее искать, не к лицу это мужчине, надо забыть этот момент в личной биографии и строить новую жизнь, а на старых воспоминаниях новой жизни не бывать, не тот это строительный материал.
Вот ведь и в тундре поговорка есть: «Жирник не дает огня, если заправлен водой».
Поговорки и пословицы Аттаукай, в основном, вспоминает, чтобы оправдать случившуюся ситуацию или найти успокоение в стечении обстоятельств, когда уж и деваться вроде бы некуда. Так ему легче, он знает, в тундре зря не скажут.
Старый Эттувги молчит, ждет решительного возражения Аттаукая, возможно, тогда старик поймет — ожидать ему в скором будущем внуков или нет. Но Аттаукай тоже молчит, он скрытен, ему эта тема не по душе, осточертела она ему, вот что. И, попив молча чаю, покурив, собрался Эттувги и уехал после обеда, к ночи как раз успеет в свою охотизбушку.
Прибежал мальчишка к Аттаукаю:
— Председатель зовет!
Народа в кабинете у председателя колхоза не было, наряды розданы еще утром. Он стоял у окна и грустно ругался по телефону. Заметив Аттаукая, помахал, заходи, мол. Аттаукай сел, ожидая, когда разговор по телефону кончится.
— Ну вот, — наконец освободился председатель, — хочешь в райцентр поехать?
— Хочу… — расцвел Аттаукай.
— Бери второй комплект меховой одежды, вот записка на склад, а там в поселке зайди в роно, возьмешь учителя и привезешь сюда. Будет у нас новый учитель.
Аттаукай молчал.
— Ну ладно, побудь там дня два, отдохни, кафе, сам понимаешь, вечерний ресторан. Только это, как друга прошу, не очень там, а? Чтобы не было сигналов. Слышал, что по телефону? Кляуль день рождения там отмечал, вчера, теперь сидит в милиции, вот тебе последние новости.
Аттаукай кивнул, можешь положиться, мол, понимаю, не маленький.
— Ну, по рукам, счастливого пути!
Аттаукай вышел.
Он любил поездки в райцентр. Кино, магазины, музыка в ресторане, друзья попадаются из разных колхозов, собираются вместе, да и в гостинице нравилось — вежливые тетеньки, чай, белье чистое. В тундре всего этого не увидишь.
Собрался он быстро, утра ждать не стал. Весенние ночи холодные, наст крепок, звезды низкие — с кулак, самое время в дорогу, чтобы не спеша к полудню успеть. А если еще сделать небольшой крюк, можно заехать к бабушке Кымынэ — они уже поставили весенние яранги, там бригада выбрала пастбища для отела оленей, давно Аттаукай не видел Кымынэ и пастухов этой бригады, поди, новостей полно. Вот к завтраку можно и к ним в гости успеть, хорошо. А в подарок он привезет целую нерпу. Небось оленеводы давно нерпы не пробовали, соскучились. Жаль, конечно, что моржатины нет!
— Ты чего спешишь? Никто тебя не гонит! — кричал ему с крыльца своего дома председатель. — Мог бы и утром!
— Надо!
— Понятно… — горестно покачал головой председатель, вспомнив разговор по телефону о Кляуле. — Ты там смотри! — и погрозил.
Аттаукай засмеялся;
— Аттау!
И собаки рванули, успевай только удерживать их остолом…
В морозной ломкой тишине раннего утра заиндевелые яранги на сопке кажутся островерхими сугробами. Вокруг ни души — только тоненький робкий дымок костра говорит о том, что там, в ярангах, уже встали женщины и готовят чай и, возможно, вот в той, крайней, как раз и живет Кымынэ, неугомонная бабка Кымынэ, ворчливая, но добрая родственница Аттаукая.
Она встречает его радостно, суетится, дорогой гость — давно не был.
Пастухи пьют чай, Аттаукай рассказывает новости — и про Кляуля, и про председателя, и про нового учителя — обещает на обратном пути сюда его завезти, показать.
Вход в чоттагин открыт широко, солнечные лучи достают даже до костра, — он в глубине яранги напротив входа, — в яранге много солнца, прямо солнечная стена, лучи плотные, кажется, их можно потрогать.
— Весна, — улыбается Аттаукай и наливает очередную кружку чаю. Свежая сырая нерпа пошла всем в охотку, и, пока старуха варит оленину, мужчины налегают на чай.
— А ты совсем не изменилась, все такая же шустрая, — добродушно шутит Аттаукай и похлопывает Кымынэ пониже спины. Та притворно сердится, награждает его тумаком:
— Все вы весной дурные, как олени осенью!
Пастухи хохочут.
— Зато ты в молодости не смотрела — весна или осень! — заводит ее Аттаукай.
Бабка улыбается:
— Молодая кровь кипит и в холоде! — и кокетливо поводит плечиками.
Пастухи смеются. «Хорошая пословица, — думает Аттаукай, — надо бы запомнить». И думает, молод он или нет, если неизвестно, «кипит» ли у него кровь в холоде? Надо бы проверить, да как? От этих мыслей он смущается и краснеет.
От этих мыслей настроение у него ухудшается, окрашивается в какой-то серый тон, и сам он становится грустным, как в тундре под осенним дождем, слякотно у него на душе, хочется остаться поскорее одному, поскорее уехать. Наскоро выпив еще одну кружку чаю, он собирает собак, бабушка Кымынэ протягивает ему сверток. В тряпице прэрэм — мелко накрошенное мясо с костным оленьим жиром, вкусная еда, лакомство.
— Бери! — она ласково смотрит на Аттаукая. — Еда в дороге не тяжесть…
Аттаукай благодарит, прячет сверток в рюкзак, улыбается. Он выдергивает остол из-под копыльев нарты, собаки рвут, Аттаукай плюхается в нарту, оборачивается, машет бабушке, что-то кричит, но собаки несутся быстро, они уже спустились в долину, и бабушка не слышит, что ей кричит Аттаукай, да это, пожалуй, и не важно, если он сам вскоре опять заедет в гости.
Субботу и воскресенье провел он в поселке, отдыхая, а в понедельник с утра был уже в роно.
— Мы тебя ждали, — сказал заведующий, — еще в пятницу звонили, что ты выехал. Ну, как, все в порядке?
— Все, конечно. Где учитель?
— В гостинице… Меходежда хорошая?
— Новая… со склада. Полный комплект.
— Ну вот, хорошо. Подъезжай к гостинице, бери учительницу, одевай…
— Как учительницу? Говорили учитель! — удивился Аттаукай.
— А, не все равно, кого везти…
«Совсем не все равно…» — подумал Аттаукай.
Он был настроен провести дорогу с мужчиной, поговорить о жизни, посоветоваться, учитель — он все знает, а тут — на тебе! — женщина! какой с ней разговор, одна морока в дороге, ах!
Пошел он нехотя в гостиницу.
…Наметанным глазом северянина он сразу же определил приезжего человека. Но все-таки решил себя проверить:
— Кому нужно ехать в «Рассвет Севера»? — обратился Аттаукай к дежурной.
— Виолетта Сергеевна, к вам!
Он не ошибся. К нему подскочила маленькая круглолицая толстушка в толстом свитере, тонких брюках, короткая стрижка, сигарета в растопыренных пальцах. Аттаукай вздохнул, созерцая несерьезную внешность учительницы. «Чуть больше двадцати», — подумал он.
— Вы за мной? Из «Рассвета Севера»? Там ждут? Мы поедем на собаках? Ой, как романтично! Никогда не ездила на собаках! Если б мама моя знала! А как вас зовут? — тарахтела она.
— Аттаукай…
— И все? Это имя или фамилия?
— Это и фамилия, и имя, — степенно на правах старшей объясняла дежурная. — У чукчей и эскимосов одно имя, оно же и фамилия, так было раньше. Кому раньше давали — так и сохранилось. А при Советской власти появились имена и отчества. — Дежурная была в ударе и явно гордилась своей эрудицией в вопросах местного быта.
— Ой, как интересно! Действительно, к чему имена да отчества? Меня зовут Виолетта Сергеевна… гм… то есть Виолетта, Виола значит. Зовите меня Виола, ладно, Аттаукай?
— Ладно.
— Вот и хорошо. А когда поедем? Сегодня поедем? Где собачки? Можно посмотреть?
— Завтра утром… — Аттаукай уже устал от ее скороговорки. — Тогда и посмотрите… Ждите здесь.
Когда каюру не нравится пассажир, прежде всего портится настроение у каюра.
— До свидания, — сказал Аттаукай.
— До свидания! Я буду ждать! Без меня не уезжайте!
«Куда ж я денусь?» — обреченно подумал Аттаукай.
В дороге он заботился о ней, и, когда упряжка шла в гору, сам соскакивал с нарт, а ей разрешал сидеть. Ей с непривычки тяжело было в меховой одежде; она была Виолетте велика. Сделав несколько шагов, Виолетта уставала. Это видел Аттаукай, и, когда упряжка шла на подъем, он тянул за дугу нарты.
Он боялся, что пассажирка будет и в дороге тараторить без умолку, так поначалу и было, но потом красота окрестных пейзажей подавила ее, она молчала в изумлении, разглядывая во все глаза белые тихие сопки, удивительный блестящий снег (в тундре снег совсем не такой, как в поселке), слушая скрип полозьев, наблюдая собак. Ощущение внезапного счастья наполняло душу. «Хорошо-то как, боже! — думала она, — хорошо-то как!»
К бабушке Кымынэ заехали засветло. Пастухов не было, они ушли на дежурство, стадо было разбито на две части — маточную и неплодовую, вот-вот начнется отел, и люди днями и ночами пропадали на дежурстве.
Кымынэ старалась угодить гостье. Она сняла с Виолетты торбаса, дала другие, а эти проверила, не прохудились ли, может, починить надо. Гостей она проводила в полог, там теплее, гостье, может, непривычно у костра — как знать, а в пологе можно раздеться, снять меховщину.
Сырую нерпу она предлагает только Аттаукаю, бабушка знает, не все русские едят их пищу. А для гостьи варится оленина на костре. И пока еще к мясу не приступили, можно чайком побаловаться. Кымынэ достает новые чашки, тщательно моет их, достает блюдца — посуда красивая, березки нарисованы голубые, и домики голубые, и голубые каемочки.
Хлеба нет, но есть масло, галеты, и печенье, и сахар. Аттаукай угощает бабушку хлебом, он привез ей несколько буханок, вот будут рады пастухи — в тундре-то хлеб зимой не испечешь. Бабушка достает из мешка буханку, отрезает половину, протягивает гостье. Хлеб холодный, мерзлый, но с маслом и горячим чаем вкусный, Виолетта такой и не пробовала!
В тепле Виолетту разморило, лицо горит, — это дают знать несколько часов на морозе. Она чувствует приятную усталость.
Наконец гости пообедали, бабушка вносит чайник в полог, садится сама — можно опять уже всем вместе приступить к чаю. Чай — он всегда хорош, и до еды, и после. В тундре без чаю совсем нельзя, да и какая беседа без чая?
Виолетта молчит, и только по глазам видно, как она благодарна Аттаукаю и Кымынэ, и думает, что обязательно сделает что-нибудь приятное бабушке и каюру, вот только она пока еще не придумала что.
В неторопливой беседе бабушка узнает, что Виолетте двадцать два, что приехала она из Анадыря — после педучилища там жила, но вот в «Рассвете Севера» учитель доработал до каникул и срочно уехал, ей предложили заменить его, и она согласилась. Хоть и училась в Анадыре, но в тундре ни разу не была, и практику проходила в городе, ей на Севере нравится, а в Москве она не была, и если уедет на материк, то обязательно в Ленинград, правда, она там тоже не была, но сестра говорит, там лучше, чем в Москве, а сестра у нее все знает, она везде поездила в молодости, а сейчас живет в Сибири. Нет, нет, о семье думать пока рано, надо свет посмотреть, замужество всегда успеется, вон ее подруги все почти выскочили замуж, а она пока подождет, куда спешить?
«Гм… — думает Аттаукай, — просто тебе не предлагали, вот ты и выдумываешь все. Двадцать два? Пора детей давно иметь… Мальчика… а еще лучше — мальчика и девочку, да, хорошо тогда будет, не скучно…»
— Парни в тундре все холостые, — говорит бабушка, — девушки балованные, не хотят в тундру… не хотят за пастухов выходить…
— А они ничего не умеют, — бурчит Аттаукай, — куда их в тундру брать? Книжек начитались и в конторе сидят. Чему их только учат? Торбаса шить — не умеют, шкуру выделывать — не умеют, обед готовить лень — в столовую бегают! Их и не возьмет никто в тундру!
Бабушка улыбается, слушая Аттаукая.
А он распаляется еще больше:
— Да я б такую никогда б в жены не взял. Да!
— Тебе нужна хорошая хозяйка, — говорит бабушка Кымынэ, — тебе надо в тундре поискать…
— В тундре все уже заняты…
— Ну на побережье… вот у соседей, у эскимосов… эскимосские девушки красивые…
— Эскимоски больно модничают…
— Все женщины любят моду, — смеется Виолетта.
— Ну да! Вам бы все наряжаться… эх! — Аттаукай отмахивается от женщин, как летом от назойливых комаров, и наливает себе еще чаю.
— Молчи уж, — укоризненно молвит Кымынэ. — Кто не хочет пить, тому и ближний ручей далек…
— Это такая пословица наша, — объясняет Аттаукай Виолетте и тем самым нейтрализует бабушкин выпад.
— А если вам женщину украсть? Это так романтично! Вот в Грузии женщин воруют, — рассказывает Виолетта.
— Как воруют? — удивился Аттаукай.
— Ну, похищают… прискачут в село на конях, завернут женщину в одеяло и — привет!
Аттаукай недоуменно пожимает плечами. Испокон веку чукчи никогда ничего не воруют, никогда ничего не возьмут без спросу. А тут украсть человека! Нет, не понимает этого Аттаукай.
— А где это Грузия? — спрашивает он.
— На Кавказе, есть горы такие. Они живут в горах, это республика, — объясняет Виолетта.
— А-а, — светлеет лицо Аттаукая, — я знаю…
За свою жизнь первый и единственный раз он видел грузина на папиросной коробке «Казбек». Человек по горам скачет на коне. Конь — это почти то же, что и олень, только без рогов и крупнее. Аттаукай хорошо вспоминает эту картинку.
Аттаукай взволнован несправедливостью по отношению к горным женщинам.
— Да нет, — успокаивает его Виолетта. — Раньше воровали женщин всерьез, а теперь по согласию. Это обычай такой. Она согласна, чтобы ее украли.
«Если согласна, зачем же воровать?» — не понимает Аттаукай, но вслух не спрашивает. Он представляет, как лихой грузин влетает в их стойбище на коне и похищает бабку Кымынэ. Он не может сдержать улыбки — вот была бы потеха! Да она там в ихнем грузинском стойбище такой тарарам устроит, что все они с гор мигом сбегут в долину! Перережет там всех злодеев, перестреляет, всю посуду перебьет, даже если она с красивыми голубыми рисунками!
— А посуда там металлическая, серебряная, — как бы угадав его мысли, рассказывает Виолетта.
«Да, — грустно думает Аттаукай, — металлическую не разобьешь…»
— А ты бы хотела, чтоб тебя украли? — спрашивает Аттаукай бабку.
— Кто?
— Грузин на коне…
Бабка лукаво улыбается:
— А грузин молодой?
Виолетта хохочет.
Аттаукай неодобрительно качает головой. «Ай да бабка! Хоть бы гостью постеснялась! Не-ет, когда две женщины собираются, ничего хорошего не жди!»
Он переворачивает кружку, говорит:
— Веленкыкун. Пойду собачек посмотрю…
Веселое апрельское солнце щедро заливало снега, каюр и его спутница надели темные очки, было жарко, и звонкая тишина удивляла, и казалось, что впереди — все хорошо, просто даже не думалось о том, что может измениться настроение, или измениться погода, или что-нибудь случиться с собаками.
Но Аттаукай все же спешил. Каким-то чутьем, почти интуитивно он стремился домчаться поскорей до перевала, преодолеть его, пока светит солнце и тихо. Возможно, дальние облака настораживали его, беспокоили…
Когда собаки легли на снег на перевале, Аттаукай неторопливо достал портсигар и закурил. Виолетта встала с нарт и немного прошлась размять ноги. Светило солнце, но оно было уже другим, морозным. Это ветер низин доставал до перевала.
— Смотри, — показал ей вниз Аттаукай.
Широко распластав крылья, на ветру лежал ворон.
А в распадке бушевала снеговерть, шла низовая метель, и в резких порывах тучи снега серебрились под солнцем. Ворон смотрел вниз, на землю, он был над пургой, и ему там не приземлиться. «Улетит на север, откуда пришли мы», — подумал Аттаукай.
Виолетта впервые видела это явление, ей было странно из затишья наблюдать пургу, пургу, залитую солнцем.
— Нам надо туда? — спросила она.
Аттаукай кивнул.
С юга шли тучи, и ветер — правда без снега — уже был на перевале.
— Тут тоже будет пурга? — спросила она.
Аттаукай кивнул. Разговаривать ему не хотелось.
Да и о чем разговаривать, если надо спускаться вниз, там хоть сопки немного спасут от ветра, а тут на перевале плохо будет и им, и собакам.
— Нам еще долго? — спросила она.
— Ага…
Он бросил папиросу.
— Держись крепче, вниз быстро поедем.
Он тронул собак, они встали, отряхнулись от снега, потянули. Нарта соскользнула и быстро, обгоняя собак, понеслась вниз. Аттаукай тормозил остолом. Упряжка нырнула в снежную пелену, куда-то сразу пропало солнце.
Отворачивая морды от ветра, собаки тяжело тянули нарту — тут, в распадке, уже успело намести, и снег был глубок. Аттаукай часто соскакивал с нарт и брел рядом. Он наклонялся, разгребал рукой снег, оглядывался по сторонам, силясь разглядеть очертания сопок. Вот так медленно, тяжело упряжка шла еще час. Распадок должен кончиться и вывести на лагуну, вот там-то и можно заблудиться, там равнинное место. Аттаукаю хотелось не прозевать момент, когда распадок кончится, и там сделать привал, перед равниной. Там можно найти укромное место и переждать, и он был озабочен сейчас одним — не прозевать последнюю сопку.
Его спутница сидела молча, нахохлившись. Она запорошена снегом, она спрятала лицо в малахай, закуталась, ничего не хочет видеть, так ей легче.
Часто собаки останавливаются без команды, и Аттаукаю приходится понукать их. Он понимает, они не хотят идти, они тоже хотят переждать.
Впереди затемнела каменная стена обрыва, Аттаукай узнал место — отсюда до конца распадка еще с километр.
Ветер усилился, казалось, он дует без всякого направления, со всех сторон, и даже сверху и снизу. Но холодно не было — мокрые апрельские пурги теплы.
«Интересно, куда же ворон в пургу девается? — подумал Аттаукай. — Куропатки — в снегу, и совы — в снегу — это он знал, и звери — в снегу. Но вот представить большую черную птицу в снегу он не мог. Не идет ворону прятаться в снегу, наверное, успевает он от пурги улетать в места, где ее нет. Я бы на его месте в райцентр улетел, — подумал Аттаукай и улыбнулся. — Хорошо бы сейчас повернуть нарты да вернуться… но не успеть… жаль».
Упряжка стала. Собаки выжидательно смотрели на каюра. Тот молчал. Собаки легли.
— Будем стоять тут, — сказал он Виолетте.
Она спустила шарф с глаз, посмотрела на Аттаукая:
— Зачем стоять? Надо ехать!
— Куда? — он развел руками. — Ты видишь?
Она попыталась всмотреться в снежную пелену, но не разглядела даже вожаков упряжки. Она заволновалась:
— Что ж теперь делать, Аттаукай, что делать?
— Ничего, будем ждать…
— Чего ждать, чего ждать, Аттаукай?
«Помолчала бы ты лучше», — подумал каюр.
— Ты забыл дорогу, да? Ты забыл?
— Это собаки забыли, а не я. Я просто ее не вижу, — вздохнул Аттаукай. Он ненавидел ее в этот момент.
— А как же быть, а? А?
Он молчал.
— Вечер ведь, уже вечер!
«Вечер не вечер — все равно». Он встал и пошел к собакам, чтобы не слушать ее разговоры. Они лежали, свернувшись калачиком, и были засыпаны снегом. Аттаукай дернул за потяг, собаки встали, отряхиваясь.
Ой взял одного из передних псов за ошейник, потянул за собой, развернул всех собак параллельно нарте, упряжка образовала вместе с нартой ломаный полукруг.
— Встань, — потормошил он Виолетту. — Надо походить немного, попрыгать. Ноги не мерзнут?
Она нехотя соскользнула с нарты.
Он перевернул нарту на бок. Разгреб рядом снег, постелил оленью шкуру, на которой сидела раньше его спутница. Небольшое укрытие готово — все было лучше, чем на ветру.
— Садись! — крикнул он, — а то наметет! Вот так… Хорошо? Совсем тепло и не дует, а?
Он старался придать своему голосу бодрости, чтобы она не ныла.
— Можно даже спать! — крикнул он сквозь пургу.
Ветер не утихал, и время близилось к ночи.
Вся эта история очень огорчала Аттаукая. Думалось ему, что пассажирка сердится на него и винит его во всем, хотя никто не виноват — ни каюр, ни собаки, разве что пурга. Но на пургу в тундре не сердятся — ведь это неизбежно: снег, солнце, мороз, пурга, — никому и в голову не придет сердиться на пургу.
«Интересно, а в Грузии бывает пурга?» — думает Аттаукай и вспоминает бабку. Сидит, наверное, сейчас в пологе, тепло ей, балагурит с пастухами, перемывает Аттаукаю косточки. Вот уж эти старухи!
— Эй, вставай! Попрыгай немного! — тормошит он спутницу.
— Нне… ххочу… — отвечает она дребезжащим голосом, и каюр понимает — его спутница плачет.
— Плакать… плохо… — говорит он ей, кричит ей прямо в ухо, больше он не знает, как успокоить.
— А-аа… мне страшно, Аттаукай… мы замерзнем… а-аа… давай ехать, Аттаукай, миленький, давай поедем, я твоей стану, когда приедем, Аттаукай… как жена буду…
«Какомей! — ужаснулся он про себя. — Что она говорит!»
Не было еще в его селе случая, чтобы русская женщина вышла за чукотского мужчину. Вот в соседнем селе было, а у них — нет. Потому что ни одной одинокой русской в селе не было, все приезжали замужние. Вот уж удивятся — Аттаукай привез русскую жену! Вот председатель удивится! Скажет: ай да парень Аттаукай! Вот молодец.
Но от этих мыслей его отвлек плач Виолы, ее причитания.
Она отвернулась от ветра, спрятала лицо где-то у него на шее и ныла прямо в ухо:
— Аттаукай, миленький… спаси меня, спаси… женой буду… давай поедем, ну постарайся, а то погибнем, погибнем мы здесь!
— Да, да, поедем! — испугался он и начал ее успокаивать. — Вот стихнет чуть, звезды будут, хоть одна… и поедем, — сегодня приедем, не бойся… Уф!
Он перевел дух — никогда Аттаукай не говорил сразу так много.
Под вой пурги он долго размышлял о перспективах, неожиданно свалившихся ему на голову. Конечно, думал он, она хоть и русская, но со временем привыкнет, учительница все же, с понятием должна быть. Ну, а отец не одобрит его выбора, это факт, и старуха тоже, будет издеваться и над ним, и над неумелой женой. Молода она больно, это плохо. Но это пройдет, привыкнет. Рожать ей надо, и все будет тогда у них хорошо, решил Аттаукай.
…Где-то во второй половине ночи в снежных разрывах замелькали звезды и просматривались темные бока сопок. Можно ехать, решил Аттаукай и поднял собак…
По-прежнему сильно мело. Утром собаки дотащились до дома Аттаукая. Пить чай Виолетта не стала, тепло свалило ее, и она проспала весь день, до вечера.
Поздно вечером в гости пришел председатель. Все втроем пили чай, председатель хвалил здешнюю жизнь, успокаивал молодого специалиста. Молодой специалист рассказывал про дорогу — как было страшно и каков молодец каюр, а каюр улыбался и молчал, и думал о том, что пора бы ей уже объявить о своем решении, а председателю тогда можно бы их и поздравить. Но она молчала, как будто никаких слов, никаких обещаний в пургу не было, и это тревожило Аттаукая.
— Комната большая, ночуйте пока здесь, — сказал председатель, прощаясь, — а завтра девушки приберут вашу квартиру.
— Да нет, я бы сама, — встрепенулась Виолетта.
— Ничего, ничего, вы у нас пока гостья. До свидания!
Аттаукай дал ей чистое белье — его много осталось еще от жены, а сам прилег на полу на шкурах. Но Виолетта легла не раздеваясь, и это, понял Аттаукай, знак недобрый.
Напоминать ей о ее словах он не стал. Ведь если он никогда не забывает о том, что говорит, — почему она должна забывать? Здесь, в этих краях, никогда никому ни о чем не напоминают…
Вздохнул Аттаукай, налил чаю, попил, покурил.
Всю ночь он ворочался на шкурах, спал беспокойно, давно в его доме не ночевала женщина — было ему как-то не по себе.
Утром он не обнаружил Виолетты. Посмотрел на кухне — чемоданчика ее тоже не было.
«Все женщины одинаковы, — горестно подумал он, — ни одной верить нельзя».
Пошел он за нарядом к председателю.
— Заходи, Аттаукай, заходи! Как ты думаешь — последняя это пурга, а?
— Ко-о… может, последняя…
— Я думаю, последняя, май все же на носу… Ну, еще пара майских пург, и все — будет весна… да?
— Да.
— Но ты можешь увидеть лето раньше. Цветочки, фрукты, ягоды, продукты.
— Как? — удивился каюр.
— За хорошую работу решили мы дать тебе путевку на материк. Там уже лето. Езжай куда хочешь…
— Куда путевка?
— Сам выбирай — одна в Ялту, другая — Карпаты… Есть желание? — спросил председатель.
«Сердце — всегда сборище больших желаний», — вспомнил Аттаукай тундровую пословицу и промолчал.
Аттаукай покачал головой:
— Весной охота хорошая. Надо охотиться…
Он тихо ушел, а председатель вздохнул и снова уткнулся в бумаги.
Но в дверь постучали, и на пороге снова появился Аттаукай.
— Передумал? — спросил председатель.
— А в Грузию путевки есть? — спросил Аттаукай.
— В Грузию? На Кавказ, что ли?
— Ага…
— Зачем тебе на Кавказ, Аттаукай?
Тот молчал, переминался с ноги на ногу. Мысленно он уже был там, в горах, на лихом коне. Вот он влетает в стойбище, и самые красивые горянки бегут ему навстречу. Он хватает одну, заворачивает в шкуру и бережно кладет на коня. Потом раздумывает, хватает еще одну, осторожно заворачивает и кладет рядом, это для Кляуля. Когда он через пятнадцать суток вернется в тундру, ему тоже понадобится жена. Всегда надо помнить о товарище.
От этих мыслей его отвлекает усталый голос председателя:
— Я позвоню в район… узнаю… ишь ты, на Кавказ захотел, будто тут гор нет. Вон их сколько, забирайся на любую!
Аттаукай улыбнулся и ушел. Конечно, размышлял он, если председатель достанет путевку, придется пропустить один раз охоту, ничего не поделаешь, есть дела поважнее.
Приключения всегда говорят о том, что ты чего-то не можешь, а мне хотелось быть опытным тундровиком.
Тогда, во второй раз, мы были вместе с Нанывгаком. Мы прижались друг к другу и курили. Снег совсем засыпал нас, яму под нартами мы выкопали хорошую. Пурга бесновалась где-то над нами.
Было тепло.
Со стариком мы старые друзья. И вообще, когда сидишь под снегом, всегда говоришь правду. Я рассказывал о Ней. О том, что это лучшая женщина в мире.
Старик молча кивал головой. Это он знал лучше меня: месяц назад Нанывгак похоронил Ильмытваль — свою единственную на этом свете женщину. Оставила она ему четырех дочерей.
В прошлом году Ильмытваль узнала, что у меня родился сын, и спросила, когда Она и сын приедут с материка. Я сказал, что осенью. Осенью Она и сын действительно приехали. Парень был уже большой — месяцев семь.
Вечером Ильмытваль и с ней две старухи пришли ко мне в гости. Сначала мы пили чай и обсуждали поселковые дела. Затем они спросили, где сын? Я провел старух к нему.
Сын не спал. Он стоял в кроватке, вцепившись ручонками в ее спинку, и с удивлением глядел на старух.
Они сели прямо на пол. Ильмытваль вышла на середину комнаты, запела и, припевая, стала танцевать. Это был древний ритуальный танец. Песня посвящалась моему сынишке.
Старухи подпевали, раскачиваясь, и хлопали иногда в ладоши.
— Ты понимаешь? — спросила Она.
— Да.
— Переведи, пожалуйста.
— Она поет, что его ждали долго, вот уже наупечвак стали ванкачкорами… ну, то есть годовалые важенки превратились в двухгодовалых. Еще она поет, что он хороший мальчик и белый-белый, как снег. А глаза, как у нерпы. Она желает вырасти ему охотником, метким охотником, и видеть далеко, как ворон. Она поет, что он не будет бояться ветра, если станет морским охотником. Что у него будут хорошие собаки, а если не будет собак, то их даст Нанывгак.
Она поет, что сама сочинила эту песню, как учил ее отец. А лучше всех песни сочиняет Нанывгак. Он тоже споет, когда маленький белый человечек первый раз выйдет на охоту…
Ильмытваль кружилась, раскинув руки, подражая полету ворона, мягко, неслышно прыгала, а руки ее и пальцы не знали покоя ни секунды.
— Ну-ну, дальше, переведи, — торопила Она меня шепотом.
Я рассмеялся:
— Если кое-что перевести на русский — получится ругательно. А по-эскимосски очень ласкательно. Теперь ты понимаешь?
Она кивнула. А Ильмытваль продолжала петь и танцевать.
Я до сих пор помню эту мелодию. Я медленно насвистываю ее, и Нанывгак внимательно слушает.
Я не вижу его лица, но знаю, что он улыбается. Он узнает песню. Ему приятно, что об Ильмытваль говорят доброе.
Ведь каждому приятно, когда о любимом человеке говорят хорошее.
Мы не знаем, когда кончится пурга. Это сейчас я знаю, что мы просидели в снегу больше суток, но тогда мы не знали, сколько нам еще сидеть.
Старик обнимает меня. Мы, как наши собаки, стараемся прижаться друг к другу плотнее, стараемся вобраться в себя, стараемся стать меньше.
Потом он мне говорит, что я могу спать, что он спать не будет, а потом, когда ему будет совсем трудно, спать будет он.
Я соглашаюсь. Один должен дежурить. И когда мне кажется, что я вот-вот увижу один из двух снов, которые вижу всю жизнь, я слышу, как Нанывгак говорит:
— Мы вернемся… поедем стойбище… праздник Луны… я приглашаю тебя.
Я просыпаюсь как от удара. Еще никому из русских не удавалось присутствовать на празднике Луны.
Это самый большой подарок для меня. Мне хочется плакать, мне хочется немедленно сделать старику что-то доброе.
Но я сейчас ничего не могу. И тундра, и снег, и пурга, и собачки, спящие тревожно, — все это дом старика, и здесь он сильнее.
…Яранга, в которой мы остановились, была самой большой.
Вечером сюда, на праздник Луны, пришли гости — жители стойбища. Нанывгак встречал всех и усаживал каждого на свое место.
Родственники Нанывгака — женщины — пришли с украшениями на головных уборах. К кожаной ленточке головной повязки был привязан кусочек шкуры оленя с длинным ворсом. Я догадался, что эти кусочки с шеи оленя.
Мужчины были в вышитых плащах из вымороженных моржовых кишок, все женщины — в вышитых торбасах и новых керкерах.
Каждому, кто участвует в празднике, были розданы маленькие весла, величиной в три-четыре спички. Каждому была дана чашка с кровью. Я тоже получил веселко и чашку с кровью. И деревянную кисточку. Я сидел и молчал.
Я решил делать то же, что и все.
Зажгли большой жирник.
Вышел незнакомый мне старик, взял бубен, стал у входа в ярангу и начал петь. Он пел и плясал. Плясал тихо и осторожно, чтобы никого не задеть: ведь нас в чоттагине набилось много.
Все, кто был, ему подпевали. И рисовали кисточками на лопастях веселок. Я не знал, что рисовать. Я стал подглядывать.
Я видел, что рисуют сопки, оленей, собак, солнце, ярангу, незамысловатые орнаменты. Нанывгак был грамотным, и он просто поставил свое имя и повесил веселко высоко над головой на заблаговременно натянутую нерпичью сеть.
Только сейчас я понял назначение веревочки у маленького весла. Я обмакнул кисточку в чашку с кровью, нарисовал кита, курящего трубку, я часто его рисовал, и старику этот рисунок нравился, потом начертил свое имя и повесил веселко над головой рядом со стариковским.
В жирник добавили жира, и стало светлей. Я увидел вдруг, что вокруг главного столба, на котором держится яранга, привязаны большие весла, настоящие, с которыми выходят в океан. От столба в свободный угол, не занятый людьми, тянулась большая продолговатая куча. В ней я различил черепа моржей, нерп, зайцев, песцов, был и медвежий. Куча угадывалась и за стенами яранги. Это была годовая охота. И песни были во славу будущего сезона, во славу удачливых, я эти песни помню.
Самых удачливых я знал. Они приносили маленькие рейки, обтянутые шкурой, игрушечные вельботы и складывали их у основания столба, на котором висела нерпичья сеть и вокруг которого были привязаны настоящие весла.
Певцы сменяли друг друга. Когда они уставали — пели женщины.
Было много еды. Те, кто приходил с посудой, набивали посуду мясом и уносили в другие яранги тем, кто не может прийти на праздник.
Гости сменяли друг друга. Было много песен. Из песен я понял главное, что знал и раньше: удача одного — удача всего стойбища, а беда одного — горе для всех.
Здесь, на эскимосском побережье, никогда не было плохих песен, не было плохих обычаев, наверное, не было и плохих дел, или просто о них я еще не знал.
На третий день праздника пел Нанывгак. Я ждал его песен. Я знал, что каждой своей дочери колыбельную сочинил он сам. И у каждой это была только ее песня и на всю жизнь. И каждой из них он дарил колыбельную в честь одного из четырех ветров. Назывались колыбельные по имени ветров: Эйгынлин — северный, Керальгин — западный, Никеен — восточный, Ыненнан — южный. И дочери, давно имеющие целый выводок детей, сидели тут же и подпевали.
По улыбке Калянтонау — самой старшей — я понял, что эта колыбельная принадлежит ей, это песня, посвященная северному ветру Эйгынлин.
О северном ветре, о северном ветре…
У-у-ахх! У-у-ахх!
Я вечером эту песню услышал,
А с этой песней вечером
К нам в ярангу пришла новая девочка.
И с этого времени это ее песня.
А эту девочку зовут Калянтонау,
Видно, прислал нам ее келе.
Вырастешь — пой сама эту песню
И берегись северного ветра…
У-у-ахх! У-у-ахх!
У-у-ахх! У-у-ахх!
Старик кончил петь и сел рядом со мной у жирника. Гости все еще продолжали тянуть напев.
Женщины принесли нам много мяса. Я выбрал сердце, язык, два ребра, остальное пустил по кругу. Старик макал мороженое моржовое мясо в нерпичий жир.
Потом мы пили чай, а женщины поочередно пели, стараясь кокетничать или стесняться — я так и не понял.
И вышла Тагрына, младшая дочь.
Она сбросила с левого плеча керкер, потом опустила его с правого, она была обнаженной по пояс. Она пела и плясала, и рукава керкера болтались в такт движению ее бедер, и тень ее, большая тень, металась по стенам яранги, и казалось, что у нее четыре руки. Она пела и плясала, закрыв глаза. Это тоже была колыбельная, которую сочинил ей Нанывгак тридцать лет назад. Колыбельная в честь Никеена — восточного ветра.
Я большой ветер,
Но не злой.
Я просто пою песню.
Иногда человек отдыхает
При большом ветре.
И поэтому на ветер
Нельзя обижаться…
Если будет холодно —
Тоже нельзя обижаться.
Может быть, я ласкаю
Своей долгой песней.
Я большой ветер,
Но не злой.
Не надо на меня обижаться…
— Ты же знаешь наш разговор, — сказал Нанывгак. — Пой. Видишь, все поют, помогают ей петь. Давай вместе, давай петь.
Я встал.
Я пел и хлопал в такт ладонями, я помогал песне, и она росла, сначала во мне, потом выплеснулась где-то у жирника, у его пляшущего пламени, и встал Нанывгак, и мы обнялись, мы пели и раскачивались, а где-то над нами, над ярангой шумел ветер и тоже пел с нами, пел о себе, о нас, о нашем братстве.
И я знал, что дождусь того времени, когда старик Нанывгак поведет на охоту моего сынишку и споет для него колыбельную, которую он заготовил для своего сына, но так и не спел, и будет мой мальчик знать ее, и петь, когда он один, когда ему хорошо или плохо, и лицо у него будет в это время, как у ребенка, который впервые открыл для себя мир и вдруг удивился его несовершенству.
И думалось мне, что у меня еще все впереди, и я давал мысленно клятву, что никогда не покину этих людей, что их беды станут моими бедами, как сейчас их радость стала моей.
Утром к старику Керго пришел председатель. Старик сидел на нартах у входа в ярангу. Грелся на солнышке, ковырялся в трубке. Его жена Мымчинэ копошилась в чоттагине. Оттуда слышался натужный кашель, вздохи. Тоненькой струйкой пополз на улицу дым. Старуха разжигала костер.
Председатель сел на нарту, вытащил портсигар, и они с Керго закурили. Не впервые начинал председатель этот разговор.
— Вот что, — сказал он. — Твой дом уже неделю стоит. Понимаешь?
— Ии… — кивнул старик.
— Надо переселяться. Ты один остался. Только ты живешь в яранге. Понимаешь?
— Ии…
— Бумага пришла из Магадана.
Председатель вытащил белый листок и отдал Керго. Старик равнодушно посмотрел на бумагу и снова занялся трубкой. Читать он не умел.
— Пишут, что твою ярангу перевезут в город. В музей. Чтобы все люди смотрели, как раньше жил Керго. И как жили все на побережье. Понимаешь?
— Ии…
— Ты ничего не забирай. Все оставь — и чайник, и рэтэм[6], и колья, и котел — в общем, все. Твоя яранга последняя, больше на берегу нет. Учти.
Керго посмотрел на берег, на дальние сопки. Вздохнул.
— Мы тебе все купили. Койки, столы, чашки-ложки разные, в общем, все, понимаешь? А трубку можешь забрать себе. Трубка в хозяйстве пригодится, — и председатель засмеялся. — Скажи Мымчинэ, пусть собирается. Скоро за ярангой придет пароход.
В новый дом старик натаскал шкур. Спал с Мымчинэ на полу. На кровати боялся. Председателю объяснял:
— А вдруг я ночью упаду?
— Дети, — председатель улыбался.
Каждый вечер Керго и Мымчинэ приходили к своей яранге, сидели на берегу, молчали. Старик курил трубку, а Мымчинэ сидела просто так. Смотрела в море. В ярангу они не заходили, хотя там все было как прежде. Нельзя заходить в ярангу, если ты ее сам покинул.
Каждый вечер они спешили сюда, как на свидание с прошлым. Они садились у входа. И хотя тут никто не жил, яранга еще сохранила свой удивительный запах. Старик потихоньку втягивал носом воздух, ноздри его дрожали, он закрывал глаза. У прошлого был запах, и Керго волновался.
Пароход пришел утром. Молодые, веселые парни управились с ярангой быстро. Они поставили основания кольев на распорки, стянули их канатом и так перенесли на палубу. Старик не видел, как орудовали матросы. Очень рано он ушел на рыбалку и пропустил важнейшее событие — приход первого парохода. Каждый год старик сообщал эту новость первым и целую неделю всем рассказывал, как увидел дымок на горизонте, как догадался, что это старый знакомый «Докучаев».
А вот теперь пароход увозил его прошлое. Невеселое это дело — рассказывать о том, как что-то от тебя увозят.
Старик сидел на берегу и смотрел на пароход. На палубе стояла его яранга, в которой он прожил всю жизнь. Дул южак, глаза старика слезились. Он втянул носом воздух. Знакомого запаха не было.
Старик о чем-то мучительно думал. Вдруг вскочил, заковылял в правление. Председатель подписывал какие-то бумага и отдавал их незнакомому человеку с парохода.
— Куда идет, говоришь? Туда, — махнул рукой председатель, — на юг, в Магадан.
Керго заволновался и долго путано что-то объяснял человеку с парохода. Тот ничего не понял.
— Ладно, — сказал председатель, — отвези его на судно, там разберетесь. Переводчицу возьмите, Леночку.
Капитан долго водил старика и секретаря сельсовета Леночку по пароходу, показывал свое хозяйство. А когда капитан открыл шампанское, глаза у Керго заблестели. Нет, будет что рассказать на берегу.
— Так какое у тебя дело, Керго? — спросил капитан, когда они поднялись на палубу.
— Он хочет ярангу посмотреть, — сказала Леночка.
Они пошли. Яранга была поставлена крепко. Старик обошел вокруг нее.
— Он спрашивает, правда ли, что пароход идет на юг?
— Да, — сказал капитан, ничего не понимая.
— Он говорит, что нужно ярангу переставить.
— Зачем?
Леночка смутилась.
— Надо переставить так, чтобы вход в ярангу выходил на восток. Так говорит старик.
Капитан что-то сказал матросу. Пришли парни. Подняли за колья ярангу и поставили ее по-новому.
Вечером пароход уплывал на юг. Старик сидел, как всегда, на берегу, смотрел на пароход.
Капитан не знал, что ему будет удача. Керго хотел, чтобы к людям, которым вдруг почему-то понадобилась его старая яранга, не пришла беда, чтобы они были счастливы. А для этого надо, чтобы вход глядел на восток. На востоке восходит солнце, а с солнцем приходит радость. В стойбище Керго все яранги глядели на восток.
На собак география накладывает свой отпечаток, как и на людей. Характер пса формируется окружающей средой, как и характер человека. Но человек равнодушный забывает об этом. Для него все собаки «на одно лицо», и ко всем собакам у него одинаковое отношение. У плохих людей животных надо отбирать, если животное не имеет возможности оставить хозяина.
В этих записях пойдет речь о чукотских собаках, живущих на берегу реки Большой Анюй, впадающей в Колыму. Четвероногие большеанюйского побережья отличаются от своих собратьев, живущих на материке, точно так же, как люди тундры от людей юга.
Все чукотские собаки работают. Или в упряжке, или помогают охотнику в тайге, или сторожат избушку от зверя.
Я расскажу о собаках в период короткий и для них непривычный — в период вынужденного безделья или заслуженного отдыха, как хотите. В короткий период заполярного лета. Когда чинятся нарты в ожидании первого снега. Когда зверь не подходит к зимовью и сторожить нечего. Когда уходишь за лосем и берешь в лодку только одного пса, любимчика, остальные воют, стонут от ревности, просятся тоже.
На берегу Большого Анюя — село Пятистенное. На сопке, покрытой фиолетовыми пятнами иван-чая, три ряда домов. Дома стоят ровно, в три линеечки. В них почти никто не живет. Только в крайнем юкагир Егор с женой и детьми, да в центре ламут Филиппыч с женой чукчанкой, и в самом верхнем — мы, ихтиологический отряд, на лето и осень избирающие тундру или тайгу. Да совсем недавно три русских парня сколотили рыбацкое звено, починили снасти, подписали договор с совхозом и поселились в самом нижнем доме, у воды…
Упряжка собак у Егора, упряжка у Филиппыча, упряжка набрана у ребят, хотят и на зиму остаться, думают зимовье рубить.
Нам упряжка ни к чему, мы с первым снегом свернем экспедицию и уплывем на север, а там, у океана, ждет самолет. А раз собак своих нет, то все чужие — наши, привечаем их, знакомимся, они тоже к нам привыкают.
Ночью над сопкой висит солнце. Тишина. Пахнет росой. И над рекой странные метелки все лето рыжей травы. Никто ей не знает названия, и мы в наших ученых книгах-определителях так и не нашли ей имени. Но пахнет она только ночью, при росе. Пахнет сеном. Сеном с материка. Вот-вот коровы появятся из-за сопки. Медленные, тяжелые молоком. Пахнет детством. И бабушкиными сказками.
Но в солнечной светлой полярной тишине, когда будто и вода в реке течет медленней, физически ощущаешь, как на сотни верст окрест ни жилья, ни человека. И лишь первозданность природы. А ты, и река, и трава, и спящие собаки — все едино.
Опускаешь в воду руки, перебираешь гальку на дне, моешь лицо, возвращаешься домой по узкой, тянущейся в гору тропинке, несешь в руке мокрый красивый камень халцедон.
Повторяя сбоку все изгибы тропинки, тянется в гору молодой овес. Полоска овса не шире тропинки. Откуда он здесь, за Полярным кругом?
Мы долго угадывали странную судьбу этой полоски. И я вижу караван геологических лошадей. Вот они поднимаются в гору, и вьюки их тяжелы, копыта скользят на береговой глине, и лошади чуть-чуть оседают на задние ноги. Они идут к перевалу, за сопку, а из порванного вьюка последней лошади тоненькой струйкой сыплется овес… Теперь проросший овес показывает путь, которым шли неизвестные нам ребята.
У них свой путь. И у нас…
Из фиолетовых зарослей иван-чая выскакивает фиолетовая молния. Странный зверь странной окраски. Я бегу за ним. Но фиолетовый зверь стремительно ныряет в овес, прыгает через тропинку и пропадает.
Днем рассказываю Егору:
— Я видел утром дикую собаку. Синяя-синяя, даже фиолетовая. Черно-фиолетовая.
Смеется:
— Это Глазик. Он домой приходит редко. Любит свободу.
— Глазик?
— Ну да, так его зовут. У него глаза разные. Вечером придет.
…Вечером я пью у Егора чай, и он показывает в окно. Из густой травы, озираясь, выходит длинный тощий пес. Ребра его можно сосчитать. Собаки глядят на него спокойно, потом отворачиваются, будто Глазика и нет.
Глазик стоит у крыльца, опустив голову, но подняв глаза. Из-за этого кажется, будто смотрит он исподлобья, Один глаз у него белый, второй — темно-коричневый. Егор выходит на крыльцо и молча кидает ему рыбу. Глазик хватает рыбу и стремглав кидается в кусты.
— Теперь не скоро придет, — бурчит Егор.
Увидел я его через неделю, когда жарил на улице рыбу. Глазик вышел на запах. Мне хотелось, чтобы пес не боялся меня. Я вынес на крыльцо мясо.
— Глазик!
Он смотрел на меня настороженно, весь подобравшись для прыжка. Я протянул ему руку с мясом:
— Глазик!
Но этот жест испугал его. Он прыгнул в кусты и скрылся. Оставленное для него мясо съели другие собаки.
Меня удивляла его пугливость и недоверчивость.
— Он всего боится, Егор…
— Он ничего не боится. Его звери боятся. Собаки не дерутся с ним.
— Он может не вернуться?
— Не знаю… он дикарь… любит быть один.
— Бандит-одиночка? Индивидуалист?
— Охотник…
В тайге сейчас привольно. На косах собираются зайцы, в лесу — птичий молодняк, на сопках — много евражек и полевок… все это тяжелый хлеб Глазика. Но к нам на рыбалку он не приходил. Нас всегда сопровождала свора псов. На берегу они отъедались. Рыбы вдоволь. Но Глазик не приходил на берег. Он презирал попрошаек.
Я несколько раз пытался завязать с Глазиком контакт. Но, схватив приманку, он убегал в тайгу и пропадал надолго. И вот однажды все невеликое население нашего поселка высыпало на улицу, удивленное невероятным галдежом, поднятым собаками.
Между домами метался лось. Его выгнал сюда из тайги Глазик. Глазик вертелся тут же, рычал на собак и на лося, собаки понимали его и держали лося, ожидая людей.
Сохатый прянул, Глазик взвился, собаки залились воем, и по тяжелому всплеску воды мы догадались, что лось уже в реке, под обрывом…
Здесь Анюй широк, но течение сильное. Собак быстро снесло, и только Глазик держался около лося. Он догнал его, вскарабкался ему на спину и вцепился зубами в голову. Лось мотнул головой и продолжал плыть, и тут из-за поворота выскочила рыбачья дюралька тех парней, что организовали звено и ловили рыбу. Они сразу увидели лося. Мотор взревел. Глазик спрыгнул, и его понесло течением. Лодка ехала прямо на лося. Голова его ушла под воду, потом снова показалась…
Убитый лось лежал на мелководье. Втроем ребята не могли вытащить его на берег.
Мы с Егором сели в лодку и поплыли к ним помогать.
— Вот! Пешней! — рассказывали ребята.
— Да мы видели…
— А вы проспали? Он от вас же плыл… Чего не стреляли?
— Не успели…
— А кто у него на голове плыл?
— Глазик.
— Ух ты! Это, значит, он пригнал.
На берегу толпились собаки. Глазика среди них не было.
Мы вытащили лося, разделали его, дали мяса собакам. Егор взял два куска, веревку и ушел по косе вниз, к кустам.
— Глазик! — позвал он. — Глазик!
Я сел в лодку и медленно поплыл вниз по реке, наблюдая за Егором. Из кустов вышел пес. Егор бросил ему мясо. Пес взял кусок, но не убежал, а отошел в сторону и съел его. Потом расправился со вторым куском. Егор привязал веревку за ошейник, я подгреб к берегу, и Егор втащил собаку в лодку.
Глазик лежал на корме и дрожал.
— Чего он?! — недоумевал я. — Чего он боится?
— Его старый хозяин держал на цепи. И все время бил… Глазик еще молодой, я купил зимой его. Его боятся все, даже люди. А он боится только людей.
Мы пристали к нашему берегу. Егор отвязал веревку. Глазик прыгнул и скрылся в зарослях.
Лохмач — черный пес в белых штанах и с белыми пятнами на спине. Хвост колечком, помесь лайки с беспородной дворнягой, ласковый, добрый пес, преданный, и глаза веселые, смешливые.
Малые дети Егора треплют Лохмача, таскают, запрягают летом в сани, ездят на нем верхом — все терпит он, забавляется, радуется вместе с детьми.
Завидев евражку, веселый Лохмач подкрадывается, высоко подпрыгивает на месте, как бы приглашая ее поиграть, но евражка знает, чем все это кончится, и предпочитает не вступать с ним в игривые отношения.
Рыбу на наших глазах Лохмач ест редко. Наверное потому, что он всегда сыт. И когда ему кидаешь пыжьяна или хариуса, он осторожно берет рыбу, относит метра на два в сторону и начинает ее закапывать, работая носом и лапами. А закопав, он навсегда о ней забывает. Памяти у Лохмача нет вовсе.
Николай — тощий бородатый человек, хозяин Лохмача. Прошлый год они вдвоем провели на зимовье, и Лохмач хорошо брал белку и птиц и держал медведя.
Николай любит Лохмача, знает все его грехи и ругает незлобиво.
Вот и сейчас, заметив, как собака, озираясь, подошла к куче ящиков, оставленных на косе геологами, Николай орет на всю тайгу:
— Лохмач проклятый! А ну, кыш!!
И швыряет камень, стараясь не попасть. Пес убегает. Николай орет свирепо, а сам еле сдерживает смех. Он хорошо знает привычки собаки: Лохмач поднимает ногу на каждую брошенную или оставленную на берегу вещь, наказывая полевиков за небрежность.
По утрам я сажусь в каяк и переплываю Анюй. Все собаки, которые в это время на берегу, осторожно входят в воду и плывут за каяком. Они плывут вместе со мной на тот берег. И первым в воду всегда кидается Лохмач. Плывет он хорошо. Назад я его перевожу в каяке. Он лежит тихо, но на плывущих следом собак смотрит несколько заносчиво. Но это до поры… Вот когда приплывем, Лохмач будет подозрительно долго крутиться возле каяка. Он знает, что собаки готовы устроить ему небольшую взбучку. А получить трепку в планы Лохмача с утра не входит, и он будет сопровождать меня до крыльца.
— Надо воспитать в Лохмаче дух коллективизма, — жалуюсь я Николаю. — Надо, чтобы он меньше выслуживался.
Николай вспоминает жизнь собаки.
— И вовсе он не выслуживается… преданный он, благодарный. В тайге с ним весело, спокойно. Вот уж верно, друг человека.
— Эй, друг! — зову пса. — Идем-ка на реку!
Мы спускаемся по тропинке к воде. Сегодня мне надо отловить побольше мальков, вчера их у берега были тучи.
Рыбья молодь вертится в тени у лодки. Час назад ребята чистили тут чиров и щук. Мальки растаскивают сгустки крови, внутренности, жир.
Набираю ведро воды, выношу на берег. Потом сачком вылавливаю рыбешек.
Лохмач тоже залез в воду.
Он смотрит на снующих возле его ног мальков и недоумевает: что за странные существа кругом, совсем не пахнут? Он втягивает носом воздух — пахнет водой, рекой. Тогда он трогает мальков лапой — они разбегаются. От удивления его голова сваливается набок. Он так и стоит, будто прислушивается к чему-то. Но вот муть оседает, мальки снова собираются. Лохмач изучает их, внимательно рассматривает, приготавливается, и… хвать!
Челюсть впустую лязгает в воде, мальки разбегаются, Лохмач выходит на берег и долго чихает.
Я не могу видеть, как Лохмач чихает. У него это получается долго, и он мучается. Прошлым летом кто-то из экспедиционных ребят, раздосадованный неудачной охотой, пальнул в пса. Дробина пробила ему нос и небо. Эта сквозная дырка не заросла. И с тех пор во время еды, когда крошки пищи застревают там, он чихает.
Беспечный, доверчивый Лохмач резвится на косе. Он не помнит, как бежал человеку навстречу, душа нараспашку, компанейский пес! А в душу — из двух стволов!
Вот Глазик бы этого не простил. А что Лохмач? У него совсем нет памяти.
Не знаю, кто в его роду числился в аристократах, но голубая кровь в Пирате чувствовалась за версту. Ходил он по косе не спеша, степенно оглядывая округу.
Одет он в черную густую шубу с длинным мехом. Шерсть всегда блестит на солнце. Он весь черный, только грудь белая. Небольшой белый треугольник — манишка.
Все собаки жили в одинаковых условиях, но у Пирата почему-то был самый ухоженный вид.
С верховьев, где стоят наши контрольные сети, возвращается Егор. Лодка его полна рыбы. Собаки кидаются его встречать. Пират за ними тянется лениво.
По традиции тут же на берегу происходит раздача добычи. Собаки как по команде садятся полукругом, и Егор каждой кидает по рыбине. Каждая собака знает, какая рыба предназначена именно ей, и ловит свою на лету.
Пират не ловит на лету. Это не в его правилах.
Если его доля упадет рядом с ним, он не спеша и не боясь, что другая собака может отобрать еду, наклоняется, нюхает и только потом медленно начинает есть.
Все наши собаки ели любую рыбу. И кормили мы их в основном щукой и чукучаном. Пират ел только рыбу сиговых пород. Чир, пыжьян, пелядь — вот это из рациона Пирата. От ряпушки и муксуна он тоже не отказывался. Но чтобы он опустился до щуки — никогда!
Если в наши сети забредал окунь или налим. Пират долго думал, прежде чем закусить. И если был достаточно сыт, то отворачивался и уходил. Мы знали, что он обижается, если кидаешь ему что-либо, с его точки зрения, несъедобное. Именно кидаешь. Никто никогда не видел, чтобы Пират брал пищу из рук. Даже из рук своего хозяина Егора Пират никогда не брал пищу.
— Пиро! — протягиваю ему рыбу.
Он подходит и внимательно смотрит. Кладу ему рыбу на нос. Он не реагирует. Минута, две… Он отворачивается и уходит. Кидаю рыбу вслед. Он ее обнюхивает, берет и уносит в кусты. Почему он так себя ведет, ведь он голоден со вчерашнего дня? Однажды я пытался его погладить — он оскалил зубы, понурил голову и ушел.
— Не надо гладить! — сказал мне третьеклассник Костя. — Он и нас кусает… Он не любит…
Вот тебе на! Никогда собаки не кусают детей. Разве что в очень крайних случаях, когда они, собаки, больны или когда им, собакам, делаешь больно… И то сначала в качестве предупреждения просто огрызаются.
— Надо ломать Пирата…
Николай засмеялся:
— Дохлый номер… Вон он меня тяпнул. — И Николай показал заштопанный рукав куртки.
Я договорился, чтобы никто, кроме меня, не кормил Пирата.
Целый месяц Пират знал только мой голос, все это время пища его пахла только моими руками. Он научился ходить за мной, когда я его звал. Он научился плыть за каяком, когда я уплывал на тот берег. Он приходил к крыльцу, когда я его звал. И он знал, что получит кусок мяса или рыбы от меня. Но он не брал из рук по-прежнему и, понурив голову, сердитый, уходил, когда я его пытался гладить. (Правый рукав моей куртки и одна рубаха были уже порваны его зубами.)
Почему он не любит ласки? Никто этого не знал.
…Мы пили чай на улице, у костра. Была тихая летняя ночь. Пират дремал у крыльца.
— Ну и как твои эксперименты? — заводил меня Николай.
— Пират!
Пес поднял голову.
— Иди сюда, Пиро! Иди!
Он подошел. Я протянул ему жареную пелядь. Масло сочилось из куска. Пират облизнулся.
— Ну!
Пират отвернулся.
Я положил кусок ему на нос и так держал. Он осторожно раскрыл пасть, взял кусок и отправился есть.
— Ну вот, молодец! — похвалил я его, когда он вернулся на свое место, и протянул руку, чтобы потрепать его по шее. Пират зарычал и хватанул зубами манжет рубашки. Должно быть, он хотел реабилитироваться за измену самому себе, своим принципам, когда он взял еду из рук. Но в том, как схватил зубами манжет, чувствовалась неуверенность. Я понял, что надо железо ковать, пока оно горяча И я очень заволновался.
— Николай, сейчас… сейчас…
Я снял рубашку (маек мы не носили) и голый по пояс сел рядом с Пиратом и положил ему руку на голову. Он резко повернулся в сторону кисти и застыл. Я гладил его, говорил ему спокойным голосом разные слова. Потом обнял Пирата, Так мы и сидели, а Николай от удивления чуть не выронил кружку.
В момент собачьей неуверенности я понял, что ему будет неловко кусать открытое беззащитное тело. Это все равно что укусить в лицо. А в лицо собаки не кусают.
С тех пор каждое утро я брал его на руки (тяжелый, черт!), входил с ним в воду, и мы купались.
Я стриг его, расчесывал, научил играться с куском оленьей шкуры, возился с ним, и, хоть он был по-прежнему собачьим вожаком, характер его был сломлен.
Но победа меня не радовала. Мне не следовало ее добиваться. Ведь Пират потерял свое лицо, забыв истину, которую чувствовал инстинктивно, — ласка человека ведет в конце концов к нему в кабалу.
Орлик — непритязателен. Ест все, что дают. Я иду на мелководье, там резвятся щуки. Стреляю из карабина в черную узкую тень. Даже если не попаду, оглушенная щука перевернется вверх животом и утонет. Тут я ее и достану.
За пять выстрелов добыл пять метровых щук. Несу одну Орлику. Орлик берет рыбу радостно. Физиономия его светится довольством. Поесть он любит, но никогда не ворчит, если его просят поделиться.
Орлик — черный с белыми пятнами. Одно ухо висит, перекушено в драке. Другое стоит. От этого морда у Орлика простодушно-глуповатая. От этого кажется, будто он всегда доволен жизнью, что бы ни случилось.
Из кустов выходит Байстрюк, молодой черный красивый пес. Байстрюк ложится рядом с Орликом и лапой трогает его рыбу. Орлик откусывает себе еще кусок, а остальное милостиво разрешает отпробовать Байстрюку.
Так не бывает. Собака, даже сытая, не отдаст куска. Она не будет есть, но не отдаст другой собаке. А тут Орлик спокойно делится едой. И если бы только раз. А то ведь очень часто. Наверное, они вместе росли щенками. И их кормили всегда вместе… Но это еще ни о чем не говорит. Возьмите любую семью выросших вместе щенков, и вы увидите, как они будут драться из-за мяса.
— Байстрюка подложили Найде — матери Орлика, — говорит Егор. — Байстрюк моложе, Орлик старше, ненамного, она их вместе воспитала… вот они и дружат.
— А с другими не дружат?
— Нет… с другими не дружат.
— Гм…
— Когда Байстрюк поет, Орлик прибегает…
— Что-о?!
Егор хохочет:
— Неси гитару!
Егор играть не умеет. Он просто перебирает струны, потом лихо ударяет по ним.
Байстрюк срывается с места, подбегает к нам и начинает выть. Воет он по-волчьи — садится, вытягивает голову к небу, закрывает глаза. Иногда вой прерывается каким-то всхлипыванием, горловыми руладами — это значит, Байстрюк доволен музыкой и петь ему нравится.
Музыкальный талант в Байстрюке воспитали за несколько месяцев полярной ночи. Еще щенком он приохотился к гитаре. И всегда крутился у ног человека, играющего на гитаре или крутящего транзистор. Любила собака музыку — вот и все.
Но когда Байстрюк начинал «петь», рядом тут же оказывался Орлик. Орлик, видимо, совсем не понимал занятий своего друга. Он глядел на черного гладкого Байстрюка, а в глазах недоумение, одно ухо висит, второе торчит, выражение лица простодушно-глуповатое. За успехи в концерте мы награждаем Байстрюка крупной пелядью.
Большой серебряный бок пеляди привлекает внимание собак. Два рыжих пса несутся к Байстрюку. Останется он без концертного гонорара!
Орлик стрелой летит наперерез.
Пелядь уже в зубах у одного из рыжих псов. Орлик хватает его за шею, тот визжит, убегает, поджав хвост. Вдвоем с Байстрюком они одолевают второго пса. Тот тоже убегает.
Байстрюк зализывает рану на ноге. Орлик берет рыбу, относит ее Байстрюку, а сам лежит рядом и сторожит спокойный ужин своего младшего сводного брата. Вот тебе и Орлик!
Я попробовал поднять то ухо, которое у него перекушено и висит беспомощно. Сразу же исчезло простодушно-глуповатое выражение. Вот что значит одна деталь в лице! Совсем как у человека. Не такой-то, оказывается, Орлик и простак. И не дурацкий вид у него. А то, что он похож на деревенского подвыпившего парня в треухе, — может, ему так хочется.
Вершины окрестных далеких сопок уже в снегу. Ждет снега и огненно-рыжая тундра. Нам пора сворачиваться, экспедиция закончилась.
Отмечать окончание работ нечем: до ближайшего магазина — несколько дней сплава по реке. Зато закуска обильна. Река все отдала, не скупясь. Тут жареный хариус и соленый конек, печень налима и уха из чира, икра пеляди, вяленый пыжьян, котлеты из щуки, копченый ленок, брюшки, балыки — чего только не приготовишь из рыбы.
Собаки вертятся неподалеку. Трудно покинуть место, где аппетитные запахи сулят сытость.
Сегодня балуем собак. То и дело в кусты, где они лежат, летят куски. То и дело подзываются к столу любимчики и уходят назад с добычей.
Я ухожу прощаться с собаками, играю с ними, устраиваю шуточную потасовку и борьбу с Орликом и Байстрюком, к ним присоединился Лохмач, мы катаемся по траве. Собаки охотно играют.
Вдруг выскакивает Пират, он рычит, он готов расшвырять собак и помочь мне. Но я ласково зову его, он понимает, что это была игра, машет хвостом и ложится на землю.
Я иду к Пирату, обнимаю его за шею и рассказываю ему на ухо, что завтра мы уезжаем, что нам жаль расставаться, что все собаки были хорошими, жаль вот только Глазик не явился на прощальный ужин, уж не случилось ли с ним чего…
Я ухожу в дом и в приливе нежности высыпаю на землю мешок свежей рыбы для наших собак. Но если рыба в куче, они ее не тронут. Они решат, что это наша добыча и ее надо охранять. Воров среди наших псов нет. Приходится расшвыривать рыбу по траве и кидать в кусты. Собаки потихоньку подбирают ее всю.
Вот и кончилось наше лето.
Утром светит яркое теплое солнце. Берега реки залиты нежной желтизной. Сопки покрыты красным и желтым. А вершины белые, в изморози. С севера идут густые тяжелые облака. Облака полны снегом. Облака несут зиму, а нам надо уходить от зимы.
Мы грузимся.
Николай трогает струны. Он грустит. Нам плыть, а ему оставаться.
Подбегает Байстрюк. Устраивается рядом с Николаем и начинает подвывать. Истошно и антимузыкально. И Орлик тут же. Смотрит на товарища укоризненно, свесив одно ухо и наклонив голову.
— Пора!
Мы прыгаем в лодку. Мотор на удивление заводится сразу, чего с ним раньше никогда не бывало. Мы плывем на север, и через три дня будем на берегу Ледовитого, у маленькой посадочной площадки, где нас ждет маленький серебряный самолет.
Собаки бегут по берегу. Собаки провожают нас. Мы уже час в пути, а собаки не отстают, — то одна, то другая выскакивает из кустов и бежит, поглядывая на нашу лодку. Наконец они пропадают. Мы плывем одни. Иногда над нами проносятся птицы, они улетают на юг. Скоро мы тоже полетим на юг, только для этого надо сначала попасть на север.
Лодка нагружена тяжело, и плывем мы не спеша. Два раза застревали на перекатах. Вымокли. Ветер. Холодно. Идет мелкий снег.
В густых сиреневых сумерках на галечной косе просматривается длинная тень зверя. Начальник отряда протягивает мне карабин и кивает. Мотор стучит тяжело и тихо. Мы подходим к косе, я выпрыгиваю.
Зверь осторожно подходит.
Боже! Да это же Глазик!
— Глазик! — кричу и бегу к ребятам. — Это Глазик!
Собака бежит за мной.
Значит, он следил за нами и все эти сорок километров бежал, сопровождая, провожая нас.
— Глазик, Глазище, Глазеныш, Глазенап! Глазунья ты этакая!
Пес помахивает хвостом и дрожит. Видно, как волны дрожи пробегают по его бокам.
Начальник вылезает из лодки и разжигает костер. Я подхожу к Глазику и трогаю его за уши. Он не убегает. Тормошу его. Он закрывает глаза и опускает голову.
— Скучал, поди чертяка!
Из нашего продуктового мешка достаю вяленую лососину и отрезаю Глазику самый здоровый кус.
Ночь.
Блики от костра играют на нашей белой палатке. Ребята уже залезли в спальные мешки. Тихо играет «Спидола».
Глазик лежит у палатки и, кажется, тоже слушает музыку.
Рано утром мы поплывем дальше. Глазик долго будет по берегу провожать странных людей, которые ни разу не кричали на него, не ругали, не били. Он понял своим собачьим сердцем, — что люди бывают разные.
К. Ивановской
М. не любил свое лицо. Он считал, что его глаза скорее подходили бы женщине.
Когда он улыбался, он знал, что на щеках появляются молодящие его ямочки, а ему ведь было тридцать.
Подбородок очерчен резковато, но, правда, не настолько, чтобы угадывался волевой характер.
Он не любил свое лицо, и только к носу относился как к товарищу.
М. надавливал большим пальцем на нос, крутил его, и нос мягко поддавался, как глина, и М. убеждался в который раз, что его раздробленные хрящики не срастутся. Может быть, раньше эта часть его лица и имела правильные формы, но М. не помнит того времени, а многолетнее увлечение боксом внесло в его физиономию существенные коррективы. На ринге носу доставалось больше всего, и после каждого удара М. растирал его перчаткой, крутил перчатку, кожа ее пахла потом, кровью и была солена на вкус. Все боксеры хорошо знают вкус и запах кожаной перчатки. Когда после долгих перерывов М. возвращался в спортивный зал, ноздри его дрожали, он чувствовал запах ринга (он без того тонко чувствовал все запахи, это еще передалось, наверное, от отца — таежника), но когда он надевал перчатки, он подносил их к лицу, нервно нюхал, и долго возился с грушей или мешком, и только в белом квадрате ринга успокаивался, даже если партнер по спаррингу оказывался сильнее.
И еще он волновался, когда каждый раз приезжал в город, в котором находился сейчас. Он любил его, потому что все его пути, куда бы М. ни ездил в течение всей скитальческой жизни, лежали через этот город. И в этом городе, в Москве, у него были друзья. Последние годы он редко приезжал сюда: работал на Чукотке, у него появились другие пути и другой транспорт. И как бы далеко в тундру или на побережье Ледовитого ни кидала его судьба, он знал, что выберется всегда, когда захочет, потому что одинаково хорошо водил собачью упряжку, понимал толк в оленях и умел ходить пешком.
В этот московский дом он приходил всегда, потому что здесь жили такие же, как он, бродяги, только старше его. Они почитали город этот за единственное место, куда всегда стоило возвращаться. М. все время ездил. И все время верил, что начнет скучать по какому-нибудь одному месту, где его ждут, и он знал, кто должен его ждать, но она ждала слишком долго, а когда он вернулся, то праздника не получилось, и он уехал. И его ждали, случалось, другие женщины и всегда ждали друзья, но никого из женщин, кроме той, которая ждала дольше всех, он бы не взял с собой. И от этого М. было спокойно, и он не любил это свое спокойствие.
Виктор и Ольга всегда были рады М. Места, где бродил М., были и их местами, и все знакомые и друзья М. в разное время были друзьями и знакомыми Виктора к Ольги. Их троих связывала одинаковая тоска в глазах, когда они смотрели на географические карты и намечали точку встречи на очередное лето или зиму, и вспоминали места, где оставлено многое.
…Мастерская Ольги была в этом же доме, только в подвале. Она усадила М. на вертящийся станок и попросила посидеть часа два спокойно. Перед ней на высокой подставке — большой зеленый ком глины. И ему суждено было со временем превратиться в голову.
Как все впечатлительные люди, М. был рассеян, все видел и воспринимал в целом, в толпе не замечал лиц, в пейзаже — отдельной сопки, в человеке — детали одежды. Частности для него проявлялись потом, когда он привыкал и осматривался… Тогда в толпе замечал грустное лицо, в пейзаже — сопку, которая оказывалась похожей на собаку, в человеке — глупый значок на лацкане полосатого пиджака. И здесь в мастерской он среди множества гипсовых и каменных бюстов, расставленных всюду — на подоконниках, стеллажах, просто на полу, — стал выделять наиболее яркие, те, которые, ему понравились или не понравились вовсе.
И вдруг М. оторопел. Из дальнего угла на него смотрели хитрые раскосые глаза, а губы вот-вот должны были расползтись в широченной улыбке.
— Ба! Да это же Келевье!
— Он самый… — улыбнулась Ольга. — Ну как? — Она прекратила работу, ожидая, что М. скажет.
— Хорош! Ах ты черт, Келевье! Ну, здравствуй, Келевье! Здравствуй!
М. ерзал на своем станке, ему хотелось сойти и погладить Келевье, потрогать руками его лицо. Очень уж хорош был Келевье, и лицо такое же веселое, как тогда, зимой, два года назад.
Ольга была рада, что портрет понравился М., и приказала ему не вертеться. А М. вспомнил ту зиму, снежную, с последними морозами, накануне весны. Наст был крепкий, снег днем подтаивал и схватывался ледяной коркой. Очень щедрое солнце в последние дни зимы, и с Келевье у них длинный путь. Всегда ждешь от Келевье улыбки, такое уж у него лицо. И не поймешь, держит ли что на уме или просто радуется от избытка здоровья и добродушия…
— Перекур! — скомандовала Ольга.
М. слез со станка, сделал несколько упражнений, разминая спину.
— Черт возьми, я не знал, что это так трудно — позировать!
— Гм, а ты думал! Идем, я тебе что-то покажу…
Ольга сняла покрывало с одной из подставок, и он увидел человека, которого на Чукотке знают все. М. посмотрел в глаза Теину. Теин, добрый и мудрый старик, смотрел на него устало и спокойно.
— Он сейчас танцует? — спросила Ольга.
— Да. Но не на всех празднествах. А молодежь из эскимосского ансамбля он научил всему, что мог сам. Но все равно лучше его не танцует никто. А помнишь ту фельдшерицу, что вслух восторгалась его красивой белой одеждой?
— Вот дура!
— Не вини ее, Оля.
— Я не виню ее… просто тогда неловко было.
Тогда вечером М. выговаривал той фельдшерице. Она не знала, что существует обычай: если старик для повседневной одежды выбирает белые шкуры, значит, он готовится к переходу в иной мир. Значит, он здесь, на земле, сделал все и неотвратимое встретит достойно.
М. вернулся на свое место, Ольга продолжала работать. Он вспомнил, что до сих пор не выслал Теину фотоснимков. Он снимал старика год назад, когда знакомил своего шестилетнего сына с дедушкой Теином. «Надо бы сдать пленку обработать, пока еще не уехал с материка, — думал М. — Надо бы не забыть…»
Щепкой из твердого дерева — стекой — резкими движениями Ольга снимала с глины лишнее, и эти кусочки левой рукой разминала. Сходства с собой пока еще он в этой глине не замечал.
— Рано еще, ты не рассматривай так, — сказала Ольга.
Наверное, все, кто позировал раньше, так же ревниво смотрели, как из ничего что-то получалось.
Пришел Виктор.
— Я так и знал, что искусство требует жертв.
— …новых жертв, — сказал М.
— Послушай, почему она так относится к друзьям? За что она их так?
— Я вот тоже думаю, — рассмеялся М. — За всю свою жизнь я не помню, чтобы сидел вот так долго без движения. Ни на одном собрании я не высиживал больше получаса.
— Здесь не собрание, мальчики, — сказала Ольга. — Кончайте дебаты.
— Мы свое отговорили, — похлопал Виктор по плечу массивный бюст из гипса, тонированного под гранит.
— С кем это ты так фамильярно? — спросил М.
— Ты не узнаешь?
— Нет.
— Ну смотри же!
— Нет.
— Да это же Виктор! — не вытерпела Ольга.
М. присвистнул. Он смотрел на Виктора, постаревшего, седого, крупного человека. Наверное, каждый маршрут по земле и по жизни лег морщинами на его красивое лицо, лег на спину тяжестью невидимого рюкзака, и М. сравнивал его с тем, молчаливым под камень Виктором (теперь он узнал его, это был действительно он, молодой) и понял, что так его изваять могла только любящая женщина.
— Ты здесь похож на молодого Маяковского, — сказал М.
— Я похож на молодого себя, — сказал Виктор. — А это плохо. Теперь я знаю, что было и чего уже не будет.
— Он ничего, не понимает, — сказала Ольга. — Он здесь такой, каким будет всегда. Мужчины никогда не знают того, что знает о них женщина. Правда?
— Правда! — в один голос сказали они с М.
— А ну вас, — бросила, Ольга работу. — Идемте ужинать.
…И еще три вечера позировал М.
В последний вечер пришел Виктор.
— Ну вот, будет у нас на полке еще одна голова.
— Оля, отольешь мне копию? — спросил М.
— Конечно. Только приезжай за ней сам. Отправлять не буду. А зачем тебе?
— Ну… — помялся М. — Одна голова — хорошо, две — лучше.
— Тогда отолью. Приезжай.
М. смотрел на себя, узнавал и не узнавал.
Ольга несколько раз ударила по глиняной голове, мастеря прическу, и М. инстинктивно втянул голову в плечи. Виктор заметил его реакцию. Значит, портрет получился.
М. удивлялся, когда ловил взгляд Ольги. Она смотрела на его лицо, но в лице видела только часть лица, ту, которая нужна была тому, глиняному, и М. пытался так же посмотреть на Ольгу, потом на Виктора, но ничего не получалось, он видел их целиком, со всем, что знал за долгие годы дружбы, и он улыбался.
— Ты можешь не улыбаться? — спросила Ольга.
— Не могу, — сказал М.
М. слез со стула, остановил вертящийся станок, и они стали секретничать с Виктором на темы, о которых всегда догадывалась Ольга. Она засмеялась, сказала, что пошла готовить омлет, без которого М. жить не мог, как он уверял, но врал, — просто на Чукотке не из чего его готовить. Однажды они с Виктором приготовили Ольге сюрприз. Виктор хорошо связал порванную веревочную лестницу, долго проверял карабины, и они вдвоем полдня провели на мысе Эрри, на птичьем базаре. И был потом такой омлет — Ольга его не забудет. Здесь в Москве Ольга напоминает ему об этом, готовя «цивилизованные» омлеты из магазинных продуктов и на газовом огне.
— Тут есть еще два твоих друга. Ольга готовит свою выставку: «Чукотка, как я ее вижу», это ее лучшие работы. — Виктор развязал шнурок, снял материю, потом полиэтиленовую пленку, и М. радостно рассмеялся.
Голова тоже улыбалась, и блики яркого света играли на ее лысине.
— Папа Вольф… — нежно сказал Виктор.
— Папа Вольф… — повторил М.
М. с Вольфом на Чукотке соседи, дома их стоят впритык на отшибе поселка, у самого моря. Знакомство М. с Чукоткой началось со знакомства с Вольфом, начальником передвижного медицинского отряда. В тундре его знали так же хорошо, как дедушку Теина, как М. В места, куда М. добирался на собаках или пешком, или на вельботе, Вольф прилетал на своей лаборатории — оборудованном под медпункт вертолете или «аннушке». Но летающая лаборатория у него всего пять лет, а до этого все годы по самым разным маршрутам доктор Вольф разъезжал на собаках или оленях или шел с неизменным ящиком, на котором красный крест был уже вытерт. И первые годы, когда приехал М., Вольф на правах старшего товарища помогал ему постигать суть тундры.
— Ты знаешь, Виктор, он защитил кандидатскую.
— Годы нас всех крутят, — о чем-то своем вслух подумал Виктор, — но в основном мы остаемся прежними.
— Основного у нас не отберешь…
Они засмеялись.
— А здесь Вольф чуть-чуть моложе, чем есть. Я ведь с ним виделся месяц назад. Он улетал в Пильхинскую тундру, а я сюда. Глаза получились и улыбка… Вот только молод больно… Знаешь, он таким был лет пять назад. А может, в этом все и дело, что и через пять лет он будет таким же, а?
Виктор согласно кивнул.
А. М. вспоминал, что же было тогда, пять лет назад. Кажется, день рождения Вольфа. А потом была ночь, и М. провожал Дину. И тогда, наверное, она решила, что любит его и вообще не представляет, что дальше будет делать без М.
Но он-то знал, что ее вызвал на преддипломную практику ее друг, хороший парень — геолог, и он не хотел ему зла, но ему нужна была Дина, и М. не знал, что же теперь делать.
А через месяц наступила весна, геологов забросили в поле, Дина улетела к отрогам Южного хребта; там была ее партия, парень, который ее вызвал, остался на буровой, в Анадырской тундре, а М. перевелся к геологам и последним вертолетом добрался до Ламутской партии, двухсотки, где проработал сезон младшим техником. Его партия оказалась самой западной, самой отдаленной, М. несколько раз за сезон вызывал по рации Дину, но ничего не получалось, а парень с буровой говорил с ней два раза. Во всяком случае, оба раза М. слушал в эфире их разговор, потому что когда переговариваются геологические партии, их слушают все соседи. М. решил увидеть ее в поле. Все эти сто дней он думал о ней и тосковал. И когда в конце сезона начальник Ламутской партии вызывал добровольцев на перегон лошадей, М. упросил начальника, и тот отправил его, — каюра Хечикьява и старшего техника.
Со всех партий полевые лошади перегонялись к устью Черной речки, где их ждали баржи. Из партии туда было два пути: один через болота — тогда на дорогу уйдет одиннадцать дней, второй через Южные горы — тогда на дорогу уйдет четырнадцать дней. И начальник предложил самый короткий путь, и все согласились.
Но через три дня пути, когда нужно было сворачивать или на юг, или на восток, М. предложил изменить маршрут.
Старший техник-геолог не понимал, зачем надо тащиться через Южный хребет. Все доводы М. не стоили ничего. Он волновался и никак не мог убедить старшего техника. И тогда он сказал правду:
— Я за весь сезон ни разу не поговорил с Диной. Ты же сам однажды чуть не охрип на рации, вызывал Южную…
Хечикьяв слушал их разговор.
Старший техник расстелил карту, долго курил и высчитывал, потом сказал Хечикьяву:
— Идем на юг.
Лицо Хечикьява было непроницаемым.
…В партии у Дины отдыхали один день, и М. был счастлив, а Дина решила, как тогда, что любит М. и вообще не представляет, что дальше будет делать без него.
А Хечикьяв молчал, а потом, уже в поселке, рассказал тому хорошему парню с буровой, что М. к Дине заходил на Южную, а маршрут был другим.
Бюст Хечикьява стоял рядом с Вольфом. У него было красивое узкое горбоносое лицо. Высокий малахай, и нос, и узкие стиснутые губы придавали ему сходство с индейцем. Такие лица можно встретить только в Беринговской тундре на границе с Корякией, а Хечикьяв был родом оттуда.
Виктор заворачивал голову Вольфа, а М. смотрел в прищуренные зоркие глаза Хечикьява.
— Зачем ты это сделал, Хечикьяв? — спросил его М.
Хечикьяв молчал.
— Ты о Дине? — спросил Виктор.
М. кивнул.
— Действительно, зачем ему это надо было?
— Просто они с тем парнем были старые друзья. До буровой тот парень несколько сезонов работал с Хечикьявом…
— А теперь?
— Теперь… — М. вздохнул. — Что теперь? Парень на Чукотке, я здесь, а Дина замужем, он работал у них в Южной…
Виктор покраснел.
— Понимаешь, — сказал он, — я знал, что Дина вышла замуж, только не говорил тебе об этом. Ведь она сейчас в Москве.
— Здесь? В Москве?
— Да… Я видел ее на прошлой неделе. Защитила диплом и полетит на Чукотку, к мужу.
У М., наверное, изменилось лицо.
— Уж не собираешься ли ты сейчас идти к ней? — забеспокоился Виктор.
— Нет… Да… конечно…
— Нет, нет. Нас ждет Ольга. Как же, она омлет приготовила!
— Да, — сказал М., — да. Омлет — это правильно…
М. не хотел вызывать лифт и поднимался до пятого этажа по ступеням.
Было поздно.
Он никогда не думал, что это трудно — позвонить и дождаться, когда тебе откроют дверь. И прежде чем позвонить, он выкурил сигарету.
За время, отпущенное на одну сигарету, он о многом передумал и заготавливал слова, но они тут же вылетали из памяти.
В ту весну, когда он встретился с Диной, он уже разошелся с женой и считал, что свое отлюбил. А если человек уже отлюбил, вторая любовь — или большое горе, или такое счастье, после которого рано или поздно приходит беда.
Они были счастливы с Диной. Ради нее он совершал много невозможного, он каждый день удивлял и восхищал ее. Она знала, что все это ради нее, и гордилась им.
Но когда он уехал в Магадан и от него потребовалось самое простое — вызвать ее с Чукотки, он испугался. Он сам не мог себе объяснить, но в душе предательски щелкнул рычажок благоразумия. Возможно, он боялся, что с этим кончится сказка, в которую они вместе верили. В последний разговор по телефону Дина ждала, когда он скажет просто и весело: «Собирай рюкзак и мотай ко мне, я же без тебя не могу», — но он говорил совсем, не то, Дина плакала по телефону, и М. был несчастлив вдвойне.
И теперь жизнь мстила ему одиночеством…
М. позвонил.
…Потом они долго сидели с ее отцом на кухне, пили хорошее вино, говорили о геологии, о Чукотке, о Дине, которая уехала туда вчера. Отец знал все. И М. понял, что мужчина не волен совершать поступки, которые несут страдания женщине.
Отец предложил заночевать у них и, постелил ему в ее комнате.
Здесь было много ее вещей. И его вещей тоже — в основном игрушек. М. любил дарить ей игрушки.
И по тому, как были они расставлены, он чувствовал, что она дорожит ими. И ему было радостно и горько.
М. ходил по комнате тихо, осторожно — боясь задеть что-нибудь, боясь спугнуть что-то, чему он еще не знал названия.
Потом М. трогал ее вещи, листал ее книги, пил из ее полевой кружки, нашел полпачки ее сигарет и закурил, хотя не любил без фильтра: все хотел оживить в памяти ее запах, но вещи были холодными.
И постель было холодной, и того запаха, который он оживлял в памяти, запаха ее волос, темных чукотских ночей, запаха тишины, настоянного на нежности, он не мог вспомнить.
И вдруг он физически ощутил, что так хорошо, как хорошо было ему с ней, ему уже не будет ни с кем.
Он всю ночь курил и ушел рано, оставив на столе записку с номером своего гостиничного телефона.
Он шел по пустынной утренней Москве. Ему хотелось участия, думал зайти к Виктору и Ольге, но было еще рано, и когда он пришел в гостиницу, то сразу же заказал далекий южный город, где был единственно родной человек — его маленький сын.
Жена не удивилась звонку. За совместную жизнь она привыкла не удивляться ничему, связанному с М.
— Разбуди сына, — попросил он.
М. представил, как она идет к постели и поднимает малыша, и ему было до боли жаль ее, как было жаль Дину, как было жаль себя.
— Ну что же ты, папочка, все пишешь, что приедешь, а сам все не едешь и не едешь?
— Работа у меня такая, сын.
— Мама говорит: ты путешественник. Геолог, значит, да? Полярник, значит, да?
— Да, сын, геолог. Работа у меня такая…
— А я хочу с тобой ездить! А то мама никуда не ездит.
— Хорошо, сын, будем вместе ездить… ладно?
— Ладно! Ну, ты приезжай, папочка, ладно? Я еще подожду. Я еще не пойду в школу, ты приезжай, ладно?
— Хорошо, сын… конечно, приеду. Поцелуй маму, она у нас хорошая… слушайся ее.
— Да я и так слушаюсь, а ты все не едешь… А мама плачет. Ты не плачь, мам, ведь он приедет. Пап! Пап! А дедушка Теин не приедет?
— Нет, не приедет.
— А почему он не приедет? Мы с ним так хорошо тогда танцевали, а ты нас фотографировал. Я хочу к дедушке Теину!
— Вот поедем на Чукотку, тогда увидишь дедушку Теина. А фотографии я тебе обязательно пришлю.
— Присылай фотографии! Только скорей! Приезжай, а потом присылай фотографии…
На другом конце провода в далеком южном городе положили трубку.
М. чувствовал опустошенность и усталость.
— Надо спать, — сказал он себе.
Проснулся он вечером и пошел к Виктору. Но соседка сказала, что Ольга и Виктор поехали за город, им кто-то срочно звонил, и вернуться они обещали завтра. М. торопливо распрощался и вышел на улицу.
Огни «Праги» позвали его, он вспомнил, что голоден.
Ужинал плохо, больше смотрел на танцующих, и было ему грустно. Он уже был там, на Чукотке, он вспоминал, как выглядит сейчас снег, он видел, как выходя из дому старик Теин, щурится и радуется солнцу; он видел Дину в аэропорту Магадана, видел, как она ждет самолета на Анадырь, но рейс отложили, погоды нет, и она дремлет в кресле, дыхание ее ровное и теплое. Вот М. подходит к ней и целует ее губы, тихо-тихо, она не открывает глаз, а только улыбается, она знает — это М. Все рады, что М. прилетел. Смешной Келевье зовет его в ярангу, там давно кипит мясо, а детишки стойбища носятся с невиданными игрушками, и взрослые тоже радуются, как дети. М. всегда приезжал с игрушками в стойбище, где есть дети. М. на забое, олени мечутся в корале, Хечикьяв резко швыряет чаат, петля захватывает рога оленя. Хечикьяв подтягивает оленя, валит его на землю и молниеносным движением всаживает нож в сердце.
— Зачем ты это сделал, Хечикьяв?..
М. допил кофе, посмотрел на часы: уже была полночь.
Свет в окнах Виктора и Ольги был потушен. «Их все равно нет дома», — подумал М., идти в гостиницу ему не хотелось, а больше идти было некуда.
И тут М. понял, как можно быть одиноким, даже если вокруг много людей, и почему-то подумалось, что в тундре, в многодневных нартовых переходах, когда он был совсем один, он и собаки, и только, — он не чувствовал одиночества. Просто он всегда был занят делом, и его всегда ждали друзья.
М. засмеялся. Он знал, что делать.
Он быстро спустился в подвал дома, толкнул дверь мастерской Ольги, мастерская, конечно же, была заперта. Он достал нож, надавил тонким лезвием на защелку, приподнял дверь вверх, и она тихо отворилась.
— Ребята, есть дело, — громко сказал М.
— …есть… дело… — глухо отозвалось в большой комнате.
М. снял с подставки голову Келевье и поставил на станок. Потом принес голову Теина, потом папы Вольфа. Потом подумал и поставил рядом свою.
— Ребята, — тихо сказал М. — Мы никогда не собирались все вместе. Есть разговор. И ты иди, — сказал он Хечикьяву.
Лицо Хечикьява было непроницаемо. М. осторожно поставил его бюст между Теином и молодым Виктором.
— Давай с нами, Хечикьяв, сегодня я все прощаю.
Марине Масловой
Вот так и ходишь, летаешь, ездишь на собаках и на такси, всю жизнь в пути, и все время чего-то ждешь, доброго, как прикосновение женской ладони, все время ждешь чего-то, не жизнь, а сплошной зал ожидания. В тот год я окончил университет и возвращался домой, на Чукотку. Я сидел во Внуково и ждал погоды. Порт был закрыт, он не принимал самолеты и не выпускал их уже второй день! И вдруг по радио объявили, что совершил посадку самолет из Копенгагена и встречающие могут выйти на перрон.
Я не был встречающим, но на перрон вышел. Был дождь.
— Вот видишь, а из Копенгагена самолеты принимают, — сказала мне Валерия. Она провожала меня.
— Хорошо, — сказал я, — в следующий раз я прилечу к тебе из Копенгагена, чтобы ты не ждала меня здесь так долго.
А про себя подумал, что хорошо бы слетать на Кубу или пожить на Гавайях. Если всю жизнь прожил на Севере всегда тянет на юг. А я и родился на Севере. Мой отец — эскимос, мать — чукчанка. Когда Валерия узнала, что я эскимос, она прозвала меня Эски.
— Послушай, Эски, — сказала она тогда во Внуково, — я никогда не приеду на твои берега.
— Хорошо, — пришлось ответить мне. — Буду прилетать я.
Мне не хотелось ее терять. Потому что при ней я всегда в себе сомневался, злился на себя и становился сильнее. Есть люди, похожие друг на друга, как обложка книги, выпущенная большим тиражом… Валерия была не такой. Ее в толпе не потеряешь. Ее нельзя тиражировать. Валерия всегда, в единственном числе. Вот в чем все дело. Ведь не каждая женщина могла бы так просто сказать: я никогда не приеду на твои берега. Другая бы обманула или успокоила.
Мне будет грустно без нее. Мне вообще будет на Чукотке грустно. Дало в том, что за пять лет учебы в Москве я забыл все, что умеют делать мои родичи. Я не смогу отличиться на моржовой или нерпичьей охоте, я не смогу правильно поставить капкан на песца, я не смогу определить, когда начнется пурга и почему волнуются собаки.
Обо всем об этом я думал тогда, во Внуково, когда прилетел самолет из Копенгагена.
Сейчас я работаю в школе. Школа на самом берегу океана. У меня хорошие малыши. Я их люблю. Спрашиваю как-то у детишек:
— Кто отгадает загадку: зимой и летом одним цветом?
Класс задумался.
— Ну, зи-мой и ле-том од-ним цве-том? — медленно прочитал им я. — Что это?
И вдруг маленький Чеви отвечает:
— Снег.
Я растерялся. Потом похвалил его. У нас действительно снег лежит круглый год.
«Как дела в твоем Копенгагене? — писала мне Валерия. — Как поживает твой мудрый Чеви? Перешел ли он во второй класс? Когда ты прилетишь? Ведь я люблю тебя, хотя никогда не приеду на твои берега. Послушай, Эски, мы, женщины, оцениваем любовь мужчин по числу глупостей, которые, они могут совершить в нашу честь. Соверши ради меня хоть одну — прилетай…»
Тогда я в первый раз позвонил на станцию. Мне ответил номер пятый.
Я попросил соединить меня с Копенгагеном.
— Мы не можем дать вам Копенгаген, — ответила «пятая». — У нас радиотелефон. Москва, и то еле-еле…
С тех пор, когда мне бывало очень грустно, я поднимал трубку и просил Копенгаген. И всегда почему-то отвечал номер пятый, усталый женский голос. Если бы мне удалось дозвониться, я просто бы узнал, какая там погода, и мне было бы легче.
Прошлым летом я послал Валерии стихи. Где-то я слышал эту грустную мелодию, и потом сами собой возникли стихи. Я ей подарил эту песню.
Где же вы, короли?
Где же вы, королевы?
Королей увели
Королевы налево.
Я искал свою сам,
Да искал, видно, мало;
И текло по усам.
Только в рот не попало.
Где же вы, короли?
Где же вы, королевы?
Короли — от земли.
От воды — каравеллы…
Я всегда пел эту песню, когда мне хотелось поговорить с Валерией.
Из старого моржового клыка, пролежавшего несколько лет под водой, мореного клыка, я сделал трех божков-пеликенов и фигурку мальчика в каяке. Мальчик был похож на Чеви. Я отправил богов и Чеви ей. Я написал ей:
«Теперь на твоей стороне мои талисманы. А это ведь много значит. Когда я прилечу, мы с тобой отправимся жить на пасеку. За всю свою жизнь я ни разу не был на пасеке. На пасеке, говорят, хорошо…»
Сейчас Чеви уже в третьем классе, а я все еще не могу приехать к Валерии, Старшеклассники устроили в интернате танцы под радиолу, а Чеви сидел в углу, смотрел и морщился.
— Тебе не нравится джаз, Чеви? Какую музыку ты любишь — классическую или легкую?
— Тихую… — сказал печально Чеви.
Иногда он своими вопросами ставит меня в тупик.
— Скажите, а Суворов тоже сначала учился в суворовском училище?
— Нет, — смеюсь я.
— А кто бы победил, если бы вдруг Суворов и Кутузов подрались?
Я пожимаю плечами.
Тогда Чеви отвечает, подумав:
— Суворов.
— Почему ты так думаешь?
— Потому что Суворов учитель. А Кутузов — ученик. Если не верите мне, посмотрите, в «Родной речи» написано.
Черноглазый Чеви любит книги и хочет знать все на свете.
— Живописец — это который живо пишет. Писатель такой, — говорит он. — А почему не говорят «быстрописец»?
Я в каждом письме рассказываю Валерии о Чеви. Я хочу, чтобы она его полюбила. Может быть, она полюбит тогда мои берега.
В тот год она много болела. Писала мне грустные письма о жизни и смерти. В смерти я разбираюсь, она дважды ходила рядом со мной — один раз в пути, в пургу, другой раз на охоте, когда на мою лодку напал кеглючин.
Я писал ей, что пока мы любим друг друга, никто из нас умереть не имеет права. И я ей послал сказку, которую сочинил для нее.
«Однажды Смерть пришла в гости к мудрецу и спросила его, как бы он хотел умереть. Мудрец ответил, что хотел бы умереть за книгами.
Смерть спросила у воина. Воин ответил, что хотел бы геройски погибнуть в бою.
Спросила Смерть у влюбленных:
— А вы какой хотите смерти?
Влюбленные ответили:
— Никакой».
Вот и вся сказка. И я уверен, что ушла Смерть, скрипя скелетом, и коса ее блестела тускло, а на луне, наверное, висели сосульки — так было холодно.
В моем доме всегда холодно. Чтобы в доме было тепло, надо, чтобы в нем пахло женщиной. Чтобы этот неуловимый запах был на подушке, на твоей одежде, на твоих книгах, к которым она прикасалась, но так и не успела прочитать. Чтобы все было, как тогда, в Москве, задолго до того самого «я не приеду на твои берега».
В тот первый год, когда я только что приехал, отец посылал мне очень много, и мы здорово кутили. Она упрекала меня в том, что я ничему не знаю настоящей цены и всегда за все переплачиваю. И, наверное, не знаю цены любви и дружбы, потому что даешь всегда больше, чем получаешь. И еще она говорила, что сгорю я в каком-то нервном перенакале.
Теперь, когда до нее так далеко, я знаю цену всему. И я многое понял. Я знаю, что праздники бывают раз во много лет, что настоящая любовь всегда в единственном числе, когда гордятся единственным числом и знают, что награды за это не бывает.
Не знаю, может быть, мне придется нести крест несостоявшегося всю жизнь. Не знаю. Рецепт счастья для женщины простой — она должна гордиться мужчиной. Но чтобы это было так, надо, чтобы она гордилась и его берегами.
А у меня болит сердце. И Чеви уже большой, с ним можно смело ходить на охоту, и я все реже звоню в Копенгаген, все реже слышу от «пятой», что связи нет. А больше ничего не изменилось, все так же в каньоне Скалистом круглый год лежит снег. Зимой и летом одним цветом…
Вчера Эски прилетел в Магадан. И заказал телефон. И вдруг ему ответили:
— Копенгаген на проводе.
Телефонистка на хорошем русском языке поздравила его с наступившим Новым годом и спросила, кого дать в Копенгагене.
Он растерялся.
— Знаете что… соедините меня с Эльсинором. Кого в Эльсиноре? Гамлета… Принца Датского…
Эски крепко стиснул трубку, и рука его дрожала.
Профессия у Вири — наблюдатель. Досталась она ему по наследству от отца. И тому в свою очередь перешла от отца — Вириного деда. Кем работал прадед Вири, неизвестно, но тоже, говорят, был неплохим охотником.
Место наблюдения — старое, родовое. Здесь в скалах высоко над морем небольшую площадку огородили китовыми костями, доставили с берега плавник, натаскали пустых чукотторговских ящиков — получился настоящий пост. Все море до самого горизонта — перед тобой. Смотри, наблюдай. А если усомнишься в чем-нибудь, вот тебе бинокль, он всегда под рукой, большой, морской, двенадцатикратный. Он тоже перешел по наследству, как и зоркость глаза, умение читать погоду, знать море, ветер и облака, — все, чем славится род Вири.
Трудно сказать, наследовал ли Вири удачливость, но раз общество доверяет ему наблюдать, значит, надеется на его счастливую звезду, вверяет ему свое благополучие.
Недаром лучшую часть морской добычи получает наблюдатель — человек, увидевший зверя и давший сигнал к охоте. Вторую часть добычи получает хозяин байдары. Третью часть — стрелок, убивший или загарпунивший зверя. А все остальное делится между участниками охоты поровну.
Далеко поселение от районного центра, от проезжих накатанных дорог, потому и нечасто заглядывают гости. Летом сюда можно попасть только с моря, зимой на собачьих упряжках, и то сначала по припайному льду, а потом только часа через два-три из долины можно выйти в тундру, на равнинный простор, и куда бы ты ни шел, все время за спиной — справа или слева — будут у тебя высокие черные скалы, куда бы ты ни шел, никогда не заблудишься — лучшего ориентира, чем скалы, — нет.
Сидит Вири на ящике, поглядывает в море, посасывает трубку, нескучно ему.
Вот видит он — потемнела вода, ветер переменился, недвижные прежде льдины потянуло на север, птицы ближе к берегу жмутся. Это значит, идет южак, теплый ветер, но сильный. Не ждать сегодня моржей, можно домой идти, чай пить, а вечером посмотреть горизонт и небо, чтобы решить, какая погода завтра будет, долго ли шторм продлится.
Вспомнив про чай, Вири торопливо докурил трубку и поспешил вниз, на берег, где на косе выстроились домики — деревянные, одинаковые, аккуратные, будто на смотру. Их строили в один год, вернее, в одну навигацию. Много леса привезли — бойко шло строительство, постепенно люди покидали яранги и землянки, переходили в дома. Переходили охотно: береговые люди — не тундровые, их уговаривать не надо. Тундровые — кочевники, их с трудом в дома переселяли, привыкли к ярангам. С домом разве покочуешь? А с береговыми людьми забот не было, старый консерватор Чеви — отец Вири — и тот сказал:
— В доме лучше. Света больше. Печь только надо хорошую сделать, чтобы не дымила.
И вдоль всей косы наставили столбов электрических да радио провели — много дерева ушло тогда. Зато и красиво село в вечерних огнях — хоть с моря смотри, хоть с самой высокой скалы.
Потом, обучая нулевичков-приготовишек — маленьких чукчей и эскимосов, которые в первый класс пойдут следующей осенью, — русская учительница попросит их нарисовать лес. Молодая учительница, невдомек ей, что дети по книжкам да ее рассказам не могут леса представить, поскольку не растет таковой на черных скалах и в тундре не растет, и не видели они его никогда в своей шестилетней жизни.
Нарисовал Алик — внук Вири — сорок столбов с чашечками изоляторов.
— Что это? — спросила учительница.
— Русский лес! — ответил он с достоинством.
Задумалась учительница. Погладила Алика по головке, похвалила.
Торопится Вири домой, трубка за пазухой колотится на груди в такт шагам.
Знатная у него трубка — не трубка, а полено. Кто видел Вири на рыбалке, никогда не забудет его трубку.
Вири вынимал из сетки толстых гольцов, швырял их в кучу. Если сильная рыба трепыхалась на берегу, он доставал трубку и бил ее по голове. Рыба затихала. Могучая у него трубка, из тяжелого дерева. Кисет ей не придумаешь, в карман не спрячешь, потому и носил ее Вири за пазухой.
Торопится Вири, напевает песенку. Песенка его незамысловатая, но от нее всегда хорошее настроение.
Девушка идет по кочкам
и поет.
А когда она подходит к селу,
поет еще лучше.
Вот и все содержание песни, но его можно варьировать в зависимости от того, что ты хочешь сообщить себе сам, ведь песня-то для тебя, сам себе поешь, вот и пой, что хочешь. Хорошо, когда есть любимая песня и ты ее хозяин.
Дома Вири ждет его дочь Аминак и гость — только что приехавший охотовед Андрей Маркин. Много лет дружит Маркин с Аминак и Вири, каждый год приезжает к ним.
Была красавицей дочь Вири — далеко слух шел. С дальних стойбищ приезжали — кто с тайной мыслью посватать, кто просто так — посмотреть. На всем побережье не сыщешь лучше. Лицо у Аминак белое, глаза длинные да в пол-лица, моргнет ресницами — что твоя кукла, в магазине такую на праздник давали, Маркин в подарок привез. Держишь куклу прямо — смотрит она, наклонишь — мяукнет и закроет глаза. Уж такая Аминак красивая, двадцать пять ей теперь. Работает в пошивочной мастерской, шьет торбаса, да тапочки, да другую меходежду, хорошо у нее получается.
Когда приезжала раньше Аминак в селение из райцентра — прямо праздник был, везде она гость желанный. Обычно, если женщина в меховой одежде — никакого виду. Катится по снегу пушистый ком, ну что тебе медвежонок! А Аминак как пройдет в своей меховщине — даже сам председатель останавливался посреди улицы. И все-то на ней ладно, все красиво, стянуто где нужно, подогнано. Узоры, бисер, вышивка, бантики-фантики на цветном шелку.
— Какая погода будет? — спрашивает Маркин у Вири.
— Ся-а… не знаю. Вечером скажу.
Маркин смеется. Говорит:
— Я радиосводку слушал. Шторм обещают.
— Вири лучше радиосводки, — улыбается Аминак. — Вири не ошибается.
Маркин это знает. Когда-нибудь он закончит диссертацию, и будет в ней много рассказов Вири: и как выслеживать зверя, как определять погоду, какие и когда собирать травы и коренья. Многим щедро делился Вири с молодым любопытным охотоведом.
Маркин никогда не смеялся над приметами, над поверьями Вири, знал, что это верования, легенды и опыт народа, опыт тысячелетий, накопленный и сохраненный в памяти таких вот щедрых и мудрых стариков.
Аминак ставит на стол каютак — деревянное корытце. Это общее блюдо. На нем режется мясо тонкими ломтиками и оставляется, не перекладывается в отдельные тарелки. Пусть каждый берет и макает в блюдце с нерпичьим жиром. Сырое мясо с жиром — вкусная и полезная северная еда, Маркин тоже пристрастился к ней и охотно делит трапезу с Вири. Правда, он никак не может есть без хлеба, не научился. А такую пищу обычно без хлеба едят.
После сырого мяса — вареная оленина. Затем бульон. Потом чай. Еда идет неторопливо, и беседа тоже. Конечно, рассказов ждут от гостя, но пусть сначала поест. Правда, можно не соблюдать обычай и прямо задавать гостю вопросы, потому что не гость он вовсе, а свой. Друг дома. Большое все-таки селение, но Маркин всегда останавливается у Вири, и старому наблюдателю это льстит. Хороший Маркин, и ученый человек, и начальство его уважает — первым здоровается.
— Долго будешь?
Маркин пожимает плечами.
— На охоту пойдешь?
— Если будет охота. Плохо ты наблюдаешь, — смеется Маркин.
Вири шутку понимает, улыбается.
— Все равно морж придет, — говорит Вири.
— А киты?
— Не видел… — вздыхает Вири. — Еще рано…
— Как рано? — удивляется Маркин. — Уже осень, а их нет. Куда делись?
— Ся-а… не знаю… Скоро будут, — упорствует Вири.
Аминак ставит второй чайник.
— В Чутпене был? — спросил Вири.
Маркин кивнул:
— Конечно, я же пешком пришел. Если на вельботе — ты бы увидел…
— В Чутпене охота лучше, — вздохнул Вири.
— Да, — сказал Маркин. — Там льдов еще нет. Моржи на берегу. Все еще греются. Хорошая там погода.
— Хорошая, — вздохнул Вири.
— Там женщина пропала. Ушла в сопки и пропала. Говорят, медведь… Может, шатун…
— Нет, — качает головой Вири. — Рано. Медведи еще не залегли. Шатуну быть рано…
— А кто?
— Кейнын… бурый медведь… Они любят… — вспоминает слово Вири, — любят воровать женщин… когда чуют…
— Что?
—…когда у женщин начинается… это…
— Что?
— Что у нас бывает каждый месяц, — выпалила Аминак, удивляясь бестолковости Маркина.
Тот смутился:
— А-а…
— Наши женщины тогда в сопки не ходят, они знают, — сказал Вири.
— А если приходится быть в палатке, — обратилась Аминак к Маркину, — то мы обносим палатку бельевой веревкой. Белой бельевой веревкой. Просто бросаем ее на кусты шагах в десяти от палатки. Медведь не подойдет. Он боится.
— Почему? — спросил Маркин.
— Не знаю, — ответила Аминак.
— Спроси у него сам, — засмеялся Вири. — Ты ученый охотник, он тебе расскажет.
Аминак расхохоталась. Она живо представила, как неуклюжий стеснительный Маркин беседует с кейныном на столь деликатную тему.
— Да ну вас! — притворно рассердился Маркин. И прислушался. Уловил шаги на крыльце. В комнату влетел Алик — внук Вири, сын Аминак. Остановился, увидав гостя. Поздоровался тихо. Маркин смутился, протянул малышу ладонь: — Ну, здоров, герой!
— Узнал… — сказал Вири.
Алик кивнул, опустил голову. Убежал на кухню к Аминак.
Родила Аминак в восемнадцать, на первом курсе техникума. Пришлось учебу отложить, уехать в соседнее село к дальним родичам по материнской линии, а потом уж вернуться с ребенком домой.
Не спрашивал Вири, кто отец, в таких случаях это не принято, просто был рад внуку. Жил Вири один, жена давно умерла, когда Аминак совсем маленькой была. Знал теперь Вири, что не уедет Аминак из села в райцентр или в город, а если и уедет, все равно внук с ним будет, а двум мужчинам всегда наберется забот, чтобы не скучать, двум одиноким мужчинам всегда много дел на берегу, и в море, и по хозяйству.
Вот и вырос Алик, в первый класс ходит, нулевой он в прошлом году закончил успешно.
Пришел Алик из кухни с куклой, повертел ее, пискнула она два раза, засмеялся мальчик, отнес ее на кровать, убежал к матери.
— Он говорит, — вернулась к мужчинам Аминак, — обещал дядя Андрей в прошлом году пострелять… в тундру на охоту вместе сходить…
— Все помнит, — довольно сказал Вири.
Маркин покопался в рюкзаке, достал маленький ножичек — в чехле и на ремешке, копию своего охотничьего.
— Ихх! — покачал головой Вири.
— Ему, — протянул Маркин нож Аминак.
— Сам отдай.
Ушел Маркин к Алику. Сияющий малыш выскочил на улицу.
— Будет хорошим охотником, — похвалил Маркин мальчика.
— Неизвестно, — сказала Аминак. — В школе этому не учат…
— Готовить надо, — сказал Вири.
— Раньше готовили… — сказал Маркин.
— Ии, — кивнул Вири, — хорошо готовили… Тренировали… Чайник снегом набивали, над жирником подвешивали и тренировали малышей. Чтоб росли сильными и выносливыми… и ловкими. Чайник был как часы…
— Часы? — не понял Маркин.
— Ии… Пламя жирника маленькое, тает снег полчаса… получается вода… Потом вода закипает, через час… Вот и тренируют старики своих малышей, пока вода не закипит, часа полтора…
— А что делали?
— Много… Помню, то приседаем, то прыгаем, то камни тяжелые поднимаем. Или сыромятный ремень из рук друг у друга тянем… Ой! — засмеялся Вири. — Со лба пот течет, из глаз слезы льются, в носу щекотно. Спина мокрая, пот по спине течет… Даже пол возле ног намокал. А чайник-часы висит себе, не поет! Вот уж мы злились — когда же закипит!
— Да-а, как в спортзале…
— Зато редко болели, — сказала Аминак, — только к старости.
— Я не болел, — сказал Вири. — Крепкий был. Один раз болел, стариком. Даже имя новое не брал.
— Больному у нас раньше давали новое имя, чтобы запутать духов, — объяснила Маркину Аминак.
— Я не хотел новое имя. Зачем обманывать духов? Врачи их лучше обманут. Старому не надо новое имя. Ему надо здоровье.
— Отец на рыбалку и сейчас только пешком ходит.
— На Эмгувеем?
— Ага… километров двадцать…
— До реки восемнадцать, — уточнил Маркин.
— Ага, — согласилась она.
Вири закончил свой бесконечный чай, переоделся и, прихватив трубку, ушел во двор. Там на приколе были его собаки. А на столбах, в рост человека над землей, лежали нарты в ожидании первого снега. Там был и его сарай. Надо осмотреть имущество, собак покормить, посмотреть их.
— Я не знал, что тебе привезти, — глядя на куклу и как бы извиняясь, сказал Маркин. — Хотел косметику, да не было польской…
— Мне не идет краситься, — засмеялась Аминак. — Я сразу на русскую становлюсь похожа. Ты невнимательный, никто из наших девушек не красится.
— А замуж ты за кого выходить будешь?
— За эскимоса. Чтобы был из нашего племени.
— А если нет?
— То за чукчу. Берегового. За тундрового не хочу, кочевать не умею.
— А если ни тот, ни другой не захотят?
— Тогда, на худой конец, за русского… Их много теперь приезжает. И все холостые, — засмеялась Аминак.
Не очень-то весело Маркину слушать ее разговоры, не поймет он, когда она шутит, когда нет.
— Надо бы нам с тобой поговорить, — решается он на откровенность. — Встретиться…
— Встречаться и говорить лучше вечером.
— Почему?
— Вечером больше веришь.
— Ну уж не скажи! Вечером тоже порядочно врут.
— Нет! — сказала Аминак, и так сверкнули ее глаза, такая блеснула улыбка, что понял Маркин сразу — про вечер Аминак все знает лучше его.
— Ладно, — сказал он.
Она кивнула.
Маркин вышел на крыльцо и увидел Вири за странным занятием. Старик отрезал каблуки у новых резиновых сапог.
— А, ходить плохо, — сказал Вири.
— Торбаса из них делаешь?
— Торбаса…
Носить их он будет с чижами[7], догадался Маркин. А местная обувь на все сезоны — без каблуков. Это удобно. Оттого и походка у всех мягкая, неслышная. Надо бы и себе справить на зиму. Пожалуй, лучше Аминак никто и не сошьет.
— Скоро зима, — начал издалека Маркин.
— Аминак тебе торбаса шьет, — сказал Вири, — шкуры у нее хорошие…
Маркин хмыкнул. А Вири, отрезав наконец каблуки, отнес сапоги в кладовку и принялся готовить еду собакам.
Маркин любил наблюдать за Вири. За тем, как тот не торопясь и основательно выполняет любую работу, любую мелочь. И не сразу понял Маркин, что мелочей в тундровом быте нет. Вот приколоти к нарте деревянные стояки гвоздями, на скорую руку — один маршрут они выдержат, а в следующем нарта развалится в пути, и будет беда. Вот почему в нарте ни единого гвоздочка, все стянуто ремнями, каждая деталь в пазу пригнана плотно, но настолько, чтобы с помощью ремней амортизировать, а не ломаться.
Поначалу Маркин задумал диссертацию сугубо охотоведческую. Но с каждым годом, все глубже изучая материал, он понял, что нужно другое — книга об опыте жизни человека в суровых условиях Севера.
В прошлом году он был свидетелем, как из тундры вертолет вывез двух совершенно отощавших геологов. Они не могли передвигаться, были на пределе: ни рыбы в реке, ни ягод в тундре, ни дичи, ни своих консервов. И все-таки… Вири показал Маркину съедобную траву, откопал съедобный корень, нашел еще один.
Много было вокруг такого, что поддержало бы силы парней. Конечно, это не ресторанное меню, но выжить можно.
Тогда Маркин все старательно записал. Оказалось, геологи даже чай могли бы себе сделать.
— Вот, смотри, — говорил Вири. В руках у него были длинные стебельки. — Это нутачай.
— Гм… спирая Стевена, — определил Маркин.
— Ся-а… нутачай. Так наши зовут. Хороший чай — землей и травой пахнет. Надо листья брать, заваривать. Попробуй!
Маркин взял несколько листочков в рот, разжевал.
— Нет, — сказал старик. — Надо в горячую воду. Вот когда война была, чай на паек давали. Мало чая было. Жена делала чай из нутачай и анукак. Сейчас как раз время. Листья сухие.
— Где анукак? — спросил Маркин.
— А вот.
— Так это ж иван-чай! — рассмеялся Маркин.
— Да, да, Иван. Так его у вас зовут. Надо мешать оба. Жена мешала. И в яранге у нас всегда пахло чаем. Настоящим чаем. Соседи даже обижались, кто не знал, — откуда у нас есть, а нигде нет. Однажды чукча из тундры пришел, мяса много принес и шкур. Говорит, где вы чай берете? Жена посадила его, напоила чаем, он так и не догадался. Тогда вытряхнула она из чайника траву, удивился он. Научила она его, как готовить. Наши женщины умеют. Когда они в сопки за корешками идут, мы смеемся: вот, говорим, женщины на охоту пошли! Хорошие охотницы!
— А сейчас пьют? — спросил Маркин.
— Некоторые женщины. Добавляют к заварке. Чтобы чай тундрой пах. Хорошо зимой запах тундры услышать, а?
«Пожалуй, действительно хорошо зимой чуть-чуть услышать лето», — подумал Маркин.
— Идем туда, — показал Вири в сторону маленького ручья. Берега ручья были влажными, поросли травой, хотя дно его каменисто.
— Вот кунавак. Гляди, листья толстые. Можно сразу есть. Ешь, не бойся.
Вири нарвал горсть листьев, отправил в рот. Маркин тоже попробовал. Потом еще нарвал. Вкус был непривычным, но не вяжущим, а приятным, легким.
«А ведь это обычная мертензия приморская, — подумал он. — Конечно, мертензия!».
— И на зиму ее женщины готовят, — сказал Вири. — Как у вас капусту. Вкусно. Сейчас редко траву готовят, все в магазинах есть. А раньше много, собирали.
— А что сейчас собирают, Вири?
— Нунивак собирают… и эскимосы, и чукчи… нунивак, лук дикий, щавель… и вот эту, — он сорвал маленький треугольный листик, — амлукирак.
— Это арктическая камнеломка…
— Да. Нунивак и амлукирак набрать полную бочку, нарезать, водой залить, пусть до зимы стоит. Зимой всем хватит — как новая трава, свежая. Женщины всегда с мясом подают.
«Нунивак — это, конечно, родиола темно-красная. Ее по всей Арктике собирают. Как и камнеломку. Да, тут только об одной природной столовой, не известной приезжему человеку, можно написать книгу. А говорят, что Арктика бедна. Нет, просто человек нелюбопытен. Он скорее верит рассказам о пурге, белом безмолвии и прочим ужасам, а когда сталкивается с этим наяву, рад, что его предположения подтвердились. И это вместо того, чтобы во всем видеть смысл — и в той же тундре, и в этом вот кустике. Ах, Вири, Вири, Великий Наблюдатель, открываешь глаза ученому человеку. Так его, Вири! Правильно, — думал Маркин. — Земля требует, чтобы мы учились жить, и она права. А если не умеешь жить здесь, не приучен, уходи. Уходи, если Север тебя не научил ничему. Уходи, если максимум своих знаний, добытых на Севере, ты не отдал людям. Есть ли у меня долг перед эти краем и его людьми? Смогу ли я его отдать и как?»
Вири медленно шел вдоль ручья, смотрел под ноги.
— Вот это копай, — показал он Маркину на маленький кустик.
Куст был величиной с ладонь, но вверх торчали три веточки, прямые, с гроздью чашечек, как у ландыша. Только чашечки были темно-коричневые, жесткие и пустые. Очевидно, семена уже выпали и разлетались.
«А это растение я не могу определить», — подумал Маркин.
Вири очистил корень, протянул ему, сам тоже пожевал.
— Пробуй!
— Что это?
— Анлинасик! Для роста. Дети едят — быстро растут. Лучше есть с мясом. В жиру хорошо хранить.
— …для детей, — раздумчиво повторил Маркин.
— Взрослым тоже надо! Сильный будешь, бодрый! Долго-долго ходить сможешь, не устанешь! Полезный корень, — улыбнулся старик и хитро посмотрел на Маркина.
— Как полезный?
— У кого жена есть… Будешь женатый — узнаешь!
— Ну-ну, — недоверчиво вертел Маркин растение, так и не определив его русское или латинское название.
«Надо записать и привести в систему все, что знает Вири, — думал Маркин. — Я должен это сделать. И если потом моя книга поможет спасти жизнь хотя бы одному человеку, значит, я здесь не напрасно».
Поначалу он собирал материал только о способах и приемах, о методе охоты. Изучал, как чукчи и эскимосы берут от природы все. Но потом собранные факты привели его к простейшим открытиям. Оказывается, здесь издревле люди заботились о численности животных, о росте молодняка, регулировали добычу, охраняли природу, думали о будущем — и весь свод неписаных охотничьих правил подразумевал, как само собой разумеющееся, такой образ жизни на промысле, чтобы тундра и море остались богатыми и для молодого человека, родившегося в роду Вири только вчера.
Он попытался вспомнить старое поверье — заклинание. Примерно так говорилось в этом древнем эскимосском правиле: «Если встретишь на охоте пять одинаковых зверей — пять диких оленей, пять волков, пять зайцев, пять лисиц или других животных по пять, то нельзя убивать их всех. Из пяти зверей — один неприкосновенный, он принадлежит творцу — киягныку. Если убьешь всех зверей, то поплатишься жизнью своих родственников, вымрет твой род. Также нельзя убивать всех морских зверей. Если они находятся вместе по пять, то один из них должен быть оставлен, если даже не будет сам уходить».
«Надо бы сходить с Вири на рыбалку, — думал Маркин. — Проверить, соблюдает ли он правило на рыбалке. Хорошее правило: при ловле рыбы сеткой или удочкой нельзя оставлять себе самую большую. Самая большая рыба принадлежит хозяину вод. Если возьмешь, не будет тебе удачи.
Как все просто и мудро здесь. Нет, совсем не просто. Мудро — да, но не просто. Вот возьми и приведи сейчас на этот берег самого расцивилизованного человека. Разве придумал бы он эту одежду? Смог бы сконструировать байдару из моржовых шкур и дерева? Добыть огонь трением? Боже, да летящую утку не смог бы сбить из пращи, как это умеет маленький Алик! Оканчиваем университеты, все знаем, все прочитали, все умеем — и умираем с голоду, не догадавшись протянуть руку и выкопать корень. Как это понять? Дискутируем о галстуках, о широком и узком узле — и умираем от холода на снегу, не умея одеться, не догадавшись зарыться в снег! Как это понять? Не очень ли мы торопимся, объявляя себя хозяевами природы? Не зазнались ли, вооруженные техническими достижениями века?»
А Вири между тем кончил нарезать моржовое мясо, сложил куски в таз. Собаки были на привязи, и каждая лежала в яме, которую вырыла за лето, кружась на одном месте вокруг прикола. Это были упряжные псы. Молодые и не умеющие работать в упряжке бегали в тундре, по селу, гуляли на берегу. Упряжным псам не разрешалось вести столь вольный образ жизни. Иногда, правда, Вири отпускал их на день, чтобы не застоялись, но потом снова брал на цепь.
Предстоящую кормежку собаки чувствовали, волновались, поскуливали, некоторые прыгали на одном месте, сильно натягивая цепь.
«Вот так они зимой волнуются перед дорогой, им не терпится в путь», — подумал Маркин.
Каждая получила по своему куску, таз убрали, и псы успокоились.
— Это кто? — подошел Маркин к собаке.
— Ныйяарак… дикий, значит, — сказал Вири.
— А это?
— Кергиль… пестрый.
— А это?
— Вёласкас…
— А как перевести?
— Не знаю… Может, левое ухо?.. Не знаю… Хорошая собака. Вожак.
— Был такой художник — Веласкес.
— Да? — удивился Вири. — Хороший, видно, художник.
— А эта?..
— Кавайахтук.
— Кавайахтук? — удивился Маркин. — Спать пошел, да? Засоня… да? — переводил Маркин.
Вири кивнул.
— Молодой?
— Молодой… — ответил Вири.
«Вторую собаку они назвали так… — подумал Маркин, — в честь той, первой, в честь того Кавайахтука. А во всем виноват я».
И от этих воспоминаний стало Маркину стыдно, как было стыдно тогда, в первый раз.
Невольно он посмотрел на море. Сумерки там были светлее, чем на берегу, потому что в море отражалось небо, и закатные лучи освещали волны, и белые пятна льдин складывались в причудливую мозаику. Но судов нигде не было видно, даже на светлеющем горизонте.
А в то лето все ждали первого парохода. Он появился из-за мыса, вошел в бухту, бросил якорь на виду села, и с него начали спускать баржи. Маленькие баржи-самоходки принялись сновать от судна к берегу и обратно. Выгружали уголь, бочки с соляром, маслом, бензином. Вскоре любопытные покинули берег, раз судно не привезло ничего интересного. Люди разошлись по домам, остались лишь рабочие на разгрузке.
И тут к берегу подошел капитанский бот. Боцман и два матроса выпрыгнули, подтянули бот к берегу, помогли высадиться четырем другим матросам, отчалили, и боцман крикнул:
— Только до вечера, девочки!
И тут-то Андрей Маркин разглядел матросов. Всего он мог ожидать, но только не этого.
Четыре блондинки в форме морского училища, стройные и отважные, эмблемы-галуны-нашивки-шевроны-якоря — все честь по чести, юбки-мини, только чуть-чуть прикрывают самую малость то, что обычно прикрывается.
Маркин подошел поближе. Берег застыл в изумлении. Никогда здесь не видали столько красавиц сразу. Одна к одной — хоть умри от разрыва сердца.
«Пора знакомиться», — оправился от потрясения Маркин.
— Алина…
— Аэлита…
— Агнесса…
— Аделаида…
«Авдотьи вы!» — весело подумал Маркин и представился:
— Андрэ…
Здесь привыкли, что в навигацию на берег приходят моряки, возникает быстротечная дружба и любовь, у незамужних береговых девушек просыпается повышенный интерес к морю. Из года в год все одинаково. А тут на тебе! Вместо моряков на берег сходят морячки, да такие, что даже наиболее стойкие женатые мужчины и те пришли в клуб, хотя в обычное время их на культмероприятия не заманишь.
Местные девушки сразу же бойкотировали приезжих морячек, справедливо узрев конкуренцию. Бойкотировали и местных парней, уделявших им внимание. Так Маркин попал в опалу Аминак.
А Маркин не мог остановить свой выбор ни на одной, так они все нравились ему. Ничего подобного не видел в своей жизни Маркин. И вряд ли еще увидит.
«Когда у нее такие ноги, лицо ей уже ни к чему, — подумал Маркин. — Эх, Аделаида!»
Он подошел к ребятам:
— Что будем делать?
Ребята застеснялись.
— А вдруг они не согласятся?
— Как это не согласятся? — удивился Маркин. — Они на берег сошли культурно-содержательно отдыхать. Так? А мы должны быть гостеприимными хозяевами. Так? Нерпы и песцов, чтобы одарить, у нас хватит.
И сам, набрав полную грудь воздуху, смело (только поджилки тряслись) направился к Аделаиде.
Предложение провести вечер вместе было принято сразу же. И вот гостьи уже в домике, который целиком занимали два парня-строителя, холостяки, а к ним присоединился Маркин, проживавший до этого у Вири, и молодой заведующий ТЗП[8], у которого есть все в кое-что осталось еще с минувшей навигации.
Оказалось, что в сумочках у девушек был ром, сигареты, зажигалки — «товары для туземцев», как тут же смекнул Маркин.
Ну, что же, пригодится и ваш ром, и наш спирт, и наше перемороженное вино, и ваши сигареты, и ваш транзистор особенно, поскольку в полярный день электростанция дает энергию только до двенадцати ночи, а без музыки — что за веселье?
Прикрыл Андрей Аделаиду пыжиковым пледом, а трех других красавиц посадили на белую медвежью шкуру. Молодой заведующий ТЗП принес оставшиеся с зимы дефициты — две трехлитровые банки кетовой икры и смородиновый компот в изобилии.
Все удивлялась Аделаида:
— И через два с половиной года отпуск? На полгода?
— Да, на шесть месяцев!
— Так за полгода язык можно выучить!
«И научить зайца играть на барабане», — подумал Маркин, а вслух сказал:
— Если бы я догадался именно так проводить отпуск, уже, наверное, стал бы полиглотом.
— И вы ни одного языка не знаете? — искренне удивилась Аделаида.
— Да куда уж нам?
Она включила транзистор. Приятный баритон исполнял залихватскую песню на английском языке.
— Хотите переведу? — предложила она.
— Ага…
Аделаида прислушалась к пению. Потом кивнула, наверное, сама себе:
— Он поет: «Я полюбил девушку, а она танцует рок-н-ролл. Теперь я тоже танцую рок-н-ролл, потому что моя девочка — лакомый кусочек». Извините, что перевожу не в рифму, я не умею так быстро стихи сочинять. Песня эта очень милая, под нее танцуют. Очень веселая песня. Давайте танцевать!
Пошли танцы. Девочки показали класс. Понял Маркин, что отстал от жизни. Вон что на материке творится — танцуют как хотят.
Долго шло веселье с музыкой и тостами. Лишь под утро угомонились, разбрелись парами по комнатам. Закутал Маркин Аделаиду в пыжиковый плед и очень уютно устроился с ней на кухне.
После утреннего чая пошел Маркин провожать девушек на берег.
А там давным-давно капитанский бот стоит. И боцман.
Он выстроил девушек. Прошелся перед ними молчаливо. Еще раз прошелся вдоль строя.
Маркин на всякий случай присел на бревнышко в стороне.
— Так, значит, — кашлянул боцман. — Передовики учебы, отличники практики. Языки учим, в загранку собираемся. А дома не ночуем. Так?
— Так, — ответила Аделаида. Девушки смотрели на боцмана с нагловатой беспечностью победительниц. Кто-то из них включил транзистор.
— Отставить музыку! — рявкнул боцман.
Транзистор выключили.
— Гуляем? Водка — сила, спорт — могила, а? Посмотрите на себя — весь марафет растеряли!
— Да, — кивнула Аделаида.
— По коням! — показал он девушкам на бот совсем не по-морскому.
Девушки усаживались в боте. На берегу осталась только Аделаида.
— Я не хочу в море! — кричала она. — Я хочу в отпуск! На полгода. Андрэ, я хочу на берег.
Маркин подошел проститься.
Она обняла его, поцеловала. Потом чмокнула боцмана. Побежала к боту, крича:
— Ой, как я не хочу в море! Андрэ, забери меня!
— Подожди! — крикнул ей Маркин.
Он побежал к домам. Боцман не давал команду на отплытие, ждали Маркина.
Вернулся Маркин. Протянул Аделаиде пушистый белый ком. Это был щенок.
— Какой красавец! — охнула Аделаида и чмокнула щенка в нос. — Чур он мой!
— Твой, твой, — успокоил ее боцман, — чей же? Отчаливай!
Мерно затарахтел двигатель бота. Боцман остался на берегу. Присел рядом с Маркиным. Закурил.
— Хорошего ты Аде щенка подарил, — сказал боцман.
— Эскимосская овчарка! — не моргнув, соврал Маркин.
— Упряжная?
— Конечно! Кавайахтук зовут, запомни.
— Как?
— Ка-вай-ах-тук! В переводе с диалекта имтугмит — Спать Пошел. Он, когда еще совсем-совсем маленьким был, много спать любил. Как только домой в тепло его вносили, он сразу шел в свой угол и спал. Знал свое место дома и всегда туда спать спешил. А у вас на судне нет собак?
— Нет. Был медвежонок, большой стал, кусаться начал. Отдали в зоопарк в прошлом году. Хорошо, теперь щенок будет.
— Пусть девчонки с ним забавляются.
— Все забот больше, — вздохнул непонятно боцман.
— Давно в море? — спросил Маркин.
— Давно… полтора месяца… Конечно, девчонкам без берега трудно.
— Еще бы! — поддержал Маркин.
— Я всем на пароходе сказал: кто к ним прикоснется — во! — И боцман показал свои кулаки. Маркину сразу стало как-то неуютно.
— А они дома не ночевали… гм… Что же им напишем в характеристике?
— Напишите что-нибудь хорошее, — предложил. Маркин.
Боцман посмотрел на него странно и недоверчиво:
— Пусть помполит пишет. Это его забота.
Долго еще сидели Маркин с боцманом на бревне и вели разговоры о смысле жизни. Маркин понял, что была у него в жизни трагедия, и оттого не верил боцман женщинам — ну, прямо ни одной.
— Вот… — продолжал боцман. — Решил я тогда на ней жениться. Но что-то меня насторожило. Понимаешь, идем мы с ней по набережной, гуляем. И все встречные мужчины с ней здороваются. Понимаешь? Идут — и здороваются. Вежливо так. Конечно, мне такое уважение к ее персоне льстило. Но мог бы ведь кто-нибудь из них и не поздороваться, а?
— Популярность — она зря, видать, не приходит, — понял мысль боцмана Маркин.
— Вот-вот, — согласился тот. — Дал я себе команду отчаливать и больше о женитьбе и не думаю. Зазноба-то у меня в каждом порту есть, как же без этого, черт бы их побрал! Но серьезно — ни-ни! Неча сердце иссушать — все они одинаковы… А у вас правда отпуск на полгода?
— Правда.
— Можно развернуться! Я бы сразу в Одессу или в Сочи.
— Можно и в Ялту, — неуверенно предложил Маркин, поскольку никогда на юге не был.
— Можно, — согласился боцман. Он встал, посмотри на часы. — Что у вас есть в магазине?
— Спроси в ТЗП икры. Еще осталась. По местным тарифам вдвое дешевле.
— Бывай, — протянул боцман руку.
— Счастливо…
А вечером у себя дома — в доме у Вири — узнал Маркин, что совершил тройное преступление. Во-первых, никогда нельзя дарить не принадлежащую тебе вещь, во-вторых, Кавайахтука Вири подарил Аминак — это был ее любимый щенок, а в-третьих, сам факт подарка болью отозвался в сердце Аминак, поскольку поговаривали, что не зря Маркин останавливается в доме Вири.
При воспоминании об этом, уже минувшем, снова стало ему неловко и стыдно. «Надо же! Отличился… — казнил он себя. — Показал широту души за чужой счет…»
Он смотрел на море, и настроение у него окончательно испортилось.
Подошла Аминак.
«Лишь бы она не напомнила», — подумал Маркин.
— Где отец? — спросила Аминак.
— Ушел в сторону клуба.
— Что там?
— Не знаю… — пожал плечами Маркин, — кино какое-нибудь, не балет же.
— Надо узнать, какое кино, — сказала Аминак. — Если что — отговоришь отца, ладно?
— Хорошо.
Не все фильмы разрешалось смотреть Вири. И тайну эту, кроме Аминак, знал только Маркин.
Любил Вири индийские фильмы про любовь, любил фильмы студии Довженко, где все так же понятно, как в кино развивающихся стран, еще любил кинохронику. Вири надевал меховую одежду, шел в клуб и садился на пол в первом ряду. Ему удобнее было смотреть полулежа, высидеть неподвижно полтора часа на стуле он не мог. Еще несколько стариков вместе с ним смотрели кино так же.
Фильмы про войну смотреть Вири было нельзя. Однажды в каком-то фильме ударил залп «катюш» и старик очень перепугался.
В другом фильме показывали разрушенные города, трупы людей, зверства фашистов, Вири не боялся, он просто не мог понять, зачем один человек мучает другого, причиняет ему боль. Зачем он убивает человека? За всю свою долгую жизнь Вири не помнил ни одного случая, чтобы в его роду или в роду соседнем кто-нибудь когда-нибудь стрелял в человека, целился в человека.
Однажды в очередном фильме про войну он поднялся на сцену и стал смотреть кино с той стороны экрана, он надеялся там рассмотреть, узнать, чем же отличаются фашисты от обычных людей, он смотрел на них с любопытством, как на носорогов в документальном фильме про Африку. Различий он не увидел — две руки, две ноги, голова, два глаза. Все, как у других. После каждого фильма про войну Вири не спал, много курил, вздыхал и совсем не разговаривал с Аминак. Она выяснила причину и с тех пор старалась, чтобы кино про войну Вири не смотрел. И когда она не рекомендовала ему ходить на тот или иной фильм, он не сопротивлялся, а покорно соглашался, знал, что Аминак просто так не скажет, дочь желает ему добра.
Он не был наивным, этот старик, и жизнь его не шла в стороне от всего, чем живет мир. Он знал, что была война, он ездил тогда по всей Чукотке, собирал меха, сдавал их в фонд обороны и заслужил благодарность.
Он понимал, что такое война, но не мог представить ее в судьбе конкретного человека. Узкопленочные фильмы о войне пришли в их село поздно, и когда он видел человека — женщину, или ребенка, или улыбающегося мужчину — и через минуту видел их же мертвыми на белой простыне экрана, война представала перед стариком во всей своей жестокой правде, во всей реальности, и Вири было не по себе, он замыкался, переживал, много думал и рад был, если Аминак предупреждала, чтобы на этот раз он не ходил в клуб.
— Знаешь что, посмотри в коридоре, — сказала Аминак.
Маркин догадался — речь об одежде. Меховая одежда старика была на месте. Значит, он ушел не в клуб, а в гости или просто прогуляться по берегу, посмотреть вблизи на шторм.
— Аминак…
Она посмотрела внимательно на Маркина.
— Ты что такой грустный? Что случилось?
— Ничего… А с чего веселиться?
— У нас говорят, кто не умеет по-настоящему веселиться, тот никогда не сможет понять горя, по-настоящему горевать. Знаешь, — пыталась Аминак расшевелить Маркина, — имтугмит — самое веселое племя. У нас даже об этом сказка есть. Рассказать? Слушай.
…Вот скалы Нувукак. Это наша земля. Племя эскимосов: мамрохпагмит, имтугмит, ситкунагмит, нупагмит, маютегмит — все эти маленькие роды издревле жили здесь. Жизнь заставила их объединиться, заставила поселиться здесь, на неприступных обрывах.
Наши камни — свидетели прошлого. Часто эти камни видели и чужеземцев. От своих наблюдателей и разведчиков мы всегда знали, когда придут незваные пришельцы. И готовились.
Все люди наряжались в самые яркие одежды. И еще каждый одевал или раскрашивал два больших камня. Если смотреть издали — получалось много народу, втрое больше, чем на самом деле.
С обрывов спускали калюкак — большие барабаны, от их звуков камни содрогались, от эха больно становилось в груди. Когда враг подходил к скалам, люди начинали петь, плясать и веселиться. Зажигали большие костры, гремели калюкаки и саяки, и пришельцы останавливались, пораженные. И всегда уходили назад, говоря себе: «Нельзя победить народ, если он такой веселый и смелый». А может быть, им становилось жутко от звуков калюкаков, а может быть, и стыдно того, что пришли со злым намерением к такому жизнерадостному народу.
Вот такая сказка. Но в каждой сказке есть своя правда. А жизнь? Разве она не похожа на сказку? В ней хватает радости — как в сказке, а в сказке достаточно горечи — как в жизни.
Вон то место — Ингегрук, там стояли чужеземцы. С земли, с тундры и скал нельзя было покорить наши племена. А с моря? С моря никто нападать не отваживался. Разве можно на море победить эскимосов, если они на простых байдарах и с копьем выходят охотиться на кита? А разве они могли победить кита, если бы были все время грустными людьми? Охотникам чаще других известна неудача, и им нельзя отчаиваться. Ты ведь тоже охотник?
— Не совсем… я охотовед…
— Все равно. Раз ты хочешь знать нашу жизнь — будь веселей.
Маркин засмеялся:
— Буду.
К вечеру Вири заметил, что ветер переменился, птицы стали лететь навстречу ветру, стаи уток и гагар сменили курс и «легли» на ветер, забираясь высоко и уходя от берега.
«Надо сказать людям, завтра будет северный ветер, прибой утихнет, надо собираться на моржовую охоту», — думал старик и неторопливо шел к дому.
Эта примета — изменение поведения птиц — никогда не подводила старика, и он сказал Маркину:
— Собирайся. Завтра охота.
Маркин уже не спрашивал почему. Он доверял Вири.
Старик зажег трубку и смотрел на сборы. Маркин складывал в угол кухлянку, нерпичьи брюки — верхние, тонкие брюки из неблюя — нижние, чижи, торбаса из нерпы. Показал старику лахтачьи подошвы — целые. Маркин знал, что в рваной обуви на охоту нельзя. Правило это продиктовано целесообразностью, а не только поверьем, будто в рваную обувь, в дыру, уходит удача. Нет, человек на охоте имеет дело с морем. Приходится выходить на лед, ступать по кашице из льда и снега, работать с водой. А много ли станет пользы от человека, если ноги его мокры и сам он от этого начинает мерзнуть?
— Не бери красную камлейку. Возьми мою, — сказал Вири.
— Зачем?
— Морж не любит красное… У вас ведь тоже… корова… не любит…
— Это бык не любит, — рассмеялся Маркин, — на корриде.
— Морж тоже не любит, — твердо сказал Вири, недовольный смехом Маркина.
— Ладно, — согласился Маркин.
Готовясь к завтрашнему выходу в море, охотовед узнал, что нельзя жарить мясо моржа на костре, а то морж рассердится и перевернет байдару. Нельзя бросать в костер водоросли, а то на охоте начнется шторм. Нельзя показывать ножом в море, а также размешивать ножом сахар в кружке чая, все это может повредить предстоящему промыслу. Много еще разных «нельзя», разных древних табу терпеливо вызнал Маркин, чтобы не выглядеть в море неуклюжим и не прогневить товарищей по охоте, не испортить им настроения. Он понимал, что сами зверобои тоже не очень-то верят в эти приметы, просто соблюдают обычаи стариков, а старики и на берегу старшие, и в море.
От капризов промысловой удачи, понимал Маркин, в прошлом зависела судьба племени, судьба рода. Сейчас уж не так и важно, в конце концов, добудем моржа или нет. Но висит же в русских домах подкова на счастье, и ни одному эскимосу не приходит в голову удивляться или осмеивать этот обычай. Мне все это тоже надо знать, изучать и соглашаться. Плохим иначе Маркин будет ученым, думал он.
Утром Маркин еще валялся в спальном мешке, когда со своего наблюдательного пункта прибежал Вири.
— Киты! — выдохнул он.
Маркин вскочил. Не умываясь и не попив чаю, он выбежал на улицу. Было заметно, что новость уже известна. Люди по одному тянулись к берегу. Шли как всегда неторопливо, но в походке угадывалось сдержанное нетерпение, и только мальчишки сломя голову неслись к байдарам.
Маркин думал, что на воду спустят вельботы. Но вот группа охотников, человек десять, подошла к байдаре, люди обступили ее со всех сторон, дружно взвалили на плечи и понесли к морю.
Раньше Маркин полагал, что плоскодонная байдара — анъяпик, покрытая расщепленной моржовой шкурой, натянутой на деревянный каркас, легка, и сейчас его удивило, что так много людей несут ее.
«Эта байдара на восемь или десять человек, — подумал он, — вот экипаж ее и несет».
Он вернулся в дом, торопливо собрался.
Аминак протянула старику маленький рюкзак с едой, налила мужчинам по кружке чаю, они быстро выпили, бросили кружки в рюкзак и, захватив карабины, направились к берегу.
— Счастливого пути и возвращайтесь! — напутствовала их Аминак, но провожать не пошла.
«Наверное, нельзя», — решил Маркин и почему-то обрадовался, что на берегу не будет женщин.
Четыре байдары были уже спущены и тихо покачивались на легкой прибойной волне.
— Сюда, — показал Вири, и Маркин понял, где его байдара.
Вири сказал что-то по-эскимосски, люди зашевелились, байдары одна за другой отчалили от берега. Вместе с другими мальчишками к Вири подскочил Алик. Он был в торбасах, кухляночке, в малахае. На поясе висел нож, подаренный Маркиным.
Вири потрепал малыша по плечу, улыбнулся, что-то ему сказал.
Маркин подмигнул Вири, кивнул на Алика: возьмем с собой, мол.
Старик только сверкнул глазами, посерьезнел, резко бросил:
— Нет!
Потом в море, через много часов работы и пронизывающего холода, Маркин поймет, что байдарный промысел — не прогулка, здесь нет места праздному наблюдению. И на охоту берут только того, кто может быть полезен.
Все это он поймет после. А сейчас Вири крикнул стрелкам, они поднатужились, толкнули байдару, запрыгнули в нее, Маркин прыгнул тоже, за ним старик. Гребцы налегли на весла. Байдара «оседлала» волну, прошла вторую, взлетела на третьей — берег отодвинулся вдруг, сразу, и застучал мотор.
Тут только Маркин заметил на дне байдары колодец для мотора. Мотор стучал негромко, весла спрятали, байдары одна за одной пошли к белеющим льдинам.
Вири стал на нос, махнул рукой в сторону горизонта, и вдруг кильватерный строй байдар распался, они пошли фронтом, байдара Вири вырвалась вперед, за ней пристроились остальные и снова кильватерной линией пошли вперед, и Маркин догадался, что его байдара — главная, по ней будут ориентироваться остальные. Не часто старик выходил в море, но раз уж вышел, то на правах старшего.
«Байдарный адмирал — вот уж точно», — усмехнулся Маркин.
Вири сел, достал трубку, и Маркин понял, что идти ко льдам еще долго.
И тут только он спокойно рассмотрел команду. Все были в меховой одежде, поверх кухлянок — камлейки темно-зеленого цвета из одинакового плащ-палаточного материала.
Следующим за Вири старшим по возрасту был рулевой. Это капитан байдары. Он же звеньевой морзверобойной бригады.
Самый молодой — моторист. Он сидел рядом со своей техникой, но, как и у всех в байдаре, цепкий взгляд его скользил по морю.
Рядом с Вири — первый стрелок, он же гарпунер. Наверное, самый сильный, решил Маркин.
Оставались еще двое — сам Маркин и его сосед. «Мы матросы, — подумал он, — стрелки».
Стаи морских птиц, низко проносясь над водой, резко под углом сворачивали рядом с байдарой и уходили к берегу. Они уйдут на южную оконечность Чукотского полуострова и будут зимовать у Имтука, в Беринговом море, — на незамерзающих разводьях.
Шум птиц, да плеск воды о байдару, да легкое постукивание мотора — больше ничто не нарушало холодную тишину. Никто не разговаривал, и это нравилось Маркину. Как всякий человек, имеющий дело с природой, а значит, очень часто с одиночеством, он любил тишину и ценил эти редкие минуты, когда они выпадали в суете городского быта.
«Звено на борту полностью, — подумал Маркин, — шесть человек. Значит, я и Вири кого-то заменили. Кто-то остался на берегу — два человека. Вместо них взяли нас — наблюдателя и науку. Доверяют. Тем двоим, что остались на берегу, наверное, обидно — не каждый раз встречаются киты. Впрочем, чего это я делю шкуру неубитого зверя? Тьфу, тьфу, — мысленно клялся Маркин, чтоб не сглазить. — Не видно китов, нет совсем охоты. Эх, плохо!»
Если б знал Маркин, что сейчас он думает почти по-эскимосски!..
Несколько раз показывались круглые головы лахтаков. Звери любопытствовали. Они подплывали и подолгу смотрели на байдару. Даже издали было видно, какие у них громадные круглые глаза.
Вири обернулся, показал Маркину на первого стрелка и на лахтака:
— Он с одной пули прямо в голову. Меткий.
И вздохнул.
Первый стрелок ничего не сказал, улыбнулся.
— Он и утке может в голову, если утка не летит, — продолжал Вири.
Первый стрелок сел спиной к Маркину, и тот выражения его лица не заметил. Маркин кивнул Вири: понял, мол, хорошо, мол, нам бы так.
Вири поднес бинокль к глазам и медленно провел им по горизонту. Пусто.
Через час подошли к ледяному полю. Поле было составлено из больших льдин, разделенных разводьями. Пришвартовавшись к одной льдине, выключили мотор и начали с ней вместе дрейфовать, наблюдая за разводьями.
И вдруг у дальней кромки метров за триста раздался выдох, и из воды ударил фонтан, разделившийся в вершине струи на два султанчика.
— Кит! — вскочил Маркин. — Гренландец!
Байдара под ногами пружинила, Маркин не удержался и сел.
Да, такие фонтаны бывают только у гренландских китов. Как охотовед, Маркин знал, что охота на них запрещена. Но в правилах была одна оговорка: запрещена для промысла китобойным судам, катерам и флотилиям, но разрешена местному населению для своих нужд. Сейчас как раз такой случай, и нарушения нет.
Стрелки по команде Вири взялись за весла.
Каким-то особым чутьем Вири угадывал подводный путь исполина. Маркин удивился, что байдары пошли не к киту, а от него. Они по-прежнему шли в линию, друг за другом, с большими интервалами.
Когда кит вынырнул второй раз, Маркин понял, что они идут с ним параллельным курсом, и не байдары настигают зверя, а он, ничего не ведающий, догоняет охотников.
Между китом и охотниками был лед. Там, где поле кончалось, кончалось и разводье, начиналась большая вода, и кит шел туда вместе с охотниками.
Охотники успели раньше, и первые выстрелы раздались с самой последней байдары.
Раненый, он ушел под воду, и когда вынырнул, то оказался рядом со второй байдарой. Со второй и с третьей раздались залпы. Кит снова нырнул. Вири махнул рукой, моторист понял, и снова застучал двигатель. Байдара летела к выходу из льдов и опередила гренландца.
Он вынырнул совсем рядом, фонтан был окрашен кровью. Маркин испугался. Достаточно было киту сменить курс, поднырнуть под байдару — и охота была бы закончена. Но все охотники выстрелили, первый стрелок метнул гарпун, следом потянулся длинный ремень с тремя привязанными к нему пых-пыхами (это шкура нерпы, снятая целиком, надутая и крепко завязанная). Пых-пыхи отстояли друг от друга метра на два-три. Маркин не заметил, как второй гарпун был брошен Вири. Кит был уже на шести пых-пыхах. Они не дадут ему уйти под воду.
Черная глянцевая спина кита была с левого борта байдарного строя, это мешало охоте, потому что надо стрелять под левый ласт, еще лучше в дыхало, но зверь был повернут правой стороной к зверобоям. Строй рассыпался, байдары шли на полной скорости, стремясь окружить животное и зайти слева. Это удалось. Со второй байдары еще метнули два гарпуна с пых-пыхами, раздался общий залп, и Маркин поймал себя на том, что ему-то выстрелить так и не удалось. Он взял карабин на изготовку. Но все уже было кончено.
Маркину казалось, что все произошло в считанные минуты. Так всегда идет незаметно время, когда властвует охотничий азарт.
Он посмотрел на часы и ахнул. Оказывается, прошло три часа, как вышли в море. И, как минимум, час ушел на преследование.
Люди в байдаре улыбались. Никто не обратил внимания на растерянность Маркина.
Покачивалась спина кита, окруженная пых-пыхами. Пошел легкий пушистый снежок.
Вири что-то крикнул соседней байдаре. Бойко застучали моторы. Все кричали, шумели, и вот лодки рванули, как на соревновании, наперегонки, к берегу.
Туша кита осталась у льдов.
— Домой, чай пить! — весело сказал Вири.
— Чай, чай! — подтвердил немногословный капитан.
Ничего не понял Маркин. Но решил не спрашивать, просто наблюдать, смотреть. Ему передалось веселое настроение охотников.
А на берегу их уже встречали.
Каким-то образом люди узнали об удаче. И на берег высыпал весь поселок. Дети, женщины и все, кому полагалось быть на рабочем месте, прервали свои дела и ждали охотников на берегу.
Они принимали у охотников рюкзаки, оружие, снаряжение и несли в поселок, домой.
Те, кто не мог оказать какую-нибудь услугу зверобоям, помогали вытаскивать байдары на берег. Под каждую байдару подложили пых-пыхи. Лодки скользили по надутым нерпичьим мешкам легче, и вскоре все четыре байдары покоились перевернутые на берегу, на возвышении.
— А кит? — все-таки спросил Маркин у Вири.
— Вельботы! — махнул рукой старик.
Маркин посмотрел в сторону колхозного пирса и увидел, что люди копошились у вельботов.
Охотники отдохнут, попьют чай, а потом на вельботах отбуксируют кита к берегу. Вельбот мощнее байдары, чего уж тут непонятного.
— Опять поедем в море?
— Нет. — Старик сказал это спокойно и с достоинством. И Маркин понял, что главное наблюдатель сделал. А уж доставят тушу и без него.
Они пошли домой. Малыш Алик нес рюкзак с утренней провизией. Аминак тащила два карабина — Маркина и Вири.
Шли неторопливо, и Маркин вдруг по каким-то неуловимым деталям понял, что и женщина, и мальчик гордятся ими, двумя мужчинами, сделавшими настоящее дело. «Выпить бы надо, — подумал Маркин, — отметить это».
Дома он достал из рюкзака флягу и, пока Аминак возилась на кухне, разлил по стаканам. Сам выпил залпом, Аминак чуть пригубила. Вири только поднял стакан — он был непьющим.
…В тот же день вельботы доставили тушу. Трактор с помощью металлического троса вытащил ее на берег. Был вечер, люди жгли костры. Начали предварительную разделку, решив все остальное завершить утром.
— Самый вкусный кит, — сказал Вири. Он помогал Аминак укладывать мясо в мешок из нерпичьей кожи. У всех женщин были такие мешки.
Возле большого костра на бревнах сидели старушки в цветастых камлейках, весело переговаривались, курили.
— Китов вспоминают, — кивнул в их сторону Вири. Они сидели с Маркиным невдалеке и тоже курили. Отблески костра высвечивали черные гладкие пятна туши.
— Они говорят, другие киты хуже, — рассказывал старик Маркину. — Для гренландского собирают мыхтаграк… видел на косе кустики?
— Не помню, — признался Маркин.
— Такие маленькие листочки. Как лавровый лист, только маленькие… похожи на лавровый лист…
«Наверное, хомкения бутерлаковидная, — вспомнил одно из похожих растений Маркин. — Хомкения пеплоидес».
— На косе растет, на песке… утром покажу. Хорошо с мясом. И на зиму запасают. Лучше всего с китом. Старушки говорят: когда вспоминаются прежние времена, обязательно надо вспоминать мыхтаграк и мясо гренландского кита.
— Почему именно гренландского?
— Других китов мы не очень любим. У них мясо с запахом. У гренландского мясо сладкое. И кровь не портится. Она только кислая-кислая бывает. Хорошо хранить на зиму с травами. Вот о чем старушки говорят, они знают.
— Но ведь мало добывали?
— Мало… Копьем трудно… всегда ждали льдов… С оружием легче, но все равно мало.
— Зато самый большой, — сказал Маркин.
— Толстый… — засмеялся Вири. — Долго хватало… всем.
Из темноты вынырнула Аминак. Присела рядом, подбросив в костер несколько щепок.
— Приезжай зимой, — сказала она Маркину. — Праздник будет. Время Больших Танцев. Полъялык.
— Когда?
— В декабре. Праздник посвящается гренландскому киту.
— Этому?
— Да.
— А почему не сейчас?
— Праздник — он надолго, — просто сказала она. — А вдруг завтра на охоту? Завтра моржи придут. Пока охота не кончится — нельзя праздновать.
«Делу — время, потехе — час, — подумал Маркин. — Все правильно».
— Праздник будет зимой, приезжай, — повторила она.
Вири кивнул.
Маркин вздохнул, сказал неуверенно:
— Как выйдет. Постараюсь.
— Идемте домой, — предложила Аминак. — Сидеть холодно.
Все встали и неторопливо пошли по тропинке в гору, домой. И опять, как и днем, поймал себя Маркин на мысли, что Аминак радостно идти вот так неторопливо с ними, с двумя мужчинами, с настоящими охотниками.
Костры на берегу горели долго. Изредка мелькали тени людей у тихого моря. Кто-то уходил, кто-то приходил к огню. До самого утра люди не оставляли кита в одиночестве.
Утром костры погасли. К киту прибежали дети.
— Бум-бум-бум-бум, — глухо заговорил саяк.
— Бум-бум, бум-бам, — вторил ему чуть звонче в соседнем доме.
Люди, слышите? Скоро праздник Больших Танцев! Праздник, посвященный гренландскому киту! Идите скорее к «аглюит имтугмит», туда, где в землю врыты челюсти кита — вешала, идите туда! Там стоит яранга имтугмит, там будет праздник. Слышите? Атусиматахтук! Атусиматахтук! Составитель песен и танцев принялся за работу! Скоро праздник! Потерпите! Составитель танцев уже работает, ждите! Готовьтесь! Готовьте свои песни!
Род имтугмит — хозяин праздника. Потому что Вири из этого рода. А это он, имтугмит Вири, добыл кита, он, Великий Наблюдатель и Охотник.
Это праздник рода, но на него будет приглашено все село. Готовьте, женщины, нарядную одежду для себя и мужей, для детей своих.
А пока юноши надевают самую старую одежду, надевают облезлые меховые штаны мехом вовнутрь, рваные кухляночки, по лицу проводят сажей от жирника полосы. Отрезают от шкурки песца или лисицы нос или всю пасть, надевают маску зверя, смешно на них глядеть, и сами они такие веселые бегают по селу из дома в дом, извещают о начале праздника, приглашают. Кричат с самого порога;
— Оок! Камай, саехси! Оок! Там в яранге бросьте саяки!
— Эй! — отвечают обрадованные хозяева. — Сейчас!
А юноши бегут дальше, и всем становится весело. И только слышно у следующего дома:
— Оок! Камай, саехси!
Вот время проходит, и собираются все в яранге. Ее специально построили для праздника — большую ярангу, чтобы вместила всех.
— Бум-бум-бум-бум, — ведет свою песню саяк, пробует голос.
Вири, и капитан байдары, и стрелки — гребцы байдары садятся рядышком на лавочке в яранге. Напротив них занимают места женщины. Жена напротив мужа. Только напротив Вири нет женщины — он одинок.
Праздник общий, но танцевать будут только люди того рода, который загарпунил кита, — люди имтугмит.
Много народу пришло на праздник — яранга полна.
Женщины устраиваются на лавке — они будут танцевать сидя. На них только коротенькие шортики из нерпичьей шкуры, торбаса из стриженой нерпы черного цвета с завязками из белой нерпичьей мандарки, простые обыкновенные женские повседневные торбаса — «камыпик агнахтак».
Коротенькие шортики оторочены по краям полосочками белой, красной и опять белой мандарки. Кроме шортиков и торбасов, нет на женщинах никакой одежды — только нитки бус на груди да на руки надеты из бус браслеты, и у всех одинаковые прически: волосы разделены пробором посередине и заплетены в две косы, концы кос подобраны вверх, чтобы были кольца, и вот два кольца выпускаются вперед — красиво! Косы украшены бисером, нанизанным на жилы морзверя, и все эти нити соединены медной пряжкой. Тоненькая полоска сажей от жирника проведена по подбородку — так положено.
Сидя танцуют женщины и поют, а мужчины аккомпанируют на саяках, подпевая женщинам и любуясь ими.
После сидячих танцев — общие Большие Танцы. Не все имеют право на общий танец — только род хозяев яранги, только род, отмеченный удачей в охоте на кита.
Танцуют, соревнуются, кто лучше, каждому хочется танцевать лучше и больше, а кто не танцует, помогает, подпевает, только слышно иногда:
— Ээк! Хорошо!
— Хорошо!
— Ээк!
Много гостей приходят смотреть Большие Танцы. Соплеменники приносят хозяевам яранги подарки — кусочки оленьих окороков и зеленые растения в жиру или квашеные травы с мясом, а хозяева отдаривают их в свою очередь, угощают вареной китовой кожей с мясом, все это хранилось в яме с осени, с того времени, когда убили кита. Мясо не испортилось во льду, сохранило свой вкус, вкус самого вкусного кита.
Строго по ритуалу исполняются только два общих танца, два Больших Танца, длинных, как полярная ночь, и звуки саяков то заглушают шум ветра, то подпевают пурге. Жарко в яранге, колышутся тени на рэтэме, трепещет пламя жирников, выхватывая из темноты то одно счастливое лицо, то другое.
Закончен танец, разжигается небольшой, совсем маленький костер, садятся вокруг: кто был на лавочках — на свое место уходят, кто стоял — садятся на пол, на шкуры вокруг костерка, отдыхают, молчат, покуривают.
Расходятся люди по своим домам. В домах готовят ужин, потом все ходят друг к другу в гости, пьют чай и едят мясо, много пьют чаю, и в каждом доме хвалят хозяина праздника, Великого Наблюдателя Вири, ведь не будь его, не состоялся бы этот праздник, очень редкий праздник.
Спасибо, Вири, тебе за праздник, спасибо за гренландского кита, и праздник этот — киту и людям. Спасибо тебе, кит, что пришел к нам, мы все сделали, чтобы ты не обижался, приходи следующей осенью, приходи к нам, мы тебе потом зимой большой праздник устроим.
У самого берега по припайному льду шла собачья упряжка, лавируя между торосами.
Собаки бежали тихо, каюр был в заснеженной камлейке, видно, упряжка в пути давно.
Свернув со льда в долину, упряжка тяжело потянулась в гору. Маркин соскочил с нарты, помогая собакам, облегчая им груз.
На вершине сопки он остановил упряжку и, тяжело дыша, сел на нарту. Собаки легли. Человек и животные отдыхали. Отсюда хорошо просматривалась дорога до села, последний перегон. Вечерело, но было светло, белизна мартовского снега сливалась с белизной неба, а черные скалы еще резче выделялись на этом фоне.
Маркин давно на Севере, но все равно не устает удивляться цвету снега, безбрежным просторам, вкусу воздуха, дыханию льдов и воды, он рад, что так поддается очарованию природы.
Ему хочется, чтобы и другие люди почувствовали Север так, как воспринимает его он, когда счастлив в Арктике. И думает он, что придется не диссертацию писать, а книгу, хорошую книгу о том, как человек живет в снегах, во льдах, как природа становится ласковой только к тому, кто хорошо ее поймет и изучит, кто берет ее не во враги, а в союзники.
Он хочет написать о том, как природа объединила эскимосов всех племен, как эти люди сделали тысячи маленьких открытий в естествознании, открытий, неведомых университетским профессорам.
«Да, — думает Маркин, — много у меня собрано материала. Я каждый год приезжаю сюда. Но надо же менять образ жизни, чтобы книга получилась настоящей и принесла пользу. Надо жить их жизнью, жизнью Вири и его людей. У меня к Вири много вопросов, чем дальше, тем больше».
Он тронул потяг, собаки встали, отряхиваясь. Остолом он постучал по нарте, крикнул, собаки потихоньку побежали вниз по склону.
«Вот ведь как у меня все неладно получается, — думал Маркин. — С Аминак я просто трушу. Вири я обманул — обещал приехать на праздник кита и не приехал. Надо было в декабре приезжать, а сейчас на дворе март. Да и с шефом нехорошо вышло: обещал диссертацию, сменил тему, а теперь вообще придется заняться чуть ли не беллетристикой. Что делать? А вдруг ко всему у Аминак и Вири не будет ко мне доверия? А мальчик? Ах, Алик, Алик! Как же мы привыкать друг к другу будем, если все образуется, а?»
— А-рара-рай! — подбодрил каюр собак.
Собаки почуяли жилье, почуяли конец пути, побежали быстрее.
«Надо бы не проворонить, когда выскочим на улицу», — подумал Маркин. Он боялся не совладать с упряжкой, когда она въедет в село и свободные от привязи собаки бросятся к ней, одни задирая работающих псов, другие просто знакомясь с ними, третьи играя. Тогда упряжные псы выходят из себя, могут понестись совсем в другую сторону, тут важно удержать их.
Маркин покрепче сжал в руках остол, один конец которого был обвит толстым ремнем — плетью.
Собаки влетели в село в сумерках. Кое-где в домах уже горели огни. Упряжка неслась быстро.
Навстречу никто не выскочил, значит, все собаки были на привязи или же в тундре, на охотучастках. Только два неуклюжих щенка тявкнули лениво и побежали за нартой.
У дома Вири упряжки не было.
Маркин остановил собак. Привязал потяг к стояку, где обычно находились нарты Вири. Поднялся на крыльцо, потоптался, отряхиваясь от снега, сбивая его с обуви, брюк, камлейки.
Открылась дверь дома. На порог вышла женщина.
Приезжий молчал.
Аминак долго всматривалась, потом тихо вскрикнула:
— Ой!
Она бросилась к нарте, помогая отвязывать кладь.
— Здравствуй, здравствуй! — обнял ее Маркин. — Иди домой, ты раздетая, простудишься. Я сам.
Она взяла его рюкзак, карабин, ушла в дом.
Маркин отвязал собак. Посадил каждую на цепь — отдельно. Поставил нарты вертикально, прислонив их к стене.
На крыльцо выскочил мальчик.
— Ну, здравствуй, герой! — обнял его Маркин. — А здоровый же стал, не поднимешь! Идем, идем.
Счастливая Аминак суетилась на кухне, она ни о чем не спрашивала. Гремела посудой, колола для чая лед, раздувала потухший в печи огонь.
— Давай я помогу, — сказал Маркин. Он пошел рубить мясо. Потом вернулся с ведром угля. Наколол щепок.
Аминак налила ему воды для умывания из термоса, добавив в умывальник немного льда.
Он умылся, сел за стол. Аминак поставила строганину из рыбы, строганину из мяса, овощные консервы.
— Скоро бульон будет, — сказала она.
— Вири на охотучастке? — спросил Маркин.
Она промолчала, опустив голову. Потом встала, подошла к тумбочке, вытащила пакет и протянула его Маркину. В пакете были фотографии.
На большом, плохо отпечатанном снимке он увидел три упряжки. Видно было, что снег рыхлый, глубокий, собаки проваливались, ног их не было видно, морды у самого снега.
Третья нарта была пуста. И вторая нарта была пуста. Люди шли рядом, слева и справа от собак. А на первой нарте стоял гроб. Жутко стало Маркину. Жутко оттого, что он впервые видел гроб на нарте. Все он мог представить на нарте, но только не это. В левой собаке он узнал вожака Вири — Веласкаса, а сразу же за ним шел Кавайахтук.
«Кавайахтук уже учится на вожака», — почему-то подумалось некстати.
— Когда? — спросил Маркин.
— Месяц назад. В феврале. Он очень старенький был, ничего не поделаешь.
Аминак встала. Ушла на кухню и там постелила Алику. Задернула занавеску, вернулась в комнату.
— Все ждал тебя в декабре. Думал, ты на праздник приедешь. И я ждала.
— Не смог. Столько дел в районе.
— Боялся Новый год здесь встретить?
— При чем тут Новый год?
— Да так… вы любите этот праздник…
— Все праздники хороши, когда есть с кем отмечать, — резко и даже, как показалось Аминак, зло ответил Маркин.
Он разлил спирт из фляги. Разбавил.
«Прости, Вири», — подумал он и выпил.
Аминак тоже выпила.
— А теперь надолго? — спросила она.
— Теперь не знаю… Поедешь со мной? — спросил он.
— Нет.
— Вири знал, что Алик наш сын?
Она улыбнулась, покачала головой:
— Он на тебя совсем не похож.
— Ну и что?
— Вири был Великим Наблюдателем, — просто сказала она.
— Значит, догадывался?
— Он тебя любил. Он так радовался, когда ты приезжал.
— Я увезу Алика в райцентр, в интернат. А потом ты к нам приедешь. Ладно?
— Сначала мы сходим к отцу.
— Конечно.
— Он там. — Она махнула рукой в сторону сопок.
— Я хотел с ним посоветоваться. Он много знал, это надо сохранить. Напечатать.
— Его легенды?
— Все. И легенды. И все, что знал.
— Ты хочешь быть русским наблюдателем?
— Нет. Наблюдатель — это хорошо для Вири. Это главная его работа. Наблюдатель для меня — плохо.
— Надо быть, как он, и тогда будет хорошо, — просто сказала она.
— Надо жить, как он. А я так не сумею. Уже поздно это для меня.
— У нас есть старики. И пожилые женщины, старушки. Они тебе помогут. Я скажу — и они тебе помогут.
— Спасибо, Аминак. Я даже не подумал об этом.
— Они всегда помогут. Они знают, Вири любил тебя.
Утром шел густой пушистый снег. Маркин отвел Алика в школу. Потом вернулся домой и долго рубил дрова на улице. Люди обратили внимание, что он отвел ребенка, что остановился у Аминак, а не в доме для приезжих. И сейчас занимается по хозяйству. Все это к чему-то, просто так ничего не бывает. Маркин старался подольше задержаться на улице, чтобы видели. Пусть смотрят. Пусть наблюдают.
Береги живое — и тогда сердце твое будет чистым. И ты сможешь просто жить и радоваться — радоваться наступавшему дню, улыбке женщины, рукопожатию друга и лепету ребенка…
Каждый дом этого поселка Павлов знает. И сейчас может ночевать хоть в любом, нет проблемы, все дома брошены.
Давно там нет людей, но его тянет к этим пустым домам, хотя маршрут — на тридцать километров западнее. Там жилой поселок. Там знакомые и друзья, но перед последними километрами он всегда останавливается в пустом селении.
Тут ромашки самые большие в Арктике, тут тропинки не зарастают, тут всегда самый крупный голец, тут ручей с самой чистой водой, и старый морж, вернее его туша, лежит в ручье, в самом его впадении в море: старик вышел на берег умирать, и потянуло его к воде. Так и лежит. Никто из чукчей и эскимосов его не трогает, ведь если лежишь в устье — вода в ручье все равно чистая.
Когда задуваешь керосиновую лампу и ныряешь в теплую ночь спального мешка, кажется, будто это тени бывших хозяев поселка колышутся на стене, а не блики огня из топящейся печурки.
Павлов любил эти редкие вечера умиротворения, ты доволен истекшим днем, друг твой тоже разомлел, не раздражает зряшными разговорами — так хорошо, и все заботы хочется забыть.
— Столько прошли, и совсем спать не хочется, — говорит Сергей Петренко, друг Павлова.
— Это от усталости. Когда очень устаешь — не до сна.
— Когда вставать? — спрашивает Сергей. — Пораньше?
— Все равно… Когда бы ни встали, за день управимся. Столько прошли — пустяки осталось.
Сергей, редактор районной газеты, в эту командировку (вертолеты не летали) вышел сам, потому что много чего было в письмах — и самогоноварение, и как бы случайно сгоревший склад с пушниной, и нелады в торговле. Он хотел разобраться. И очень кстати тут рядом оказался Павлов. А Павлову-то иметь попутчика, да еще такого, как Сергей, хорошо и не скучно.
Собственно, задача Павлова — обосновать документацией «райские уголки» на Чукотке: не верят в их существование, золото надо искать — не до «райских кущ»…
Днем они были на месте. Бросили пожитки в доме приезжих и поспешили в столовую.
Столовая еще работала. Она стоит на берегу моря, как и все здешние дома, из окон ее прекрасный обзор — всегда видно, как возвращаются с охоты зверобои, и сразу можно угадать, будет ли завтра в меню моржовая печенка.
— Чукотская диета, — наставлял Павлова Сергей, — ешь то, что хочется, а чего не хочется — не ешь!
У него было хорошее настроение.
Сегодня в меню моржовой печени нет. Эскимоска-официантка Зоя кивает головой в сторону моря: мол, не видите сами, что ли, почему. Гости не понимают: море весь день было тихое, как раз для охоты.
Павлов подходит к окну и глазам своим не верит: над горизонтом тучи, а все море покрыто белыми барашками. Местные охотники вообще все знали с самого утра и, несмотря на кажущуюся тишь, не вышли на промысел. Как быстро тут меняется погода!
— Давай на берег, Сергей! Все равно суббота — никого в конторе.
Он согласно кивнул, и они заторопились к морю.
— К Юле сходите! — крикнула Зоя. Они с Сергеем были знакомы давно, и она знала, что он из газеты.
— Она там? — удивился Сергей. — Не в райцентре?
— Там, — улыбнулась Зоя. — Вернулась и снова там.
— О ком вы? — спросил Павлов.
— О Векет… Она хозяйка моржового лежбища. Так ее все называют. Сначала ее отец сторожил лежбище, а после его смерти она перешла в его избушку, ну и продолжает дело отца — почище любого охотинспектора.
— Вот тебе и материал.
— Да нет, я о ней уже писал. Человек она любопытный, сказки собирает, песни, ансамбль организовала, стихи пишет на чукотском. Ну вот и моржей сторожит, мужским делом занимается. Не скучает, одним словом, по райцентровской цивилизации…
— Дочь снегов, дитя природы, — хмыкнул Павлов, — дочь тундры и моря, дикое племя онкилонов!
— Увидишь, какое дикое, еще наплачешься! — засмеялся Сергей.
Они сидели на плавнике под высокой стеной берегового обрыва и любовались стихией. Почти на самом краю обрыва желтело большое веселое здание сельсовета. И волны им казались величиной с сельсовет. Тут же на берегу носились восторженные дети, а две старушки собирали водоросли: море выбрасывало их щедро.
Три серых громадных пса степенно, не обращая внимания на людей, прошли по морю в сторону китового кладбища. Там, наверное, им пищи достаточно, они и не торопятся.
— Вот в упряжке они злые, когда им мешаешь, — угадал мысли Павлова Сергей. — А сейчас они без работы и сытые. Если зимой в тундре на пути упряжки даже слон появится, они его вмиг разорвут…
— А что забыл слон в тундре, Сережа?
Сережа, конечно, знал, что каюрский стаж у Павлова приличный, ведь, организовывая весновку, когда нет вертолетов, всегда используют собачьи упряжки. Просто у него было веселое, скорее умиротворенное, настроение — от безделья, от красок природы, от морской свежести.
По берегу шел старик эскимос с тазом. Сергей узнал его:
— Здравствуй, Энкаугье!
Тот пригляделся, тоже узнал, улыбнувшись, поздоровался.
Они подошли к Энкаугье посмотреть, что в тазу. Там лежали зеленые клубни — одни величиной с яйцо, другие крупнее — со среднюю картофелину. Рядом — пук ламинарии.
Энкаугье разломил один клубень — он был с красной мякотью.
— Морская картошка, — объяснил он. — Моржи любят. И мы. Заготавливаем. Вкусно. Шторм выбрасывает.
Гости тут же принялись искать, к ним подключились дети. Эскимосские дети всегда помогают старшим, когда видят их за работой. И вскоре разгорелось состязание — кто найдет больше.
Потом собирали морскую капусту. Энкаугье сидел и обрабатывал ее, отрывая листья и оставляя только стержень, Стержень ламинарии — толщиной с палец — он сматывал в жгут, затем — в клубок.
— Разве это едят? — спросил Сергей.
— Осенью. Берут только середину, желтую. Так надо. С жиром на зиму. Вкусно.
Старик медленно поплелся в гору, домой, а Сергей пошагал к каменистому мысу, у которого уже резвились дети. Волны далеко откатывались, обнажая дно, а потом вал поднимался и с грохотом обрушивался на мыс, повергая детей в восторг, смешанный со страхом. Они спешили оттащить от волны ламинарию, морскую картошку, мидий, ракушки — все, что море выбросит.
Павлов сложил их добычу в кучу и обложил камнями, дав знать, что у кучи есть хозяин. Теперь ее никто на берегу случайно не отнесет себе домой — добыча принадлежит Энкаугье. Так решил Павлов. Или любой старушке, которая сейчас покажется на берегу.
Дети соорудили на берегу сложную постройку из китовых позвонков, водрузив наверх блюдца китовых менисков. Павлов рассматривал мениск и думал, что вот даже эта простая кость — прослойка между китовыми позвонками — сама по себе является произведением искусства. Он и раньше встречал на берегу китовые кости, но никогда не переставал удивляться, — и дома у него висели по стенам разнокалиберные мениски, позвонки, моржовые клыки, а на огромном китовом ребре в прихожей, как в книге почетных гостей, оставляли свои автографы приятели и друзья.
На этот раз малыши устроили состязание в меткости — кто больше собьет менисков. Не из рогатки, а вот этой морской галькой.
Камни летели градом, мениски валились один за другим.
— Ну, кто тут у вас чемпион? — подошел к мальчишкам Сергей.
— Кука! — хором закричали они.
— Молодец, Кука! — похвалил Сергей. — А вчера кто был чемпионом?
— Кука! — хором подтвердили дети.
— Кука будет великим охотником. Ему уже пора давать пращу. Но, Кука, ты опять хочешь быть чемпионом?
— Хочу!
— Ну зачем? К чему тебе это? Скучно ведь быть всегда чемпионом. Давайте чемпиона назначать! Кто оказался на последнем месте?
— Кика! — показали все на самого маленького.
— Ну вот и хорошо. Пусть Кика сегодня считается чемпионом, а завтра Кука, а? Пусть побеждает дружба!
Ребята были ошеломлены подобным решением вопроса и недоверчиво смотрели на приезжего дядю. А второй дядя от хохота сел на землю и приговаривал незнакомые слова:
— Ну, Ушинский!.. Ну, Макаренко!.. Песталоцци прямо! Послушай, Сухомлинский, оставь детей в покое, миротворец великий!
Во всем, что касалось работы, этот «великий миротворец» Сергей Петренко был непоколебим. Упрям, зол и настойчив.
Его слабостью были дети. И женщины. Вернее, жена. Он любил ее безмерно, это всем бросалось в глаза и вызывало невольные улыбки.
Сергей переживал, что он полноват (не толстый же!), что среднего роста (не коротыш же!), что ему уже сорок пять (не семьдесят же!), и все попытки Павлова уверить его, что он «парень что надо», разбивались о глобальный пессимизм Сергея, внушенный ему самим собой же.
Но Павлов упрямо считал, что мужчина всегда должен быть готов к семейной драме, даже если его любовь единственная и в семье счастье и лад. Чтобы не свалилась беда как снег на голову, как кирпич с балкона. И свои неправедные (как знать!) слова он говорил только для того, чтобы как-то укрепить Сергея, чтобы, случись что, тот не натворил глупостей, как это часто бывает у людей любящих.
— Ревность унижает. Ревность — это пережиток. Пусть Отелло ревнует… — «заводил» Сергея Павлов.
— Ну и нет. Ревность — нормальное состояние человека. И ты это знаешь.
Знает это Павлов, знает. Он помнит, как много лет назад вернулся с поля и почувствовал, что его семейный тарантас поехал по ухабам.
— Я не хочу, — сказал он жене, — чтобы ты ходила налево, я — направо, и этим поддерживалось семейное равновесие.
Она предложила все забыть и уехать в другие края, но он не согласился, а утром перевелся в другую экспедицию и укатил еще дальше на север. Разводили их заочно, без него.
И сейчас он говорит Сереже, что человек не может быть до бесконечности счастливым. Ты был счастлив, ты свое уже получил. Повторения не бывает. Успокойся и живи дальше, как получится. Но только хорошо так, как раньше, не получится, и если ты был по-настоящему счастлив, то больше не будешь. Вот и все. И все очень просто. Может быть вторая любовь и большое спокойствие, все будет и даже в большом количестве, но только первого счастья не будет. И вообще, если бы знать, что такое счастье, все давно уже были бы счастливы. А тот, кому кажется, будто он знает, что это такое, просто дурак. Так что будь, Сережа, счастлив тем, что ты счастлив и так…
— Ладно, старик, хватит об этом, а то как вспомню жену, так меня на ужин тянет — такие она беляши готовит, нет слов! А столовая сегодня уже тю-тю… Да и сельпо на замке…
— Так что без гостевания дело не обойдется, — обрадовался Павлов.
— Ну вот, я так и знал, что ты к этому сведешь.
— А чего же тут плохого? Мы в поле, например, всегда рады были гостю, такую зайчатину подавали, что в твоем ресторане!
— Эх, хорошо бы найти хоть букетик плохоньких цветов, — вздохнул Сергей. — В дом без цветов неудобно.
— Какие уж осенью цветы… все отошли.
— Там, на побережье, ромашки остались…
— Там другое дело, там микроклимат, — сказал Павлов. — Вот будем на Горячих Ключах — там оазис, там еще полным-полно всего. Соберешь гербарий. От цветов, старик, многое зависит. Иногда — судьба… — Он улыбнулся.
…Давно это было, уже прошло много лет его одиночества, и однажды на рейде Анадырского лимана он заметил силуэт белого лайнера, знакомый силуэт парохода пассажирской линии. Он удивился: ведь навигация заканчивается.
С капитаном судна они были большими приятелями. И, когда Павлов оказался на борту, капитан его уже не отпускал.
— Никаких кают! Будешь жить у меня — как гость капитана.
Павлов поселился в громадных апартаментах, объяснив, что ненадолго: в бухте Залива Креста он сойдет, у него там небольшие дела, а на обратном пути, через неделю, судно по расписанию должно вернуться, капитан опять возьмет его на борт до Анадыря.
На том и порешили.
В рейсе Павлов обратил внимание, что все — от бутылок до консервов — было с иностранными этикетками.
— Так мы идем из Японии. Их шипшендер нас хорошо отоварил. А во Владике нам не дали задержаться: последний пассажирский рейс тут, у вас на Чукотке, море не угадаешь, — вот и спешим.
Особенно Павлова потрясли японские хризантемы — белые, громадные, нежные.
Перед Заливом Креста он начал;
— Мастер, дай один цветок.
— Нет, старый. Что хошь бери — пиво в банках, конфеты, американские сигареты, что хочешь, а хризантему не дам, не могу.
— Дай, мастер, один цветок, — канючил Павлов.
— Нет, не могу, и не проси.
И уже потом, когда причалили к стенке и стали прощаться, капитан кивнул в сторону букета;
— Да бери, черт с тобой!
Павлов вытащил один цветок, завернул его в рекламный плакат Торгмортранса и сошел на берег.
Был октябрь, морозно. До квартиры его друга, ключи от которой тот оставил Павлову, уезжая в отпуск, было далековато. И, когда он вошел в дом и развернул плакат, лепестки были уже слегка опалены морозом — кончики потемнели.
Он аккуратно обрезал их чуть-чуть, и цветок снова заиграл белизной, как будто мороз и не трогал его. Вазы в холостяцкой квартире не было. Павлов нашел пустую бутылку из-под кефира, вымыл ее и поставил цветок туда, водрузив все на тумбочку у изголовья.
Увидев цветок, Марина ахнула.
— Тебе, — скромно сказал Павлов. И добавил: — Из Японии. — Таким тоном, будто в Японию он ездит каждую неделю.
Марина поселилась у него, а утром он узнал, что на сто семьдесят втором километре Иультинской трассы идет забой оленей, а председатель колхоза — его старый друг: когда-то в этой тундре вместе начинали — тот простым оленетехником, Павлов — младшим техником-геологом.
— Побудь без меня дня три, привезу что-нибудь вкусненького.
Она послушно согласилась, видно, ей без него хотелось холостяцкое бунгало, хоть и чужое, привести в надлежащий вид.
Вместе со всеми он работал на забое.
И ночью, когда, лежа в спальных мешках, Павлов и председатель вспоминали свою юность в этой тундре, все им казалось в розовом свете. Председатель спросил его о планах на жизнь. Павлов рассказал о Марине.
А утром в колхозный вездеход председатель самолично бросил Павлову туго набитый мешок.
— Это тебе для начала новой жизни. Глядишь, пригодится, мне-то не придется на твоей свадьбе гулять. Считай, к свадьбе.
Выезжали в ночь, к утру были в поселке. Он нашел под ковриком ключ, открыл дверь. Все было прибрано, записка на столе — что где лежит и что сварено на обед.
Он усмехнулся: «Вот я сейчас сделаю обед!» — и стал развязывать мешок.
В мешке оказались ребрышки оленей, оленья печень, задняя половина туши и полтора десятка оленьих языков. «Ну вот, устроим пир горой!» — И побежал в магазин за вином.
Когда Марина пришла, на столе были строганина из печени, олений бульон, и от миски с языками поднимался пар. И запах варева заполнил всю комнату.
Павлов сиял.
— Попробуй немного сырую печень, вот соль, а потом принимайся за языки, а? — восторженно предлагал он ей. — Давно небось языков не пробовала?
— А я их не люблю, — тихо сказала она.
— Как?! — оторопел он.
— Не ем я их.
— Лучший в мире деликатес! Ничего вкуснее в мире! Только президентам, пожалуй, каждый день печень, правда нерпичью, и языки предлагают.
— Вот пусть президенты и едят их, — спокойно сказала она.
«Ну что ж, Павлов, — усмехнулся он про себя, — вот так и накрываются лучшие люди!»
И пошел на кухню жарить мясо по-чукотски. А языки подвесил в сетке за окно.
Через три дня на рейде Залива Креста раздался знакомый гудок, и Павлов поспешил в порт. Часть языков он завернул для капитана. По счастливой случайности, в тот же самый рекламный плакат, в котором когда-то была хризантема. Марина постеснялась выбрасывать большую глянцевую картину с не совсем одетой японской девушкой.
— Вот, — сказал он капитану, — презент. От нас.
— От кого «от нас»?
Павлов глупо и счастливо улыбался.
— Ты не идешь со мной?
Павлов покачал головой.
— А куда идешь? Уж не под венец ли?
— Угу…
— Что?! Опомнись! Ох… Так я и знал, — сокрушался капитан. — И зачем только я дал тебе тогда эту хризантему? Все от нее! Это же цветок новобрачных! Если б я знал! — Закончив страстный монолог, капитан деловито спросил: — Хорошенькая хоть?
— Во! — ответил Павлов.
Видать, в свое время капитан крепко вкусил прелестей семейной жизни.
— Домой-то когда? Рейс-то мой последний…
— Через неделю, самолетом.
Они обнялись.
…Перед отъездом, еще не веря своему счастью и страхуясь, он нагнетал страхи, проверял ее, чернил свою собственную действительность и образ жизни, рисовал мрачные перспективы времен освоения Севера.
— Скоро я вернусь и заберу тебя, согласна?
— Да.
— У меня все хорошо. Домик дощатый, маленький, чуть покосился. Но не продувает — он до трубы занесен снегом. А летом стены толем обобьем, ладно?
— Ладно.
— Льда для воды я запас, водопровода-то нет, но зато бочку внутри выкрасил масляной краской. Хорошей краской, голубой.
— Это хорошо, — сказала Марина.
Врал он вдохновенно, откуда только талант прорезался.
— Печка у меня дымит. Приеду, на всякий случай еще раз прочищу. Да ты не бойся: у меня два спальных мешка и три оленьих шкуры, не замерзнем. И чижи я тебе дам, а то по утрам все тепло выдувает и пол покрывается тоненькой корочкой льда. Ты не простудишься?
— Тут я иногда болела.
— Ничего, у меня врач в районе — лучший друг. Что еще? Да, угля я запас много. Но дров не успел. Ты не бойся, будем в магазине брать чукотторговские ящики, лучшей растопки и не надо. Видишь, как все у меня хорошо. Вдвоем легче будет. Поедешь?
— Поеду.
— Зарплата у меня хорошая, но сберкнижки, правда, нет. — Тут он не врал. — Зато консервов всяких, банок-склянок-железок припасено на год. В магазин бегать не надо. Сиди дома и вари. Правда, хорошо?
— Правда.
— Стирать лучше всего в бане. Я всегда там стираю, удобно — и паришься, и стираешь. Полезное с приятным. Правда?
— Не пробовала.
— Да, забыл. Книг у меня — о! Полно! — Глаза ее заблестели. — По минералогии, стратиграфии, геоботанике, сравнительному анализу, метеорологии, по проблемам Берингии, геофизическим методам…
Глаза ее потухли.
— Ты чего? Это знаешь как интересно? Что непонятно — я тебе объяснять буду.
«Куда я попала? — подумала Марина. — С кем я связала свое светлое будущее? Что скажет мама? Он же на двенадцать лет меня старше!» Но вместо этого, она просто сказала:
— Приезжай. Я буду тебя ждать.
— А еще у меня там есть хорошие друзья — Сережа и Дуняша. Они тебе понравятся. Ведь друзья — это главное, да?
Через несколько дней на самолете ледовой разведки рано утром он снова приземлился на аэродроме Залива Креста. Летчики сели заправиться и стартовать дальше вдоль побережья до Провидения, где и жил Павлов.
Попросив аэродромный «газик» («На полчасика, ребята!»), он рванул в поселок и постучал к Марине. Она жила с подругой. Открыла заспанная Марина.
— Одевайся. Быстро! Машина ждет!
— А как же на работе?
— Подруге все объясни, она на работе расскажет. Паспорт не забудь. Быстрей!
Марина бросила какие-то немудреные вещички в маленький студенческий чемоданчик.
— Вещей не бери, потом перешлют, или я за ними залечу. Сейчас некогда.
Они подкатили к самолету. Марина смотрела испуганными глазами на Павлова, на летчиков, на Ил-14.
Когда все расселись, Павлов предложил ей место у блистера, пока нет работы.
Через два часа садились в Провидения.
Подкатил почтовый вездеход. Водитель думал, что это рейсовый самолет. Но пилоты сказали, что рейсового сегодня не будет — низкая облачность, и вездеходчик собрался в поселок. Павлов его уговорил, помог устроиться Марине и сел за спиной водителя показывать дорогу.
Марина с интересом смотрела по сторонам. Никаких засыпанных снегом избушек вокруг не было.
Наконец подкатили к подъезду пятиэтажного дома.
— Вот твоя избушка, — сказал Павлов. — На третьем этаже.
Это была прекрасная однокомнатная квартира со всеми удобствами. Когда Павлов переступил порог квартиры, комнату он свою не узнал. Она была обклеена новыми обоями, на окнах вместо газет висели занавески, а сверху еще спускались разноцветные, веселые, под цвет обоев шторы. В комнате немудреная, но необходимая мебель, которой раньше не было. А на столе стояли бутылка шампанского и два бокала. Рядом записка.
Павлов вслух прочитал: «Как только войдете в дом, откройте шампанское, разлейте по бокалам, выпейте, а бокалы тут же разбейте об пол или порог. Желаем счастья. Сережа. Дуня».
Павлов сделал все в точности так.
Марина выпила, хряснула бокал об пол и в изнеможении от всего пережитого опустилась на постель.
Павлов выпил, швырнул бокал и… замер. Бокал не разбился. Павлов похолодел, а бокал крутнулся по полу, подкатился к порогу и там вдруг аккуратно переломился на две половины.
«Ух!» — отлегло от сердца.
И ремонт сделали, и порядок в квартире навели — все в отсутствие Павлова — Сережа с женой. Не потому, что были друзьями, а, наверное, чувствовали, что значит семейная жизнь для человека, который начинает ее во второй раз, и хотели хоть чем-нибудь помочь.
— Эх ты, голову мне морочил… — с укоризной сказала Марина. — Не верил, что люблю? Разве можно так? Я теперь ко всем словам твоим буду относиться подозрительно. Ты больше так не делай.
Потом было шумное застолье. Потом скромный свадебный пир.
А через три дня состоялся разговор.
— Я не сказал тебе главного. Тебе часто придется быть одной. Подолгу меня ждать. А это очень трудно.
— Не бойся, — сказала она.
И вот сейчас, когда Павлов с Сергеем на побережье, он напускает на себя напраслину только для того, чтобы уравновесить Сергея, чтобы не дать понять ему, что и, он скучает по Марине, что и ему хочется домой, но Сергей не должен об этом знать, иначе никакой работы не получится. Два ипохондрика в тундре — это чересчур много. Вот и развлекает он Сергея «мужскими разговорами», успокаивая в основном не его, а себя.
Почти у самого моря тропинка тянулась вверх и вилась меж огромных каменных завалов. Она уводила от моря в сторону сопок к тундре. Здесь идти легче: все-таки, тропа не кочкарник, и, обогнув лагуну с юга, путники снова пошли в сторону моря по сопкам, пока неожиданно не остановились перед распадком, на одном склоне которого прилепилась избушка.
Издали она была незаметна, но Сергей знал о ее существовании и показал Павлову:
— Вон, видишь, домик хозяйки моржового лежбища.
— А где лежбище?
— Внизу, под обрывом.
Векет заметила их раньше, чем они ее.
— Здравствуйте! — раздалось за их спиной.
Они обернулись.
— Ой! — радостно вскрикнула она. — Сергей Поликарпович! Я и не узнала! — Она бросилась к Сергею. — Смотрю, не наши идут, чужие. Наши так не ходят. Совсем не узнала.
— Здравствуй, Юля, — обнял он ее, — здравствуй! А мы к тебе в гости. Знакомься, мой друг Павлов.
Павлов протянул руку:
— Здравствуй, красавица, здравствуй!
Она вспыхнула, зарделась, бросилась в дом.
— Я сейчас, за водой, чай пить будем!
С пустым ведром она пулей выскочила из дому и побежала вниз, к ручью.
— Ты вот что, — мрачно сказал Сергей, — не позволяй себе больше таких слов, как «красавица», и в таком роде…
— А что? Я что-нибудь не так?..
— Ну, понимаешь… — мялся Сергей, — она придет, ты поменьше смотри на ее лицо. Оно в шрамах, не очень заметных, но видных… Следы татуировки. Ну, раньше еще девочкам в чукотских стойбищах разукрашивали лица. Ты же видел таких старушек…
— Видел…
— И у нее так было. Это или украшение, или родовые знаки. Не знаю… Еще девочкой ей сделали… Выросла и не захотела носить. На материке в одном из институтов ей предложили снять под наркозом или местным обезболиванием, но тогда останутся шрамы и они будут видны… а если без анестезии, то чище пройдет операция… косметичней, что ли…
— И она согласилась?
— Да, дала подписку. Профессор ей все время говорил: «Ты кричи, доченька, кричи», а она только стонала, скрипела зубами и плакала. За всю жизнь столько не выплакала слез…
— Боже мой!
— Она очень хотела быть красивой, как всякая женщина… современной, что ли… И вот какой ценой ей досталось…
— Не думал я. Прости, Сергей…
— Ладно, я пошел, помогу ей принести ведро, а ты растопи печь.
Они вернулись веселые, раскрасневшиеся. Печь уже загудела. Юлия принялась хозяйничать.
— Можешь представить, Юля, — пытался снять напряжение Сергей, — этот геолог ни разу не видел моржового лежбища!
— Ну уж! — не поверила она. Для нее в это поверить было так же странно, как в то, что Павлов никогда не видел корову.
Все-таки телепатия существует, и Павлов спросил:
— Чего ж тут особенного? А вы корову видели. Юля?
— Видела. У нас в селе их целых четыре. И два быка. Один хороший, а второй на коров и не смотрит. — Она хихикнула и засмущалась.
Павлов не понял, хотя и заметил, что у Сергея и Юлии хорошее настроение.
— Можно, Юля? — спросил Сергей.
Она кивнула.
— Были тут две телочки и бычок. Ну, молока-то не видели, пока бычок не подрос и те не отелились. А чтобы время не терять, председатель выписал быка-производителя с материка, породистого, чуть ли не с ВДНХ. В копеечку влетел, между прочим. Быка привезли, а как доставить? Судно на рейде, плашкоутов нет. Вон какие берега — скалы, никаких причалов. Это сейчас хорошо: свои плашкоуты, а тогда, пять лет назад… Догадались вызвать вертолет. Запеленали быка и — на подвеску. И вот в подвешенном состоянии, через бушующее море, под оглушительный рев вертолетных винтов, через скалы, в тундру, подальше от поселка у зверофермы его и опустили. С тех пор ему не до буренок…
— Стресс называется, — уточнил Павлов.
Все дружно засмеялись.
— Лежбище я сегодня вам покажу, — пообещала Юлия. — А моржатину вы ели когда-нибудь?
— Нет, — сказал Павлов. — Сергей обещал угостить, но в столовой не было. Теперь после охоты.
— Завтра будет погода хорошая, и будет охота, — сказала Юлия.
— Зато я конину ел, ага! А вы нет. В Башкирии на практике. И кумыс пил.
— Коней жалко, — вздохнула Юлия. — Они такие красивые.
— Некрасивых животных нет. Главное — как приготовить, — твердо сказал Павлов.
— Да ты просто страшный человек, Павлов! — заводил его Сергей. — Бармалей какой-то!
— Нет, — вступилась Юлия, — на Бармалея он не похож.
— Не тянешь ты, старик, на Бармалея, не тянешь. Но ничего, у тебя все впереди. Поживешь тут в тундре с недельку — и можно в Африку выпускать.
— А что? Конина очень вкусная… — гнул свое Павлов.
— А ты лошадь Пржевальского ел? — в упор спросил Сергей.
— Чего?..
— Держите, — протянула Юлия банку консервов. — Для вас приберегла. Еще с прошлого завоза осталось. Открыть?
Павлов оторопел. Это была банка консервированной конины.
Кулинарные изыски Павлова были посрамлены. Сергей же особенно был доволен. Даже он не ожидал такого поворота событий.
— Ну, удружили! Молодцы! — восхитился Павлов. Отступать было некуда. — Сейчас обед сварганим!
— Поберегите, — остановила его Юлия. — Есть свежее мясо. А банка всегда пригодится. На темный день.
— На черный, — смеясь, поправил ее Сергей.
— Включите «Спидолу», погромче, — предложила она, — ветер северный, можно.
— При чем тут ветер? — не понял Павлов. — При чем северный?
— А в том, что, если южный ветер, мы бы и чаю не попили. Дым бы шел на лежбище, как и звуки. А моржи не любят ни дыма, ни шума, — сказал Сергей.
— Чай бы попили. Я в распадке на костре готовлю при южном ветре.
— Место какое-то неудобное, — сказал Павлов.
Юлия деликатно промолчала.
Место как раз было самым удобным. Раньше здесь находился наблюдательный пункт. У эскимосов была даже такая профессия — наблюдатель. Наблюдателем мог стать только знающий человек, который умел читать книгу моря, ветра, облаков. От него зависела судьба охоты, а значит, и благополучие всего стойбища. Он давал сигнал к охоте — и байдары выходили в море. Он говорил «нет» — и никто в море не выходил, даже если светило солнце и на воде — тишь. Человек брал на себя ответственность и за удачу промысла, и за судьбу зверобоев. Надо ли говорить, что это был самый уважаемый человек в поселении, и лучшая часть добычи обычно принадлежала ему. Он не требовал, приносили добровольно. Таков порядок, заведенный столетиями.
Наблюдателем был и отец Юлии, чукча. Обычно он сидел здесь на возвышении, укрытом от ветра китовыми костями и стеной дерна, — место его дежурства. Избушку соорудили после.
Дочери он не мог передать секретов своего дела. Но зато она умеет другое — сторожить лежбище и ухаживать за ним. А районная охотинспекция вошла в договор с колхозом, чтобы тот нашел возможность оплачивать труд Юлии. Колхоз пошел навстречу. Здесь понимали: она — наследница, и это дело ей по душе. А что еще нужно, когда человек выполняет свой долг по призванию?
Павлов смотрел, как Юлия, хлопотала вокруг стола, и невольно залюбовался ею. «А ведь она красива. Все при ней. Интересно, куда теперь попадет ее душа?[9] — подумал ой, улыбаясь. — Ей нужно совсем немножко грима и… хоть сейчас на бал. Вот только охотничий нож, висящий у нее на поясе поверх куртки, который так умиляет меня, придется снять». Как бы почувствовав ход его мыслей, она сняла ремень с ножнами и повесила на гвоздь. Куртку расстегнула. Нож вытащила и принялась разделывать мясо.
— Пока будет готово, можете полакомиться. — Она бросила на стол связку сухих лахтачьих кишок, ломтики вяленой оленины, юколу, принесла нерпичий жир.
Сергей охотно начал все по очереди дегустировать, подавая пример Павлову. Тот тоже все попробовал, но от жира отказался.
— На любителя, — сказала она и поставила на стол тарелку с остатками сырой оленины. — Вот только хлеб черствый, не успела запастись. Можно и галеты, кто любит. — Она выложила несколько пачек.
Мужчин второй раз приглашать не понадобилось.
— Ну вот и все.
На столе появилась сковорода мяса, жаренного по-чукотски.
Павлов все еще изучал Юлию, а в Сергее проснулся репортер.
— А что-нибудь для нас, для газеты, есть интересное? — спросил он.
— Да ничего, никаких событий. Тихо все… Вот только моржа мертвого выбросило на восточном мысу. Он был ранен, умер в воде — его и выбросило. Стреляли из десятизарядки, охотники определили… А у нас таких, винтовок нет. Кто стрелял? Так и не знаем… Много нехороших людей ходит по тундре, поди узнай…
— Наши не могут, — встрепенулся Павлов. — Геологи не имеют такого оружия. И у нас нет на побережье партий. Все в тундре.
— Я и не говорю, что ваши… А кто?
Только сейчас Павлов заметил в углу охотничий карабин.
— Калибр восемь и два? — спросил он.
Она кивнула.
— Хорошая машина, — вздохнул Павлов. — Но у нас лучше, семь пятьдесят шесть.
— Из этого тоже — хоть моржа, хоть медведя, — махнула она.
— Она у нас такую кашу три года тому назад заварила, — объяснил Сергей Павлову, — до сих пор кое-кто забыть не может.
— Не я одна, — скромно сказала Юля. — И вы тоже. Без вашей газеты я бы и не справилась.
А вот что было. Самолет ледовой разведки пролетел на малой высоте над лежбищем Кымынэй, хозяйкой которого и была Юлия Векет. В панике моржи бросились, давя друг друга, в море.
Векет записала номер самолета, число и время. Дала знать Сергею. Колхозная комиссия составила акт. Прилетел Сергей. Он помог Юлии написать статью «В защиту моржей». Статью перепечатала областная газета. Тут и началось! Областная охотинспекция подала в суд. Суд, изучив материалы следствия, взыскал с авиапредприятия шестьдесят тысяч рублей штрафа. А члены экипажа были оштрафованы на сто рублей каждый.
В горячке споров авиаторы подали встречный иск, обвиняя журналистов районной газеты в необъективности, профессиональной недобросовестности и чуть ли не в публикации сведений, порочащих доброе имя авиаторов.
Суд, изучив материалы дела, дополнительно за попытку дискредитировать работников прессы и автора статьи присудил авиапредприятию еще один солидный штраф.
Тут уж терпению авиаторов настал предел, и они решили повидаться наконец «с этим Векетом» и свести счеты.
Прилетели в село.
Каково же было их удивление, когда они увидели спокойную миловидную девушку! Но таким гневом пылали ее глаза, что члены делегации тут же «сменили курс» и принесли извинения. Авиаторы отпили с Юлией чаю в ее доме, а молоденький бортрадист сбегал к вертолету и вернулся с большой тяжелой связкой вяленой сельдятки, двумя копчеными нельмами и флягой спирта.
— Это вам, Юля. У вас такой рыбы нет. Это якутская. И спирт пригодится. В тундре очень помогает, от холода.
Когда чаепитие закончилось и все пошли к вертолету, бортрадист задержался:
— Будете в Якутии — заходите в гости. Обещаете? Честно? — Он снял с руки часы: — Возьмите на память. Прошу вас. Только тут время московское.
— Молоденький такой мальчик, беленький… — в голосе Юлии была теплота. — А часы… Вот они, — показала она, — хорошие, ночью светятся. — И вздохнула. — Я поняла: недавно он на Севере, романтик.
— Где-то в журнале я читал, что вышло кино с похожей ситуацией — там и моржи, и авиаторы, — сказал Павлов.
— Вот-вот, — встрепенулся Сергей. — Я тоже слышал об этом, но кино не видел. Материалы-то газетные разошлись повсюду, шум был большой. Неудивительно. А героиня вот она.
— Какая уж героиня! — отмахнулась Юлия.
— Нет, обидно. Наш ведь материал. А кинематографисты его взяли.
— Ну и что? — простодушно сказала Юлия. — Лишь бы польза была. Разве мало лежбищ на Чукотке? Может, где-то то же случалось.
— Нет-нет, это про нас, — безапелляционно заявил Сергей.
— Сначала кино посмотрим, — успокоил его Павлов. — Лишь бы кино хорошее было, — перефразировал он Юлию.
— А в Якутию хотелось бы? — спросил Сергей.
Она поняла намек, смутилась. Потом спокойно ответила:
— Да.
— Юля, сегодня у нас этот стол — и завтрак, и обед. Еще по кружке чаю — и можно на лежбище.
— Ужинать будем у меня, — твердо сказала хозяйка.
Они спустились по западному склону мыса с подветренной стороны и вышли на берег моря. Здесь береговая черта делала большую излучину, образуя лагуну. На той стороне лагуны чернели скалы, беспорядочное нагромождение каменных глыб, а узкая береговая полоса переходила в широкий галечный пляж.
Сначала Павлов думал, что пляж покрыт серо-бурыми валунами. Потом присмотрелся и понял: моржи.
— Никогда не думал, что они бурого цвета, — сказал он.
— Иногда даже розовые бывают, — засмеялась Юлия, — грязно-розовые и бурые. А когда он отдельный, то черный, темно-коричневый, коричнево-серый. Разные они… — Она протянула ему бинокль: — Это лежбище небольшое, около тысячи штук. Спят, нежатся под солнышком. Посмотрите, у каждого свое лицо, свой характер, они очень разные. Внимательно смотрите, — наставляла она.
По реакции Павлова Юлия поняла, что для него эти животные все одинаковы.
— Ну что ж вы! — начала она сердиться. — Смотрите вон на тех, с, краю. — У нее были зоркие глаза, и она все видела без бинокля. — Вон тот — Бюрократ, вон он как на всех ленивым глазом смотрит. А рядом Забияка. Дальше всех к скале пробрался, всех клыками бьет. А в сторонке Обиженный. Его, наверное, прогнали: молодой он. А у самой воды толстяк — это Соня. Спит себе и в усы не дует.
— В ус не дует, — смеясь, поправил Сергей.
— Все равно. По нему ползут, его толкают, бьют клыками, а он ни с места — знай себе спит. Дайте бинокль. Ну вот, храпит даже. Он, наверное, самый добрый…
«Как она их любит! — подумал Павлов. — Как детей! — И ему на миг показалось, будто он понял не только неистовость ее заботы обо всем живом на побережье, но и даже ее отношение к ним, двум чужакам на этом берегу. — Вот кого бы на мои «райские кущи»! Объявить их заповедными и поручить заботам Юлии. И можно было бы не волноваться».
— Послушай, Юля, у тебя нет случайно какой-нибудь подруги?
— Какой «какой-нибудь»?
— Симпатичной, злой и заботливой…
— Симпатичные есть, злых нет. У нас злых девушек не бывает. Злой человек — нехороший.
«Чего же тут хорошего», — молча согласился Павлов.
— А зачем тебе понадобилась подруга? — встревожился Сергей.
— Познакомиться! — рявкнул Павлов.
— Да ну тебя… Я серьезно.
— Я подумал: неплохо бы завести хозяйку на Горячих Ключах, в урочище Живой Воды — во всем этом чукотском оазисе. Кто-то должен сохранять все, что там есть. Вот если б ты за это взялся, а? Газета — она сила… Смогли же вы операцию «Морж» довести до конца? А это тоже важно. Извини за высокопарность, но потомки спросят.
— Какие там потомки? Потомки и знать уже об этом не будут — все снесет цивилизация, и в первую очередь ваш брат — геологи. Вот найдете вы там чего-нибудь, нефть, скажем, золото, и — плакал весь оазис…
Павлов задумался. Потом тихо сказал:
— Если понадобится — не пощадим… Но сначала подсчитаем, что важнее… вот и все.
— Вот я об этом и говорю.
— Сейчас об этом говорить бессмысленно, — возразил Павлов. — Надо исходить из потребностей сегодняшнего дня и будущего. И не фантазировать. Тем более, так пессимистично.
— Я пойду с вами на озера. Возьмете? — спросила Юлия.
— Конечно! — обрадовался Павлов. — Я сам хотел предложить.
Он взял у Сергея бинокль и обозревал лежбище. И, продолжая разговор, спросил у Юлии:
— На лежбище нельзя охотиться?
— Конечно. Можно всех напугать.
— А раньше?
— Раньше охотились пиками. Тихо подкрадывались к самым крайним и забивали пиками. Другие моржи даже не слыхали. Самок старались не трогать.
— А как их определить?
— Очень легко. У них бивни потоньше, и их концы ближе друг к другу. У самца они параллельны и более массивны, тяжелее. А у самочки более красивы — как сабельки.
— А вон тот с одним клыком, — показал Павлов.
— Он его сломал во льдах, наверное, еще в детстве.
— В прошлом году Юля по одноклыковым моржам целую диссертацию написала, — улыбнулся Сергей.
Юлия тоже засмеялась:
— Под названием «Справка».
А дело в том, что морзверобойные суда, промышляющие моржа для нужд местного населения, обязаны были сдавать туши в колхоз, а клыки на косторезную фабрику, где из кости делались сувениры. Сувениры довольно дорогие — они идут и на внутренний, и на международный рынки. После слоновьих бивней моржовый клык по ценности на втором месте.
При очередном сведении баланса даже видавшие виды ревизоры не находили слов. От десяти сданных туш должно поступить двадцать клыков, а от двадцати — сорок. И так далее. Клыков же на фабрику поступало значительно меньше. Где недостающие? Браконьеры в один голос: «А нам в основном попадались моржи одноклыковые. Откуда такие взялись — не ведаем».
Следствие попросило ученых Тихоокеанского научно-исследовательского института рыбного хозяйства и океанографии сообщить примерное отношение одноклыковых моржей к общему количеству животных ареала в акваториях Берингова и Чукотского морей.
Одновременно был послан запрос и в колхоз, чтобы сообщили данные по интересующему вопросу, исходя из практической добычи крупных ластоногих за последние десять лет. Собрали старейших морзверобоев, объяснили проблему. Векет села писать ответ. Письмо было обстоятельным, длинным, там рассказывалось, когда и где встречались одноклыковые особи и отчего это бывает. По письму выходило, что сейчас таких моржей в море столько же, сколько осталось на земле саблезубых тигров.
Дело прояснилось. Сергей написал статью. Суд сказал свое слово. И хоть роль Юлии в этой ситуации невелика, охотники считали, что «хозяйка моржового лежбища» еще раз проявила характер, дотошно передав бумаге все, что говорили старики.
Когда на слете рабселькоров Сергей Петренко вручил Юлии грамоту, все в селе стали считать ее ходатаем по самым сложным и запутанным вопросам.
«Моряки-разбойнички» получили по заслугам. Тот, кто не успел сплавить клыки «налево», достал их из домашних кладовых и сдал государству. А тот, кто успел «провернуть бизнес», вынужден был уплатить большой штраф. Вот и вся история. И неудивительно, что Векет знают всюду, хотя она об этом и не подозревает.
«Сюда бы прийти с телевиком, — думает Сергей, — и сделать галерею портретов моржей-человеков. Посмотреть в видоискатель глазами Векет».
Нары вдоль стен избушки были расположены углом. Юлия застелила их шкурами. Сергей развернул один из спальников. Нужды в мешках не было: в избушке жарко, лежали не раздеваясь, спать не хотелось.
— Погостили бы немного, — сказала Юлия. — Я бы вас на рыбалку отвела. Есть тут у меня секретная речка.
— У нас мало дней.
— Вы уйдете, и я опять одна. Знаете, как скучно.
— Ты же обещала с нами идти на озера.
— Да, но потом вы все равно уйдете. А ко мне из Села почти никто не ходит. Сама я туда хожу, когда скучно или в магазин. Вот «Спидолу» часто слушаю. — И вдруг неожиданно: — Вам надо много у Энкаугье спросить. Он родился здесь, самый старый. Всю тундру исходил. От Уэлена до Анадыря все места знает. И на запад — до Певека тоже. Лучший каюр был. Мы зовем его «мургин ынпыначгин Энкаугье»…
— Что это? — встрепенулся Павлов.
— Наш дедушка Энкаугье, — перевел Сергей. И поправился: — Примерно. Вроде патриарха. Это уважительно очень.
— Правильно, Юля. Без его совета нам, конечно, не обойтись, — сказал Павлов. — Мы тут тоже облазили все, но, когда ищешь одно, пропускаешь другое… Все отмахиваются от «райских кущ», «живой воды» — нужно золото. Даже гранаты — красные и зеленые — не нужны. Говорят: неперспективно. Но надо же сохранить Туманную Долину, редактор!
— Надо, конечно, — вздохнул Сергей.
Вот когда сам увидишь… Не прочитаешь сухие строчки старых отчетов, а — увидишь — тогда и поймешь. Столько богатства может просто погибнуть… от привычки жить сегодняшним днем. А завтра? Завтра и реликтовых растений не станет, и озерца захламят, и все живое эти места покинет. Останется лишь память о шумных пикниках…
— Мимо сопки Линлин мы уже запретили проезжать тракторам и вездеходам, — сказала Юлия.
— Это хорошо. Но речь о заказнике. От моржового лежбища до Туманной Долины. Чтоб никто не появлялся, ни пешком, ни на колесах, ни с ружьем, ни с бутылкой. Взялась бы директорствовать, Юля? Вот когда и подруга пригодится — увеличение штатов!
— Да бросьте! — смеясь, отмахнулась она. — Когда это будет?
— Будет, — твердо пообещал Павлов. — Не успеете состариться!
Она опять засмеялась.
— Какие наши годы… — почему-то вздохнул Сергей и неожиданно перевел разговор: — А может, еще почаевничаем?
Упрашивать никого не пришлось — все трое, как и принято на Севере, могли чай пить в любом количестве в любое время суток.
Долина была доверху наполнена туманом. Казалось, будто с сопки Линлин сползло облако и залегло на ночевку.
Пришли сюда к исходу второго дня. Павлов не мешкая принялся за палатку, Юлия — собирать для костра ветки карликовой березки, сушняк ивы, кассиопею, а Сергей, сбросив рюкзак, стоял, пораженный невиданным зрелищем.
На ясном небе четко чернели вершины сопок, кое-где на их боках остались причудливые грязно-белые пятна снежников — они уже не растают и дожидаются зимы, а сама долина напоминает огромную чашу, до краев наполненную молоком.
— Здесь всегда так? — спросил Сергей.
— Нет, — ответила Юлия. — При южном ветре туман уползает в море, туда, по распадку… В долине несколько горячих озер.
— Завтра спустимся, увидим, — торопил его Павлов. — Все на лесозаготовки! — скомандовал он.
Векет засмеялась. Втроем они быстро натаскали сухих веток, заготовили топлива впрок: никому не хотелось возиться со «Шмелем», да и бензина было в обрез, одна бутылка, а какой же ужин в тундре без хорошего костра!
Палатка стояла на сухой террасе, прилепившись одной стеной к громадному валуну. Место вокруг хорошо обозревалось, да и палатка была видна.
— Чтоб никаких неожиданностей, — объяснял Павлов. — Чтоб видно было, кто в гости идет…
— Он к нам не придет, — думая о медведе, сказала Юлия, — он нас увидит и убежит. Вот только видит он плохо. — И опять засмеялась.
— Мишки сейчас на реке, рыбы вдоволь… тут ему делать нечего… Нужны мы ему! — махнул рукой Павлов, но веток в костер подбросил.
Сергей возился с банками. Ворчал:
— Мог бы и дичи поискать, пока я стол накрываю. Тоже мне тундровики — еду на себе таскают!
— Эт я мигом! — похлопывая по кобуре, пообещал Павлов. — Завтра. Зайцев тут видимо-невидимо…
— Рыбы я вам сама наловлю, зачем на зайцев патроны тратить? А вдруг коочатко пожалует? Что тогда?
— А это кто? — спросил Павлов.
— Медведь-людоед…
— Бросьте вы мне на ночь такие разговоры говорить, — взмолился Сергей. — Дайте хоть поужинать на прощанье! С вашим рационом на тот свет раньше отправишься, еще до медведя!
Все было непривычно Сергею. И двухдневный маршрут, и ночевки в тундре, усталость от ходьбы и постоянный аппетит. Павлову и Юле надоело над ним подшучивать, но полный Сергей тихо страдал, всегда хотел есть и много выпивал чаю…
В палатку натаскали свежесрезанных веток под спальные мешки. А за ночь к тому же ветки подсохнут, и утром можно будет использовать их для костра. В тундре живут рационально, ничто не должно пропадать. И чай Павлов готовил искусно — наливал воду в алюминиевые фляги, клал в костер: закипало быстро даже на небольшом огне при скудном топливе.
«Захотел бы я сейчас поменять этот немудреный ужин у костра на ресторанное застолье города? — подумал Павлов. И усмехнулся. — Сергей-то уж точно, а мне все то ни к чему. Хотя… Главное, себе не врать. Ратуем за возврат к природе, к деревне, а сами не можем бросить городские квартиры да прописаться на лоне, к земле поближе. Временно пожить в тундре и балерина сможет, не то что геолог. Так-то будет честнее. Вот Юлю отсюда ни за какие коврижки не увезешь, а мы тут все временные, чего скрывать…»
Подобные мысли одолевали его и потом, когда он лежал в спальном мешке и сквозь незастегнутый вход палатки смотрел на туман, медленно выползающий из долины. Это с моря потянул ветер, показались бурые пятна дальних скал.
Хорошо знал окрестные места Павлов. Вон там, на северном склоне, красивые полосчатые известняки, а с километр на восток можно обнаружить большие выходы коренных пород, много амазонитов цвета морской волны, синих и фиолетовых флюоритов… А все, что вокруг долины, — сплошные декоративные базальты.
Медово-желтые, зеленые, белые пластинчатые вкрапления величиной с циферблат часов — такие порфировые выделения всегда поражали Павлова своей красотой, нарядностью — вот бы на отделку зданий в райцентр! Да кабы не далеко везти — и Москва б не отказалась… В районе реки Игельхвеем, недалеко отсюда, даже есть базальты с красно-оранжевыми вкраплениями. Вот бы любителей камней сюда…
Все это Павлов покажет своим друзьям завтра, но, не только минералы его волнуют. Главное все же — собрать доказательные материалы для обоснования природного заказника. А если это удастся, то ни о какой разработке камней не может быть и речи, это правильно. Главное — сохранить горячие озера и реликтовые растения.
И ему вспомнился недавний вопрос Сергея: пустят, мол, под нож эту красоту геологи, если найдут здесь золото или, скажем, платину? И как в прошлый раз Павлов тяжело вздохнул.
— Чего вздыхаешь? — спросил Сергей.
— Да так, девушку знакомую вспомнил… Спи!
Юлия рассмеялась:
— Он коочатко высматривает, потому и дверь в палатке открыта.
— Верно, — поддержал ее Павлов. — Медведи сейчас в низовье реки рыбу ловят. Вон там, слева. А у левой стены Сергей спит. Первым с ними Сереже разговаривать. Мне-то что, я справа… До меня не добраться, выскочить успею, и «пушка» под рукой. Буду Юлю охранять.
— Опять вы за свое, — заворочался Сергей и незаметно шире расстегнул молнию на мешке. На всякий случай.
В палатке было тепло, от срезанных веток пахло прелыми листьями, тундрой. Большое белое облако, казалось, висело над самым входом. Где-то далеко за горизонтом угадывалось солнце, и только непривычная тишина напоминала о ночи.
— Надо бы карабин захватить, — подал голос Сергей…
— Зачем? Таскать такую тяжесть! Лучше с собой побольше еды… — возразила Юлия. — Кому мы тут в тундре нужны? Медведь осенью сытый. Пусть вот Павлов ходит со своей пушкой, она ему положена…
— Положена… по инструкции, — подтвердил Павлов. И тут же спросил у Юлии: — А ты из пистолета стреляла?
— Нет.
— Завтра попробуем… А из карабина получается?
— Отец хвалил, — засмеялась Юлия.
— А кто научил?
— Отец, кто же еще! Он и воспитывал меня как мальчишку. Да и имя мне дали при рождении мужское… — Векет… До меня у нас все девочки рождались и умирали маленькими. А когда я родилась, решили обмануть злых духов и дать мужское имя… Так мать решила… Вот и осталась я жива. Потом имя стало фамилией, а в паспорт вписали русское — Юлия. Поначалу даже хотели «Джульетта» написать, да милиционер был рядом, в сельсовете. Он отсоветовал. Говорит, у нас в отделении собачка есть Джулька, зачем девушку-то так обзывать? Вот и стала я Юлией. Мне нравится. Хорошее имя. А вам?
— Конечно, хорошее, — быстро согласился Павлов. — Прямо скажем, классическое!
— Ну уж! — опять засмеялась Юлия.
— Да тебе просто Юлия нравится, — опять подал голос Сергей из глубины мешка. Он боялся простудиться и забрался в мешок с головой.
— А что? И Юлия тоже, — поддержал его Павлов. — А почему она должна мне не нравиться? — И про себя подумал: «Действительно, почему?»
— Да ну вас! Лучше спите! А то коочатко услышит! — сказала Юлия.
Утром Павлов проснулся оттого, что кто-то дергал его за спальник. Он открыл глаза и увидел в проеме входа Юлию. Она поманила его, приложив палец к губам:
— Тсс…
Павлов стал торопливо выбираться из мешка.
Юлия показала на его амуницию. Павлов догадался, взял ремень с кобурой.
— Не надо будить Сергея Поликарповича. Идемте к ручью. Я одна боюсь: там… там…
Захватив оба котелка, он поплелся за девушкой.
— Вот, — сказала она, — смотрите.
На речном песке — четкие отпечатки медвежьих лап. Следы были разной величины — очевидно, медведица с медвежонком.
— Да… — почесал затылок Павлов, — совсем рядом с палаткой прошли. И ста метров не будет… Накликали.
Набрав воды, они вернулись к палатке. Юлия принялась за костер, Павлов начал открывать банки, рубить ветки, готовить чай.
— Ого! Вы уже и зарядку сделали? — проснулся и Сергей. Он высунул голову из палатки. — Не все съели? Мне оставили?
— Не торопись к завтраку! — одернул его Павлов. — Последний собирает мешки и палатку. Вот и вся твоя зарядка. Закон тундры.
— Закон тундры и побережья, — поддержала Юлия.
— Так и знал, что мне не повезет, — вздохнул Сергей. — Всю ночь кошмары снились — медведи, крокодилы…
— Выйди к реке, увидишь: совсем не зря снились. Ты так храпел, что распугал всех медведей в округе. Два сиганули вниз по ручью — к озерам…
Сергей нехотя выбрался из палатки и потрусил к ручью умываться.
— Что касается походов, то я люблю привалы, — сказал он, вернувшись, и устроился у котелка.
Юлия заметила, что вернулся он не пустой — принес несколько сухих веток, самостоятельно постигает правила тундрового общежития. Это ей понравилось.
…Спускались в долину долго — около часа. Солнце разогнало туман, неугомонно шумело птичье разноголосье. Вот где раздолье орнитологу!
Окрестный пейзаж не отличался от того, к которому путники привыкли за три дня в тундре — однообразный унылый цвет, на водоразделах болота с белыми головками пушицы, кочкарник. Кое-где у ручьев крохотная, меньше метра, чахлая ива, карликовая березка. Но вот распадок круто свернул вправо, и — что это? — на излучине реки стеной стояли ивы высотой более двух метров, толстые, как настоящие деревья; дальше тянулась тонкая длинная чозения…
Сергей и Юлия остановились пораженные. На противоположном берегу широкого ручья, виднелись заросли красной смородины с гроздьями ягод.
Шарахнулись в сторону два зайца.
— Ой! — вскрикнула Юлия.
— Дальше все озерца — минеральные источники, — объяснил Павлов. — Пожалте бриться! В прямом смысле. Вода горячая — купайся кто хочет. Вот здесь мы и остановимся.
Он пошел выбирать место для палатки, Сергей — собирать сушняк. Юлия устремилась в ягодник.
— Тут и шиповник есть! — закричала она. — Я наберу к чаю!
Пока мужчины ставили палатку, Юлия насобирала полную косынку ягод, высыпала их прямо у входа в палатку:
— Угощайтесь! Вот бы варенья наварить! Жаль, нести домой не в чем…
— Устроишь с бабушками культпоход… — порекомендовал Павлов.
— Они так далеко не пойдут… — вздохнула Юлия. — Да они уже и так на зиму набрали и шикши, и морошки. Скоро брусника пойдет. Будут собирать с первыми морозами. Корней разных они тоже заготовили, лук дикий, щавель. Я раньше всегда своей бабушке помогала. А теперь вот только морскую капусту собираю. Засушу — и на всю зиму хватает. Вкусно!
— Мы видели, как Энкаугье собирал морскую картошку, — вспомнил Сергей. — И капусту. Помогали ему.
— А ваши жены собирают?
— Ни к чему им, — ответил Павлов. — Привыкли к банкам-склянкам, а витамин, вот он, под ногами. Да и не умеют. Никто не надоумил.
— Моя Дуняша собирает, — сказал Сергей. — Ягоды. Грибы.
— Это все собирают, — заметил Павлов. — А коренья? А травы? То-то… — Павлов вздохнул. — Ничего-то не умеем на природе. И не любопытны — не умеем и не стремимся уметь. Лишь бы свое тут отбыть — и на материк, так ведь?
Не все, не все. Не наговаривай, — возразил Сергей. — Я тут уже двадцать лет и никуда не собираюсь. Тут и останусь. О детях не говорю — они здесь родились, это их родина. А кто от родины уезжает? Вот то-то…
— Ну ты исключение, — гнул свое Павлов.
— Что-то тебя на проблемы потянуло. А об обеде ты подумал? Ягода, конечно, хорошо. Но одной травкой сыт не будешь. Где уха? В банках? В томате или в масле? — заводил он Павлова.
— Рыба? — удивился тот. — Ах, да! Это мы мигом! Пойдешь со мной, Юля? Недалеко, с километр…
— Конечно, пойду! — обрадовалась Юлия.
— А ты заготавливай дрова на сегодня и на завтра, — отдал Павлов распоряжение Сергею. — Костер сделай побольше, накидай мха для дыма — медведей отпугивать!
— Вы уж не задерживайтесь! — взмолился Сергей.
Он не бездельничал. И дров заготовил, и шалаш из длинных жердей сушняка соорудил. Дым от большого костра поднимался высоко — было безветренно.
— Шалаш-то зачем? — спросил Павлов.
— Для женщины, — засмеялась Юлия.
Они только что вернулись, довольные вылазкой. Десяток гольцов — неплохая добыча. И на уху хватит, и запечь в золе на ужин.
— Один англичанин попал на необитаемый остров, — рассказывал между тем Сергей. — Когда его нашли, то обнаружили три шалаша. Три-то зачем? — спросили его. Один — это дом, в котором я живу, — ответил он. — Второй — это клуб, куда я хожу. А третий — это клуб, куда я не хожу по принципиальным соображениям.
— Тогда строй еще один, — засмеялся Павлов.
Юлия потрошила рыбу:
— Худые какие… уже отметались… Плохая рыба…
— На уху сгодится. Все лучше банок.
— Тсс, — зашипел Сергей, — гуси!
Все, как по команде, присели.
Небольшая группа крупных птиц, тяжело махая крылами, опустилась, к подножию сопки и скрылась в тундровом кочкарнике.
— Какие гуси? — засмеялся Павлов. — Это же канадские журавли. Сам ты гусь…
— Репчатый? — спросила Юлия.
— Лапчатый, — поправил ее Сергей. — Если гусь, то лапчатый. А если журавль… то пусть его Павлов добудет. Тем более, у него есть из чего…
— Я вегетарианец, — отказался Павлов. — Ем только тушенку. К тому же патроны надо беречь на всякий непредвиденный случай.
— Скажи уж «слабо», чего там… Защитник природы!
— Да ну их! — отмахнулся Павлов. — Как-то наш завхоз двух застрелил. Тощие, сплошные жилы. Даже с рисом невкусные. Рыба лучше. Правда, Юлия?
— Правда. Птицу надо уметь приготовить. Хоть гуся, хоть чайку. Про журавля я уж и не говорю… Мы только ворона не стреляем. У нас он священный. А у вас есть священная птица?
— Сергей, есть у русских священная птица? — спросил Павлов.
— Нет, — ответил тот. — Мы ж христиане, не язычники. Нет.
— Вот, — сказал Павлов, — нет. — И вздохнул, будто теперь из-за этого всю жизнь переживать будет.
На самом-то деле думал он совсем о другом. Вспомнил, как в прошлом году у реки недалеко от их палатки приземлились два кулика. Осторожно выполз из палатки Павлов и жахнул из двух стволов. Зачем, ведь еды было вдоволь?
Он подобрал мертвого кулика, маленькое бездыханное тельце. Второй улетел. Но спустя некоторое время вернулся, летал вокруг палатки и над ручьем, чивикал, звал, и казалось Павлову: плакала птица.
Маленькая пташка, а столько горя и безысходности было в ее крике! Павлов сидел у палатки мрачный, да и другим геологам было не по себе, такой тоскливый получился тогда вечер…
Никто его не укорял, но с тех пор не может он стрелять по живому, все ему плач той птахи чудится…
И вовсе не потому, что столь уж сентиментален Павлов, надо — и лося завалит, но это если надо, если ребята с голодухи мучиться будут, не ханжа он вовсе, но крик кулика до сих пор у него в ушах, и, как вспомнит об этом Павлов, — темнеет его лицо.
В это время с ручья вернулась Юлия. Она распотрошила и вымыла рыбу, а теперь принесла букет травы — цветы с пожухлыми синими бутонами.
— Вот, — протянула она Павлову, — тыке-ваглынын, пахучая трава по-нашему.
— А-а, — узнал он, — дикий лук!
— Его по ручью много… Если рыбу в него завернуть, до утра не испортится. И есть можно с печеной рыбой.
— Давайте все наедимся лука с рыбой! — восторженно предложил Сергей. — Целоваться на ночь никто не намерен?
— Никто, — сказал Павлов. — Ешьте лук смело. Но до ужина еще далеко, еще и не обедали. С ухой этот лук тоже смотрится. Так что давайте я примусь за обед, уху я никому не доверяю.
Он принялся колдовать над котелком и сетовать, что нет нужных специй, но его уже не слышали. В ожидании обеда Сергей забрался в палатку, а Юлия побрела в тундру собирать грибы.
«Взять пробы воды, — думал Павлов, — собрать гербарий, минералогические образцы у меня есть, надо только дополнить коллекцию… описание и определение четких границ «райского уголка». В общем, завтра ребят можно отпускать. Сегодня хорошо помаршрутить и завтра… А к морю пойду через перевал… Там вроде бы должна обнаружиться зона контакта, если верить старым отчетам…»
Он ворожил над ухой и думал о том, что неплохо бы тут пионерский лагерь организовать. Правда, тогда придется расстаться с мечтой о заповеднике. А если палаточный городок? И высадка с моря? Чтобы дорог не строить и ничего не портить… Многие дети в Селе никогда деревьев в своей жизни не видели. А тут вот — все есть: и ягоды, и рыба, и горячие озера, купайся, как в Черном море. И цветы, и птицы со зверьем, и коренья.
Он вспомнил, как однажды в эскимосском селе Сиреники побывал в школе на выставке детского рисунка. Удивили его рисунки третьеклассницы Лены Аяки. Она рисовала ярангу и рядом березу, вездеход и рядом березу, оленей рядом с березами, очень старательно рисовала березу, которой никогда не видела в тундре. Учительница объяснила Павлову, что Лена отличница учебы, впервые в жизни выезжала на материк, в Россию, в пионерлагерь, и ее так удивили белые деревья, что она все время вспоминает их и рисует, чтобы не забыть… Вот почему морж у Лены лежит на берегу под березой…
А в этих местах есть березы, не такие, правда, как на материке, но и не бетула, не карликовая, а обычная тонкая метра под два березка. Вот они первыми желтеют осенью… такие красивые…
Неожиданно он засмеялся.
— Ты чего хихикаешь? — Сергей вылез из палатки. — Каверзу готовишь?
— Да так… Петьке-то моему скоро пять будет, а березы и не видел. Совсем я тут очукотился…
— При чем тут береза? Увидит, какие его годы. Тебя что, на материк потянуло?
— Да нет… Скажу моей Марине: в сентябре на юг поедем… чего ждать. В сентябре хорошо, не так жарко. Отпуска много накопилось… А то пойдет малыш в школу — в сентябре никуда не поедешь.
— Зачем? — спросил Сергей. — Сейчас навигация, всего и у нас полно, все витамины. А там в сентябре дожди…
— Да, конечно, — согласился Павлов. — Дожди. Только там другие дожди. На юг поедем, ни дождей там не будет, ни снега. Знаю я там одно местечко — нет дождей, есть сухое вино, из бочки, и шашлыки…
— Этого добра и здесь хватает. Примитивно ты, старый, о юге мыслишь.
— Я как все, — отмахнулся Павлов, — мне больше от юга ничего и не надо. Сесть бы в поезд и смотреть в окно под стук колес. Никакого кина нет лучше. Смотри в окно… вот и все. И жизнь проносится мимо…
— Пейзаж проносится мимо, Павлов… пейзаж. Не кокетничай.
Сергей понимал настроение Павлова. Конечно, давно человек без отпуска, немного устал. Да и тундра у него не для экзотики — для работы. Хорошо еще, что не отучился удивляться и радоваться природе.
Пять лет назад, помнит Сергей, Марина Павлова лежала в роддоме, ожидала Петьку. Родила благополучно, но врачи настаивали на особом питании, на «живых» витаминах. А где взять фрукты-овощи на Чукотке в середине лета?
Но тут в порт заглянуло зверобойное суденышко с «наукой» на борту. У Павлова там оказался знакомый. Поделился он с ним своими заботами, а тот своими запасами — последний мешок моркови взял у артельщика и вдвоем с матросом приволок на берег в квартиру Павлова.
Морковь была старая, подгнившая. Они вчетвером принялись ее чистить, вырезать гниль, «глазки», червоточины. В итоге каждая морковка превратилась в произведение абстрактной скульптуры, а всего из мешка получилось пять-семь килограммов, не больше.
Вымыли морковь, и понес ее Павлов в роддом.
— Вот, — сказал он сестре, — витамины. Передайте роженице.
— Какой? — спросила сестра. — У нас их две…
— Вот им и передайте, — сказал Павлов. — На двоих.
Сейчас, конечно, со снабжением лучше, размышляет Сергей. Навигация почти круглый год. Ананасы и бананы на свиноферму возят: не успевают продать, слишком быстро портятся они в здешнем климате. Но все равно дети должны греться на солнышке подольше — вот и вся тоска Павлова.
«Завтра нам возвращаться, а он останется один. Ему еще за перевал, — думает Сергей. — А там кругаля до Села, и все по тундре…»
Было тихо. Дым от костра тянулся в небо. Птицы сразу улетели от места, где поставили люди палатки. Вдалеке еле-еле прослушивался крик чаек, значит, где-то рядом море.
Павлов знал где. Это известные ему места.
…Юлия вынырнула неожиданно, из-за холма. Она бежала, прижимая к груди сумку, набитую, как показалось Павлову, травой, а вовсе не грибами.
Она бросила сумку у костра, повалилась на землю и, тяжело дыша, прошептала:
— Скорее! Там… медведи…
— Ну и что? — охладил ее Павлов. — Что случилось-то?
— Ни-че-го, — тяжело дыша, выговаривала Юлия. — Ничего… Они купаются там… Идемте скорее!
— Ну это другое дело! Сережа, торопись.
— А мы там зачем? — спросил осторожный Сергей. — Пусть себе купаются. Может, у них банный день?..
— Да? Послушай, неужели все редакторы такие трусы? — засмеялся Павлов.
— Все! — твердо сказал Сергей и принялся собираться.
К горячему озеру они подошли через полчаса. Парило. Испарения висели над водоемом плотно, как туман. В тишине явственно слышался плеск, как будто ходила рыба или шла весельная лодка.
— Там… — прошептала Юлия и показала рукой на противоположный берег.
Медведица и медвежонок, накупавшись до одурения, вылезли на берег, отряхивались, пыхтели. Затем мамаша легла под куст, прямо на берегу. Малыш теребил ее, пытался играть, но она толкнула его мордой, потом добавила лапой, и он снова плюхнулся в воду. В воде он не суетился, поплескался немного и направился к мелководью. Медведица встала, пошла за ним по ручью. Так и шли они, шлепая по воде, пока не скрылись за сопкой.
За всем этим Сергей и Павлов следили не дыша.
— Вот бы снять скрытой камерой, — вздохнул Сергей.
— Они не просто купались, — сказала Юлия, — они лечились. Эти воды лечебные, я знаю. Тут иногда наши каюры собакам лапки греют. И сами всегда купаются. Энкаугье говорил: от костей помогает.
— Как от костей? От ревматизма, что ль? — спросил Павлов.
— Не знаю. Может, и так.
— Нам бы тоже не мешало принять ванну. А коль все здоровы, то для профилактики. Согласен, Сергей?
— Я не против. Как Юля?
— Я тоже. Только не с вами, а вон в том бассейне. Чтоб вы не смотрели, — засмеялась она.
— Нам смотреть нельзя, а медведям можно?
— Медведи туда не придут, — сказал Павлов. — Они омовение закончили. Давайте искупаемся, нагуляем аппетит перед обедом, а после примемся за гербарий, пробы воды и камня. Идет?
Юлия пошла к соседнему озерцу.
Мужчины не спеша раздевались.
Толстоватый рыхлый Сергей ежился на свежем ветерке и все не решался полезть в воду.
— Увидела бы тебя Юля в твоих семейных трусах! — не сдержал улыбки Павлов.
— Ну и что? — завелся Сергей. — Не понимаю, почему в плавках ходить прилично, а в семейных трусах нет? Семья — ячейка государства! Семейный — звучит гордо!
С этими словами он плюхнулся в воду, не подумав, что глубина озера у берега может быть лишь по пояс.
Павлов помог Сергею очиститься от ила. Они сели на дно, блаженствуя в тепле. Над водою торчали только головы.
— Можешь испить водицы, — посоветовал Павлов, — она минерализована и даже немного с газом, — видишь, пузыри. Полезно!
— Пей сам эту гадость, я уж лучше чаем перебьюсь.
Павлов поплыл к противоположному берегу, вылез у медвежьей купальни и по мелководью пошел к соседнему озерцу, куда ушли звери.
Вернулся он через полчаса, неся в руке большой пук мокрой травы и каких-то водорослей.
Сергей уже сидел на берегу одетый, причесывался.
— Что это? — спросил он. — Съедобно?
Павлов засмеялся:
— Тут съедобно практически все. А вот это… так… долго рассказывать.
Потом он узнает, что в этом урочище «живой воды» есть растения, которые нигде в Арктике не произрастают — ни на Аляске, ни на Чукотке. Вот водная толстянка, которую принес Павлов, ее ближайшее местонахождение — юг Дальнего Востока и Флорида. Приморская рутния известна пока только на юге Приморья, а плоскостебельчатый клубнекамыш характерен лишь для Монголии.
Как миллионы лет назад появились они здесь, как сохранились в горячих минеральных ключах — загадка для ботаников. Вся эта долина — уникальна, а хранилища древней флоры — особенно, здесь столько реликтов!
«Как хорошо, что все это сохранилось в первозданном виде, — подумал Сергей. — Но ведь столько соблазнов тут для человека! И щавель, и лук, и травы, и целебная вода, изобилие ягод, которых нигде больше не найдешь, грибы и рыба, охота и минералы. Совсем рядом вездеходно-тракторные пути, ринутся люди, испохабят… Написать об этом статью? Как бы хуже не было — только точные координаты дашь. Заказник нужен!»
— Пойдешь начальником? — угадал его настроение Павлов.
— Куда мне! — махнул рукой Сергей. — Меня не отпустят — ни жена, ни начальство. Тут молодой нужен, энтузиаст. В моем возрасте новых дел не начинают.
— Начинать можно в любом возрасте, было б с чего начинать.
Павлов старательно упаковывал рюкзак — его нести придется Сергею, в Село, а Павлов налегке пойдет дальше. Завтра у него вон те дальние сопки, потом те, что отсюда не видны, — только через неделю вернется. Вот от всего лишнего и избавляется.
Каждую бутылку с водой он обернул рубашкой, мокрую траву засунул в полиэтиленовый мешок — она и неделю спустя должна оставаться мокрой. Гербарий был в порядке — листочки уложены между страничками пикетажки.
Геологических образцов было немного, только основное. Здесь же, на стоянке, он соорудил тайник, куда свалил все камни. Когда-нибудь можно будет прилететь на вертолете — вот и вся недолга, чего зря уродоваться, впереди еще будет столько груза — успевай подставлять рюкзак!
Юлия возилась у костра, готовила ужин, хотя ужином назвать его было трудно — утро близилось.
— Надо хорошо поесть, — наставлял Павлов, — хорошо поспать. Утром в дорогу — у меня и у вас она не сахар. Отдыхать так отдыхать! Не жалей еды, Юля!
Было не до сна. В проеме незастегнутого входа в палатку виднелся кусок мглистого неба, иногда наплывало тяжелое облако.
Устраиваясь поудобнее, ворочался в своем мешке Сергей, тяжело вздыхал, непривычный к походной, жизни. Павлов и Юлия тихо переговаривались.
Пала роса, сырой тяжелый туман заполнил долину, укрыл сопки.
— Вон там, за туманом, если выйти из палатки и идти за сопки, — показала на проем Юлия, — можно прийти к лагуне. А на высоком берегу раньше было наше стойбище. Я не застала его, мне бабушка рассказывала. Там хорошо — море далеко-о видно. Моржи на льдинах подходят, нерпы много. А птиц! Сейчас там никого нет, — вздохнула она. — Вы там будете?
— Нет, — ответил Павлов, — не по пути.
— Жаль. Я бы пошла с вами.
— А в другое место? — улыбнулся Павлов в полумраке.
— Не знаю, — засмеялась она. — Вам бы все шутить.
— Мы работали там в прошлом году, далеко отсюда это, я знаю. Нас вертолет долго не мог забрать из-за непогоды. Продуктов уже давно не было, но мы не голодали — знатная там охота.
— Рассказать вам об охоте сказку? — спросила Юлия, и голос ее стал неожиданно серьезным. — Это легенда. Она родилась там, в том стойбище. Наша родовая легенда. У нас песни и сказки личные. Эту мне, бабушка подарила. Бабушка так и сказала: «Сказка Векет». — Она снова вздохнула: — Вот. Давно это было, даже никто не помнит когда. В море напротив нашего стойбища моржиха с моржонком плавала, носила его на спине. Вдруг моржиха сбросила моржонка, пошла на дно, а вода вокруг стала красной. Ничего не понял моржонок: почему мать так поступает, куда она делась? И поплыл он ко льдам разыскивать ее.
На берегу радость, ликование на байдарах, загарпунили моржиху, добычу к берегу везут. Всем досталась вкусная еда. Хорошая охота.
А моржонок так и остался один. Морскую капусту ел, за ракушками нырял, за наважкой гонялся, подрос. Никто не ласкал его, не говорил ему добрых слов на его моржовом языке. Злой стал, сильный, нерпу убивал, лахтака побеждал, всех зверей вокруг разогнал. Осталось море без зверей, селение — без добычи.
Вот и зима наступила, а с нею голод. Дети плачут, есть просят. Охотники не понимают: почему удача от них ушла, почему добычи нет — может, морж-кеглючин виноват?
Собрались старики, решили: зверей не стрелять, когда с ними их дети. Пусть растут. Все жить хотят. Звери умеют плакать, как и дети охотников. Все… — неожиданно закончила Юлия.
«Хорошая легенда, — подумал Павлов. — Все взаимосвязано. Все в природе зависят друг от друга».
— Кеглючин — это морж-сирота? — спросил он.
— Да. Беспризорник. Один растет. Как хулиган на улице. Свирепый и страшный. Его и медведь боится, однажды кеглючин на байдару напал, отец с матерью там были. Мне они рассказывали. Хорошо, что рулевой опытный, да и отец метким стрелком был.
Сергей не прислушивался к разговору, он потихоньку посапывал во сне, Павлову хотелось курить.
— Спокойной ночи, — похлопал он по спальнику Юлии и вылез из палатки.
Он поворошил угольки костра — они были холодны. Чтобы за огоньком не лезть в палатку, решил открыть кармашек с НЗ — такой всегда был на куртке, там ветровые спички, леска, крючки — все, что надо при ЧП. В кармане звякнули ключи, «Ключ-то от квартиры зачем в тундру взял?». — усмехнулся он. Догадался: Марина. В последнее время у нее появились причуды. Куда бы он ни уезжал — в поле или на материк в командировку, она всегда втайне от него подкладывала ему или в рюкзак, или в чемодан ключи от квартиры. Считала ключи амулетом, верила, что с ключами Павлову будет хорошо, ничего с ним не случится: и смуглянка-смутьянка дорогу не перейдет, и домой муж обязательно вернется. Он улыбнулся, вспомнив дом и жену. Не скоро он переступит порог своего дома, не скоро.
После утреннего чая, достав планшет и расстелив перед Сергеем карту, Павлов сказал:
— Все очень просто: если идти по берегу, дойдете и без карты. Понятно?
— А я и так дорогу знаю, — ответила Юлия.
— Ну, тем более, — успокоился Павлов. — Берегом путь длиннее, но надежней. Здесь, — он показал на карте, — будет у вас на пути две пещеры, прекрасные сухие пещеры — как раз для ночевки. Палатку я беру с собой, мне без нее никак нельзя. А вам даю пещеры. В мешках не замерзнете.
— Я там была. Там даже жить можно. Тепло.
— Дотащишь мой рюкзак до Села, оставишь у Энкаугье. Я заберу его, когда вернусь с маршрута. Через неделю-две. А там домой дойду вельботом. Так что ты в поселок рюкзак не тащи.
— Вот и хорошо, — обрадовался Сергей. — Познакомишься поближе с Энкаугье и его дочерью Виолой. Я ей привет передам.
— Передай. Расскажи об этих местах. Может, смотрительницей будет, как Юля у себя на моржовом лежбище.
— Обязательно.
— Чуть начнет моросить — отсиживайтесь в пещерах. Не мокните. Тут дожди по неделе кряду, даже камни размокают, — усмехнулся Павлов.
Сергей кивнул.
— От последней пещеры домой можете бежать при любой погоде — всего до Села не больше пятнадцати километров. Ну, двадцать, — сказал Павлов, подумав. — Не растаете.
— Не сахарные, — согласился Сергей.
— Еды у вас на три дня, не похудеете, — заверил Павлов. — А тебе вообще-то диета полезна, так что добавку оставляй Юле.
— Непременно, — пообещал Сергей. — Так и знал, что голодать придется: всю ночь начальство снилось. Если начальство снится — у меня всегда к неприятностям. А у тебя?
— К деньгам! Или к строг… к строгой благодарности! — ответил Павлов. — Начальство зря не снится. Юля! Давай еще чайку напоследок!
«Не хочется Павлову расставаться, — думал Сергей. — Да ведь одиночный маршрут он сам себе выбрал…»
— Что дома-то передать? — тихо спросил он.
— Передай Марине, что я ее люблю, — тихо ответил Павлов. — В общем, что жить без нее не могу. Ну, что-нибудь такое, поглупее…
«Марку держит, — усмехнулся Сергей, — вот уж дурак…»
Прежде чем увязать рюкзак и отдать его Сергею, Павлов вытащил из кармашка небольшую продолговатую щетку зеленых кристаллов, перевернул ее, коротким ударом молотка по еле видимой трещине располовинил образец.
— Это вам, на долгую память. Люби меня, как я тебя… Демантоид — зеленый гранат. Носящий его да будет непоколебим в своих решениях! Не я придумал, древние…
— Спасибо… — тихо ахнула Юлия, рассматривая камень на изломе, сохранившем в себе навсегда зелень листвы, пронизанной солнечным лучом. — Искрится, как снег.
— Ну, старик… ты даешь! — только и мог сказать Сергей.
— Пошли! — поднялся Павлов. — Я вас провожу немного. Мне тут еще задержаться надо. Палатку собрать, записи привести в порядок.
Они пошли по берегу ручья к невидимому пока берегу моря. Через час у обрыва Павлов передал рюкзак Сергею:
— Ну вот, дальше вы и сами дойдете. Смотри, какое море тихое. Завтра будет солнечно. Главное, не торопитесь.
Он смотрел им вслед. Вдруг из кустов неожиданно выпорхнули куропатки.
— Рэумрэу![10] — закричал Павлов. — Это хорошо! Хорошая примета!
— Откуда знаете?! — крикнула ему Юлия.
— Знаю!
Долго стоял он на обрыве, пока две точки не скрылись с глаз.
«Да продлятся дни ее и Марины, — думал он, — да привидятся мне они в моих снах».
Он стоял у окна, смотрел на веселые огни вечернего города и думал о том, что сейчас зазвонит телефон.
Сколько же лет не был Николай в этом городе? Он пытался вспомнить, когда был здесь последний раз, но его раздражал сладкий, приторный запах мимозы.
Так уж повелось, всегда, когда он останавливался в гостинице, он сам покупал цветы, дарил букетик дежурной по этажу, а остальное расставлял в номере — во всю свободную посуду, какая там была. Просто он любил цветы…
Но обычный жест по отношению к дежурной гарантировал ему спокойствие на весь срок пребывания, а букеты, расставленные в комнате для себя, радовали глаз и постоянно напоминали о том, что он на материке, что скоро это пройдет, что опять надо возвращаться на Север, где у него были друзья, любимая, работа, любимый сын и любимая женщина.
Впрочем, любимая женщина у него была и в этом городе, но она была любимой в прошлом, и как он сейчас к ней относится, он еще не выяснил.
Никаких других цветов в городе не было, И, когда у первой встречной бабуси, торговавшей с рук, ему пришлось выбирать между тонкими непонятными ветками, которые еще не распустились, и охапкой пряных мимоз, он выбрал мимозы.
«Чем же они пахнут, черт возьми?!»
Он закурил, выпил стакан минеральной, и ему захотелось чаю. Запах мимоз смешался с табачным дымом и стал еще крепче. Желание чая натолкнуло его на мысль о буфете, и тут он увидел, как к стоянке такси — она хорошо просматривалась из окна третьего этажа гостиницы, была у самого подъезда — подъехала машина с номером 10–01, и Николай рассмеялся.
У Николая в Магадане был приятель, и они вместе вывели формулу, согласно которой если ты днем увидишь машину и в номере ее первые две цифры будут повторены двумя последующими, то сегодня ты обязательно встретишься с друзьями. Они часто испытывали судьбу, примета стала их игрой, они к ней начали относиться вполне серьезно, потому что она сбывалась в девяноста девяти случаях из ста.
И вдруг Николая осенило: «Ярангой! Мимозы пахнут ярангой. И как я раньше не догадался? Конечно же ярангой, иначе б запах не был столь знакомым…»
Николаю стало легче, он уже не думал о мимозах, да и запах цветов стал вдруг почему-то не таким сильным.
«Да, а когда же я все-таки был последний раз в этом городе?».
И тут зазвонил телефон.
Он поднял трубку, улыбнулся и первым сказал:
— Здравствуй!
— Здравствуй, Николаюшко, здравствуй… Прилетел… Сделал милость… осчастливил…
— Перестань, пожалуйста.
— Здравствуй, Ник. Я так рада…
— Я тоже…
— Я думала, сколько же ты не был в этом городе.
— Я тоже только что думал об этом. Не припомню сколько…
— И я не припомню… да и немудрено, у меня память девичья…
— Знаем, знаем, какая «девичья».
— Почему ничего не писал? Я бегала на почту — и все зря…
— Ты и так обо мне все знаешь, — грустно сказал он.
— Но ты не представляешь, Ник, когда приходишь на почту, а в окне «востребования» тебе ничего нет.
— Это смотря за чем приходишь, — сказал он, — за письмом или за переводом.
Она засмеялась.
— Нет, Ник, ты не меняешься. И мне кажется, ты заслуживаешь немного большего, чем одиночество…
— Я не одинок.
— Я не об этом, — сказала она. — Человек может быть страшно одиноким, даже если у него много друзей и достаточно непривередливых баб… ты уж прости…
— А ты не злись.
— Я не злюсь… я знаю, ты никогда не был праведником.
— Ты мне выговариваешь, как жена.
— Нет, я твой друг, и я тебя люблю… всегда любила… Это больше, поверь, чем жена… хотя я и знаю о твоих похождениях…
— Какие уж там…
— Перестань… терпеть не могу, когда врут и оправдываются.
— Ладно, — вздохнул он. — Только не надо о том, почему мы не вместе.
— Тогда говори о погоде… Это всегда выручает, — засмеялась она.
— У вас хорошая весна, — начал он. — А у меня в номере пахнет ярангой.
— Мимозами? — удивилась она.
— Конечно! Откуда знаешь?!
— В яранге Кергенто всегда пахло мимозами, — просто сказала она.
— Знаешь, — сказал он, — мы никогда не смогли бы быть вместе. У нас ощущения одинаковые.
— Ну уж… ты скажешь… Ощущения — это еще не вкусы… вкусы у нас, слава богу, разные… Пойдем в театр?
— Нет, — сказал он.
— Вот видишь, — засмеялась она. — А в кино?
— Тоже…
— Может быть, на выставку?.. хорошие молодые художники…
— Настоящий художник один…
— Кто?
— Тот, кто создал действительное произведение искусства — женщину. На все остальное, созданное руками других художников, можно не смотреть…
Она вздохнула:
— Совсем ты там одичал, на Чукотке… — И вдруг отчаянно, как в прорубь: — А я совсем не изменилась…
— Чувствую… по голосу…
— Талия по-прежнему… помнишь, как ты говорил… самая тонкая.
— Теперь уже во всем Ленинграде…
— Конечно, — сказала она, — я уехала, и нет больше… у вас остались одни толстушки…
— Ты не права… У нас красивые девушки… они просто зимой одеваются теплее, вот и все…
— Значит, ты там без меня не скучаешь…
— Скучаю… я не один, но скучаю… Юпитерша, ты ревнуешь, значит, ты не права.
— Мне думается, — серьезно сказала она, — ревность — нормальное состояние здорового человека… любящего человека, если тебе угодно.
— Вот здесь мы с тобой схожи. Если б ты знала, как мне хочется тебя увидеть…
— Боишься?
— Не знаю… ведь столько лет… и сын большой?..
— В первом классе…
— Сначала он будет отличником… потом великим человеком…
— Ты мне уже говорил об этом… давно, на Чукотке… еще тогда… в больнице…
Долго будет помнить он сладкий, с горечью дыма, запах тундры, будет метаться в своей пустой холостяцкой квартире, достанет из кладовой меходежду, палатку, всю амуницию, свалит в комнате, — чтобы запах тундры заполнил ее, уткнется лицом в красную кожу кухлянки, будет вдыхать ее запах, и в закрытых глазах его возникнет тундра, и яранга Кергенто, и смеющееся счастливое лицо Ирины — и закружится у него голова, и захочется плакать.
…Тогда летом все началось с вертолета. В партии его ждали долго, и, когда он показался над сопкой Линлин, ребята засуетились, хотя ящики с образцами уже давно были готовы к отправке. Хотелось побыстрее получить почту — письма, посылки, газеты, стосковались по новостям за полтора месяца поля.
Вертолет опустился за сопкой — там летнее пастбище оленеводов, там старик Кергенто и две женщины. Они сушат мясо, заготавливают рыбу, ждут, когда подкочуют пастухи. От стойбища до базы партии вертолетом несколько минут.
Вертолет поднялся скоро, набрал высоту и, не заходя на базу геологов, лег курсом на Анадырь.
— Вот нам, — выругался начальник и ушел в палатку.
Все знали, что теперь еще месяц в небо можно не смотреть, и уныло разбредались кто куда.
— Вот что, — нашел начальник Николая на кухне. — Вот что, — сказал он, — сгоняй к старику, узнай, что там. Давно ты у него не был, твоя очередь. Заодно и мясо у него попросишь.
— А ему чего?
— Сгущенки возьми. Прогуляйся, все равно дел нет. Захочешь у него ночевать, оставайся. Но утром на обратном пути поколупай фауну, поковыряйся на склоне, там обнажение. Глядишь — и повезет. А?
— Конечно…
На базе были только консервы. И раз в неделю кто-нибудь из геологов ходил в гости к старику Кергенто, к его ярангам, за сопку, примерно километров за десять. Когда геологи были в маршруте, ходил завхоз. Старик щедро одаривал мясом и рыбой — свежей, вяленой, соленой. Геологи в свою очередь носили ему керосин, сгущенку, муку. В ручье, на берегу которого стояли палатки геологов, рыба не водилась. Выбрасывались весной, все было в снегу, и место выбрали неудачно. Река-то протекала мимо стойбища Кергенто, и рыбы там было в изобилии.
Начальник строго соблюдал принцип равного партнерства, и святой ритуал обмена, давно превращенный почти в игру, нравился и чукчам, и геологам.
— Вот ягоды пойдут, — вздыхал начальник, — пирогов напечем старику, никогда он пирогов с ягодами не едал, вот удивим!.. — Потом опять вздыхал: — …и сами наедимся.
От таких оптимистических прогнозов становилось совсем тошно, каждый мечтал о вертолете, ждал его — что там дома-то? что с любимой? письма, где письма?
И вот вертолет пролетел мимо.
Николай собрался быстро, простился с начальником и не спеша поплелся к сопке.
Вернулся он на другой день вечером.
— Гость там, — сказал Николай начальнику. — Этнограф. Из Москвы.
— Любитель экзотики?
— Работа, говорит, такая… материал собирает. Наверное, для кандидатской.
— Знать, на других северах бывал?
— Ага… ужин оставили? — перевел разговор Николай.
— Сам сварганишь, — начальник не заметил смущения Николая.
— Слушай, — заглянул через полчаса на кухню начальник партии, — а ведь за ним должны вертолет прислать?
— За кем? — не понял Николай.
— За этнографом…
— Да, где-то через месяц… примерно так обещали.
— Обещают… как и нам, — махнул рукой начальник и ушел.
Николай сидел, закрыв глаза, перед остывшей кружкой чаю. Завхоз думал, что он намаялся и спит сидя, и, чтобы не греметь посудой, вышел из палатки.
А Николай весь был там, в стойбище Кергенто, и никак не мог понять себя, никак не мог решить, что же ему делать.
Наутро, еще до завтрака, он объяснил начальнику свою идею.
Дело в том, что в самом начале поля решено было, используя погожие дни и веря хорошему прогнозу (прогноз подтвердился), уйти на лошадях в самый дальний угол планшета и обрабатывать границы территории партии, постепенно сужая круг, а все, что вокруг базы в радиусе пятнадцати — двадцати километров, оставить «на потом», на осень, когда пойдет снег и дождь, все равно база рядом, не страшно. Месяц отряд промывальщиков и два съемочных кочевали с подбазы на подбазу, работа шла хорошо. Сейчас три дня взято было на отдых и на камералку и, конечно, на ожидание вертолета.
— Мы выходим завтра, так? — спросил Николай.
Начальник кивнул.
— Есть идея, — продолжал Николай. — Вот этот угол работайте без меня. На него вам понадобится дней двадцать. Я же это время буду снимать территорию, примыкающую к стойбищу Кергенто. И то, что к нашей базе. — тоже.
— Один?
— Нет. Возьму этнографа. Радиометриста оставлю вам. А вы мне один радиометр. Этнограф согласится, ему делать совсем нечего.
— Отлично! — обрадовался начальник. — Мы свое сделаем, вернемся, и тут все сделано — экономия недели на две. Скажи этнографу, у нас хороший фонд зарплаты, можем его оформить на это время радиометристом.
— Да так согласится, из любви к искусству, — сказал Николай. — В тундре от безделья чокнуться можно. Но предложить — предложу. Сговоримся…
— Получается, мы делаем три съемочных отряда, — задумался начальник. — Бывший твой отряд остается без тебя.
— Не забудь, у меня студент-дипломник, ему можно доверить, если, конечно, ты из своего отряда перекинешь старшего геолога, — сказал Николай.
— Ладно, я один потяну, — согласился начальник. — Тебе же тоже в общем-то одному придется… эх, две недели, так заманчиво! Молодец!
Начальник свернул карту, сунул ее в планшет и побежал завтракать, чтобы первым успеть к свежему чаю. Пока он не выпивал чайник свежего чаю, он не объявлял заданий на день.
Пройдет немного времени, и поле будет в прошлом, и будет Николай метаться в одиночестве ноябрьской ночи, и так ему захочется туда, в стойбище Кергенто, захочется в лето, в гудение комаров, в каторгу и соленую радость маршрутов, захочется к ней, к ней… Он и сейчас видит… Все видит, как будто это было вчера.
Вот он возвращается из очередного маршрута, дымок костра у яранги виден далеко-далеко… И видно, как она спешит ему навстречу, она заметила его, когда он был еще на гребне. Она ждала его с самого утра, как только он ушел… Она бежит ей навстречу, он сбрасывает рюкзак и ждет ее.
Она бежит и смеется, и ветер развевает ее волосы…
«Окко!» — всегда удивлялся старик Кергенто, когда ее волосы вспыхивали отблеском при неярком пламени костра в чоттагине.
— Как луна, — улыбался дед. — Красиво. — И тепло смотрел на Николая.
И он протягивает к ней руки, и они падают в траву, и он не может оторваться от ее губ, и им нет времени ждать ночи…
А в стойбище старушки тоже видели, как появился Николай и к нему побежала Ирина, и чай поставили, и мясо разогрели, да вот и чай остыл, и мясо снова ставить надо, а молодых все нет… куда они делись? Неужели не устают за день?.. эх, молодежь… Да чего уж… вон погода какая хорошая, пусть гуляют, скоро дожди пойдут, насидятся еще в яранге.
А они лежат, смотря на небо, и облака, подгоняемые ветром, уходят на запад, за дальнюю гряду сопок, куда скоро спрячется нежаркое вечернее солнце.
Она закрывает его лицо своими белыми прядями, и волосы ее пахнут дымом костра, и свежим ветром, и травой, когда она в ожидании дождя, и вся она пахнет тундрой.
— Когда в маршрут возьмешь, Коля?
— Успеешь еще… занимайся этнографией… сделай свои дела…
— У тебя маршруты сейчас длинные… думаешь, я ходить не умею?
— Вовсе не думаю…
— Я не буду обузой… я тебе помогать хочу… ведь тебе — это нам? Да?
— Конечно… Да сейчас я один справлюсь… лишь бы радиометр не подвел… капризная штука… беречь надо… последний в партии.
— А он не опасный?
— Кто?
— Ну, этот твой прибор?
— С чего ты взяла?
— Ну… я слыхала, что это вредно…
— Что, заметно? — смеется он.
— Фу, какой ты вредный!
— Глупости все это… После серии маршрутов надо эталонировать радиометр, проверять его… он очень чуткий, а радиация практически присутствует всюду — в воздухе, в воде, в почве… вот и в твоих волосах тоже…
— Когда я причесываюсь, летят искры…
— Это совсем другое, это электричество…
Они возвращаются к ярангам, Ирина несет рюкзак Николая («дай я понесу!»), чукотские старушки смотрят и про себя удивляются, совсем, мол, как чукотская женщина, молодец…
Но и Николай не налегке. Он перетянул ремнем вязанку хвороста и несет ее, закинув за плечо. Такой обычай, и Николай всегда из тундры приходит к ярангам с дровами. Никто его не заставлял, он сам знает — так надо.
Пока Николай ест мясо и пьет чай, Ирина успевает сбегать с ведром к речке. Здесь никто не ждет напоминаний, каждый стремится делать то, что другой пока еще не успел. Вот и живут все в стойбище ладно — и хозяева, и гости.
С первыми дождями прилетел вертолет и увез Ирину. На этот раз, забрав ее, он подсел к геологам, привез письма, посылки, газеты. И когда начальник партии увидел Ирину и Николая, он понял все.
— Да… кх… дда… кх, — кряхтел он, улыбаясь, — с таким радиометристом я тоже не прочь сходить в маршрут, в самый дальний… Да… Мог бы и в партии ее оставить, чего стесняться? Поработали вы хорошо, ничего не скажешь… Вот что значит вдохновение.
Он замолчал.
Николай сидел молча.
— Я скажу, о чем ты сейчас молчишь, — продолжал начальник. — Будешь проситься с первым вертолетом в город, домой…
Николай кивнул.
— Отпущу. И так пора сворачиваться. Шмоток у нас на два рейса. С первым ты и полетишь. Обещают через неделю. Начинай собираться.
— Спасибо…
— Честно говоря, я хотел тебя попросить перегнать лошадей… У тебя ведь никого в городе, некуда было торопиться… а теперь…
— Так вышло, — тихо сказал Николай.
— Ладно… заботы приятные… собирайся… Ты хорошо поработал. Честно говоря, мы даже не верили, что тебе удастся. Думали, придется здесь немного повкалывать… И фауна какая хорошая, редкая прямо…
— Это Ирина…
— Поделишься с ней премией, — улыбнулся начальник.
…Но первый вертолет прилетел только через десять дней, Ирины в городе уже не было, только записка на «востребования». Ирина сообщала, что уезжает в поселок Теюкуль на берегу Ледовитого океана в соседний район, там зимой живет Кергенто. Он обещал свести ее с родственниками, чтобы она смогла принять участие в осеннем забое оленей, и в праздниках, и в зимних кочевьях. Будет в поселке до Нового года. А потом можно и в Москву. Хорошо бы, если б и Николай как-нибудь смог появиться в этом поселке, ведь надо им наконец что-то решать.
То летнее стойбище называлось по имени сопки — Линлин, «сердечко» с чукотского… Случайная символика. Два сердца вдрызг — не собрать осколков. Виноват Николай. Струсил тогда, не поехал в поселок… а чего боялся? И сейчас он не может понять, почему боялся круто менять судьбу, ведь любил же он Ирину.
Написала она ему тогда последнее письмо, очень злое. Сейчас он перечитывает это письмо и понимает, что оно не злое, а, скорее, нежное и в горечи своей справедливое…
Потом, когда всем станет известно все, начальник спросит Николая:
— Если у тебя на руках двое волчат, один из них умрет раньше другого. Знаешь какой?
— Не знаю…
— …которого сколько ни корми, а он все в лес смотрит.
— О чем ты? — спросил Николай.
— О свободе. Тебе скоро сорок, такую девку упустил! Со свободой боялся расстаться. Все порхать хочешь? Будешь теперь как одинокий волк сидеть у норы и выть по ночам. Извини уж, старина… Чего думаю, то и говорю.
Николай, ничего не сказав, вышел на улицу. У крыльца стояли два вездехода. Автоматически глянул на номера. Один из них был АН 43–34.
«Встречусь с друзьями», — подумал Николай.
В начале ноября перед самыми праздниками из поселка Теюкуль в райцентр вышли два колхозных вездехода. Вскоре началась пурга. В пурге и в полярной ночи вездеходы потеряли друг друга. Одному из них повезло — он вышел на трассу и через сутки был в райцентре. Второго ждали день, два, три, неделю — бесполезно.
Пурга бушевала по-прежнему. Предпринимать какие-то спасательные работы было бессмысленно. Оставалось надеяться на окончание пурги и снегопада. И еще — на опытность водителя.
Штаб по спасению был создан на четвертый день. Из показания первого вездеходчика явствовало, что во втором вездеходе находился груз — моржовое мясо, два пассажира — мужчина и женщина и вездеходчик. На троих — два спальных мешка (оленьи кукули). Ракетницы и оружия в вездеходе не было. Заправлен он был полностью. НЗ на борту отсутствовал, каждый взял в дорогу еды по своим потребностям, из расчета на суточный перегон, а может, чуть больше, вездеходчик точно не знал. Огонь у них тоже должен был быть, поскольку оба мужчины — курящие.
Через неделю пурга стихла. Район предполагаемого нахождения вездехода и весь маршрут с самого начала прочесывали на бреющем «аннушки» и вертолеты. Командирам рейсовых Ил-14, пролетающим этим районом, была дана инструкция следить за землей в поисках таинственных не предусмотренных картой огней. Был сделан обратный рейс вездеходами райцентр — Теюкуль, но никто не встретился на пути, а следы вездехода пурга упрятала за семь дней ноябрьского буйства.
Шел двадцатый день поисков. В поиски включились и пастухи-оленеводы. Все оленбригады были предупреждены по рации о необходимости обращать внимание на мельчайшие детали пребывания в тундре человека или вездехода.
Во все охотизбушки тундры и побережья отправились гонцы на собачьих упряжках.
Но вездеход как сквозь землю провалился.
Начальник геологической экспедиции райцентра отобрал шестнадцать геологов-лыжников, дал им два вездехода, разбил район поисков на квадраты, утвердил свою методику прочесывания, ее обсудили и согласовали. Все необходимое было погружено в вездеходы из расчета на десять дней работы. Под командованием комсорга экспедиции оба вездехода отправились на север.
На двадцать девятый день поисков вездеход нашли.
Газета «Советская Чукотка» первой напечатала сообщение о мужестве женщины. Затем областная газета. Затем прилетел корреспондент «Комсомольской правды» и напечатал полосу. Как выяснилось, вездеходчик вел себя не лучшим образом. Второй спальный мешок пришлось делить женщине и второму пассажиру. Пассажир оказался славным парнем, и ему-то досталось больше всего — ампутировали пальцы на обеих руках. Вездеходчик отделался простудой и истощением. Женщина обморозила лицо, руки, ноги и сильно простыла. Врачи сделали все, что смогли, — но три пальца на ногах пришлось ампутировать.
Первые две недели они сидели в вездеходе, согревая салон паяльной лампой. Когда еда кончилась, перешли на моржовое мясо, благо его было много. Потом не выдержали и предприняли попытку оставить вездеход и идти к трассе, откуда им слышался гул. На самом деле это были галлюцинации, и они не шли к трассе, а удалялись от нее. Вездеход был совсем занесен снегом. Вернуться к нему они уже не могли, потеряли след. И тогда совсем случайно наткнулись на заброшенную избушку. Там было немного дров и угля, но ни грамма пищи. А моржовое мясо осталось в вездеходе. Вот здесь в избушке их в беспамятстве и нашел отряд геологов-лыжников.
Когда Николай прочитал сообщение в газете, ему захотелось убить себя. Корреспондент писал, что пассажиркой вездехода была молодой московский ученый — этнограф Ирина Иванова.
Утром Николай был уже в аэропорту, но ему пришлось помаяться еще три дня, прежде чем открылся райцентр и туда состоялся рейс.
Ирина лежала в отдельной палате — постарались журналисты.
— Ой! — откинулась она на подушку, когда он вошел. И протянула к нему руки. Совсем как тогда, в тундре, когда бежала, встречая из маршрута.
Он опустился на пол рядом с кроватью, она гладила его по голове и плакала.
— Вот видишь, какая я стала… совсем страшная…
Лицо у нее было розовым, только кое-где сохранилась старая кожа и незажившие ранки на подбородке. Свет в палате был приглушенный, от ночника, и ему показалось, что волосы у нее темные. Он присел рядом на постель, взял в руки ее волосы, перебирал их на свету — они были темнее, чем тогда, в тундре…
— Седины много… — бормотала она, — хорошо, что я белая, не так заметно… придется краситься…
Она глубоко вздохнула, перестала плакать.
— Коля-Коленька… глупо мы поступили, бросив вездеход… Не надо было уходить от вездехода.
Она опять всхлипнула.
— …и в босоножках мне теперь ходить нельзя… большого пальца на правой нет, и двух — на левой… а у меня дома такие красивые босоножки… с серебряной нитью, из Индии… все тебе хотела в них показаться.
— Не надо, Ирин… — успокаивал он ее, — не надо. — Он целовал ее лицо, и ей было не больно.
— Вот, — спохватился он и поднял с пола сверток. — Тут ребята собрали разных дефицитов…
— Ой, что ты! Не надо! Вон посмотри! Мне ведь нельзя много… я сейчас на бульонах да на кашицах…
Подоконник и тумбочка были завалены свертками, кульками, пакетами, банками.
— Может быть, достать чего-нибудь такого…
— Ничего не надо…
Какое-то мгновение они пристально посмотрели в глаза друг другу. Он смутился, она улыбнулась, притянула его к себе, поцеловала.
— А я ведь прощаюсь с тобой, Коленька… навсегда…
— Ну зачем тебе надо было ехать на этом вездеходе? Зачем тебе надо было в этот райцентр? На праздники захотелось? Одичала там, в Теюкуле? К веселью потянуло, к танцам, к музыке?
— Тише… Коля… Иди сюда, ко мне… вот так…
Она вздохнула.
— Теюкуль поселочек-то малюсенький… Врачей и больницы там нет… вот я и поехала сюда, время поджимало… не понимаешь? Ехала-то я сюда аборт делать, Коленька… да вот месяц проторчала в тундре, теперь поздно… теперь буду рожать…
Он оторопел.
— Как?!
— Обычно… как все бабы… лишь бы мальчик здоровым родился, об одном бога молю.
Он молча, растерянно смотрел на нее.
— Я тогда, осенью, когда ты не приехал и ничего не написал, на тебе крест, поставила… а в сентябре с ним познакомилась. Он прилетел смотреть промежуточную площадку для рейсов во льды.
— Кто он?
Она сказала.
Он вздрогнул. Это был известный полярник.
— Он же старше тебя, лет на двадцать…
— На двадцать два… — поправила она. — Ты ведь тоже старше, — она задумалась, — на шестнадцать.
— Да, — потупился он.
— Вот… — вздохнула она, — он сейчас в Австралии. Там какие-то переговоры об авиатрассе на Антарктиду. Это от него, — кивнула она.
Только сейчас он заметил рядом с настольной лампой стопку радиограмм.
— Он такой смешной, — улыбнулась она. — Говорит, никаких рейсовых. Ко мне его друзья летчики приходили. Выпишусь — они увезут меня на мыс Шмидта. Оттуда на их самолетах северным путем прямо в Ленинград. Там уже к свадьбе все готово… Люблю я его, Коленька… И мальчика нашего люблю… лишь бы здоровым родился… дура я, дура… как я могла о больнице подумать… разве можно…
— Он будет человеком… это судьба… все будет хорошо, ты не волнуйся!
— Спасибо, Коленька… Всю жизнь мою перевернул твой Север. — Она опять заплакала. — Я счастлива, Коля… Очень счастлива… дай я тебя поцелую. А теперь иди… плохо сейчас мне, Коленька, прощай.
— Значит, я поняла, мы опять не увидимся?
Рука его, державшая трубку, вспотела.
— Не знаю, — неуверенно произнес он.
— Опять трусишь?
— Нет, просто боюсь за себя.
— А я, думаешь, не боюсь? — засмеялась она.
— Ты счастлива? — вдруг спросил он.
— Да, — не раздумывая ответила она.
— Я так рад, когда другие счастливы. Я хотел, чтобы все женщины на земле улыбались…
— Все улыбаются, а я реву… Хоть бы для меня одной ты что-нибудь сделал… для всех делать легче… Я иногда вспоминала тебя… Первое никогда не забывается… Помнишь, тогда в тундре? А как Кергенто? Ты с ним видишься?
— Он заболел. Его положили в больницу. Он спросил: «Смогу я пасти оленей?» Ему ответили: «Нет». — «Тогда зачем меня лечат?» — сказал он и сбежал из больницы. Доживает свои дни в тундре, даже на усадьбу не приезжает.
— Это настоящий человек, — сказала она. — Настоящий мужчина. Вот кому стоило бы подражать. Ты никому никогда не подражал? У тебя не возникало такое желание?
— Мне хотелось бы подражать себе, когда я был тем, кого ты знала в стойбище Линлин.
— Значит, ты сильно изменился, — тихо сказала она. И вдруг неожиданно: — Ты сюда надолго?
— Да, времени еще много…
— Я буду ждать твоего звонка, хорошо?
— Хорошо, — ответил он.
— Скажи мне еще что-нибудь, — попросила она.
— Я тебя люблю, Ирина.
— Это я знаю, — засмеялась она и положила трубку.
В запасе у него было еще три дня, но испытывать себя ему не хотелось. «Незачем встречаться, — решил он. — Незачем бередить раны себе и ей».
Он спустился в холл, там был киоск — касса Аэрофлота. Взял на завтра билет до Магадана. Потом пошел в детский магазин, купил сыну пластмассовую гоночную машину. Пообедал, побродил по набережной Невы, купил в дорогу большой букет мимоз.
Рейс состоялся без задержки, и так же по расписанию самолет прибыл в Магадан. Дома были рады цветам, как-никак май, на улице идет снег, а тут в комнате южные цветы.
Потом он о цветах забыл, стоят они долго, и вскоре к ним все привыкли, как привыкают к окну, столу.
Однажды он долго работал в своей комнате и, откинувшись в кресло, так и уснул.
Проснулся далеко за полночь. На улице гудела майская пурга. Он потер виски и долго полулежал, в кресле, уставившись в потолок. И вдруг он увидел, как большой зеленый комар, величиной с маленькую стрекозу и такой же прозрачный, пролетел мимо люстры и сел на потолок. Николай похолодел. «Боже, что это?» Он потряс головой и протер глаза.
— Маша, — тихо позвал он жену. Никто не ответил. — Маша! — крикнул он громче. Он встал и, не отводя глаз от комара, пошел в ее комнату.
Она не спала.
— Маша! — тихо сказал он. — Там… летает…
Она отодвинулась, прижалась к стене и кивнула на потолок. Весь потолок был усеян зелеными комарами.
«Стоп! — приказал он сам себе. — Сейчас зима, пурга на улице, и ничего этого не может быть. Спокойно».
Взгляд его упал на телевизор, и тут он увидел букет мимоз. Все мимозы были усеяны комарами.
«Уф! — выдохнул он, — «Личинки были в цветах, я их привез вместе с цветами еще оттуда, с материка».
Он открыл форточку, осторожно вытащил из вазы букет и вместе с комарами выбросил его на улицу. Потом достал пылесос, сменил патрубок, включил машину и втянул в пылесос с потолка всю нечисть.
— Так сдвинуться можно, — улыбнулся он жене, сел на детский стулик и закурил. Рядом валялись детские игрушки, а среди них большая пластмассовая гоночная машина. Он нервно постучал пальцами по пластмассе. Получилось как на барабане. И тут только он заметил номер на машине и окаменел: МА 71–17.
Жена увидела, как изменилось его лицо. Она ничего не понимала. Она встревожилась.
— Слушай, Ник, что с тобой сегодня творится? Ты, наверное, перетрудился… Я вчера коньяк от тебя спрятала. Возьми, он в столе на кухне.
«Примета сбывается», — подумал Николай и, бросив машину, пошел на кухню. Коньяку он налил полстакана, подумал и немного разбавил горячим чаем.
Он спал. Ему было хорошо. Может быть, ему снилась грудь. Мягкая, белая, с большим темным соском, как у Кутгеут.
Он спал и сладко чмокал во сне, а Кутгеут сидела у потухшего очага не шелохнувшись. Она устала за день. В ярангу то и дело приходили все новые гости, и она не успевала разжигать костер, колоть лед, крошить мясо. Ребенок спал у нее за пазухой, укрытый мехом ее комбинезона, и она сидела тихо и слушала его, теплого, пахучего. Она не хотела вставать и снова готовить чай. Она не хотела его тревожить. Может быть, ему снилась тундра, белая, как грудь Кутгеут.
Вошел рыжий Кошкин. Он махнул рукой, сиди, мол, и сам разжег костер. Не глядя, повесил чайник на пятое звено цепи, где он висел раньше.
Он был здесь своим человеком.
Потом пришел усатый доктор Кузнецов. Он долго топтался в чоттагине, покашливал, осторожно сел на белую шкуру рядом с Кошкиным.
Молодой бригадир Лильи, муж Маши Кутгеут, влетел в ярангу стремительно, шумно чему-то засмеялся, сдернул малахай, кинул его в полог, сам уселся прямо на земле.
Все молчали. Слишком много и бесполезно было говорено с утра.
— Эх, доктор, — вздохнул Лильи, — давай завтра с Кергенто говорить.
— Мы еще с тобой поговорим, — усмехнулся Кошкин.
В пологе заворочался Кергенто. Он откинул шкуру, высунулся. Костер осветил коричневое, изрезанное морщинами заспанное лицо.
— Ииихх! — вздохнул старик Кергенто и закашлялся. — Завтра ехать. Далеко, совсем далеко, на усадьбу.
— Ишь ты, ловкач, ехать… — засмеялся Кошкин. — Устанешь ждать!
Любимец всей тундры, маленький рыжий Кошкин знал, что только один Кергенто его не может терпеть. Кергенто — отец Лильи. Когда-то Кергенто был бригадиром. Хорошим бригадиром. Ему даже медаль дали, «За трудовую доблесть».
А через неделю он отправился на дежурство, пряча за пазухой леденящую бутылку спирта. Сменщик-пастух нашел бригадира в десяти километрах от стада. Тот спал в снегу, блаженно улыбался, рядом стояла заботливо заткнутая бутылка. Пастух выпил последние граммы, закусил снегом, вздохнул и, не став будить бригадира, пошел собирать оленей. На всем пути валялись обглоданные остатки волчьего пиршества. В конце года бригада вышла на предпоследнее место. На отчетном собрании зоотехник Кошкин не пустил Кергенто в президиум, куда тот направился по привычке.
— Ты посиди в зале, так будет лучше.
Недобро сверкнули черные глаза Кергенто.
Он сидел, съежившись, и не глядел на сцену. Он не слышал слов. Так не слышат шума пурги, когда сидят в яранге у костра каждый со своими думами, как со своей кружкой. И когда сосед толкнул Кергенто в бок, тот по привычке вскинул руку и проголосовал, как все. Проголосовал за собственное снятие с бригадирства и за назначение на свое место Лильи, своего сына. Все это видели, но никто не смеялся. Горько было всем: бывшего бригадира любили, но правда и справедливость дороже.
С тех пор Кергенто противился всему, что замышлял Кошкин, а в стойбище привыкли слушаться старика.
Маша родила, когда Кузнецов был в другой бригаде. Усатый доктор, тихий, медлительный человек, два дня без ночевки гнал собак, а потом никак не мог понять, почему на него смотрит косо Кергенто, почему молчалива Маша, почему хмур ее муж, бригадир Лильи.
Кузнецов был новым человеком в тундре, и ему все еще не верилось, что он на Чукотке. Он мало говорил, но много работал, ежесекундно переживая свое пребывание здесь, в стране о которой мечтал еще в студенчестве, о которой ничего не знал, но которую любил неизвестно за что. И вот он здесь.
То, чего не мог понять Кузнецов, отлично знал Кошкин. И он сразу же послал в бригаду Лильи вездеход.
Вездеход встретили радостно. Но когда Кузнецов сказал, что на этом вездеходе Маша и ее дочка поедут в поселок, в больницу, Кергенто полоснул Кузнецова взглядом, крякнул и полез в полог.
Лильи как-то смущенно хихикнул и, потоптавшись около доктора, убежал в другую ярангу.
Через три дня приехал на нартах Кошкин.
— Не отдают роженицу? — спросил он у Кузнецова.
Кузнецов развел руками. У него был такой вид, как будто виноват в этом он сам.
— Я так и знал… — устало вздохнул Кошкин. Он еще не чаевал, ему хотелось в ярангу, и он спеша шептал Кузнецову, что это уже не первый раз, что две недели ребенку не будут давать имя, что никто из чужих не должен это время брать малыша на руки, а доктор, как ни крути, чужой человек, и больница — тоже не священное место. А в бригаде, хоть и не совсем верят во все эти шаманские штучки, но не в силах противиться черным, холодным и удивительно молодым глазам упрямого Кергенто.
Потом они сидели в яранге. Костер уже горел вовсю.
— Ишь ты, ловкач, — повторил Кошкин, обращаясь к Кергенто. — Ехать… Без Маши и ребенка никуда мы не поедем.
Кошкин сидел на корточках, поджав под себя ноги, пил чай — одну кружку за другой, так что тельняшка его взмокла и голубые полосы слились в темноте в одно с белыми просветами.
Маша сидела тихо, и казалось, ей было безразлично все.
Лильи беспрестанно ахал и охал, и посторонний человек сразу бы решил, что Лильи здесь ни при чем, что разговор не о его ребенке, что Лильи просто, рад гостям.
Кузнецов откинулся на деревянный столб яранги и, казалось, дремал. Было тепло, от еды и чая всех разморило, вставать и уходить в другую ярангу не хотелось.
В пологе зашевелился Кергенто. Сейчас он оденется и пойдет в ярангу сына. За ним поднимутся гости. Полог в этой яранге принадлежит Маше и ребенку, и еще здесь всю ночь будут две старухи.
Кошкин закрыл глаза. Он слушал. Слушал себя, тишину яранги, ветер на улице. Кошкин знал, что он в ответе перед собой не только за судьбу Маши, ее ребенка, за судьбу Лильи, но он в ответе и за молодого усатого доктора, которому пока все еще впервые.
Кошкину стало легко.
— Пора спать, — тронул он за плечо Кузнецова.
Утром долго возились с вездеходом, и Кергенто пригласил Кошкина в стадо. Олени паслись недалеко, километрах в десяти. Надо было убить одного на дорогу, путь длинен.
Кергенто тянул за собой легкую беговую нарту, Кошкин шел скоро, и они беседовали как старые друзья.
Солнце грело сильно, по-весеннему. Старик и Кошкин старались идти по каждой проталине. Только человек, который всю зиму ходил пешком по снегу, может понять, какое это сладостное чувство идти по новой земле, земле этого года рождения. Когда они входили на проталину, то старались идти медленно, ноги пели, и воздух был какой-то сладкий, и видно было, как умирал снег, дурманяще пах мох и в воздухе висел непонятный звон. Может, это солнце разбивало свои лучи о камни проталин.
Олени паслись внизу. Спускаться не хотелось.
Кошкин лег на проталину, старик сел на нарту, и они закурили. Разговор шел лениво, как бы нехотя. Кошкин считал, что говорить не о чем, дело решено, старик же думал другое…
Кошкин вертел в руках чашеобразный кусок базальта, покрытый черным лишайником, и думал, что неплохо бы приспособить этот камень под пепельницу или подарить кому-нибудь — подарок оригинальный, такого ни у кого нет.
А Кергенто тревожно всматривался в лицо Кошкина, ему казалось, что веснушек на его лице стало больше. Наверное, это от солнца, от весны, думал старик. И еще ему лезли в голову странные мысли о том, что вот у него, Кергенто, таких веснушек не было, даже в молодости. И злость медленно заливала стариковское сердце.
— Нет, — твердо сказал Кошкин. — Одни мы не уедем.
— Надо ехать, — бубнил старик.
— Если ты любишь Машу и свою внучку, они поедут с нами. Им же никто не сделает плохо, ты же знаешь.
— Уезжайте, — сказал старик. — Не надо трогать Машу. Мы сами.
И они снова надолго замолчали.
Кошкин приподнялся.
— А помнишь, Кергенто, семь лет назад у тебя умер сын?
— Ыхх… — выдохнул Кергенто.
— Он родился, и вы не хотели везти его в больницу к нашему доктору. Это все шаман, твой отец. Лильи не простит тебе, если что-нибудь случится с его ребенком.
— Ыхх… — задохнулся Кергенто.
— Он был совсем маленький… и это ты его убил, Кергенто, и твой отец.
— Ыххх…
Старик вскочил с нарты, и в его руке блеснул нож. Он сделал вперед два мягких шага. Захолодело у Кошкина где-то в пояснице.
— На, — сухо сказал Кошкин и протянул ему камень. — Наточи.
Старик застыл.
Кошкин снял пояс и протянул ему:
— И мой нож тоже… дорога длинная, будем резать железные банки.
Капли пота струились по лицу Кергенто.
Он поднял глаза. Кошкин улыбался.
Старик съежился.
Кошкин повернулся к нему спиной, постоял так секундой больше, чем нужно, и медленно пошел к ярангам.
Повалился старик в снег, плевался и плакал, как никогда не плакал в молодости.
…В поселок поехали все. Кошкин, старик, Маша с ребенком, Лильи и Кузнецов.
Через десять дней Машу выписали из больницы и в сельсовете регистрировали ребенка. Девочка была крепкой и удивительно спокойной.
Кузнецов суетился, старательно заворачивал в мех баночки с соками и детским питанием и который раз предупреждал механика, чтобы не заморозили дефицит.
— Как дочку назовем, Лильи? — спросил Кошкин.
— Ко-о… не знаю…
— А где она родилась? Как место-то называется? — спросил Кузнецов.
— Тундра, — засмеялся Кошкин. — Речка Северная, приток Эргувеем, там в это время стояла их бригада.
— Северная, — повторил Кузнецов.
— Се…ве…ри…на… — засмеялся Кошкин. — Северина, Северинка, Севериночка.
Всем понравилось новое имя.
— А по отчеству? Дай паспорт, Лильи!
В паспорте стояло — «Лильи». Имени, отчества нет.
— Я не хочу этот паспорт, — сказал Лильи. — Я хочу имя.
Кузнецов удивленно вертел в руках паспорт Лильи. Он не знал, что в тундре никогда не было отчеств и фамилий, только имена.
— Мы дадим тебе новый паспорт, — решительно сказал доктор. — Какое ты хочешь имя?
— Ко-о… не знаю… — сказал Лильи и обвел растерянным взглядом всех присутствующих.
Все молчали.
— А как тебя звать, Кошкин? — спросил Лильи.
У Кошкина комок подступил к горлу.
— Сергеем… мать нарекла.
— Пиши! — решительно сказал Лильи. — Пиши: Сер-гей!
— Северина Сергеевна, — тихо сказала Маша. — Ни-чиво-о…
— Ты узнаешь меня? — спросил я Катю Вэен. Она внимательно посмотрела.
— Да,— улыбнулась, — это ты тогда, давно-о, зарезал мою сестру Омрынаут…
— Узнала, — обрадовался я.
Мы обнялись.
Дорога на мыс Сердце-Камень длинна и неуютна. Трудная, можно сказать, дорога. Потому что дороги нет.
Скоро придет Большое Солнце. Месяца через полтора. А сейчас мартовский день стыл, и яркий снег слепит глаза.
Я беру две пары светозащитных очков. В дороге случается всякое, а конъюнктивит нам вовсе ни к чему.
Наш поселок на берегу Ледовитого океана: все дома — в одну линию. От каждого дома до океана несколько шагов. Все окна домов выходят в океан. У нас в поселке одна линия домов, всего одна улица, и она не имеет названия.
На правлении председатель колхоза в который раз спрашивает:
— Как улицу-то назовем?
Все молчат.
— Вот в других поселках есть улицы, а у нас?
Мы молчим. Ждем, когда будет выстроена вторая линия домов. Но второй линии нет. Все новые дома по-прежнему строятся в ряд, потому что все новые жильцы хотят, чтобы и их окна смотрели в океан.
Председатель старается, чтобы у нас было как на материке. Даже чтобы голуби были. Он очень скучает по своей Брянщине, или Орловщине, или не знаю уж по чему еще…
А у нас вместо голубей чайки. И чайки как голуби, сидят на крышах домов. И еще у нас океан. И этого нет на Брянщине, или Орловщине, или не знаю где…
Я иду в самый последний дом нашей линии, нашей единственной улицы. Там живет Катя Вэен, лучшая мастерица.
Все время она жила в тундре, и совсем недавно она переселилась на центральную усадьбу в новый дом. Тот, кто ходил в одежде, сшитой Катей, на следующий год не заказывал новую.
Катя смотрит на меня с улыбкой. Никогда не скажешь, сколько Кате лет. Когда чукотской женщине перевалило за тридцать пять, ей одинаково можно дать и двадцать девять и пятьдесят…
Она улыбается, а я знаю почему: я не так одет. И она выносит новую кухлянку. Она знает, что у меня длинная дорога, она знает, что молодежь всегда легкомысленна. Она протягивает мне кухлянку и говорит:
— Вернешься — отдашь. Это кухлянка Куны.
Я и так вижу, что это кухлянка ее мужа, потому что она мне длинна и потому что такой орнамент только на кухлянке Куны.
— Спасибо, — говорю и протягиваю ей нож.
Она понимает, я прошу ее сшить ножны.
— Какие? — говорит она. — Русские или чукотские?
— Не знаю… Давай русские.
Потом приходит Куны. У него чукотские ножны. Они на двух ремешках — длинном и коротком, — свободно болтаются на поясе. А мой, как и все русские охотничьи ножи, висит вертикально, крепко прилаженный к ремню. Ножны Катя сделала из моржовой кожи. Они получились легкие и прочные.
Тогда я не придал особого значения, какие у меня ножны, русские или чукотские. Мои мне нравились даже больше.
— Уезжаешь утром? — спросила Катя.
Я кивнул.
— Погода будет хорошая, — сказал Куны.
Второй час наша упряжка петляет между торосами, Нарты швыряет из стороны в сторону, бьет о лед: нарта в торосах, как вельбот в штормящем море.
Управляет собаками каюрша Омрынаут, двоюродная сестра Кати Вэен. Нам ехать долго. Только завтра мы будем за мысом Сердце-Камень, в поселке, который похож на все поселки побережья. Но в отличие от нашего в нем две улицы.
Я люблю этот поселок, потому что здесь чайки тоже сидят на крышах домов. Как голуби.
Здесь я летом ходил на боте. Я узнаю берега, узнаю места, где штормовал летом. Теперь я петляю между торосами на собаках, иду по этим же местам, но вижу их уже по-другому, узнаю, как товарища, чье лицо я помню, а вот имя запамятовал.
Тогда наш бот «Борей» вот тут не смог пристать, мешала волна и камни, мы долго искали тихую бухту. Теперь я эту бухту вижу легко, и непонятно, почему мы ее не увидели тогда.
Наверное, тогда больше нервничали.
Чукчи называли наш бот «Боря». Им просто было непонятно, почему северный ветер Эйгынлин может носить еще какое-то другое название. А «Боря» — это понятно. Моториста на боте тоже звали Боря. Наш «Боря» разбился вон там, за мысом Кенешкен. Кенешкен виден хорошо, мы к нему подойдем часов через десять, через одну чаевку.
Омрынаут показывает остолом на Кенешкен и смеется. Я тоже смеюсь и киваю, знаю, мол, помню. Она намекает на летнее происшествие. А ведь тогда все кончилось хорошо, только моторист Боря плакал. Ему было всего семнадцать лет, и новый мотор он получил впервые.
Вот и Чаячий мыс. Здесь весной и осенью птичий базар. Со стороны тундры сюда подходов нет. Но можно за яйцами лазить со стороны моря. Здесь столько гнезд, что названия многих птиц и я не знаю. Кто только сюда не прилетает! Места много, птицы не ссорятся, хорошо тут летом.
Мы останавливаемся на чаевку. Костра тут разжечь не из чего. Вокруг сплошные льды, а на берегу только камни и снег, ни травинки, ни кустика. Но наши термосы полны. В моем — какао, густо замешанное на сгущенном молоке. Перед отъездом влил в термос целую банку. Я всегда так делаю в дорогу.
Но Омрынаут не спешит пить какао. Она хитро смотрит на флягу, я перехватываю ее взгляд, и мы хохочем.
Наливаю спирт в крышечки от термосов. Омрынаут достает из нерпичьего мешка тряпицу. Разворачивает ее — в ней бумага. Разворачивает бумагу и протягивает мне костный олений мозг. Жир очень вкусен, он тает во рту, лучшей закуски не придумаешь.
Мы выпиваем и приступаем к какао. Омрынаут заворачивает остатки жира в бумагу, потом в тряпицу и кладет в мешок. На одном из оставшихся мятых листов бумаги раскладываем хлеб. Бумага тонкая, но плотная. Это плакат. Омрынаут рассказывает — в эту красивую бумагу были завернуты конфеты, их ей прислали с материка, куда недавно ездил Куны. Плакат ГАИ — большие красные буквы: «Мостовая — транспорту, пешеходам — тротуар!»
Ни одного из этих слов Омрынаут не понимает. Я ей долго и терпеливо растолковываю смысл плаката, она кивает, соглашается и удивляется, как это можно составить такое маленькое предложение, где ни одного слова понять нельзя.
Упряжкой Омрынаут правит лихо. Одну ногу она поставила на полоз нарты между копыльев, вторая — на весу. Омрынаут едет стоя, держась левой рукой за дугу нарты, смотрит дорогу, ищет проходы между торосами, в правой руке у нее остол, им она замахивается на собак, но не швыряет его в них, потому что псы бегут резво, наказывать их нет смысла, и даже Кавысек иногда старается тянуть нарты по-настоящему, а не делать вид.
Я сижу за спиной у Омрынаут, и скучать мне не приходится. Моя работа напоминает движения сидящего в коляске мотогонщика. Приходится кидать корпус то влево, то вправо, не давать нарте заноситься и лететь на льды, приходится смотреть в оба, отпихиваться от торосов ногами, соскакивать, помогать собакам и вытаскивать Кавысека из-под нарт, когда он попадает в яму между торосами, не успевает выкарабкаться, а наезжающие сани подминают его и придавливают ко льду. Удивительно, почему у этого пса до сих пор целы ребра?
Еще два часа после чаевки у нас за спиной. А нам идти и идти. Собак покормим там у избушки Кенешкен.
Вот и лагуна. Она сильно всторошена. Льды. Как будто их специально занесло сюда из океана для временного отстоя. Мыс сдавлен этими льдами, льды вылезли на берег как фантастические белые животные. От камней идет теплый воздух, солнце здорово нагревает их, и в этом мареве кажется, что белые спины белых животных шевелятся.
Омрынаут правит на одну из этих широких белых спин. Я вижу — там большая площадка, и с нее легко можно выйти на узкую прибрежную полосочку снега, свободного от торосов. Нарты взлетают стремительно — и…
Я поднимаюсь, в голове шумит, перед глазами оранжевые круги. В стороне опрокинутые нарты. Собаки остановились и ждут. Омрынаут лежит в снегу, пытается встать. Я иду к ней, по дороге нагибаюсь за малахаем и тут замечаю свой нож. Он, как и раньше, висит на поясе, но рукоятка в ножнах сидит глубже, а лезвие выглядывает из ножен сантиметра на полтора. От страха меня бросило в пот. Я кинулся к Омрынаут.
Она стонала. Развязав ее пояс, я поднял подол кухлянки, затем лыжную рубаху, которую она надевала прямо на голое тело, и увидел рядом с позвоночником глубокую ножевую рану. Крови не было. «Значит, кровотечение внутреннее…» — подумал я обреченно.
Нетрудно представить, как все это случилось. Нарта взлетела на площадку большого тороса, я падал назад, нож на толстой кухлянке стал вертикально, потому что был твердо укреплен с ремнем, а сидящая впереди Омрынаут всей тяжестью своего тела навалилась на меня, нож уперся рукояткой мне в ребра, острием пробил толстые моржовые ножны (всегда в дорогу берешь нож отточенный, как бритва, и с кончиком, как у иглы) и вошел ей в спину… Если бы ножны были чукотские и свободно болтались на двух ремешочках, этого бы не произошло.
Я разрезал шарф, обмотал рану, и через шарф накапал в рану одеколон. Может, и не нужно было этого делать, но под руками ничего не было.
Омрынаут еле доковыляла до нарты. Сидеть не могла. Лежать тоже. На каждом ухабе она тихо стонала.
— Больно, Омрынаут?
— Немножко больно… немножко нет…
Утром мы были в поселке. Упряжку я остановил у медпункта. Молодой доктор Володя Макаров раздел Омрынаут, и я увидел на месте раны синюю вздувшуюся шишку величиной с кулак. Страшно мне уже не было, было просто очень плохо.
Володя сделал Омрынаут укол, выпроводил меня и сказал, чтобы приходил утром.
Родственников у Омрынаут в этом поселке не было, я отвел собак к себе, распряг и накормил их. Ноги у меня все еще дрожали. Два часа назад при спуске с перевала я не мог удержать собак одним остолом и тормозил ногами. Омрынаут причитала: «ноги, ноги», боялась, что сломаю их, если собаки выскочат к Мейны-Выквы (Большие Камни) — к груде выветрившихся кекуров у подножия сопки.
Собаки промчались в десяти метрах от них, и в тундре я еле остановил упряжку, Омрынаут стояла по-прежнему на коленях, вцепившись в борта нарты, глаза ее были закрыты, и лицо потно.
Я снял кухлянку, малахай, меховые брюки, было очень жарко. Мы долго курили…
Мне даже казалось, что чувствую себя хуже я, чем Омрынаут, потому что мне трудно было смотреть ей в глаза.
…Утром Володя сам пришел ко мне и сказал, что с каюршей все в порядке, полежит недельку-другую, потом снова может водить упряжку.
— А ты? — спросил он.
— Мне надо добраться к пастухам, в тундру, в пятую бригаду.
— С кем поедешь?
— Один.
— А собаки?
— Одолжу у Омрынаут.
— Ты уверен?
— Пожалуй…
— Не советую.
— Почему?
— В тундре… торбасное радио… можешь представить, как тебя встретят.
— То, что узнают еще до моего приезда, я уверен.
— Тут и так говорят, сам слышал, какой-то парень, мол, зарезал Омрынаут, потом сам стал каюром… — Володя молчаливо теребил свою бороду. Потом вздохнул; — Вот. А в пятой у нее родственники. Дядька родной…
Он снова замолчал.
— Смотри сам, но я не хочу недоразумений. Тут тундра не книжная, не для мальчишек-романтиков. Пора бы знать…
— Ладно, Вова… и так тошно!
Мы поужинали, я отнес Омрынаут мороженой рыбы, она любила строганину. Договорился с ней о собаках, подарил свой толстый свитер, чтобы рану не застудила, и зеркальные очки, потому что солнце с каждым днем становилось все больше. Она уедет назад на попутных нартах, я верну ей собак не скоро, недели через две, когда вернусь из бригады ее дяди. Я знал, в тундре со мной никаких недоразумений не будет, потому что появлюсь в бригаде один. Ничего не бойся и приезжай один, если не виноват. И никто тебя ни о чем не спросит.
Володя просто не думал об этом…
— Узнала? — обрадовался я.
Мы обнялись.
— Ты снова едешь в тундру? — спросила Катя Вэен.
— Да.
— Заезжай к Омрынаут. Она будет рада…
— Спасибо.
— Идем в мастерскую. У нас лисицы пали, и я малахай сшила. Красивый… и тепло-о в нем, — улыбалась она.
Шитье Кати в тундре узнают сразу. Кто ходил в меховой одежде, сшитой ею, на следующий год не заказывал новую. И я уже третий год ношу ее знаменитый малахай из чернобурки.
Что-то у нас не ладилось, особенно в последнее время. Меня не радовало угнетенное состояние Геннадия, а его, наверное, одна моя физиономия приводила в исступление. Но ничего не поделаешь — мы, как в классической пьесе, связаны единством времени, места и действия.
Время — это окончание полярной ночи и начало солнечных дней. Место — берег Ледовитого океана и метров шестнадцать жилья. Избушка маленькая, а поместилось пятеро — мы с Геннадием, эскимос Николай, его жена чукчанка Вера, их дочь Наташа шести лет. Действие — мы снимаем фильм о снегах, об охоте на песцов, о жизни хозяев избушки, такой далекой и непонятной для тех, кто будет смотреть этот фильм в Москве.
Мы здесь уже третий месяц, а кругом в радиусе пятидесяти километров — ни избушки, ни человека. Невмоготу Геннадию, я понимаю, он на Чукотке впервые. Хотя я надеялся, что ему здесь будет хорошо, ведь приехали мы к моим друзьям.
Хорошие дни перемешались с пургой. Все, что надо, мы уже отсняли. За нами должен прийти трактор, и мы коротаем время в ожидании его — помогаем Николаю и Вере ставить капканы и сети на нерпу, у нас во льду несколько лунок.
Продукты всегда кончаются, сколько бы вы их ни взяли. Тушенку и два двадцатикилограммовых брикета говядины съели в первый месяц. Хлеб тоже. Но вдоволь было муки, нерпичьего и медвежьего мяса. (Медведя убили, когда он зашел в сени и начал подниматься по ступенькам, к дверям комнаты. Стреляла Вера, Николая не было, проверял капканы.) Был сахар и чай в достатке. И еще кое-что по мелочи — немного консервированного борща, немного крупы. Очередной завоз продуктов должен был состояться на тракторе с санями или вездеходе. Любой из них должен был забрать нас и все киносъемочное оборудование.
Отсутствие транспорта устраивало меня: можно дольше пожить с друзьями, хозяевами избушки; все-таки не так скучно, да и вообще, ничто так не ценится на Севере, как разделенное одиночество.
Только Геннадий мрачнел день ото дня. Нерпичье мясо он есть не мог, жир тоже. Не ел медвежатины. И мы, не сговариваясь, оставили ему весь небольшой запас консервов и немного галет, которые берегли для Наташи.
На втором месяце он взялся сам готовить, и только я знал почему. Мы не шибко утруждали себя тщательным мытьем посуды и мяса, а проще — экономили воду. Чтобы добыть ее, приходилось ездить на речку, долбить лед, грузить его на нарту, везти домой, растапливать лед в ведре — так получалась вода. И если умываться можно снегом, то воду мы берегли для чая и супа.
Все анекдоты были рассказаны, все истории из своей жизни и жизни друзей — тоже, некоторые сказки я сочинял Наташе по два раза и, когда ловил себя на этом, лихорадочно вносил коррективы в сюжет, но Наташа, смеясь, поправляла меня, и мы придумали игру: как бы мог спастись зайчик, если бы… или: а что бы было, если бы у мамаши козлят были медвежьи зубы… или; а что, если б у сестрицы Аленушки была нарта и наш вожак Мальчик… или… и до бесконечности. Геннадий не включался в игру, лишь бросал раздраженно-язвительные реплики, адресованные мне.
Начинался вариант психологической несовместимости. Он бывает, когда давит на человека полярная ночь и одиночество или замкнутый круг одних и тех же лиц, одних и тех же интересов, одного и того же быта.
Я представляю научную ценность экспериментов с космонавтами в сурдокамере, но, по-моему, абсолютное одиночество переносить легче, чем общество человека, ставшего для тебя глубоко антипатичным.
Светлые часы с каждым днем увеличивались. И наконец появился красный диск солнца над горизонтом. Он выплыл прямо из Ледовитого океана и выглядел арбузной долькой. В этот день всюду на побережье отмечается Приход Большого Солнца.
За столом возник бестолковый шумный разговор. В середине его я обрадованно сказал Геннадию:
— Кажется, Приход Большого Солнца растопил твою хандру.
В ответ Геннадий неприязненно промолчал.
Наутро я отправился заготавливать лед, была моя очередь. В коридоре я отыскал лом и тут только заметил, что моего карабина на обычном месте нет. Карабин я всегда держал в коридоре, чтобы часто не чистить, а то, когда его с улицы вносишь в дом, ствол запотевает и ржавеет. Хорошее оружие и хорошие собаки — главное богатство тундровика.
Пачки патронов лежали на полке, но одна из них была надорвана, и патрон валялся на полу.
— Где карабин? — спросил я Наташу.
— Его взял дядя Гена, рано-рано, еще темно было, вы спали…
— Где Геннадий? — спросил я Веру.
— Не знаю, — испугалась она.
— Он же не знает дороги, не умеет ориентироваться! Он ушел без меховой одежды — в торбасах, но без кухлянки.
— Он сбежал! — догадался Николай. — Но почему?
Было решено ждать его до ночи, а если не вернется, утром отправиться искать.
Утром мы договорились с Николаем, что он едет на своей упряжке на восточную часть побережья, вплоть до участка соседних охотников, и там постарается получить информацию или найти Геннадия. Я же на оставшихся восьми собаках пойду на запад, возможно, Геннадий там, в одной из покинутых избушек. Встреча с геологами тоже входила в мои планы.
В том и другом случае мы с Николаем решили, что если Геннадий будет найден у людей, назад его не везти.
Мы простились, и вскоре его упряжка скрылась за горизонтом.
Собирала меня в путь Наташа. Она вывела Мальчика — старого пса, помесь шотландской овчарки колли и чукотской собаки.
— Зачем? У меня же есть вожак — Селькокай!
— Нет, — настаивала Наташа. — Поставь Мальчика! Он в пургу дорогу сам находит!
Я запряг Мальчика. Наст был крепок, снег утрамбован ветром, и конечно же, никаких следов человека обнаружить на снегу нельзя было.
Собаки бежали хорошо. Через несколько часов я достиг маяка, свернул в распадок и пошел на юг. Сильно мела поземка, потом потемнело и разыгралась пурга, был уже вечер. В распадке я наткнулся на старый нартовый след. След вывел меня к избушке, в ней жили шурфовщики от прииска, самый отдаленный их участок. До самого прииска больше сотни километров.
Ребята приняли меня очень тепло. Это и понятно, они больше месяца не видели людей. На все мои расспросы отвечали отрицательно — никого не видели, ходили на охоту, но никаких следов постороннего человека не замечали.
У меня было немного моржового мяса, я разделил его на восемь собак, покормил их, ребята помогли распрячь собак и посадить их на прикол.
Потом мы принялись за ужин. А пурга набирала силы.
— Ничего, — успокаивал Олег Карцев, старший в этой тройке, — южак у нас больше трех дней не дует.
Утром ветер не прекратился, но снег перестал валить и видимость была хорошей.
— Куда теперь? — спросил Олег.
— За Эргувеем.
— Река длинная.
— Ага… покажи хотя бы предположительно, где можно встретить геологов.
— Хорошо, — согласился он. — Карты у меня нет, но я осенью возил туда продукты, я тебе нарисую.
Олег достал с полки книгу и на развороте ее страниц начал чертить. Он исчертил четыре разворота.
— Вот это дорога к Эргувеем, выход в глухой распадок из долины. Это путь к Ледовитому океану, а оттуда к полярной станции. Вот тут должны быть геологи, к ним скоро придет трактор. Вот это самый короткий путь от нас по западной кромке и дорога в избушку Николая. Понятно?
— Вполне…
Кормить собак было уже нечем. Ребята вынесли полмешка сухарей, я открыл три банки консервов, размоченные сухари сдобрил консервированным мясом и жиром и накормил собак. Потом сами сели завтракать. В дорогу с собой ребята дали мне сахар и галеты.
На прощание обменялись адресами, чтобы встретиться на материке. Книгу я положил за пазуху меховой кухлянки. В пути открыл ее, прочитал название — Тадеуш Вреза, «Бронзовые врата». Все страницы были целы, только книга была зачитана.
К вечеру я вышел в долину Эргувеем, но избушка, стоящая на самом берегу океана, оказалась пуста. В сотне метров от избушки путь пересекал медвежий след. След вел из тундры в океан, значит, медведь вышел из берлоги и уходил за добычей.
В доме был ящик папирос, ящик свечей, пол-ящика вермишели, в коридоре — туша нерпы. Нерпа очень кстати: собаки устали, и теперь им надо было много еды. Пора и самому устроить чаевку.
Чай в котелке закипел быстро, и только потом пришла в голову мысль, что ведь можно сварить и вермишель, пусть без масла, но сварить и сдобрить нерпичьим жиром и мясом. Но в чем варить? Не выливать же из котелка уже заваренный чай?
Еще раз осмотрев избушку, я увидел на койке алюминиевую миску. Взял ее, хотел вымыть: на дне ее была засохшая вермишель. Хозяину незачем было варить в миске, у него есть посуда другая. И хозяин отсюда уехал надолго, раз захватил кастрюлю. Значит, вермишель варил Геннадий. Кроме него, тут ее варить некому!
Так, а сколько до полярной станции? Вытащил книгу — по схеме километров пятнадцать-двадцать. А до геологов? Примерно столько же или даже меньше. Сначала к геологам! Я смотрел на схемы и невольно стал читать книгу.
«Рим, 15 февраля 1958 года. Вчера в конгрегации обрядов было решено избрать патрона для телевидения. Патроном… или, вернее, патронессой, будет святая Клара, одна из приятнейших святых средневековья…
Это случилось в 1252 году, в канун рождества. Святая Клара была уже тогда очень больна… При ней не было никого из сестер, все они ушли на богослужение в церковь… Когда приблизилась полночь, Кларе стало страшно обидно, что она не может присутствовать на богослужении. Она пожаловалась богу. Не успела она кончить, как услышала голоса и увидела на стене, напротив своего изголовья, какие-то картины. Через несколько секунд голоса и картины слились в четком зрительно-слуховом отражении церковной службы…
При изучении вопроса конгрегация обрядов учла также один эпизод из жизни святого Франциска. Он увидел однажды на поверхности воды необычайно четкое и ясное отражение лица святой Клары в сияющем ореоле.
Приняв все это во внимание, конгрегация пришла к заключению, что за семьсот лет до изобретения телевидения святая Клара была не только субъектом, но и объектом передачи изображения на расстояние».
…Через два часа упряжка была у домика геологов.
Геннадий лежал, закутанный в одеяла. Он сильно обморозил ноги выше колен и простудился. В дороге его прихватила пурга. Тогда он решил идти по берегу океана до первой брошенной избушки, проскочил распадок и вовремя понял, что надо идти только в одном направлении, в данном случае на запад, взяв ориентиром океан.
— Как ты нашел меня? — удивился Геннадий.
— Скажи спасибо Тадеушу Врезе. И молись все время святой Кларе.
Он решил, что я окончательно спятил.
Тогда я вытащил «Бронзовые врата», открыл страницы со схемами и рассказал, как я его искал.
— А медведя ты видел недалеко от избушки, и варил вермишель в миске, и не хотел есть нерпу…
Геннадий кивнул и больше не удивлялся.
— Кстати, верни карабин… И может быть, скажешь, почему ушел?
— Я и сам не во всем разобрался. Но ясно одно: мне осточертела эта жизнь в этой избушке.
Ночью пришел трактор. Я взял у ребят кое-какие продукты и рано утром отправился домой. Встречали мою упряжку все: и Николай, и Вера, и Наташа.
— Ну?..
— Все в порядке. Жив он. У геологов.
Я рассказал все подробно и напомнил, что сегодня Восьмое марта, а у нас в избушке две женщины, и надо отметить праздник.
— Но, как? — развел руками Николай.
— Сюрприз. Это прислал для вас начальник партии. Скоро трактор и к нам зайдет. — Я вытащил из рюкзака бутылку московской «Старки», несколько буханок свежего хлеба, конфеты и яблоки для Наташи.
Мы включили «Спидолу», дом заполнила музыка. Ужин мы приготовили роскошный. Выпили за женщин нашей избушки и за всех женщин, которые ждут. За Геннадия мы пить не стали, а вот за Тадеуша Врезу — с удовольствием.
…Осенью я опять побывал в этих местах. Новый мотор был на байдаре Николая, и мы славно поохотились на моржей.
— А где Геннадий сейчас? — спросил Николай.
— В Москве.
— Там ему будет хорошо, — улыбнулся Николай.
И вот я остался один. Вчера ребята двинулись по берегу на восток, и теперь я в этом заброшенном поселении окончательно один. В тундре или тайге одиночество переносится легче, а здесь все напоминает о людях — каждая раскрытая настежь дверь покинутого дома зовет в гости, а там только пустые стены и остатки скарба могут рассказать про обитателей этого жилища.
Когда вечерний туман обволакивает дома, в некоторых раздаются неясные голоса, какие-то шумы, и кажется, будто тени мелькают в окнах, и мысли о привидениях невольно начинают тревожить. Нет, одному в тундре лучше, чем в пустом поселении… Ты один со своей палаткой и оружием, и костром, и тебе спокойно — ничто не тревожит, только непогода. А если и зверь поблизости, он обойдет стороной.
Вот как-то маршрутили мы по среднему течению нашей речки, к вечеру пал туман, мы уже готовились к ночлегу, я заливал костер. Он зашипел, и клуб белого пара оторвался от земли и поднялся вверх, растворился в тумане. И тут сбоку раздалось чье-то хрюканье.
Я оглянулся и оторопел — мимо палатки шли не спеша медведица и два медвежонка. Звери видели палатку и костер, но тем не менее шли близко, посматривая в мою сторону.
Мамаша остановилась, один из малышей направился к палатке, она рыкнула на него, он вернулся. Я позвал ребят, вылез Виталий с ружьем, зарядил жаканом, ждал. Вася кинул мне фальшфейер, а сам лихорадочно рылся в своем фотохозяйстве, искал пленку самой высокой чувствительности, которая могла бы сладить с туманом.
Я зажег фальшфейер, швырнул его в сторону медведицы. Малыши отскочили.
Представьте себе сотни три бенгальских огней, горящих одновременно, — вот какой огонь у фальшфейера.
Сноп пламени и дыма бился на земле, медведица удивленно смотрела, как занимается мокрая тундра, больше минуты горел огонь, потом она подошла к внезапно затихшей шутихе, запах ей не понравился, она рыкнула на малышей, и они потрусили в гору, не тронув людей и палатку.
Виталий перевел ружье на предохранитель, а Вася вздыхал и охал, сетовал на «закон всемирного свинства», по которому, когда есть сюжет, непременно не окажется под рукой фотоаппарата или нужной пленки.
Медведица была черной, и мы запомнили яркий рыжий кусок на ее правом боку.
— Пыталась стать искусственной блондинкой, — заметил Виталий, — но узнала, что сейчас не модно.
К нам в бухту зашел вельбот чукотского морзверобоя Акко, и я ему рассказал о встрече с Рыжебокой, о том, что она не боится огня.
— Знает людей… все понимает, вот и не боится. У меня для них есть оружие. — Акко засмеялся и вытащил из кармана виеви.
Это два длинных ремешка, соединенных куском кожи, как у рогатки, только кожи больше и посередине с разрезом — чукотская праща. В кожу закладывается камень, праща раскручивается над головой, потом резко останавливается в том направлении, куда в этот момент показывает рука, камень вылетает, а кожа резко хлопает, вот почему там прорезь — для звука, и звук получается сильнее, чем от выстрела малокалиберки.
— Медведь не любит виеви, — смеется Акко.
Но сейчас я один, и Акко не заедет больше сюда, и даже чайки в туман не садятся на крыши пустых домов.
На троих у нас слишком много оборудования. Когда долго ходишь пешком, любая мелочь в рюкзаке, кажется, весит вдвое больше.
Перед экспедицией Васе было строго наказано, чтобы поменьше брал фотоаппаратов, пленки и разных там объективов. Он уверял, что взял минимум. Но когда по приезде на место мы распаковались на берегу, нашему взору предстал добытый из недр спального мешка объектив чудовищных размеров. В линзу этого объектива можно было вставить Васину физиономию в натуральную величину вместе с бородой. Поднять это чудо фототехники можно было только двумя руками.
— Это телевик, — наивно оправдывался Вася. — Сам делал. Без телевика нельзя… гм…
«Им бы сваи в землю забивать», — мелькнула у меня рационализаторская мысль.
— По утрам годится вместо гантелей, — вздохнул самый сильный из нас Виталий.
— Я сам его буду таскать! Черствые люди, что вы понимаете в искусстве? Эх!
Вася засунул телевик в спальный мешок, взвалил его на себя и, крякнув, пошел к домику.
На птичьем базаре мы оставили Васю среди камней в засаде, а сами спустились на берег. Море штормило. Снизу Васин телевик выглядел пушкой времен адмирала Нахимова, направленной в сторону фрегатов Ага-паши. Одного выстрела мортиры такого калибра было бы достаточно, чтобы ни птиц, ни базара не существовало больше никогда.
Мы уходили по берегу от базара, чтобы не пугать птиц и не мешать Васе работать Берег труден — большие каменные развалы. Приходится карабкаться по скользким валунам, волны разбиваются о них, обдают нас брызгами. Мокрые, мы вышли наконец на узкую галечную косу под высокими обрывами.
У отдельного камня клыками кверху валялся мертвый морж. Волны шевелили его тушу. Мы заметили кучки медвежьего помета, крупные следы, а рядом следы помельче. Медвежье семейство совсем недавно побывало тут.
Морж был цел, звери его не тронули. Знать, были сыты. В это время года они с большей охотой едят ягоды, мелких грызунов, коренья, травы. Вот если б весной они на него наткнулись — другое дело, весной они шастают по берегу, едят выброшенную штормом рыбу, мелких, крабов, водоросли. — все, что попадется. Весной не погурманствуешь.
Следы вели к соседней скале, на ней тоже ютились птицы, тысячи птиц.
— Тише! — тронул меня за руку Виталий.
По обрывистому склону карабкалась медведица. Шла она легко, только из-под лап сыпались земля и мелкие камни. За ней тянулся малыш. Виталий протянул бинокль:
— Смотри, да это блондинка!
Действительно, на боку медведицы рыжело пятно. А где же второй медвежонок? Второго нигде не было. Мы пошли к скале, чтобы рассмотреть зверей поближе. Медведица заметила нас, но не волновалась. Она понимала, что на скалу за ней мы не полезем, не такие дураки.
— Уж больно долго лезть, — нашел причину Виталий.
— Совсем нет времени! — охотно поддержал я его.
Рыжебокая смотрела на нас сверху и, казалось, ехидно улыбалась, достойно ценя наше благоразумие.
И тут шевельнулся большой валун на вершине скалы, и мы увидели — это был не камень, а второй медвежонок. Он сидел тихо, затаившись, и когда над ним пролетали птицы, хлопал лапами над головой, хватал их, а потом поочередно рассматривал сначала одну лапу, потом другую и недоумевал, почему же у него нет добычи. И опять тихо сидел, дожидаясь стаи, опять напрасно хлопал над головой лапами, ну совсем как малыш в детском саду, снова поочередно рассматривал каждую лапу, и мы догадывались, как ему, должно быть, обидно.
Мы бы и дальше наблюдали это уморительное зрелище, но звереныш заметил мать и братца, бросил свое бесполезное занятие и неохотно поплелся вслед за ними.
Если рассказать Васе, какой он прозевал сюжет, охотясь с «мортирой» на птиц, — значит, испортить ему настроение на все поле, и мы договорились молчать.
Но морж — это тоже событие. И Вася заснял его во всех эффектных ракурсах. Потом я надрезал верхнюю губу моржа, там, где вибриссы, и потекла сукровица. Значит, туша не старая, умер он недавно. Видимо, подранок. Впрочем, давность смерти у моржей трудно определить, кровь его сворачивается с трудом, и этим можно объяснить, почему чукчи готовят копальхен — кислое мясо, которое не портится в яме и долго хранится, именно из моржатины. Китовое, например, никогда не заготавливается впрок, оно портится в момент. Но все же медведи моржа не тронули, сыты.
Заговора молчания у нас с Виталием не получилось — нашей недюжинной силы воли хватило только до вечернего костра. За ужином мы проболтались.
Вася свирепо бросал в костер все, что, попадалось под руку, и молчал. Потом притащил огромное бревно — один конец положил в костер, другой приспособил под сиденье. Потом сходил еще за одним бревном — душевные неурядицы порождали у него титаническую работоспособность.
Вася уселся у костра — пламя до неба! — достал предмет нашей тихой ненависти — телевик и принялся, сопя, что-то откручивать, что-то закручивать, что-то протирать.
— Вот если б этот телевик опустить на голову медведю, — высказал я робкое пожелание.
Вася красноречиво посмотрел в мою сторону. В его взгляде светилась мысль испытать сначала эту идею на мне.
На всякий случай я отодвинулся от костра. Мы с Виталием виновато улыбались. А перед сном противными подхалимскими голосами выразили желание нести этот объектив в своих рюкзаках. Нам в отместку Вася с этим предложением тут же согласился.
В очередном маршруте мы с Виталием сделали большой крюк по тундре, и, когда тяжелый туман накрыл нас и стало не видно ни сопок, ни ручьев, мы в последний раз посмотрели карту, спрятали ее в полиэтилен, чтобы не промокла, взяли по компасу направление строго на север и пошли. Там, на севере — море, Ледовитый океан, а когда рядом море, то не заблудишься, надо идти к морю.
Возвращаться на базу по берегу моря — это удлинять маршрут, мы и без того устали, но нам ничего больше не оставалось. Туман и мелкий дождь пробрали нас до нитки, мы старались идти быстро, чтобы не мерзнуть.
Боялись только одного — наткнуться в середине пути, там, где мыс далеко вдается в море, на прижим. На карте прижимы не обозначены — старая карта, но мы не раз встречали прижимы на этом побережье. А что если и здесь встретим прижим? Тогда придется возвращаться — и весь пройденный береговой километраж коту под хвост! Придется переждать туман, возвращаться и идти тундрой. Можно, конечно, было бы от прижима сразу подняться на береговые скалы, а оттуда идти в тундру, если б скалы тут были нормальными скалами, а не вертикальными сорокаметровыми обрывами, по которым не то что подниматься, а даже думать об этом страшно.
В некоторых местах каменные стены с отрицательным углом и длинные угрюмо нависшие карнизы грозят обрушиться на голову от малейшего шороха. Да, если будет прижим — придется возвращаться.
Мы идем уже час. Сыро и тепло. Тихое море справа.
— Смотри! — говорит Виталий.
На галечном берегу глубокие следы. Следы большие — медвежьи, рядом поменьше — медвежьи, и следы какого-то копытного. Возможно, оленя. Небольшого оленя или барана. Дело простое — звери догоняли добычу.
Все следы в одном направлении, в сторону мыса, а обратных следов нет. Следовательно, где-то звери смогли подняться в горы. Это нас радует. Видно, прижима там нет. А раз медведи там поднялись, мы-то уж как-нибудь тоже. Знать бы только где.
— Надо доверять зверю, — решили мы и пошли быстрее, улучшилось настроение, и есть совсем не хотелось. И еще подумалось: это наверняка Рыжебокая с пацанами, кому уж тут быть?
А если погоня окончилась только что и сейчас медведи ужинают? Если там прижим, и, отужинав, звери повернут и пойдут нам навстречу? Вот сейчас покажутся из-за этого камня? М-да… Тут, на этом узком берегу, нам не разойтись.
Мы еще долго шли, внимательно всматриваясь во все, что впереди. Вот кайра сорвалась с обрыва и низко над морем ушла в туман, за ней вторая, вот гага спешит по берегу к воде, бросается в волну, а за ней выводок гагачат, молодняк, летать еще не умеют, вот длинношеий баклан примостился на выступе, сидит выше всех, озирает птичье царство, как свое собственное. Он поворачивает шею надменно, горделиво.
Впереди по обрыву посыпался ручеек мелких камешков. Я посмотрел наверх и от неожиданности остановился — на белесое туманное небо проецировались семь темных фигур.
— Бараны!
— Нет, это козлы, — внимательно рассмотрел их Виталий. — Молодые, этого года. А вон старик, вожак.
Козлы сверху смотрели на нас. Удивительно, эти пугливые животные нас совсем не боялись.
— Э-ге-гей! — крикнул им Виталий.
Козлы не шевелились, смотрели вниз.
Мы прошли немного, на повороте они скрылись из виду. Козлы помчались по скалам вперед, обогнали нас по вершинам — и снова подошли к обрыву, наклонив головы, рассматривая нас.
Несколько раз так повторялось. И нас, и их забавляла эта игра в прятки.
— Непуганые… нисколько не боятся.
— Догадываются, что стрелять не будем.
— Медведей на нашем пути нет. Если б были, козлы не вели б себя столь беспечно…
— Да, видимо, там нет прижима, хорошо.
— Если мы и про козлов проболтаемся Васе…
— Все равно туман, нельзя фотографировать — ему не будет обидно…
— Козлятинка, конечно б, не помешала…
— Далеко нести…
— В том-то и дело.
— Птица и рыба надоели уже.
— Ага… Эх, скажет Вася, лодыри вы, а не геологи, паршивого козла не могли пристрелить! Гуманисты вшивые, барышни! А у меня уже дырки на ремне негде сверлить!
Мы смеялись, представив, как Вася, не жалея крепких слов, оглашает пустынный берег страстным монологом в защиту вкусной и здоровой пищи.
Вася, конечно, добрый человек, и про гуманистов мы зря сочинили, хотя рацион надо б разнообразить, чего уж там… Поле на то и поле, есть захочешь — иди стреляй. Никто не принесет на блюдечке, не позовет в гости.
Такие дела, и вот мы у мыса. Теряются следы, кончается берег. Взгляд упирается в каменный обрыв. Мы видим прижим, вперед пути нет, и мы оба, как по команде, садимся на землю. Самое время закурить… Плохи наши дела.
Крутом тишина, только слышен глухой шелест моря и звон ручья, чуть-чуть разрезающего скалы. Ручеек ниспадает вниз, разбившись на несколько водопадов.
Вот он, прижим, и непонятно, куда могли деться медведи? Не видно места трагедии. Остается допустить, что чайки растаскали остатки трапезы, а дождь и волны смыли кровь. Но куда же пропали следы?
Невеселых дум хватило еще на одну сигарету. Теперь, если возвращаться, прийти на базу можно только завтра.
Все-таки мы шли быстро, запарились, надо выпить воды. Я отстегиваю кружку от кармашка рюкзака. Мы идем к ручью и пьем. Блаженные улыбки растекаются по нашим физиономиям. И вовсе не оттого, что утоляем жажду. Мы смотрим на ручей, падающий сверху, и решение великой задачи приходит нам сразу.
От прижима у зверей был только один путь — уходить в скалы по ручью, прямо по воде!
Нам все равно — мы и так промокли до нитки. Мы спешим проверить наше предположение. По ручью можно подняться, цепляясь руками за камни дна. Вода течет в рукава, течет за воротник, водопады обрушиваются прямо на голову, приходится закрывать глаза, но мы лезем вверх, и это нам удается, и мы рады, что не надо возвращаться, что вот еще немного — и мы будем на вершине скалы, а значит, на базе — сегодня!
Хорошо, что мы поверили зверю. Спасибо тебе, Рыжебокая!
…— Полным-полно медведей, — сказал Вася. — Полным-полно медведей…
Он возвращался с древнего могильника и с высоты сопки видел далеко на юге медвежье семейство. Они шли по распадку цепочкой, друг за другом.
Мы соединили на карте точки, где видели косолапых, и получился неровный четырехугольник, одной из сторон которого был берег моря.
И вышло, что вовсе не так уж и много было медведей. Просто нам попадалась одна и та же медведица: Рыжебокая с детьми, а четырехугольник был ее территорией. База наша на берегу в устье реки — домик в заброшенном, оставленном несколько лет назад селении, как раз посредине ее территории. Значит, она сюда еще придет.
— Вася, держи телевик шире, блондинка скоро появится. Блондинки — они такие, любят фотографироваться!
Вася улыбается, он верит — долготерпение побеждает все невзгоды, долготерпение в конце вознаграждается.
Но проходят дни, и вот последний день — совместный день нашего поля. Ребята уходят на восток, в ближний поселок, а я остаюсь. Со мной все оборудование, все имущество, все находки. Идут они налегке, даже без спальных мешков, потому что чертовски тяжело вверх-вниз по горам с тяжелым грузом на спине, да и резиновая двухместная лодка не выдержит много, а все прижимы надо обходить по морю на веслах. Потом, спустя время, я узнал, что ребятам досталось в этом трехдневном переходе, здорово они вымотались.
Из поселка ребята должны послать за мной вельбот.
Я должен ждать. Теперь это моя основная работа.
В случае шторма вельбот не выйдет, а осенний шторм долог, мне надо не обращать на него внимания, подальше спрятать НЗ и ждать.
Собственно, еды мне хватит на месяц: 39 галет, 250 граммов шоколада, двадцать «долгоиграющих» конфет марки «Взлетная», чай — три пачки, стакан риса, два стакана гречки, три стакана пшена, головка чеснока, 150 граммов сала, картофельные хлопья — три пакета, венгерский суп — два пакета, пять луковиц, сто граммов изюма, литр спирта и рыба в реке — сколько хочешь заготавливай, пока идет, соли и копти на всякий случай, в тундре бывает всякое. Возможно, просижу до холодов, до снега, а там появятся охотники, это их охотучасток, тогда можно будет на собаках вернуться домой.
Вот только одному сидеть до зимы совсем невесело, и какой толк в спирте, если один не привычен пить!
Перспективы долгого сидения мы, кстати, обсудили еще в Лаврентия (есть такой райцентр), и наш товарищ, который не пошел в поход и остался страховать нас там, знает, что при неполучении от нас вестей такого-то числа такого-то месяца он должен поднимать вертолет и идти на поиски.
Мы прощаемся, и у нас у всех грустное настроение: я волнуюсь за ребят, а они думают обо мне.
Идет дождь. Говорят, в таких случаях это хорошая примета.
— Рыжебокой привет! — машем мы друг другу на прощание.
Я облазил дома, их было всего-то не больше двух десятков. Нашел банку из-под кофе, полную цейлонского чая. Нашел пачку вермишели — оставил кто-то из охотников еще прошлой зимой. Нашел толстую книгу без обложки из жизни шахтеров, без названия, книга времен лакировки действительности — был такой период в литературе. Нашел керосиновую лампу без стекла. Ночи темные, и лампа очень пригодилась.
Вместо стекла в лампе приспособил пустую стеклянную банку из-под консервов, пришлось отбить донышко. Банок на помойках полно — перебил с десяток, прежде чем (в прямом смысле) добился, успеха. Зато теперь знаю — из-под венгерских компотов банки не годятся, лопаются по стенкам, дно не отлетает. А наше стекло лучше.
Для отбития дна рекомендуется использовать знания, полученные на уроках физики в школе, — холодная вода, ниточка, бензин. Если не получится, то просто нагревается донышко и тут же опускается в ведро с холодной водой. Иногда получается, если иметь под рукой десятка полтора банок.
Лампа вышла отменной. Я ее подвесил к потолку, стало как в каюте, и почувствовал себя последним пиратом на лишенном парусов бриге.
По утрам я садился в дюральку, переплывал на веслах лагуну, проверял сеть с рыбой. Шел голец. Солил я его и вялил, готовил впрок. Соорудил даже малую коптильню. В заброшенном складе было много ящиков соли, пригодилось. Вот, только есть рыбу надоело, надоела она мне во всех видах. Чердак увешан вяленой, сушеной, копченой рыбой. Все — больше ловить не буду!
Каждый вечер на поселение надвигались туманы. Туманы шли с моря и из тундры, и откуда-то внезапно сверху, — отовсюду шли туманы, я просто задыхался в них.
Вода в лагуне пресная, но для чая и разной готовки мы брали воду из ручья, потому что в лагуне лежало несколько туш моржей еще с прошлого года, и к ручью приходилось идти в конец поселения, метров двести от дома.
В один такой туманно-тоскливый вечерея мыл котелок в ручье, освобождал его от остатков ухи, чтобы вскипятить чай — котелок у меня один.
Набрал воды и собрался было уходить, как заметил у крайнего дома серые тучи. Пригляделся — это были медведи. Осторожно, стараясь не шуметь, не привлекать их внимания, пошел по тропинке домой. Принес полкотелка — знать, спешил.
А медведи между тем были от меня через два дома. Рыжебокая и малыши. Медведица ходила вокруг дома, что-то вынюхивала, голова ее была опущена к земле, потом стала на задние лапы, передними уперлась в наличник, казалось, она заглядывает в окно. Один малыш суетился рядом, а второй быстро залез по лестнице на крышу и устроился на коньке, посматривая на братца и как бы приглашая поиграть.
Медведица подошла к лестнице, стала на задние лапы и начала ее царапать, очевидно приказывая малышу спуститься.
А если они вздумают поиграть на моем доме? Наверняка учуют рыбу на чердаке.
Оружия у меня нет, оно с ребятами. Я свалил лестницу, ведущую на чердак моего дома. Опрокинул бочку с керосином и покатил ее так, чтобы из отверстия керосин проливался на тропу около дома — возможно, запах отпугнет гостей. Поставил бочку в дверном проеме — от нее ужасно несло. А в качестве оружия у меня был топор и два фальшфейера. Но к огню я уже видел, как медведица относится. Разве что опять ей не понравится запах дыма, остается надеяться на это.
Медвежата между тем были на земле. Они что-то не поделили и принялись возиться. Мать не обращала на них внимания.
Надо было отпугнуть их, не позволить идти по тропе мимо моего дома, и я начал стучать в бочку топором. Керосина там было немного, и железная бочка звучала звонко.
Медведица встрепенулась, подняла голову, искала, откуда звук, — и увидела меня. Не скажу, что я чувствовал себя уверенно.
Наверное, она была удивлена. Еще бы! — на ее территории чужой. Она смотрела и не торопилась уходить. А медвежата на стук не обращали внимания. Стоя на задних лапах, они обхватили друг друга, но никто не мог никого свалить, силы, наверное, были равными. Они переминались с ноги на ногу, а я стучал в бочку. Стук был ритмичный, и в этом ритме переминались медвежата, казалось, они танцуют, и я представил, насколько, должно быть, у меня дурацкий вид со стороны: растрепанный бородач ритмично стучит топором в бочку, бросая вороватые взгляды в сторону удивленной медведицы, а два медвежьих ребенка под эту музыку танцуют.
Долго продолжался этот концерт, я аж вспотел.
Мать разняла малышей и пошла ко мне. Я перестал стучать. Торопливо зажег фальшфейер и бросил его. Она отпрянула, еще раз посмотрела на меня и пошла стороной к ручью. Дети обогнали ее, и вскоре вся троица скрылась в тумане.
Наверное, рыжая больше сюда не придет. Раз чужой в ее владениях, она будет держаться от этого места подальше.
Я опрокинул свой импровизированный барабан, закрыл дверь на засов, чего никогда не делал раньше, залез в спальный мешок и, впервые не чаевничая, попытался заснуть.
Но вот туманы пропали, пошли солнечные дни бабьего лета, и однажды я заметил в окно избушки неизвестное судно, оно бросило якорь напротив поселения.
Я стремглав выскочил на улицу. На нашей морской трассе в основном мы знаем все типы проходящих судов, и, как правило, они проходят на горизонте. Это было незнакомое судно, не соответствовало ни одному из знакомых типов. Что за гости и что им здесь нужно? Откуда? Названия на борту не видно, судно потрепано штормом, краска всюду облезла, какой-то совершенно замшелый вид у парохода.
Уж не зарубежные ли это гости? В прошлом году мы как-то встретились с японцами, что-то похожее. Наверное, все-таки японцы. И конечно же, на их картах это поселение на берегу океана отмечено как необитаемое, раз таковым оно отмечено на наших картах. Ну что ж, придется встречать гостей. Не хватало мне дипломатических конфликтов! Хоть бы фразу какую знать по-японски… вот беда-то!
Я оглядел физиономию в зеркале компаса, расчесал бороду, застегнул куртку. Лыжную шапочку вывернул наизнанку, чтобы выглядела почище. Побежал к лодке.
Я лихорадочно греб. Врете, дорогие гости! Здесь все обитаемо! Это моя территория, черт возьми! Это наша с Рыжебокой территория!
А с судна уже спустили бот. Я вышел на берег и просигналил морякам, показал, как входить в лагуну. Бары надо было преодолеть, идти против течения и маневрировать так, чтобы не стать к течению лагом, иначе… Но на всей команде бота были спасательные жилеты.
«Наши жилеты, отечественные. Да и парни вроде русские. Не-ет, нас не проведешь!» — усилил я бдительность.
Первым на берег выпрыгнул моряк в синем жилете с шевронами. Это был капитан. Оказалось, мои гости — научно-поисковое судно одной из лабораторий соседнего с нашей областью НИИ.
— Я принял вас за японцев.
— А мы и есть «японец», — сказал капитан. — Пароход достался после войны. Хотели списать, да мы переоборудовали его под лабораторию.
Команда бота разбрелась по берегу.
— Два месяца на земле не были, — вздохнул капитан.
— А сюда чего?
— Да рыбки половить. В море, как ни странно рыбы нет, — засмеялся капитан. — Разрешите сеть бросить? — спросил он.
— Валяйте!
Матросы вытащили голубую капроновую сеть с очень большой ячеей.
— Есть на судне каптерка? — спросил я капитана.
— Есть.
— Вашей сетью нерпу ловить, а не рыбу. Возьмите мою, — предложил я капитану, — вон она. А меня отвезите на судно… а?
— Отвезите его на судно, — сказал капитан механику. — Отоварьте всем, что есть.
Я прыгнул в бот, и мы отчалили.
Артельщик был ужасно удивлен и рад появлению нового человека, как, впрочем, и вся команда. Он швырял в мешок колбасу, буханки, сгущенное молоко, чай. Наверное, вид у меня был далеко не из лучших.
— Стоп! — я выложил из карманов все мои финансы. — Тут вот всего двадцать пять.
— А! — весело махнул он рукой. — Спишем!
Он подбил бабки под двадцать пять, а потом опять начал щедро укладывать в мешок крупы, масло, сухари.
— Спасибо…
— Не стоит… поправляйся! Скучно, чай!
— И не говори!
— Сигареты, кофе?
— Можно, — робко согласился я.
Подошел человек в форме, второй помощник:
— Может, пойдешь с нами? Мы сейчас на юг…
— Нет. Придет вельбот, а меня не будет. Ребята станут волноваться.
— А то смотри…
Мы пошли к нему в каюту.
Там двое играли в шахматы.
— Есть книжки, какие не жаль?
Второй помощник отобрал несколько, положил в мешок.
— А хочешь, я тебе на гитаре сыграю, — предложил он.
Я растерялся.
Он достал с верхней койки неимоверно инкрустированный инструмент — сразу можно было догадаться, предмет особых забот, гордости и тщеславия второго помощника. В обоих океанах — Тихом и Ледовитом — нет такого инструмента!
Я ахнул.
Второй помощник расцвел.
Я ахнул и сел.
Второй помощник улыбнулся, довольный, и ударил тихо по струнам. Он пел не морские песни, а геологические, альпинистские и даже туристские, чтобы, как я понял, доставить мне приятное.
Боже, какие отличные парни ходят в нашем океане!
После обеда подошел бот и отвез меня на берег.
Матросы добыли несколько птиц. Сеть проверили за это время дважды. Улов небольшой — все основное я взял утром, полный ящик рыбы был тут же на берегу.
— Возьмите этот ящик, — предложил я капитану. — И вон тот, там соленая рыба, вчерашняя, но на уху пойдет. Вашего-то улова все равно на всех не хватит.
— Спасибо.
Люди на берегу были не столько рады улову, сколько возможности посидеть на земле, покурить у костра, это было сразу видно.
Легкий туман наползал на берег, дело близилось к вечеру.
И тут прибежал запыхавшийся матрос:
— Там… — махнул он в сторону сопки, — там… медведи!
Механик выскочил из бота, и они вдвоем с матросом помчались в конец лагуны к сопке.
Я хотел было объяснить капитану, что это Рыжебокая, рассказать о ней, но тут заметил у механика в руках карабин, а матрос у кого-то успел взять двустволку. Они тяжело бежали по гальке, механик опередил матроса. И тут до меня дошло.
— Стойте!
Я бросился вдогонку.
За спиной слышались шаги, это с трудом поспевал капитан.
— Стойте! — кричал я. — Не стреляйте!
До медведей было метров сто пятьдесят, Механик присел, прицелился, выстрелил с колена. После такой гонки в цель он не попадет, это я знал.
— Дай мне!
Он протянул карабин.
Я вытащил патроны и выбросил их в море.
Рыжебокая с малышами стремительно неслась в гору.
— Это мои медведи… мы тут живем…
Подошел капитан. Он тяжело дышал.
— Да, — сказал капитан оторопевшим матросам. — Это его медведи. Они тут живут.
Мы молча возвращались к боту.
Я помог погрузить рыбу. Попрощался с капитаном. Бот отчалил. Капитан помахал мне фуражкой, я ответил. Механик оглянулся, засмеялся, повертел у виска пальцем.
— Давай, давай! — кричал я ему. — Следи за мотором! — И показал ему фигу.
Я ожидал Рыжебокую, но больше она не появлялась. А потом пришел вельбот.
— Ты хоть фразу какую-нибудь знаешь по-японски? — спросил я Виталия.
Ребята внимательно посмотрели на меня и, видно, решили, что я окончательно спятил в своем одиночестве.
Пятьдесят раз видела Большое Солнце корявая старуха Ильмытваль. Руки ее уже не могут держать иглу, но ножом она орудует исправно, глаза слезятся, а слух по-прежнему чуток, как у молодой волчицы.
Ильмытваль сдирает шкуру с убитого пса Илекеу. Илекеу — Белая Шейка — был стар, ленив и совсем бесполезен в большом хозяйстве Нанывгака. Его шкура пойдет на воротник летней кухлянки и оторочку малахая. Красивым был Илекеу. Баловал его Нанывгак. Кормил хорошо и бил нещадно, пока не убедился, что толку от него в упряжке не будет.
Все-таки Нанывгаку было жаль Илекеу, и он решил, что убьет пса жена. Все равно старухе делать нечего. Он отдал ей свой нож — длинное тонкое лезвие с рукояткой из моржовой кости, а сам ушел в соседнюю ярангу пить чай.
Когда он вернулся, шкура лежала на земле, натянутая на колышки.
Она полежит несколько дней, высохнет, потом Ильмытваль снимет мездру, обработает шкуру оленьими катышками и корой ползучего ивняка, снова натянет и высушит, и можно будет шить Нанывгаку обновку. Ильмытваль поспеет вовремя: в город сдавать колхозную пушнину Нанывгак поедет только через неделю. Все знают, это задание председатель колхоза обязательно поручит Нанывгаку. Так было каждую весну, и каждую весну Ильмытваль шила своему старику обновку.
А город наш как город — не велик, не мал. Зимой здесь лежит снег, летом тает, а в парке культуры и отдыха клетка с медведем. Ни тебе культуры, ни отдыха, ни парка — несколько кустиков, даже не огороженных забором. Зато посредине клетка, а в ней заправдашний белый медведь по кличке Мишаня. Давно он уже не белый. Грязный, чумазый, шерсть свалялась, висит сосульками да клубками.
Год назад совсем маленьким привез его сюда Нанывгак. С тех пор и не видел Мишаню. А Мишаня рос себе потихоньку в клетке и забывал, что он зверь.
Чукотторговский сторож Михеич от тоски да забавы ради добавлял Мишане при кормежке водку в воду и пищу и довел зверя до того, что тот при виде бутылки становился на задние лапы, обнимал прутья, протягивал лапу и просил, глядя тоскливо и заискивающе…
Разбавляли ему водку на одну треть или наполовину, отдавали бутылку, и Мишаня держал ее обеими лапами крепко и бережно, как человек, и пил, как человек, из горлышка, боясь пролить хоть каплю.
Закусывать его тоже научили. Он ел и маринованные огурцы, и помидоры из банок, и копченую рыбу.
Когда Мишаня напивался, то без устали вышагивал по клетке, спотыкаясь на ровном месте, его шатало, он садился на задние лапы и качался, мотая головой, а с языка падала пена.
По утрам Мишане трудно оторвать от лап одурманенную голову. Он лежит и невидящими глазами смотрит на дощатые обшарпанные стены чукотторговских складов. В глазах накапливается влага, и слезы стекают как-то вдруг, одной большой каплей-ручьем.
В глубинах памяти у Мишани сохранилось что-то белое. Наверное, детство. От своего детства он запомнил только белый цвет, такой, что был у снегов, когда он родился той солнечной весной, а может быть, цвет матери-медведицы, такой белой, что не отличишь от снега.
Только это белое, непонятное и осталось в памяти у Мишани, Все он забыл. Забыл, чем пахнет море, чем пахнет свежий ветер и льды, забыл запах свежей крови, от которого раздуваются ноздри и кружится голова.
Он забыл, что он зверь. Забыл, что он хозяин белого безмолвия. Забыл, что не подобает белому медведю валяться в грязи. Ведь он не человек. И никогда нельзя просить, особенно у человека, никогда, даже если вода в бутылке очень вкусная. Все забыл медведь…
А Нанывгак, сдав пушнину, помчался со всех ног к Мишане. Если бы той весной старик не убил медведицу — она бы задрала его. Выхода у старика не было — и медвежонок остался сиротой. Взял его Нанывгак. Думал старик, что у людей зверю будет лучше, и отдал его за три бутылки спирта сторожу Михеичу.
Когда нарты охотников шли в город, Нанывгак посылал Мишане нерпу или свежую моржатину, а если охоты не, было, — то копальхен из своих запасов.
Охотники возвращались и рассказывали, что Мишаня живет хорошо, его кормят, растет он, совсем стал большой и красивый и даже вино пьет, вот уже смешно, научили, а привет твой, Нанывгак, мы ему передали, нерпу он ел, хорошо очень ел.
Спешил старик, как спешат на свидание с очень дорогим человеком.
Нанывгак протянул руку через клетку и гладил, гладил Мишаню по черному носу. Медведь его не узнавал, и в душе старик обижался. Но он был рад встрече, и радость свидания заслонила обиду и вытеснила ее.
Старик суетился, называл медведя ласковыми словами, заглядывал ему в глаза, щекотал за ушами. Но Мишаня был ленив, он однообразно качал головой, из глаз часто лились слезы. У зверя было обычное одурманенное утро, и он тяжело дышал.
Только потом Нанывгак разглядел медведя. В людях мы всегда сначала видим глаза, потом лицо, потом детали одежды. Нанывгак относился к нему, как к человеку, и когда он подбежал к клетке, то гладил его по носу и смотрел в глаза, не замечая его всего, и только когда успокоился, увидел зверя вдруг всего сразу.
Застонал старик, заохал, забегал вокруг клетки, пробуя расшатать прутья. Хотелось ему залезть в клетку, первым неосознанным движением было облить медведя водой, вымыть его, отмыть и вычистить, расчесать шерсть, разгладить. Никогда за всю свою жизнь ни одного зверя он не видел в таком состоянии. Горько-горько стало старику, и разом вспотел он под своей кухлянкой, и захотелось старику в речку, захотелось свежей прохлады тундровой воды, как на летовке, при перегоне стада, когда промокаешь весь и выходишь на берег в тяжелой, совсем прокисшей меховщике.
Михеич узнал Нанывгака. Михеич радостно бросился к нему. Растопырив руки, тыкался носом в мех стариковой одежды. Михеич был пьян.
Он тут же вытащил из кармана полбутылки, торжествующе потряс ее над головой, достал кружку, и выпили они с Нанывгаком за встречу.
Встрепенулся Мишаня. Поднялся. Просунул лапы сквозь прутья клетки и заворчал, замычал что-то.
— Н-на! — Михеич покрутил перед носом медведя фигой. — Н-на! — покрутил он перед носом зверя пустой бутылкой. — Шиш тебе! Привык, пьянь рваная. Вот тебе! — И он состроил медведю рожу.
Когда Михеич свалился у клетки, еле-еле отволок его Нанывгак в каморку при складе, свалил на кукуль, заснул сторож мертвецки, как был, в одежде.
А Нанывгак вернулся к Мишане. Медведь вышагивал по клетке вразвалочку, спотыкаясь на ровном месте, совсем как хмельной человек на темной улице.
— Мишаня, — ласково разговаривал он с ним. — Смотри, там я тебя поймал. — И старик показывал на север, где синели белые сопки.
— Смотри, там море, там сопки, там ты жил.
Мишаня останавливался, тыкался холодным черным носом в теплую руку старика, лизал ее, как собака. Рука пахла тревожно и непонятно. Из знакомых запахов Мишаня улавливал запах копальхена, и только. Запах меховой одежды, собак, шкурья был ему неведом и оттого тревожил.
— Мишаня, там твои друзья, белые, сильные. Мишаня, там много нерпы, моржа, там море, льды… Хорошо там, Мишаня.
Старик пытался раздвинуть прутья клетки, но в руках не было силы.
— Мишаня… ты сильный. Иди туда, ломай клетку… Иди… Там хорошо, зачем ты так плохо живешь, ведь ты сильный.
Нанывгак пошел в каморку и вынес оттуда лом. Он вставил его между дужками замка, повис на ломе, и сломался замок легко, с одним щелчком.
Старик раскрыл двери клетки.
— Иди, Мишаня, — махнул рукой старик. — Там, сопки, там море.
Медведь постоял, потом осторожно вылез из клетки, поводил головой, понюхал, как-то странно попятился, потом резко повернулся и одним прыжком очутился снова в клетке. И зашагал по ней, зашагал.
— Мишаня, — уговаривал его Нанывгак, — уходи туда, ты же сильный, уходи.
Пьяные слезы текли по морщинистому лицу старика.
— Там море, там льды… там дом… уходи.
А Мишаня шагал и шагал и не обращал внимания на открытую дверь, потом свалился и уронил голову на лапы, задремал.
Старик выпил еще.
Потом еще старик выпил.
Потом вошел к Мишане в клетку. Долго гладил его по голове, как ребенка. Пьяный мишка храпел, он был похож на пьяного человека. Потрогал его Нанывгак. Медведь был худ. Старик поднял его лапу, пощупал то место, где сердце.
— Уходи… — шептал старик.
Медведь не шевелился. Он дышал тяжело. Ему снилось что-то белое. Что-то белое, что он забыл. Наверное, детство.
И тогда Нанывгак осторожно вытащил нож — длинное тонкое лезвие с рукояткой из моржовой кости.
…Утром дежурный милиционер долго боялся приблизиться к открытой клетке. Старик спал, обняв медведя за шею, спрятав лицо от мороза в его шерсти. Если бы не ручеек замерзшей крови, можно было подумать, что это спят друзья.
Все лето провел я здесь, в Ту Вигвамс, на берегу Большой Реки. Поселение старое, несколько крепких еще домов, а самое старое строение — развалившаяся землянка американского торговца Чарли. Когда-то сюда, на запад Чукотки, ходили зверобойные шхуны с Аляски, но навигация здесь трудна, и Чарли сообразил, что выгодней прозимовать год-два, организовать факторию, скупить побольше мехов — да и податься назад.
Шхуна пришла за ним через два года, и узнал Чарли печальные для себя вести о новой власти, быстро собрал пожитки и, простившись с женой-чукчанкой, отчалил. А через два дня жестоко потрепанная штормом шхуна была разбита о скалы Чаячьего мыса, и остатки ее море вышвырнуло на берег.
Люди новой власти в лице только что организованного пограничного поста спасли команду шхуны, так что неудачливому негоцианту Чарли оставалось благодарить судьбу, а не скорбеть об утраченном богатстве.
Сохранилась память о купце, и развалины землянки, и название, которое он дал этому месту, — Ту Вигвамс. Оно так и перекочевало на наши карты, наверное, тут стояли две яранги, два вигвама, место здесь хорошее, высокое, не заливает весенней водой, и далеко видно.
В то лето в землянке мы нашли два мешка лежалой американской муки, муки тридцатилетней давности, покормили ею собак, и те долго мучились животом.
Ту Вигвамс и землянка Чарли на другом берегу, а наши дома на холме, напротив, и если залезть на крышу, в ясную погоду виден Ледовитый океан на севере, Якутия на западе и темные сопки Чукотки на юге.
Бабушка Дьячкова поставила летнюю ярангу на той стороне. Дом ее рядом с нашим, а яранга — это как дача, и бабушка сама садится в каяк и переплывает на ту сторону, «едет на дачу», говорим мы. Гребет она неторопливо, ладно, умело. Да и то — ведь ей девяносто два года!
Мудреного слова «ихтиология» на этих берегах никогда не слыхали, да бабка и не старается его запоминать, и без того забот хватает; но никак все же в толк не возьмет, отчего это их-ти-ахти, в общем, ученый народ таким несерьезным делом занимается: режут рыбу, обмеривают ее, взвешивают на маленьких никелированных весах, собирают в колбочки со спиртом икру и желудки… Зачем, когда и так ясно — лучшая уха из чира, а на жарение надобен хариус, а вот ежели солить и вялить, то конек и ленок хороши, и нельма сгодится, а озерный голец и того лучше, а кто не верит — может проверить, вот она река, рыбы — прорва, лови — не хочу!
В нашем отряде трое. Просвещает бабушку обычно шеф. Он рассказывает старушке о перспективах промыслового освоения Большой Реки, о водном бассейне, о том, что не зря на тему «номер восемьдесят пять» в нашем научно-исследовательском институте отпустили государственные средства, не дураки, чай, там сидят.
Бабка слушает его популярные беседы обреченно, и на лице ее в это время можно прочесть только одно желание — как бы найти предлог, сесть в каяк и уплыть на ту сторону.
Когда нет работы, я часто езжу «на дачу» чаевать с бабушкой, послушать сказки, рассказывать мне она любит, или просто посидеть молча у костра, покурить. Мне она и о Чарли рассказывала, память у нее — позавидовать!
Однажды поведала она о Келильгу. Жил когда-то давно в здешних горах ужасный зверь. Келильгу его звали. Напускал он на людей голод и мор, всячески мешал охотничьему делу, рыбакам вредил. И если его не задобрить жертвоприношением, разное может случиться.
Сказка чукотская, языческая, а бабушка — ламутка, крещеная, вот что было непонятно. На все мои расспросы она только хитро улыбалась, потягивая дымок из деревянной с медным кольцом трубки. А потом я узнал: трубку эту очень давно подарил ей молодой красивый чукча, и тут все стало ясно. Я поделился с ней этим открытием, и она вдруг засветилась вся, заулыбалась, закивала. А потом вздохнула:
— Молодая — хоросе, все легко. А сейсас — сто ни поднимес, все тязело. Зубки — нету, сила — нету, плехо…
Она сидит у костра, курит трубку, блики огня играют на ее бронзовых морщинах, и мне хочется погладить ее по лицу или сказать что-нибудь доброе, но я стесняюсь, перевожу разговор на Келильгу, объясняю — мы, мол, против Келильгу, для того и работаем, изучаем все, чтобы Келильгу ничего не испортил, чтобы капризы промысловой удачи не влияли на жизнь людей Большой Реки.
Возражения бабки сводятся к одному — ты-де, не знал раньше про Келильгу, а пришел на реку. Ты не с Большой Реки — какое твое дело? Если ты мог раньше без реки, почему сейчас не можешь? Зачем ищешь счастья в неродных местах?
Бабушка слушает мои «оправдания», иногда согласно кивает, но смотрит в костер и, кажется, думает о своем.
Скоро с верховьев должны прийти на каяках люди, а с ними дети, ее правнуки, они каникулы проводили в тайге, кочуя, а теперь остатки лета перед интернатом поживут с бабкой. Она скучает, ждет их. Я тоже жду людей с верховьев, мне тоже одиноко. Шеф и рабочий уже сплавились вниз, а мне, мэнээсу, сидеть тут до поздней осени, до снега.
Мы одни с бабкой в Ту Вигвамс, живем неторопливо, рассказываем друг другу все, что вспомним, и еще у нас транзистор, знаем все новости — и про американцев на Луне, и про тайфун на Кубе, и про новый ледокол «Арктика».
Я смотрю на бабку, думаю, как лучше ей объяснить, почему брожу по тайге, по ее тайге, по тундре, по ее тундре.
— Солнце у всех одно, — говорю я бабке. — Никому не приходит в голову делить солнце, вот тебе больше, а мне вот — меньше. Почему же землю надо делить? Земля тоже одна. На всех. Только люди еще не научились жить на земле. Но когда-нибудь научатся. И им будет стыдно — за войны, например.
Возможно, она это понимает. Но говорит, что всю землю мне все равно не обойти, не побывать на всех реках. А умирать надо на той земле, где родился. Тебе хорошо, ты молодой, умирать тебе рано.
Мне хочется увести разговор с мрачной тропы. Говорю, если узнаю, мол, где мне умереть, поставлю в том месте большой камень с надписью, а сам умру в другом.
Она улыбается:
— Ты хитрый!
Я смотрю на холм за рекой, спрашиваю у бабки, не могу ли там собирать ягоды, не святотатственно ли это будет?
На холме кладбище. Если над могилой тренога из длинных жердей, связанных в вершине, — это мужское захоронение. Если к треноге привязаны оленьи рога — значит, богатый оленевод. Над другими захоронениями — кресты с длинными лентами, разноцветные ленты развеваются на ветру. Тут нашли покой женщины.
Холм окружен лиственницами, кустами шиповника, фиолетовыми полянами иван-чая, а на склонах растет красная смородина — маленькие сухие кустики с гроздьями красных ягод. Странно видеть красную смородину далеко за Полярным кругом, но тут ее много, особенно на склонах и у подножия холма.
Бабушка разрешает собирать ягоды.
— Мозна, — говорит она. — Собирай. Мозна.
Ягоды крепкие, не очень сладкие, с кислинкой, а маленькие листочки мы кидаем в чай. Чай получает новый вкус, это разнообразит наш таежный рацион, хотя еды и так вдоволь.
Бабка любит чай. У нас с ней по части чая много секретов.
В тундре обычно чай пить не умеют, хотя в обиходе и существует название «чай каюрский», густой значит, крепкий. В тундре пьют плиточный, грузинский, никогда не заваривают до конца, за вкусом чая никто не следит. Только в последние годы тундровики и таежники перешли с плиточного на байховый, и посыпались заказы на индийский и цейлонский.
За чаем мы с бабкой гурманствуем. Я ей свои секреты раскрываю, она мне — свои. И все-то мы знаем, как заваривать и с чем пить, если ты с дороги, или пьешь на улице, или с мороза в теплом помещении, или после жирной еды — на все ведь нужен чай, сделанный по-разному, даже если это один сорт, из одной пачки. Это особая наука, и мне еще не раз предстоит проверить ее на себе и, даст бог, изобрести что-то новое, хотя и так у нас бабкой есть свои рецепты.
А для гостей, которых ожидаем с верховий, мы сделаем чай с листьями смородины, им понравится.
— Завтра приедут, — говорит бабка.
— Почему же именно завтра?
— Завтра, — улыбается она. — Я знаю, — и показывает на затылок, — больно тут.
Бабка объясняет — перед приездом гостей у нее начинает ломить затылок, даже если она их вообще не ожидает и не знает, с какой стороны будут гости, но это обязательно дорогие для нее люди.
— Это называется предчувствием, — говорю я бабке, — это антинаучное явление, очень неправильное явление.
Она охотно соглашается. Да, мол, ненаучно это, куда уж дальше, но вот живу я уже девяносто два года и всегда перед приездом дорогих гостей у меня ломит затылок… Ненаучно, конечно, куда уж там, но затылок-то ломит, и гости приедут завтра… Значит, завтра приедут.
Мы еще выпили чаю, и я не сомневался, что бабушка Дьячкова права, уж сам не знаю почему… Мне очень хотелось, чтобы бабка была права.
Гости приехали днем. А бабка ни разу не напомнила мне о минувшем разговоре, не стала торжествовать — зачем? — она просто рада была гостям, и что может быть радостней в тайге, в тундре, что может быть лучше, чем приезд гостей? Разве что рождение ребенка… Но ведь новорожденный тот же гость, желанный гость в этом мире. Так что же может быть радостней?
Каяки пришли раньше лодок. Это были гонцы, два парня. Они сообщили, что остальные скоро будут. Все хорошо, ни о чем беспокоиться не надо, лето было удачным, вот только последнюю неделю все время шел дождь, но старики знают почему: это американцы виноваты, они на Луну людей забросили, небо продырявили, вот и льет, — и смеялись ребята, довольные.
Лодки подошли к вечеру. Мы с бабкой и парни ждали их на берегу, давно ждали, бабка все выглядывала, щурясь в сторону Дальней сопки, где терялась излучина. С нами были собаки, псов двадцать, им передалось наше беспокойство, и они сгрудились на берегу, сидели плотно, не ссорились, на удивление, в все посматривали в сторону излучины, откуда ждали людей и мы.
Первым на берег неторопливо сошел Егор — пожилой ламут с гладким коричневым лицом, родственник бабушки.
— Здравствуйте, — он поздоровался со всеми за руку. Сказал, что скоро подойдут другие лодки. В глазах бабки радость, она улыбается, — все-таки два с лишним месяца не виделись.
Потом Егор вернулся к лодке, она была загружена рыбой. Он выбирал рыбу и кидал собакам. Каждая ловила свою и уходила в кусты. Собаки не дрались, рыбы хватило всем — кому щука, кому — пелядь.
Мы помогли Егору вытащить на берег мешки с мясом. По дороге он завалил лося. Мешки мы тут же оттащили в ледник, а весь его нехитрый скарб бабка сама отнесла в ярангу.
Подошли еще лодки. Дети не побежали к яранге, а стали помогать взрослым — вытаскивали лодки на берег, разгружали их, брали что полегче и несли в гору, подальше от воды. А когда работа была закончена, бросились стремглав к яранге, и вся орава псов устремилась за ними.
До начала занятий в школе еще целая неделя, детей в интернат отвезет Егор — тем более у него дела на центральной усадьбе. Добираться туда всего два-три дня, успеет — дни стоят хорошие. Повезет он третьеклассника Костю по кличке Апанай (окунь) и его сестру Ирину, четырнадцатилетнюю красавицу, по которой вот-вот начнет сохнуть не одно сердце на обоих берегах Большой Реки.
Ирина спокойна, не по-детски величаво-медлительна, и когда смотришь на нее чуть дольше, чем положено, любуешься втайне, она краснеет, убегает, все-то девочка понимает, не по годам взрослеют тут…
С Апанаем мы дружны. Он всюду сопровождает меня. Мы ходим на охоту, вместе проверяем сетки, собираем халцедоны на отмелях, заготавливаем грибы и ягоды, хороший он помощник, настоящий таежный мужчина. Он взрослее своих городских сверстников — и не потому, что метко стреляет и сумеет при случае разделать медведя, просто здесь на природе человек ближе к изначальному, к земле и к солнцу, к воде и птицам, он сам — частица этой земли, и мудрость окружающего у него в крови.
За чаем у костра я как-то рассказал ему сказку о трех поросятах. Оказывается, он не знал ее, ему в раннем детстве книжек не читали.
Апанай с интересом следил за сложностями сюжета, смеялся, и переживал, а вечером, когда я уже и забыл, что днем рассказывал ему, он вдруг заявил;
— Неправдашняя сказка…
— Почему?
— Ну… так не бывает…
— Отчего же не бывает? Это же сказка, — не понял я. — Вот про Келильгу — тоже ведь сказка.
— Про Келильгу правильная, — задумчиво сказал Апанай. — А эта нет.
— Почему?
— Вот смотрите, поросята же братья?
— Братья!
— А почему же каждый поросенок строил себе дом сам? Какие же это братья? Братья должны помогать друг другу. Им втроем сразу же надо было строить вместе большой каменный дом. Ведь правда?
— Гм… пожалуй… да, да, конечно. Когда вместе, дело идет лучше.
А про себя подумал — вот уж тридцать лет, как знаю эту сказку, и ни разу не увидел в ней того, что сразу же бросилось в глаза юному таежному философу.
Вечером мы смастерили три лука и отправились утром к дальней пойме, в низину, играть в индейцев. За лето я так и не удосужился сходить туда. Весной была непривычно большая вода, это место все было залито, а летом вода спала, но земля по-прежнему была мокрой, и росла здесь трава высотой в человеческий рост и густой кустарник — сплошные джунгли, самое место играть в индейцев.
— Я Апанай! Вождь ламутского племени! — кричал Костя и корчил свирепую рожицу. — Ты американец Чарли! Берегись!
Я убегал в кусты и прятался в траве. Костя с Ириной должны были найти американца Чарли и поразить отравленной стрелой.
На мокрой траве лежать неудобно, я залез на большой тополь и высматривал своих преследователей. Две пущенные мной стрелы пролетели мимо, по их полету дети быстро обнаружили меня.
— Сдавайся! — кричал Апанай.
— Сдаюсь! — и я швырнул лук к ногам вождя.
Слезать с дерева оказалось делом сложным. Я раскачался на ветке и хотел спрыгнуть, но тут вдруг заметил на соседнем кусте небольшой продолговатый ящик.
— Что там? — спросил я Апаная.
— Прыгай!
Мы подошли к ящику.
— Это Витя, — сказал Апанай. — Он умер маленьким.
Я не понял и открыл крышку ящика. Там была меховая одежда, почти истлевшая. Я прикрыл крышку.
— Была большая вода весной, — объяснил Костя, — это оттуда, — и он махнул рукой в сторону старого родового кладбища.
Я потрогал ящик — он крепко застрял между сучковатых веток куста. По местным обычаям перезахоронение делать нельзя.
— Идем, покажу бабушку Келенеут!
Я пошел за Апанаем, Ирина отстала — раз игра кончилась, ее мужские дела не касались.
В темноте под разлапистыми кустами Апанай показал:
— Вот там.
Я остановился, дальше не пошел, я чувствовал — он смотрит на меня.
Я глядел по сторонам, Апанай молчал. Я увидел.
Это была голова, и особенно сохранились волосы, черные, распущенные, без единой седины. И еще я внезапно заметил прелые листья на земле, стоялую воду ручья, который никуда не течет, редкие солнечные блики — лучи еле-еле пробивались сквозь густую крону.
— Идем, Апанай!
Мы не спеша возвращались, и я ловил себя на том, что хочется прибавить шагу, и думал, почему же для Апаная все это естественно и ничего страшного нет, и все он принимает спокойно, как должное, — и солнце, и свет, и лес, и смерть… Почему же мне так не по себе, и знаю больше, и ничего не боюсь в лесу, должен, по крайней мере, не бояться?
Он тронул меня за руку:
— Бабушка Дьячкова скоро уйдет от нас. Мы ее оставим там, на горе, сделаем железную ограду. Там не будет воды…
Мы вышли на косу, Ирина давно была там, кидала камни в воду, «пекла блины».
У яранги я встретил бабушку Дьячкову и представил ее в лесу на месте Келенеут. Не получилось. «Долго жить будет, — подумалось вдруг. — Нельзя представить усопшей — долго жить будет».
Егор у костра курил папиросу.
— Мы были у Келенеут…
— А-а, — протянул Егор, — это моя сестра… неродная.
«Ну, конечно же, — сразу вспомнил я, — у нее же имя чукотское. Это же ветвь от того красивого чукчи, его трубка у бабушки Дьячковой».
Апанай на берегу стрелял из лука в чаек. Он стоял над чаячьим гнездом, оно было прямо на песке, у куста (какое-то странное позднее гнездо), и чайка пикировала на Апаная, хотела клюнуть мальчика в голову, он оборонялся и никак не мог прицелиться.
— Апанай! — крикнул Егор, и мальчишка сразу же побежал к яранге.
— Хорошая у тебя дочь, — сказал я Егору, — спокойная.
— За всю жизнь только раз плакала… в прошлом году. Я ей туфли новые привез, а она один потеряла, — он улыбнулся.
Я прикурил от головешки, сигарета вкуснее, если ее прикуриваешь от костра, а головешку потом аккуратно возвращаешь на место.
— Женись на Ирине, — улыбался Егор, — увезешь ее в большой город. Ту Вигвамс для нас, стариков. Молодым тут нет дела… — Он вздохнул, замолчал, и блики костра играли на его бронзовом гладком лице.
— Долго ждать, — поддержал я его шутку, — целых два года.
— Ничего, — сказал Егор. — Больше детей в Ту Вигвамс не будет… Когда бабушка останется, — и он посмотрел на холм, где я собирал красную смородину, — я отсюда уйду.
— Скоро детей надо увозить в интернат, — перевел я разговор.
— Скоро.
— А что тебе привезти?
— Ничего не надо. Возьми почту и газет, все газеты за это время. И свечи новые для мотора.
— Совсем нет свечей, — вздохнул Егор.
Я пошел в ярангу.
Ирина сидела у входа на шкуре, чинила торбаса. Я наклонился, осторожно тронул ладонями ее лицо, принялся считать;
— Раз, два, три, четыре, пять, двести восемьдесят шесть, двести восемьдесят семь, двести восемьдесят восемь… гм… двух веснушек не хватает! Где потеряла две веснушки, признавайся?
Она покраснела, засмеялась:
— Нет у меня столько веснушек!
Подошел Апанай, присел рядом.
— Ирина, — я поворошил угли в маленьком костерке, — давай приготовим чай для Апаная — вождя ламутского племени. Ты знаешь, какой это должен быть чай?
— Знаю… В Ту Вигвамс вожди плохой чай не пьют.
В октябре 1924 года (Аляска) Кнуда Расмуссена посетил Великий Заклинатель Духов Наягнек. Среднего роста сильный старик, огонь в глазах и властный голос. Наружность у него была ужасающая: маленькие пронзительные глазки дико блуждали, нижняя челюсть хлябала под неплотно наложенной повязкой, какой-то человек, желая убить его, обезобразил ему лицо.
Великий Полярный Путешественник спросил у Великого Заклинателя Духов:
— Из чего состоит человек?
— Из тела, как видишь, из имени, которое ты унаследовал от умершего. И еще из чего-то, из непостижимой силы, которую мы зовем «ютир» — душа. Она дает всему жизнь, форму, внешность.
— Как, по-твоему, живут люди?
— Они разобщены… они слабы, потому что не умеют отдаваться чему-нибудь одному, сразу. Великий охотник не должен быть одновременно великим женолюбцем. Но никто не в силах перестать это делать.
Когда прилетел вертолет, нам оставалось только снять палатку — все давно было собрано, вертолет прилетел на пять дней позже срока. Мы лихорадочно забрасывали груз, хотя в общем-то торопиться было некуда. Летчики бродили по берегу реки, собирали отбракованные нами камни, те, что покрасивее, а один умудрился даже пристроиться с удочкой и выловить хилого чебачка.
На аэродроме мы долго ждали машину и в поселке появились только к вечеру. Почта еще работала, и, свалив на кухне рюкзаки, мы ринулись сломя голову на «востребования». Еще бы — полтора месяца без писем.
Каждый получил по пачке корреспонденции. Читать решили дома, а сейчас — в магазин, до его закрытия тоже оставалось не так много.
Нас четверо. Начальник отряда Жуков, два студента — рабочие, оба Саши (чтобы их не путать, начальник, как в детском саду, всех называл по фамилии,) и я.
Ключи от квартиры нам оставил старый приятель, укативший в отпуск. Однокомнатное холостяцкое жилье — койка, стол и книжные стеллажи. Спальные мешки мы распаковали тут же. Каждый лежал в своем углу и читал письма. Если долго не бывает вестей, письма надо рассортировать по штемпелям, а самые важные читать последними.
Студенты закончили письма и стали вертеться перед зеркалом, рассматривая свои первые в жизни бороды. Затем с трудом одолели вино и ринулись в клуб на танцы.
Я подивился какой-то странной — наступившей вдруг — тишине. И чему-то тревожному, появившемуся в доме.
Жуков лежал, закрыв глаза.
— Что случилось?
Он протянул письмо.
Письмо было длинным, я не стал читать.
— Отсюда есть прямые рейсы на Москву? — спросил он.
— По вторникам.
— А сегодня?
— Суббота.
— Сколько у нас денег?
— Все деньги у тебя, — напомнил я ему.
— Ах, да… На билет туда хватит…
— Дадим телеграмму, в понедельник пришлют… Но зачем?
Он опять протянул письмо, и мне пришлось его прочитать.
— Ты ее любишь?
Он вздохнул:
— За неделю в Москву и обратно я успею. А начальство в Магадане не узнает.
— Летать в Москву выяснять отношения? Может быть, она тебя разводом просто пугает?
Он покачал головой.
— Давно у вас это?
— К этому шло, — сказал Жуков.
— Надо закончить работу… закончить до снега… в Москву успеешь потом… не горит…
— Со стороны видней, — усмехнулся он.
— Видишь, как благородно — собрала вещички и укатила. Оставила тебе в Магадане квартиру и любимого кота… А ты полетишь в Москву унижаться…
Я знаю, не надо вмешиваться в личные дела, но ведь он сам дал мне письмо. Мне хотелось разозлить его, чтобы он успокоился.
— Очень мило — не дождаться даже возвращения с поля… Видать, очень ты ей нужен!.. Ну и забудь… постарайся… Вернемся в Магадан, — видно будет.
— Не надо об этом… — сказал он. Потом встал, зашагал по комнате, налил себе вина. — Какое мерзкое пойло…
Я знал, если он поедет и вернет ее, — будет еще хуже, вернет себя в добровольное рабство на всю жизнь. Ничего хорошего из этого не получалось, были случаи, насмотрелся. К тому же я боялся, что мне придется одному упираться со студентами.
— Жуков, а мне ведь нужно на охотучасток… Пожалуй, я сегодня и пойду… А? Вернусь в понедельник… мне нужно, у меня там дела… сам знаешь…
— Ты ее любишь? — спросил он.
— У нас это давно… я каждый год сюда приезжаю… И в отряд к тебе напросился, чтобы работать здесь…
— Показал бы хоть…
— Увидишь, еще не вечер… давай-ка ужинать…
Он пошел на кухню открывать банки, а я стал накрывать на стол.
Мы сидели на толстом стволе лиственницы, выброшенной морем. Небольшой костерок тлел рядом. Костер нам со стариком Керго не нужен, он просто так, для души. Огонь для еды рядом с домом, там колдует старуха Имаклик, жена Керго, готовит чай и мясо.
Здесь на берегу пять избушек, один большой сарай — бывший склад. Летом обитаема только одна избушка — дом Керго. Сарай пуст, зимой в нем хранилось моржовое мясо, охотничья утварь, брезент, палатки, ремни, шкуры. Теперь в нем гуляет ветер. Зимой на этом охотучастке будет так пустынно, охотники переселились дальше на север, на берег Ледовитого океана, а Керго остался. Здесь тоже берег Ледовитого, южная оконечность небольшого уютного залива, тут всегда спокойно. Вот и сейчас мы смотрим на гладь воды, греемся на солнце. Тепло и тихо — август.
Я пришел вчера ночью. От поселка участок недалеко — сорок километров по берегу моря. Зато весь берег пустынен, без жилья, без следов человека, потому-то и возможна охота на этом самом ближнем участке. Но все-таки другие охотники перебрались подальше. Им видней, а Керго спокойней. Вот только скучно зимой будет, в гости ездить далеко придется.
Рад был ночному гостю Керго, мы с ним дружим давно — лет десять. Почти каждый год видимся.
Бабушка Имаклик запалила в ночи костер, повесила котел с мясом — молодую нерпу застрелил днем на берегу Керго. В котле потроха и кровь с жиром, хороший суп — хлебово, его обычно зимой готовят, сытный.
— Прибавилось ли что-нибудь в твоей коллекции? — спросил я старика.
Он сходил в дом, вернулся с ящиком. Раскрыл его. Там, между двумя фанерками, перевязанными ремнями, оказалась картонка и бумаги. На картонке привинчены значки «Ворошиловский стрелок», «Отличник сельского хозяйства», медали ВДНХ, «За доблестный груд в Великой Отечественной войне 1941–1945 гг.», значок «Ветеран труда Магаданской области», «Ударник коммунистического труда», орден «Знак Почета», знак из моржовой кости «40 лет Чукотскому национальному округу» и еще несколько, я не разобрал при свете ночного костра. Были три грамоты, подписанные И. Папаниным.
Не первый раз смотрю я его реликвии. Вот и сейчас я выразил вслух удивление и восхищение.
Довольный, старик аккуратно все запаковал как было и отнес в дом.
Керго, пожалуй, самый старый на побережье. О нем и заметка в районной газете была — «Ровесник века». Только думается мне, он вовсе не ровесник, а чуточку старше. Сам не помнит, когда родился. Он помнит только события. Много родственников у него разбросано по тундре, не сосчитать. А знают-то его повсюду — и на востоке Чукотки, у эскимосов, и у южных чукчей, и на западном берегу. Жена его, Имаклик, — эскимоска. Это третья его жена или четвертая, я не знаю, нехорошо чужих жен считать.
Мы сидим на бревне, смотрим на море и молчим. На море можно смотреть бесконечно долго.
Я соскальзываю с бревна, ложусь на землю поближе к костру, смотрю на небо и подсвеченные красным облака. Ранние утки на красном небе меняют строй. Кажется, сказочный змей летит. Почему у чукчей и эскимосов в фольклоре нет змей? Да просто нет тут никаких гадов, не водятся. Откуда же им и в фольклоре взяться?
Правда, один раз я видел, но это было далеко отсюда, Керго знает где.
Пришел я как-то в один из августов, года два было тому, к Керго. Заказать одежду на зиму — в августе как раз забой оленей на одежду — каанматгыргын называется, «забой тонкошерстного оленя». Сам он морской охотник, но к нему подкочевывают пастухи, можно заказать, ему не откажут.
— Опоздал, — сказал тогда Керго. — Давай чай пить.
За чаем выяснилось, что если выйти на моей лодке к устью реки, впадающей в залив, и дальше идти вверх по течению несколько дней, а потом, возможно, и пешком, то можно прийти в тайгу, куда откочевывали его родственники, далеко, может, к самой границе с якутами или ламутами. Уж там-то разжиться одеждой и шкурами запросто.
Я согласился. Но не ради меня отважился на такое путешествие старый Керго. По всей тундре разбросаны его многочисленные родственники, он даже не знает, где они и сколько их. А если и знает, видится редко. Просто захотел увидеться с людьми, любившими его или бывшими от него в зависимости еще по тем временам, — как никак, он — «ровесник века».
Долго мы плыли на юг, а потом шли пешком путями, известными только Керго. Ходит он неторопливо — некуда спешить, но не устает, ходить умеет.
Здесь перекрещивались пути чукчей и эвенов. И неподалеку было священное место эвенов, его чукчи обходили. Эвены хранили там коготь громадной птицы-духа. Я видел этот коготь. К птице он не имел никакого отношения. Это был рог ископаемого шерстистого носорога, который эвены принимали за коготь священной птицы. Но я никому ничего не говорил — не надо разочаровывать людей, живущих не по твоему уставу. Я и Керго не сказал о том, что был в местах поклонения эвенов.
Три дня гостили мы у оленеводов. Им надо откочевывать дальше, а нам возвращаться на север. Да и чего тужить — трех дней вполне хватило. И в последний день вечером увидел я стариков, сидящих вокруг пня, а на пне небольшая коричневая лягушка. У каждого в руке был нож. Последовательно по кругу старики расчленяли лягушку.
— Тебе нельзя, — тихо, но строго сказал Керго, и я ушел с глаз подальше. Но сам Керго был в числе тех, кто сидел вокруг пня.
Потом он мне рассказал, что это старинное южное гаданье. У лягушки почти нет крови. Так вот, с чьим ударом выступит капелька крови, тому в скором времени уходить в мир иной, к верхним людям. Круг идет до первой крови. Как только выступит капля — остальные бросают ножи. Это может быть и с первым ударом, и с последним, а иногда тушку лягушки выбрасывают, не доводя дело до конца — когда нет крови и дальше продолжать страшно.
В тот раз выпало на Илеле.
— А где сейчас старик Илеле? — спросил я.
— Умер! — спокойно ответил он, словно это произошло давным-давно.
По моим расчетам лягушек там водиться не должно, наверно, совсем к югу уходили — как знать? А у старика я не спросил. И забыл про южное гаданье, да вот август напомнил, сейчас тоже время каанматгыргын.
Праздник забоя прошел, пастухи ушли. Только я у Керго совсем по другому делу. Но он действительно бывший шаман, и какая-то чертовщина все-таки еще владеет им, он угадывает мои мысли и посмеивается. И я решаю вывести его на чистую воду и спрашиваю в лоб, зная, что молчать или обманывать он не будет.
— Ты знал Алитета?
— Да.
— И Коравье, его отца?
— И отца…
— А сколько давал Коравье американцу Чарли, торговцу? Сколько давал за винчестер!
— Восемь песцов… — вспомнил Керго, — трех лисиц… пыжика много — десять или двенадцать…
— А Алитет? Сколько Алитет отдал Чарли за вельбот?
— Шесть шкур белого медведя… — думает Керго, — и еще два мешка песцовых и лисьих шкур… и еще много-много клыков… от моржа.
— А отец Алитета шаманил?
— Да… Коравье большой шаман был…
— Как Керго? — смеюсь я.
— Нет, — качает головой Керго, — я еще не умел…
— Потому что не знал Наягнека?
— Наягнек!.. — И лицо Керго выражает удивление. Наверное, он поразился, что Наягнека еще помнят. Вот и я, не имеющий к нему никакого отношения, все же знаю о Наягнеке.
— Наягнек, о! — только и повторил старик.
И задумался. Потом сказал:
— Он знал силу… знал душу… Знал, из чего человек…
— Ты его на той стороне пролива встречал? — спросил я.
— Мне отец рассказывал, как я видел Наягнека, и встречался с ним… в Америке… мы оба были там… потом сюда приехали… я не помню Великого Заклинателя, но отец говорил, он разговаривал со мной… мал я был, не помню… хорошо разговаривал… Коравье это не понравилось, когда узнал…
— А-а… — догадался я. — Наягнек, наверное, тебя благословил, а Коравье ревновать стал… дело ясное…
— Не знаю, — признался Керго.
— А кто из вас сильней — ты, Коравье или Наягнек?..
— Наягнек — Великий… Зачем спрашиваешь? Я не спрашиваю, зачем ты пришел.
Я смущаюсь и молчу.
— Ты ищешь Эмуль. Ее нет, она на побережье… Скоро придет… оттуда, — он показал рукой на восток. — Туда ушла на вельботе… Скоро вельботы, придут. Каждый год ты приходишь, зачем? — лукаво улыбается старик. — Дом твой далеко, а ты приходишь?
— Мы тут работаем неподалеку.
— В прошлом году не работали и в позапрошлом не работали, а ты приходил.
— Не работали, — соглашаюсь я. — Передай Эми, что я приходил.
— Она и так узнает.
— Откуда?
— Имаклик скажет, — кивнул он в сторону старухи. — Женщины…
— Понятно. Пусть скажет. Я к ней приходил, к Эми.
— Ты не увезешь Эмуль?
— Нет… Одна жена у меня была, — смеюсь я.
— Ну и что… Вам же можно… много, — намекает он на мое татарское происхождение.
— А вам? — намекаю ему на его прошлое.
Легкая улыбка вспыхнула вдруг на его лице и затерялась в морщинах.
— Не увози, — серьезно сказал старик.
— Знаю… нельзя ей в городе.
— У, тебя другие дела… — внимательно посмотрел он на меня. — Не она, у тебя другие дела.
Я опять поразился его всевидению.
— Да, — согласился я. — Мне идти дальше, только я не знаю, как лучше.
— Хорошо, ты не забываешь друзей… Ты Юрия ищешь? Да?
— Да…
— Ему плохо… найди его…
— Ты поможешь, Керго?
Он молча кивнул:
— Когда пойдешь?
— Сегодня. Чай вот попью — и тогда.
Я никому не говорил, что ищу Юрия, Керго просто понял меня. Месяц назад в поселке, куда я на три дня вырвался за продуктами для нашего полевого отряда, встретились мне рыбаки из совхоза. Они все и рассказали.
Юра Ровтын — моторист совхоза — возвращался из поселка вместе с двумя товарищами на лодке-дюральке. Залив был спокоен. Небольшое волнение застало их уже у самого дома. Здесь лодка и перевернулась. Никто из троих плавать не умел. Удалось спастись одному Юрию, и то чудом. Его и считали виновным — и потому, что сидел за рулем, и потому, что спасся. Не мог он вынести молчаливого осуждения односельчан, не мог вынести собственной причастности к смерти своих товарищей — ушел из села на побережье — изгоем живет на скалах, говорят, промышляет моржей.
Жена его Мэри разделила позор и горе, ушла из села, не сказав куда никому, даже мужу. Когда Юрия простят, она вернется. Только надо сначала найти Юрия и надо, чтобы его простили.
Сколько с Юрой на его вездеходе мы колесили по тундре! И весной, когда завозили продукты оленеводам на отелочную кампанию, и зимой, когда помогали пастухам в перекочевках, и осенью, когда ездили по бригадам и собирали детей в интернат перед началом учебного года. Мы с ним старые товарищи, разве можно его бросать… Когда я болел, приходил он ко мне в больницу, легкую кухлянку из неблюя подарил, чтобы я не простужался больше в тундре. Ах, Юрий, Юрий! Не верю я, что пьяные они возвращались из поселка — Юрий совсем не пил… Разве что иногда, совсем немного, и то почему-то любил шампанское, чего мы никак не понимали…
— Надо идти по камням… на мыс Эрри, — говорит после чая Керго.
— Там не пройти… надо морем…
— У тебя лодки нет… — отвечает старик. — Лезь на скалы. Иди по самому верху… Гляди вниз… может, найдешь… он там, я знаю… больше ему негде жить… на мыс Эрри иди…
— Попробую…
— В камнях ночевать можно, — советует Керго. Я понимаю, это совет на, тот случай, если я до ночи не отыщу Юрия.
Пропало солнце, и вдруг пошел тяжелый мокрый медленный снег. На Чукотке снег выпадает всегда сразу неожиданно. Этот августовский еще растает, будет много теплых дней, но сейчас от океана потянуло холодом, хотя и было безветренно. Керго пощупал мою куртку, я его понял.
— Не надо, она теплая, спасибо.
Старик не стал приносить другую и продолжал сидеть у костра. Мы налили по кружке чаю. Вышла Имаклик, махнула рукой, звала в дом.
— Хорошая женщина, — улыбнулся старик, — всегда молчит.
— А если собираются женщины?
— О! — засмеялся старик.
Все ясно.
Шел снег, и я рассказывал о Жукове.
Старик слушал внимательно, он принял беду моего друга как мою.
— Что делать? — спросил я Керго.
Он молчит.
— У вас большая работа… женщина мешает… Юрий тоже один…
И опять замолчал надолго.
Безбрежный черный океан тихо плескался у костра. Мы молча смотрели на горизонт, туда, откуда плыли тяжелые белые льды.
И понял я нехитрую философию заклинателя духов, простую, как все сложное в жизни. Надо делать до конца главное дело, не размениваясь на суету, подстерегающую нас каждодневно. «Великий охотник не должен быть одновременно…» — вспомнился мне Наягнек… Неужели мы ничего не можем делать по-настоящему? Неужели все вполовину, все на эрзацах? По-настоящему любить, по-настоящему ненавидеть? Устали? Или по-настоящему не хотели? Отвыкли или боимся транжирить остатки души? А вдруг транжирить-то нечего? Вдруг там давно пусто, серединка на половинку, на счету ничего нет, и кредит взять негде? Может, отсюда все беды?
— Кончишь работу — приезжай, — напутствовал Керго.
— Хорошо…
— Юре скажи, пусть возвращается… люди просят… моржи уйдут — пусть возвращается…
— Скажу.
Иду высоко над морем, осторожно прыгая с валуна на валун, цепляясь руками за камни — все кругом в мокром снегу. С высоты видно, как в прозрачной воде играют лахтаки. Их много, и они резвятся в воде, сверкая белыми животами. Идти трудно, берег сложен из огромных, величиной с дом, гранитных глыб, весь берег — сплошные гранитные развалы, иногда между камней приходится ползти. Перчатки промокли.
К вечеру снег прекратился, но подул ветер. Значит, я уже повернул за оконечность мыса. Где-то тут конец пути, где-то тут должна быть палатка, надо только забраться повыше, чтобы лучше был обзор. Несколько раз кричу — да кто при таком ветре и шуме моря услышит?
Решаю спуститься к морю: недалеко лежбище моржей, маленькое лежбище — голов на сто, они всегда сюда приходят, значит, и Юра должен быть неподалеку. Но спускаться еще труднее, чем идти, а я в пути целый день, без чая — только галеты с сахаром, и снегом.
С каждом метром спуска меняется обзор, и вскоре я замечаю тоненький дымок небольшого костра.
Вообразите себе, что вы находитесь у подножия сопки, только вся сопка не монолит, а состоит из многотонных обломков и валунов. Все это висит у вас над головой, а вы стоите на относительно плоском камне площадью в два квадратных метра. Здесь можно поставить примус. На соседний камень можно положить припасы и канистру с пресной водой. Жить же — негде. Тогда вы лезете метров на двадцать наверх и ставите боком, брезентовый тент, заменяющий палатку. Почему боком? Потому что ровного пространства нет и вы выбираете такое место чтобы потолком и одной из стен импровизированного жилья тоже служили камни. Жить в таком положении мудрено, но можно. Единственное ровное место — кусочек галечного пляжа, в несколько шагов длиной — занимает дюралевая лодка.
— Зато здесь охота хорошая, — говорит Юрий, — и отличное место для наблюдения. Вон там, в стороне, моржи вылезают на камни. — Юрий достает кухлянку и меховые брюки, чтобы я переоделся! А мою мокрую амуницию мы сушим на костре из остатков толстой доски, зажженных с помощью паяльной лампы.
Вареную моржатину мы едим с чесноком и запиваем горячим чаем.
— Вчера и сегодня не охотился, не приплывают моржи. Завтра приплывут. А на лежбище охотится нельзя, испугаются они. Там стрелять нельзя, надо копье. А копья у меня нет.
— Тут и камни чесноком пропахли, какие уж моржи!
— От простуды ем, — объясняет Юра. — Полезно. — А сам улыбается. Он рад встрече. Он в водонепроницаемой куртке, откинул капюшон. Уходя в горы, верное, постригся наголо. Сейчас весь его ежик на голове будто обсыпан снегом.
— Совсем ты седой, стал, — говорю Юре.
— Да и у тебя тоже оленьей шерсти прибавилось, — замечает он.
— Годы идут… чего уж там…
Мы вспоминаем все события, важные для нас с последней встречи. Неторопливо обмениваемся новостями. И я рассказываю о своих делах, — значит и о Жукове тоже.
— Убитый морж не всплывает, — задумчиво говорит он.
— Надо гарпунить, чтобы держался на пых-пыхах, — вставляю я.
— Угу, — улыбается он.
— И битую посуду не надо склеивать, да?
Я понимаю, на все случаи жизни нет рецептов. Но ведь вот Юру обидели — и он ушел. А мог и не уходить. Он испивает чашу до дна. А Жукову оскорбления мало, ему еще нужны унижения. Никто этого понять не может, ни я, ни Керго, ни Юра Ровтын.
И Юра говорит о том, что вот надо бы отряду сначала работу закончить, потом Жукову самому легче будет решать. Наверное, он прав. Нельзя оставлять работу и товарищей ради своих дел. Все просто.
— Мне завтра надо быть в поселке.
— Я отвезу тебя на лодке на ту сторону залива, оттуда дойдешь быстрее.
— Хорошо.
Юра топором расщепляет доску, подкладывает дрова в костер, не экономит топливо.
— У меня там еще доска есть, толстая.
— Где мясо хранишь?
— В камнях, — показывает он. — Там еще лед. Хорошая яма.
— Вельботы придут и заберут, — говорю я.
Он молчит. Он не знает, когда придут вельботы. И придут ли.
— Кончишь охоту, возвращайся… Керго сказал, люди просят… Моржи уйдут, и возвращайся.
Он молчит, но в глазах его затаенный интерес и тревога.
— Мэри будет уже там, дома, — понимаю я его молчаливый вопрос. — Керго послал Эмуль за Мэри. Эми вернется вместе с Мэри. Никто не виноват, все знают. Люди просят, сказал Керго.
Горе одних стало бедой других и заботой всех.
— Утром будет погода, — вздыхает Юрий. — Я отвезу тебя на ту сторону.
Подниматься к тенту неохота, и мы кемарим у костра до утреннего солнца.
Дело шло к вечеру, в доме царило веселье и шум. Оба Саши раздобыли в райгру на время гитару и теперь орали невообразимыми голосами, но лихо, местную песню весьма оптимистического свойства;
Подожжет синица море,
И на сопке свистнет краб, —
Вот тогда на наше горе
Из райгру разгонят баб!
Жуков слушал и скептически улыбался. Он рад был моему скорому возвращению.
Она вошла тихо, неслышно, никто и не заметил, никто и не услыхал, когда она стучала.
— Эми! — первым бросился я к ней, сразу давая понять ребятам, чтобы не было никаких бестактностей, чтобы они следили за собой, чтобы хоть репертуарчик свой сменили наконец.
Она сбросила куртку, причесалась, насмешливо оглядывая наш стол.
— Сейчас, сейчас, — засуетился один их Саш, вскочил и бросился в магазин за шоколадом и конфетами. Она развязала сумку и достала оттуда двух кур, свежей картошки.
— Откуда?!
— С парохода. Ездили с Керго. Танныгатле, — засмеялась она.
— Что, что? — не понял я.
— Русская утка, — смеясь, перевела она. — У нас ведь никогда не водились куры. И нет у нас для них названия. Вот и придумал один писатель — «русская утка». Очень удачно.
— А где сейчас этот писатель?
— В Уэлене. Будешь на восточном берегу — обязательно с ним встретишься.
Жуков не слушал нашего разговора, но потихоньку принялся за готовку.
— И кошку мы не знали, как назвать. И свинью. И корову. Старики про свиней говорили «страшный, толстый, безволосый белый зверь», — она засмеялась. — А кошку прямо боялись, когда она шипит. Назвали «мыльиттын». Переводится «ловкая собака». Правда, удачно?
Все согласились.
Совместными усилиями мы превратили кур в цыплят табака, чеснок нашли в запасах бывшего хозяина, томатную пасту тоже, а картофель решили отварить. Пир получился царский, а украшением его несомненно была Эми…
Узкий краешек ночного солнца высовывался из-за горизонта, казалось, солнце тонет в океане. Пора на покой. Ребята начали располагаться в спальных мешках. Мы с Эми переглянулись.
— Есть идея, — предложил я. — Давайте разобьем здесь, в комнате, палатку. А?
Жуков понял:
— Веселей, мальчики!
Палатку мы укрепили растяжками за книжные стеллажи, батареи центрального отопления, ножки кровати. Вход был со стороны окна.
В двухместной палатке, если ее поставить низко, свободно умещаются трое. Там и расположились в своих спальных мешках Жуков и оба Саши. Нам с Эми досталась единственная кровать.
— Спокойной ночи, ребята!
— Спокойной ночи! — хором рявкнули из палатки бравые студенты.
Я слушал тишину и ждал, когда кто-нибудь из ребят слегка захрапит, как это бывало в поле.
— Подожди, — шепнула мне Эми, — они еще не спят.
Было утро. Я потихоньку открыл глаза. Рядом с кроватью стоял начальник Жуков и внимательно разглядывал нас. О чем он думал, глядя на нас, спящих, пока я не проснулся от тяжести его взгляда?
Потихоньку, чтобы не будить Эми, я выскользнул из-под одеяла, и пошел за ним на кухню.
Он молча курил. Чай уже был готов. Он всегда вставал раньше нас и успевал приготовить чай.
— Что решил с Москвой? — спросил я его в лоб.
— Нелетная погода, — вздохнул он и улыбнулся грустно.
Я взглянул в окно. Было чистое, безоблачное небо, синий спокойный океан и ясное полярное незаходящее солнце.
Обедать все решили в ресторане. Но Эми повела нас на берег моря, она там заметила что-то. Это оказалась лодка Керго. Сам, он радостно приветствовал нас и предложил Эми собираться и переходить в лодку.
— Он боится, что ты увезешь меня в город, — шепнула мне Эми. — А что мне в городе делать? Мне без тундры нельзя… С тобой хорошо, а без Керго и Имаклик я не могу.
Она объясняла мне все, как ребенку.
— Вот если б ты остался здесь, а? — спросила она.
— А куда же мне без них? — кивнул я на ребят.
— Вот видишь, — она улыбнулась. — Закончишь дело, приезжай, а?
«Великий, охотник не может быть одновременно… — вспомнилось мне. — Да что, они, сговорились, что ли, все? Наягнек, и Керго, и Эми!»
Она передала свою сумку старику. Он аккуратно положил ее в лодку, сел, закурил, молча глядя в океан. Потом что-то начал говорить по-эскимосски. Я удивился. Старик прекрасно, без акцента, говорил по-русски, знал английский, чукотский само собой. Зачем ему сейчас говорить по-эскимосски?
— Он тебе что-то говорит? — спросил я тихо Эми. Она покачала головой и начала тихо переводить:
— …верьте солнцу… верьте ночи… верьте словам любимой… мы не умрем… мы не исчезнем.
— Это заклинание?
— Скорее совет… что-то родовое то ли старых гренландцев, то ли аляскинцев… я уже слышала это где-то. Ну да, ты прав, это заклинание… для нас с тобой, кто знает? Зря старик не будет вспоминать старые песни.
Она собрала на берегу много сухих щепок, плавника, дощечек. Подожгла.
— Пообещай, что он будет гореть до тех пор, пока ты не потеряешь из виду меня и лодку, — сказала она.
Лодка отчалила. Эми стоя махала рукой. Мы разожгли огонь поярче.
Ребята ушли, я сидел у костра один.
Костер горел долго.
…в награду от Аллаха, а у Аллаха — хорошая награда.
Молодой татарин Ильдар Гиреев подался на Север на крупные заработки.
Его родители прожили в суровой любви и невысказанной нежности до самой старости.
К этому времени Ильдар на нелегко заработанные деньги построил им новый дом, и умерли его старики в новом доме, с именем Ильдара на устах. Умерли в один день, вернее, мать на день позже. Похоронил их Ильдар по русскому обычаю, продал дом и опять уехал на Чукотку, твердо решив жениться на русской женщине, красивой и молчаливой, которую он видел всего один раз.
Но русская женщина, оказалось, вот уже пять лет как замужем, и у нее двое детей, и это обилие невыясненных ранее фактов повергло Ильдара в уныние. Черная тоска съедала Ильдара Гиреева.
— Чего ты темный такой сердцем, Хан-Гирей? — спрашивал его главный бухгалтер Козлов.
На второй день грусть с Хан-Гирея как рукой сняло. Потому что знал Козлов Ильдара и знал, что лучше всех валокординов — хорошая работа.
— Поедешь на Мейнываам, — сказал Ильдару главный бухгалтер Козлов, оставшийся вместо председателя, — будешь бригадирить на рыбалке.
— Когда? — спросил Ильдар, кивнув на окно, за которым свистела снежная круговерть.
— Завтра. Завтра пурга кончится.
Козлов давно жил на Севере и знал, что южак в этих местах больше трех дней не дует.
Ильдар трудолюбив до пота, знал это Козлов, потому и доверял и не скупился на товары, особенно если они были позарез нужны тем, кто на подледном лове. А Ильдар в ответ никого не обидит — ни себя, ни ребят, ни главного бухгалтера. И за деньги, которые получали ребята, будет заплачено — ломотой в суставах, кряхтением от застарелого радикулита, тоской в пурговые ночи, усталостью. Все это знал Козлов, потому и был щедр.
Было у Ильдара шесть своих собак. Походил он по селу, занял еще четырех. Посадил их на цепь, покормил и начал собираться: утром в путь.
Если на Чукотке говорят «завтра», значит, все будет готово послезавтра. Чукотские каюры обычно на вопрос «когда?» отвечают без иносказаний: «рано-рано после обеда».
Ильдар тоже не очень спешил и уже к обеду пожалел об этом.
— Вот что, Хан-Гирей, — сказал ему Козлов, — подвезешь в бригаду Кунчи одного человека.
— Зачем?
— Не все ли тебе равно? Надо подвезти…
— Никого я не хочу везти!
— Это женщина…
— О аллах! Тем более женщину!.. Хорошая хоть?
— Кому как… посмотришь сам… новенькая.
— Кто?
— Учителка из красной яранги.
— А потом нельзя?
— Сам же знаешь, — вздохнул Козлов, — вездеход у нас разут, вертолет вызывать — ждать погоду надо, — да и влетит это удовольствие в копеечку, а остальные нарты все в тундре. Так что только на тебя и надежда. Тебе-то это по пути, ведь тут недалеко. Да ну тебя! Что я тебя уговариваю?!
Козлов повернулся и ушел медленным шагом человека, у которого полно забот.
Вскоре появилась и она, волоча за собой по снегу комплект меховой одежды.
— Здравствуйте! Мне сказали, что я поеду вместе с вами.
— Правильно сказали, — буркнул Ильдар.
Они помолчали.
Она вздохнула:
— А когда поедем?
— Я думаю, завтра.
— А мне сказали — сегодня…
Она сидела на крылечке Ильдарова дома, постелив под себя кухлянку, смотрела, как Ильдар возится с нартой, и в глазах ее было столько любопытства, наивности и детской доверчивости, что Ильдар отложил дела, сел на нарту и закурил.
— Меня зовут Ильдар, можно и Хан-Гирей, это Козлов придумал. А вас?
— Света… Светлана я, Иванова…
— Ну вот, Света Иванова, один я бы завтра был там, куда тебе надо, у Кунчи. — Ильдар сразу перешел на ты. — А с тобой и за два дня, наверное, не дойти.
— А почему?
— Потому что снег тяжелый. А еще — впереди только одна избушка, и сегодня мы до нее не дойдем, поздно уже, а в палатке ты не ночевала, кажись, никогда.
— Никогда-а… — тихо, нараспев сказала Светлана.
— Первый раз в тундре?
— Впервые. Еще никогда не была. Все мечтала.
— Зачем?
— Что — зачем?
— Зачем мечтала? — тихо злился Ильдар.
— Не-е зна-аю… — нараспев протянула она.
Он вздохнул.
— Приходи завтра утром, пораньше. Пораньше и тронемся. А сегодня померь меховую одежду. Не надевала еще?.. Нет?.. Вот, а собралась в тундру! А вдруг что-нибудь пригнать надо! Давай, влезай в шкурье, привыкай.
Он вздохнул тяжело и пошел в дом, поставил чай. Закурил. Лег он спать вконец расстроенный и долго не мог заснуть. «И зачем таких вот несмышленышей присылают в тундру? — думал Ильдар. — Теперь уж ничего не поделаешь — надо везти, оставить у Кунчи, да и аллах с ней».
Выехали утром, когда солнце было еще холодным. Ильдар не сердился на Козлова, попутчица нравилась ему.
В новой меховщине она выглядела неуклюжим медвежонком. Это смешило Ильдара, но наметанным глазом тундровика он заметил, что Светлана сменила на торбасах матерчатый верх, через который продевается веревка, да и сама веревка была заменена на шелковый шнурок (это уж зря, — подумал Ильдар, — шелк держит плохо), и камлейка была выстирана и заштопана…
Собаки шли хорошо.
Собаки всегда чувствуют настроение человека. И даже те четыре, которые в упряжке были чужаками, бежали спокойно. Ильдаровские псы их не тревожили, Ильдар не кричал на них, не волновал, он подставил лицо солнцу, молча протянул Светлане свои запасные темные очки, было ему хорошо, и думал он о том, что вот попутчица, на удивление, толковая: не спрашивает ни о чем.
Любил Ильдар тишину и молчание, не любил, когда растравляли его в пути ненужными разговорами, потому что ведь никогда нельзя насмотреться на тихие снега, на бегущих собак, никогда не наслушаешься музыки мартовского следа…
Ильдар остановил нарту.
— Будем чай пить? — спросил он.
— Бу-удем, — нараспев сказала Светлана.
Ей было тепло. Она сбросила малахай. И Ильдар вдруг обнаружил, что она очень симпатична, даже красива, особенно эти наивные, искрящиеся, как снег, глаза, радостное лицо и желтые длинные волосы. «Наверное, они пахнут снегом и солнцем», — подумал Ильдар.
Она слепила снежок, запустила им в Ильдара, он засмеялся, а снежок попал в собаку, та обернулась и тихо легла рядом с нартой, и морда у собаки была благодушной. Собаки, как и люди, умеют радоваться весне.
К вечеру нарты подкатили к избушке.
— Здесь будем ночевать, — сказал Ильдар. — Ты устала?
Она молча кивнула.
Он постелил ей кукуль, помог снять кухлянку, растопил печь, зажег свечи и поставил чай. Она забралась в спальный мешок, он сделал ей изголовье из кухлянки, она благодарно улыбнулась.
— Устала?
— Немножко болит голова… Вот попью чай, и пройдет.
— Ага… это просто от длинной дороги.
Ильдар пошел кормить собак.
Он их распряг, посадил каждую на цепь, отпустив только двух вожаков. Дал каждому псу по юколе, потом подумал и, махнув рукой, нарезал десять небольших ломтей нерпичьего жира и тоже бросил каждой собаке. Собаки поскуливали, как и всегда перед кормежкой.
Ильдар впустил одного из вожаков в избушку, тот вошел и лег в углу, у порога.
Чай кипел. Ильдар склонился над Светой. Она спала. Тогда он отодвинул чайник, поставил котелок и принялся; готовить ужин.
Сооружал он ужин неторопко, стараясь не шуметь: никогда нельзя будить человека, даже если он заснул голодным.
Ильдар поужинал, залил термос свежим чаем, поправил изголовье Светланы, надеясь, что она проснется и тогда поужинает, но она спала крепко, и он вздохнул, задул все свечи, кроме одной, постелил в углу свой кукуль, но не забрался в него, а лег сверху: в избушке уже было тепло, и подумал о том, что сны ему сниться не будут, что устал он дьявольски, а у Вутильхина надо бы починить алык, перегрыз он его, молодой еще, не привык к упряжке, да и встать бы надо пораньше, покуда солнце холодное и крепок наст… а девчонка ничего… хоть и первый раз в тундре… ничего… вот только красива больно, не для тундры… и волосы нездешние… солнцем, наверное, пахнут или снегом.
Он встал, подошел к Светлане, поправил ей прядь, наклонился, осторожно поцеловал, рассмеялся — хоть дорога и была длинной, но духи не выветрились.
Светлана тихо спала.
Он повернулся и пошел на свое место. Последняя сигарета перед сном — самая вкусная. С последней сигаретой приходит успокоение. Или самые тревожные мысли. Иногда прозрение приходит с последней сигаретой. «Странно, — думал Ильдар, — меня совсем не интересует ее отношение ко мне. Меня интересует мое к ней отношение. Странно».
Завтракали весело. И когда тронулись в путь, Ильдар, смущаясь, сказал ей, что, поскольку им предстоит быть в тундре вместе и ехать долго, пусть она не стесняется и, если ей что-либо нужно, пусть говорит, он остановит нарту, и он тоже скажет просто, чтобы она отвернулась. Он совсем покраснел, но она сказала:
— Хорошо, Хан-Гирей, хорошо, чего уж там.
И оттого, что она преодолела смущение раньше его, ему стало спокойней.
К ночи они были в стойбище Кунчи. Но на месте стойбища они нашли пустые консервные банки, остатки кострища, весь снег вокруг был перемешан оленьими и человеческими ногами. Ильдар потрогал руками пепел в кострище, размял олений катышек, прошелся по следу нарт, вернулся и сказал Светлане:
— Они откочевали вчера.
— А что теперь делать?
— Собаки устали… Будем ночевать. Догонять будем завтра. — Ильдар начал распаковывать кладь. — Они ушли на весеннюю стоянку. Туда, где будет отел. Это в двух днях пути. Но мы догоним, не грусти… Помоги поставить палатку.
Деревянных стоек не было, и леса вокруг тоже не было, и вместо стоек для палатки Ильдар использовал карабин и ружье. Ружье он возил, чтобы охотиться на куропаток, а карабин… карабин, он пригодится всегда. Вместо колышков растяжки укрепил на нарте, а с другой стороны взял камни, которыми был обложен очаг. Маленькая двухместная палатка стояла крепко.
Потом Ильдар кормил собак, а Светлане поручил костер. Она набрала веток, испортила полкоробка спичек, но костра не получилось. Ильдар дал ей огарок свечи и научил нехитрым премудростям тундрового огня.
На пол палатки Ильдар бросил оленью шкуру с нарты, потом затащил туда кукули, сказал, чтобы Светлана располагалась, и, если она хочет, он чай принесет ей в палатку.
Светлана не возражала.
А через два часа завеселилась пурга, она напала сразу, как снег с неба, но в палатке было хорошо, в кукулях тепло, и термос под руками, — значит, все нормально. И очень уютно было в палатке, спокойно было Светлане, странно было Ильдару. Он прислушивался к тому, что с ним происходит. И удивлялся.
Раньше Ильдар заботился только о себе и о родителях, когда они были живы. Но вторгается в его жизнь эта женщина. Он поймал себя на мысли, что ему не безразлично, тепло ей или холодно, сыта она или голодна, будет ли видеть сны, и какие…
Потом еще двое суток гнал голодных собак Ильдар, кончилась юкола и жир, в пришлось шесть куропаток разделить на десять собак, а одну птицу они разделили со Светланой, и только на пятый день их знакомства настигли они наконец Кунчи, и рад был Кунчи дорогим гостям, и в стойбище был праздник…
Но перед праздником было вот что.
Посмотрел Ильдар на Светлану, на грустное лицо ее — и все вдруг понял.
«О аллах, — подумал Ильдар, — да ведь она целую неделю, не раздеваясь, в меховщине!»
Ильдар пошептался с Кунчи, поставили на огонь большой котел, как для варки мяса, потом сходили за льдом и снегом и наполнили снегом ведро. Светлана сидела, понурившись, у костра.
Вода согрелась.
Ильдар закрыл вход, положил камень, бросил рядом с костром старую оленью шкуру и сказал Светлане:
— Раздевайся.
Она непонимающе смотрела на него.
— Раздевайся. Здесь не холодно. Вот вода. Я тебе буду помогать.
— Нет. Нет… — Она испуганно вскочила… — Нет!
— Ох! — устало вздохнул Ильдар. — Не разговоры с тобой заводить я сюда приехал. И не нужны мне твои прелести. Я устал и хочу спать. Но пока ты в тундре, ты будешь слушать меня. Не хочешь же ты, чтобы тебе помогал Кунчи. И учти, когда я буду мыться, ты мне, тоже будешь помогать. Баш на баш, я на общественных началах ничего не делаю, — отчаянно врал Хан-Гирей.
Кружки были маленькие, и поливал ей Ильдар из большой алюминиевой миски. Она сидела на корточках, оленья шкура была мокрой и теплой, и ногам ее было тепло. Огонь костра слабо мерцал в темной яранге. Потом Ильдар кинул ей большое полотенце. Она закуталась в него. Он полез в рюкзак, достал свое теплое китайское белье, протянул ей и сказал, чтобы она поторапливалась.
Светлана оделась. Он провел ее в полог, зажег там керосиновую лампу, дал ей гребень и зеркало и все, что было в ее сумочке, а сам вышел.
Пили чай и готовились ко сну.
Ильдар не хотел, чтобы Светлана спала между ним и кем-то еще, и велел ей занять место с краю. Сам лег возле. Рядом с ним лег Кунчи, рядом с Кунчи его сынишка, рядом с сынишкой совсем голый старик, отец Кунчи. Он накрылся шкурой, потому что стеснялся. Слабо горела коптилка.
В маленьком пологе, где сейчас разместилось пять человек, сразу стало тепло и душно.
— Лучше голову высунуть наружу. А вместо подушки положи малахай, — шепнул Светлане Ильдар. И показал, как это делается.
Светлана лежала рядом и долго смотрела на тлеющие угли. Потом свернулась калачиком. А Хан-Гирей курил.
Светлана долго ворочалась, ей было непривычно на новом месте. Потом она шепнула ему «спокойней ночи» и поцеловала в ухо. Разделила малахай, их первую совместную подушку, пополам, легла ему на руку, прижалась и затихла.
Желтые сухие волосы рассыпались у него на руке. Он закрыл ими лицо. Теперь волосы пахли снегом, солнцем и немножко дымком костра.
На той стороне реки жили веемылыт — речной народ. Их летние яранги стояли на высоком обрывистом берегу в лиственничном редколесье. Ровной площадки для вертолета там не было, и он сел на галечной косе противоположного берега.
Выгрузившись, прилетевшие перетащили вещи повыше, подальше от воды. Там и палатки поставили, на все лето сделавшись соседями речного народа, как кочевые чукчи называли юкагиров, а также и русских, живших тут испокон веку и ведших свой род от казаков-первопроходцев.
— Будем мы теперь «рочгылыт», — сказал Петров. И пояснил: — «Народ противоположного берега» в переводе.
— Ладно, — согласился его помощник, студент Серега. — Какая разница, все равно тайга…
Третий — чукча, рабочий отряда Пины — уже разжег костер, сбегал на реку, поставил на огонь, новенький с блестящими боками полуведерный чайник, такой же большой котелок и сейчас возился с консервными банками. Рыбалка и охота будут потом, еще успеется, а вот подкрепиться перед обустройством не мешает — летели долго. Не так-то просто добраться сюда, на берега Росомашьей.
К вечеру лагерь был готов. Одну палатку отвели под склад, другую — попросторней — под жилье.
— Первым делом жилье, — назидательно говорил Сереге Петров, — жилье нужно и мореплавателю, и герою, и плотнику.
В третьей палатке оборудовали лабораторию. Конечно, лаборатория — громко сказано, но начальник отряда Петров любил точность, а на походные условия не обращал внимания, полагая, что большую часть своей жизни ученый так и должен жить — в тайге, а город — для камералки, для подготовки к очередному полевому сезону.
У Сереги это третий сезон. Два предыдущих он тоже провел с Петровым. И хотя тема будущего диплома еще отчетливо не прояснилась, он твердо знает, что после института работать приедет в Магадан, возможно, даже к Петрову, были бы вакансия да желание шефа.
Серега заядлый рыбак. Нехитры речные премудрости, но знать их надо. Например, чтобы лучше рыба клевала, хорошо насадку обвалять в песке. Или запастись мелкой галькой и периодически кидать камушки рядом, с поплавком — это рыбу привлекает, особенно ленка и особенно вечером. Ну и понятно, что лучше всего ловить в ручье, впадающем в реку либо в озеро.
А если увидишь гомонящих чаек над водой — торопись, там скопление рыбы. И не забывай, что в чистой воде хорошо заметен красный цвет, запасись лоскутками красными, цепляй рядом с насадкой или крючком — не прогадаешь, хариус мимо не пройдет.
Веселей всего брать щуку. Нацепил на тройник кусок мяса или рыбы и забрасывай в воду на манер донки, и не зевай. Только помни, что в жару на блесну щука не идет, она в заводях держится, в теньке. Лучше всего ее брать рано утром или перед заходом солнца по холодку.
А вот Пины (он тоже третий сезон с Петровым и Серегой) только посмеивается над теоретическими выкладками студента, и когда они вместе забрасывают удочки в одно и то же место, то у Пины по обыкновению клюет, а у Сереги — нет. И никто не может объяснить почему, даже Петров, хоть он и кандидат наук.
Серега горячится, злится, глядя на удачливого Пины, а невозмутимый Пины, пряча улыбку, покидает добычливое место. Но Сереге в этом видится подвох, он снова устраивается рядом с Пины, и опять ему не везет, и опять он злится.
Так обычно проходит их совместная рыбалка.
Петрова их рыбачьи страсти не волнуют. На рыбу он смотрит как на ихтиологический материал. Она должна быть обмерена, взвешена, выпотрошена, записала в «чешуйчатые книжки». Те экземпляры, которые не заспиртованы или не заформалинены, можно, конечно, и дальше изучать с помощью котелка или сковородки.
Хорошо вечерком у костра на берегу Росомашьей, вокруг палаток поляны иван-чая, от зарослей пижмы идет медовый запах, особенно густой перед дождем, до берегам небольшого ручейка полоски тыке-ваглынын — пахучей травы, так дикий лук называют по-местному. Летнее незакатное солнце светит нежарко, на реке собирается легкий туман, и комары не донимают. В такие минуты хочется просто молча сидеть у огня и смотреть на реку.
Давно за полночь. Пины заливает костер, и все отправляются спать, договорившись съездить завтра в гости на тот берег. Над одной из яранг виден поздний дымок — значит, не все люди в тайге, на том берегу тоже кто-то не спит, чай пьет, издалека на новых соседей поглядывает…
Бабушка Эльгинэ первой заметила «казанку» с гостями, побежала за яранги, крикнула двум единственным в этом летнем стойбище мужчинам:
— Мэ-эй!
Старик обернулся на крик, помахал посохом внуку, тот выскочил из кустов, и двое мужчин степенно по тропинке вернулись к бабушке Эльгинэ.
Старушка успокоилась и тут же принялась разжигать костер, поставила котел с мясом и чайник, угощение для гостей, а дед с внуком пошли на берег помогать приехавшим.
Старик ловко принял чалку от «казанки», подтянул лодку, привязал ее к толстому тополю, пока гости выпрыгивали на берег и разгружались.
— Этти! — поздоровался дед.
— Ии, — широко улыбнулся Петров.
— Как звать тебя? — протянул руку мальчику Серега.
— Костя, — достойно ответил тот.
— В каком классе?
— В четвертый перешел.
— А меня Сергей. А это Петров, Иван Иванович. А это Пины. А как зовут дедушку?
— Рахтугье.
Костя во все глаза с нескрываемым восторгом смотрел на Серегу. Такого человека ему за всю его пусть и небольшую жизнь видеть еще не приходилось. Вот это случай! Будет что рассказать в школе!
Дело в том, что студент Серега был огненно-рыжим, а веснушек на его лице было больше, чем гальки на берегу. Ни в тайге, ни в тундре, ни в интернате не встречал Костя таких похожих на лисицу-огневку людей. Настоящий таньгит — пришелец, русский начальник, как его описывают в сказках!
Схватив рюкзак студента, Костя первым бросился вверх по тропинке к стойбищу. Мужчины потянулись за ним.
Вышла бабушка Эльгинэ из яранги, увидела гостей, заохала, засмеялась радостно — она узнала Петрова.
Прошлой зимой летал Петров вдоль долины Росомашьей, просчитывал с вертолета лосей, залетал в гости к чукчам-оленеводам, чаевничал у них. Там и заприметила его бабушка Эльгинэ, чумработница. Много он выспрашивал у стариков да и у нее тоже про житье-бытье.
И поздней осенью побывал он в их бригаде — тогда кочевали у самой границы тайги и тундры, а Петров искал на вертолете белого медведя кочатко, медведя-людоеда.
По старому чукотскому правилу, любой белый медведь, объявившийся в тундре, подлежал уничтожению. В этом правиле есть свой резон — такой медведь нападает на людей, рушит яранги, распугивает оленьи стада. Тот, которого искал Петров, шел с мыса Биллингса, с арктического побережья. Он разгромил по дороге охотничью избушку, к счастью, в ней никого не было, и пошел далеко на юг, в тундру, где уничтожил зимний склад-ярангу. Склад охраняли двое — старик со старухой. Старик был на охоте. Старуху медведь задрал, склад разгромил.
Петров предупредил оленеводов, порасспрашивал о возможных передвижениях белого гиганта и улетел, посоветовав на прощание не отпугивать его ракетами, не ждать, когда он приблизится, а стрелять сразу же, при появлении. Ему вспомнилось объявление канадской конной полиции в Черчилле, где ему пришлось побывать на одном симпозиуме: «Полярный медведь не опасен, если полярный медведь далеко». Он рассказал пастухам об этом объявлении. Чукчи оценили юмор и обещали выполнять рекомендации Петрова.
Медведя он все-таки отыскал и убил. В желудке, у него нашли кусочки материи, и сомнений не было — тот ли это.
— Опять стрелять? Опять кочатко? — вместо приветствия засмеялась ему навстречу Эльгинэ.
Петров обнял бабушку, рад был встрече.
— Нет, нет, — сказал он. — Олень нужен, лось нужен. Бурый медведь и волк, и всех брать будем, по одному, так надо, для науки. Валюм? Понятно?
Бабушка закивала, хотя ей совсем не ясно, зачем столько зверей убивать на троих человек. А как ей объяснить про странную эпизоотию в тундре?
— …И много рыбы распотрошить придется. Самой разной, — уточнил Петров, — и птицы. Песцы тоже пригодятся, и даже лемминги. Все это звенья одной цепи, одной проблемы.
Пины переводил старику и старухе, объяснял, как умел, научные задачи отряда, но его слушали вполуха, не все понимая.
«Надо так надо, — думали, наверное, они, — пусть живут рядом, хорошие люди».
Петров вытащил из рюкзака гостинцы, предусмотрительно заготовленные на всякий случай. Косте достались кулек шоколадных конфет и две банки сгущенки, Рахтугье — пачка импортного табаку и новая трубка, Эльгинэ получила женский несессер со швейными принадлежностями. Было и еще что-то в рюкзаке, но зачем сразу все транжирить, вдруг потом кому-нибудь пригодится.
Трапезничали на свежем воздухе у костра. Петров достал из своего необъятного рюкзака две больших пачки индийского чаю — со слоном на упаковке, протянул хозяйке.
— О! — восторженно сказала она, оценив дар. Тут понимали толк в чае, хотя тундровиков почему-то снабжали только плиточным.
Пока чай заваривался, Эльгинэ выложила в небольшое деревянное корытце куски вареной оленины. Отдельно поставила плошку с солью — для гостей.
Руками есть вкуснее — это каждый знает, даже студент Серега. Тем более что вилок никто не предлагает, а нож есть у каждого — на поясе висит.
Когда Эльгинэ принесла галеты, Серега встрепенулся, вспомнил про свой рюкзак. Вернулся с двумя буханками хлеба.
— Кавкав! — обрадовался Рахтугье.
Гости нажимали на мясо, хозяева на хлеб. Видать, соскучились в тайге по хлебу, здесь его выпечь негде, разве что заменить лепешками, а кто будет лепешки есть, если они не на нерпичьем жиру?
Пины перед едой закусывал прошлогодней юколой. Это ему Рахтугье удружил. Кусочки сушеной рыбы он поджаривал на углях, запахло рыбьим жиром, Пины подмаргивал Сереге, говорил:
— Вкусна-а… Пробуй…
Серега воротил нос. Он с детства терпеть не мог рыбий жир и сейчас предпочитал тундровому деликатесу килограммовый кусок вареного мяса.
Старик неторопливо ронял слова, Пины так же лениво переводил. Трапеза не терпит суеты, как и всякое доброе дело.
Гости узнали, что пастухи откочевали на север, к океану — там меньше гнуса, оленям спокойней, там соленая морская вода — животные ее любят да и пастбища хороши. Два старика и заведующий красной ярангой Семен Данилов ушли в тайгу искать тополь для мэрэнтэ — деревянных заготовок, из которых делают широкие подбитые лосиным камусом охотничьи лыжи. Ушли они в верховья реки еще в начале лета, скоро должны приплыть, уже время. Здесь на летней стоянке остались Рахтугье с Эльгинэ да Костя, втроем будут ловить рыбу. Костя хороший помощник, все умеет. А когда вернутся заготовители мэрэнтэ, они тоже будут здесь ловить рыбу. Много поймать надо, засолить и завялить бригаде на всю зиму да и совхозу сдать сколько останется. Рыбы в реке много, а вот людей не хватает. Неохотно нынче молодежь в тундру идет, сетует Рахтугье, раньше не так было. И вздыхает…
Оно понятно — старики всегда по прошлому вздыхают.
Молчит Петров. Что-то заинтересовало его в информации старика.
— Спроси, — обращается он к Пины, — а тот ли это Данилов, что на центральной усадьбе киномехаником работал, юкагир? Даниловых-то в селе много…
Пины переводит вопрос. Рахтугье отвечает.
— Да, — говорит Пины, — тот самый.
— Хорошо бы встретиться, — думает вслух Петров.
— Чего трудного… — так же вслух размышляет Пины, — он сын Рахтугье.
— Как? — очнулся от своих мыслей Петров.
— Ну как?.. — пожимает плечами Пины, — …это …ну так.
(Пины удивляется, что такой ученый человек, как Петров, не знает всем известных вещей. И начинает путано, по-своему рассказывать Петрову о давних отношениях родовых кланов, географическом их расселении, паспортизации — голова идет кругом!)
Понял наконец Петров — ученый человек, что Рахтугье чукча крещеный, христианин, как и юкагирка Эльгинэ — его жена, так уж получилось. А их сын Семен потому Данилов, что самого Рахтугье при крещении Данилом нарекли, давно это было, а Эльгинэ — так та просто Щербакова от рождения, а в паспорта все записывал полуграмотный уполномоченный, а чего он там записывал — то неведомо, да разве главное, что на бумаге, ты на жизнь смотри, на людей и думай.
Вот и думает теперь Петров: «Значит, тот самый. Жив-здоров, стало быть, ну и слава богу».
В обиде на Данилова Петров. И вспоминать ему не хочется ничего, не хочет портить себе настроение, но не вспоминать не получается.
Прошлой зимой получил он письмо от Семена Данилова, тревожное, печальное письмо. Семен сообщал, что у него странная болезнь горла, жить ему осталось мало, он ничего не может есть, пьет только теплый чай и просил достать в Магадане меду и отправить ему в тайгу.
Достал Петров меду, хоть это было нелегко, ходил по друзьям, половинил их запасы, присланные с материка, — две двухлитровые полиэтиленовые квадратные фляги принес он на почту, где продукты для пересылки за пределы области не принимали.
— Что тут? — спросили его на почте.
— Гипосульфит, — брякнул он.
Девушка пожала плечами, протянула ему посылочный ящик, показала на молоток и гвозди.
Семен получил посылку, «спасибо» написал. Рад был Петров, что помог человеку, от голодной смерти, можно сказать, спас.
А к весне его самого так вдруг скрутило, что впору было завещание писать. Два месяца пролежал в больнице. Понял он еще до того, как узнал от врачей, что его хроническая пневмония давно перешла в туберкулез.
Вот тогда-то сосед по палате рассказал ему о целебных свойствах медвежьего нутряного сала. Попей, говорит, с месяц, я тебе рецепт дам, как только письмо от своего старика получу, Письмо пришло быстро.
Рецепт Петров переписал. А где медвежатину достать? И тут вспомнил он о своем приятеле Семене Данилове. «Вот уж у кого этого добра, небось, бери — не хочу».
Петров написал письмо Данилову и предупредил, что на почте могут не принять, так пусть он в одну пустую флягу из-под меда нальет жиру, а скажет то же, что и Петров, — гипосульфит.
Долго не было ответа, Петров уже выписался, лежал дома, ожидал путевку в южный санаторий. Наконец пришла весточка от Семена. Он сообщал, что мед помог, еще раз благодарил, а вот про медвежий жир прямо написал — не пришлет. Медведя, мол, им, юкагирам, убивать нельзя, он их прародитель, род Данилова оттуда свою ветвь ведет — весь этот набор шаманских благоглупостей пришлось читать Петрову.
Сначала не поверил Петров, думал, Семен шутит, в конце письма все прояснится. Нет, ничего хорошего, кроме пожелания здоровья, не было в конца, письма.
«Вот тебе и друг-приятель», — горько вздохнул Петров.
Петров забрался в ярангу — все меньше комаров. Там же, лежа на шкурах, продолжал бесконечное чаепитие Пины. Серега со своим восторженным обожателем Костей давно умчался на реку, Костя решил показать ему свои тайные места с диковинными рыбами…
Коричневая величиной с ладонь толстая рыба оказалась обыкновенным карасем. От материковского карася она отличалась толщиной и цветом. Жили рыбы в заводи, в тине, потому и цвет у них такой, объяснял Косте студент.
Без труда они быстро наловили два кукана, рыба была медлительной, жирной, какой-то полусонной.
— А там, под корягами, всегда налим отдыхает. Вот станет холодно, хорошо ловить его. Хоть, руками.
— А медведей у вас много? Ты не боишься? — спросил Серега.
— Многа-а… — махнул рукой Костя, как будто речь шла о комарах. — У меня от них — во!
Он вытащил из кармана клубок ремней, распутал их. Это была праща.
Костя вложил камень, раскрутил ремень, и самодельный снаряд, врезался в воду. Когда камень вылетал из пращи, кожа оглушительно хлопнула — под стать выстрелу из малокалиберной винтовки.
— Виеви называется наше оружие, — с удовольствием объяснял Костя. — Пастухи придумали. Медведь сразу убегает…
— Надо же! — искренне удивился студент.
Они возвращались к ярангам. Серега небрежно, но вызывающе нес два огромных кукана рыбы. «Вот Пины удивится, — злорадно думал он. — Ни за что не поверит, что рубашкой выловили».
Пины действительно удивился. Но не тому, что рубашкой выловили, а самим диковинным рыбам. Он никогда в своей жизни с карасями не встречался. Петров тоже с интересом рассматривал улов, отобрал несколько экземпляров для исследования.
— Я завтра чиров поймаю, — сказал Пины. Он весело смотрел на карасей. — Вот это рыба так рыба!
— Будет все — и чир, и медвежатина, — как-то странно сказал Петров. Он разглядывал убранство яранги и только сейчас заметил в дальнем темном углу у полога связку тайныквыт — амулетов, отдельно фигурку кооран-ваыргын — оленьего существа, элка-авыквын — черный камень обсидиан, семейный тунгел — охранник, от злых духов, все это лежало хоть и в углу, но было открыто, не спрятано. «Просто не ждали гостей», — догадался Петров.
Тонкие солнечные лучи, пробивающиеся сквозь дырочки рэтэма, создавали фантастический узор внутри помещения, а дымок от костра, плавающий у купола яранги, от ярких солнечных лучей переливался всеми цветами радуги.
«Как в сказочном шатре, — подумал Петров. — Уж не колдунья ли Эльгинэ?»
Мысли о поступке Данилова мешали Петрову, он хотел об этом не думать, но, попивая чай в яранге его стариков, вспоминал прошлое лето, когда снег лежал еще в городе, по улицам Магадана майская поземка мела, а в квартире Петрова неожиданно появился Пины, загорелый на весеннем тундровом солнце, веселый, немного под хмельком.
— Болеешь, Петров? — недоверчиво спросил Пины.
— Вот… как видишь…
— А я к тебе, помогать работать… как прошлую экспедицию… ты обещал снова взять…
— Обещал, — вздохнул Петров. — Только сначала на юг надо, к Черному морю, врачи говорят. Потом можно в тундру.
— Сначала в тундру, — упорствовал Пины. — Там лечиться будем. Я завтра приду.
Он попил чаю и быстро ушел.
Вернулся он через пять дней, да не один, а с Серегой, который только что прилетел на практику к Петрову. С собой Пины принес промасленный, видавший виды рюкзак.
Оказалось, Пины все эти пять дней провел в прибрежном поселке Ола у рыбаков, промышлявших подледным ловом навагу, расспросил-разузнал обстановку и добыл-таки двух нерп. Одну он отдал рыбакам за аренду карабина, вторую принес Петрову.
Втроем устроили они царский обед. На первое — сырая нерпичья печень, строганина, на второе суп апана — похлебка с кровью и с луком, на третье нерпичьи ребрышки с чесноком.
— Давно я так не ел, — вздыхал Петров. — Сразу морем запахло, в тундру потянуло…
— Так в чем же дело? — поймал его на слове Серега, а Пины ему лукаво подмигнул.
— Вот, — показал Пины на три больших полиэтиленовых пакета, которые он сложил в углу кухни.
— Да, да, возьмешь с собой, — не понял Петров. Он видел в пакетах срезанный с туши нерпичий жир — чукотское лакомство, особо ценимое у оленеводов. Сам Петров обычно при любой трапезе в тундре старался обходиться без нерпичьего жира, он его не любил.
— Банки нужны, большие, — сказал Пины.
После обеда Пины натопил две трехлитровые банки нерпичьего жира. Остатки сала вместе с пакетом положил в морозильник.
— Тебе, — сказал он Петрову. — Каждый день пить. Полчашки три раза в день. Потом чай или еда. Толстый будешь, как я.
— Попей немного, Петров. Не надо курорта. Или возьми одну банку с собой на курорт. И там пей. Таблетки хорошо — нерпа лучше. Я знаю. Сам болел. Стал здоров. Поедем, Петров, в тундру. Кончай болеть. Мы тебе помогать приехали.
Было Время Таяния Ночей, с каждым днем прибывало солнце, вот уже и весна скоро кончится, круглый полярный день будет.
Венеру Многоодежную пастухи на утренней пересменке уже не различали, и Чикейвеем — Песчаную Реку, Млечный Путь то есть, вторую неделю никто не видел, весна и на Чукотке весна, только немного лучше, чем в других местах, потому что тут от смены времен года почти ничего не меняется, кроме настроения.
Хорошим было настроение Петрова. В тундру они вылетели без задержек, базу организовали быстро и на хорошем месте (Пины выбирал), нерпичий жир пил Петров ежедневно, а через месяц действительно не узнал себя. Одышка пропала, не стало кашля. «Это все воздух тундры. Лето пришло».
Через неделю с верховьев Росомашьей к летнему стойбищу Рахтугье пришли две лодки. Обитатели стойбища и «наука» встречали гостей. Данилов был удивлен, но искренне обрадовался Петрову. Пины с Серегой помогали разгружать лодки. В двух лосиных шкурах было завернуто мясо. Петров пожалел, что нет внутренностей животных, голов и ног, нечего брать на анализ. Он знал, конечно, что Данилов убил летних лосей без лицензий. Но еще больше удивился, когда старики вынесли две медвежьи шкуры, в которых тоже было завернуто мясо.
— Так тебе же нельзя убивать медведей, — напомнил Данилову прошлое Петров.
— А я заклинание сказал, — смутился тот, — моление сотворил, просил прощения.
Серега тоже удивился. Он знал историю Петрова и про Данилова знал. Свирепость какая-то появилась в его добром рыжем лице.
— Это ж предки твои, — хмыкнул он. — Я вот этим карабином всех твоих предков в округе изведу!..
— Идемте пить чай, — предложил Петров.
А Пины, как и обещал, наловил чиров. Больших, жирных, ладных таких, каждый что твой поросенок. И Пины оказался прав — чир это всем рыбам рыба. Хотя, конечно, он не возражал бы, если б попалась нельма. Но на нельму готовит снасть Серега. Вот поймает рыбу — и будет счастлив.
Молодой чукотский охотник обращается к богам Олимпа за советом и помощью. Как вы уже догадались, он явился не время.
Все цифры и факты этого повествования соответствуют действительности.
И возвращался Одиссей в Итаку кратчайшим путем — через Чукотку. Была пурга. Зевс сидел на одинокой сопке — Олимпе, на него падал снег, и было ему холодно.
— Гера, — обратился он к жене, — сшей мне кухлянку. — И кинул ей оленью шкуру.
— Хорошо, — сказала Гера.
Но шить не стала, а перепоручила это своей дочери Афине, богине, которая слыла мудрой воительницей и искусной рукодельницей.
Афина — покровительница кухонных склок и мастерица крупной вязки — отложила в сторону спицы и закурила.
— Мало того, что я у него в секретаршах, так еще и шитье на мне висит, — ворчала Афина. — Эх, хорошо раньше было! Жили себе в тепле, никаких одежд, накинешь простыню, сбросишь босоножки и чешешь по зеленым лугам. Кругом виноград и музыка. Напьешься нектару — благодать! Эх!
У входа на Олимп послышался шум и неясная возня.
— Кого там нелегкая принесла? — поднялась Афина и пошла открывать дверь. В приемной были Гера и Афродита.
Вскоре там поднялся такой невообразимый гвалт, что бедный Зевс, кряхтя и держась за сердце, решил встать и навести порядок. Но тут в его кабинет проскользнула тень — и Зевс удивился.
— Кто ты? — спросил он.
— Охотник.
— Откуда?
— Оттуда, — махнул охотник в сторону побережья Ледовитого океана.
— А звать-то как?
— Кеукей Вася.
— Чего надобно?
— Совета и помощи.
— Зачем?
— Чукча и грек — братья навек, — не моргнув глазом, сочинил Вася.
— Ладно. А сюда-то как попал? Там же три фурии…
— Я им принес нерпу.
— Ну и что?
— Я написал на нерпе — «Прекраснейшей». Теперь они ссорятся, а я, значит, сюда, под шумок…
— Ну, молодец! Ну, веселый и находчивый! Хоть сейчас в, телевизор!
Вася сочувственно смотрел на голого Зевса:
— Холодно, дедушка Зевс? — вежливо спросил он.
— И не говори! Колотун!
— А что вы тут делаете, на сопке?
— Осваиваю Север, — поежился Зевс.
Вася вздохнул и отдал старику свою кухлянку.
— Берите, у меня есть запасная.
— Ну, спасибо, юноша. Расскажи, как доехал.
— У Геркулесовых Столбов легла моя дорога, — ответил Вася.
— А-а, у Геркулесовых Столбов, где плавал Одиссей? — вспомнил Зевс.
— Ага…
— Одиссей! — позвал Зевс. — Смотри, вот тоже любитель приключений!
Кеукей и Одиссей познакомились.
— Ну, так рассказывай, не томи душу, как там у вас, поди еще холоднее?
— Так мы привычные, — скромно ответил Вася.
— Долго, чай, добирался?
— Долго-о-о…
— Знать, по делу… — вздохнул Зевс. — Выкладывай!
— Мне нужна жена, — твердо сказал Вася.
Зевс и Одиссей переглянулись.
— Какая? — в один голос спросили они.
— Она должна быть Самой Красивой Девушкой, — твердо ответил Вася.
Зевс и Одиссей еще раз переглянулись.
Зевс вспомнил судьбу своей незаконнорожденной от Леды дочери Елены и загрустил.
— Ты что, с земли свалился? — сказал он. — Больше красивых женщин нет.
— Должны быть, — упорствовал Вася.
— Ты знаешь, чем кончилась история с Еленой? — не, спросив у Зевса разрешения, вступил в разговор Одиссей.
— Знаю. Войной.
— И ты знаешь, сколько длилась Троянская заваруха?
— Десять лет.
— Вот. Ты хочешь, чтоб снова началось? А судьба к тебе благоволит?
— Не знаю… — растерялся Вася.
— Может быть, ты не выполняешь все правила судьбы? — продолжал интервьюировать Васю Одиссей. — Ты их хоть знаешь?
— Да вроде знаю…
— Например?
— Не хвались удачей… не загадывай наперед… не меняй на полпути решений… — вспоминал Вася.
— Еще!
— …не плюй в костер… не оскверняй воды ручья и реки… не разбрасывай пищи, а оставь часть птицам и зверям…
— Еще!
— …не говори плохо о женщине… не убивай больше, чем нужно для еды…
— А еще, еще! Девятое правило! Ну?
— Подожди, — остановил Одиссея Зевс. — Вася! — сказал он нежно, — ну зачем тебе все это нужно? У Париса уже были неприятности…
— Да, — сказал Вася. — Но мне нельзя возвращаться без женщины. — И она должна быть Самой Красивой Девушкой.
— Вот посмотри на Одиссея… он хоть и смертный, но путь на Олимп ему не заказан. Представь, возвращается он в свою Итаку. А ведь неизвестно, что там ему предстоит. Может, там его Пенелопа фигли-мигли крутит, куры-муры строит, может, у нее от женихов отбоя нет? А? Что тогда? То-то… А ведь как начиналось все красиво!
— Кстати, — вспомнил Зевс и обратился к погрустневшему вдруг Одиссею, — я с тебя все выговоры снял?
— Вроде все, — сказал Одиссей.
— И последний?
— Последний нет, — вздохнул Одиссей.
— Вот-вот, то-то и оно. Ладно, сниму, — пообещал Зевс. (Он любил Одиссея.)
Вася думал о путешествиях Одиссея и вспомнил, наконец, девятое правило судьбы:
— …соверши ради женщины подвиг!
— Во! если хочешь, чтобы судьба повернулась к тебе своей лучшей стороной, — расширил формулировку старый Зевс.
— Я готов, — сказал Вася.
— Эва, какой прыткий! — засмеялся Одиссей. — Думаешь, это так просто? Надо ведь, чтоб и женщина это заслужила, понял?
— Красота — уже заслуга, — сказал Вася.
— Ну, ну… разговорился. Чья заслуга? Ее? Как бы не так! Родителей! — рявкнул Зевс.
— Все в руках божьих, — шепнул Одиссей и кивнул в сторону Зевса. — В том числе и красота. Женщин, мужчин, зверей и цветов… Дурной ты, Вася.
— Ну, иди, юноша, иди, — сказал Зевс. — Мы тут это дело обсудим. Посовещаемся и решим. А там богини уже разделили твою нерпу, так что ты, на всякий случай, заполни анкету по всей форме и в трех экземплярах.
Вася ушел.
Одиссей и Зевс начали ссориться.
— Он же хороший парень, — сказал Одиссей. — Тебе что, трудно было сделать, да?
— Да не трудно. И подвиги ему не впервой совершать, — вспомнив тундровую жизнь Васи, сказал Зевс. — Только у него вся жизнь такая, а ты, Одиссей, совершал подвиги в свободное от работы время. Усек?
— Ну и что?
— А то, что из-за Самой Красивой Девушки у него все равно будут неприятности. Я старый, я это знаю, а я ему их не хочу, потому что очень уж мне понравился этот чукотский охотник, Понял?
— Понял!
— Ну иди, иди, спать пора. Завтра тебе в дорогу. Путь-то длинный.
— Интересно, чем же все это кончится? — спросил любопытный Одиссей.
— Чем? — тоже спросил Зевс.
Одиссей и Зевс сгорали от любопытства.
— Зови нашу прорицательницу Кассандру, — приказал громовержец.
Пришла сварливая сестрица Гектора Кассандра.
— Чем все это кончится? — спросил Зевс.
Взор Кассандры был, как всегда, печален. В легкой черной тунике ей было холодно.
Она молчала.
— Ты же прорицательница, ты все знаешь!
— Не знаю… — опустила она руки. — Все зависит от автора.
От автора. Когда Вася Кеукей был на Олимпе, я сидел у подножия этой сопки, чинил нарту и держал собак, чтобы они не убежали. Сейчас Вася на Мысе Эрри. Его очаровательная жена Ирина работает медиком в поселке. У них есть сын Альберт. Скоро он тоже будет охотником. А Самая Красивая Девушка живет в Магадане. Только я не скажу кто. Ей еще рано знать об этом.
Безнадежный оптимист Гырколькай, старик с добрым и хитрым взглядом, сказал, наливая мне чай:
— Теперь твоя очередь…
Мы сидели в чоттагине у костра. А за порогом стонала и ухала пурга. Невеселая это работа — вторую неделю скитаться по тундре и задувать случайные костры.
Гемайнаут — жена Гырколькая положила на шкуру у входа два камня, проверила веревки и предложила всем идти в полог пить чай.
Рыжий Чере, вожак упряжки, чувствовал, когда люди уходят от костра. Ему всегда что-нибудь перепадало, в его старой памяти маленький огонь затухающего костра и надбавка к ужину сливались в одно.
Вожак смотрел не на людей, а на огонь. Угли вспыхнули. Чере зевнул, и глаза его повлажнели. Он зевал, как уставший человек, — до слез. Чере ушел и свернулся клубочком у входа. Если бы он умел говорить, он бы промолчал.
Мы залезли в полог, большой меховой ящик из оленьих шкур. Через минуту стало жарко.
Первым разделся старик. Он снял кухлянку и меховые брюки и остался в тонких пыжиковых штанах. Он повернулся спиной к двум керосиновым лампам. Старик блаженствовал. Так блаженствуют на пляже.
Потом декольтировалась Гемайнаут. Она наполовину вылезла из керкера — мехового комбинезона… Она не стеснялась. Да и зачем стесняться, если тебя никто не любит. Она много, любила в молодости, а теперь в ее памяти нет места даже воспоминания. И ей все равно. И никто не заметил ее плоских, как, лепешки, грудей. В тундре не принято обращать внимания на старух.
— У меня совсем кончились сказки, — сказал Гырколькай. — Теперь твоя очередь.
Все свои сказки я израсходовал в предыдущие приезды. У меня и так их запас был невелик: пастухи давно все знали про Бабу Ягу, Кащея Бессмертного, Конька-горбунка и золотую рыбку. Я им и про золотые торбаса сочинил, бессовестно заимствовав сюжет «Золушки».
— Да. Теперь твоя очередь, — повторил Гырколькай.
Мне надо было что-нибудь рассказывать.
— Я расскажу про войну, ладно?
— С фашистами?
— Нет, про другую войну. Она была давно-давно. Тысячи лет назад.
— Ой, какая старая война, — сказал Гырколькай. — А где она была?
— На юге. У теплого моря. И люди воевали, и боги…
— Бо-о-ги… — протянул тихо Гырколькай, и все замолчали.
Дремавший в углу дряхлый старик Эль, отец Гемайнаут, зашевелился. Боги — это по его части. Хотел он узнать, почему они от него отвернулись. Почему они бессильны, когда вызывает он их, почему тундра стала такой непонятной. Много «почему» у Эля накопилось перед отправкой к «верхним людям». Всю жизнь он шаманил, вырезал из дерева и кости; амулеты, бил в бубен и больше ничего не умел. Последние годы он совсем был безработным — молодежь над ним смеялась, люди постарше молчали, уважая его седины, но к услугам Эля не прибегали. Тундра уже не верила в камланье старика.
А старик Эль, когда удавалось выпить, забирался в угол полога, садился на корточки, раздевался по пояс и, раскачиваясь и закрыв глаза, тянул одну мелодию, томительно и страшно.
…Я долго рассказывал историю Троянской войны. Пастухи слушали молча, иногда удивленно вздыхали;
— Ииххх!..
Гырколькай все принимал близко к сердцу и ворчал:
— Смешные люди… Совсем у них ночь в голове… Разве можно воевать десять лет из-за бабы?
И курил десятую трубку.
Он совсем забыл, как тридцать лет назад украл у Эля, тогда еще могущественного шамана, его единственную дочь Гемайнаут, как бежал с ней целую неделю по тундре в поисках крова и защиты. Не одному Гырколькаю была по сердцу красавица Гемайнаут, не один пастух готов был за нее отдать своих оленей и уйти к Элю в пастухи на три года. Все забыл Гырколькай, ведь теперь из-за Гемайнаут никто драться не будет.
— Елена была очень красивая, понимаешь?
— А-ай! — ворчал старик, — все равно. Десять лет из-за женщины.
— Сказка такая, Гырколькай, ты уж не расстраивайся, ничего не поделаешь.
— Не-е-ет! Пурга у них в голове! А яблоко? Разве нельзя разделить?
Я начинал злиться.
— Нельзя! Яблоко золотое, одно, и на нем написано «Прекраснейшей». Понятно?
— Ии… понятно. Разве они богини? Женщины. Ссорятся, как наши в стойбище. Покоя нет. Когда три женщины вместе — пастух всегда голодный. Бригадир хороший нужен, тогда бы и не ссорились! — не унимался старик.
— Ну вот представь, Гырколькай, что ты Парис. И тебе духи обещают.
— Духи… Они только обещают! — И он недобро покосился на Эля, очевидно вспомнив что-то давнее. Бывший шаман зашевелился и отодвинулся подальше в угол.
— Ну, ты представь. Гера дает славу и богатство, Афина Паллада сделает тебя мудрейшим и самым храбрым, а Афродита обещает любовь самой прекрасной женщины. Кому бы ты отдал яблоко? Что бы ты выбрал, Гырколькай?
Старик задумался, потом улыбнулся:
— Женщина… это хорошо…
— Парис тоже выбрал женщину. Он отдал яблоко Афродите. Ну, а богиня помогла Парису похитить жену спартанского царя Менелая — красавицу Елену. Тут и заварилась каша.
Весь вечер Гырколькай переживал Троянскую войну и не давал мне покоя вопросами.
— Десять лет из-за бабы. Деревянного оленя придумали. Большой, наверно, был. Много народа в него влезло. А почему медлил этот…
— Агамемнон?
— Да. Почему он капризничал?
— Он не капризничал. Его ветры задержали.
— И главный бог тоже смотрел, как люди друг друга убивали?
— Зевс, что ли? Он не вмешивался.
— Вот-вот, не вмешивался. Ему хорошо, он бессмертный. Он дух, злой наверное, келе. Такой воин погиб. Жена его так плакала…
— Андромаха любила Гектора.
— Они мало жили вместе?
— Мало…
— Ииххх… — вздохнул Гырколькай.
— Да спи ты, наконец! Сказка это.
Старик ворочался и все бубнил:
— Богини… ссорятся, как наши старухи. Ярмарку разводят. Известное дело, женщины…
Утром была моя очередь окарауливать оленей в долине реки Эргувеем.
Вечером я вернулся. В яранге никого не было. Только рыжий вожак Чере, свернувшись калачиком, лежал у входа в ярангу.
— Чере, Чере! — Я взял его за ошейник и вытолкнул на улицу. — Чере!
Он понял. Он побежал, оглядываясь. Я шел за ним.
За сопкой стояли яранги. Это днем, пока я был в стаде, подкочевали пастухи соседней бригады. Чере привел меня к последней яранге. Я осторожно вошел. На меня никто не обратил внимания.
У костра сидели пастухи. Гырколькай, отчаянно жестикулируя, рассказывал им историю Троянской войны в своем переложении. Он, на чем свет стоит, ругал Олимп со всеми его обитателями. Все было верно, только гора и ее жители носили чукотские имена. Гырколькай, спокойный безнадежный оптимист Гырколькай, ругался, кричал, размахивал руками. Пастухи негодовали вместе с ним.
Им была непонятна мелочность богов.
— Сеид, покажи пустыню, — канючу я. — Сеид, покажи пустыню…
Сеид молчит. Сеид задумчиво чешет волосатую грудь. Глаза у него голубые, как озеро Балхаш. Как озеро Балхаш, если лететь над ним на высоте шесть тысяч метров. Наверное, в него влюблены все окрестные девушки. В Сеида, конечно, а не в озеро. Но девушки тут гордые. Они делают вид, что не смотрят на него, загорелого черного красавца с азиатской меланхолией в голубых нездешних глазах. И черный красавец задумчиво чешет волосатую грудь.
— Сеид, покажи пустыню…
Девушки проходят под тень чинары. А может, и не чинары, я не знаю, как тут называются деревья. Потом спрошу, когда будет пустыня, аулы и саксаулы, и верблюжья колючка; колючку я знаю, хотя она у нас на Чукотке и не растет. Колючкой я буду кормить верблюдов.
— Сеид, покажи пустыню…
Брови у Замиры на переносице искусственно сведены тушью в одну. Одна бровь на оба глаза. Полумесяцем бровь.
Замира ведет за руку малыша — молчаливого насупленного чертенка. Пятилетний Бахадур зол. Несколько минут назад мать отчитала его за проказы, А может, и дала пару шлепков. Бахадур — ее радость и горе. Он лезет на дорогу, и все колхозные шоферы его друзья. Бахадур ломает все, и если его оставить без присмотра, сможет, наверное, отвинтить на досуге колесо у грузовика.
Отца у него нет. Он на Севере. Все знают, когда он приедет. И даже я. Только я это знаю лучше. Вот сейчас. Минут через сорок. Он остался в центре на один день. А до центра мы летели вместе. Забрали мы его в свой грузовой Ан-12 в Новосибирске. Он отстал от пассажирского рейса и попросился к нам. («Новосибир! Город! Абиркосы! Наши абиркосы! Я сразу узнал! Смотрел город — отстал! Любопытный я! Зачем Хамид любопытный? Не знаю! Зачем Хамиду, южному человеку, Север? Домой еду! Пять лет не видел Замиры. Зачем?»)!
Все это я пишу после встречи Замиры и любопытного Хамида. Он стоял у самолета бледный и не улыбался. Замира подошла медленно. Сеид вытер пот со лба.
Хамид и Замира долго смотрели друг другу в глаза. Разлука не проходит бесследно, это знают все, кто был в разлуке. И Хамид мысленно каялся и сокрушался, как тогда в самолете: зачем южному человеку Север.
Хамид и Замира стояли молча. Они смотрели друг другу в глаза. Бахадур стоял у нашей машины, и Сеид гладил его по голове.
Больше Хамид не будет уезжать на Север.
Сеид вздохнул, включил мотор и повез меня показывать пустыню.
У него старый «виллис», старый-старый, наверное, со времен англо-бурской войны. Такие «виллисы» я видел в хронике, показывали африканскую пустыню. И вот опять пустыня, но нет прохлады темного кинозала, и старый «виллис», но нет выстрелов.
— Сегодня не повезло, сегодня нет каравана, — вздохнул через час Сеид.
Я его понял.
— И не надо. Подумаешь, верблюды! Я и в зоопарке их увижу. Давай домой, — малодушно капитулировал я перед песком и зноем.
Вот она, пустыня. И если сейчас меня спросит Сеид, какая она, я ничего не отвечу. Я вытащу из ящика последнюю бутылку минеральной, половину выпью, а остальное вылью на голову и выброшу ее в пески, где валяются остальные девятнадцать, потом выброшу пустой ящик и спрошу у Сеида:
— Как вы живете в такой жаре? Разве можно жить в такой жаре?!
Ничего не скажет Сеид. Он привык к глупым вопросам.
Мы едем к Хамиду. Хамид ждет меня, я обещал еще в самолете. Сеид едет со мной. Он спокойно едет со мной, потому что никогда Хамид не узнает, что Сеид и Замира большие друзья. А если Хамид узнает, убьет Замиру. Зря, конечно. Нельзя же пять лет ждать и бояться, что эти пять могут растянуться на десять.
Хамид забыл, что век восточной женской красоты очень короток. Это знают все женщины, и Замира тоже. Плати теперь, Хамид. Плати ночной бессонницей, глухотой, когда вокруг шепчутся, дикой ревностью неизвестно к кому и не забывай носить лицо достойно.
— Ассалом алейкум! — вошли мы во двор.
— Во алейкум ассалом! — ответил белый старик.
В саду на возвышении — небольшая деревянная площадка. Это чайхана. К ней ведут три ступени. Посреди чайханы столик на маленьких ножках. Вокруг столика с трех сторон — матрасы, покрытые пестрыми коврами. На коврах подушки для сидения, их лучше всего подкладывать за спину. Стол уже накрыт. Нас приглашают к трапезе.
Мы моем руки под краном, каждому дают отдельное полотенце.
У ступеней чайханы я сбрасываю сандалии, вытирая ноги о коврик, это скорее жест символический. Неглубоко кланяюсь, не спеша прохожу к столику, сажусь по-восточному и устраиваю подушку за спину.
Чайхана в тени. С дерева на дерево перекинута проволока, виноград обвил проволоку, стены из винограда, потолок из винограда, хорошо в тени. Интересно, сколько в мире сортов винограда?
— Примерно две тысячи четыреста восемьдесят пять, — отвечает Хамид.
Он уже полностью здесь, в Азии. Он все вспомнил. За пять лет жизни в Якутии он ничего не узнал про Север. А здесь он полностью. И завтра уже снова будет агрономом. И ему приятно оттого, что здесь он свой и все обо всем знает. И он спешит поделиться своей радостью:
— Вот это каберне. А там ркацители. В конце сада изабелла и алеатика. У соседей кишмиш розовый и белый. А без косточек — это тырново. Есть в совхозе еще эчкиумар, юмалак, дамские пальчики, таквери, чиллаки, нимранг, пино, катте-курган…
— …ранний вир, — подсказывает, старик, — прима, родина, буваки, матраса…
Мы смеемся.
— Семьдесят два сорта в совхозе, — говорит Абдурахим-агы, так зовут старика. — Семьдесят два, слава аллаху!
— В основном я их знаю по этикеткам на стеклянной таре, — говорю я старику.
Засмущался Абдурахим-агы. Бросил негромко узбекское слово. И Замира исчезает. И через минуту ставит на стол графин с вином. А рядом у столика чайник. Тоже с виноградным вином.
— Хороший сад, — говорю я приятное хозяевам. — Хорошие деревья. Тени много, легко.
— Платанус ориеталис, — цветет Хамид, — чинар восточный. В Крыму разводится, у нас и в Средиземноморье. И еще у Гималаев.
Ах, Хамид, молодец, Хамид! Дома ты, хорошо тебе. Не найдут тут лучшего агронома. Знают хитрые азиаты: зол ты теперь до настоящей работы. Зачем южному человеку Север?
К дальнему дереву сада привязана овца. У нее большой курдюк. Она стоит, опустив голову, не шевелится, смотрит в одну точку или закрыла глаза. И не часы, а уже минуты ее сочтены. Она предназначена для плова. Она будто чувствует это. От ее обреченной позы мне как-то не по себе, я еще ко многому тут не могу привыкнуть. Но вот незнакомый парень уводит ее. И в маленькой летней кухне под большим котлом Замира сильней раздувает огонь. А плов будет готовить парень, потому в деревне он лучше всех готовит плов. На курдючном сале, с желтой морковью, с луком и неочищенным чесноком, и каждая рисинка будет отделена друг от друга, руками будем есть, но гостям дадут ложки на всякий случай. А гость-то я один и, признаюсь, не умею есть плов руками, не умею делать пальцы щепочкой, катать рисовый шар и кидать его в рот. Да и ложкой захватишь больше, честно говоря.
А пока не дошло до плова, едим атчик-чучук — нестерпимо острую закуску из тонко нарезанных помидоров со специями, жирный суп жаркоп, ломаем пресные лепешки, испеченные Замирой. На столе персики пушистые и нежные, хочется смотреть на них, а не есть, они, как маленькие солнца, а еще виноград черный, виноград светлый, солнечные лучики играют под его кожей, а еще фиолетовые сливы и яблоки семи сортов, и инжир, плоский, как шайба, инжир, и много чего еще на столе; Чувствую, не осилю восточного гостеприимства.
Мы приступаем к зеленому чаю, делаем большую паузу перед пловом, потому что плов как ритуал, это священнодействие, и мы много пьем зеленого чая, и я не спрашиваю, почему всегда зеленый чай наливается только до середины пиалы. Сколько можно выпить зеленого чая? Я переворачиваю пиалу, и уже не помню — по русскому это обычаю или по чукотскому. Жарко.
Во время трапезы Бахадур ел немного, все время стоял за чайханой. Бахадур следил, чтобы тарантул не вполз случайно на чайхану и не потревожил гостя. Одного он убил.
Жарко… От солнца или от еды — не знаю. Сними рубашку, опусти в арык — нейлон высохнет быстрее, чем ты осушишь пиалу. А чаю нет конца и краю, и я опять пью, а на столе появляются конфеты из сельпо, непонятные югославские конфеты «гаучо». («Пижон, — кляну я себя, — разве можно в жару в нейлоновой рубашке?»)
Нас за столом четверо, одни мужчины. Женщина должна только подавать. И я нарушаю обычай, прошу старика Абдурахима, чтобы Замира-джан откушала с нами чаю. Замира смущенно присаживается, наливает чаю, делает глоток, встает и уходит. Уходит как-то тихо, незаметно, и я догадываюсь, что мне бы следовало молчать. Нас опять четверо — Хамид, Абдурахим-агы, Сеид и я. Незнакомый парень колдует на кухне с пловом и есть будет после нас или с нами, если его пригласит старик.
Время за столом тянется медленно. А за неторопливой беседой еще медленней. Кажется, будто время расплавлено жарой, а до «хайрли кег!» (спокойной ночи) еще очень далеко.
Белый старик Абдурахим-агы без усов и без бороды, волосы подстрижены ежиком, коричневое лицо в морщинах, морщины, как у чукотских стариков, только среди чукотских никогда не встретишь таких седых.
На старике щегольская полотняная рубаха и светлые брюки, рукава рубахи молодцевато закатаны. Совсем современный старик. Когда молчит, ну прямо директор магазина или заместитель председателя. Но я знаю, — что Абдурахим-агы пенсионер, по-русски не читает, почитает коран и весь светится мудростью.
Большая жизнь у Абдурахима, но он ничего не знает о Якутии, откуда вернулся Хамид.
Мало прожил Хамид, быстрее жил, летал и ездил, но тоже ничего не знает о Севере. Потому что, если хочешь знать что-либо о другой земле, надо эту землю любить.
— А ты любишь свою землю? — переводит мне Сеид старика.
Я, долго рассказываю о Чукотке, говорю, что это снег и прочее. Север, одним словом.
Качает старик головой. Он недоволен.
Тогда я прошу Сеида поточнее меня переводить и начинаю разговор на другую, но очень важную для меня тему.
Я вижу мудрость старика, и, может быть, он объяснит мне то, чего я никак не пойму. Почему, — спрашиваю я, — почему мне так хорошо здесь, в незнакомом краю, и почему мне тревожно, особенно вечером, когда дышит теплая земля и висят низкие звезды? Не могу я уснуть, слушаю что-то, прикасаюсь ладонями к потрескавшейся глине дувала, прислушиваюсь к себе и к ночи и к теплу заката, тянет меня земля, хочется ее послушать, и вот уже слышу какие-то голоса, смутные и непонятные ощущения бередят душу, как будто я вспоминаю что-то и не могу вспомнить, и не вспомню никогда, но мне от этой тревоги хорошо. Почему хорошо? Ведь я ничего не сделал на этой земле, ничем она меня не связывает, никого у меня здесь нет.
Молчит Абдурахим-агы.
Потом говорит:
— Ты вошел в чайхану, как мы. Сел, как мы. И виноград ел с лепешкой, как мы. Я смотрел, — признался он.
— Но я не знаю ваших обычаев.
— Кровь — она не обманет…
Я никогда не задумывался о своей родословной. Но вспоминаю, что мой прадед был мусульманином, а дед его деда, наверное, ходил в Монголию и Китай по Великому Караванному пути. Как знать! И, может быть, тут его могила?
— Да, — соглашается старик.
Мне вдруг становится морозно. Я крепко кладу руки на стол и молчу. Молчу о своем. Думаю о том, что умру на Севере. А если это так, то сын моего сына тоже будет волноваться, когда приедет на Север, даже если ничего не будет знать обо мне («кровь — она не обманет»)… Значит, на ледовитой земле, на том стылом берегу все должно быть мое, у меня должен быть свой Великий Караванный путь… Есть ли он у меня?
Вспоминаю всю свою жизнь на Севере, своих друзей и врагов, свой радости, опасности, свои прощания, встречи, свои слова, дело сбое… Даже когда мне не везло, не обижался я на эту землю… Скучал без нее в краях, где теплое солнце и другие дожди…
И теперь я спокоен: знаю — непонятная тревога будет мучить сына моего сына, если ему вдруг вздумается приехать на Север. Конечно, он будет жить по-другому. Каждый живет по-своему. Но, наверное, жить надо так, чтобы и чужие люди говорили: вот ходил тут незнакомый парень в шапке, меховой, а теперь не ходит. Странно.
Я молчу, а Хамид рассказывает о Севере, как пил кумыс из якутского чорона — большой деревянной чаши и как ел строганину из чира, хорошая рыба, жирная.
— Что ты привез с Севера? — спрашивает Абдурахим-агы.
— Что привез? Деньги привез. Тоску привез. Тоски много, как денег, — вздыхает Хамид. — А счастья нет.
— Ну почему же теперь нет? Теперь ты дома… — говорю я и прячу глаза и не смотрю на Сеида.
Сеид потягивает чай. Он может много выпить чаю, больше меня. Голубая бархатная меланхолия в красивых его глазах.
— Ты был далеко, — говорит старик, — тебе будет чему учить детей…
Хамид пожимает плечами.
— Север учит людей доброте, — говорю я.
— Коран учит доброте, — спорит старик.
— В коране достаточно зла. Нетоварищеское отношение к женщине, — улыбается Сеид.
Старик смотрит на него сердито. Так сердито, будто выдал мне Сеид родовую тайну. Он ничего не говорит Сеиду, он понимает, что не та нынче молодежь пошла, никакого уважения к тому, что почиталось раньше.
Утром Сеид отвозит меня на маленький аэродром. В машине Хамид и Замира.
Одинокий верблюд стоит в тени деревьев. У него высоко поднята голова, тяжелые налившиеся веки. От этого кажется, что смотрит он с прищуром.
Я беру на память веточку саксаула.
— Везти саксаул? — удивляется Сеид. — Разве это сувенир? Везти так уж везти, что-нибудь такое, — он развел руками, — по вашим северным масштабам.
— Да, конечно, — соглашаюсь я и прошу погрузить верблюда. Верблюд с насмешливыми глазами не хочет влезать в самолет, хотя в самолете пахнет яблоками, солнцем и пылью пустыни. Верблюд знает, что в тундре не растут саксаулы.
Сейчас я улечу. Сеид подбежал к самолету прощаться еще раз.
Хамид и Замира стоят у машины и машут мне.
Зачем я прилетел в Азию?
Чтобы узнать, зачем приезжать, надо уезжать. Если хочешь узнать, нужен ли тебе саксаул и верблюды, пустыня и Замира, и платанус ориенталис — восточный чинар.
Вспоминаю, что не простился с Бахадуром, не хотел его так рано будить. Вот, наверное, так же рано уехал от него в свое время Хамид. Зачем? Ведь Бахадуру было всего несколько месяцев. Ничего, Замира родит Хамиду еще много сыновей, и от них уж Хамид никуда и никогда уезжать не станет. Она родит их столько, сколько надо Хамиду, — девять. Больше можно, а меньше Хамид не хочет.
Азия.
Нестерпимо палит солнце.
Как просто в этом мире: человеку надо знать, что дела его идут хорошо, любимая помнит о нем, друзья ждут его, а во дворе его дома играют веселые дети.
Но вот уже десятый день Стас Дорофеев (СССР, Чукотка, бухта Разумения, ул. Чукотская, 6, кв. 15) ничего об этом не знает. И вообще он ничего не знает о своей Родине, полное отсутствие информации, поскольку транзистора у него не было, а газеты тут, в Марокко, были на всех языках, кроме тех, которыми владел Стас (русский, чукотский, немного эскимосский).
Его друг Иосиф Левочкин (СССР, Чукотка, геологическая экспедиция, стационарная полевая партия, река Телеем) сочувствовал Стасу как мог, уводил его от меланхолии в бар к телевизору, внимательно слушал последние известия, потом доставал из карманов всевозможные словари и переводил Стасу:
— Все окейчик! Империализм загнивает, проклятый!
После этого они выходили на улицу (поодиночке гулять не рекомендовалось), дышали на набережной морским воздухом, глазели восхищенно на неоновый город и поздно возвращались в гостиницу. Во дворе гостиницы — бассейн, выложенный голубым кафелем. Ночью он подсвечивался.
Обитатели гостиницы уже привыкли к тому, что именно ночью «два русских полярника», как их называли, лезли в воду, плескались до одури (будто в дневную жару не хватало времени!), а потом возлежали в шезлонгах, окутанные густым ночным ароматом роз и всяких других неведомых экзотических кустов.
Приятно в ночи вдыхать аромат цветов вперемешку с дымом сигарет «Космос», предаваться неге под чужими звездами, улавливать еле слышимый грохот атлантического прибоя и мысленно быть там, где день начинается на тринадцать часов раньше и куда вернешься из отпуска еще не скоро.
Стас — толстый добродушный бородатый человек, Иосиф комплекцией поменьше, спокойный, как и все северяне, по утрам хоть небрежно, но бреется, и оба они страдают здесь от жары и ночью в бассейне блаженствуют, по утрам стараются опередить друг друга, чтобы попасть первым в ванную (живут в двухместном номере, во всяких гостиницах их поселяют вместе), днем купаться в океане удается редко — поездки, экскурсии, свободного времени хватает только на то, чтобы перед ужином пошастать по городу и без гида («посмотрите налево, посмотрите направо»), спокойно пообщаться с окружающей зарубежной действительностью.
За границей они впервые. В профсоюзе оказались две путевки на осень, а все отпускники-северяне осенью возвращаются домой, так что у Стаса и Иосифа конкурентов не было, они взяли отпуск на осень и зиму, рассчитывая, что лето себе устроят в Африке, — и не ошиблись.
Группа подобралась разношерстной, всем было ближе к сорока, чем к тридцати, и только молодая аспирантка Наталья из МГУ резко выделялась на столь зрелом и достаточно солидном фоне.
У Натальи был самый объемный чемодан.
— Не понимаю, — говорил Стас, галантно помогая ей выносить вещи, — что можно везти в Африку?
Руководитель группы в первый же день сделал Стасу замечание, чтобы он не прикасался к чемоданам — как к своим, так и к чужим, на это, мол, есть носильщики, таковы тут правила. С тех пор они просто выставляли вещи за дверь номера, клали поверх чемодана пачку сигарет в качестве презента и больше ни о чем не беспокоились. Сами они выносили только сумку, набитую сигаретами.
К обеду и ужину Натали выходила в разных нарядах, и вскоре Стас догадался, чем можно набить чемодан.
— Баба, она и в Африке баба, — как-то заметил Стас, вовсе не заботясь о том, что его может слышать Натали.
— Я тебе вовсе не баба, — смеясь, сказала Натали, — здесь я тебе соотечественница.
— Миль пардон, — буркнул он и уселся на ее чемодан.
— Тыща извинений, — перевел Иосиф.
— Психи, — сказала она. — Курите. — И протянула пачку «Кента».
— Дирхамы транжирим? — усыпил ее бдительность Иосиф и вытащил из пачки сразу две сигареты — себе и некурящему Стасу.
— Подарок, Ося, подарок… Сувенирчик…
— От Ахмеда, конечно…
— От кого же еще? От него, любезного, — разулыбался Стас.
— То ли еще будет, — мрачно прогнозировал Иосиф.
— Упреки, подозренья… — засмеялась Натали. — Эмоции частных собственников. А я принадлежу себе и государству.
Тут появился гид группы Ахмед, Натали вспорхнула и, демонстрируя узкие бедра, обтянутые элегантными джинсами, устремилась ему навстречу.
К Ахмеду Стас претензий не имел. Ахмед приятный малый, даже в свободное от экскурсий время, рад быть с ребятами хоть до утра. Ну а что он неравнодушен к Натали, так это видят все, и сам Ахмед этого не скрывает, крича по-русски на весь автобус: «Натали, я вас люблю», да и, в конце концов, это его личное дело.
— Не переживай, Стас, — успокаивает его Иосиф.
— А чего мне переживать? Что она мне, жена или невеста? Это пусть Ахмед переживает…
— Ну, все-таки, — мялся Ося, — в Москве вроде ты на нее иначе глядел, а? В первый день, а? В ресторан звал?
— Чего-о! Тоща больно, пусть мясо нарастет!
Предстояла поездка по окрестностям Танжера. Иосиф докурил сигарету, вторую спрятал в коробку от «Космоса», и друзья последними залезли в автобус.
Стас не мог оторвать глаз от синего моря, белых домов, ярко-зеленых пальм. Смотрел жадно. Вот так, наверное, пьют воду в африканской жаре.
— Ты не туда смотришь, — толкал его в бок Иосиф, — ты вон куда смотри, вон, на крыши, на крыши смотри!
На крышах беленьких уютных домов лежали бараньи шкуры, вялились кишки и куски мяса — на каждом доме. Дома тут небольшие, в два-три этажа, крыши плоские, можно прогуливаться или вести с соседкой беседы — расстояние между домами в три локтя.
— Чего столько баранов? — спросил Стас.
— Мы попали в праздник, — перевела Ирина Павловна, переводчица группы. — Праздник байрам, то есть праздник барана. Не путайте его с курбан-байрамом, что бывает в начале мая, хотя разницы принципиальной никакой.
— Зачем же два одинаковых праздника? — недоумевал Стас.
— Сейчас все правоверные приносят в жертву барана — самого жирного. Так велит коран, — втолковывал Иосиф Стасу. Он почитал себя находящимся ближе к мусульманству, чем его друг, поскольку его родная прабабка была то ли из Турции, то ли совсем наоборот — была в Турцию завезена. Разное в семье говорили. Тем не менее здесь, в Марокко, Иосиф частенько свои эскапады против Стаса начинал словами: «Мы, мусульмане…» С одинаковым успехом он мог бы начать: «Мы, негры…» — меланхолию, благодушие и упрямство Стаса невозможно было пробить.
— Ты гяур,[11] — заводил Стаса Иосиф, — на тебя никогда не снизойдет саваб![12] Не пить тебе святой воды из Замзама! Не совершить тебе хадж!
— Исповедуй ифтидад[13], негодник! — кричит Иосиф. — Не смотри на марокканок! («Что перед одной из них даже десять твоих Натали? Ничто! Пыль!»).
Стас вздыхает, посмеивается. И так видит — никакого сравнения! И что в ней нашел Ахмед? Святые мощи в джинсах!
Марокканские девушки потрясли Иосифа. Сколько грации в походке, изящества в неторопливых движениях, величия в посадке головы. С чем сравнить эти черные глаза — сплошной зрачок без радужной оболочки? Не с чем! Только здесь можно понять восточных поэтов, думал он. Только здесь. Эх, была не была, пойду знакомиться.
Но Ахмед опять зовет в автобус, и чужестранцы едут дальше. Такова туристская жизнь…
Началась она на рабатском аэродроме после шести часов лету от Москвы. Когда Иосиф окунулся в африканскую ночь на бетонке чужого аэродрома, вдохнул чужой воздух и ощутил запах недалекой пустыни, ушедшего солнца и невидимого океана, он понял, что все это ему уже знакомо, и не удивился, а лишь мучительно вспоминал, откуда эта память.
«Все так… все так…» — думал он. И лишь в зале ожидания, наблюдая в окно за подруливающим к стоянке громадным «Боингом», он догадался.
«Ну конечно же… Это от Экзюпери… Он же писал об этом! Сколько раз он приземлялся в Рабате! Сколько раз отсюда взлетал!»
Он посмотрел на часы. Было девять вечера местного. «Совсем не поздно, а такая густая ночь… В Москве полночь, а на Чукотке давно новый день».
Проснулись они в пять тридцать от протяжного заунывного крика… Где-то муэдзин молился, и его голос разносился окрест, усиленный репродукторами.
— Аллах акбар! Аллах рахман!
— Что это? — спросил Стас.
— Азан… призыв к молитве… муэдзин призывает правоверных совершить утренний намаз, молитву.
— А-а, — протянул Стас с таким видом, будто он этот азан слышит по крайней мере каждый день и это ему надоело.
— Между прочим, — наставлял его Иосиф, — намаз надо совершать пять раз в сутки.
— Это ты совершай его пять раз в сутки, мне ни к чему. Мои предки были более благоразумны и не связывались с мусульманами. И не привозили бабок из Турции…
Он перевернулся на другой бок с намерением продолжить сон, но здесь, на новом месте, в комнатных сумерках, едва рассеиваемых светом, пробивавшимся сквозь жалюзи, ему было непривычно, и только сейчас он осознал как следует, что спать в гостях надо поменьше.
— Открой окна!
С пятого этажа «Балима-отеля» далеко был виден белый город в утренней прохладе, ряды высоких пальм, а внизу — чистая, тихая, ухоженная улочка без прохожих.
Муэдзин давно закончил свою песнь, и тут раздался страшный грохот — мальчишка тащил по булыжнику два железных ящика с кока-колой.
«Почему ящики железные? — не понял Иосиф. — Ведь кока-колу держат всегда в пластмассовых? Впрочем, это их дело…»
— Давай скорей! — поторапливал Стас.
Они быстро умылись и ринулись вниз, на улицу. До завтрака еще было два часа.
Дымчатые рабатские кошки завершали утренний обход своих владений. Они выныривали из-за каждого угла, из-за каждой подворотни. Ночь и утро — их время, в дневной суете здесь не увидишь ни кошки, ни собаки.
Вдруг из двери булочной стремительно вылетело юное создание. Сквозь совершенно прозрачную кисейную голубую рубашку просвечивало загорелое тело и узенькие белые плавки. Ребята обомлели не от ее одеяния, которое категорически запрещено кораном, а от самого факта появления чуда на безлюдной рабатской улице. Под мышкой она несла длинный батон, отщипывая от него по кусочку.
— Одалиска! — прошептал Стас.
— Тише!..
Она мельком окинула взглядом иностранцев, прибавила шагу и юркнула в невидимую дверь. Наверное, она тут и жила, просто вскочила прямо с постели в чем была и сейчас торопится приготовить завтрак.
— Она еще девочка, — опомнился Иосиф, — просто акселератка, девочкам, наверное, можно…
— Такая красавица… Прямо богиня… Жемчужина в короне Марокко!
— Давай, давай, — подзуживал Стаса Иосиф. — Скоро ты и стихи писать начнешь.
Заботливая милая женщина переводчица Ирина Павловна, как наседка цыплят, собирала под свое крыло пробудившихся туристов:
— Торопитесь, торопитесь, идемте завтракать!
Натали была еще со сна, но накрашена с избытком.
— А мы девушку видели, — заявил Иосиф.
— Да что ты?!
— Да, в ночнушке. Ей очень идет. Чего б тебе не сменить джинсы на неглиже?
— Вся голубая и прозрачная, — вздохнув, добавил Стас.
— А между прочим, советским мужчинам, передовикам производства, вовсе не к лицу чуть свет пялить глаза на зарубежных девушек! Лучше б делали зарядку! Бегом от инфаркта!
— А если она красивая? — недоумевал Стас, и, все его круглое бородатое лицо выражало святость.
— Изменщики вы коварные… чего уж там! Все мужчины одинаковы! — к Натали возвращалось хорошее настроение.
Вот тогда-то по дороге в Танжер все и началось. Как обычно, Ахмед тепло поздоровался со всеми в автобусе, как обычно, спросил, здесь ли Натали (она всегда выбирала место на последнем сиденье, там окно шире), персонально ей улыбнулся и персонально с ней поздоровался:
— О, Натали!
Привычный ритуал был завершен, и автобус тронулся.
Туристы молча глазели по сторонам, изредка события за окном комментировал Ахмед, а Ирина Павловна переводила.
За окном проносилась красная земля Марокко. Холмы и перелески, апельсиновые и мандариновые сады, кипарисовые аллеи, крестьянин с понурой лошадью и деревянной сохой, белые невиданные птицы, мирно идущие вслед за лошадью по пашне, стога и копны сена, обмазанные глиной, — вот и не нужен навес, тут дождей мало, хорошо придумано.
Красная земля Марокко, а вдали Атласские горы, и синий океан, и столпившиеся на берегу громады белых отелей.
Плантации хлопка и сахарного тростника, рощи пробкового дерева и кедра, и всюду оливы, жасмин, пальмы, кактусы всех видов и сортов, на границах полевых участков — кактусы-заборы, кактусы вместо ограды, кактусы на меже, и по всей обочине дороги могучие агавы, с громадными толстыми длинными сочными листьями. Листья агав испещрены надписями на всех языках мира — тут и латынь, и арабская вязь, и затейливый иероглиф, нет только славянской кириллицы, а смысл международного туристского автографа един: «Здесь был Вася».
Ахмед старательно вводил их в историю страны, один Мухаммед сменял другого, обильно лилась кровь под знаменем Ислама, все династии в головах туристов перепутались, и уже им не отличить Мухаммеда Пятого от Хасана Второго, уже начал кто-то подремывать, когда Ахмед сообщил, что совсем недавно, в семьдесят первом году, по решению правительства армия и школьники начали сажать леса на красной марокканской земле, озеленять ее.
«Самое лучшее занятие для армии и пацанов», — подумал Иосиф.
Автобус поднимался в гору, видны были участки гари. И смотреть на сожженные марокканские леса было так же больно, как на выгоревшие склоны чукотских сопок.
Друзья переглянулись: думали они об одном и том же. В прошлом году горела тундра недалеко от посадочной площадки, где базировалась партия Иосифа. Дымом заволокло ее на несколько дней, «аннушка» и вертолеты не могли работать. Огонь подбирался к базе и их аэродрому. Бульдозеров, чтобы вспахать тундру на пути огня, не было. Иосиф выехал в поселок и предложил тамошним авиаторам пробомбить участок.
— Нет бомб, — сказали ему. — И нужно указание свыше.
— Так все-таки нет бомб или нужно указание? — спросил Иосиф.
— И то, и то, — ответили ему.
— Взрывчатка есть, — сказал Иосиф. — Весной вы бросали на лед в бухте. Зря только нерп поубивали…
— Вот за это нам и досталось…
— Зато навигацию ускорили…
— Вот-вот… Она все и списала…
Помог Стас — депутат райсовета.
Взрывпакеты ложились ровно. Потом бросились люди — расчищать зону. Огонь остановили, но тундра дымила, правда, уже не так сильно. Полеты возобновились, партия продолжала работать.
— Здесь проще, — вдруг сказал Стас. — Климат хороший, урожай круглый год, богатая земля. На будущий год тут все зарастет…
— Пальмы, фикусы, бананы, — усмехнулся Иосиф.
— Вот именно… А тундре восстанавливаться нужен не один десяток лет.
— Что грустите, правоверные? — подошла к ним Натали. — Держите! — и протянула два апельсина.
— По блату?
— За красивые глазки…
— Понятно, — вздохнул Стас. — Рука Ахмеда…
— Правильно понимаете, — засмеялась Натали.
— И не жаль? От себя отрываешь?
— С кровью, — вздохнула она. — Мне для вас, ревнивых эскимосов, ничего не жаль. Хотите меня в придачу?
— Это и в Москве не поздно, — осмелел Иосиф.
— Нас волнует девушка в голубом, — поддержал Стас.
— Конечно… чего же в Туле со своим самоваром делать? А за морем и телушка — полушка… Нельзя вас по утрам выпускать на улицу!
— Будем по ночам.
— Толь-ко со мной! — раздельно проговорила она и вернулась на место.
И тут Ахмед взял микрофон и предложил спеть. Он оказался неплохим затейником. Исполнив две тягучие арабские песни, вдруг сказал:
— Что это только я один пою? Давайте вместе! Гуантанамера!
— Идет! — обрадовались все. — Гуантанамера!
Он пел по-испански. Все дружно подтягивали, во всяком случае припев. Иосиф, так тот вообще знал песню назубок, сказывалось его старое увлечение Кубой и испанским языком. Давным-давно, еще во времена карибского кризиса, отряд, в котором работал Иосиф, находился на острове Врангеля. В знак солидарности с ребятами другого острова геологи и полярники Врангеля поклялись не бриться, пока революция не победит, и слово сдержали, став заправскими барбудос. Из островной библиотеки взяли все, имеющее отношение к Кубе и испанскому языку, учили язык. Песню эту они тогда пели под гитару, вот и пригодилась сейчас.
— Браво! — аплодировал довольный Ахмед.
— Беса ме мучо! — вдруг закричала Натали. — Беса ме мучо! Ахмед!
Натали заказывала ему мексиканскую песню «Беса ме мучо» — «Целуй меня крепче».
По виду Ахмеда Иосиф сразу догадался, что песни он этой не знает, а слова Натали принимает за чистую монету, за просьбу Натали целовать ее крепче…
Ахмед растерялся.
— Он тебя не понимает, Натали! Он думает, ты всерьез! Он не знает такой песни!
Но Натали не слушала увещевания Иосифа!
— Беса ме мучо, Ахмед!
— Шпетер, шпетер,[14] — перешел вдруг Ахмед на немецкий.
Никто, кроме Иосифа, не обратил внимания на смущение гида.
— Что ты волнуешься? — толкнул Стас друга.
— Надо учить испанский, Маруся, — ответил ему Иосиф.
Дорога вышла на широкую бетонную площадку у высокого обрыва над морем. Здесь автобус остановился.
— Прекрасный вид, можно фотографировать. — перевела Ирина Павловна.
Туристы высыпали из автобуса. Ахмед взял под руку Натали и повел ее к обрыву. Здесь на бетонной стене разложили свои товары марокканцы. Судя по всему, это их постоянное место, все туристские автобусы непременно заезжают сюда — вдали в легкой дымке просматривался Гибралтар, внизу и дальше до горизонта нестерпимая синева океана.
Друзья подошли к маленькому киоску. Рядом в тени деревьев было три стола, два случайных посетителя лениво попивали чай с мятой. Здесь всюду пьют чай с мятой, хотелось обыкновенной воды. Старик торговец протянул бутылку кока-колы.
— Нет, — покачал головой Левочкин, — аква!
Старик из ведра зачерпнул большой кружкой ледяной воды, разлил ее в два стакана. Стас протянул дирхамы.
Старик отрицательно покачал головой. Левочкин поблагодарил.
— Почему он не взял денег? — спросил Стас, когда они отошли от киоска.
— Наверное, мусульманский обычай — не брать с чужеземцев денег за обыкновенную воду. Закон пустыни.
— Хороший обычай. В русских деревнях не разрешается благодарить за воду.
Когда луна (светильник аллаха) взошла над отелем «Аль умниа», «два русских полярника» сидели, как обычно, во дворе гостиницы возле бассейна, вдыхали прохладу танжерской ночи и на чудовищном воляпюке — смеси немецкого и испанского — вели беседу с Ахмедом о смысле жизни.
Только иногда Ахмед не мог скрыть удивления, что не приличествует мусульманину, обязанному все принимать с непроницаемой маской на лице. Но уж такова была информация, щедро преподносимая Левочкиным, и Стас краснел от наглого вранья, но благо в ночи не видно, а на толчки друга босой ногой Левочкин не обращал никакого внимания.
Левочкина посетило вдохновение:
— Я единственный мусульманин в Арктике, — вещал он. — Единственный мусульманин-эскимос. Арктиксмен, почитающий коран. У вас сейчас плюс двадцать пять, а у нас — минус сорок или пятьдесят. Точно не знаю, не слушал радио. У меня двенадцать собак, двенадцать моих лучших друзей. Я их никогда не бью. Не мучаю.
— Хорошо, — сказал Ахмед. — По корану нельзя животных мучить. Надо убивать сразу.
— Зачем убивать? Ты не понял. Я на них езжу. У нас снег везде. Машин нет. Автобусов нет. Собаки — это как такси. Только бесплатно. Вернее, как личный автомобиль. Сел, накормил и поехал. От Рабата до Танжера за два дня доехать можно.
Ахмед слушал внимательно и покачивал головой.
— Едим сырое мясо, очень помогает…
— От чего помогает?
— От всего. От холода. От голода. От тоски. А когда много сырого мяса поешь, очень хочется женщину.
— О! — засмеялся Ахмед. И стал слушать с еще большим интересом.
— А где взять? День едешь на собаках по тундре, по арктической равнине, два едешь, три… ночуешь в снегу, ешь сырое мясо, а вокруг ни души — городов нет, поселков нет, избушка от избушки в сотнях километров…
Ахмед вздыхал.
— А лето у вас есть? — спросил он.
— Есть… есть лето. Но холодное. Голым ходить нельзя, купаться нельзя. Все нельзя. Надеяться на милость аллаха можно. Но я даже уразу[15] не соблюдаю во время рамазана. Не могу.
— Почему? — удивился Ахмед. — Почему?!
— Ты думаешь, это так просто? Сорок дней надо поститься, а пищу принимать, только когда взойдет светильник аллаха. Если рамазан летом — мусульмане в Арктике сразу становятся грешниками. У нас летом ночи нет, круглые сутки светит солнце. А разве можно в пост при солнце принимать пищу?
— Нельзя, — твердо сказал Ахмед.
— Вот-вот… Пока дождешься ночи, чтобы покушать, пройдет два месяца. Где ты за это время будешь? Там, у аллаха! Что делать?
Ахмед был потрясен железной логикой факта.
— Могу я после этого попасть в рай?
Ахмед призадумался.
— А он? — спросил Ахмед и кивнул на Стаса.
— А-а, — пренебрежительно махнул рукой Левочкин, — он русский, христианин. Им все можно, они хитрые.
Стас улыбался. Он знал, что Осю не остановить. Осю повело.
— Тебе надо сходить в Мекку, — улыбнулся Ахмед. — Мекка смоет все грехи, Мекка все простит. Аллах милостив!
— Не могу… Языка не знаю и молитвы забыл. Отец знал, я забыл. Совсем гяуром стал. Нельзя, убьют.
— Убьют… — охотно согласился Ахмед.
— У меня и жена не наша. — вздохнул Левочкин.
— Русская?
— Да…
— Совсем плохо, — сказал Ахмед. — Дети есть?
— Есть…
— Они никогда не будут мусульманами, — твердо сказал Ахмед.
— Это так, — согласился Левочкин. — Послушай, Ахмед! Ведь коран разрешает нанять заместителя… чтоб вместо тебя сходил в Мекку, совершил хадж… а?
— Это можно… но это дорого стоит.
— Ахмед, будь другом! Обойди за меня семь раз вокруг «черного камня», прикоснись к нему, соверши молитву у «места Авраама», попей воды из Замзама, пробеги семь раз с холма Сафа на холм Марва… Ну чего тебе стоит?
— Я тоже немножко грешник, — уклончиво ответил Ахмед. — Не успеваю пять раз молиться. Вот шофер наш Али — заметили? — он всегда совершает намаз, он крепкий мусульманин.
Друзья давно обратили на это внимание. Где бы ни находился автобус, в определенное время Али останавливал его, уединялся, быстро становился на колени, припадая руками и лбом к земле, шептал молитву, неторопливо возвращался. Много времени это не занимало. Ирина Павловна только просила, чтобы никто ни о чем не спрашивал и, желательно, не смотрел и не фотографировал, а лучше уходил от этого места подальше, на всякий случай, мало ли что… Заметят любопытство другие верующие — будут неприятности.
— Далеко до Мекки… — задумчиво сказал Ахмед, отвечая на странную просьбу Иосифа. — Не скоро пойду. Буду стариком, — он показал длину бороды, какая должна вырасти, — тогда пойду… Не скоро…
(Он сказал даже не «стариком», а «дедушкой», что почему-то очень понравилось Левочкину.)
— Будем стараться, — сказал Иосиф Ахмеду. — И тогда впереди вечное блаженство… Представь, Ахмед, возлежим мы с тобой среди садов и источников… на ложах из парчи и атласа… на золотых подносах вкуснейшие яства и пития… а вокруг большеокие, черноглазые и полногрудые гурии…
Ахмед улыбался.
— О чем это ты? — спросил Стас.
— Это рай так у них выглядит, я читал в коране.
— Недурственно, — согласился Стас. — И когда ты про это разведал? Когда успел?
— Наследственное. У меня прабабка турчанка, — ответил Ося. — И к тому же я готовился к поездке в отличие от некоторых, пребывающих в безмятежности…
— Мне бы мог не заливать, — огрызнулся Стас, — обрабатывай лучше Ахмеда.
— Он говорит, — перевел Ахмеду Левочкин. — Почему Ахмед не купается?
— Я не умею плавать, — признался гид.
— Он не умеет плавать, — сказал Ося Стасу.
С другой стороны бассейна появилась тощая фигура с полотенцем через плечо. Длинные, до плеч, волосы перехвачены лентой. Ребята узнали соседа по этажу, шведа. Он приехал с женой и ребенком, но сейчас был один, и ему тоже было жарко.
Ахмед стал что-то шептать на ухо Иосифу.
— О чем он? — спросил Стас.
— Он спрашивает, неужели в Москве — надежде прогрессивного человечества — тоже есть волосатики?
— Сколько угодно! — рассмеялся Стас.
— Так и отвечать? — спросил Ося.
— А что?
— Ну… — замялся Ося. — Неудобно. Может, скажем, что в Москве нет длинноволосых, а? Святая ложь, а?
— Нет! — категорически уперся Стас. — Надо говорить правду. Ты и так ему сегодня заливал под завязку. Полным-полно, мол, так и переведи!
Левочкин перевел. Ахмед качал головой. Был он курчав и коротко острижен. Во влажных его громадных черных, как танжерская ночь, глазах светилась безысходная арабская печаль.
— Ахмед приглашает в бар, к телевизору. Давай одеваться!
Они оставили шведа в одиночестве, пошли в номер переодеваться, а Ахмед направился в бар ждать их и Натали.
Ахмед с Натали пили кофе. Стас и Иосиф — заказанное для них Ахмедом сухое красное вино. Вино было дрянное, хорошего тут вообще не было.
С Натали Ахмед общался по-французски, и друзья из их разговора ничего не понимали. Видно было только: Ахмед рад, что вечер удался, у всех хорошее настроение, еще раз было заказано вино и много кофе. И воды принесли — это тоже Ахмед постарался, — и каких-то орешков. Из динамика беспрерывно транслировалась легкая музыка, танцевать здесь было не принято, наверное, оттого, что бар принадлежал гостинице, а гостиница — «четыре звездочки», высокий класс, постояльцы — люди солидные, молодежи с улицы сюда вход заказан, да и вообще, для активного отдыха есть другие места, вон по соседству — ночной клуб, пожалуйста.
— Спроси, Натали, а места в гостинице есть? — сказал Стас.
Натали перевела.
— Конечно, — удивился вопросу Ахмед.
Левочкин пояснил;
— У нас в любом городе, прежде чем построить гостиницу, заказывают большую доску — из дерева, из золота, серебра или просто из картона — с надписью — «Мест нет».
Левочкин опять понесся.
— А почему? — удивился Ахмед.
— Этого никто не знает, — авторитетно отвечал Левочкин, — никто, даже директор гостиницы. Загадка русского сервиса.
— Не морочь ему голову, — попросила Натали. — не поймет.
— Мальчики, — спустя некоторое время оживилась она, — Ахмед спрашивает, нет ли желания закусить чем-нибудь посущественней, а то ведь уже полночь?
— А что, есть возможность? — встрепенулся толстый Стас. (На протяжении всей поездки не было еще случая, чтобы он отказался в ресторане от добавки, жаль только, добавку предлагали не всегда. «Здесь нет каких-то нужных мне витаминов», — объяснял он Левочкину свой хронический голод. «Куска оленины килограмма на полтора для тебя здесь нет, вот в чем дело!» — возражал ему Ося.)
— Ахмед приглашает в ресторан «Дамаск», национальная кухня. Все заботы берет на себя…
— Он тебя хочет пригласить, да стесняется, вот и зовет нас, — догадался Левочкин. — Скажи, согласны, принимаем приглашение, особенно обжора Стас! Особенно за счет фирмы!
— Не надо, это не переводи… — застеснялся Стас.
— Что я, совсем уж дура? — обиделась Натали.
— Кто тебя знает? — Пожал плечами Ося.
Они влезли в такси и через две минуты оказались перед входом в «Марокко-палац». У входа висела фотовитрина с обнаженными танцовщицами.
— Нам не сюда, нам напротив, — сказал Ахмед. — Сюда потом.
Напротив через улочку сияла неоновая вывеска ресторана «Дамаск» над маленькой дверью, а все окна были забраны железными ставнями так плотно, что свет из ресторана на улицу не проникал.
Ахмед что-то сказал по-арабски швейцару, тот с полупоклоном посторонился, гости вошли в дом, прошли узенький маленький коридорчик и оказались в зале.
Национальный оркестр (все музыканты в белом) играл что-то громкое и непонятное.
Метрдотель отвел гостей за их столик. Левочкин огляделся. Тесное помещение ресторана состояло из нескольких маленьких залов, а в залах все столики были разделены резными деревянными заборчиками. Выходы из залов упирались в центральную площадку, где находилось небольшое возвышение для оркестра и несколько квадратных метров пола для танцев.
За весь вечер никто из посетителей так и не танцевал. Левочкин объяснил себе это национальным характером ресторана, народной музыкой его оркестрика. Танцевали девушки из варьете — четыре, на удивление, полные марокканки исполняли танцы народностей Атласских гор. Они очень непринужденно танцевали и пели, шутили, смеялись и вообще резвились, чувствовали себя не как на работе, а будто бы на репетиции самодеятельности в сельском клубе.
Иногда по столикам гулял медный поднос, куда посетители складывали медь, серебро и бумажки, очевидно, гонорар для артистов.
Поначалу Стас боялся, что ему наесться не удастся, но сразу же принесли острый суп, затем порцию вкусной каши «кускус» под соусом, затем мясо, затем сладости, чай и, воду, хлеб и лепешки и отдельно соус с пряностями.
Стас успокоился, повеселел, тем более что на столе кроме легкого вина, заказанного Ахмедом для Натали, стояла бутылка «Русской водки» в экспортном исполнении, предусмотрительно захваченная Левочкиным в гостинице из их запасов.
— Как мясо, мальчики? — спросила Натали.
— Мясо вкусное, но тонкое, — ответил Стас.
— Так и переводить?
— Ты что? — испугался Стас.
Она засмеялась:
— Вот и ходи с вами в приличное общество.
По отрывочным словам из бесед Ахмеда с официантом и по общему настроению в зале Левочкин понял, что атласские девушки и оркестр — это еще не самое главное, ожидается что-то другое, коронное, фирменное блюдо «Дамаска».
Так оно и вышло. Оркестр заиграл что-то нежно-заунывное, и неизвестно откуда появилась молодая красавица с длинными черными волосами, громадными глазищами в пол-лица, без одежды — если не считать узенькой красной полоски на бедрах и такой же на груди.
Зал взорвался аплодисментами, звезду «Дамаска» тут знали и ждали.
Стас при виде этого зрелища чуть не подавился лепешкой с соусом, а у Левочкина дрогнула в руке рюмка.
Исполнялся танец живота.
— Запоминай, Натали, — шептал Левочкин, — будет чем удивить московскую публику. Учись. Во дает, чертовка! Нравится?
— Да, — сказала Натали. — Это красиво.
Но почему-то в голосе ее была грусть.
— В том-то и дело, красиво… Сколько поэзии! Само совершенство… Нет, я не могу, Стас! Здоровье этого чуда!
Ахмед улыбался. Он радовался эффекту. Натали ему перевела, что ребята пьют за здоровье танцовщицы.
Ахмед попросил поднос, положил несколько купюр, отправил поднос дальше. Он за гостей благодарил артистку.
Но что больше всего удивило Левочкина — наколка на ее подбородке, небольшая, в полспички вертикальная полоска. Очевидно, сделана в детстве, какой-нибудь племенной знак. Наколка не портила ее прекрасного лица.
«Как на Чукотке»[16], — подумал он.
Долго исполнялся танец живота. Но смотреть его можно было бесконечно. И никто не задавался вопросом, где здесь танцевальное мастерство, а где красота женщины, — все было слито воедино, все являло сиюминутный шедевр, выполненный на одном дыхании. Танец прекратился, и оркестр, заигравший туш вслед уходящей танцовщице, не мог заглушить аплодисментов. Она остановилась, набросила на плечи легкий газовый платок, всем улыбнулась, всем показала свое прекрасное лицо, потом собрала платок в комок, стянула его с плеч, медленно пошла к выходу, дала возможность еще раз полюбоваться своей фигурой и царственной походкой. Наверное, так богини ходят по лугам. Впрочем, Левочкин давно заметил, что марокканская женщина даже улицу переходит как королева, случайно вышедшая за покупками. Сколько изящества и достоинства!
«Где их учат этому? С колыбели, что ли? И разве можно этому научить?»
На эстраде снова появились четыре атласские толстушки.
А прима демонстрировала только один номер. Сейчас, заметил Левочкин, она пробиралась к выходу. Туфли на высоких каблуках, джинсы, меховая накидка (хотя на дворе — Африка), длинные черные волосы.
— Хорошего понемножку, — вздохнул он и встал и, прижав правую руку к сердцу, поклонился ей. Стас тоже поднялся, вдвоем они снова стали аплодировать, она улыбнулась, кивнула им, прощаясь, что-то прошептала — в шуме-гаме не разобрать, возможно, благодарила. У самой двери обернулась, помахала рукой.
На площадку между тем вышла другая танцовщица. Голубые полосочки на бедрах и груди были обсыпаны серебряными блестками. Она не была красивой, скорее миловидной, чуть полнее примы, и, понимая, что не выдержит конкуренции с предшественницей, танцевала недолго. Лукаво улыбаясь, вытанцовывала между столиками, кого-то отыскивая, и вдруг, скатав газовый шарф, бросила его, как мячик, в Стаса. Стас подхватил — и понял: отступать поздно.
Она вывела его из-за стола. Развязала ему галстук и бросила его на стул. Ловко со спины стянула ему пиджак и также положила его на стул. Расстегнула ему пуговицы рубашки — и рубашка оказалась там же, на стуле. Хорошо, что Стас не носил майки. Она протянула ему руку — идем, мол. Он поднял, как на прощание, рюмку, опрокинул ее залпом для храбрости и, красный, смущенный, пошел следом за танцовщицей.
— Стас, не подведи! — кричал Левочкин, отчаянно радуясь, что шарф достался не ему.
Обнаженный по пояс, кокетливо поводя белыми, поросшими рыжеватым пушком плечами, с трудом втягивая живот, Стас следовал указаниям партнерши и исполнял нечто среднее между цыганочкой, твистом, лезгинкой и гопаком. Он высоко вскидывал колени, прыгал, хлопал в ладоши в наконец пошел вприсядку. Но «дыхалки» на «русского» не хватило, и он пошел вокруг танцовщицы мелкими шажками, как вокруг елки.
— Знай наших! — довольный, орал Левочкин.
Зал аплодировал.
И Стас разошелся не на шутку, видать, последняя рюмка помогла.
— Выручай Стаса! — крикнул Левочкин Натали.
Натали выплыла из-за стола, вошла в круг. Теперь две женщины исполняли танец, только одна из них была одетой. И у нее не все хорошо получалось, но она танцевала свой танец, и в этом танце смотрелась, очень смотрелась тоненькая Натали. Оркестр наяривал что есть силы, и за всеми столиками прекратили трапезничать. Никогда здесь не видели танцующую гостью. А эта гостья танцевать умела!
Танец закончился. Все трое пошли к столику. Вынырнувший откуда-то из закутка официант преподнес Натали громадную красную розу.
Натали поблагодарила, сделав книксен.
«Обалдеть можно!» — ахнул Левочкин.
Стас натянул рубашку, а галстук протянул танцовщице.
— Презент, — сказал он.
Танцовщица вытащила из волос ленту, заколку и протянула все Стасу.
— Ченч! — засмеялся Левочкин.
— Мерси, — сказал Стас, принял подарок и галантно поцеловал ей руку.
Танцовщица чмокнула его в щеку, засмеялась и побежала на эстраду. Музыканты сделали перерыв.
— Ну, Стас! Ну, молодец! — восхищался Левочкин. — Не подкачал! Это по-нашенски! Честно говоря, не ожидал я от тебя такой прыти!
— Отдыхать так отдыхать, — тяжело дыша, скромно потупился Стас. — А ты розы такие когда-нибудь видел? — отвлек он внимание Левочкина.
Никто из них — ни Стас, ни Левочкин, ни Натали — не видели никогда таких громадных роз — красная роза величиной с футбольный мяч. Благословенна земля, на которой растут такие цветы!
— Ее только что срезали во дворе, — объяснил Ахмед и улыбнулся.
Так и не суждено было ребятам узнать, что это — подарок официанта или жест, щедро оплаченный Ахмедом.
Утренняя дымка — предвестник жаркого дня — висела над городом. Было тепло и безлюдно. Добирались пешком, здесь недалеко.
Ося прошел в конец длинного коридора и у номера Натали столкнулся с Ахмедом.
— Ты туда или уже оттуда? — неожиданно для себя бесцеремонно ляпнул Левочкин.
Тот смутился. Молча переминался с нога на ногу.
— Спит? — спросил Левочкин.
Ахмед развел руками и улыбнулся. Улыбка не могла скрыть печаль его черных арабских глаз.
— Идем к нам… — сказал Левочкин.
— О! О! — застонал Ахмед. — Голова!
— Ничего, пройдет. Идем. Она спит. Морген, морген нур нихт хойте…
— …зо заген фаулен лейте[17] — печально улыбаясь, продолжил Ахмед.
Левочкин взял его под руку, и они пошли назад по длинному коридору.
— Я приду, — сказал Ахмед. Он направился в свой номер и вскоре вернулся с двумя бутылками кока-колы.
— Я ему всю обедню испортил, — сказал Левочкин и кивнул на Ахмеда.
— Чего? — не понял Стас.
— Стоял у дверей Натали.
— А она? — спросил Стас.
— Кто? Дверь или Натали? — разозлился Левочкин.
Из всего Ахмед понял, что речь идет о Натали, и смотрел на друзей с надеждой.
— Спит Натали, — опомнился Левочкин. — Шляфен.
— Шляфен, шляфен… — закивал Ахмед.
— Какая программа на завтра? То есть уже на сегодня? — спросил Стас.
Левочкин перевел.
— Отдых до половины дня, — ответил Ахмед. — Свободное время.
— Завтра, то есть сегодня, наш праздник, — сказал Стас.
— Да! — воодушевился Левочкин. — Седьмое ноября, Ахмед. Революция. Слыхал? — Тот смотрел непонимающе.
— Октябрь, Ленин. Понятно?
— Да, да, — закивал Ахмед. — Экспроприация.
Левочкин порылся в карманах, протянул Ахмеду металлический рубль с изображением Ленина.
— Держи. На память. В честь праздника.
— Ишь ты, — пробурчал Стас, — экспроприацию он сразу понял.
— Да, да, — закивал Ахмед. — Нельзя взять деньги у одного и отдать их другому. Это знают все мусульмане. Бог не простит и в загробной жизни накажет.
— А в этой жизни пусть все будет у Хасана, да?
— О! Если б Хасан Второй выполнял все, что обещает, мы бы давно ходили по цветам и коврам, — воодушевился Ахмед.
— Так в чем же дело? Найдите другого Хасана!
— Ося! Хрен редьки не слаще. Ты не так его учишь, и нечего про политику. Не наше это дело, да? Пусть живут как живут. Не вмешивайся. Нас же предупреждали.
— Ты прав… Я увлекся.
— А почему один толстый, другой тонкий? — спросил Ахмед.
— Почему?
— Потому, что у одного кошелек толстый, а у другого тонкий.
— И все?
Ахмед пожал плечами.
— Лучше давай про женщин, — сказал Стас. — А то, мне сдается, или ты не так переводишь, или он не то молотит.
— Он своеобразно мыслит, Маруся. Не забывай, мы в Африке.
Утром друзья сели за столик к Натали и Ирине Павловне. Дул легкий бриз, и было холодно.
— Мы девушку видели, в красном, — доложил Стас Ирине Павловне.
— Знаю, в ночном клубе. Ну и как?
Стас вздохнул.
— Нет слов. А на Левочкине вон и лица нет. Такова арабская жизнь…
— Вы должны демонстрировать образец нравственности, — глаза Ирины Павловны лукаво лучились.
— Это пусть Стас демонстрирует, — снял с себя ответственность Левочкин.
— А если она красивая? — спросил Стас, и его круглое бородатое лицо, как всегда, выражало святость.
— Мое дело предупредить, — засмеялась Ирина Павловна.
— Другие, как мне известно, тоже ведут себя не лучшим образом, — бурчал Левочкин.
— Ну уж? — возразила Натали.
— Конечно… Глазки строим, завлекаем… обещаем, обещаем. Беса ме мучо. Подарки принимаем… Так советские люди не поступают… Где ж ответная благосклонность? Где беса ме мучо? А?
Натали покраснела:
— Совсем вы тут в жаре чокнулись, мальчики!
И, не допив кофе, она встала из-за стола.
— Ну зачем вы ее так? — укоризненно прошептала Ирина Павловна.
— Левочкин просто не в духе…
На Стаса накатила черная меланхолия, дом вспомнился, дети, далекая северная бухта, темно там сейчас, электрический свет круглые сутки, шапки тяжелых туманов надеты на сопки, только не видно их, туманов, ничего отсюда не видно, одно знают друзья — темно там сейчас, дует ветер, идут дожди, льды забили бухту, светятся огоньки домов, огоньки карабкаются по сопкам, тепло там дома, уютно.
— Скоро уедем, — успокаивает его Левочкин. Идут они по бульвару Мескини.
«Сейчас дойдем до площади Объединенных Наций, затем свернем — и назад, к себе, в отель «Вашингтон», а то совсем раскис Стас», — думает Левочкин.
Красивые пальмы на площади, и все тут прекрасно. Хороша Касабланка и днем и особенно вечером. Ах, Касабланка, Касабланка! Чего ж глаза на нее не глядят и хочется в чукотскую ночь?
— Домой хочу, — бурчит Стас. Он идет тяжело, устремив взгляд под ноги.
На площади Объединенных Наций катаются дети на роликовых коньках.
— Каково им, бедным, без снега-то, а? — сочувствует Левочкин.
— Давай присядем…
— Тут нет скамеек, видишь? У них не принято…
— Ну вот тут давай… на оградке… она овальная.
— Лучше здесь, — повел Левочкин Стаса.
— Давай под пальмой… ни разу в жизни не сидел под пальмой!
— Хорошо, что еще ни разу не сидел, — к Левочкину возвратилось хорошее настроение.
— Я серьезно, — обиделся Стас. — Скоро сорок, через месяц, а я под пальмой не сидел. И ни разу не катался на роликовых коньках! Ты только представь — жизнь прошла, а я ни разу не катался на роликовых коньках! Что я видел? Только Чукотку! Что я знаю? Жизнь прошла мимо… На роликовых… ни разу!
— Не хнычь… дались тебе эти коньки!.. Ты все-таки видный человек в районе…
— Да у нас… во всем районе… никто ни разу на роликовых коньках!
Они сидели под пальмой, и никто на них не обращал внимания. Стас тяжело вздохнул.
— Да куплю я тебе коньки, куплю! — не выдержал Левочкин.
— Снегурки?
— Канады!
— На черта мне твои канады! Что я с ними в Африке буду делать?
— Да не в Африке, на Чукотке!
— На Чукотке?! Я сам тебе на Чукотке куплю! Хоть сто! И подарю! Сколько хочешь! На Чукотке… — передразнил он Левочкина — …канады… тоже мне, Харламов нашелся… Бобби Орр!
Прошел полицейский, посмотрел на них, отвернулся.
— Ося, если нас возьмут, скажи, что мы не здешние, — слезно попросил Стас.
— Непременно. Скажу, что мы с Атласских гор. Потеряли четырех толстушек из ресторана «Дамаск».
— Не-е-т! Это было в Танжере… — встрепенулся Стас.
— Все равно в Африке… тут поймут…
— Скоро ужин… ночная жизнь… живут же люди!.. — Стас вздохнул.
— А тут хоть помри — жизнь проходит, мимо, — подогревал его Левочкин, — а что мы кроме снега видели? Ничего! А уж и сорок стучится в двери!
— Ты это брось! — рявкнул Стас.
— Как это? — оторопел Левочкин.
— Так это! — передразнил его Стас. — А они что видели?! — взорвался он. — Вон, посмотри! — он махнул рукой в сторону уличной толпы. — Что они видели? Ставлю один к тысяче — никто из них, ни один, ни разу не был на Северном полюсе! А моржа живого они видели? Вот ты успел на верблюде покататься и льва ихнего живого погладить! Кто из них белую медведицу в ее берлоге гладил? Кто?! Кто из них бифштекс из китятины ел? Кто белухе помогал разродиться на берегу Ледовитого? Кто из них сайку черпал на берегу? Да вяленой кеты они ни разу не пробовали! Черного хлеба у них даже нет! Где мы живем — и то не знают, не ведают!
— Знают, — сказал Левочкин, — в России…
— А где это? Где?
— Им и этого хватит. Излишняя информация вредна.
— А почему, Ося, ты знаешь и их коран, и про Хасана Второго, и про свару с Мавританией… а почему им все равно? Вчера, помнишь, Ахмеду металлический рубль подарили с изображением Ленина. Сувенир, так сказать… Знаешь, он потом мне сказал, что это тот вождь, который принимал участие в Ялтинской конференции! Каково?! Человек с высшим образованием! Четыре языка! Учился в Париже! Чего же от остальных требовать, Ося? Чего? Куда идти?
— Чего ты на меня напал? Сам же плакал, — оборонялся Левочкин.
— Когда? — взревел Стас.
— Пять минут назад… говорил, жизнь прошла… ничего не видел… фигурным катанием решил заниматься… С Крэнстоном, говорил, рассчитаешься… вот похудеешь килограммов на двадцать — и привет! Плакали мировые рекорды по катанию. Твой район всех побеждает. Бобби Орра приглашаешь в гости за счет райисполкома…
— Ты что, озверел?!
— А ты, видел, чтоб я когда-нибудь шутил? — проникновенно спросил Левочкин, обнимая Стаса.
В последний день посетили знаменитый океанариум. В открытых бассейнах резвились морские черепахи, в бетонной яме, едва прикрытые водой, уныло лежали две нерпы. А в самом здании любопытные могли вдоволь насмотреться на диковинных рыб, крабов и прочую океанскую живность в здоровенных аквариумах.
После осмотра хотели сходить на пляж, но пляжи оказались платными, частная собственность. Ахмед переживал и наконец, поговорив о чем-то с шофером, махнул рукой, дав команду садиться. И высадились где-то за маяком, на пустынном месте. Дикий пляж. Пацаны — белые, черные, мулаты — гоняли мяч. Кому же не достался мяч, осваивали серфинг, было несколько самодельных досок. Серфинг сразу же привлек внимание наших друзей, они мигом разделись и, одолжив у мальчишек доски, ринулись в высокие волны Атлантики.
Накупавшись до одури, обсыхали на свежем сильном ветру, заходящее солнце грело еле-еле, и совсем не чувствовалось, что это Африка.
Поздним вечером после ужина, лениво расположившись в мягких креслах холла, они слушали мелодии из портативного комбайна Ахмеда, Левочкин покуривал «Кент», забытый на столике Натали, Стас попивал кока-колу, и настроение у всех было благодушное, еще бы — завтра домой.
— Слушай, Ося! — Стаса потянуло на откровенность. — Сколько тут красавиц, а? А я к Маше хочу, домой…
— К какой, к черту, Маше? Ты, часом, не перегрелся? До Маши тринадцать тысяч километров, если по прямой… А в обход? А на современном транспорте с остановками и пересадками? А тут марокканки, негритянки, мавританки, берберки, испанки, алжирки, ливийки, еврейки, туниски, мулатки разные. Вот Ахмед появится — я ему растолкую твою проблему!
— Отстань!
— Стас, ты простудился! Раз, шуток не понимаешь — поверь мне, ты простудился. У тебя, случаем, не ангина?
— Я домой хочу, вот смотри, — Стас высунул язык, — нет никакой ангины.
Ночью Стас не спал, часто бегал в туалет, Левочкин беспрестанно кипятил ему в кружке чай, маленький кипятильник был всегда с собой, друзья не могли без чая. По старой тундровой привычке Левочкин всюду возил с собой аптечку, суеверно придерживаясь правил: если взял аптечку, ничего с тобой не будет, а забыл прихватить — непременно заболеешь. Раз в полгода он заменял лекарства. И сейчас он пичкает Стаса таблетками, отпаивает крепким чаем. Поставил градусник — тридцать девять. Лоб Стаса покрыла испарина, губы запеклись.
«Где ж его прихватило?»
Версия с питанием отпала сразу — ели все одинаковое, пили тоже.
Левочкин дал ему тройную дозу аспирина, чтобы сбить температуру, а для укрепления желудка такую же дозу в два приема левомицетина и фталазола. Потом крепкий чай, почти одну заварку. Потом через каждые два часа антибиотики с чаем.
— Не трусь, я в поле всегда был медиком, у меня самый лучший результат: еще никто не умер.
К утру температура спала — тридцать восемь, желудок окреп, завтракать Левочкин Стасу не рекомендовал. «Потерпи уж, скоро улетаем, шоколад и московские хлебцы у меня остались, не умрешь».
— Вот, — обнадеживал он Стаса. — Эта таблетка для сна, поспи немного. А эта утром — если проснешься, конечно.
Стас терпел.
«А ведь это простуда, — подумал Ося. — После неумеренного купания, да на ветру… да после жары… бодрились, полярники, черт возьми, ведь никто из наших не купался… вот тебе и серфинг! Странно, конечно… В Арктике из бани — в сугроб, — и хоть бы один чих, а тут в жаре — и прихватило! Не наш климат, сплошные микробы…» — позднее раскаяние овладевало Левочкиным.
— Слышь, Стас?
Стас открыл глаза.
— Панику поднимать не будем. Доктор тут на валюту…
— Да знаю…
— Наше посольство в Рабате… пилить до него и пилить… А в Мадриде, там сразу… первый визит… врежет тамошний доктор тебе укольчик и по чарке спирта, мне — в знак солидарности… Опять же проконсультируюсь… как коллега с коллегой.
— Думаешь, выцыганишь?
— А как же? У коллеги… у соотечественника?! Да он, может, в своем Мадриде первых людей с Чукотки увидит… первых, как знать, и последних… я, может, его на Чукотку сагитирую… если он хороший человек, конечно, если он озверел от тоски за границей. Не может наш человек долго…
— Я больше сюда не поеду… Я в Гренландию хочу…
— Я тоже… Пей таблетки, чай. До Мадрида ой как далеко.
Аэропорт Касабланки непривычно суетлив (о том, что непривычно, Левочкин узнает потом, от Ахмеда). Армейские и полиция появляются неожиданно то там, то тут, стоянка машин вся забита, а подъезжают еще, размещаются вокруг, полиция с ног сбилась, гражданские руководят тут же, но все без крика, две-три фразы, все здесь покорны, все подчиняются, и эксцессов нет.
Много, очень много машин украшено зелеными лентами… Совсем как наши такси, когда едет по городу свадьба. Зеленые ленты, зеленый флаг ислама…
Бледен Ахмед. И торжествен. Какая-то радость светится в его глазах. Затаенная радость приобщения к чему-то. К чему?
— Вам повезло… вы увидите… — бросает Ахмед.
А Стасу плохо, наверное, температура поднялась. Когда же посадку объявят?
— Небольшая задержка, — объясняет Ахмед. — Вот их встретят, тогда и нам можно…
Кого «их»?
Толпа напирает с улицы, забила весь пассажирский приемник-накопитель, молчаливо стоят полицейские и военные, все молчат, все устремили взгляд туда, откуда появятся первые прибывшие.
И вот они идут. Старики в белом. В белых ихрамах[18], в сандалиях на босу ногу.
Левочкин остолбенел. Кинулся к Ахмеду. Ахмед радостно закивал головой. Левочкин только читал об этом, но не видел никогда и представить не мог, да и никто из их группы этого не видел.
— Чего они всполошились? — бормочет Стас. — Правительственная делегация?
— Тише, — спокойно сказал Левочкин. — Паломники. Из Мекки. Возвращаются марокканские старики, совершившие хадж, последнюю работу мусульманина. Они теперь как святые. Это все равно что нам с тобой слетать в космос.
— А-а-а! — разнеслось по толпе. — А-а-а!
Толпа расступилась, старики шли достойно, как национальные герои. За дверями аэропорта их подхватили под руки родственники, вели к машинам, каждый, кто рядом, хотел прикоснуться к одежде, в глазах родственников и встречающих такое, будто они сами попробовали воды из Замзама, будто они прикоснулись к Черному Камню, а не эти старцы… Как мало человеку надо!
— Я счастлив, — шепнул Ахмед. Он сказал это Левочкину по-немецки.
— Я тоже, — ответил Левочкин, вспомнив, что он единственный мусульманин-эскимос.
Ахмед кивнул. Глаза его светились.
Стас и Левочкин вышли на улицу. Они и не собирались влиться в толпу, почтительно напиравшую на машины с зелеными лентами, но двое полицейских показали им в сторону:
— Но, но…
— Нельзя, значит, — вздохнул Стас.
— Отсюда посмотрим.
Каждого паломника сопровождало несколько машин, но у сопровождающих тоже зеленели ленты на капотах, знак приобщения к самому святому.
— Вот возьми сейчас с машины ленту, просто потрогай, и тебя разорвут на части, поскольку ты гяур…
— Тебя тоже, — сказал Стас.
И никто во всем порту не подозревал, что не пройдет и полгода, как святая мечеть в Мекке будет взята мусульманами-террористами, и прольется много мусульманской крови, ручные бомбы будут рваться в святых местах, и мало кто сдастся в плен, с большим трудом доведут пленных до суда, а на другой день уничтожат. Но это их, арабское дело… да и далеко до этого, полгода ждать, и никому это не нужно, чтобы бомбы, и кровь, и все неправедное.
Голова кружится у Стаса, хочется пить.
— Идем, в туалете есть кран.
— Но, но, — сказал им уборщик. И кивнул на вывеску.
— Платный туалет, частный.
Они ринулись во второй. То же самое.
— Постой, я ему сейчас объясню! — сказал Левочкин.
— Но! — захлопнулась перед ним дверь туалета.
— Вот гады, а! — взъярился Левочкин. — Вот гады, а!
— Цум тойфель! Готт фердаммт![19] Год дем![20] К черту! Да меса ес ун муэбле![21] Марта унд Ирма баден![22] Матка бозка ченстоховска![23] — орал он на всех языках все, что мог.
Прибежал перепуганный Ахмед:
— Вас ист лос? Вас ист лос?[24]
— Ничего! — рявкнул Левочкин. — Ах ты, капитализм проклятый, когда же ты загниешь окончательно! Когда же ты сгниешь! У меня друг умирает, а у них сортир закрыт, воды не дают! Сволочи!!!
— Не скандаль, Ося! — умолял его Стас. — Не скандаль! Сейчас наши прибегут, неловко…
Группа мирно и чинно сидела в противоположном углу длинного зала перед стойкой таможенного контроля и тихо подремывала и ничего не видела, ни приезда паломников, ни суетливого Ахмеда, ни больного Стаса, ни скандального Левочкина.
— Эти тоже хороши, соотечественники! — сквозь зубы по инерции ревел Левочкин.
— Не клепай на наших, — остановился Стас. — Они ж не знают.
Левочкин успокоился. И что-то веселое и хищное мелькнуло в его глазах. Азарт какой-то.
Он повел Стаса сначала наверх, потом вниз, потом по короткому коридору. Стасу даже показалось, что тот здесь не первый раз, он просто забыл, что ориентироваться геологу в лабиринтах новой постройки, которую он внешне изучал давно и тщательно, не составляет труда, если знать простейшие законы строительства, подчиненные нехитрым правилам архитектуры.
Левочкин резко распахнул деревянные двери фешенебельного ресторана. Столики были пусты. Ни одного посетителя. Только у стойки налево бармен вел беседу с официантом, они замолчали, ожидая, что гости сядут.
Левочкин решительно подошел к стойке, вытащил из кармана таблетку, показал на Стаса:
— Майн фройнд… О, о, о! — кранкен… — и он показал на зуб и покачал головой. Показал таблетку. — Айн гласе вассер… битте… ихь шпрехе дойч, абер шер шлехт…[25]
— Я, я, битте…[26] — сказал бармен.
Он достал бутылку воды, распечатал ее. Левочкин воззрился на этикетку.
«Мать честная! Минеральная из Виши. Экспортируют из Франции! Сальвадор Дали только ее и пьет!!»
Бармен налил полный фужер. Ося протянул его Стасу. Стас выпил. Ося налил себе полфужера, выпил. Демонстративно забренчал отечественной мелочью в кармане, как бы пытаясь достать и рассчитаться.
— Но, но! — сказал бармен. Он был поглощен разговором с приятелем.
— Данке шен[27],— кивнул Левочкин. — Грасьяс[28].
Они достойно удалились.
— Как это ты? — тихо изумился в коридоре Стас.
— Не знаю. Видать, и у них есть люди, понимают. Пить еще хочешь?
— Пока нет. Жара страшная, голова вроде проходит. Знобит только…
— Это простуда. Прими вот таблетки… все чохом… будет легче. А там посадка. Мадрид.
«Все-таки в Испании умирать предпочтительней, нежели в Марокко», — мрачно подумал Стас. И успокоился.
Объявили посадку.
Ося усадил Стаса. Тот клонился к нему на плечо. Левочкин встал, прикоснулся губами ко лбу друга, похолодел. «Боже, никак сорок…»
— Пить хочешь?
Тот кивнул.
— Подожди, я сейчас…
Он прислонил Стаса к стене, хорошо, был боковой выступ, с другой стороны огородил его своей сумкой — единственным багажом, добавил чемодан Стаса и побежал. Он ринулся в кофейню напротив. Ни слова не говоря, показал буфетчику таблетку, показал на свой зуб, показал, что нужен стакан. Тот кивнул, достал початую бутылку минеральной, «Кон гас[29], — автоматически усек Ося, — но из початой. Ишь гад! В аристократическом-то нам новую открывали! Да ладно! Чего с них, плебеев, взять!» Он постучал по карману с монетами, но буфетчик отрицательно покачал головой. Левочкин кивнул, понес стакан Стасу.
— Пей!
Тот выпил.
— На посадку пора. Бежим. Я отнесу стакан.
Ахмед сдал их чемодан и сумку. Наши медленно проходили через паспортный контроль. Ахмед долго о чем-то шептался с Натали, они сдержанно простились. Прошел руководитель. Потом Ахмед пожал северянам руку, потом обнял Левочкина, обнял Стаса, на глазах у него были слезы… Обнялись они втроем, прижались головами…
— Стас шариф![30] — шептал Левочкин. — Стас бессер альс ихь! Стас кранк, абер штарк![31]
— Олимпиада… Моску… — шепнул Ахмед.
— Будем ждать! — уверенно ответил Левочкин. Подмигнул и тихо запел: — Гуантанаме-е-ра-а! Гуахира гуантанаме-е-ра-а!
Ахмед улыбнулся, черная чукотская ночь была в его печальных арабских глазах. Он помахал рукой и быстро, не оглядываясь, покинул порт.
— Где-то вы пропадали, — сказала Натали. — Совсем меня забросили. Не иначе — шерше ля фам!
— Почти! За нами глаз да глаз нужен! Особенно Стаса не удержишь! Вот бонвиван! Влюбился, видите ли…
Стасу отчаянно хотелось в туалет.
— А вот здесь все общественное, в смысле государственное, — шепнул ему Левочкин, покинув Натали, — налево. Не торопись, мы с тобой на посадку последние, я никуда не денусь. — И он вернулся к Натали. Стас пошел по своим делам.
— Так он на Олимпиаду приезжает, — сказал Левочкин Натали.
— Ну и что?
— Как «ну и что»? Я дал ему твой телефон…
— Да ты в своем уме? У меня муж дома!
— Ну и что?
— Как что? Знаешь, что он сделает?
— Что?
— Убьет!
— Кого? Тебя или его?
— Меня!
— И правильно сделает. Но только как же дружба между народами?
— Знаешь?! Иди-ка… сам дружи!
Появился Стас, и они пошли к ДС-9, на посадку.
В Шереметьеве на таможенном контроле их не проверяли, а собрали группу и быстро вывели за барьеры. За всех поручился шеф, да и действительно, к чему процедуры, люди солидные, нарушений никаких не было.
Туристы стояли толпой, распахивались двери, влетали родственники, выхватывали из толпы одного-другого, увозили домой на машинах, ну совсем как родители из детского сада своих малышей.
Остались только Стас Дорофеев, да Ося Левочкин, да Ирина Павловна, хороший человек.
И, руководитель уехал, забрав заграничные паспорта, вернув родные.
— Вон наш интуристский автобус, за нами приехал, идемте!.
— А мы и в Москве как за границей, — сказал Левочкин. — Вы дома, и все они уже дома… А нам до дома… почитай, до Африки в два раза ближе!
— Едемте ко мне! Чаю попьем! У меня тесновато, да как-нибудь перебьемся! Может, соседи на даче, а ключи они нам всегда оставляют, вы не бойтесь!
— Нет! — твердо сказал Стас. — Мы на такси, и вы с нами. Мы вас довезем. Денег полно.
— Как? — удивилась она.
— Мы оба в декларации написали, сколько у нас нашими наличными. А руководитель вернул декларации и сам зачеркнул цифры и написал «тридцать рэ». Каких же тридцать, если мы отпускные не успели израсходовать?..
Друзья простились с Ириной Павловной у ее дома на Ленинском проспекте, обещали писать, расцеловались, сели в машину, и Левочкин сказал;
— На Арбат.
Машина остановилась за Вахтанговским театром напротив магазина «Авторучки». Левочкин поискал двухкопеечную монету, пошел к телефону-автомату.
Была поздняя ночь.
— Ага, путешественник вернулся! — звучал в трубке родной голос. — А в день отлета зайти не соизволил? Ну-ну! И Стаса бедного небось замучил, да?
Это была жена их друга, арктического человека, ученого и путешественника, умершего три года назад.
— Чего звоните? Берите такси и ко мне! Немедленно! Часу вам как раз хватит! И ничего не добывайте, чай у меня есть и все остальное. Ося, такси и дуй со Стасом сюда, черт вас возьми!
— Спасибо, — сказал Ося. — Я вот сейчас отпущу такси и…
— Почему «отпущу»?
— Да я звоню из подъезда, из автомата!
— Ну, голубчики! Только появитесь! Ох и достанется!
Стояли два северянина, счастливые, на Арбате, в прекрасном городе Москве.
Поздней осенью экспедиция свернула работы, и Николай Зингер остался на острове один до будущей весны в качестве сторожа экспедиционного оборудования и смотрителя маяка. Маячок хоть и был автоматическим, но глаз за ним нужен — мало ли что.
Чтобы не было так скучно коротать полгода — с октября по март — начальник оставил ему собаку, беспородного пса по кличке Галс. Вообще-то его звали Галстук, но гидрографы вели промеры со льда галсами, вот и сократили его имя до привычно профессионального — Галс. Хоть и невелика от собаки польза, да, глядишь, и облает вовремя медведя, если тот появится. К тому же кто, как не собака, скрасит одиночество в долгой полярной ночи?
На восточном берегу острова километрах в тридцати — полярная станция на пять человек, туда бы перебраться на зиму, но у Зингера предписание — жить на базе, и он живет, соблюдает инструкцию, хоть ему и тоскливо.
Если для Зингера приходит на полярку радиограмма или вертолет когда занесет газеты да письма, снаряжается тогда на полярке упряжка, кто-нибудь из зимовщиков дня на два едет к Николаю в гости. А если некогда или неохота, просят попутную охотничью нарту — на острове две охотничьи избушки, на сезон с октября по апрель приезжают с материка эскимосы — две семьи, старики со своими старухами. Все побережье вокруг острова — их сплошной охотучасток, всюду капканы — на берегу и во льдах, в гости ездить охотники любят, уговаривать не надо, а расстояние для упряжки не помеха.
Так и живет Зингер — от людей до людей. От почты до почты. От радиограммы до радиограммы. С видом на море, на льды, на окружающие лагуну сопки.
Зингер смотрит на окно, но на дворе пурга, и если б пурга прекратилась, то стало бы видно палатку (полузанесенный снегом продуктовый склад), затянутый парусиной трактор ДТ, дощатое узкое строение (там движок), деревянный балок на санях (там инструменты и приборы), груду бочек из-под соляра, бензина и керосина. Вот и вся база. А жилой дом, в котором коротает дни и ночи, вернее, сплошную полярную ночь, Николай Зингер, поставлен капитально. Его собрали прошлым летом из готовых деревянных панелей. Большой коридор, три комнаты, кухня — можно топить углем, дровами или при помощи доморощенной конструкции соляром — и, что далеко не мелочь, туалет в коридоре, рядом с кладовкой и загородкой для пресного льда.
Одна комната — служебное помещение. Там висит пустая доска приказов, в кучу свалены рулоны карт и калька, огромный приемник «Грундиг» стоит на подоконнике, здесь же самодельная этажерка, а вся библиотека — два десятка книг, журналы на любой вкус и справочники по специальности.
Вторая комната — жилой отсек для гидрографов, кубрик, как они его называют, по всем стенам двухъярусные нары, всего на двенадцать человек.
Третья комната — столовая. В ней-то, собственно, и живет Николай Зингер, из нее-то и смотрит сейчас в занесенное снегом окно.
Столовая — самая теплая комната в доме, сюда и перетащил Николай на время зимовки раскладушку и спальный мешок. Когда он на кухне готовит еду, вторая половина кухонной печи (так уж построен дом) одновременно обогревает и столовую. А в служебном кабинете и в кубрике — бодрящий рабочий холодок, но жить можно, никто не жаловался.
Сегодня он проснулся рано от какого-то неясного шума. Долго лежал в мешке, прислушиваясь. Потом понял — это шуршит снег, начинается метель. Вскоре запело в трубе, засвистело, завыло, и наконец, все слилось в сплошную какофонию.
Николай поплотнее прикрыл дверь в коридор, чтобы не нанесло снегу, приготовил завтрак и за плотной вкусной едой попытался посмотреть на себя и свою жизнь со стороны. Галстук не мешал его внутреннему монологу, дремал у печи, знал, что в такую погоду о прогулке и думать нечего.
«У нормальных людей утро начинается с лица любимой, — думал он. — Ты ее целуешь, говоришь «доброе утро», она в ответ — в зависимости от настроения, а тут? Сам с собой здороваешься! Была бы жена, здесь бы не оставили. Или бы оставили вместе с женой. Нет, она бы сюда не поехала!»
У Николая даже на примете нет никого в поселке, но он уже четко знает характер своей будущей супруги.
«Нет, сюда бы она не поехала… А вот эскимоска бы поехала. Возьму и женюсь на эскимоске!»
— Эй, Галстук! Жениться или нет, как думаешь?
Галс кивает головой и машет хвостом.
«Одобряет…» — вздыхает Николай и вспоминает, что у него нет ни одной знакомой эскимоски.
«Ну и жизнь!» — злится он и закуривает сигарету.
На Севере Зингер уже десять лет, ему за тридцать, начинал в западном секторе Арктики, в Мурманске, Архангельске, затем в Тикси перевелся, потом был Певек, а теперь и вовсе восток, дальше некуда — бухта Преображения на Чукотке.
«Добрался до края света, мечту своей жизни осуществил…»
С точки зрения других живет Зингер безалаберно. Кочует «по северам», семьей и домом не обзавелся, кооператив на материке не строит, не нужен он ему, машину покупать не собирается — водить не умеет, гусарствует в отпуске, и некому его наставить на правильный путь, никто не хочет властной рукой изменить его образ жизни, образ жизни закоренелого полярного холостяка.
«Однако свобода-то на дороге не валяется… Вон посмотреть в поселке на наших женатиков! После работы вечерком никуда один и не отлучись. А чтоб посидеть с друзьями до утра — и думать нечего! Разве это хорошо? Нехорошо это», — уверен Коля Зингер.
«Конечно, если ты живешь на свете, надо, чтоб и людям вокруг тебя было тепло. А где здесь люди? На острове?.. Никого кроме Галстука!»
Галс согласно кивает и помахивает хвостом.
Николай рассматривает большую, почти на всю стену карту страны и думает, куда бы податься в очередной отпуск. Рядом пустая доска приказов. Месяц назад перед ноябрьскими праздниками с тоски зеленой он сел за машинку и сам на себя отпечатал приказ:
«За добросовестную работу по охране вверенной ему социалистической собственности и в связи с праздником объявить т. Зингеру Н. Н. благодарность и наградить премией в размере месячного оклада. Подпись — Н. Зингер».
Листок он пришпилил на доску приказов.
Приехавший через три дня с почтой для Зингера механик полярной станции вместе с обратными депешами прихватил и этот листок — повеселить друзей-зимовщиков. Ничего не подозревавший радист полярки вместе с другими радиограммами отбил в райцентр в головное предприятие и эту.
А через неделю сам начальник полярной станции Степаныч, не доверяя механику, сел на нарту, примчался на базу и самолично вручил Зингеру официальный бланк радиограммы, из которого следовало, что Зингеру объявляется благодарность, он премируется месячным окладом, каковой, как и зарплата, переводится на его счет в сберкассе райцентра. Дальше в радиограмме начальство и коллеги по ледовому промеру поздравляли его с праздником, желали здоровья и успешной зимовки.
Случай этот стал достоянием Арктики, и нет-нет да и приходили от соседей шаловливые радиозапросы — не наградили ли, мол, Зингера орденом?
Коля не обижался, он был незлобив.
«М-да… — думает он, глядя на доску приказов. — Я продолжаю совершать глупости, а это первый признак молодости. Если и дальше так пойдет, пожалуй, тут не постареешь. Буду вечно молодым…»
Сейчас на улице декабрь. Вертолету в кромешной полярной ночи делать нечего, а самолеты на остров никогда не летали. Значит, никакой почты до самого конца января не будет. Вот и придется встречать Новый год с Галстуком, если, конечно, зимовщики с полярки не заедут за ним отвезти к себе на большой праздник.
Конечно, заехать-то они обязательно постараются, а если запуржит? Тут при всем желании никто упряжку не отправит, на этот счет существует инструкция Главсевморпути, и нарушать ее Степаныч не будет.
— Не трусь, Галстук! — гладит он пса. — Неприятность эту мы переживем…
Николай глядит на карту Союза, потом достает справочник и узнает, что у него сейчас на каждый километр суши советского сектора Арктики, приходится 1:2200000 друга, если этим единственным другом считать верного пса Галстука.
Поздней осенью, когда партия сворачивала работы, на дальнюю косу выбросило мертвого кита. Товарищи помогли Зингеру нарезать толстые кирпичи сала и мяса, Зингер все сложил на крышу пристройки к дому — запас на зиму для Галса и собачьей упряжки полярников.
Перед ноябрьскими праздниками ходил туда, на косу, Зингер, туша была полузанесена снегом, снег — в песцовых следах, а Галс носился вокруг, тревожился, поскуливал. Тогда-то и заметил Зингер норы в туше. Даже проходы внутри нее сделали песцы — это была их естественная столовая.
«Вот где капканы поставить», — подумал он. Но капканов у него нет, за ними надо на полярку ехать, да и не умеет он ставить. Непрактичность Зингера огорчила даже его самого.
…Слабовато, но пуржит, и Зингер с сожалением думает о том, что кита, наверное, занесет окончательно.
Неожиданно Галстук настораживается, водит ушами, вскакивает, дает сигнал Зингеру.
Тот прислушивается. Так же шумит поземка, но почему-то слышится и поскрипывание снега.
Зингер заряжает ракетницу, натягивает малахай, и, не одеваясь, осторожно открывает дверь в коридор. Тихо.
Но Галстук волнуется. И тогда Николай резко на себя распахивает дверь коридора, свет из коридора прорезает ночную тьму.
Николай стреляет из ракетницы в небо, и при ее свете видит сначала тень, а потом убегающего медведя, видит нечетко, мешает поземка.
Он перезаряжает ракетницу, стреляет еще раз вдогонку зверю, для острастки, и возвращается.
«Теперь повадится сюда ходить, — подумал Зингер. — Учуял китятину».
Галстук крутится рядом, за медведем он не побежал, он не такой дурак, но в глаза Николаю смотрит преданно, намекает на вознаграждение за бдительность.
Зингер отрезает ему кусок оленины. Потом проверяет, заряжен ли карабин. Тоже на всякий случай. И принимается готовить чай.
Мысли о медведе не дают ему покоя.
Вспоминает, как в прошлом году на соседнем острове Медвежьем медведь помял сторожа Медведева, которого к тому же звали Михаилом. «Надо же! Такие совпадения!»
А снег шелестит по-прежнему, и ему начинает казаться, что кто-то ходит вокруг дома, хотя он и понимает, что так быстро испуганный медведь вернуться не может, да и пес лежит спокойно, даже подремывает.
Однако Николаю опять что-то почудилось, и он решил охраняемую территорию проверить основательно. Оделся, взял карабин и ракетницу, в карман ракет побольше, позвал Галса. Погремел для порядка жестянками в коридоре, распахнул дверь и осветил ракетой базу. Никого вокруг.
Когда ракета погасла, он выстрелил в небо из карабина, а потом послал туда же вторую ракету.
— Э-эй! — донеслось до него. И тут он увидел выскочившую из-за склада собачью упряжку. Она неслась прямо к дому.
«Не наша», — сразу определил он.
Николай прижал куском льда открытую дверь.
— Давай сюда, парень! — закричал Николай. — Дуй на светофор!
Упряжка подкатила прямо к крыльцу. Галстук благоразумно заскочил в коридор. Собаки заволновались, увидев чужака, залаяли. Каюр прикрикнул на них, замахнулся остолом.
«Голос какой тонкий, — подумал Николай. — Совсем мальчишка!»
Николай сбегал в дом за большим электрофонарем, открыл пристройку, сказал каюру, чтобы заводил туда собак. Пристройка была типа сарая. По стенам ее тянулись полки со всякой железной мелочью, нужной в хозяйстве. Земляной пол был утоптан, в углу — две бочки с соляром и керосином для домашних нужд. Сарай просторный, места хватило на всех собак — каждую каюр посадил на цепь, а все собачьи алыки собрал в кучу и здесь же подвесил высоко на стену.
Нарту оставили на улице, а карабин каюра, его мешок и оленью шкуру Николай затащил в коридор.
— Ну, вот и все, — сказал Николай. — Пошли чай пить, собак кормить потом будем.
Каюр аккуратно выбил из торбасов снег и пошел за Николаем. На кухне, пока Николай возился с печкой, каюр стянул с себя камлейку, затем кухлянку, все это вместе с малахаем аккуратно сложил в углу, а когда Николай оторвался, наконец, от печи — она весело загудела — он оторопел, глядя на неожиданного гостя.
Перед ним на табуретке скромно сидела девушка и улыбалась.
— Помочь? — спросила она, по-прежнему улыбаясь, и спросила так участливо, что Николай растерялся, покраснел и, чтобы прийти в себя, открыл печь в начал в нее дуть, хотя горела она неистово.
— Кхе, кхы, — закашлялся Николай. Он встал, бросился к умывальнику. Воды как назло не было.
— Я сейчас, — сказала гостья. Она взяла ковш и принялась из бочки наполнять умывальник, а Николай намыливал руки, лицо и лихорадочно соображал, что же делать.
Она протянула ему полотенце и пошла к своей табуретке, но он остановил ее:
— Проходите… в комнату…
Пока она шла, он обозревал ее сзади, и было у него такое восторженно-глуповатое выражение лица, что он даже сам догадался об этом.
«Черт знает что», — прошептал он, пытаясь взять себя в руки.
В комнате он включил «Грундиг» — зазвучала музыка, обвел руками свое жилье, вот, мол, вам и в ваше распоряжение, чем богаты, а она рассмеялась и просто сказала:
— Меня зовут Нуна. А вас?
— Нина?
— Нет, Нуна… все всегда путают, простое эскимосское имя, а все путают.
— Извините, Нуна… Николай… Коля, значит…
Она опять прыснула, с любопытством наблюдая замешательство большого бородатого мужчины.
— Вы посидите, я сейчас, а то подгорит, — и он бросился на кухню.
— Давай я, вам, наверное, надоело тут все время самому готовить.
— Нет… что вы… готовить я люблю… в этом я понимаю.
(Он хотел напомнить ей китайскую пословицу о том, что истинны три дела, которыми следует заниматься мужчинам, — стирать, готовить пищу и воевать, но решил, что это будет нескромно.)
После обеда Нуна отстранила его от мытья посуды, а он пошел на улицу, достал несколько кирпичей китового сала, нарезал большие, щедрые куски.
Луч света от большого фонаря выхватывал из закоулков сарая то одну, то другую собаку, Нуна каждой бросала ее долю.
Собаки сидели на цепи, тут всегда располагались упряжки, и для каждой собаки в стенах были вбиты крючья для цепей. Некоторые собаки даже знали свое место.
Нуна бросала куски, собаки повизгивали от нетерпения, но Николай заметил, что кое-кому из собачек перепадало больше, и он решил, что в упряжке у Нуны есть свои любимчики, а того в голову не пришло, что в упряжке есть молодые и старые, ленивые и трудяги, и больные, возможно.
Иногда, как бы случайно, Николай направлял луч света на Нуну, и ему нравилось смотреть на нее из темноты, и нравилось, что она не замечает этого или делает вид, что не замечает.
Перед сном еще раз почаевничали, и Нуна рассказала, что старик на охотучастке — ее отчим, а мама в поселке, на этот раз не поехала, прибаливает, вот Нуна вместо нее приехала: как же мужчине одному? А будущей осенью она намерена поступить в Провиденское СПТУ, на отделение радистов-оленеводов, есть там такое, радисты в тундре нужны…
Выбор ее Николай одобрил, пообещал показать свое радиохозяйство и начал с «Грундига», увеличив громкость. На этом его радионаставничество и закончилось. — рация базы стояла опечатанной, пользоваться ею Николаю не разрешалось, вся связь шла через полярную станцию.
Потом он сходил в кладовку.
— Вот кукуль, вот чистый вкладыш… тепло и сухо, — говорил Николай, готовя Нуне постель. — На этом месте у нас начальник спал, это его место… самое лучшее.
Нуна представила себя начальницей и хихикнула.
— Между прочим, смеяться ни к чему. На Севере надо устраиваться покомфортней. Наш начальник знал в этом толк. Вот. Спокойной ночи. Утром вам кофе в постель?
— Спокойной ночи, — улыбнулась она.
Николай взял электрический фонарь и пошел выключать движок.
Свет потух, движок заглох, стала слышна тишина.
— Ты в погоде разбираешься? — крикнул уже со своей лежанки Николай.
— Нет… не умею… — ответила она. — Это старики наши умеют. И мама моя.
— Если будет погода, я покажу тебе лучшее место для капканов. Сразу план по песцам выполнишь! Поедем?
— Поедем. Я еще не весь участок осмотрела.
— Спи, Нуна. Хорошо у нас?
— Очень хорошо, спасибо.
Утром, не успев как следует проснуться, он заметил, что Нуна собрала завтрак. Печь гудела, на столе горела свеча.
Он быстро вскочил, сбегал к движку, пошаманил немного, раздалось чиханье, робкий стук, потом движок мерно затарахтел, и комнаты залились электрическим светом.
— С добрым утром! — радостно закричал он, бросаясь за полотенцем. Умылся Николай на улице снегом. — Как спалось? Зачем встала рано?
Потом бросился к приемнику, включил «Маяк», утро он всегда начинал с новостей по радио.
Утро было тихим, морозным. Все небо до горизонта — в крупных звездах.
— Бери добавку! — накладывал он Нуне. — Кто много ест, от того пользы больше! Весь день на улице будем — заправляйся основательно!
Она не отказывалась. А в дорогу взяли сухари, конфеты, термос чаю.
— Идем, покормим собак, запряжемся, потом еще попьем чаю — и в дорогу!
Она согласилась.
Чай пили долго, как бы напиваясь впрок. У Николая было радостное, возбужденное настроение; «Как у собаки перед дорогой», — подумал он про себя.
Нарта легка, да и груза с собою немного — рюкзак с провизией, карабин, топор, фонарь, две оленьи шкуры, чтобы мягче сиделось. Легко неслась упряжка. Нуна каюрила, Николай — пассажир. Всего лишь раз он показал дорогу, махнул на юг — «туда!»
Галстук благоразумно бежал сзади по следу нарты, стараясь не забегать вперед и не раздражать своим праздным видом упряжных псов.
В ночи при свете звезд угадывался чистый горизонт, видны были силуэты гор на севере острова, а до бухты Южной, где лежала туша кита, не меньше трех часов ходу.
«Неудобно как-то, — думал он, — еду пассажиром. Эмансипация по-чукотски… А что делать?»
Ничего не поделаешь — придется оставить мужские амбиции. Тут Нуна хозяйка, а Николай даже не помощник. Николаю сидеть да помалкивать. В прямом смысле. На нарте за спиной каюра шибко не разговоришься. Да и отвлекать его ни к чему. Вон с того обрыва можно запросто сверзнуться на лед — ни собак, ни своих костей не соберешь.
Но Нуна объезжает обрыв, упряжка спускается в долину и по замерзшему ручью выходит к морю. Здесь длинная дорога по берегу моря — ровная галечная коса занесена плотным снегом, ветер утрамбовал его, нарты скользят легко.
Сейчас пора самого темного времени, но и полярные сияния часты. «Небо чистое, звездное — самое время для сияния», — думает Николай. К сияниям он привыкнуть не может. Каждый раз ощущает какое-то восторженное смятение, если не страх — чего бояться-то! — то что-то древнее, от пращуров, языческое.
— Вон, — показала Нуна рукой. — Смотри! — И остановила нарту.
На горизонте всколыхнулось белое облако и пропало. Потом белые полосы прошли по окоему, затем задергались, повисли гигантскими занавесями, стали переливаться, приближаясь к зениту. Иногда полосы розовели, но преобладали белые и светло-зеленые тона.
— Сияние! — прокричала ему Нуна на ухо. — Завтра опять пурга будет!
Николай и сам знал, что после сияния обычно меняется погода.
Все долгое время, пока на небе играли сполохи, Николай и Нуна сидели на нарте притихшие, боясь словом спугнуть эту внушавшую ужас красоту.
Собаки катались по снегу, Галстук забрался на нарту.
Потом все неожиданно пропало. Стало темнее. Но звезды по-прежнему светили ярко, только на горизонте просматривались облака.
— Такого в кино не увидишь! — крикнула Нуна.
Николай достал термос, налил полкрышечки чаю, протянул Нуне вместе с сухарем, потом и себе плеснул немного в кружку.
Упаковав термос и кружку, он выдал себе и Нуне еще по сухарю, по конфете, чтобы не скучать в дороге, и нарта тронулась вдоль по берегу.
«А на рации в полярке непрохождение, — подумалось ему. — Всегда при сиянии непрохождение…»
Но подумалось равнодушно, депеш ниоткуда он не ждал. Просто радист всегда нервничал из-за этого сияния, у него накапливалась работа, ведь сводки надо было передавать по нескольку раз в день. Собаки у поворота к бухте Южной заволновались, на бегу лихорадочно обнюхивали снег.
— Следы… — повернулась к Николаю Нуна. — Песца чуют… а мои капканы вон там, — показала она в противоположную сторону. — На обратном пути проверим, ладно?
— На обратном пути! — крикнул Николай.
Они разговаривали громко из-за шума ветра и скрипа полозьев.
— Нам к скале! — показал Николай.
Остановились метрах в ста у гряды торосов, вылезших на берег. Николай опрокинул нарту, привязал потяг за льдину, Нуна укрепила перевернутую нарту остолом — все это для того, чтобы собаки не утащили ее, если почуют песца и помчатся, как обычно, за ним сломя голову.
Туша гренландского кита издали сливалась с темным скальным обнажением. Но Николай вел Нуну уверенно, и, когда он показал ей полузанесенную снегом гору мяса, она удивилась, стала что-то рассматривать на снегу, а тут и сам Николай разглядел, что весь снег вокруг испещрен песцовыми следами, а кое-где были просто проложены тропинки.
Галстук бегал вокруг, метался. Хоть и был глуп, но зверя чуял.
Тропинки вели к норам, проделанным в туше выброшенного штормом мертвого исполина. Нор было много, природная столовая была открыта для всех.
Нуна насторожила капкан у скалы, другой — у одной из тропинок, третий рядом с китом, четвертый во льдах.
— Полно песцов, — радовалась она.
— На весь год хватит! — заверил Николай.
— Ой! — крикнула Нуна.
— Что? — не понял Николай.
— Там! — показала она на нору. — Песец туда спрятался.
— Возьми собаку к норе! — крикнул он.
Нуна подтащила за ошейник Галстука, тот начал скрести лапами, скулить, лезть в нору.
С другой стороны Николай просунул руку глубоко в отверстие и вытащил зверька за шкирку.
— Вот он! — закричал Николай.
Нуна принесла мешок, в котором были капканы, и Николай положил туда добычу.
— Давай еще попробуем половить! — предложил он. — Покричи вон в ту нору, а я буду здесь сторожить!
Вскоре и второй зверек был пойман таким же способом и оказался в мешке.
— Что надо, чтоб в конце концов поймать руками двух песцов? — спросил Николай и, уловив рифму, рассмеялся.
— Что, что? — не поняла Нуна.
— А надо, от себя замечу, чтоб убегали, но навстречу! — пуще прежнего расхохотался Николай.
— Это песня?
— Какая песня? — удивился Николай. — «А что? — подумалось вдруг. — Вернусь — и сочиню про тебя и про песцов!»
Нуна расставила капканы, дело было закончено. Николай нес крепко завязанный мешок с песцами.
— Надо, чтоб собачки не почуяли их, — сказала Нуна. — Подожди здесь, я принесу нерпичий мешок, большой, плотный.
Она вернулась с мешком, в него упаковали второй — брезентовый. Собаки ничего не почуяли.
Нарта развернулась и помчалась домой. Галстук бежал сзади. Мела сильная поземка.
Собачки домой всегда бегут быстрее. И хотя пурга набирала силу, след нарты они еще держали.
— Ничего не видно! — обернувшись, крикнула Нуна.
— Как в мешке! — сказал Николай. — Только бы до распадка дойти, до ручья — там тише будет!
Пока еще ориентироваться было просто — слева торосы моря, справа берег. Берег обрывистый, собаки не полезут, они пойдут по косе, а если в торосы угодят, в море — сразу остановятся.
Николай до боли в глазах всматривался в очертания берега, но ничего не видел. Несколько раз нарта останавливалась. Николай обшаривал лучом фонаря берег, выходил вперед, светил на дорогу, возвращался — и они продолжали путь.
Все время пурга была низовой, но вот повалил снег, и в сплошной снежной круговерти, когда и снег казался черным, ничего не стало видно.
Николай с фонарем пошел вперед, нарта медленно тянулась за ним.
— Есть след! — закричал он, вернувшись в очередной раз к нарте. — Поворачивай направо, мы у ручья!
Здесь было относительно тихо. Но люди поняли, что дальше ехать нельзя, на открытом пространстве, выйдя из долины, они заблудятся.
— Переждем, — сказала Нуна.
Собаки сразу же легли в снег, свернулись калачиком, их заносило. Николай поставил нарту боком, заслонясь от ветра, и принялся рядом рыть яму. Ему помогала Нуна. Ножами они вырезали плотные кирпичи наста, обложили ими нарту и края снежной ямы, бросили в яму оленьи шкуры, мешок с песцами, рюкзак, и сами устроились поудобней, тесно прижавшись друг к другу, натянув капюшоны кухлянок спрятав руки в рукава меходежды, как в муфту.
— Давай ночевать! — бодро прокричал Николай успокаивая не столько Нуну, сколько себя.
Галстук зарылся в снег рядом. Бивуак постепенно заносило.
По-прежнему валил снег, дуло, на небе не видно звезд, и сколько еще сидеть в снежной берлоге — неизвестно.
Николай откопал рюкзак, достал термос, сахар, сухари и галеты.
— Ужинать! — толкнул он локтем Нуну.
— А? — очнулась она. — Я немножко спала… тебе не холодно?
— Нет, — сказал Николай. — Нога чуток. Вот попьем чаю, и попрыгаю, согреюсь. А так не холодно.
— Мне тоже не холодно… Много времени?
— Ужинать пора, — ответил Николай. — Долго сидим. На дворе уже вечер.
— А я и не заметила…
— Конечно, если спала, — засмеялся Николай и протянул ей полную кружку чаю. Себе он налил крышку от термоса.
— Есть не очень хочется? — спросил он.
— Нет! — весело ответила она. — Чай есть — хорошо. А поедим дома!
— А вдруг пурга не кончится?
— Когда-нибудь все равно кончится, — заверила Нуна.
— Послушай, — пнул он мешок с песцами. — А зачем мы их везем? Живыми? Все равно ведь убьешь? В капканах-то ты их убиваешь?
— Да, — ответила она. — Но я думала, тебе нужны живые.
— Мне? — удивился Николай.
— Да… — растерянно пробормотала она… — я думала тебе нужны… мне живые не нужны… зачем мне? Ты же их поймал!
— Ну, тогда это… — мялся он — …ты их того… придави… чего с ними возиться?
— Ты их совал в мешок — ты и придави. Ты ловил — они твои.
— Не могу я, — ответил Николай. — Тебе-то все равно, ты привычная…
— Нет, — отказалась она. — Они же у нас в плену, да? Как пленные? Зачем же их убивать… нехорошо это. — Николаю даже показалось, будто она рассердилась.
— Ну, тогда я их отнесу…
— Далеко не ходи… там собаки. Иди в другую сторону. Дай фонарь, я посвечу.
Он взял мешок, прижал его к себе двумя руками и, проваливаясь в глубоком снегу, пошел вдоль длинного луча света.
Туго стянутый мешок не развязывался. Николай вытащил нож, разрезал веревки, вытащил брезентовый мешок из нерпичьего, вытряхнул его.
Два белых пушистых комка вывалились в снег, на какое-то мгновение замерли, а затем белой молнией сверкнули в разные стороны.
— Приходите в капканы! — кричала им вслед Нуна. — Приходите в капканы, тогда не обижайтесь!
Николай вернулся, снова начал устраиваться поудобней. Ему хотелось спать. Он знал, что в меховой одежде в снегу не замерзнешь, даже если заснешь. Вон пастухи по нескольку суток проводят в снегу, никто еще не окоченел и не умер, ничего лучше оленьей меховой одежды человечество еще не придумало.
— Я подремлю немного, через час разбудишь, ладно? — прижался он к ней.
— Спи, я покараулю.
Николай потуже затянул капюшон и закрыл глаза. Он думал о странностях последних двух дней. Ему было хорошо с Нуной. Он благодарил судьбу за чудо-сияние, за пургу, за этих песцов, будь они неладны!
«А не жениться ли мне на ней? — вдруг пришла ему в голову отчаянная мысль, — все равно ведь жениться на ком-то надо. Жизнь проходит, пора и углом обзаводиться. Вот приедем на базу — поеду к ее отчиму знакомиться… Это все от погоды, — тут же передумывает он. — Все быть может в такую погоду».
С этим Николай и засыпает. А просыпается от холода. Обнаруживает, что в термосе чаю осталось на донышке, делится по-братски каплями с Нуной, но зато галет, сахару и сухарей полно, хватит надолго, можно не экономить.
Если верить часам — уже давно ночь, скоро и утро следующего дня. Нуна показывает пальцем над головой:
— Во-он!
Николай долго всматривается, но ничего не видит. Оказывается, в просвете туч и снега Нуна обнаружила одну-единственную звездочку. От этого не легче. Они прижимаются теснее друг к другу и пытаются спать.
…Пурга еще продолжалась, но низовая, и ориентироваться по звездам можно было. Усталые, голодные люди и собаки медленно шли по распадку в верховья ручья, потом поднялись на небольшое плато и пошли строго на север.
На базу пришли в обеденное время, и страшная картина предстала перед людьми.
Парусина, которой был обтянут трактор ДТ, висела клочьями, дверь в дом сорвана, в коридоре — настоящий погром, сарай разрушен, пристройка сломана, куски китового мяса и сала разбросаны повсюду. Хорошо еще, уцелела продуктовая палатка — очевидно, медведь раньше наткнулся на китятину и успокоился, хорошо еще балок с инструментами и приборами цел. Наверное, только потому, что рядом бочки с бензином и соляром, они-то и отпугивали зверя своим запахом.
Николай наладил движок, растопил печь, и, пока Нуна готовила обед, тоскливо переживал происшедшее.
«Все верно, — корил он себя. — По инструкции я не должен покидать базу. Все правильно. Мне и отвечать».
Вот и вся история. Не знаю, осуществил ли Николай свое намерение жениться на прекрасной эскимоске, не знаю, где сейчас Нуна, но мне доподлинно известно, что Николай Зингер после плотного обеда и обильного чая сел за машинку и написал «Приказ №2», в котором объявлял себе выговор за допущенную халатность и наказывал себя начетом в размере месячного оклада за порчу медведем казенного имущества.
Вот только не знаю, передал, ли этот приказ Степаныч в райцентр. Хотя… хотя все быть может, в такую погоду.
Сухие руки Кергитваль гладят меня по голове. Я засыпаю, и мне чудится, будто я дома и рядом со мной мама. Я уже давно не был дома. Кергитваль гладит меня по голове, а ее муж, старик Утоюк, лежит в углу на шкурах и слушает по «Спидоле» джазовую музыку. Слушав он сосредоточенно. Вот так же он вяжет сети на нерпу или чинит нарту.
Кергитваль год уже не видела своего сына Куны, она говорит, что я похож на него, и просит рассказать о нем, ведь он мой друг и месяц назад мы вместе пурговали за Островами Серых Гусей.
А я вспоминаю, как в последний мой приезд на материк мама так же гладила меня по голове и просила рассказать о моих чукотских друзьях, а отец сидел за пианино и наигрывал старые джазовые мелодии. Мама жаловалась, что все дети как дети, а я вот болтаюсь по свету, и нет у меня своего угла.
Кергитваль вздыхает, говорит, что пора бы и Куны приехать, у всех дети как дети, а ее беспутный ищет счастья в другой стороне…
Дочь Кергитваль Машенька приносит чай, мясо на деревянном подносе и приглашает ужинать. Машеньке пятнадцать лет; она всю жизнь провела на ванкаремском побережье и только этой осенью пойдет в пятый класс.
Я смотрю на часы. Там, на материке, наверное, из школы вернулась моя сестренка с полным портфелем двоек. На уроках она пишет стихи или сочиняет музыку, и с математикой у нее нелады.
Мне хорошо в избушке Кергитваль. Здесь мои друзья. Чтобы заехать к ним, я сделал крюк в двести километров. Шеф об этом не узнает, потому что собаки — не самолет, и можно ехать куда хочешь, даже если командировка кончилась. Она кончилась уже месяц назад, но у меня много друзей, и я обещал еще в прошлом году, что приеду. И Витя Гольцев сказал, что надо ехать, раз обещал.
Ему самому ехать не очень хотелось, но поехал он из-за меня. А где-то там, откуда мы приехали, его ждала женщина, и он спешил к ней, хотя Кергитваль и Утоюк ему тоже хотелось бы увидеть.
Он гнал собак терпеливо и молча.
— Ничего, — говорил я ему, — все еще впереди, какие твои годы! Вот будешь ты стариком, начнешь пить, и женщины на твоей лысине будут писать губной помадой «С Новым годом!», добрые такие женщины, толстые и нежные. Брюнетки.
Вити улыбается, он не пьет и не курит. Он замечает, что еще неизвестно, на чьей лысине брюнетки будут ставить автографы.
С Витей мы живем вместе, у нас общее хозяйство, общие книги и собаки, вот только иногда приходит блондинка, командует в доме, приводит в порядок этажерочки-фужерочки, и мы сидим молча, и становится скучно, и, когда она уходит, мы снова все ставим на свои места.
Сейчас Витя помогает Машеньке хозяйничать. И чтобы не пропадало время, натаскивает ее по математике.
— У каюра Утоюка было восемь собак, — говорит он. — Двух он накормил, а одна убежала. Сколько осталось?
— Пять! — лихо отвечает Маша.
Мы все хохочем. Машенька смущается. Потом думает и начинает смеяться вместе с нами.
— Если одна убежала, осталось семь, — ехидно говорит Утоюк, и в глазах его светится торжество. Утоюк включает приемник сильнее, и мы садимся за чай. Старикам кажется, что я здесь, в тундре, с самого дня рождения, так давно они меня знают, и они просят рассказать, где же я был раньше, где мои старики. Я рассказываю о Татарии, а Витя подзаводит Машу, говорят, что мой дед работал Чингисханом.
Жарко. Кергитваль снимает кухлянку, я я не могу не улыбаться. На ней тельняшка. Она берет в руки нож, режет мясо, и Витька оглушительно хохочет, когда Кергитваль засучивает рукава.
— Ты капитан нашего пиратского брига, — говорит он старухе.
— Капитан, капитан, — смеется Утоюк.
Эту тельняшку в прошлом году Витька подарил Утоюку. Осенью в бухте были моржи, но Утоюк простудился и потерял голос. Виктор стал вместо старика кричать, подражая хрюканью моржей, и шесть животных вылезло на берег. Утоюк убил всех. Мы вспоминаем этот случай, а Витя и Утоюк начинают по очереди подражать моржам, соревноваться, у кого получится лучше.
— У него лучше, совсем как морж! — подзуживают старика женщины. Утоюк не обижается, нам весело, нам хорошо. Мы дурачимся до поздней ночи, потом ложимся спать. Витя, старик и я — на полу, на шкурах, а старуха с Машенькой — на лежаке.
Пять ночей мы провели в этой избушке, завтра уезжать. Мы с Утоюком ходили в океан, ставили в лунках сети на нерпу, убили белого медведя — он разорвал шесть песцов в капканах старика. Кергитваль и Машенька починили нам меховую одежду, сшили новые чижи…
Уезжать всегда грустно. Машенька и старики сидят тихие, молчаливые.
И ложимся мы рано: завтра надо вставать с рассветом.
В изголовье у нас керосиновая лампа, Витя читает, старик спит. Машенька делает мне знак рукой. Я встаю, перешагиваю через Виктора, потом старика и иду к лежаку, сажусь на пол, у изголовья женщин. Кергитваль спит, и мы разговариваем шепотом.
— Правда? — спрашивает она.
— Да, — киваю я. — Надо уезжать.
— Правда?
— Да, — киваю я.
Я понимаю ее. Не скоро еще гости будут в этой избушке. Трудно здесь человеку, если он знает хоть немного другую жизнь, жизнь поселка, жить в пятнадцать лет на безлюдном побережье.
Но стариков нельзя оставлять, а Куны приедет неизвестно когда. Я говорю ей, что дал Куны адрес моих родителей и когда он приедет на материк, то остановится у них.
— Хорошо, — говорит она. И молчит.
Я смотрю на Машеньку и чувствую, физически чувствую, какая сейчас ночь. Морозная и безветренная. Луна хороводит со звездами, и звезды, вышедшие из игры, падают туда, за торосы, а торосы в океане отбрасывают длинные тени, и кажется, что если подует ветер, то тени заколышутся и торосы придут в движение. Я боюсь таких ночей, мне всегда тревожно.
Машенька обнимает меня, притягивает и целует в щеку, целует неумело и путанно. Я глажу ее по щеке, на ресницах у нее слезы. Я не знаю, что ей сказать. Витя кашляет, переворачивает страницу и убавляет в лампе фитиль.
Она что-то шепчет мне на ухо, я почти не слышу что, только чувствую, какая сегодня тревожная ночь. Я беру ее косы, сворачиваю их в жгут и кладу ей под щеку. Она тихо смеется.
— У каюра Утоюка было восемь собак, — шепчу я. — Двух он накормил, а одна убежала. Сколько осталось?
— Семь, — серьезно, по-детски вздыхает Машенька. И закрывает глаза.
— Спи. Спокойной ночи. Да?
Провожали нас старик и Кергитваль. Я видел, как Кергитваль тайком сунула в мой рюкзак весь запас костного оленьего мозга, она знала, что это лакомство я люблю. Она стояла на пороге, смешная и трогательная в своей тельняшке, потом прижалась щекой к моему плечу и что-то быстро-быстро говорила по-чукотски и вытирала глаза. Вот так же моя мама будет провожать на вокзале Куны и плакать, как плачут все мамы, когда провожают сыновей, своих или чужих — неважно. Витя обнял старика, и они долго стояли обнявшись и раскачивались.
Когда нарта тронулась, старик крикнул, подражая рыку моржа. Витя остановил собак, сложил руки рупором и тоже ответил, как морж. Кергитваль засмеялась. Что-то сказала старику, махнув рукой. Наверное, что у Вити получается лучше. Потом на крыльцо вышла Машенька. Она прошла немного по нашему следу и долго стояла, раздетая, махая нам рукой.
Я давно заметил, что если в путь провожает женщина, ничего плохого в тундре с тобой не случится.
И каждую весну, и каждую осень над этим местом пролетают гуси.
Белые канадские гуси пролетают над светлой галечной косой, и каждый сбрасывает здесь одно перо.
Тут уже много перьев, но еще мало…
Несколько лет назад здесь упала большая железная птица. Она лежит почти целая. Сломаны только крылья. Бело-красные крылья самолета ледовой разведки.
…Тогда в конце лета он тоже летел на юг. И гуси держали курс к Средиземному морю.
Говорят, летчик, которого знает весь мир, упал в Средиземное море. Но это неправда. Никто не знает, где он упал. И только эта девочка знает.
Каждую весну и каждую осень девочка приходит к бело-красной могиле с цветами.
— Кто летал на нем? — спросил я.
— Разве ты не знаешь? — удивилась она. — Это же…
— Но ведь он упал в Средиземное море, еще тогда, в сорок четвертом!
— Нет, нет! Ты ничего не знаешь! Смотри, здесь все цело, как у него дома… и приборы… и кабина… самолет ждет его. Посмотри, отсюда хорошо видны небо и земля… ты ведь знаешь, что такое небо? Что такое земля? Ведь ты летчик… ты хороший летчик?
— Да, — сказал я, — хороший.
— Но ведь ты упал в прошлом году?
— Да, упал.
— А теперь летаешь? — спросила девочка.
— Да, летаю…
— И он тоже улетит… Ведь если ты мог, почему же не может он?
— Не знаю, — сказал я, — мне проще, я вернусь…
— Он тоже вернется. Раньше же он возвращался?
— Он всегда возвращался, — сказал я. — Он всегда возвращался куда-нибудь, где его ждали… где без него было почти так же, как и с ним.
— Он умел возвращаться, — решила девочка.
— Да. Он умел летать и всегда возвращаться, когда его ждут.
— Значит, у него было много друзей. Я тоже буду его ждать, — сказала девочка.
— Все люди… все хорошие люди были его друзьями. И даже те, кого он не знал.
— С друзьями хорошо, — сказала девочка, — спокойно…
— Он всегда возвращался к друзьям, и к женщине, с которой ему было хорошо.
— Он их любил?
— Да. Он любил их и поэтому часто от них улетал.
— Разве это надо? — спросила девочка.
— Да. Ведь о том, что ты любишь землю, узнаешь в небе, а о том, что не можешь без неба, узнаешь на земле.
— А море? — спросила она.
— Море как небо… На земле всегда ждут тех, кто в небе, кто в море.
— …и кто в тундре, — сказала девочка.
— Да.
— А завтра я и тебя буду ждать, ладно?
— Но я не прилечу завтра.
— Ну и что? Ты прилетай когда-нибудь. А ждать я начну завтра…
Я молчал.
Я знал — что это такое, когда на свете есть женщина, которая тебя ждет…
Я хотел его выпустить, но он был смертельно ранен. Его убил Виктор, мой друг, парень, который всегда боялся обижать женщин, но из-за его неуклюжести они всегда обижались. Зря, конечно, ведь он просто никогда не говорил неправды.
Но он хорошо стрелял на сто и триста метров, и я отдал ему карабин, пока вытаскивал лодку на галечную косу. Резиновая лодка еще не успела умереть, она была только сморщенной, когда он принес гуся. Белый гусь уже не глядел, но лодка еще дышала, — казалось, будто это последнее дыхание птицы.
Гусь был большой, но тощий и его новые белые перья украсили бы любой туалетный столик любой красивой женщины. Я стриг купоны собственной безнаказанности: я вырвал два пера, чтобы подарить.
— Через день перья умрут, — сказал Виктор, — и они не будут нужны никому.
Перья умерли к вечеру, они уже ни на что не годились, я вытащил их из целлофана, где было наше НЗ — спички и шоколад. Перья были мягкими, некрасивыми, синими у основания. Виктор знал о гусях все.
— Ты был хорошим летчиком? — спросил я Виктора.
— Да.
— Почему же ты не летаешь? Почему же ты ходишь?
— Тундра как небо, — непонятно сказал он.
Он снова надувал лодку. Я смотрел, как льды идут на стойбище Нотакытрылыт. Я рассказывал Виктору о том, как каждую весну и каждую осень девочка идет к бело-красному самолету с букетом неярких полярных цветов.
Виктор все понял и испугался:
— А вдруг ему не хватает именно этих двух перьев, чтобы взлететь?
— Как ты мнителен, — сказал я. — Без этой девочки он все равно не взлетит.
— Это она сказала?
— Нет. Она сказала, чтобы я ему помог. Все птицы ему помогают. Каждая сбрасывает здесь одно перо. Скоро у него будут крепкие крылья. Она сказала, чтобы я ему помог, ведь может случиться, что и он мне поможет…
— Ты летаешь. А я нет, — непонятно сказал Виктор.
Я спросил:
— А тебя ждут?
— Не знаю.
— А что делать, ты знаешь?
— Знаю, — сказал Виктор. — Мне надо летать. Тогда у меня будет право возвращаться.
Вчера…
Вчера у этого самолета пастухи разжигали костер. Кострище я увидел сегодня, и я знаю, какой им предстоял путь, чем они чаевали, сколько их было, и сколько у них было собак, и даже то, что одно из копыльев нарты они заменили на дюралевую часть крыла.
Я приехал зимой к самолету, а там было все так же, как весной и осенью. Цветы в кабине были совсем сухими, но их никто не трогал.
У этого самолета всегда останавливаются тундровики. Никто, кроме погибшего экипажа, не знает, что предстоит каюрам после чаевки и что у них было уже.
У них путь, снега и сказки, в которые они верят. У них хорошие собаки. В пути нельзя болеть, нельзя отставать, никогда нельзя мешать человеку, если у него большая скорость.
Я надеялся найти записку, или расспросить о девочке, или с кем-нибудь из каюров выпить из походной фляги, но чукчи ушли вчера, и я знаю по кострищу, сколько их было, чем они чаевали, какие у них собаки и какой им предстоял путь…
Я бы им рассказал о девочке с цветами. И о Викторе, который все же полетел и не вернулся, о Викторе, чьи крылья на мысе Эрри, на берегу Ледовитого океана, о Викторе, который забыл, что никогда нельзя улетать, если тебе не к кому возвращаться.
Но пока ты ходишь по земле, пока в тундре разжигают костры, пока ты веришь в добрые сказки, я знаю, взлетит и Виктор, и тот отличный парень, что погиб тогда, в сорок четвертом, где-то в Средиземном море… Им помогают все птицы.
Каждую весну и каждую осень белые быстрые птицы сбрасывают над светлой галечной косой по одному перу. Там уже много перьев, но еще мало.