— Ожениться я вздумал нынче. Опостылело вдовство. Цельный год безбабным канителил. Измаялся навовсе. Теперь мерекаю в избу хозяйку привесть. Наладился я к Дуське Агафоновой. Ты, верно, знаешь ее? — спросил старик Притыкин у Тимофея. — Путевая, поди, старуха, а?
Тот, услышав последнее, кулаки стиснул. Икнул сухо, нервно. С воровской клятвы начал:
— Век свободы не видать, если я об этой ведьме доброе слово скажу: чем такую бабку в дом привести, лучше свой хрен на помойку бродячим псам кинуть и забыть, зачем мужикам бабы надобны. — Тимофей сплюнул в угол и поспешно закурил.
— Ты чего взъерепенился? Чего тебе Дуська утворила? Иль не потрафила в чем? — удивился дед.
— Стара она ублажать меня. Но ввек эту плесень не забуду! — Подвинулся мужик ближе к печурке и выругался грязно, одними губами. Знал, не любил старик брани, не терпел ее. — Я, Николай Федорович, из-за этой бабки чуть не влетел в тюрягу по новой. Не случись на мое счастье Кравцов, ни за что в ходку отправили бы. — Тимофей умолк.
— Из-за Дуськи? Может, ты нахомутал чего? — не поверил старик.
— Рад бы! Да только ее мне ни с кем не сравнить, не перепутать. Она в Трудовом три зимы живет. А со всеми перегавка- лась. Не бабка — змея подколодная. Жила с сыном, с невесткой. С ними в село приехала. Так они от нее сбежали. Из Трудового аж на Курилы. Не сумели ладу с нею найти. С добра ли сорвались? Из-за нее, подлюки, чтоб она сдохла! — багровело лицо Тимофея.
— А ты тут при чем?
— Я не верил в то, что о ней говорили. И в прошлую зиму поехал в Поронайск. Одеться, прибарахлиться малость решил. Деньги были. Дай, думаю, в дело их пущу. Не все ж на
пропой. И поехал. Вечером в порт пришел к катеру, чтоб на обратный поезд успеть. А тут непогодь. Катер
запаздывал. Сел на скамейку, глядь, бабка эта… Замерзла. Согнулась в коромысло. И плачет. Мол, последний трояк потеряла, не на что ехать. Я, дурак, отвел ее в столовую. Накормил, чаем отпоил, билет ей купил. В поезд потом помог сесть. А она, лярва, заявление на меня настрочила. Вроде я — сукин сын, пятьдесят рублей у нее спер, когда катер ждали. И ей теперь жрать нечего и жить не на что. Что я всю ее пенсию украл. Меня на другой день мусора вызвали. На допрос. И бабкино заявление в нюх суют. Мол, колись, падла! Я им, как было, все выложил. А они — давай свидетелей. Иначе — в ходку. И стыдят: мол, старуху обобрал. А где я свидетелей возьму? Я ж не знал, что такое стрясется. Скажи кто — не поверил бы. Чую, примйрить хотят. Оставить в легашке и накопать всякого. А у меня прежние ходки — фартовые. Вот и докажи, что не фраер. Взмолился, пообещал из-под земли свидетелей достать. А сам — к Кравцову. О нем я знал много. На мое счастье, он на месте оказался. Выслушал. Ничего не сказал. Только попросил в коридоре обождать. Я вышел. И веришь, дед, совестно признать, как баба, мокроту пустил. Не хочу, а слезы сами бегут. От обиды. Ведь я к ней как к матери. А она — пропадлина, хуже зверя! Ну за что?
— И что ж Кравцов? — перебил дед.
— С час сидел я у него за дверями. Слышал, что звонил он, говорил с кем-то по телефону. Но слов не разобрал. Потом меня позвал. Велел написать, как все было. Прямо у него в кабинете я нарисовал. Он прочел и говорит, чтоб домой отправлялся. Я и поехал. А на другой день в Трудовое следователь из прокуратуры приехал. Как бы по факту заведомо ложного доноса, как я потом понял. Вызвал меня, бабку, ее сына с невесткой. Они тогда еще не уехали. И давай допрашивать. Бабка на меня змеей шипит. А я ей в харю плюнул. Не сдержался. Знал, бить нельзя. Да и кого? А тут ее сын и говорит: «Мать поехала в Поронайск, имея в кармане всего тридцать рублей. Такая у нее пенсия. На все эти деньги купила кой-что. И действительно потеряла трояк, о чем дома указала. Никогда она не имела в кошельке пятидесяти рублей. Зачем она оболгала человека, кто ее знает? Она не может без брехни и сплетен. Потому прошу не принимать во внимание ее заявление…» Следователь еще говорил с людьми, какие в тот день ехали в Трудовое и видали, как я водил старуху в столовую, когда платил за нее, достал из своего кармана не полусотенную, а стольник…
— Ну и дела-а, — покачал головой Притыкин.
— Пожалел тогда следователь старуху. Положено было за это ее на три года в тюрягу засунуть. Но с годами посчитался. Так она и на него за грубость жаловалась, — чертыхнулся Тимофей.
В зимовье на минуту стало тихо. Так тихо, что было слышно, как стонет от лютого холода тайга.
— Знаешь, дед Коля, я ведь без мамки рос. Отец забулдыгой был. Мать из-за него на тот свет рано ушла. Потому всегда баб жалел. Ни одну не обидел. Мужики мы, другое дело. А бабы, думалось, в жизни для радости даны. Да только, знать, не всякая… Теперь я всех старух за версту обхожу. Ведьмы они. А Дуська — особо. Ее в Трудовом даже собаки ненавидят. Как учуют — сворой на нее бросаются. И люди ею брезгуют. Встретить ее равно что с черной кошкой свидеться. Так все считают. Она, свинота, свою невестку, что кормила и одевала ее, перед чужими людьми судила по-всякому. А люди — не без глаз. Все видели и знали. Отвернулись. Не навещают даже соседи. Сдохнет, хоронить некому станет. А уж ты решай сам. Но коли женишься на ней, ногой твой порог не переступлю, — пообещал Тимофей.
— Я, друг ты мой, Тимка, в селе почти не бываю. Всю жизнь в тайге. Откуда знаю, что там творится? Как шатун маюсь. Хотелось под старь в теплую избу вертаться. К готовой каше, кулешу, чаю. Чтоб портки были постираны, чтоб свежие рубахи ждали. Как при моей Пелагее. Год уж, как померла… А все снится, жалеет меня. Мертвая любит. Может, и не навовсе я пропащий. Хотел душу отогреть. Ведь мне не баба нужна. Этого добра — на кой? По молодости не дымился. А нынче — душа тепла запросила. Но окромя Дуськи нет свободных старух в Трудовом. Все мужние. Занятые. А ехать за бабкой на материк и совестно, и накладно. Опять же не угадаешь, на какую нарвешься. Не всякая согласится на край света ехать в стари. Сурьезные старухи все при дедах, внуках. Их не сковырнешь, разве бедолага какая вдовствует. Да и ту от избы и могил не оторвешь. Слезами изойдется.
— Послушай, дед Коля! А на что тебе плесень старая? Возьми Дашку! Она из ваших, ссыльных. Эта и впрямь женой будет!
— Ты что, ополоумел? Дарья! Эка загнул! Она — лебедушка! Баба. А мне бабка нужна. Чтоб при доме заместо кикиморы. Чихнет, и то на душе теплей, живая душа рядом…
— Чудак ты, Николай Федорович! Дашка пойдет за тебя! — взял азарт Тимофея. И, уговаривая старика, убеждал заодно и себя, что согласится баба выйти замуж за Притыкина.
Горел в печурке нежаркий огонь, потрескивали в маленькой топке смолистые ветки. Шипел, пыхтя паром на печке, прокопченный чайник.
Двое людей готовили немудрящий походный ужин. На вертелах жарились куропатки. Отходил в тепле замерзший хлеб.
Двое людей, тихо переговариваясь, двигались по зимовью совсем неслышно. За ними следом по стенам ходили большие лохматые тени.
Всего половину зимы прожили они вместе на старой притыкинской заимке. Вместе охотились. Промышляли пушняк. У старика за плечами не первый промысловый сезон. У Тимофея эта зима — начало.
И не случись ему встретиться со старым охотником, кто знает, как сложилась бы теперь его судьба.
Не знал Притыкиа, что привело к нему в урочище Тимофея. Пришел тот к нему в сумерках на лыжах. С топором за поясом. Сказал, что дров решил заготовить. Прежние запасы кончились.
Николай Федорович и обрадовался. Почти полгода человечьего голоса не слышал. А тут — свой, из Трудового! Ну и что, если из условников, из воров? Кого ж из путевых сюда заманишь?
Насадил на вертел пару куропаток для гостя. Накормить — святое дело. И, пожарив их, разделил хлеб пополам.
Гость вроде как онемел поначалу. Хлеб не брал. Все про охоту интересовался. Спрашивал о пушняке.
Начало сезона неудачным было. Всего-то и поймал на капканы да в силки пяток горностаев и одну норку. Много ли за них возьмешь? Больше харчей изведешь да сил угробишь, по тайге продираясь.
Показал Притыкин свою добычу Тимохе. Тот топор в дальний угол выкинул. Вроде как расстроился. Помрачнел. А дед давай об охоте, о тайге рассказывать. В напарники звать. Мол, все секреты передам. Стар становлюсь. Болею часто. А заимке без хозяина оставаться нельзя.
Тимофей, слушая его, съел хлеб, куропаток. И не заметил, как ночь наступила. Остался у деда, чтобы назавтра, нарубив дров, в село вернуться.
Николай Федорович смотрел на него, понимая все. Почуял, что с недобрым пришел к нему человек. За мехом. Отнять вздумал. Вместе с жизнью, возможно. Кто хватится старика? Разве по весне кому-то в голову взбредет вспомнить о нем. Да и то, если найдут убитого, спишут на зверей. Уж такая доля охотника, помирать не своей смертью…
Тимофей в ту ночь долго не ложился спать. Смотрел на старика вприщур. Слушал вполуха.
— И это ты за месяц поймал? — кивнул на горсть шкурок.
— Что делать? Разогнали люди пушняк. Лес валят. Сгоняют с нор соболя и куницу. Горностай совсем измельчал. Белки мало становится. Помоложе был бы, ушел подальше. Но теперь сил нет. Да и много ль надо одному в моем возрасте?
Тимофей соглашался. Из любопытства иль от нечего делать всю ночь проговорил со стариком. А утром, когда Притыкин пошел проверить ледянки и петли, навязался в попутчики…
Николай Федорович помнит и теперь, как гонялся мужик по сугробам за огневкой. Живьем хотел поймать. Но пришлось помочь. Уложил из мелкашки рыжую. Иначе сбежала б.
Тимоха, как дитя, радовался, услышав, что дед отдает ему лису. Не сразу поверил. Внимательно наблюдал, как снимал старик шкуру со зверя.
На второй день сам вызвался заряжать капканы приманкой, учился ставить их под елями и пнями, под корягами.
Леденели от холода пальцы, снег набивался в сапоги. Но Тимофей был жаден. Свои капканы запомнил все. И ждал…
Старик, глядя на него, о своем думал: «А где нынче доброго охотника сыщешь? Добрым его лишь тайга сделает. Злого — порешит. Закон у нее такой…»
Жадность? Но именно она была началом цепи, удержавшей в тайге многих мужиков. Потом их перекраивало время. И через три-четыре зимы из них получались охотники. Их тайга учила уму-разуму всю жизнь.
Тимоха лишь через неделю вернулся в Трудовое. Побыл в селе. И то ли пропился, а может, впрямь заскучал, вернулся на заимку Николая Федоровича. В село теперь не спешил, не вспоминал о нем. Да и к кому торопиться? В селе мужика ничто не держало.
Он вернулся в зимовье, неся за плечами громадный рюкзак, набитый до отказа самым нужным, без чего Тимохе нельзя было оставаться в тайге.
Деда на тот момент в зимовье не было. Тимофей растопил печь, натопил снега в чайнике, вскипятив, заварил чай. Нарубил дров на всю ночь. И, подвесив над печкой сапоги на просушку, ждал Притыкина.
Тот вернулся затемно. Издалека почуял, что в зимовье его ждут. По дымку из трубы. А там и освещенное окно углядел. Ноги сами забыли об усталости.
— Тимошка! Хорошо, что возвернулся ко мне! — обрадовался искренне. И тут же признал: — Удачливый с тебя охотник получится. Три соболя в твои капканы словились. А нынче, вишь, горностай. Но какой ядреный! Здоровяк! Давно таких в наших местах не бывало. Помогай шкуру снять. Да мех не порежь. Тоньше бери!
Тимка, пыхтя, помогал деду.
Зачем он вернулся сюда? Что занесло его в тайгу, в безлюдье? К деду, который от человечьего голоса глохнет; привыкнув к тайге, о людях вспоминает редко.
И все же хотелось Тимохе, поработав с дедом зиму, набрать мехов всяких и махнуть на материк. В города
большие, далекие от глухомани, где знают цену мехам. А уж там забудет о тайге, Притыкине и этом зимовье с его темными холодными углами, слепыми окнами, визгливой дверью. Выдержать бы только этот год. Один, на всю жизнь, решил мужик и готовил себя к множеству испытаний, о каких в первую ночь со смехом, через шутки вспоминал Притыкин.
Но прошла неделя. За нею вторая, и Тимоха не захотел сходить в село. Даже в баню пойти отказался. Растерся снегом у зимовья и, зардевшись маковым цветом, вскочил в домишко. Сразу к столу, где дымил малиновым духом горячий чай.
— Тебя участковый искать не станет? — испытующе глянул на мужика и спросил старик Тимофея.
— Нет, дядь Коль. Я уже вольный. Как пурга. Куда хочу, туда лечу. В тот раз, когда от вас ушел, ксивы мне нарисовали. Свободного фраера. Участковый уговаривал слинять из Трудового.
— Почему?
— Мусорам тоже дышать охота. Вот и фаловал. Мол, там, на материке, тебя никто не знает. Будешь жить нормальным фраером. А тут, в Трудовом, у памяти ноги длинней полярной ночи. До погоста все про все помнят. А я послал всех в жопу и ушел к тебе в тайгу! — захохотал Тимка.
— Он хоть знает, куда ты делся?
— Легавый? Да это его собачьи заботы. Мне до них дела нет. А колоться перед ним мне не светит. Я его мурло не переношу. Сунется — измордую!
— Ишь, грозилка! Иль я не мужик? Не слабей тебя был. Но на участковых хвост не поднимал. Они — власть наша, — строго глянул дед на Тимоху.
Тот взвился:
— Власть? Может, и твоя, но не моя. Это точно! Ты не знаешь, за что я в первую ходку попал? Пацаном. А мне тошно вспоминать! И не хочу знать о власти мусоров! Может, тебе они по кайфу, а мне — вся судьба всмятку! Никому не ботнул, куда линяю!
— Остынь, Тимка! В тайге лишь сердце в тепле храни, а мозги завсегда в холоде. Усеки про то. И разумей! Всякая власть на земле человекам от Бога дана. А воюющий с кесарем воюет с самим Богом! Дошло али нет?
— И это ты говоришь? Ссыльный мужик? Да лизожоп ты после этого!
— Чего?! — насупился Притыкин и, кинув нож из руки, сцепил кулаки до хруста, двинулся на Тимоху. Тот напрягся. Ударить первым — не посмел. Старик остановился напротив. Лицо побагровело. — Ты меня учить вздумал, сучий выкидыш? С каких пор веру в Бога хулить стал? Я пятерых сынов взрастил, и ни один такого мне не вякал! Еще пасть разинешь, язык до задницы с корнем вырву! Я — ссыльный, но не бунтарь! Помни про то! А нет — беги от меня!
Тимоха молчал долго. Смотрел, как снимал дед шкурки с норок, пойманных в ледянки. Потом не выдержал, присел рядом, помогать стал.
— А вас за что сослали? — спросил тихо.
— Раскулачили. Как и других. Давно уже. Все забылось. Может, и к лучшему так обошлось. Вначале в Сибири жили. Мальчишки мои там школу окончили. Работать пошли. А тут война…
Николай Федорович выпустил нож из рук. Тот, коротко звенькнув, упал в ведро.
— Что с тобой, дядя Коля? — подвинулся Тимофей, подставил плечо.
Притыкин сел на чурбаки и долго молчал, вспоминая свое, о чем невозможно забыть, чем не хотелось делиться ни с кем.
Сыновья… Всем пятерым после школы отказали в приеме в институты. Из-за отца. Раскулаченного. Не приняли в комсомол. Отказывали во всем. Вот только на войну призвали. Забыли, что они — сыновья кулака, у которого в сарае стояла не одна, как у всех, а целых две коровы… Да старая кляча — полуслепая кобыла, валившаяся с ног на третьей борозде.
Из-за нее и двух коров послали Притыкиных в Сибирь с Украины. Потом, как писали соседи, голод выкосил всю деревню. Остались жить немногие. Отнятое, видно, впрок не пошло…
А сыновья не понимали, за что их выселили. И воевали на фронте с немцем за Украину и Сибирь. За отца и мать. Не за хозяйство. Это наживное. За землю, где всегда найдется место человеку.
— Сыночки мои! Может, забыли люди? Ведь сколько лет минуло. Скажите, что умер я, кулак. Что нет меня в живых. И вы давно живете сами по себе. Не признавайтесь, кем я был! Зачем вам муки? Откажитесь от меня. Так будет легче вам. Идите в науку. Не терзайте себя и меня. Ведь взрослыми стали. За что мою беду пятном на себе носите? Ради своей жизни. Может, так нужно и лучше будет для вас, — говорил он сыновьям. О том и в письмах писал.
Война списала прошлое его мальчишкам. И, словно заговоренные, вернулись с фронта живыми. Но не к отцу. В разные края разъехались. Все получили высшее образование. Военные заслуги помогли. Награды. Их, если собрать в кучу, одному не поднять.
Притыкин долго расспрашивал ребят о войне. А они будто сговорились. Не жаловались. Не знавшие детства, они не чуяли боли. А может, просто не хотели причинить ему боль?
Как рано и быстро они повзрослели! Как незаметно стали мужчинами… Ведь вот на войну забирали мальчишками. Жена ночами не спала. Бога молила вернуть живыми. И тот услышал. Вот только никто из ребят не живет с отцом. Все далеко. У каждого семья, дети. Семеро внуков. И думал старик, что уж лучше умереть в тайге шатуном, чем испортить судьбу внукам. Пусть не видят, не знают, пусть не болит их сердце. Ведь его тень ляжет на них. Как когда-то на сыновей. И снова потребуется война, чтобы забыли внуки деда? «Нет, пусть лучше не знают», — сглатывал старик сухой колючий ком, застрявший в горле.
Не знают? Но когда началась война, то и его, как и всех ссыльных, обязали работать для фронта.
— Ну и что, если охотник? Сдавай пушняк! Не сиди дома! — требовали власти.
И Притыкин не сидел. Где уж усидишь, когда сыновья на войне. Как бы для них старался. День и ночь в тайге. Замерзал, голодал, болел. В доме, в селе, и сегодня на стене висит благодарственная грамота, ему, кулаку, от самого Сталина. За то, что в годы войны на выручку от пушнины, добытой Притыкиным, была выпущена боевая эскадрилья самолетов, участвовавшая в боях за освобождение Украины, Белоруссии, Польши и закончившая войну в Берлине.
Грамоту эту дед долго хранил за иконой. А потом насмелил- ся. И написал письмо в Кремль. Немногого просил. Отправить на Сахалин, с учетом заслуг, если можно. Не решился признаться, что там, на Сахалине, трое сыновей живут. Не на иждивение, не под бок. Старость подходила. Слабела жена. Хотелось неподалеку от ребят устроиться. Просьбу уважили. Сослали в Трудовое. Когда переехал, написал сыновьям. Ни один не объявился. Даже на похороны матери.
«Видно, жены умные попались. Не дали ребятам жизнь испортить. Похороны что? Один день. А потом — годы мук… Зачем я их беспокоил? Все прошло. Теперь уж они твердо на ногах стоят. Не будут мучиться. Все ж грамотному легче. Может, в начальство выйдут», — вздыхал старик.
В прошлом году — это ж сколько прожили в Трудовом? — объявили Притыкиным, что они — свободные люди. Наказание отбыто. Могут уехать на родину. К кому? Кто ждет? Кому нужны? Пелагея неделю нерпушкой ревела. С горя померла. Не иначе. А старику-одиночке какая разница, где помереть? Он везде чужой людям. Хоть в Сибири иль в Трудовом. Тайга его домом стала. Седой старухой тихо, преданно сторожит его. Следом волочится всюду. Кому он нужен теперь, детям? Видно, послушались его — забыли. Схоронили в памяти. Внукам? Они не знают его. А в неизвестном, как в страшной сказке, нет нужды.
Хотел вот Дуську пригреть. Да Тимоха отсоветовал. А Дарью — самому жутко подумать. Осмеет. Изругает. Да и что он с нею станет делать? Она ж ровня старшему сыну. А вдруг вздумают ребята приехать и увидят Дарью? Они ж на смех поднимут. Скажут, с ума спятил. Женился на молодой! Разве они поймут, что такое одиночество? А ведь оно убивает сильнее голода, болезни и презрения. Но не знавшим такого — не понять.
Тимофей со временем привык к старику. Усвоил его привычки, признал старшинство. И все реже спорил с Николаем Федоровичем.
Случалось, за целый день успевали перекинуться несколькими скупыми фразами. Зато вечером Тимка бывал вознагражден.
Однажды спросил Притыкина, как тот стал охотником. И дед, улыбнувшись, грустно рассказал:
— От голоду им сделался. Детву, семью харчить надо было. А чем? Магазинов нет. Сослали в глухомань. Вокруг тайга. А я в ей ни шиша не смыслил. Много нас там кинули. Без крыши, без хлеба. Живите, мол. Коль выживете — ваше счастье, а нет — властям меньше мороки… Ну, так-то день, другой. А там — дети есть запросили. О себе и Пелагее молчу, — махнул рукой старик и, немного погодя, продолжил: — Я ружья отродясь в руках не держал. Не знал, из чего оно стреляет. Ну и не думал о том. А тут старший мой мальчонка, слышу, кричит: «Папка! Помоги! Глянь, чего я поймал!» Оказалось, зайца обхитрил, пострел. Здоровущего. Навроде петли смастерил. И словил. Голод смекалку разбудил. Ну, люди и кинулись в тайгу. Кто с чем. Не всем повезло. Но к вечеру никто голодным брюхом не маялся. А на другой день слепил я кое-как шалаш для своих. Все ж не под открытым небом. Оно хоть и не крыша, едина видимость, а на душе теплее. Покуда мы с мужиками выбирали места для домов, мои ребята всю тайгу окрест опетляли да ловушками начинили. Простыми. Без хитростей. И повезло. К обеду куропаток, соек приволокли.
— А сам как охотником стал? — перебил Тимоха.
— Да в ту же зиму. Набрался мешок заячьих шкурок, несколько норок да соболей. Словились они по случайности на приманки моими мальчонками. Мне за тот мех и ружье дали, и патроны. И пороху, и дроби. В одночасье показали, как гильзы заряжать. Я и пошел в тайгу, помолившись. Куда деваться было? В тот же день оленя уложил. Кое-как доволок его до своих. На другой день — тоже. А мужики и рады. Мол, ты, Николай, везучий. Будь кормильцем для всех. А мы тебе дом поставим. И верно. Я раньше всех семью в дом привел. Но
всякий день о жратве думал. И Бог миловал, не голодали люди. Науку эту сам одолел, никто не помогал, не подсказывал.
— А медведя бить приходилось?
— Боле сорока завалил.
— Боялся?
— Уже опосля. Когда уложишь. Особо первых… Одного с испугу загробил. Самого первого. Тот малину обирал. И на беду шибко близко ко мне подошел. Не учуял. Ветер от него на меня дул. Так чуть не столкнулись задницами. Я его — в упор. Он и рухнул почти в ноги. Бабы наши, почитай, две недели котлетами всех кормили. Мужики на сытое пузо веселей дома строили. К зиме половина наших крышу над головой имела. А остальные — в землянках. Их бабы с детьми копали. Потом на погреба их пустили. К весне все в дома вошли. Полагаться было не на кого. Нас туда не жить, подыхать свезли. А мы живучие оказались. Я ить не только кормил, а, сдавая мех, харчи получал, мануфактуру. Потом и скотину дали. Лошадь да коровенку, подсвинка, цыплят. Так оно и получился — свой хутор. Большой, несуразный, шумный. Но жили дружно. Как одна семья. Ни воровства, ни распутства не было промеж нас.
— И все раскулаченные были?
— До единого. Все хозяевами были. За это и выслали.
— Вот гад! А меня, наоборот, за то, что ни черта не имел, посадили. За бродяжничество. Я от отца сбежал, чтобы по нечаянности меня не пропил. Ну и попутали. Я не сознался, что родителя имею. Круглым сиротой назвался. Меня — в приют. Я смылся. Опять поймали. Пронюхали, что я хлеб тыздил в приюте. И сбывал его. На курево. Меня за задницу и, как вора, в тюрягу. Дали больше, чем самому в то время было. Хотели поначалу под Архангельск отправить, но потом не понравился я кому-то из мусоров и отправили по этапу на Урал…
— Отец хватился тебя?
— Не знаю. Я с ним больше уже не виделся, — ответил Тимка.
— Один раз судимый был?
— Кой черт! Стоило начать. Это тоже сродни охоте. Чем дальше, тем азартнее. И тоже не знаешь, какой навар сорвешь. Бывало, за одну ночь на год кентам дышать хватало. А случалось, за день всю «малину» мусора брали. И тогда — всему крышка.
— А на что с ворами связался? — глянул дед на Тимоху по- детски чисто, наивно.
— Как так на что? Я ж как вор загремел. К ворам и попал. Они и в ходке легче других дышат и на пахоту не ходят. Их работяги кормят. Это уж нынче все вкалывают. Даже законники. Раньше они много зон держали. И ворам в них легко было…
Дед крутнул головой, вздохнул тяжело:
— Так и было, Тимка! С одной стороны власти обижали, с другой — от вас житья не было. И многим мужикам вы век укоротили. А спроси — за что?
— Э-э, дядь Коль, извечный вопрос. Я тоже, когда впервые загремел, не понимал, за что. И сколько таких, как я, вместе со мной отбывали! Видно, за наивность, — отвернулся Тимоха.
— Наивность — сестра душевной чистоты. На это — не сетуй, Тимка. Плохо, когда в человеке, кроме зла, ничего не осталось.
— А зачем добрым быть? Вон я старуху пожалел и чуть не сел. Ты — зверя пожалеешь, а он тебя схавает за милу душу.
— Не болтай много! Что знаешь ты о жизни! По одной своей болячке про всех судишь! Сам дурак! Да ежели все в жизни было бы так, как ты говоришь, ни я, ни ты сам не выжили б! — повысил голос Николай Федорович.
Старик отошел к окошку. Густая тьма прилипла к зимовью. Казалось, в ней испуганно замерла и притаилась в страхе каждая жизнь, всякое дыхание. Дожить бы до утра, до света…
Но вот за зимовьем лисенок тявкнул слабым голосом. Не от страха. Не мамку-лису кликал. Зайчонка из-под коряги выгонял. Пугал голосом. Да только и тот не дурак вовсе. В минуту нору выкопал и переждет в ней до утра. Под корягой корней нет. Земля мягкая. Спрячется косой, и найди его… Вот уж и лисенок взвизгнул. Земля из-под заячьих лап в глаза попала. А не суй нос, куда не зовут. Не все в тайге решают зубы да голодное пузо. Разум тоже нужен. Без него не прожить. Но и его вместе с опытом набираются.
Старик вслушивался в ночные голоса. По звукам, знакомым лишь ему, узнавал безошибочно, что творилось вокруг.
Недалеко от сопки вышла на охоту старая рысь. Ее хриплый голос он знал не хуже собственного. Много раз встречались они на первой пороше. Старый охотник и старая рысь. Глаза в глаза.
Рысь выгибала спину, шипела, драла когтями ветви, грозилась прыгнуть, сбить с ног, загрызть насмерть. Но запах пороха сдерживал. А может, останавливало другое — спокойная уверенность человека, ни разу не дрогнувшего при встречах с нею. Почему он не боялся, не прятался, не убегал? Ведь все в тайге боялись ее. И только он не страшился. Может, в нем ее смерть? Но тогда почему не стрелял, даже не хватался за ружье? Почему спокойно рассматривал ее? И даже смеялся?
Рысь поначалу злилась. И, не выдержав, уходила первой в таежную глухомань, высоко задрав хвост-огрызок, потряхивая им презрительно. Она по-новой метила свои владения, убеждая таежных обитателей в том, что не человек, а она тут хозяйка.
Старик и не посягал на ее права. Он знал: эта рысь никогда не кинется на него. Зверь — не человек, он всегда знает свои возможности и не рискнет, не будучи уверенным наверняка в своих силах. Эта рысь хорошо помнила о своем возрасте. Знала: не одолеть ей человека. Хоть и старый он, но имеет ружье. И собственные силы. Да что там человек? Нынче не на всякого зайца кинешься. Разве мышь из норы выроешь. Та не сможет одолеть. Мала и слаба. Потому боится рыси. Это приятно. За ночь по десятку и больше ловила их. А нажравшись, можно крикнуть — подать голос в своих владениях. Мол, жива хозяйка, не смей чужие здесь харчиться.
Притыкин знал, что даже рыси — на что злые звери! — нападают лишь на старых и больных зверей. Они не могут защититься, убежать…
— А и мне от тебя проку нет. Без надобности твоя шкура. Вон какая ты облезлая. Видать, в одну пору со мной народилась. Одна видимость от зверя. Как и я — пенек трухлявый. Ну чего шипишь? Не пугай. Я уж ничего не боюсь. Припоздала грозилка. Нынче нам с тобой едина утеха — дотянуть до тепла, — смеялся дед, встречаясь с рысью.
И та уже не убегала. Садилась на ветку поудобнее. Долго провожала взглядом коренастую фигуру охотника, ни разу не оглянувшегося, не боявшегося ее. И вскоре они перестали замечать друг друга.
Николай Федорович указал Тимохе на старую знакомую еще месяц назад и запретил ее трогать:
— Зверь в тайге — у себя в доме. Он тут хозяин. А значит, не моги забижать. За него с тебя всякое дерево и травинка спросят. Мы тут — чужие. Помни про то…
Тимоха слушал молча. Вначале не понимал, зачем дед вкладывает в него, в чужого, так много тонкостей? Ведь не нужны они ему. Не собирается подарить тайге жизнь без остатка. Лишь до конца зимы. А до того проживет и без навыков. Но вскоре едва не поплатился за свою беспечность.
Отправив Притыкина в зимовье, сам решил проверить дальние капканы, которые поставил неделю назад. И тут впервые увидел медвежьи следы на снегу. Встречаться с хозяином тайги один на один Тимохе пока не доводилось. Но поневоле вспомнил, что дед еще несколько дней назад сказал о виденных на заимке следах шатуна.
«Медведь прошел-тут еще утром. Следы уже прихвачены инеем. Значит, далеко ушел», — решил Тимоха и прибавил шаг, чтобы успеть до темноты вернуться в зимовье. Но шатун словно вырос сбоку из сугроба. «Сделал восьмерку», — мелькнула запоздалая догадка; хотел сдернуть с плеча карабин, да звериные глаза увидел вплотную… Боль пронизала тело, и вдруг грохнул выстрел. Густая тьма закрыла глаза. Фартовому показалось, будто он упал в глубокую черную яму, из которой ему не выбраться.
Очнулся Тимка в доме Притыкина в Трудовом. Вначале подумал, что видит сон. Вон дед сидит у стола. В рубахе. Без поддевки. «Ишь ты, старый черт, жарко ему стало. Иль забыл про сквозняки? Продует, возись с ним потом. А на охоту в тайгу я один ходить должен? Нет уж! Не выйдет на дурака».
— Оденься, дед. Надень поддевку. Застынешь. Чё делать станем? — захрипел фартовый.
— Тимоха, ожил! Слава тебе, Господи! — перекрестился Притыкин размашисто и подошел к напарнику.
Только тогда узнал Тимофей, что без сознания пролежал он пять дней. Что с заимки привезли его на лошади вместе с медведем, которого убил старик одним счастливым выстрелом. Забеспокоился тогда и решил нагнать Тимку. Уже немного оставалось. А тут — шатун. Успел сграбастать мужика. Выбил плечо, на котором ружье носил. И смял. Порвать собрался вовсе. Дед опередил. Теперь покой нужен, чтобы кости срослись. Так врач велел. Иначе калекой остаться можно.
Тимофей, не глядя на предостережение, хотел встать. Но не получилось. От боли снова сознание потерял. Очнулся уже под вечер.
Дед напоил его настоем зверобоя и пообещал, что, если Тимоха не станет дергаться, посумерничает с ним. Тимоха слово дал. И дед решил порадовать его:
— Знаешь, сколько ты заработал в тайге? Две тыщи рублей. За соболей и норок. А еще и горностаи, лисы, белки, зайцы — тоже сотни на три потянут, — глянул дед на напарника и не узнал его. Лицо Тимофея перекосило, словно от нечеловечьей боли. — Что с тобой? — подскочил старик, испугавшись.
— Иди ты, старый хрен! Знаешь куда? Погоди, дай встану, — заскрипел зубами в ярости и сказал, захлебываясь злобой: — И за какие грехи черт тебя на мою голову свалил? Иль просил тебя сдавать мой пушняк? Сам сумел бы им распорядиться! Кто позволил в карман лезть? Да я и не собирался сдавать пушняк! Вся зима, считай, пропала. И все из-за облезлого мудака! Неужель ты думаешь, что из-за твоих сраных баек да этих двух кусков приморил бы себя в тайге фартовый? — орал Тимоха на растерявшегося Притыкина.
Николай Федорович слушал его как оглушенный. Не враз дошло, за что его поливает Тимка. Когда понял, ли- лц, цом посерел. Сел напротив, скрипнув стулом, и заговорил, бледнея, срываясь на крик, незнакомым доселе ледяным тоном:
— Сдалось мне, что человека в зимовье своем пригрел. С обмороженной судьбой. Решил хозяина заимки из тебя сделать. В человеки воротить. Чтоб жил по добру, как все люди. Заместо сына меньшого тебя признал. А ты! Ворюгой был, им и остался! Кто ж наживается на тайге? Да как провез бы ты пушняк на материк, коль твой багаж проверили б насквозь и тут же взяли бы за задницу и вместе с тобой, скотиной, меня в воры записали? Им это — за понюшку табаку. Да и куда б девал мех, не меченный клеймом? Кто решится купить его? Кому жизнь не дорога? Да тут же заложили б…
— Не твоего ума дело, как провез, кому продал. Твоего совета не спросил бы. Нынче обобрал, старый дуралей! Пусть бы своим распорядился! — вопил Тимоха, суча кулаками по одеялу.
— Я никого не обобрал. За свою жизнь чужой копейки не взял. Лишь помогал. Не всегда впрок была моя помощь. И нынче, чую, зря старался. Видать, медведь в людях лучше разбирался. Ну, коль так, позову врача. Пусть забирает тебя в больницу. Там выходят. И иди, куда твоя тропа выведет. А на заимку не приходи боле! Не жду тебя! — пошел к двери старик.
— А деньгу? Зажилить решил? — остановил Тимка.
— В госпромхозе они. У кассира получишь. Сам. Там же и за остальную пушнину. Я твоих денег не получал, — вышел Притыкин из дома, а вскоре вернулся с врачом и двумя санитарками.
Тимоха не поверил угрозе деда, но, увидев его с врачом, умолк, стих. Его быстро вынесли во двор. Закутанного в одеяло уложили в сани и повезли в больницу. В ногах Тимофея топорщился рюкзак с пожитками и медвежья шкура первого, а может, и последнего серьезного зверя, увиденного Тимо- хой в тайге.
Вскоре он уже лежал в палате. Один. В Трудовом не любили болеть. А если и случалось такое, старались обходиться без больницы.
И Тимофей, оглядевшись, чуть не взвыл от досады.
Притыкин тем временем навесил замок на дверь. И, закинув ружье за плечо, встал на лыжи. Коротко взвизгнул снег, и вскоре село осталось далеко позади. Охотник снова уходил на заимку один.
Он ругал себя последними словами за доверчивость и жалость, за потраченное впустую время. За очередной синяк на душе, полученный незаслуженно.
«Так тебе и надо, старый пень. Коль свои отворотились, разве сыщешь тепло в чужом сердце? Чего захотел?
Сына сделать из бандюги? Эх-х, дурак малахольный! Нашел кому доверить зимовье!» — кипятился Притыкин, торопясь скорее уйти подальше в тайгу.
Только она понимала его и берегла. Никогда не высмеивала, не предавала. Она была его домом и родней.
Николай Федорович никогда не спешил уходить из тайги в село. Он сторонился людей, разучился общаться с ними. И быстро уставал от непривычной жизни среди селян.
Может, потому в Трудовом его почти не знали. А кто был знаком с охотником, называл его отшельником.
О Притыкине в селе ходили легенды. Может, оттого, что никому из селян ничего доподлинно не было известно о его жизни в тайге, которой боялись бабы и дети. И новые поселенцы поодиночке не рисковали заходить в глухомань.
Всякого наслышались о ней от старожилов и стереглись теперь ее уже на всякий случай даже летом.
Ишь как кричат в чащобах лешаки! Перекликаются дурными скрипучими голосами. И стонут, и охают, как люди. Будто на помощь зовут. А попробуй приди. Защекочут до посинения, замотают в еловые седые бороды, осыпят инеем и поставят на краю болота вместо снежной бабы лешачий дом сторожить. Так все бабки рассказывали. А они впустую ничего не говорят. Не зря — старые. Знать, все своими глазами видели. Неспроста на всякий таежный звук крестятся. Нечистую силу от себя отгоняют.
Николай Федорович растопил печурку. Огонь горел ярко. Но почему-то не грел.
Теперь бы глоток чая, чтобы отдышаться. Но для себя одного разучился это делать. Руки не слушались. Падали, как лопнувшие ремни, обвисали устало.
Тимофей в это время думал о своем. Всю ночь не мог уснуть. Сказалось потрясение.
Ведь все время, прожитое в тайге, он словно бродил в сказке. Каждый день прибавлялся пушняк в мешке. Потом, когда их стало три, набитых до отказа соболями, норками, куницами, он грезил по ночам.
Мечтал, как заживет на материке. Нет, он не дурак, он не загнал бы мех оптом спекулянтам, перекупщикам иль барухам. Не отдал бы его в общак «малине». Он продавал бы мех по шкурке, чтобы надолго хватило. На годы…
Поначалу намеревался он снять комнату. Нет. Лучше отдельную квартиру. Так безопаснее: никто не сунет к нему любопытный нос. Не обшмонает. Потом, оглядевшись, толкнет несколько шкурок на барахолке.
Клеймо? Чепуха! Да он из картошки любое вырежет. Гербовики получались отменные. Любые печати
умел подделать с детства. Тому сызмальства был обучен. Вырезанную картошку окунул в чернила, вот тебе и печать. Лучше и четче настоящей. Ни один легавый не прикопается. Да и кто на барахолке на печати смотрит? Главное — мех. Он всегда был в цене. За него платили бешеные деньги.
Недаром ушлые воры любили трясти меховые магазины. Они средь воров на уровне банков ценились.
В мехах Тимку научили разбираться законники, махровые воры.
Те с закрытыми глазами, на ощупь определяли, что за мех держат в руках, чем, когда и как он выделан, его сорт и цену.
Всякий мех имел свой запах, блеск, подпушку, мездру. Воры определяли все его достоинства с первого взгляда.
Ни один эксперт, товаровед, приемщик меха и охотник не разбирались в этом деле так, как воры. Они легко определяли подделку дешевого меха под дорогой, знали, сколько будет служить любой воротник, шапка, шуба.
Воров нельзя было провести, потому что им ошибка могла стоить очень дорого.
А потому и Тимка знал меха, разбирался в них лучше, чем в самом себе.
Крепко вбили ему знания кенты. Еще тогда, когда в Хабаровске сделали налет фартовые на меховой магазин.
Воры снимали меха с витрин. А Тимка бросился в склад. Нащупал мягкое, приятное. Насовал в мешки.
О, как он радовался тогда редкому везению. Он понял, что любит мех. Он ласкал его руки, воображение. Он предвкушал, как обрадуются кенты его добавке в общак.
Он выскочил из магазина вместе со всеми. Фартовые, уходя, уводили и его. Тимка торопился. А когда пришли на хазу и меха были развешаны там во всей красе, Тимофей приволок свой навар.
Фартовые кинулись к мешкам. Вытряхнули на пол и глазам не поверили… Бросились на Тимоху с кулаками. Били долго, больно, чтоб надолго и накрепко запомнил, что кроличьи шапки ворует только шпана, а не фартовые. Они не стоят риска, усилий, даже взгляда фартовых.
Это была его первая и последняя ошибка. Урок запомнился на всю жизнь.
В сельмаге Трудового тоже продавался мех. Шкурки чернобурок, огневок висели пышными гирляндами. Их не разрешалось трогать руками. Их можно было купить, а даром — только глазеть, что и делали все. На покупку не было денег. Стоили дорого. А спереть — фартовый закон не позволял. Где живешь, там не срешь, говорилось в нем. И законники, помня это, Тяжело вздохнув, отводили взгляды от мехов, развешанных на верхних вешалках.
Тимка не был исключением. И тоже не без содрогания смотрел на меха. Но боялся даже подумать о том, чтобы спереть их отсюда. Знал, его тут же посадят на перо свои же кенты. Ведь дураку понятно, что милиция стала бы трясти в первую очередь фартовых. Сколько горя было бы, найди они хоть одну шкуру. Из собственной не одного вора вытрясли бы. А скольких вернули бы в зоны, в долгие-долгие ходки!
Даже подумать жутко. Уж лучше зубы на полку, чем снова попасть под запретку.
Тимоха съежился от таких мыслей. Стало холодно. По старой привычке влез под одеяло с головой. Так недавно в бараке спал. И не он один Особо когда побитые по бухой сявки не могли подняться и натопить печки. Тогда в бараках стоял колотун, от которого иней блестел даже на шконках.
Фланелевые — на рыбьем меху — одеяла не грели. Укрытые с головой воры лежали так всю ночь, согревая себя собственным дыханием, и до утра кое-как можно было прокантоваться.
В больнице нет сявок. А то погнал бы за куревом. Сейчас бы хоть одну затяжку сделать. Чтобы до печенок пробрало. И враз боль пройдет. Всякая хворь табака и водки боится. Это фартовое правило. Его лишь фраера не признают. И старик Притыкин. Сам не курил, так и хрен с ним. На и его, Тимоху, уговаривал бросить. Мол, настоящий охотник табак в руки не возьмет. Потому что табачный дух таежное зверье за версту чует. И никогда не подойдет к капкану, заряженному руками курильщика.
— Хрен тебе! На мои капканы, петли и силки шел зверь не брезгуя, чаще, чем в притыкинские, попадал, — вспоминал фартовый.
— Сам у себя жизнь воруешь, здоровье гробишь. А на что? Иль все на свете надоело?
— Один раз живем, дед. Зачем же самому себе во всем отказывать? Нет, я себя не обворую ни в чем. Пью, курю, пока могу. Да и чего от мужичьего отказываться? Не баба! Они теперь и то ни в чем мужикам не уступят. Редко какая хмельным не балуется. Потому и жены из них хреновые, — вздохнул тогда Тимка.
— Какой сам, такие и бабы. Небось путные от тебя как от черта убегали. А пьющие — липли. Как говно к говну — до кучи, — засмеялся Притыкин.
— Шалишь, дед! Не все у меня такие были. Теперь что о том вспоминать? Но среди мужиков, чтоб я собственной жопой подавился, если стемню, тебя первого такого вижу. Ладно, не куришь. Работа у тебя такая. Но и не пьешь! А почему? От жадности? Так ведь я предлагал угощение! На халяву, можно сказать. С чего отказался?
Николай Федорович усмехнулся одними губами:
— Последние мозги пропивать не хочу. И тебе не советую. У нас, покуда в тайге маемся, голова завсегда тверезой должна быть.
Тимке и вовсе скучно стало, когда Притыкин не взял его с собой в тайгу лишь потому, что поутру пропустил фартовый стакан водки.
Дед за такое пригрозил его в другой раз с заимки прогнать.
Тимка зубы стиснул. Знал бы, чем все кончится, сам ушел бы тогда без оглядки. Столько времени потерял дарма! Все надежды и планы рухнули. Остался гол, как параша. Без меха, без навара. Что делать теперь, куда податься?
К фартовым? Тимофей даже язык себе прикусил за саму мысль. Такое было возможно еще недавно. Но не теперь…
Вывели его фартовые из закона. Выкинули в фраера. И самое обидное, что случилось это не в ходке в зоне. А здесь, в Трудовом. Будь оно неладно!
А самое обидное, что началось все с мелочи. Не одну зиму терпел и вздумал к Дашке подколоться. На время. Ну и схватил ее за сраку в бане, как бывало прежде в столовой. Только там она молчала. Не рыпалась. А тут развернулась и в зубы кулаком. С размаху, по-мужичьи, молча.
Тимоха тогда еле на ногах удержался. Из глаз искры посыпались, как от костра. Психанул фартовый, нагнал бабу, врезал сапогом в задницу так, что Дашка чуть в стенку зубами не вцепилась. Взвыла от боли иль от злобы. Глаза у нее из серых совсем белыми стали.
Тимоха вначале ошалел. А Дашка поперла на него буром. Видать, сослепу. Глаза небось вывернулись, в задницу смотреть стали. И, с чем попало под руки, на Тимку. Тот тоже озверел. Как мужика трамбовал бабу. Сапогами и кулаками, даже на кен- тель взял. В угол вбивал заживо.
Баба в долгу не осталась. В пах метлой въехала, а свалившемуся всю рожу изодрала, как кошка.
Фартовые их кое-как растащили. Но успокаивали Тимку зуботычинами. Он ответил взаимностью. И, не видя, въехал в мурло бугру. Такое не проходило безнаказанно. И хозяин фартовых, едва Тимофея втащили в барак, велел содрать с того все барахло и сунуть его голяком в парашу до самого утра.
Трое сявок всю ночь дежурили, не смыкая глаз. Следили, чтоб не выскочил Тимка раньше времени из параши.
Вечером на разборке, а этого следовало ожидать, Тимку вывели из закона. Новый бугор не любил оттягивать. И едва кенты высказались, бугор велел им вышибить скурвив- t
шегося фраера из барака вместе с барахлом. Что и было сделано тут же.
Тимка едва отыскал в темноте застрявший в луже рюкзак. Куда податься? К кому идти? И, увидев свет в окнах бани, пошел туда, чтоб смыть с себя вонь, грязь, боль.
Дашка, увидев его, приготовилась к защите. Лицо подергиваться стало. Он шел, наклонив голову, словно ничего не заметил.
— Куда прешься? Не видишь, я уже закрываю баню! — встала она в дверях, загородив проход руками. И вдруг повела носом, закрыла его ладонями. Отшатнулась, как от чумного. — Усрал- ся, что ли? — пропустила Тимку и закрыла дверь.
— Много там мужиков моются? — спросил он тихо, виновато опустив голову.
— Никого нет! — держалась баба на расстоянии.
— Прости. Тяжело мне, — сказал Тимоха. — На всю жизнь в науку. Если можно, дай парку. Дурь отмыть. Вместе с коростой и душу очистить.
Дарья своим ушам не верила. Впервые за все годы перед ней извинился фартовый. И не как-нибудь мимоходом, а по- человечески.
— Иди мойся.
— Прости. Тяжело мне, — повторил Тимоха, спешно раздеваясь и глядя на бабу умоляюще.
— Да будет о том. Простила…
Тимка, забыв обо всем, разделся при Дарье и, не прикрываясь тазиком, веником либо полотенцем, подошел к бабе:
— Мыла дай, если можно…
Дарья открыла шкафчик, подала кусок душистого туалетного мыла. Тимоха взял его молча. Также молча, одними глазами, поблагодарил за понимание и пошел мыться.
Он смыл с себя всю вонь и грязь. Парился на полке, обливался холодной водой и снова лез под кипяток. Тело горело от жара, а Тимке все не верилось, что смыл он с себя всю гадость минувшей ночи.
Сколько он мылся? От розового мыла не осталось ничего. Но Дарья не торопила, не напомнила из-за двери, что пора и честь знать.
Оглядев Тимоху, молча отметила, что неплохо скроен. Крепкий мужик. Как вешний клен. И поймала себя на мысли, что в его объятиях любой бабе будет житься спокойно. Вот если бы путевым был…
Едва Тимоха ушел мыться, баба, сама не зная зачем, выстирала всю его одежду, отчистила от грязи рюкзак. И положила на горячие батареи сушить белье. Едва оно высохло, Дарья кинула его под утюг. Даже брюки успела отгладить, навела на них стрелки. Повесила на спинку стула, чтоб не помялись. И, увидев грязные сапоги Тимохи, отмыла их так, как они никогда не мылись хозяином.
Тимоха впервые за этот месяц побрился. Ему не хотелось уходить из бани. Да и куда идти? К кому? Кто примет? На дворе такой собачий холод, до костей пробирает. От него нигде не спрячешься.
Тимка понял, что сколько ни сиди он в бане, уходить все равно придется. Тянуть больше нельзя. Не стоит испытывать и Дашкино терпение.
Тимоха напоследок облился горячей водой из шайки и выскочил в раздевалку.
Дарья вязала что-то за столом, придвинув поближе к себе настольную лампу. И словно не заметила Тимофея.
Про себя молча отметила, что ее бывший сожитель куда как слабее в сравнении с этим. Правда, и был он намного старше. Любила ль она его? Дашка и сама не знает. Много времени прошло. Зачем ворошить старое?
Краем глаза наблюдала за Тимофеем. Тот подскочил к стулу. Увидел все. Оторопел. Глянул на Дашку. Та и головы не подняла. Мужик торопливо вытерся. Одевался спешно. Пыхтел.
Баба поняла, что выгнали фартового из барака свои, воры. Иначе почему с рюкзаком в такую пору на улице оказался? В нем — все пожитки. Значит, выбили вместе с барахлом. Навсегда. Без права возврата в барак. Куда ж теперь пойдет? «Впрочем, какое мне до него дело?» — обрывала себя Дарья, совсем не увязывая случившееся с Тимофеем сегодня со вчерашней дракой.
Кто она такая, чтоб за нее вступились фартовые? Эти никогда не защитят. Век не простят, как, провожая убитого Дегтярева, плакала она, жалея участкового.
Законники после того дня, казалось, лишь повод искали, чтоб отомстить ей за это. Но случая не представлялось.
Тимофей оделся. Натянул сапоги. Но все еще медлил, тянул время. Словно что-то трудное обдумывал, решал для себя. А потом подошел к Дарье:
— Спасибо, Даша. В лютую минуту помогла. Век не забуду, — пошел к двери.
— Куда тебя понесло? — спросила она перешагнувшего порог Тимку.
— А черт меня знает!
— Оставайся в бане. Ночуй. Лавок много. Тепло и сухо, а завтра оглядишься, придумаешь, куда податься.
— Не откажусь, — быстро вернулся мужик. И, облюбовав лавку пошире, поставил на нее рюкзак.
— Курить снаружи будешь. Здесь — не смей. От греха подальше. Договорились?
— Так к быть, — кивнул Тимофей. И вскоре закрыл дверь на крючок — вслед за ушедшей Дашкой.
Проситься к ней в дом не решился. Второй раз попасть под ее кулаки не хотел. Да и не поверила бы баба после вчерашнего. Слава Богу, что помыться дала, белье постирала и в бане разрешила переночевать. Иначе хоть сдохни среди села!
Дарья… Странно как-то. Вот ушла домой. А перед глазами осталась. Иу почему? Ведь сколько времени ее знает, а увидел только сегодня.
«Красивая баба. Хоть спереду, хоть сзаду, все при ней. Сумела она отмыться. От всего разом. Изнутри и снаружи. Даже пить бросила. И надо ж, никого после Тихона к себе не подпускает. Хотя Дегтярев небось не упустил свое. Но вряд ли! Дашка за углами тискаться не станет. Не та натура. Да и квелый легаш был. Куда ему с такой бабой справиться? Вон зад какой крутой, что у лихой кобылки. Такую старику не объездить. Сбросит… Тут наездник помоложе, покрепче нужен. Навроде меня… — подумал Тимофей и, вспомнив белые Дашкины глаза, оглянулся. Нет, ушла баба. Не узнает. — А впрочем, что тут такого? Чем я не мужик? Когда голый перед нею стоял, не отворачивалась, с интересом рассматривала. Все ж баба. Может, стоило мне с культурным обращением к ней? Все ж семь зим без баб. А ведь тоже живой. И бабьего тепла хочется», — размечтался мужик, лежа на скамье.
Забывшись, он закурил. И вдруг услышал стук в окно, голос Дарьи:
— Тимофей, открой!
Мужик кинулся к дверям, сорвал крючок из петли.
— Ключ от дома в халате забыла, вот и пришлось вернуться. А ты почему куришь здесь? — Она нахмурила брови.
— Падла буду, завязал! Все! Ни одной на сегодня, — пообещал Тимофей и гладил глазами Дарьину фигуру. — Не торопись, Даша. Посиди со мной. Ты такая красивая, даже страшно мне. И не хочется тебя отпускать. Побудь, не откажи, — подошел вплотную.
— Это ты что, в любви мне объясняешься? А что ж вчера было?
— Не с того начал. Не знал, как обратить на себя твое внимание. Прости. Одичал за семь лет. Понять могла. А за сегодня спасибо тебе, — быстро, скользом, поцеловал в висок.
Дарья усмехнулась. Присела к столу. Ей нравились комплименты. Она так давно не слышала их, что ей стало казаться, будто она совсем состарилась, подурнела.
Тимофей встал за ее спиной. Тихо погладил плечо бабы. Та резко встала, будто стряхнув минутное оцепенение, сказала в раздумье:
— К фартовым, как я понимаю, тебе не светит возвращаться. Но приткнуться нужно где-то, работать, жить. Вот и присмотрись. Может, в селе останешься, подыщешь подходящее место. А может, лучшее придумаешь.
— Что может быть лучше бабы? Да только одна беда. Не примешь меня. Теперь я тебе не ровня.
— Почему? Кочегар в бане нужен. Работай. Но без пьянок. У нас в неделю два выходных. Зато рабочие дни — с утра до ночи.
— Я подумаю, — пообещал Тимоха и спросил: — Только кочегар нужен?
— Больше никто! — твердо ответила Дарья, став снова вчерашней, колючей. Взявшись за ручку двери, сказала, уходя: — До утра подумай…
Когда Дарья ушла, Тимофей снова лег на лавку.
«Работать кочегаром? А почему бы и не согласиться! Всегда в тепле. Из села не выезжать. Тут же и жить можно. Это не в тайге вкалывать. К тому ж из заработка себе ни хрена не оставалось. Половину — в общак, остальные бугру. Так что оно и к лучшему. Вот только отпустят ли меня с деляны в баню? Здесь желающих — до хрена. А в тайгу никого не выбьешь. Мусора могут выкинуть в тайгу. Хотя… Дашка с ними сама говорить будет. До конца про- кантуюсь в бане, а там — ищи ветра в поле. Подамся к своим — в «малину», на материк», — размечтался, засыпая, Тимофей.
Во сне он видел разъяренные рожи кентов. Они лезли к нему с ножами, их растопыренные пальцы кололи глаза.
«Размажь его, падлу, чтоб духа вонючего не было! — хрипел бугор, сунувший мокрушникам пачку кредиток. — Вот вам, шкуры, на пропой. На помин души». «А за что размазать?» — появилась откуда-то Дарья. «Ты, сука, захлопнись! Как с бугром ботаешь? Зачем нарисовалась? Тимоху держать хочешь? А какой навар за него дашь?» Чьи-то жадные руки полезли к бабе за пазуху.
Тимка взревел в ярости. Подскочил и проснулся.
Кругом тихо. Ночь смотрела в окна. Ни огня, ни звука, ни шороха. Спало село. Темень скрывала даже дорогу к бане. Ни души, ни голоса. И Тимохе показалось, что остался он один во всем свете. Один из живых на большом погосте. Что так будет всегда.
«Немного потерпеть. А там — снова кенты… Какие кенты? Ведь выкинули из закона! Это всем «малинам» скоро будет известно. Не смолчат. Бугор порадеет. За свое мурло! Зараза! Небось ему харю не раз чистили. Ишь как хвост поднял! Меня, законника, трамбовать — так можно. А его, гада, не моги! А чем он файнее, задрыга?» — злился Тимофей и снова улегся спать.
Утром проснулся от стука в дверь: Дарья пришла на работу. В глазах — вопрос.
— Согласен. На все, — ответил Тимка.
— Я так и думала, — сказала уверенно и отвела его в котельную.
Все рассказала, показала, объяснила. И сама — пошла оформить перевод Тимофея из бригады в баню.
Тимке в котельной понравилось. Чисто, тепло и сухо. За котлами можно примостить тюфяк и спать там. Одному. Без храпа и криков сонных кентов по ночам. Даже не верилось, что так повезло.
Мужик подмел возле порога. Хорошо в тепле да в чистом белье. Вот только бы еще похавать…
— Все в порядке, — внезапно услышал за спиной голос Дарьи. — Перевели тебя. Теперь поешь немного, — положила на колени сверток.
У Тимки даже в горле защипало. Он бил ее. А она столько доброго ему сделала.
— Даша, Дарьюшка, какая ты… — застряли слова у него в горле.
— Ешь, — рассмеялась она и ушла из котельной.
Тимофей остался один. Он зажег котлы, как показала Дарья, проверил уровень воды, равномерность подачи соляра, работу форсунок. И внимательно наблюдал за повышающимся в котлах давлением.
Тимофею так хотелось, чтобы хоть здесь у него все получилось.
Тимка не отходил от котлов ни на шаг. Не сводил глаз с манометров.
Дарья не приходила. И Тимофей, проголодавшийся к вечеру, терпел. Ждал, что вспомнит о нем баба, подменит, даст возможность сходить в столовую. Но вместо нее в котельную заглянул сявка, увидев Тимоху, осклабился:
— Приморился, фраер, приклеился?
Тимка бросился к нему, но сявка тут же метнулся за угол, исчез. Мужик вернулся в котельную рассвирепевший.
Сам не замечая, высадил одну за другой две пачки «Прибоя». Понимал: неспроста объявился в котельной сявка. Послали фартовые найти его. А зачем? Что нужно от него? Доконать решили? А может, хотели убедиться, что живой? Теперь узнают и жди всякого. Ухо востро держать надо.
После визита сявки есть расхотелось. А тут и Дашка пришла. Увидела Тимку злым. Около котлов куча окурков. Рассердилась. Взялась за веник молча.
— Пожрать-то отпустишь? — спросил мрачно.
Бабе неловко стало: забыла…
— Иди, — ответила глухо. И добавила: — Только недолго в столовой будь. У меня работы много. Не смогу одна разорваться.
Тимка ничего не ответил. Искоса, зло на бабу глянул. И заспешил из котельной.
В столовой в это время ужинали фартовые. Завидев кочегара, нахмурились. А Тимофей, взяв с раздачи тарелки, понес их за отдельный стол, никем не занятый.
Знал Тимоха: выкинутый из закона не должен садиться за один стол с ворами. Да и сам не хотел видеть их рожи.
В столовой хватало свободных столов. Но Тимка выбрал угловой. Сел спиной к фартовым.
«На хрену я вас, козлов, видел. Не вы меня, я вас в гробу видал. Я к вам — жопой. Обойдусь и сам, не пропал. Доконаю свое и аля-улю. Свистнете мне в сраку. Такими кентами, как я, не бросаются».
Ел мужик горячий суп. И вдруг услышал над самым ухом:
— Что, не дает хамовку Дашка? Не привыкла фраеров держать. Ей легавых подавай. Не ниже участкового! Этим она и пироги печет, блядища! Нашел хазу! После мусоров остатки жрешь? — хохотала красная рожа стопорилы у самого уха.
— Да фраер клевых не видал. Поди, живую куньку и не знает. Вот и подкололся к лярве, — блажил старый майданщик.
— Падла падлу по вони сыщет, — бросил через плечо налетчик из Одессы.
— Гниды! Падлы! Козлы! — взорвался Тимофей и, сорвав лавку с гвоздей, бросился к фартовым.
— Ожмури его, кенты! — услышал голос бугра. В глазах черные пузыри ярости вспыхнули.
Держась за один конец лавки, прошелся тяжелой доской по головам подскочивших к нему фартовых. Пробирался к бугру. Но в это время в столовую ворвалась милиция. Повар позвал.
Законники вмиг поутихли. Тимка опустил лавку. С лица лил пот.
— Что случилось? — вошел, сдвинув брови, участковый.
Кое-кто из законников шмыгнул в дверь.
— Да вот кент раздухарился, — вякнул сявка, вывернувшись из-под стола, куда влетел, опасаясь скамьи в руках Ти~ мохи.
— Захлопнись, пидер! — цыкнул кочегар.
— Тимофей! Что произошло? — спросил участковый.
— Виноват. Вяжи, — подошел Тимка. И, кивнув на фартовых, сказал: — Этих не морите. Я залупился. Веди в клетку меня…
— Брешет, гад! Зачем врешь, Тимка? Фартовые тебя довели. Обзывали его и Дарью. Похабно, — встрял повар.
— Твою жопу кто шмонал? Чего вперед хрена шнобель суешь? Иль дышать устал? — встал из-за стола бугор, глянув на повара так, что тот сразу осекся. — Малость потрехали меж собой. Кент погорячился. Что тут такого? Все в ажуре. Жмуров нет. Как поботали — наше дело. Никто ни на кого зуб не имеет. Так, Тимоха?
— Верно, — кивнул кочегар.
— А отчего у этих троих морды синие? — указал участковый.
— Они отродясь такие!
— Какая хамовка, такие рожи, — вякнул сявка, стянувший со стола под шумок чей-то положняк и запихавший целиком в горло большой кусок хлеба.
— Куда, стерва? Ишь, зараза! — огрел его кто-то кулаком по спине.
Сявка поймал выбитый хлеб в ладони. Выскочил наружу.
— Иди, Тимофей, поешь. Да хватит бузить. Иначе и впрямь в другой раз посидишь в клетке с месячишко. Чтоб поумнел, — предупредил участковый и вышел из столовой.
— Слыхали, козлы? Усеките! Трамбоваться с фраерами — только лапы марать, — сказал майданщик.
— Идите вы все, задрыги, мудачье! Фраер не заложил. Свой калган подставил. За всех. Хоть и без понту! — чесал стопорило ушибленное лавкой плечо.
— И что с того? — прищурился бугор.
— А то, что таких кентов мало! Легавые с разборкой прихиляли. Мог тебя заложить. За недавнее. В клетку. Иль не допер? Да только не стал. Настоящий, честный он вор! — вступился медвежатник.
— Хватит его морить. Верно кенты ботают. Пусть в барак хиляет. К нам. Давай кончать разборки! — гудел вор в законе по кличке Шмель.
Бугор по столу кулаком грохнул:
— Распизделись, паскуды? Стоило фраеру пофартить, у вас и захорошело? А как смел он, гнида вонючая, честных воров трамбовать? Ведь не в законе! Фраер он! Иль кентель мешает?
— Сами обосрались! — послышался голос сявки.
Тимка торопливо запихивал в рот горячую гречневую кашу. Опрокинул залпом кружку чая и, подойдя к повару, попросил его дать с собой на ночь чего-нибудь поесть.
Повар быстро собрал в пакет куски жареной рыбы, хлеб. И подал Тимофею. Кочегар расплатился. И, словно не слыша разговора фартовых, зашагал к бане.
Дарья уже замоталась одна. В раздевалке толпились женщины, дети. Всем надо выдать тазы, веники, продать биле- ты. А тут напор воды ослаб. Бабы кричат — пару не
стало. Дарья бегом в котельную. До конца рабочего дня еще три часа. Надо выдержать.
Дарья устала ждать Тимку и решила, что сбежал он из котельной. Не захотел у нее работать. Зря она просила о нем в милиции.
«Когда только помоются эти старухи!» — подумала Дарья, заглянув в парную. И вдруг увидела, как забила горячая вода из кранов. Мигом в котельную метнулась.
Тимофей прибавил давление в котлах. Регулировал подачу соляра, воды.
— Тимка, я думала, ты уже не придешь, — призналась Дарья.
— Я не фраер. Обещал — не лажаюсь. Ты не бегай по холоду. Накинь поддевку. Застынешь, — глянул на нее Тимоха.
— Людей сегодня много. Не скоро управимся. Устала я уже.
— Ничего! Сейчас поддам парку, дело живей пойдет, — пообещал кочегар.
Но последние посетители ушли в двенадцатом часу ночи.
Дашка мыла пол в предбаннике, когда Тимофей, решив помочь бабе, обдал тугой струей кипятка тазы, скамейки, полы в помывочном зале. Стены шваброй отмыл. Протер их насухо. Железной щеткой отодрал лавки, снова обдал их кипятком, с полов остатки мыла и пены убрал, протер двери и распахнул настежь, чтобы проветрить.
Только тут Дарья поняла, что Тимка вовсе не мылся, а ей помогал. Заглянула. Полы из шланга облила кипятком. Остальное уже в порядке было.
Пока отмыли крыльцо, проветрили баню, время за полночь перевалило. Сели к столу усталые.
— А я думал, что в бане работы нет. Сиди — продавай билеты, а тут вся спина в мыле, — признал Тимофей.
— С виду все легко. Покуда не своими руками. Я поначалу отсюда на карачках выползала. Хорошо, что потемну. Никто не видел. А утром — нос задрав. Вроде у меня самое легкое дело. Чтоб не смеялись надо мной. Потом втянулась. Но, сам видишь, легко не бывает. Иной раз домой вернешься, кусок в горло не лезет. Ну да где легко теперь? — вздохнула Дарья.
Тимка принес пакет с жареной рыбой, хлебом. Предложил и Дарье. Ели молча. Каждый о своем думал.
Мужик вспоминал сегодняшнюю стычку с фартовыми в столовой. Понимал: не случись милиция, неизвестно, чем бы все закончилось. Но добром для него, конечно, не обошлось бы.
Дарья о своем взгрустнула: снова возвращаться в нетопленый темный дом, где никто ей не распахнет двери, не обрадуется, не приготовит постель, не подаст чашку чаю. Не только она, даже дом устал от одиночества и молчания. Он давно не слышал человечьего смеха, голоса. Лишь бабьи слезы, те, что за ночь лились на подушку, едва успевая просыхать. О них никто не знал, кроме дома. Он был так же одинок, как и хозяйка.
Дарья ждала, что Тимофей скажет ей хоть одно доброе слово. Ведь умеет, знает. Ей так легко было бы уснуть, почувствовав себя не совсем старухой. Пусть неискренне, не от сердца, но бабе без этих слов нельзя. Быстро тускнеет и вянет.
Но Тимка молчал. Устал, наверное. Уж глаза слипались. Не до нее ему. Себя бы до лавки донести. Лечь. И до утра забыться во сне.
— Тим, закрой дверь. Я пошла, — тихо встала Дашка.
Кочегар встал. Пожелав спокойной ночи, закрыл дверь и,
едва добравшись до лавки, заснул как вырубился.
Утром, едва пришла Дарья, в баню условники-работяги гурьбой ввалились. К Тимке подсели:
— Слыхал, что вчера у фартовых было? Передрались они в бараке. Поножовщина была.
' — Ну, сволочи! Зверюги отпетые! Если никого рядом, друг друга гробят. Не могут жить без крови. И ничто их не остановит.
— Да это все бугор ихний! Он затравку дал. Говорят, науськивал он своих на кого-то, а они его до ветру послали, — хохотали мужики.
— Все у них нормально обошлось? — поинтересовался Тимофей.
— Кой черт! Мусора пятерых увели. С ними — бугра. Дово- нялись козлы.
— Слышали, что ожмурили кого-то фартовые. Из своих.
— Небось общак не поделили? — поинтересовался кто-то.
— Нет, слово бугра не выполнил…
Тимка вздрогнул.
Слово бугра? Кого же, кроме него, хотел размазать? Остальные ему — кенты. Поперек глотки лишь Тимка. Давно бугор на него ерепенился.
Тимка делал вид, что не замечает. Хотя видел все. И чувствовал. Время прошло. Но бугор свой кайф поймал. Вывел Тимку из закона. Но кто же такой нашелся, что приказ бугра не выполнил? Кому он, фраер, дороже жизни стал? Вроде таких в бараке не было. Но кто-то ж не согласился размазать, попер против бугра! На это одной смелости маловато. Тут и сила, и авторитет нужны. А главное — ненависть к бугру.
Легавые обещали, что фартовых больше не будут привозить в Трудовое. В Вахрушев их будут отправлять. А сюда — работяг. И все. Чтоб спокойно жили люди в селе. Тимоха впервые в жизни задумался, стоит ли после трудового возвращаться в «малину»: «А что я в ней не видел? Весь навар отдай пахану. Себе — ни хрена. Все — в общак. Дыши, как кенты. Не лучше, не хуже. Чуть что — трамбовка. В ходку пошел — «малина» забыла. Даже курева не подкинут. И в ходке всякая падла наезжает ни за что. Каких кен- тов, случалось, на перо брали! А спроси теперь — за что? Хрен кто вспомнит. Из куража, по бухой. Да ну их в жопу! Сам кантоваться буду. Не сдохну. Уж файнее на сухой корке, да с целыми зубами. Что спер, то мое. Никакая паскуда не отнимет. А теперь и вовсе понт выпал. С закона выперли. Придут звать, пошлю до ветра. Чтоб не клеились. Вот только долю свою из общака взять надо. Вырвать, вытребовать, отнять».
И вечером, едва за Дарьей закрылась дверь, Тимка ушел из бани. К фартовым.
В бараке было тихо. Как в селе ночью.
«Спят, что ли? Иль ожмурились все до единого?» — мелькнула мысль. И крикнул у дверей:
— Эй, фартовые, кто дышит, нарисуйся!
— Какого тебе надо? — выставилась со шконки голова нового бугра.
— За своим прихилял. Отдайте мою долю из общака! Ты мне не мама родная, дарить тебе свое не стану. Выкладывай, коль честный вор! — потребовал Тимоха.
Со шконок фартовые свесились. С интересом в каждое слово вслушивались. Ждали, чем кончится дело.
— Кенты! Тут мелкий фраер нарисовался. У нас, у фартовых, общак обжопить хочет. Про свой положняк, падла, ботает!
— Выбей зенки ему, бугор! Чтоб не дергался. Дышать оставили, на том пусть заткнется! Общак кентам принадлежит, а не всякому говну! — вопил с верхней шконки стопорило.
— Чего?! — налились кровью глаза Тимохи. Он еще ночью подсчитал свою долю, распределил ее. Он уже не раз сглотнул слюНу, предвкушая, сколько склянок водяры можно выжрать за свою долю, как прибарахлиться, скольких клевых баб помять в постелях, горячих, потных. А тут бугор хочет лишить его кровного положняка! Разом. Пустить на свою глотку. Такому не бывать!
Тимоха сорвал с себя телогрейку. Лицо, кулаки жаром вспыхнули.
— Гони долю! — рыкнул в самое мурло бугра. Тот со шконки спрыгнул. Двинул Тимку кулаком в челюсть. Кочегар пошатнулся. Но тут же сапогом въехал в дых.
Бугор открыл рот, глаза на лоб полезли. Тимоха кулаком поддел его в висок, потом добавил в челюсть. Не давая опомниться, всадил сапогом в пах. Свалившегося поднял, как тряпку, в рожу ненавистную, рыхлую воткнулся головой
и грохнул об стенку, обмякшего. Но не успел перевести дух, сам повалился рядом с бугром.
Кто-то из фартовых погладил по кентелю лавкой. Перед глазами закрутились хохочущие рожи. Услышал сквозь звон:
— Ожмури его в параше!
Тимофея будто током прошибло. Вскочил. Лицо серое. Сплошная злоба с кулаками. Кого, где и за что бил, не разбирался.
Подвернувшемуся сявке так поддал в глаз, что тот навсегда остался в циклопах.
Тимка не чувствовал боли ответных ударов. Весь в крови, в синяках, он дрался остервенело. Вбивал под шконки и в стены тех, с кем недавно кентовался. Он выбивал зубы, ломал ребра, топтал ногами фартовых — за свое.
Приметив, что бугор пытается встать, прихватил за горло:
— Отдай башли, падла! Не то замокрю!
Бугор несогласно мотнул головой. Тимка въехал ему сапогом по ребрам. Но кто-то шустрый сбил кочегара с ног. И фартовые, налетев кучей, измордовали Тимоху до мокроты и выкинули из барака.
Увидев его утром, Дарья насмерть перепугалась. Тимоха еле передвигался по котельной.
— За что тебя так уделали? Сюда приходили?
Тимка отрицательно мотнул головой.
— Встретили? Вызвали из бани? Неужели сам к ним пошел? Зачем? Ведь убить могли! — всплеснула руками.
Тимке даже говорить было больно. До вечера еле дотянул. И Дарья, заглянув в котельную после работы, увела его по потемкам в дом.
Там разула, раздела. И, заварив чистотел, обмыла ссадины, ушибы. На шишки и синяки толченный с солью лук приложила. Ноги, руки растирала заячьим жиром. До утра отпаивала лимонником, аралией.
К утру Тимка заметно повеселел. Сам вставать научился. И хотя рот открыть еще не мог, глазами улыбался. Уж очень понравилось ему в Дашкином доме. Чистом, красивом, сытом, пропахшем душистыми травами.
— Ты спи. Сегодня у нас выходной. Сил набирайся.
Постирала баба Тимкино белье, потом зашила, выгладила.
Тимка молча наблюдал за нею: заботливы и неспешны руки
ее, спокойно лицо. Эта баба кому-то подарком стала бы. А вот одна прозябает столько лет!
Дашка поймала на себе его сочувственный взгляд. Вздохнула.
— Так-то, Тимоха. Жизнь уже на закат. А я все за свои молодые грехи мучаюсь. Все не отмолю никак. И хотя жизнь, считай, прошла, никто не любил меня. Словно клеймо проклятия иль проказа на мне. А все потому, что в прежние годы не умом жила. Теперь-то уж ладно. Опоздала я. Не будет семьи… Хотя иной раз обидно бывает. За то, что ничего воротить нельзя. Вот и ты… Куда годы тратишь? На что живешь? Без радости, без семьи, как кобелюка. А старость придет, за всякий день спросит. Вот только вернуть, как и я, ничего не сможешь. Поздно будет. А развалина не только другим, себе не нужна, — опустила баба голову, вздохнула. В уголках губ морщины обозначились. Следы раздумий, сожалений, утрат. — Пришибут тебя где-нибудь под забором ворюги поганые. И никто не сумеет ни помочь, ни спасти. Закопают, как собаку бездомную.
— Кончай пиздеть, — сказал с трудом Тимофей.
Глянув на себя в зеркало, он смочил лицо настоем чистотела и сразу почувствовал действие этой травы: перестали ныть ушибы. Даже синяки заметно побледнели. Прошла опухоль. Ссадины очистились, и лицо уже не походило на харю страшилы.
— Баба ты, Дарья. Мужика не поймешь, — сказал Тимка, схватившись за скулы.
Дарья стакан с настоем девясила подала:
— Полоскай рот. К вечеру полегчает.
Тимка послушно делал все, что велела Дарья.
Женщина, тихо уговаривая, накормила мужика сметаной, медом. А к вечеру, отлежавшись на диване, Тимка и вовсе повеселел. Лицо очистилось от синяков и ссадин, десны перестали ныть.
Тимоха уже не ползал, а ходил по дому уверенно. Заглядывал в каждый угол. А когда в кладовку всунулся и увидел припасы, вовсе обомлел:
— Тут, не вкалывая, целой «малине» три зимы без горя кантоваться можно!
— А ты себе такое сделай! — захлопнула Дарья кладовку.
— В кочегарке, что ли?
— Я тоже хоромы не враз получила.
— Тебе участковый помог. Не задарма, наверное? — схватил Дашку за плечи. В глаза уставился.
— Козел ты паршивый! Не тронь покойного! Ничего промеж нас не было. И ни с кем не маралась. С Тихоном жила. И все тут! Хватило с меня. Никого больше не подпущу к себе!
— Никого? И меня? — оглядел бабу жадно.
— А ну остынь! Не то напомню тебе недавнее! — отскочила баба к печке и схватилась за ухват.
— Ты что? Не живая, не хочешь мужика?
— Мараться не хочу!
— А как хочешь? Пусть по-твоему будет. Лишь бы обоим хорошо было. И тебе, и мне.
— Что в том хорошего, дурак! Думаешь, — не знаю? Поелозишь пять минут, а трепу до конца жизни хватит! Убирайся!
— Стой, Даша! Я уйду. Как мама родная, клянусь. Но ты с катушек валишь. Пять минут… Треп. С кем ты жила, бабонька милая? Кто ж о том треплется? Ты ж пойми: баба, если она всего-то на ночь, частью души становится. И памяти. До конца дней. Где ты слышала, чтоб о таком трепались? Это равно себя на помойку бродячим псам кинуть. О таком не ботают. Это помнят. С радостью. И почему ты о том не знаешь? Были у меня женщины. Всех помню. Каждую. Как цветок в радуге. Все хорошие. Каждая. Но и ничего больше не скажу. Все остальное — мое.
Дарья поставила ухват на место:
— Покуда своего не добьетесь, все так говорите. А потом…
— То фраера. Кто на вторую ночь не способен. У кого в яйцах вода, а не семя. А вместо мужичьего — гнилье. Потому, чтоб себя оправдать, бабу охаять надо.
— Все вы одинаковы, — отмахнулась Дарья. Но с интересом слушала Тимофея.
— Как-то, еще по молодости, попал в «малину» один такой мудила. По бухой раздухарился. Ботал, что без клевых не может. Все мы не ангелы. Ну и ему девчонка перепала. Мы со своими до утра, а он, гад, через пяток минут уже водяру жрал. А набравшись до усёру, всю ночь под столом дрых. Утром начал хвалиться, что до свету с девки не слезал. За темнуху и треп — наказали. Нет у фартовых привычки бабу марать. Плохо ей, значит, мужик козел. Слабак в яйцах…
Дарья усмехнулась. Недоверчиво на Тимку глянула. И сказала в раздумье:
— Я, Тиша, нынче по-своему думаю. Не мужик, друг мне нужен. Не на ночь. На всю жизнь. Пусть и старше будет. Лишь бы считался со мною. Прошлым не попрекал. Чтоб понимал, как самого себя. И не вором, мужиком, родным мне в доме был. Хозяином. Ведь баба я… Тепла сердечного хочу.
Поутих Тимофей. И сразу потерял дар красноречия. Он понял: не подпустит Дарья его к себе. Не примет на ночь. Не нужен он ей. А значит, помогала ему без умысла, без затаенных желаний. От доброты своей, которой он не стоил.
Выкурив на кухне папиросу, поблагодарил бабу за все. И ушел в кочегарку.
Когда на другой день участковый обронил, что ищет добровольцев на заготовку дров для детсада и больницы, Тимофей, не задумываясь, вызвался первым.
Дашке сказал коротко:
— Когда-то надо начинать. Может, успею, авось не все потеряно. Коросту с тела травой ты с меня смыла. А вот с души самому отскрести надо, если получится. А коли нет, значит, говорить будет не о чем, — вздохнул мужик и умчался в тайгу с топором за поясом.
Подальше от фартовых и милиции, от Дарьи, от себя.
Слух о том, что Тимку едва не разорвал в тайге медведь, быстро облетел Трудовое. Пока мужик жил у Притыкина и был без сознания, о его здоровье селяне справлялись. Когда же Тимку перевезли в больницу, к нему понесли передачи все, кто хоть немного его знал.
Никого не интересовало, почему Притыкин отправил напарника в больницу. Все знали: самое трудное, критическое время жил Тимоха у охотника. Тот выхаживал до того, пока мужик пришел в сознание. А потом… Работать надо. У охотников всякий зимний день дорог. Пока один болеет, второй за двоих вкалывает. Иначе весну и лето не проживешь.
Тимка улыбался всякому голосу, звавшему его под окном. Теперь около него постоянно дежурила старая нянечка. Она ухаживала за Тимохой, как за своим, родным. Угадывала каждое желание. Умела молчать долгими часами. Могла рассмеяться от души над какой-нибудь историей, рассказанной Тимкой.
Вскоре к нему начали пускать посетителей. Сначала не разрешали задерживаться подолгу. Потом скучать не пришлось. Все Трудовое мужика навестило. Кроме фартовых и Дарьи.
Даже участковый наведался. Долго смеялись они с Тимкой: хотел хозяин тайги фартового сожрать, но подавился пулей.
— А ведь не фартовый я больше, — сказал, просмеявшись, Тимоха.
Участковый сразу посерьезнел:
— Всерьез завязал? Иль только на словах?
— Меня даже из закона вывели.
— Это я знаю. Но выведенные из закона до смерти ворами остаются, — вздохнул участковый.
— Не знаю, кем я сдохну. За это не поручусь, но в «малину», к фартовым, уже не приклеюсь.
— Если бы твои слова правдой были!
— Я ж не обещание даю. Так уж оно склеилось. Фартовые — из закона, а медведь окалечил. Говорят, теперь туго мне придется. Что этого медведя всю жизнь буду помнить.
— Это ты мне брось. Я вашего брата знаю. Говорят, что на собаках все мигом зарастает. Так вот они в срав-
нении с фартовыми ничто. Уж как меж собой законники дерутся, мне рассказывать не стоит. До смерти. А через день глянешь: живы-здоровы, опять киряют, снова валтузят друг друга как черти. Даю слово, кто хоть одну трамбовку фартовых перенес и жив остался, тому никакой зверь не страшен. Так-то, Тимка, — засмеялся участковый.
— Ни один фартовый так не отделает, как зверюга. А все потому, что голодный был. На пустое брюхо злобы больше. И тут, кто ни попади, на куски изорвал бы. Да только что с того, мне теперь в тайгу не сунуться, — вспомнил прощание с Притыкиным Тимоха и замолчал.
— Это ты брось, Тимофей. У нас в промысловиках всякие есть. С войны мужики. Даже калеки. А попробуй напомнить? Рад не будешь. Они бригаду сколотили и вместе охотятся. На нерпу, сивуча — на морском берегу. Понедельно. Одну неделю — в тайге, вторую — на море.
— Да что они зарабатывают? Гроши! За такой навар из Трудового разве голодный барбос убежит на море.
— Ну, конечно, с Притыкиным им не сравниться. У старика навыки, опыт. Он и зарабатывает больше других. Вдобавок свою добычу ни с кем не делит. А эти — поровну. На каждого, — поддержал участковый.
— Да и у деда не жирно. Я почти за зиму всего два куска заработал.
— Это же мои полгода работы! С вами, фартовыми. А я, не хуже деда, считай, сутками на охоте. Среди фартовых попробуй выжить. Да еще не разряжая пистолет. Лишь в крайнем случае такое дозволяется. Вот и вдумайся, кому сложнее.
— Ничего себе! Сравнили! Да в тайге вам не дышать. Только дядя Коля и крепится. Там не всякий фартовый приклеится, — возмутился Тимка.
— А что дед? Вернулся с охоты, протопил зимовье и спи…
— То-то и оно, что в него надо суметь вернуться, — выдохнул Тимоха.
— Я тоже не всегда уверен в своем возвращении. Потому зарплату свою большой не считаю.
— Так у вас и надбавки идут на нее, и коэффициент. А нам — ни хрена! Что сдали, за то получай. В голом виде! — злился Тимка.
— Зато вы на еду не тратите. Всегда мясо есть! Заработки девать некуда. В тайге нет сельмага! — захохотал участковый.
— То-то на свою пенсию дед не может жить. В войну на его пушняк эскадрилью построили, а пенсию дали только по старости. Всего восемь рублей. Их на хлеб и то не хватит. Потому и ушел в тайгу. Чтоб с голода не сдохнуть. Нынче его пенсии по старости даже на чай не хватит.
А уж на рубаху, исподнее — говорить нечего. Они в тайге не растут. Их заработать надо. А легко ль в его годы на охоту ходить? Когда в войну пушняк сдавал — грамотой наградили. А что с нее? Лучше бы пенсию дали человеческую! — возмутился Тимка.
— Пособие это не я определяю. Будь моя воля, не обидел бы старика, — вздохнул участковый и поспешил уйти из палаты, покрасневший и смущенный справедливыми упреками.
— Две тысячи тебе мало? А я вот за гроши работаю. Мне за год таких денег не скопить. Едва концы с концами свожу, — пожаловалась няня. — Сын и муж на фронте погибли. Приходится самой о себе заботиться. Трудно. А кому легко теперь? Но жить надо. Вот и маюсь. А ты: две тыщи — не деньги. Да где ты больше заработаешь, сынок?
Тимка молчал. Думал.
Сколотить свою «малину»? Но рано иль поздно накроют легавые. Опять в ходку. На годы. Выживет или нет, кто может знать заранее? Если живой вернется, то уж совсем старым. Как Притыкин. Ни одной «малине» не нужен станет. А навар на старость фартовые не дадут. Свои кровные не сумел взять. Зажилили. Вот и придется, как охотнику, в тайгу. На пособие не протянешь. «А что, если самому? Без «малины»? Без кентов? Пофартовать с год, чтобы на остальную прожитуху… Забиться куда-нибудь потом. И дышать тихо, незаметно. Но сыщут кен- ты. За снятый навар калган оторвут», — вздрогнул мужик, оглянувшись на скрипнувшую дверь.
В палату заглянул фартовый. Встретившись взглядом с Тимкой, к себе поманил. Но понял, что тот не может встать, и вошел в палату, протиснув впереди себя пузатую сумку.
— Подсос тебе кенты передали. Тут шамовка, курево, — подморгнув, указал на горло, мол, и этим не обошли.
— С хрена ли загуляли? То свое зажали, теперь на долю посадили? — удивился Тимофей.
Няня, услышав грубые слова, вышла из палаты, обидчиво поджав губы.
Фартовому того и нужно было. Вмиг повеселел. Уселся на койку и заговорил тихо:
— Тут, Тимоха, дела закручиваются такие, что от них макушка дыбом стоит. Нас, фартовых, мусора вздумали из Трудового вышибить. Всех, кто не вкалывает на пахоте. И не куда-нибудь, а в Вахрушев. А там одни иваны. С них налог хрен сорвешь. Законных держать не станут. На отвал пошлют. Иль на обогатительную — на уголек, с транспортера породу выхватывать. На колотуне круглые сутки. И ни кайфа, ни баб. Дыши как знаешь.
И поселок весь под запреткой. Одни зоны.
— Мне это по хрену. Я уже вольный. Из больницы вылечу и на все ветры. Что мне Вахрушев? Ксивы легавые уже нарисовали. Так что от винта, фартовые. Мне с вами не по кайфу. Мое не отдали. И сами не сожрете! Подавитесь! Нет дурных на вас вкалывать! — обрадовался Тимофей.
— Твое и наше бугор прижопил. Он теперь далеко. За трамбовку мусора загнали в зону, в Тымовск. Теперь не выберется. Оттуда никто слинять не смог. Накрылся общак. Не только твое, а и наше пропало. Но ты вольный. И сгреб хоть что-то у старика небось? — полюбопытствовал фартовый.
— Хрен у него сгребешь. Он, падла, и мое в казенку сдал. Задарма, считай, зиму мыкался, — признал Тимофей.
— Два куска — задарма? Мы на деляне по три сотни брали. Не больше. А вкалывали — пар из задниц валил. Думаешь, там лафа была? Забыл? Да я бы к деду с потрохами! Лишь бы взял, старый хрен! Только бы не в Вахрушев! Может, потрехаешь с пердуном?
— Не сладишься. Век свободы не видать, не сдышитесь. Паскудный козел. Да и я с ним — вдрызг… Не сботаемся. Не велел рисоваться в зимовье. Крышка! — признался Тимка.
— А ты со склянкой подъедь.
— Не принимает. На дух водяру не терпит, гад.
— А что уважает? — поинтересовался фартовый.
— Тайгу. И кранты…
— Темнишь, кент. Живое об жизни помнит. И дед мозги не просрал. Имеется и к нему отмычка. Неужель не раскололся?
— Я не надыбал этого, — вздохнул Тимофей и отвернулся.
— Усеки, на тебя одна надежда. Сговорить деда, чтоб согласился нас к себе пригреть. В тайге. Хоть и лажово. Отсидимся до конца на участке и на материк.
— А в Трудовом негде прилепиться иль не берут?
— Фраера слышать о том не хотят. А работяги сами справляются. Да еще паскудят нас. Мол, с делян законников и то вышибли. Ну их на хрен.
— А и верно! Кто ж в тайге будет? — полюбопытствовал Тимофей.
— Да ты что, не врубился? Фартовые так и останутся в тайге. А нас, честных воров, вышибают. Кто не пахал! Усек?
— Так и шлепай на деляны…
— Малахольный! Поздно уже! Мусора засекли. Не сговоришься. А дед за нас попросить может. Его послушают. Свои фартовые тоже пытались. Им пригрозили, что вместе с нами в Вахрушев заметут. Вот и захлопнулись. Бесполезняк им нас удержать.
— А и я ничего не сумею, — развел руками Тимка.
— Мы тебя от пера сберегли. Бугор рыпался. А ты…
— То-то берегли, что ожмурить хотели в параше, — напомнил Тимоха.
— Ты тоже не гомонись. На всех без разбору наезжал. Ну да не о том трехаем. С дедом поговоришь?
— Как? Ты что, зенки в сраке держишь?
Фартовый не обиделся. И, прильнув к Тимкиному уху, пообещал:
— Тебе к нему хилять не надо. Кайфуй здесь. Но мы его к тебе вытащим. Вякнем, что ты его зовешь. Дело, мол, имеется к нему.
— Не придет…
— Пришкандыбает, старый пень. Твое дело обработать, уговорить его.
— Не поверит он мне, — не соглашался Тимофей.
— Прикинься, кент. Мокроты поддай. У деда душонка старая, на слезу клевая. Мол, пригрей мужиков — внакладе не останешься. Мы, чтоб в Вахрушев не загреметь, к черту на рога согласны.
— Не возьмет, — подумав, ответил Тимоха.
— Тебя взял. А мы, что, падлы? — начал злиться фартовый. И добавил: — Уломаешь хрыча, навар будет.
— Какой? — оживился Тимка.
— Стольник…
— Иди ты с таким наваром, — отвернулся мужик,
— Лады, полкуска.
— Мало, — бросил Тимка.
— Кусок…
— Два куска, — потребовал твердо.
— Загнул, кент!
— Тогда отваливай! Сам уламывай деда. Иль слабо?
Фартовый задумался на минуту: «Что делать? Хотели фартовые обратиться к деду без Тимки. Но наслышаны были о крутом нраве старика. Может прогнать. Не станет слушать. И тогда…» — и сказал:
— Твоя взяла. Но больше нет. Не уломаешь, дрыгнуться не успеешь…
— Э-э-э, нет! Так не хочу. Я за свое беру. А как получится — не знаю. Кенты гарантий не дают. Отваливай…
Фартовый глянул на Тимку зло.
— Навар получишь, когда уломаешь.
— Не-е-ет. Выкладывай наличность теперь. А нет — и пасть не раскрою, — пользовался случаем Тимоха.
Получив деньги, спрятал под одеяло. Фартовый ушел. Тимка теперь задумался, как, с чего начнет он разговор с Щштыки- ным, если фартовым повезет уговорить, вытащить старика в Трудовое, в больницу.
«А и не придет, башли не верну. Мой общак зажилили? Зачем они просрали общак? Не отдам! Мое! — спрятал мужик деньги в наволочку. И улыбался довольный: — Что ни говори, в кармане потеплело. Четыре куска — не два. На них первое время дышать можно. А там что-то засветит», — подумал мужик, представив себе, как фартовые станут уговаривать, уламывать деда навестить своего напарника.
Старик, конечно, упрется. Может, и наотрез откажется. Обзовет Тимоху какой-нибудь рысьей трандой и укажет ворам на дверь зимовья. Не захочет слышать о напарнике.
«Скорее всего так и будет», — подумал мужик. И сам себя поймал на мысли, что в больнице не раз вспоминал он тайгу и зимовье, старого охотника, ночи и дни, прожитые на заимке.
Мало выпадало там светлых минут. Но почему всякий день застрял в памяти занозой? Почему его тянет туда, в этот адский холод, глухомань, где человеку не только жить, дышать страшно?
Крикни, и целый снежный сугроб свалится с мохнатой еловой лапы. Прямо на голову. За шиворот, за пазуху набьется. Словно играет в снежки. Без промаха.
Сколько раз за такие игры ругался мужик последними словами. До паскудного промокал. А тайга новое придумывала, как озорной ребенок, неутомимый на выдумки.
Случалось, Тимка в сумерках в зимовье возвращался, а сбоку старая береза неожиданно вскрикивала от холода человечьим голосом! Мужик с непривычки сжимался. Оглядывался в ужасе. Вокруг никого. Шел дальше чертыхаясь. А перед ним пихта, как ожмуренная, подрезанная, — хлоп мордой в снег и не дышит. Сгнила. Не выдержала холода. Накрылась сразу.
Тимка ее так отматерит, что горностаи с перепугу с участка рады сбежать. А мужик до самого зимовья вздрагивал да икал. Оно и понятно. Окажись на пяток шагов ближе, размазала бы, как вонючего хорька, и разом в сугроб вбила б. Сыщи потом.
— Чтоб тебя зайцы обосрали, гнилуха треклятая, — оглядывался потом фартовый до самого зимовья.
Сколько раз там, в тайге, подсчитывал месяцы, оставшиеся до конца сезона. А теперь хоть глазом бы глянуть на те тропинки.
«Верно, не пустуют мои капканы и петли. С них дед свой навар снимает. Мне уж не отдаст. Всяк для себя дышит. Уж если и взял мое — Бог с ним», — попытался Тимка перевернуться на другой бок, но застонал от боли.
Уснуть бы… Но сон не шел.
Старая няня, поправив одеяло, рассказала фартовому о сельских новостях. Тимка слушал и не слышал. Понемногу задремал. И вдруг знакомое имя донеслось:
— Дарья о тебе надысь справлялась. Обещала навестить. Все спрашивала про тебя.
Тимоха улыбался: значит, помнила его баба!
Он ждал утра. Вечером Дарья вряд ли навестит. Устанет после работы. Одной в бане легко ли управляться? После суматошного дня дотащить бы ноги до дома. А утром, перед работой, может заглянуть на пяток минут.
Почему раньше не пришла? Ведь были выходные. Но кто ей Тимка? Видно, не болит бабье сердце. Не дорог он ей, не нужен.
«Вот и прихиляет позже всех. Не поспешит. Чтобы чего не подумал, не возомнил. А может, и вовсе не нарисуется. Пообещала… Ну и что с того? Кто я ей? Кочегар бывший. Таких в Трудовом полно. На всякого не наберешься тепла. Верно, забыла, как звать. Да и что я оставил на память в ее сердце? Ничего. Значит, ждать некого. И не только она сплюнет, услышав обо мне. Тот же Притыкин, — ёрзнул Тимка на койке. — Дед от зверя спас, от смерти. Дышать оставил. Ведь промажь он или рань медведя, тот на старика попер бы. А кто деда выручил бы? Не успел бы карабин перезарядить, как в жмура медведь обратил бы. О том старик знал. И все ж решился. На это фартовые не рискнули б. Никто. А дядя Коля о себе забыл. О нем, Тимохе, думал. Не зря следом пошел! Испугался за напарника. Не доверился тайге. Тимка дороже оказался. Эх-х, дядя Коля! А я тебе лишь горя добавил. Про мех выговорил. Обозвал всяко. Из звериных лап вырвал ты меня. А я вместо спасибо облажал грязно. Да сдохни я там на заимке, ни мех, ни деньги не понадобились бы. Каково было тебе вместо благодарности услышать злое? Теперь уж не простишь, не придешь ко мне никогда. И зря фартовые на тебя надеются. Не все забывается, не все простить можно».
Закрыл Тимофей глаза. И в памяти, как наяву, встало зимовье.
Занесенное снегом до трубы, оно походило на пузатьш сугроб с маленьким желтым глазом-оконцем, с охрипшей дверью, залепленной снегом. Словно дом лешего в тайге! Одинокий, забытый всеми…
И все ж нашел его фартовый. Поздней ночью отыскал заимку. Не будь он человеком тертым, не сыскал бы охотничьего зимовья, замерз бы в тайге.
Да и так поблудил по сугробам и завалам до ночи. Мороз уже всю фартовую душу сковал. И тряслась она, будто на разборке в чужой «малине» оказался. Под пером. И ни вступиться, ни защититься невозможно. Вымотала тайга.
А потому, завидев светящееся оконце, кинулся со всех ног, будто не человечье жилье, а навар без охраны надыбал.
Заколотился в дверь руками и ногами, всей замерзшей душой. И заблажил просяще:
— Дед, впусти!
— Чего надрываешься? Дверь не заперта, входи, — пропустил гостя в зимовье Притыкин.
Тот к печке сел. Зубы стучали от стужи дробно. Лицо посинело. Руки разогнуть не может.
— Прости, отец, отойду малость, — переводил дух фартовый.
Дед Притыкин налил ему горячего чаю. Позвал к столу. Ждал. С чем пришел человек в такую ночь?
«Конечно, не с радостью. Лишь беда выгоняет в эдакую стужу из дому», — подумал Николай Федорович.
— Костя я, Котом зовут. Из Трудового. Из условников я, дед. — Фартовый прихлебывал горячий чай из кружки и вздрагивал.
Притыкин молча слушал.
— От Тимофея я, отец. Мы с ним в ходке вместе. Он меня прислал сюда. Прийти просит. К нему, в больницу.
— На что? — удивился охотник.
— О том он сам трехнет. Но уж очень просил. Видать, лажанулся перед тобой. Дышать, говорит, не смогу, коли деда не увижу!
— Не Тимкино это. Он без мозгов. Таких слов в его башке отродясь не водилось. Чтоб такое сказать, сердце внутрях быть должно. У Тимки там кошелек пустой. А в башке пурга злая. Не верю. Не его это сказ, — прищурился Притыкин и с подозрением посматривал на гостя.
— Может, слова не те, но мысль — эта. Просит прийти. Трудно ему теперь, плохо. Один лежит. Больной. Может, в калгане что-то завелось. Все про тайгу да про тебя ботает. Скучает.
— Свидеться захотел? Со скуки сердешной? Иль запамятовал, дубина стоеросовая, что у меня тут всякая минута дорогая? Опомнился! А мне от того не теплей! Сызначала всю душу мне испакостил, злыдень, теперь кличет! Коль нужон я ему — дорогу знает! Сам доплетется! — рассмеялся Притыкин.
— Оно и правда, отец. Виноват Тимка. Того не скрыл. Но кто теперь в жизни перед другими чистый? Нет таких в свете. Но если злыми будем да прощать разучимся, чем село от тайги отличаться будет? Всюду — звери…
— Ты тайгу не паскудь! На что чистое мараешь? Чего худого утворила тебе тайга? Поморозила малость? Что с того? Тут всякая зверюга разум и сердце имеет. Такое не каждому мужику дадено! — осерчал дед.
— Не лесовик я, тайги не знаю. Прости, если обидел.
— Забидеть меня тебе не дадено. Не я у тебя в гостях! А коль в тайге сидишь, не гадь в нее! — цыкнул дед.
— Я не за тем пришел. Просьбу Тимкину передать.
— И не бреши, человече. Костей, говоришь, тебя кличут? Знаешь ты, на что Тимка меня просит. Есть в том твой интерес. Иначе не поплелся б из села в такую стужу, — догадливо усмехался старик.
Фартовый словами подавился. Смотрел на деда удивленно.
— Чего вылупился? Иль сбрехал я? У Тимохи нет и не было дружков, какие его лихо пополам с ним делили. Я-то знаю. И ты не таков. Не за тем ты сюда пришел. Это враз ведомо мне стало. Не то тебя щекочет, — отвернулся Николай Федорович к печке, словно потерял всякий интерес к гостю. И тому неловко стало.
Знал фартовый: так иль иначе узнает дед, зачем он приходил к нему в тайгу. Но как отнесется к этому, как воспримет?
Рассказать правду самому? Но язык не поворачивается. Молчать? И вовсе плохое заподозрит. Стемнить? Но старик, из ссыльных. Его не проведешь…
— А тебе я на что понадобился? — внезапно спросил Притыкин.
— Хочу попроситься в помощники. Вместо Тимки. И не только я. Другие тоже. О тебе, отец, в селе говорят, что ты — один в мужиках. Другие того званья не стоят.
— Леща подпускаешь, — рассмеялся охотник и сказал резко: — Окромя меня, на этой заимке никого не стерплю. Тимкой сыт! По горло! Никому боле не доверюсь.
— Мы ненадолго, отец! До следующей весны. Возьми нас. Иначе пропадем, — попросил законник.
Охотник достал из угла жировик. Зажег его. Поставил на стол. Запах горящего медвежьего жира пополз по зимовью.
Старик подкинул в топку побольше дров и предложил:
— Валяй начистоту. Все сказывай. Что приключилось? Станешь ловчить, сбрешешь ненароком, почитай, зазря сюда приволокся.
Костя начал издалека, осторожно. Внимательно следил за дедом. Тот не перебивал. Слушал напряженно, ловя каждое слово. По лицу его морщины ходили. То в пучки собирались, то снова разбегались к уголкам глаз и губ.
У Кости от волнения горло пересохло. Судорожно глотнул остывший чай. Притыкин не перебивал.
— Вот потому и пришел я к Тимке, чтоб он за нас к тебе обратился да попросил. Ему ты поверишь Знаешь его. А нас нет. Тут уж и время поджало. Со дня на день выкинут нас из Трудового. От тебя теперь наша судьба зависит. Возьми нас…
Притыкин думал долго.
— Судьба человеков в Божьих руках. Кому что определит Господь, то и сотворится. Но я не смогу вас взять к себе. Зарок дал опосля Тимки. Никого на заимку не пущать. И того не нарушу. Это уж верно, как Бог свят. Но… Имею я одну думку, как подмочь вам. Опять же без Тимки не обойтись твоим мужикам. Все от него, окаянного, приключиться может. — Пожевал дед губами и продолжил: — Я уж совсем дохлый сделался. Не только вас, себя не прохарчу вскорости. И коль сунусь с таким словом к участковому — на смех поднимет. Мол, старый хорек полез в медведи. Это не- сурьезно. А вот ежели Тимофей навострится к нему и собьет из вас бригаду, то это дельно будет. В то поверят. И могут вас оставить. В Трудовом. А за Тимку как за промысловика, нб боле того, я поручусь перед властями.
Фартовый, скисший от резкого отказа старика, теперь сиял от радости.
— Как сговорить Тимку в бригадирство — ваша морока. Подсобить я не смогу ничем. Все от вас будет. От Тимофея. Коль жадность с себя вырвет, знатным промысловиком сделается.
— Одно плохо, отец, больной Тимофей. Когда одыбается? А время не терпит.
— Тимохе я подмогну. Завтра навострюсь в Трудовое. Загляну к участковому. Обскажу задумку. И напарника свово наведаю. Погляну, как он хворает. Авось мое снадобье его шустрей на ноги поставит.
' — Согласится ль участковый? — сомневался Кот.
— Не в ем помеха. Тут госпромхоз — голова всему. Я за вас замолвлю свое. Может, послухают…
До утра не мог уснуть фартовый. Ворочался, думал. А старик спал безмятежно. До самого рассвета не повернулся на другой бок.
Но едва над сопками прорезалась полоска света, разбудил гостя. И, накормив, напоив его чаем, заторопил в путь.
Фартовый удивлялся, как легко, по-настоящему красиво ходит на лыжах старик. Он словно пролетал по сугробам, меж деревьев. И фартовый с большим трудом едва успевал за ним.
Когда подошли к Трудовому, Притыкин посоветовал Косте идти к Тимке. А он — в госпромхоз и в милицию заглянет. Если все сладится, придет к Тимофею.
Фартовый, даже не заглянув в барак, прямиком в больницу направился. Няня, увидев его в окно, предупредила Тимку.
Тот, сообразив, что фартовый не уговорил Притыкина, за деньгами пришел, весь напрягся, приготовился к ссоре. Деньги под матрац запихал. Себе под зад. Оттуда не вытащит. Не отнимет.
Фартовый принес в палату облако холода, запах снега, тайги, зимовья.
- Привет, кент! Как дышишь? — спросил, смеясь.
— Помалеху, — ответил Тимка настороженно. — Уговорил деда?
— Хрен там! Наотрез отказался.
У Тимки сразу все разболелось. Пропало настроение.
— Да ты погоди. Мы с ним о другом договорились. То — файнее, — подсел к Тимохе фартовый. А тот плотнее прижал задом деньги.
Когда фартовый рассказал о совете Притыкина, Тимофей едва из постели не вывалился:
— Еще чего? Нужны вы мне! Вы — приморены, а я при чем? Какое мне до вас дело? Почему я должен жить здесь по своей воле? Я не кент, не фартовый! Сам по себе хочу! Не пойду в тайгу! Сыт ею по горлянку. И так чуть не сдох в ней! Ни за что! Пусть сами выпутываются как хотят. Я — вольный. Выйду из больницы и хана, тут же на материк.
— Остынь, Тимоха! Знаем про все. И ксивы, и медведь — не втайне от нас. Не гомонись. Мы даже башли с тебя не сорвем, какие ты взял с меня. Но усеки. За нас, коли не выручишь, приморят тебя, едва попадешь в Поронайск. Мы сдохнем в Вахрушеве, ты — уже на воле… У «малин» руки длинные. Мне не вбивать тебе про месть. Сам допрешь. Размажут свои, Так-то и не обрадуешься. Выбирай, падла, что по кайфу? Год в тайге с нами, иль закон — тайга… Кто кенту не поможет, сам не дыши…
— Иди ты знаешь куда? Меня сто раз жмурили. А я все дышу. И не вы помогали. Почему теперь вас выручать должен? Я не обязанник, не должник ничей. Вы мою долю занычили, И мне грозить! Да видал я вас в гробу! Не хочу! Не согласен! Идите все в сраку! — психовал Тимофей.
— Добром ботаю, остынь! — терял терпение фартовый. Он и не предполагал, что так трудно повернется этот разговор. — Навар весь твой будет. Что словим — твое. Усек? Нам без понта. Лишь бы прокантоваться здесь, — тихо добавил фартовый и Тимка, услышав заветное, враз успокоился. И разговор пошел тихий, дельный.
— Всех, кроме бугра, возьму!
— Охренел? Он — хозяин! Пахан «малины». Как без него? В тайге — ты бугришь, а в селе — он. Все по закону, — предложил Кот.
— Начнет духариться — вышибу. Дарма держать мудака не стану. Пусть пашет, падла, — шептал Тимка зло.
— Сперва уладим все. Потом потрехаем. Сладимся. Не впервой. Ты теперь не лажанись. Легавый к тебе прихиляет,
если дед уломает его. Из госпромхоза нарисуются. Ты им мозги накрути. Мол, кенты путевые. Пахать будут…
Когда фартовый ушел, Тимофей тяжело вздохнул. Мечтал через несколько дней на материк уехать. Да не получится, как хотелось. Знал: слинять не дадут фартовые. Накроют тут же. Не дав и взглянуть на материк. Значит, еще год терпеть надо.
Терпеть… Не впервой уже. И все потому, что связался с «малинами», фартовыми, кентами много лет назад. От них, как от смерти, никуда не уйдешь, нигде не спрячешься.
Он представлял себе, как удивится участковый, узнав от Притыкина о фартовых, вздумавших сбиться в бригаду охотников под начало Тимофея.
«Согласится ли легавый? А может, упрется, пошлет деда подальше?» — подумал Тимофей.
Участковый и впрямь онемел, узнав от Николая Федоровича о предложении условников.
— Охотнички выискались! Промысловики-налетчики! Сто- порилами таежными стать захотелось! Бандюги они все, отец! Отпетые и законченные! Их из-под запретки ни на шаг нельзя выпускать даже в намордниках и браслетках. Против них лютый зверь человеком покажется. Все как один отбросы! За кого вы просите? — изумился участковый, увидев в руках старика официальное отношение госпромхоза.
— Не я их на свет народил. Уж какие удались, с теми маемся. Да только вот просьбу уважь. Тайга без нас с тобой все выверит. Нужное — оставит. А что ненадобно — выплюнет.
— Только этого мне не хватало — несчастных случаев в тайге! — перебил участковый деда.
— А в Вахрушеве такое не может стрястись? Иль в селе от них не бедовали? Запамятовал? Да оно, коль правду молвить, охаять человека все горазды ныне. И опрежь то могли. Сам из уркиной шкуры надысь высигнул. А то тож в бандюгах обретался. Уж кем не гоняли! И на этих, поди, напраслины больше возвели. Нехай в тайге приживаются. С Богом! В добрый час! Она могёт обогреть душу студеную. Не зря ее матушкой величаем промеж собой. Вас так не кличут, — усмехнулся старик.
— Да в тайге после них ни одного живого муравья не останется. Не только зверя!
— За то с их и стребует тайга! Токмо не схарчат они все без остатку! Пузо порвут. Да и Тимка с ними. Тот не даст забидеть заимку. Верно сказываю.
— Тимка сам из воров! Его самого на заимке с цепи спускать нельзя.
— То — лишнее. Тимоха, сдается мне, от ворюг поотстанет. Душа в ём имеется. А коль подвезет, с других человеков слепит
на заимке. Крутой в ём норов. Характерный мужик. Только заморожен. То от беды. Ему тепла недостает…
— Они ему не только тепла, жару подкинут. Все доброе, что от вас взял, в пепел превратят. Да и, насколько мне известно, он уезжать собрался. На материк.
— Сбирался. Да остался.
— Ну и дела! Думал отделаться от законников. Одним махом, Все село мне за это спасибо сказало бы. А они провели меня, — сетовал участковый.
— Не стоит жалковать, что мужики на погибель не пойдут. Где ты с ними не управился, тайга подможет, — пообещал дед.
Участковый еще поартачился, но старик сумел убедить. И вечером, перед возвращением в зимовье, пришел охотник навестить Тимку.
Тот уже не верил, что Николай Федорович придет к нему. Устал ждать. И лежал, уставившись в потолок. Чувствовал себя пешкой в чужой игре, забытым, никому не нужным.
Когда скрипнула дверь и на пороге появился Притыкин, Тимоха подумал, что старик привиделся или приснился.
— Дядя Коля! — окликнул тихо.
— Здоров будешь! — отозвался дед.
— Я уж не верил, что придешь.
— Хворать не перестал? Поглянь, аж мохом обнесло от ле- жачки! Будя баловать себя! Небось и до ветру в банки льешь, бесстыжий?
— Завтра, сказали, разрешат ходить понемногу, — покраснел Тимка.
— Балаболишь пустое. Тебе пора уж не понемногу, а в обгонки с лисой скакать по тайжище! Будет тебе киснуть, как бабе! На- ко вот зверобою на медвежьем сале. И это — девясил, нехай кипятком заварют. Испей. В три дня хворь сбежит с тебя, — выложил дед банку с жиром и кулек с корнем девясила. — А ну, скинь с себя одеялку. Дай тебя гляну да сам выхожу…
Николай Федорович проверил суставы, мышцы. Потом снял с себя меховую куртку, засучил рукава и, цыкнув на няню так, что ту словно ветром из палаты унесло, принялся втирать, разминать, массировать Тимку. Тот зубами в подушку впивался не раз. Холодный пот выступал на лбу, а горячий — лил по спине ручьями. Тело горело, прокалывало нестерпимой болью.
— Дядь Коль, дай передохнуть, — взмолился Тимка, но старик будто не слышал.
Он разминал, делал втирания зеленой пахучей мазью, которая тут же впитывалась и прогревала тело насквозь.
Тимка едва сдерживал крик. А дед словно мстил ему за свою боль, не обращал внимания на стоны напарника.
Все врачи уже ушли из больницы, и только старая няня, изредка поглядывая в щель, плакала, но войти не решалась.
Когда рубаха на спине старика взмокла от плеч до пояса, он оставил парня, сел на табуретку рядом с койкой, вытирая лоб.
Тимка переводил дух. Тело перестало ныть и болеть. Непривычная забытая легкость вернулась к нему.
— Дядя Коля! Как лафово! Кайф! Ничего не болит!
— Вот бы эдак помять с недельку, сам с койки в тайгу сбежишь, — засмеялся старик.
— Мне б так научиться!
— Я то умение в Сибири перенял. Чтоб выжить, наловчился подмогать ссыльным. Всем впрок шло.
— Ты меня за глупость прости, дурака, — отвел глаза Тимоха.
— Будет старое ворошить. На бумагу. В ей твое имя и этих мужиков, каких в Вахрушев свезти сбирались. Дай вам Бог удачи! А я к себе на заимку уберусь, зиму коротать. — Связал дед рюкзак и, словно спохватившись, добавил: — Пушняк с твоих капканов и петель сгребли охотоведы. С зимовья. Тыщи на полторы будет. Упреждаю заведомо.
Тимка отмахнулся:
— Не надо мне. Ваше это. С твоей заимки, дядь Коля. Мне другую, свою отведут скоро.
— Будешь дуть, как дадуть. А нынче не вороти рожу от того, что тайга дала. Ей видней! И давай кончай хворать! Выправишься — наведывайся.
— Спасибо, дядь Коль. Непременно приду, — пообещал Тимоха.
После ухода охотника из больницы начало темнеть.
«Погожу нынче в тайгу вертаться. Заночую в дому», — решил охотник и обогнул барак фартовых, чтоб быстрее пройти к своему дому.
Из барака шум услышал. Брань донеслась такая, что деда передернуло. Он приостановился.
— Чтоб я, бугор, в шестерки к фраеру?! Это я что ж, лидером стал? Иль вы все скурвились разом? В гробу я видел благодетелей. И в Вахрушеве фартовые без булды дышат!
— Не гомонись, бугор! За жопу тебя в тайгу не тянут. Фалу- ем, то — верняк. А коль не по кайфу — отваливай в Вахрушев.
— Кенты! Мать вашу… За пайку падле жопу лижете! Честные воры! Сявкам на смех утворили! На разборке трандели, чтоб Тимку вывести с закона, теперь его паханом взяли?
— Не мы его. Он нас берет. И хвост не подымай! В Вахрушеве тебя не пахать, вламывать сфалуют. А нет — в шизо кинут до звонка. Чтоб не ботал много.
— Кто ботает? Кого в шизо? Это ты, гнида, вонял тут? — послышался глухой удар, потом стук. Со всех сторон заорали кенты.
Николай Федорович покачал головой и заспешил к дому, посочувствовал в душе Тимофею, что бригада ему перепала и впрямь никчемная.
А фартовые до ночи не могли успокоиться. Спорили, ругались, дрались. Словно не в тайгу, а в зону их отправляли.
Злило многих то, что именно законников, бывших паханов «малин», хозяев зон отправят под начало Тимке. А кто он такой, чтобы бугрить фартовыми?
Но сколько ни дери горло, даже шестерки понимали, что в тайге куда как проще и легче будет, чем в Вахрушеве. Оттуда даже законники не все и не всегда выходят на волю.
— Одним на льдине Тимоху сделаем. Сам пахать станет!
— Не посадим его на положняк. И долю не дадим, — духа- рились воры.
Костя лежал на своей шконке не дыша. Уж чего не услышал он сегодня! Как только его не обзывали. Сколько угроз сыпалось на голову! Бугор даже кулаки в нюх совал. Обещал тыкву сорвать и выкинуть в парашу.
Все терпел Кот. Знал: нет иного выхода у кентов. Никто другого не предложил. А ехать в Вахрушев всем вместе пришлось бы.
«Ничего, базлайте, падлы! Потом навар с вас за свое сниму. Что сберег паскудных от уголька», — думал Костя, забившись с головой под одеяло.
Законники долго не успокаивались, поносили последними словами Тимоху, Костю, участкового. Проклинали всех легавых и заодно с ними тайгу и шахты.
Даже сявки устали от брани. И, забившись по углам, радовались, что скоро уйдут законники из барака в тайгу и не надо будет приносить им жратву, вытаскивать за ними парашу, убирать грязь в бараке, топить печи, сбиваться с ног от усталости и получать за все это пинки и окрики.
Даже шныри и шестерки повеселели. Понимали; что скоро всем им облегчение выйдет.
Жалели ль они законников? Да какой от них навар фартовой мелкоте. Кроме обид, ничего не помнилось.
Вот и теперь… Ну разве не фраера? До тайги еще сколько, а они уже барахло шмонают по всем шконкам. Метут свое и чужое не спросясь. Будто, кроме них, никому дышать не надо.
Вон сявкин шарф надыбали. Единственная ценная вещь в гардеробе. Ею и башку, и задницу грел. Три кровных пайки отдал за него обиженнику. И это отнимают. У сявки слезы бусинами закапали. Потянул свой шарф с шеи законника. На свободном конце булавкой повис. Фартовый и внимания не обратил. Стряхнул, как пушинку.
А вон там шнырь зубы показал. У него байковую рубаху сграбастали. Шнырь ее только что с плеч снял. Постирать хотел. Куда там. Подцепил законник кулаком в зубы и вырвал рубаху. Взамен нее даже майку не дал.
У майданщика носки взяли. Теплые, вязаные. Тот вернуть попытался и тут же пожалел о том.
Портянки, полотенца, рубахи и брюки, свитеры и безрукавки — все забирали законники. И, оглядев, решили сегодня же тряхнуть работяг. Забрать у них излишки теплого.
На это дело отправили троих. С наказом: мол, если добром не отдадут, отнимайте.
Законники пожаловали в соседний барак, когда работяги уже спать ложились.
— Теплое? Да вы что, съехали с луны? Нам самим его не хватает! — рыкнул рыжий плотник и, послав фартовых грязно, полез на шконку.
Эти работяги ни разу не трамбовались с фартовыми. Не знали, что такое фартовый шмон. А потому не ждали для себя ничего плохого.
И только фартовые были готовы ко всему. Знали: самое верное — внезапность. Она всегда приносила навар и удачу.
Первым слетел от удара рыжий плотник. Со шконки на пол сбили кулаком. Матеря его, и на других налетели.
— Налог не даете, про положняк забыли. Еще и посылать будете, козлы!
— Трамбуй их, фартовые!
— Снимай навар с хорьков!
— Фартовые?! Щипачи! Налетчики проклятые, голубятники! — опомнились работяги и, ухватив что под руки попалось, кинулись на законников. — Мети их, мужики! Врежь по блатной роже!
— Грабители! Как были ворьем, так и остались! Их не в Вахрушев, на Колыму надо! Навечно! Чтоб передохли! — выбили работяги законников из барака.
Едва прогнали, милиционеры запоздало шум услышали. Прибежали.
— Что случилось?
Работяги, переглянувшись, плечами пожали недоуменно. Друг друга без слов поняли.
Но в это время в барак вломилась фартовая кодла с криком:
— Бей козлов! — рванулись по проходу и только тут увидели милиционеров.
Работяги не дрогнули. Даже не оглянулись на воров. Фартовые вмиг стихли. Кулаки в карманы спрятали.
— Ну что ж, Налим, опять за свое? — скрутил стопорилу милиционер.
— Срывайсь, мусора, — прошел шепот меж фаотовых. И те, кто был позади, мигом выскакивали из барака работяг.
— За гревом пожаловал? — ухватил юркнувшего за спины налетчика участковый и сказал зло: — Всех в клетку! Никакой тайги скотам! Завтра в Вахрушев. Распустились, негодяи!
Пятерым законникам слинять не удалось. Утренним поездом, чуть свет, они навсегда покинули Трудовое. Их увозили под усиленной охраной, под смешки работяг, под злую брань кентов, проклинавших легавых.
В это утро Тимофей встал на ноги.
Вечером Костя рассказал ему о случившемся, и Тимоха вслух пожалел, что не оказалось в числе отправленных нового бугра. Знал: этот немало попортит крови всем.
Кот сделал вид, что не услышал сожаления Тимки. Предупредил, что законники уже готовы к отправке в тайгу.
А через неделю Тимку выписали из больницы. После недолгого разговора в госпромхозе на бригаду выдали снаряжение, продукты и, заключив с ними договоры, отправили в тайгу, пожелав удачи на снежных тропах.
Восемь законников и Тимофей ранним утром ушли в тайгу на лыжах, волоча за спиной непомерно вздутые рюкзаки.
Их заимка, сжатая в распадке, звалась по-недоброму — Мертвая голова. А все потому, что у начала распадка стояла сопка, похожая на голову. И была она черной то ли от частых пожаров, то ли потому, что от макушки до задницы была сплошь из угля.
Здесь, в сердце таежной глухомани, куда не долетали человечьи голоса, и определилась на работу бригада фартовых.
Тимофей еще в больнице решил, что будет жить отдельно от законников. Не потому что бригадир. А чтоб не платить налог. Да и держать законников в руках легче, когда соблюдаешь дистанцию.
Тимофей и сам не понимал, что произошло с ним после последней трамбовки. Но от фартовых его отворотило. Тогда в бане почувствовал, что мог отбросить коньки. Что свинчатки и кастеты, погулявшие по нему за все годы, могут выбить из него душу.
А потому, ступив на заимку, впервые снял шапку перед тайгой, а сердцем к Богу обратился:
— Убереги! Помилуй! Спаси и сохрани! — просил молча, всей душой.
Тайга подступила к фартовым со всех сторон. Словно в кольцо взяла законников.
Черная, непроглядная, хмурая, она смотрела на людей отчужденно.
Условники, сбросив рюкзаки, оглядывали тайгу. Может, впервые в жизни почувствовали себя беспомощными крошечными пылинками в лапах чащобы.
Тимка, оглядев крохотную полянку-залысину, утоптал на ней снег и, не мешкая, соображал шалаш для себя одного.
Ловко орудуя топором, срубил для него две стойки, перекладину, потом хвойные лапы наносил. Одну к одной. Чтобы не было просвета, чтобы холод не попал.
Фартовые курили, ожидая, когда шалаш будет готов.
— Чего развесили? Я для себя его мастырю. А вы что, на снегу кантоваться будете? За ночь передохнете, — предупредил законников. И тут взвился бугор:
— Не рано ль пасть открыл? Иль забыл, кто ты, гнида недобитая?
— Козел ты, если я гнида! По мне, ты хоть сейчас сдохни! Их жаль, — указал на законников.
Бугор не сознавался, что с непривычки от долгой ходьбы на лыжах у него разболелись ноги. В другой раз не простил бы грубость. Но теперь не до разборок. Тут тайга. Надо выжить. И, кивнув законникам, молча велел ставить шалаш.
Фартовые оглядели Тимофеево сооружение. Принялись устраивать ночлег для себя.
Бригадир плотно укрыл свой шалаш еловыми лапами. Потом нарубил их на подстил. Чтобы не на голый снег спальный мешок положить. И принялся за дрова. Их понадобится много. На всю ночь.
Установил треногу для костра. Не надеясь на законников, подвесил чайник, забитый снегом. С дороги всем согреться надо. Без чая — не обойтись…
Фартовые носили хвою на шалаши. Решили поставить их два. Поняли, что в одном не поместиться. И теперь торопились. Копировали свои с Тимкиного. Уж очень он им глянулся. Плотный, уютный, закрытый со всех сторон от снега и холода. И до чего хитер фраер! Даже вход закрыл. А внутри, в шалаше, жар поставил на сковороде. От него в шалаше тепло, как в доме. Даже без рубахи лежать можно. И откуда знает все? Одно непонятно: зачем шалаш веревкой обвязал? От ветра, наверное, чтобы не разнес он человечье временное жилье.
Ждал бугор у костра, когда законники для него жилье смастерят. В другой раз без разговоров занял бы Тимкин шалаш. Кто, как не он, хозяин, первым отдыхать должен? Но фраер гоношится. Даже костер отдельный разжег. На бугра не оглядывался. Не звал. Не маслился на мировую. Значит, хочет сам бугрить здесь. Были б силы… Но сегодня их нет. «Все завтра. Времени хватит», — решил бугор и подкинул в костер трескучие смолистые дрова.
— Чего расселся? Не на шконке! Давай чайник взогрей! Снегу натопи. Времени в обрез. Разуй зенки! Тем-
псет уже. Мужики с катушек валятся, а ты тут яйца сушишь! — подошел Тимофей к бугру.
У того глаза кровью налились. Не встал, вскочил. В ярости к Тимохе кинулся.
— Замокрю, падлу!
— Эй, бугор! Легше на поворотах! Не он к нам, мы к нему навязались. Заткнись! — возник словно из сугроба Кот и загородил собою Тимку.
— Линяй, Кот! Сгинь, ботаю тебе! Я ему мозги вправлю, заразе!
— Кончай духариться! Не то время! — подошли кенты.
Скинув охапки дров, они оглядели шалаши. Не такие ладные, как у Тимки. Лохматые, раскоряченные, они были похожи на вороньи гнезда, упавшие с веток. Но уже не до красы. Дожить бы до утра. А там и подправить можно.
Тимофей, оглядев шалаши фартовых, усмехнулся, плечами пожал. Ничего не сказал. Достал из рюкзака капканы, зарядил их, насадил приманку и ненадолго исчез в тайге.
Фартовые, облепив костер, ужинали. Они даже не оглянулись на Тимофея, копошащегося у костра. Тот снял с пояса пару куропаток. Повезло. И, ощипав, выпотрошив птиц, насадил на вертел над костром жарить.
Первым запах мяса почувствовал бугор. Оглянулся. Повел носом. Нет, не ошибся.
— Вот гад, уже навар снял. И один хавает! — отвернулся, чтобы не травить душу.
Законники оглядывались на бригадира, давились галетами, чаем. Молчали. Авось завтра и им повезет…
Тимка нагрел свой шалаш углями. Занес под полог охапку дров, чтобы утром долго не искать. Даже чайник унес в шалаш. И, загородив вход собственной курткой, исчез в шалаше. Он ни разу за весь вечер не подошел к костру фартовых.
Встал чуть свет. Законники не слышали, как, попив наскоро чаю, исчез Тимофей в тайге.
А он ставил петли, силки и капканы, делал ледянки. Внимательно знакомился с заимкой.
Увидел по следам на снегу, что пушняка здесь много. Всякого. Давно тут не было промысловиков. Много соболей и куниц развелось. Даже неподалеку от шалашей их следы на сугробах.
Приметил, что заходят сюда и олени. Особо один — вчера тут побывал. Старый, видно. Рога большие. В сугробы глубоко проваливался. Следов оленухи-важенки за ним не было. Значит, выгнали из табуна. Больной? Иль сам отбился? За ним рысь охотилась. Но не смогла задрать. Спугнула только. Промахнулась в прыжке. Молодая. Неопытная. Вон лапы неокрепшие. След от них легкий. Голодная, видно.
А здесь лиса барсука из норы выкапывала. Но не повезло. — Сил не хватило. А может, на куропатку отвлеклась. Тут неподалеку целая стая их на рябине ягодами лакомилась. Одну поймала. Кровь на снегу. Перья. Видно, решила птица собрать ягоды под деревом. Лиса и воспользовалась.
Поставил капкан возле лисьей норы Тимоха. Пахучий кусок куропатки — вчерашней добычи — на приманку не пожалел. Когда рюкзак опустел, а в животе заныло от голода, решил в шалаш вернуться. О фартовых вспомнил. Те проснулись, когда услышали непонятный крик над головой.
Короткий, злой. Но это не был голос бугра. Вначале не поняли. Но когда крик повторился, не выдержал Бугай.
Вначале подумал — Тимоха темнит. Берет на пушку. Ма- тюгнулся. Но крик не стих. Он послышался ближе, громче. И законник не выдержал. Вылез из спального мешка, оделся, выполз из шалаша на четвереньках. И тут же на него что-то тяжелое свалилось. К горлу рванулось.
— A-а, блядь! — заорал фартовый, сдавив в жестких ладонях упругую шипящую рысь. — Кенты! — завопил Бугай, перехватив горло зверя одуревшими от злобы пальцами. Рысь прокусила руку вора, пытаясь вырваться из лап фартового. Но тот озверел от боли и держал рысь как в тисках.
Законники одурело выскакивали из шалашей и, ничего не понимая, смотрели на кента, который в ярости готов был сожрать что-то лохматое, серое, шипящее.
— Эта курва меня, законника, ожмурить насмелилась!
— Прикнокай лярву! Ишь, шипит, паскуда! Паханом тут рисуется! — галдели законники.
Бугай сдавил горло зверя. В пальцах хрустнуло. Зверь дернулся, будто попытался напоследок вырваться. Но не успел.
— Ну и желваки у кошки! — изумился Бугай, увидев обнажившиеся резцы и клыки зверя.
— А когти!
— Кого вы там припутали? — вылез из шалаша бугор. Увидев рысь и узнав о случившемся, обложил матом тайгу, Тимоху и кентов. — Слиняю я, кенты! Чего приморенными быть? Тут сдохнешь с голодухи и колотуна. На хрена мне тайга? Я в ней ничего не терял и шмонать ее не буду. Нет навара. Беспонтовое это дело.
— Не сфартит. Тут не смоешься. Окочуришься в тайге. До жилья полдня переть. Там за задницу и в конверт.
— Захлопнись! — оборвал бугор Кота.
— Сам мерекай. Но я б тоже смылся. Ну-ка на хрен, с такими падлами встречаться, — откинул Бугай рысь.
— Ну уж будет! Вы — срываетесь, а за жопу всех возьмут! И нас! Тогда не станут разборки делать. Кто смылся, кто приморился? Всех на особый, в Вахрушев.
— Если б в Вахрушев! А то в Сеймчан, на Колыму! Там охрана живо из шкуры выдернет любого. Эта рысь котенком, мелким фраером покажется, — сказал Кот.
— Чего столпились, мужики? — внезапно послышался голос Тимофея.
Законники вздрогнули и оглянулись. Уж очень неожиданно и неслышно подошел Тимоха. А тот, узнав о случившемся, сказал равнодушно:
— Бывает. У тайги — свое…
Бугра затрясло от злобы:
— Пусть бы тебя форшманула зверюга! Я бы глянул, как ты от нее бежал бы!
— Она не ты! Знает, кого надо гробить. Вот только диво, как Бугая с тобой перепутала? Она в тайге хозяйкой была. И других бугров не переносила. Бугай — случайность. Она тебя звала…
Законники загалдели. Мол, не до шуток теперь. А что, если такая зараза ночью в шалаш заберется? Не станет звания спрашивать, всех порвет. А коли Тимка такой ушлый, да еще и бригадир, пусть оградит от всякой подлюки.
Тимофей молчал. Он решил взять верх по-своему. Зачем скандалить, трамбоваться, мотать нервы друг другу? В тайге это лишнее.
Не стоит принуждать фартовых. Не смогут долго кантоваться на галетах и чае. Запросит брюхо жратвы, сами в тайгу побегут.
Шалаш, как воронье гнездо, слепили. А ему что за дело? Померзнут несколько ночей, сами поумнеют, сделают, как надо.
В тайге законникам не выжить по-своему. Условия не те. А деваться некуда.
Слиняют? А куда? Тут куда ни сунься — одна тайга. Дороги в ней нет. Указателей не сыщешь. Лишь промысловик найдет из нее путь к жилью человеческому. А кто и попытается уйти — околеет, как пес.
Тимка не зря со стариком Притыкиным три месяца жил. Немного. Но основное усвоил. Помогло и другое. Когда из зоны сбежал на Камчатке. Целый год в бегах был. А выжил. Кое-что помнилось. И сегодня пригодилось.
Нет, он не будет набиваться в бригадиры. Зачем? Пусть законники того захотят. Сами. А уж он подумает.
— Ему что? Он вольный. В любое время сорваться может от нас. Вякнет мусорам, что не склеилось. И на материк махнет. Дунь ты ему потом в задницу! Уж лучше не дергайся, — присел у костра Кот рядом с бугром.
Сказанное услышали все фартовые.
Бугор оглядел их. Кенты ради него были готовы на многое. Но если он перегнет или подставит их под гибель, не приведи Бог, не выжить самому. С него спрос не промедлится.
Однажды пришлось ему видеть, как замокрили в ходке бугра, из-за которого трое фартовых сгинули ни за понюшку. Бугор покуражился. А над самим потом вся фартовая кодла поиз- галялась. Нет бы враз пришили. По капле кровь с него выпускали. Душу — по вздоху. Измучили досыта. Лишь на третий день он дуба дал. «Небось и на том свете вздрагивал от воспоминаний», — подумал бугор и, оглядев законников, решил не давить. Пусть выживут.
Фартовые Тимку позвали, попросили с шалашами помочь. Чтобы не развалились от ветра. Чтобы тепло в них держалось.
Бригадир, оглядев шалаши, разобрал их. Закрепил остов. Положил перекладины. Березовые ветки разложил крест-на- крест. И после этого, одну к одной, еловые лапы. Обложил шалаш тщательно. Лапа на лапу — ветка вверх. В три слоя. В шалаше оттого темно, как ночью. А Тимка сверху лапы связал и — на шалаш. Как крышей прикрыл.
Внутрь велел натаскать хвои. Потом еловые бороды сверху положили. Душисто и мягко получилось. Когда вход завесили еловыми бородами, а в шалаше раскаленные угли прогрели воздух; фартовые подобрели. Оттаяли сердцем. По-человечьи разговорились.
Даже бугор, раздевшись до рубахи, молча курил, тихо слушал кентов. Ведь вот самое удобное теплое место уступили. Никто не вякал, что не помогал бугор. И первую кружку чаю ему.
Молчал бугор. Слушал законников. А носом, как назло, все чуяли.
«Тимоха, падла, зайца варит. Фартит фраеру. Его жопу паутиной не затянет. А вот законникам как дальше канать? Одной рыси на всех маловато. Да и то, говорит же Тимка, что уважающие себя мужики рысей не жрут. А почему? Ведь зверь. А раз так — харчиться им даже нужно».
Вот и варится рысь в ведре. Уже часа два кипит. Вонь от нее на всю тайгу. Но когда есть охота, запах — не помеха. Не всем фартит зайчатину жрать. Ее дух даже рысью вонь перебил. Хорошо, что кенты не чуют. Иначе с ума сойдут. Никакой «закон — тайга» не удержит их. Сбегут к фраеру, забыв свое звание. У голодного брюха память слабая…
Тимофей снял шкуру с третьего зайца. Выпотрошил, разрезал, обтер снегом и заложил в ведро. Запах зайчатины разносился далеко в морозном воздухе. Тимка собрал заячьи потроха и, пока они не замерли, нацепил приманкой в капканы. Рядом с шалашом. Знал, заячий дух всех лис из гайги притянет. Может, и повезет Поймается рыжая. Ее мясо самому не есть, зато соболь на него позарится, да и норка не обойдет.
Доволен Тимоха новой заимкой. Голодом не морит. За ночь в силки три зайца поймал. Самому все не осилить. Но кенты пусть сами придут. Нечего со своим добром набиваться.
— Тюк! — звенькнул капкан неподалеку, и мужик услышал злое шипение. Кто-то поймался…
Тимка заторопился глянуть, кто там бьется за кустом аралии. И приметил росомаху.
— Тебя тут недостает, сукина дочь! — выступил холодный пот на лбу. И, помня рассказы Притыкина о росомахе, закричал визгливо:
— Кенты! Фартовые! Живей! Бей мокрушницу!
Голос бригадира первым Бугай услышал. Рванулся напрямик через сугроб. Увидев оскалившуюся рычащую росомаху, вернулся за топором, позвал законников. Те срубили сучья подлиннее да поувесистее и кодлой накинулись на зверя.
Тимка стоял чуть поодаль. Рык зверя, крик фартовых, мат, шипение росомахи, рев законников. Казалось, это длилось очень долго. Но вот зверь взвизгнул жалобно. На рык уже не было сил. Просил пощады. Но люди уже чувствовали запах крови. Ее вид дразнил. Кодла всегда добивала слабого. Он нигде и никому не был нужен. Люди… О, как орали они, как скакали вокруг втоптанной в снег росомахи! Клочья ее шерсти разлетелись далеко вокруг. Они висели на кустах и сугробах. Снег вперемешку с кровью. Вся шкура росомахи изодрана в клочья. Кишки выдавлены.
— Зачем же так? — укорил Тимка самого себя за ненужную гибель зверя.
— Покажь! Кого еще замокрить? — подошли фартовые.
— Без понта такое. Больше не позову. Разорвали. А зачем? За нее со всех тайга спросит, — погрустнел Тимофей.
— Сам сфаловал. А теперь попрекаешь? — не поняли мужики.
Тимка в эту ночь долго рассказывал им, чем отличается охота
от разборки.
На сытые животы, набитые зайчатиной, фартовые не спорили. Слушали Тимофея. Иногда спрашивали, какой зверь какую приманку предпочитает. Где прячется, как лучше ставить капкан. Чем он отличается от петли и силков. Какой зверь в тайге самый опасный.
Бригадир терпеливо рассказывал. И фартовые решили завтра с утра пойти в тайгу с бригадиром.
Когда-то надо начинать промысел. Ведь до конца сезона всего два месяца осталось. И если охотоведы, приехав на заимку, узнают, что законники не взяли пушняка, сообщат о том участковому. Тот не заставит повторять, не промедлит. Его никто не уговорит.
Фартовые в ту ночь смирились с тем, что нынче у них, как никогда, два бугра в кодле появились. Обоих надо слушаться, обоих уважать. А как они меж собой поладят, это забота самих бугров.
Тимка, накормив законников, убрал возле шалаша. Кости заячьи в костер кинул. Когда угли нагрели в шалаше воздух, повесил над ними носки на просушку. Хотел уже забраться в спальный мешок, но за шалашом услышал голос бугра, топтавшегося снаружи в нерешительности:
— Дрыхнешь?
— Хиляй сюда, — позвал коротко.
Бугор всунул голову, влез в шалаш. Нащупав Тимку, отодвинулся в другую сторону. Сел, сгорбившись.
— Трехай, чего возник? — предложил Тимофей.
— Все сразу не обоссышь. А и ты меня понять должен. Сегодня. Без того не сдвинемся.
— Трехай, — предложил Тимка.
— Ты хоть задавись тут, но усеки, я на пахоту хрен забил. Я наш «закон — тайга» в зоне держал. И здесь…
— Какая пахота? Ты охоту пахотой лаешь? — изумился Тимка.
— А что это, по-твоему, — балдеж, выпивон?
— Это все равно, что на дело идешь. Капканы на пушняк, как наколки с утра на вечер, — кого тряхнуть надо, метишь. А потом, как дань с фраеров, — хиляй и снимай. Только на воле тому сто шухеров возникнут. А тут — никого. Одна тайга. И ты — бугор, без пера и пушки берешь с нее свой положняк, навар. Коль такое пахотой облаять, то что ты петришь в делах? Это ж пушняк! Я на нем по куску в месяц заколотил на дедовой заимке! Его собирать — кайф! У меня и нынче руки трясутся, когда соболя иль норку из петли достаю. То тебе не дохлую кассу на почте трясти иль старушечьи сумки выдирать. Не хочешь дела, сиди здесь, стереги пушняк, какой мы брать будем. Но усидишь ли? — усмехнулся Тимка.
— А на кой сдавать пушняк? — прищурился бугор и продолжил: — Я и сам могу толкнуть его на материк. Не зря ж у меня кликуха Филин. Петрю, значит.
— Не сдашь, тебя в зону толкнут. Усек? Думаешь, без понта тебя и кентов сюда заткнули? — перебил Тимка.
— Заначку сделаю. Чтоб часть — себе…
— Замучаешься. Мусора сюда наведываться будут. Обшмонают! И тогда — амба! Вы ж — условники!
— В шалаше не спрячу. В тайге места хватит. Ее не обшмонать, — усмехнулся бугор и спросил: — А ты нычку держишь?
— Нет. Не получилось.
— Кто встрял?
— Непруха. Вначале, как и ты, хотел все себе сграбастать и на материк. Да самого медведь сгреб. Едва одыбался. Теперь уж не помышляю про навар.
— В сознательные заделался? — хохотнул Филин.
— Мне до них невпротык. Это точна. А вот греха бояться стал…
— Ты о чем? — не понял бугор.
— Знаешь, ведь я в тайгу вором нарисовался. Сам по себе. Никто меня не звал, не ждал. Завалился к деду. И приклеился. И все б ладно, если б не медведь. Может, и сдох бы в дураках. Да только не его, не зверя я тогда испугался. А смерти… Жить захотелось. Дышать. И к Богу обратился всем своим поганым нутром. Слова сказать не успел. Подумал. А Бог и услышал. Даже меня. Не дал сдохнуть. Из медвежьих лап вырвал… Не враз я допер. Нынче знаю, что шатун тот меня стремачил. За разбой, за то, что с тайги хотел я свой навар снять. Вот так бы и остался под корягой. В тайге не пофартишь, Филин. Она — не человечий дом. Когда я на катушки свои снова встал, все обдумал. Вспомнил. Как и для чего дышать остался. Больше зарекся в тайгу вором рисоваться. Знаю, спросит. И уж не поверит, не спустит.
— Блажной совсем. Да для того и тайга, чтобы медведи в ней водились. А шатуну, как и фартовому, без разницы, с кого навар снять. Лишь бы в пузе тепло стало. Зверь и тем паче без мозгов… А в тебе страх засел. Все потому, что в делах долго не бывал. Мозги и поржавели. Нуда пустое. На волю выйдем, все пройдет, — улыбался Филин.
— Нет, бугор. Не кент я тебе. Сдыхать, как и дышать, один раз дано. А мне в селе ожмуровку все время устраивали. Выживать устал. Усек иль нет? Надоело быть трамбованным. А потому додержу вас до воли и все! Крышка!
— Не дергайся, Тимофей! От нас запросто не линяют.
— А я с закона выброшен.
— Хрен тебе! Ввели! Иначе кто б из наших пошел за тобой в тайгу. Фартовый ты! Того все кенты потребовали.
— А меня кто спросил? — удивился Тимка.
— А на что? Кто от чести откажется? Мы ж тебя по всем правилам, на сходе. А не спросили, потому что времени не было. Да и приморен ты был. В больнице. Не прорвешься. Как сейф с рыжухой, тебя стерегли.
— Нет, Филин! Не смогу я так. Оторвался от вас. Душой. Обратно не прирасту. Не дано мне.
— Почему?
— Много пережил. Думал, сдохну. От стыда и горя. Но тебе не понять. Мне даже хавать было не на что. Хоть накройся. Копейки не дали. Мое зажилили. Дарья поняла. Хоть и баба. Одолжила. Выжить помогла. Хотя кто я ей? Когда же вас приперло, ко мне прихиляли. Срань свою забыли. И снова под примусом… А на хрена вы мне? Отболело! Остыло! Завязал!
— Усек. Не дери глотку! — вздохнул бугор. И сел ближе к Тимке, накинул на плечи телогрейку. — А мне взбредало, что ты в бугры метишь. Над всеми. И меня, и кентов за обязаловку подомнешь. А ты чудной, Тимка. Видать, тот шатун сильней фартовых. Не то мозги, душу твою перетряхнул. Вывернул наизнанку.
— Знаешь, когда-то я, дурак, Горилле не поверил. Что баба и тайга умеют мозги перевернуть любому фартовому и душу очистят, коль она в нем не сгнила. Не знаю, как баба… Но тайга умеет с этим сладить, — перебил Тимка бугра и добавил: — А бугрить я не хочу. Нахлебался я от фартовых. Был в законниках, канал, приморенный, в параше. Вот только человеком не жил еще. А надо бы. Жить нам один раз дано. Вот и я хочу. Сам по себе. Отмантулю с вами этот год. И все…
— Это ты напрочь? Не ссышь разборки? — заледенел голос Филина.
— Уже нет. Устал пугаться. К тому же не мне, вам бояться надо, чтобы со мной, не приведись, что-нибудь не случилось. Вам не от Вахрушева, а от вышки не слинять. Это, как два пальца обоссать, понятно. Мусора даже случайность на вас спишут. И уж все выместят разом. Слинять не пофартит. Вокруг — тайга. Чуть высунулся — тюряга либо локаторщики. От них не смыться. Да и в тайге без меня сдохнете. Так что на понт не бери. Не мне за свою шкуру, тебе за меня дрожать надо теперь, днем и ночью, каждую минуту. И молить Бога, чтоб не плюнул я на вас.
— Вот, падла, гонорится! И не ссыт, что калган в сраку вобью! — запыхтел Филин, отодвинулся от Тимки.
— А с чего мне трястись? Ты — бугор в селе. А в тайге ты кто? Кентов не накормишь, сам с голодухи сдохнешь.
— Я к голоду привыкший, Тимка. Сколько его терпел, другим на десятерых бы помнилось. Так что не тем берешь. Мне смалу, сколько себя помню, все жрать хотелось. Оттого и воровать начал, — разговорился Филин.
«Звеньк», — стукнул капкан за шалашом. Тимоха вскочил. За ним Филин из шалаша вывалился.
За корягой под сугробом сверкали зелеными звездами глаза лисы.
— Попухла! — взревел бугор. Лиса, услышав этот рык еловой в сугроб влезла. Задрожала от страха.
Всего-то и хотела заячьим нутром полакомиться. А оно примерзло к железу. Едва потянула заячью печень, капкан сработал, прищемил железными зубами обе лапы. Рвалась лиса из капкана. Но куда там! Кровь из лап на снег текла. Эх-х, горе- голод заманил в ловушку.
Тимка коротко ударил лису по голове. Та, тявкнув, упала без дыхания. Бригадир открыл капкан. Вытащил лису, перерезал ей горло.
— Зачем ты ее на перо взял? — удивился Филин. — Ведь замокрил…
— Я однажды вот так же вытащил огневку и оставил у зимовья. Думал, утром шкуру сниму. А проснулся, ее и след простыл. Оклемалась и слиняла. Не пришиб, оглушил на время. Да ладно б просто сбежала. А то и зайца моего сперла. Готового, ободранного. Неподалеку сожрала. Дед Коля надо мной с неделю смеялся, все вспоминал, как лиса меня за лень проучила, — ответил Тимка. И, подживив костер, тут же принялся снимать с лисы шкуру.
У Филина глаза загорелись:
— Вот это мех! Хороша зараза. За такую большие башли сорвать можно.
— Тьфу ты, гад! Не успел порадоваться удаче, — вздохнул Тимка.
— А фортуна — это башли! Все верно. А для чего ты ее поймал?
— У нас с тобой радости разные. Ты про башли, я про удачу, какую тайга подарила. Вон какую красавицу не пожалела — отдала мне, — радовался бригадир.
— И сколько тебе за нее дадут? — прищурился Филин.
— На то охотоведы есть. Они оценивают.
— За пять червонцев беру ее у тебя, — выдохнул бугор.
— Сам поймай. Заимка не барак. И я тебе не сявка. Хватит на чужом хрену в рай ездить! — вспылил Тимка.
— Не дымись, кент. Не хочешь, не надо, — согласился Филин без злобы, не сводя глаз с лисьей шкуры.
Остаток ночи Филин провел с фартовыми. Забрался меж ними в самую прогретую середину и спал, пока Бугай не заорал диким голосом:
— Кенты! Гляньте, кого Тимоха приволок! Да проснитесь, задрыги!
Прямо перед шалашом бригадира лежал убитый олень. Тимки не было. Не оказалось среди фартовых и Кота.
— Куда они слиняли? — удивлялись условники.
— Далеко не смоются. Вы вот что, сообразите костер, да этого рогатого оприходуем в ведро, — скомандовал Филин.
Пока условники притащили сушняк, из тайги вернулись Тимка с Костей. У обоих полные руки связок. На них зайцы, белки, соболи, куропатки.
— Добытчики нарисовались, — осклабился Филин.
— Долго дрыхнем, фартовые! — не скрыл раздражения Тимка.
Позвав бугра, он стал учить, как правильно свежевать тушу. Нож в его руках был послушен. А у Филина выпадал в снег.
— Вот гад, жмурить и то легше, — чертыхался Филин, но не отошел.
— Тоньше бери. Зачем столько мяса на шкуре оставляешь? Потом отдирать тяжело — сухое. И спать на ней не сможешь — вонять будет.
— Спать на ней? Неужели мне ее дашь? — изумился Филин.
— Подарю, чтоб всякая зверюга, когда в шалаш вползет, тебя от всех отличила. Чтоб не ошиблась и не промахнулась, — рассмеялся Тимка.
— Хрен с ними. Пусть ползут. На меня кто хвост поднимет, до утра не доживет. Сколько тех ползающих нынче в земле гниют. А я покуда жив.
— Но здесь — тайга, — загадочно сказал Тимка.
— И что с того? Мы и в городах, как в тайге, а в тайге, как в городе! — горланили фартовые, кромсая на куски освежеванную тушу.
— Пока мясо варится, двое со мной. В тайгу. Покажу, как капканы и силки ставить, покуда оленьи потроха не замерзли. Остальные дрова заготовьте, воды натопите, — кивнул Тимофей Бугаю и Рылу, позвал их с собой.
Когда они скрылись из виду, бугор Кота за грудки взял:
— Чего в тайгу с Тимкой смывался? О чем ботали?
— Зверя ловить учил…
— Какого? — заходили желваки у Филина.
— Пушного, — хрипел Кот.
— Почему оставил нас, не вякнув, что срываешься?
— А кого тут ссать? Тайга ведь…
— Зенки выбью, падла, коль еще вот так утворишь. Иль забыл, что с Бугаем было? Легавые нас неспроста сюда выперли. Чую это. Ни одного ружья. Ни у кого. А случись шатун? Всех порвет к ядреной фене. А мусорам — кайф. На тайгу спишут. Мол, и валандаться не пришлось. Тайга всех ожмурила. А она всегда права.
— Кончай базлать! Чего в селе о том молчал? Только теперь проснулся? — не выдержал Кот.
— А с чего это фраер оставил нас, не разбудив никого?
— Мы в двух шагах были! — начинал терять терпение Кот.
— А почему Тимка тебя и этих, не спросив меня, в тайгу берет. Кто тут бугор?
— Да не рыпайся, Филин! Тимке мы без понту. Не хочет,
чтоб мы на его шее сидели. Вот и заставляет самих ше- 'улл велиться. Разохотить хочет…
Филин сидел у костра. Грелся. Ждал, пока сварится мясо. На голодное брюхо он всегда был злым и придирался к кентам по мелочам, заставляя найти шамовку. Но тут не село. Это бесило бугра. И фартовые, зная его норов, молчали: нажрется Филин, надолго спать завалится. Сытое пузо ни зла, ни страха не ведает.
Пока варилось мясо, фартовые сушили оленью шкуру для бугра. А Филин с Котом разглядывали соболей и норок, угодивших в силки и петли.
— Слушай, бугор, да ведь эта заимка — настоящий банк! Нам стоит повкалывать тут. Пусть только научит нас Тимоха Да мы всю эту тайгу, как налогом, обложим петлями. Кто нас застопорит? Ты только не лезь, внакладе не останешься! Прикинься кентом фраеру.
— Уже! Даже про разборку ботнул, что в фартовые вернули!
— Нам без него — хана! А с ним общак трещать будет. Сама фортуна нас свела…
До вечера еще двое фартовых сходили в тайгу с Тимкой. А вернувшиеся, наскоро поев, делали петли и силки.
Даже Филин не усидел. Посмотрев, как трудно и долго выкапывает Тимка в жестком снегу ледянки, как ровняет до блеска круглые стенки, предложил:
— Зачем мудохаться? Давай шустрее. Сковырни снег и костерок разведи. В банке жестяной горячие угли поставь. Ямка получится отменная. И края скользкие. Ни одна зверюга не выскочит.
— Давай попробуем, — согласился Тимка и удивился вскоре. Без труда за час десяток ледянок вокруг поляны получилось. В них приманку положили. И стали ждать.
Фартовые у костров учились снимать шкурки со зверьков.
— Да, вот не знал, чему кентов учить. Жмуров до хрена было. Теперь бы…
— Те шкуры не приняли б, — осек Кот.
— Тимофей, а что больше всего зверюги любят в приманке? — спросил Рыло.
— Это смотря кто. Лиса из всех заячьих потрохов печень уважает. Соболь — жир с кишок. Норка — застывшую кровь. Горностай все подряд метет. А кунички сердце пожирают. Чье бы оно ни было…
— А рогатый чего жрет? — спросил Филин.
— Он только мох да траву. Мясо не ест, — рассмеялся бригадир.
— Потому и рогатый. Бабы прогнали. У мужика без мяса силы нет. Одна видимость.
— Ну ты, бугор, мужик. А много того мяса сожрал за жизнь? Ведь больше половины — в ходках, по зонам. А там — баланда. По-нашему — суп санды, семь ведер воды, кусок манды и одна луковица…
Условники расхохотались.
— А что, Филин, все мы так хавали. Покуда на воле, пихаемся в три горла про запас. На ходку. Иначе сдохнешь в зоне, — поддержал Бугай.
— Эх-х, нам однажды подвалило. В Усть-Камчатске. Послали нас на загрузку судна олениной. Зимой это было. Как раз забой оленей шел. Мы, дурье, вначале загоношились. Да охрана погнала, вкалывать было некому. А до того, кроме баланды, ни хрена не знали. Даже забыли, каким бывает мясо. А тут — целые горы. Даже руки затряслись. Ну и поволокли его в трюмы. А. в перерыв строганины мороженой так нажрались, что блевали мясом. Отвыкшая утроба не приняла. Выкинула обратно. Обидно было до жопы. Зенки голодные, а пузо заклинило.
— А я однажды в Магадане, в ходке, спер мясо в столовой. Прямо со сковородки. За пазуху сунул его. Держу, чувствую, по ногам льет. Что делать?
— Мясо льет? — вылупился Бугай.
— Кой хрен мясо! Уссался от боли. Ожег всю шкуру на груди. У меня там такая шикарная татуировка была! Русалка. С такой сладкой рожей. Я за нее пять пачек чаю отдал, чтоб накололи. Но после того мяса слезла шерсть с груди и русалкина морда одноглазой стала. Полморды ее вместе со шкурой моей облезла. Но мясо схавал, — признался бугор.
— Черт! За эту жратву и навар сколько вынесли! А разве больше другого сожрешь? Брюхо одно. В один день на год не нахаваешься. А теряешь враз на годы, — мрачно сплюнул Рыло.
Мясо… Его условники ели, обжигая губы, руки. Выбирали куски побольше, помясистее. В него впивались зубами. Ели с рыком, чавканием, обгладывали кости добела.
Мясо пахло тайгой, жизнью, сытостью. Даже набив желудки до отказа, фартовые оглядывались друг на друга. Не сожрал ли кто больше, чем сам?
С рук стекал жир за рукава. Условники не спешили его вытирать. И, глядя на нетронутую оленью голову, втихаря жалели, что короток миг сытости. Скоро кончится мясо. Надо снова о жратве заботиться. Чьей-то смертью свою жизнь продлить и согреть.
Повезет ли завтра быть сытым, лечь спать с полным пузом? Как хорошо спится на тугой живот… Не часто такое перепадало даже на воле. И, вытирая жирные губы, добрели мужики. От сытости. Иных в сон клонило, других — на воспоминания потянуло.
— Тимоха, а почему ты свою кликуху продал? — внезапно спросил бугор.
— Да ну ее в сраку. Невезучей она была. Трижды с ней попутали. А тут в Трудовом еще один Олень появился. Он эту кликуху от пахана своего получил. Сам петришь, двух кентов с одной кликухой не бывает. Я и продал ему свою. За склянку. Сам остался как фраер. Потому что кликуху новую мне не дали. А мой пахан в Анадыре накрылся. Так и фартовые по имени звать стали. От чужих паханов не хотел кликухи признавать. Теперь уж и ни к чему, — отозвался Тимофей.
Бригадир помешал в костре угли. Они обдали жаром лица условников. Тимка набрал на сковородку жар, понес в шалаш, бросив через плечо:
— В шалашах дух прогрейте. Нынче к утру пурга будет. Злая. Теплое барахло не снимайте с себя.
— Сдурел, что ли? Откуда пурге взяться? Вон как тихо. И звезды на небе, как царский рупь. Чего стращает фраер? — покачал головой недоверчивый бугор. И, раздевшись до рубахи, полез в прогретый шалаш. Влез в спальный мешок. И вскоре захрапел, усыпив кентов сытыми сонными руладами.
Тимофей принес дрова в шалаш. Положил аккуратно. Занес ведро и чайник. Повесил на просушку обувь и плотно закрыл вход в свой шалаш. В эту ночь он лег спать, не раздеваясь.
Даже сквозь сон слышал бригадир, как поднялась в тайге пурга. Она подступила незаметно. Погладила жестким крылом головы деревьев, расчесала ледяным гребнем жидкие кудри берез. Закачала лохматые макушки елей и, набрав силу, загудела в полный голос по вершинам и стволам, испытывая на прочность.
Деревья сначала зашептались, потом заохали, застонали, загудели, закричали на все голоса. Сухое дерево не выдержало ледяных кулаков пурги. Отскрипело. Взвыв напоследок, ухнуло с размаху головой вниз. Затрещало ломающимися ветками. Стон дерева утонул в голосе пурги. Она взвила сугробы от корней к макушкам деревьев, взвыла в чаще диким утробным голосом. Ей вторила каждая ветка, дерево, куст. Пурга все обдавала ледяным дыханием. В дуплах, лежках, норах и берлогах замерла, затихла жизнь.
Неистовой пурге мало было плача тайги. Она обрушилась на шалаши. Сорвать их не удалось. И тогда… занесла снегом к утру. По макушку. Сровняла с сугробами, с корягами. А видя, как утонуло в снегах жилье человечье, оплакивала людей со смехом и стоном.
Не выбраться, не вырваться из объятий пурги никому. Она спеленала шалаши, она укутала их, сдавив в снежных объятиях.
Куда там человеку — дереву не устоять против ветра-старика. Он — гроза и смерть всему живому. Не прив. едись птахе взлететь случайно. Подхватит ее пурга, как пылинку. Высоко в небо подкинет, закрутит в жесткий смерч, изломав крылья, вернет тайге мертвую…
Да что там птахи. В пургу в тайге и крупному зверю выжить мудрено. Человек для нее — песчинка.
Тимка сразу понял, что его шалаш занесло снегом до верха. Теперь не откопаться, не вылезти. Три дня ждать придется конца непогоди. Меньше не бывает. Хорошо, что шалаш устоял. Иначе заморозила б пурга заживо.
В такую непогодь хоть к медведю в берлогу просись, в тайге не выжить. Ветер всякую теплину выдует.
Пурга… Зла она. Коль вырвалась, покуда силы не истратит, угомону не жди.
Тимка вылез из спального мешка. В шалаше темно. Будто заживо в гробу оказался. Зато тепло. Не смогла пурга выдуть, отнять тепло углей. И, засыпав снегом, дала возможность дышать спокойно.
«Как там фартовые? Уцелели их шалаши иль унесло? Живы ли они? Хоть бы глянуть. Но как выберешься теперь? — подумал Тимка, прислушиваясь к завыванию пурги вверху, над головой. — Теперь шалаш до весны в сугробе простоит. Откапывать нет смысла. Разве только вход. Хотя последняя пурга может догола раздеть шалаш. И все же, как там фартовые? Бугор, наверно, всю глотку порвал, матюгая пургу. Жрать хочет. А как похаваешь в такую непогодь? Вон они, зайцы и куропатки. Со вчерашнего дня лежат. Да сырьем их жрать не станешь…»
Тимка на ощупь проверил шалаш.
Нет надежды выбраться. Пурга превратила шалаш в подземелье, в нору без хода, в могилу с живым покойником.
— Господи, дай мне терпенья и силы! Спаси и сохрани нас! — просил Тимоха, став на колени.
Ни лопаты, ни топора под руками. Найти бы хоть спички. Шарил Тимофей по еловым веткам. Пальцы наткнулись на нож. Где-то рядом спички. Наконец-то зажег жировик.
Тусклый крохотный огонек осветил шалаш. Верх не прогнулся. Значит, его не занесло пока. Зато бока сдавило заметно. Но ничего. Переждать можно. И вдруг Тимоха заметил, как слабый язык пламени качнулся к задней стене шалаша.
— Слава Богу! Не все пропало. Один выход остался! — Натянул Тимоха сапоги, телогрейку и, нахлобучив шапку, раздвинул еловые лапы стены. Первый, второй, третий ряд.
И в шалаше стало свежо. Жгучий морозный воздух вместе со светом тусклого дня ударил в лицо. Тимка вылез из шалаша на пузе, как зверь из норы. И тут же захлебнулся ветром, стеганувшим по лицу и рукам упругим ледяным хлыстом.
Он оглянулся. Шалаши фартовых, как две могилы, стояли, занесенные в сугроб. Их не унесло. Тимка сделал одно неверное движение, подтянулся к коряге. Пурга тут же приметила его. И словно взбесилась. Обрушила на мужика всю свою ярость. Скрутившись в смерч, подхватила его, понесла, швырнула в сугроб под ель, дохнула могильным холодом, вдавила в снег, как пылинку.
Тимка отвернул лицо от ветра. Встать не сможет. Куда там! Уползти бы обратно в шалаш. Но где он?
У пурги много сил. Она ревет без передышки. Человек слаб. Но хитер. Тимка, переждав, развернулся ногами к ветру. Огляделся. Увидел шалаш фартовых. И, зацепившись за него, подтянулся. Боковую стену и небольшой угол проглядела пурга. Через него и влез Тимофей к фартовым.
Те уже давно проснулись. Но Тимку не ждали. Увидев его вползающим из угла, удивились:
— Черт ты, а не фраер. Ни один вор в такую погоду из хазы не вылезет. Шкуру пожалеет. Как пробрался, кент?
Тимка потирал ушибленное плечо. Морщился. И спросил коротко:
— Все дышите? Все в ажуре?
— Все по кайфу! Только вот как сходить до ветра…
— Хавать охота, — рявкнул бугор.
— Терпи. Грызи галеты, кент!
— Зачем галеты? У вас в шалаше мясо. Я его вам вчера поставил. Сваренное. Не могло замерзнуть, — вмешался Тимка.
Кто-то чиркнул спичкой. Громыхнула кастрюля.
— Кенты! Дышим! Хамовка есть! — заорал Бугай во всю глотку, словно ему куш отвалился невиданный. Законники ожили.
Два дня еще мела пурга. Куролесила над тайгой неистово.
Но условники понимали, что до конца зимы осталось не так уж долго. Что зима скоро начнет сдавать. И тогда кончится охотничий сезон. До глубокой осени не вернуться им в тайгу. Значит, пушнины надо добыть побольше уже нынче, теперь. Не упустить время.
Едва стихла, улеглась непогодь, вышли условники в тайгу.
За время пурги не много зверя взяли. И все же удача не обошла. Десятка полтора соболей да норки, куницы, горностаи попались на приманку. Пяток огневок сушился под навесом, сделанным специально для меха.
Условники понемногу вошли во вкус. Теперь сами вставали чуть свет и исчезали в тайге, каждый на свою тропу уходил. В шалаше никто не хотел оставаться.
Даже Филин, забыв, что бугор, вскоре не выдержал. Мех… Глаза загорались, тряслись руки и душа. Разве усидишь? И, плюнув на все условности, ушел в тайгу, обвешанный капканами и силками, искать свою тропу.
В шалаши возвращались затемно. Забывая о еде и отдыхе, они быстро втянулись в новое дело.
Вспухали рюкзаки. В них накопилось немало пушняка. Законники, вернувшись к ночи, уже не ждали друг друга. Готовили общий ужин.
Тайга, приглядевшись к ним, наслушавшись их воспоминаний, словно сердцем поняла. Никогда не держала в голоде. Кормила всех досыта. Берегла от бед.
И люди постепенно оттаивали. Все реже вспоминали прошлое. Другие темы появились, другой смысл, иная жизнь. Да и сами изменились. Уже не лаялись грязными словами, научились смеяться во весь голос, спать без страха, жить в охотку, в радость…
Синее-синее небо над головами; голубой снег под лыжами; звонкая, знакомая и всегда иная тайга… Она научила условни- ков пить родниковую, никогда не замерзающую воду, ценить тепло общего костра, есть подаренное тайгой с благодарностью. Спать недолго, но впрок, принимать баню, растеревшись снегом, дышать звонким чистым воздухом.
Она понемногу, неторопливо брала в плен их корявые, изболевшиеся сердца и души.
Она согревала и морозила, смешила и пугала, беспокоила и успокаивала. Она била и жалела детей чужой стаи. Она учила и требовала, случалось, наказывала за оплошку. Она жалела их… Да и как не жалеть тех, кто, не найдя места среди людей, живет в глухомани?
Условники разучились кричать. Поняли сердцем, что в чужом доме нельзя говорить громче хозяина. Законники начинали понимать, любить тайгу. Она отвечала взаимностью.
В голубые рассветы, когда еще все в тайге спало, уходили люди в чащобу, оставляя на попечение тайги шалаши и добычу.
Они привыкли к тому, что живут в безлюдье и никто их не навестит.
Но однажды, вернувшись из глухомани, приметили, что у шалашей их ждут. Горел костер высоким пламенем. Чужие голоса слышны издалека. Охотоведы… О них когда-то говорил Тимофей. Не поверили. Ате нагрянули внезапно.
— Привет, промысловики! — встал навстречу старший из них. Улыбаясь, протянул руку Бугаю.
Фартовый растерялся, пожал. Вроде и разозлился, понял — за мехом пожаловали. А в то же время обратились не как к условникам, к фуфлу, как к равным себе — с уважением.
Старая кляча, запряженная в сани, фыркала, прядала ушами. «Что-то в санях имеется. Под брезентом», — приметил Рыло и заходил вокруг.
Но охотоведы явно не торопились. Расспрашивали о заимке, пушняке, условиях. Интересовались, как прижились промысловики в угодьях. О самочувствии и настроении. Не голодают ли.
Гости из Трудового явно решили заночевать на заимке. И Тимофей первым заметил это, готовил ужин на всех.
Приезжие, разговаривая с бригадиром, нет-нет, да обращались к условникам с вопросами:
— Сколько соболя приходится на заимку? Много ли молодняка? Как норка? Не перевелись ли куницы? Сколько рысей на заимке? Есть ли берлоги? Встречалась ли росомаха? Не мигрирует ли пушняк на другие участки? Сколько огневок?
Условники отвечали нехотя. Понимали все вопросы по-своему. А старший охотовед, словно почувствовал, сказал неожиданно:
— На огневок не нажимайте. Больше оставляйте их в тайге. Без лис пропадет заимка. Слабого, увечного зверя, даже падаль, лиса уберет. Съест. Иначе болезнь появится. Вот вы принесли очень много куропаток. Видно, с других участков к вам мигрировали птицы. А почему? Бескормица иль болезнь прогнала? Теперь надо соседние заимки проверить. У куропаток при большой скученности чума вспыхивает. Она потом всех зверей косит.
— И фартовых? — спросил Рыло.
— Лучше подальше от такого.
— Да нет на этой заимке чумы. Птица вся здоровая, — оглядел связки куропаток молодой охотовед и спросил Тимофея: — Как пушняк? Много добыл? Хвались, бригадир, сдавай! С тебя начнем…
Тимка молча достал мешок, набитый доверху шкурками. Вытряхнул его на брезент.
Охотоведы внимательно разглядывали, оценивали каждую норку, соболя, горностая, куницу, белку. Тщательно пересчитали.
— Здесь на полторы тысячи, — улыбался Иван Степанович, старший охотовед. И добавил: — Цены тебе нет, бригадир. Недаром Притыкин тебе свою заимку оставил. Завещал, как сыну. Просил другому не поручать ее.
— А сам? — вырвалось удивленное.
— Умер он, Тимофей. Неделю назад.
Тимка стоял молча, недвижно. Потом, словно опомнившись, снял шапку с головы. Медленно пошел в шалаш, выволок оттуда рюкзак.
— Тут вот всякая мелочь. Забыл. Возьмите, — сыпанул из него на брезент шкурки лис, зайцев, норок. И, не дожидаясь подсчета, ушел в тайгу.
Фартовые не поняли, что случилось с бригадиром. Ну, умер дед. Так все не вечны. Чужой старик. Пожил прилично. Экая невидаль. В делах, случалось, кенты гибли. Молодыми. А сколько их по зонам полегло? Не счесть. Жалеть было некому. Разве по бухой вспоминали иногда. Так это были законники! Свои! С кем и пайки хлеба, и затяжка папиросы, как общак, — на всех поровну. Иных и теперь помнят. А тут… ну кто такой?
А Тимка ушел подальше от людей. К самому горлу Мертвой головы. Никого не хочется видеть и слышать.
Неделю назад… Именно тогда он ставил капканы за Мертвой головой у Сухого ручья. И отчетливо увидел Притыкина. Прямо перед собой. Метрах в двадцати. Еще обрадовался. Мол, навестить решил дед. Значит, не обижается, простил, беспокоится за Тимку, коль на своей заимке не усидел.
И пошел навстречу. А старик в облако превращался. Таял на глазах. Но прежде чем исчезнуть, перекрестил Тимку. Уверенно, размашисто, как всегда это делал.
Тимофей тогда ничего не понял. Не сказал фартовым о случившемся. Знал: не поверят, осмеют, скажут, чифира глотнул втихаря. Иначе с чего дед привиделся? Мол, если бы баба — другое дело. Это жизнь. А старик — только с дури…
«Видно, в тот час умирал. Может, вспомнил меня. Хотя кто я ему? Что хорошего он от меня видел? Мне все отдал, что знал и умел. От смерти уберег дурака…»
И вдруг странное беспокойство подняло его, толкнуло вернуться к условникам, к шалашам. Еще издали он услышал брань. Грязную, горластую. Орал Филин:
— Не для всякой падлы я навар свой брал. Чем я обязан- ник? Может, харчили иль одели меня? Иль пушку какую дали? Ни хрена с вас не снял. Никакого понта не имел! Почему с меня мое как положняк сымаете? Иль я налог вам должен? Идите в транду, покуда калганы целы. Ни хрена не дам! Я взял, вы при чем? Отваливай! Пока катушки не вырвал!
И в это время к шалашу подоспел Тимофей.
— Чего духаришься? Остынь, бугор! Иван Степанович, идите в мой шалаш. Мы сами разберемся.
— Нет, Тимофей, мы посылали в тайгу охотников, промысловиков. Но не воров, не грабителей! — побледнел охотовед.
— Я тебе, падла, повоняю, крысиная хварья! — кинулся к нему Филин. Но Тимофей перехватил. Заломил руку, повалил в снег. И, навалившись всей тяжестью на Филина, рявкнул в раскрасневшееся лицо:
— Захлопнись, гад! Самому дышать паскудно, кентов за собой на вышку не тяни. Пальцем их тронешь, сам на кентель короче станешь. Не тяни грабли туда, где катушками накроешься! Не рыпайся! Сдай! Все сдай! Не доводи, падла, до греха!
— Хиляй, сука! Размажу козла! — сучил ногами Филин, пытаясь вырваться.
— Идите в шалаш! Чего тут стали? — прикрикнул Тимка на приезжих. _
Иван Степанович, покачав головой, позвал за собой остальных.
Бугор, воспользовавшись секундой, вырвал руку, влепил кулаком в лицо Тимофея. Тот свалился в снег.
Филин вскочил разъяренный. Кинулся к шалашу Тимки, но тут же словно из-под земли перед ним вырос Кот.
— Кончай, бугор! Не твой общак!
Филин со всего размаха ударил его головой в лицо.
— Западло, Филин! Трамбуй его! — завопил Цыбуля и, кинувшись на Филина, сшиб с ног, прихватил за горло. — Зенки вышибу! Пасть порву! Замокрю паскуду! — всадил кулак в рот бугра.
— Дави его, козла!
— Мори фраера!
— Отпустите бугра! — носился вокруг законников рыхлый лысый кент Баржа.
Кто-то из своих врезал ему сапогом в зад. Толстяк взвыл визгливо, слинял в шалаш канать.
— Скентовались, мандавошки! Ожмурить меня вздумали? — орал Филин.
— Заткнись!
Но бугор вырвался. Вскочил, озверело озираясь, кинулся к топору. Тимка ухватил за рубаху, рванул Филина на себя резко, сильно. Тот с маху — топором по плечу. Тимофей выпустил Филина, схватился за руку.
— Я вам, падлы, покажу, как на меня хвост поднимать!..
Хрясь — раскололась на спине Филина березовая дубина.
Бугор топор выронил. Упал.
На него кодлой насели. Закрутили руки. По бокам сапогами били. Молча. Пятеро. Лишь Баржа и Тимка не подошли.
Когда бугор захрипел, фартовые отошли.
— Из бугров падлу! Из закона! С заимки под жопу! — долго не могли успокоиться фартовые.
Охотоведы сидели в шалаше. Вход завешан брезентом. Ничего не видели. Но слышали все.
Перевязанный Тимка хозяйничал у костра. Фартовые, поддав огня, сдавали пушнину. И лишь Филин — помятый, в изодранной рубахе — сидел в шалаше, как в дупле.
К нему никто не вошел. Его впервые не позвали на ужин, к костру. Его не видели. Словно и не было тут бугра. Ладно, выг вели из бугров и закона, но жрать ему надо! Ведь целый день по тайге мотался. Как и все. Теперь же, как один на льдине, как обиженник, сидит сычом, заживо похоронен.
Как назло, ни зайца, ни куропатки сегодня не дала тайга. Все соболи да норки. Белка попалась. Но ее хавать не будешь. Она даже на приманку не годится.
Филин выглянул из шалаша. Тимофей, все еще держась за плечо, что-то рассказывал гостям, которые смеялись громко.
Довольны и фартовые. Хорошо заработали. Хоть и новички в тайге. Всю пушнину сдали, до последней шкурки. Уж на что Баржа считался невезучим, а и тот полтора куска заработал. Цыбуля даже бригадира обставил — на два с половиной куска. Бугай больше двух получит. У него с Тимкой разница в червонец. Скоморох немного до двух кусков не дотянул.
Охотоведы сортировали пушняк. Соболь к соболю. Им по- \ могали фартовые. Разговорам конца нет.
Законники, сложив пушнину по сортам, приезжих накормили. Зайчатиной. Куропатками на вертеле. Чай — от пуза. У Филина от тех запахов под ложечкой заныло.
А Кот двух куропаток на костре жарил для Тимки.
«Мылишься к фраеру? А понт с того какой будет? Про меня запамятовал, пропадлина?» — заскрипел зубами Филин. Охотоведы, наевшись, понесли мех к саням. И вспомнили, глянув на укрытое брезентом: :
— Мы вам тоже кое-что привезли. Спецовку, продукты. Забирайте.
И понесли фартовые ящики с папиросами, спичками, чаем, галетами, печеньем, макаронами, мешки с мукой, сахаром, гречкой.
— А это тебе, бригадир. Притыкинские подарки, — вручили Тимофею карабин, двухстволку и мелкашку, нарезную «тулку» и два ножа. Мешки с порохом и дробью. Картечь и капсюли.
Тимка стоял, обвешанный оружием, как чучело среди поляны.
— Дед просил тебя не погнушаться и жить в его доме, в Трудовом. Да и заимка его тебе в наследство достанется. Осенью туда пойдешь. Сам иль с напарником, это уж дело твое. Лишь бы сиротой не осталась. Там — начало твое. Ну а не захочешь, другому ее отдадим, если память тебе помехой будет. Время есть. Подумай, Тимоша, — обнял его за здоровое плечо Иван Степанович.
Филин думал, что гости ночевать останутся. Но они спешно засобирались, вспомнив о неотложных делах в
селе. И, как ни уговаривали законники, уехали, не глядя на ночь, опустившуюся над тайгой.
«Во, гады, даже не стали меня уламывать, чтоб мех сдал. Побрезговали, туды их в корень! Ни одна зараза не подвалила с треханьем. Вроде ожмурили меня», — злился Филин.
А фартовые и впрямь забыли о нем.
Тимка сидел у костра, держа на коленях карабин Притыкина. Вот ведь как судьба распорядилась. Его, вора, наследником такого человека сделала. Странно, даже вклад, что на книжке имел, завещал Николай Федорович не сыновьям, не внукам, ему, Тимке. И вклад немалый. Не всякая «малина» такой общак имеет. И все ж странно: почему не детям? Обиделся на них? Но ведь сумел простить чужого. Своему и подавно забыл бы оплошки.
Иван Степанович говорил, что дом Притыкина закрыт на замок до Тимкиного возвращения. И туда никто без его ведома не зайдет. Смешно. Ведь был бездомной собакой. Ночевать негде. А теперь и дом, и зимовье… Но долго ль хозяйничать ему в них. Нужно ль это наследство?
Тимка знал, как трудно давалась старику каждая копейка. Многое видел сам, немало слышал от деда. Тот вечерами, когда бывал в хорошем настроении, случалось, разговаривался. О тяжком рассказывал со смехом, без грусти. Злое не любил вспоминать. Лишнего себе не позволял. Живот не перекармливал. Дня чего копил деньги? Был излишек, много ль одному нужно? Вспомнилось Тимофею, что о детях своих он всегда говорил с гордостью:
— Мои мальчишки цену копейке знают. На ветер не бросят. Смальства себе тропы сами били. И в тайге, и в судьбе. Потому в люди выбились. Теперь в начальниках сидят. И поделом. Ко всему приноровились. Все ладится у них. Одна проруха имеется. Мой недогляд — шибко души студеные. Родства не помнят. Может, так надо ныне, поди, разберись…
А у Тимофея где-то и его отец в одиночестве умер. Не лежало к нему сердце. Не вспоминал, не жалел. Может, оттого так непутево сложилась собственная судьба. Но ее уже не повернуть, не переиначить. Поздно.
— Бригадир! Чего калган повесил? Пошли чифирку глотнем. Душу погреем, — позвал Баржа.
— Дорвались! Теперь всю заварку сговняете, — отозвался Тимка.
— Слушай, а бугор не хавал, — подошел Скоморох.
— Ну и хрен с ним. Уламывать не стану. Приспичит — нажрется, — отмахнулся бригадир.
— Тимофей, в отвал до утра? — удивился Кот, заметив, как Тимка нагревал шалаш.
— А чего ждать? Уже пора…
Филин, услышав это, отматерил всех подряд. Из гордости голоса не подавал.
«Погодите, вы еще прихиляете ко мне, гады. Тимка вам на сезон, g я — на всю судьбину. Мое слово — и ни одна «малина» не пригреет. Вспомнится вам нынешний денек. Быстро скурвились, козлы. Но куда денетесь? Вы фраеру до первой нужды. А и мне теперь на хрен не нужны. Пушняк просрали. На Тимку глядючи. Ну, ладно. Только фраернулись лихо. Та на век зарубка будет», — думал Филин, влезая в спальный мешок.
Утром все разошлись по тайге. Так уж сложилось на заимке, что тропы промысловиков не пересекались. И свидеться средь дня они не могли. Никто не возвращался к шалашам засветло. И только Филину невтерпеж стало. Есть захотел. И, вытащив из петли жирнющую зайчиху, пошел к шалашу напрямик.
Сегодня не повезло и Тимофею. Разболелось плечо. А тут еще в берлогу провалился. Хорошо, что пустой оказалась. Еле выбрался из нее. И, хромая на обе ноги, повернул к шалашам. Не стало сил осмотреть все капканы. Хватило б выдержки вернуться самому, не звать на помощь кентов. Перед глазами кружились деревья. «Только этого и не хватало», — цеплялся он за березу. И, переводя дух, продолжал идти, сокращая путь, к шалашам.
Филин, придя на поляну, развел костер, снял шкуру с зайца. И только собрался опустить его в кастрюлю, услышал, как за спиной всхрапнула лошадь.
«Какую падлу прибило к нашему берегу?» — поднял бугор голову и обомлел.
Участковый с двумя милиционерами стоял в двух шагах и улыбался тонкими бледными губами. Кривая эта улыбка была хорошо известна Филину. Она никогда ничего доброго не обещала.
— Ты-то мне и нужен, — сказал участковый, приоткрыв мелкие, как у мыши, зубы. — Иди сюда, — поманил бугра пальцем.
Тот по привычке оглянулся — куда бы слинять? Но над головой грохнул предупредительный выстрел. И Филин увидел пистолеты в руках милиционеров. Оба, как два глаза смерти, караулили каждое его движение.
— Тебе повторить? Живо сюда! — скомандовал участковый.
Бугор не двигался с места. Он не спрашивал, в чем провинился, почему за ним приехали, что понадобилось от него. Такие вопросы задавать мусорам фартовому — западло. Филин стоял не шевелясь, словно в капкан попал. Он лихорадочно соображал, что предпринять.
— Не робей, Филин! — смеялся участковый, сделав шаг навстречу, и вытащил из кармана наручники. Бугор сунул руки за спину.
— Браслетки? Но за что? — вырвалось невольно.
— Забыл? А кто государственное достояние, пушнину, отказался сдать представителям госпромхоза? Кто угрожал им? Кто кидался на них? Кто бригадира… — замер на полуслове, глянув куда-то через плечо Филина. И сказав милиционерам: — Держите его! — кинулся в тайгу.
Тимка уже не шел, ползком через буреломы пробирался к шалашам. Ноги отказались слушаться и не удержали. Каждый метр пути казался ему сущим наказанием. Крикнуть, позвать, но кто услышит? Все в тайге. У шалашей никого не ждал увидеть. И полз из последних сил.
Он не увидел участкового. Сознание провалилось куда-то в снег. Глубоко-глубоко, к самой земле. Там тепло. Там всем хватит места. И ему… Не стоило сегодня ходить в тайгу. Да вот понадеялся на себя. А зря… Но кто это? Опять медведь? Теперь уж некому помочь, вступиться. И ружья в шалаше. «Напрасно не взял», — смотрел Тимка и от боли ничего не видел.
— Крепись, Тимка! — услышал над головой.
«Зверюга по-человечьи ботает? Не может быть! Такого даже дед не рассказывал. Да еще имя знает. Откуда?» — удивился Тимка.
— Ой, блядь! — заорал он, когда чьи-то лапы иль руки, оторвав его от снега, подняли высоко. — Не мори! Не тяни! Жмури враз, козел! Мне однова! — кричал охотник, не понимая, что происходит.
— Тимофей, потерпи!
— Жрать будешь, хавай, падла!
Боль в плече, в ногах слилась в сплошной ком. Больно было дышать, говорить, жить.
Вот его положили. Как хорошо лежать не шевелясь, забыв, кто ты и зачем в тайге оказался. Но зачем его разувают? Как больно…
Тимка заорал.
— Не дергай! Отвали! — вдруг прорезалось на синем фоне неба лицо участкового. Откуда ему здесь взяться? — Тим! Ты меня слышишь?
Бригадир кивнул головой. Конечно, услышал.
— Терпи, снимаю второй сапог.
Мужик заблажил не своим голосом.
— Вывих! На обеих ногах. Держи его крепче! — услышал чей-то голос.
И снова нечеловеческая боль. Потом еще… Нет больше сил терпеть ее. Но что это? Не может быть! Нет боли в ногах? Да это сказка! Такого не бывает! Может, их оторвали? Но кто? Не мог разглядеть Тимка лица и попросил:
— Пить…
Только теперь он увидел, что участковый ему не примерещился: Он поил Тимку из квужки терпеливо.
— Ну, отлегло? — спросил тихо!
— Где мои ноги?
— В заднице, где им и полагается быть. Короче, на месте. Не беспокойся. Но ходить, вставать тебе сегодня нельзя, — сказал он, нахмурившись.
Тимка удивленно смотрел на него.
— Почему нельзя? — и сел, чтобы убедиться в целости ног.
Все в порядке. И увидел Филина. Глаза в глаза. Тимофей
удивился, что бугор так рано ушел из тайги. Но сам ли ушел? Почему он в наручниках? И непонимающе глянул на участкового. Потом догадался. Стало не по себе.
Филин стоял перед разрезанным зайцем. Вспомнился вчерашний день, и сердце, словно занозой, проколола память.
«А сам Притыкину давно ль наботал всякого? Будь тогда на катушках, как знать, может, и кулаки бы в ход пустил. За свое. Тоже не хотел пушняк сдавать. Мечтал прижопить, да фортуна козью харю показала. Но еще и в больнице с ума сходил. Сдохнуть мог. Чудом выжил. А за мех держался. Старик жизнь мне подарил. Вроде обязанником сделал. Но подвела натура. Фартовая. С мехом и в жмурах не расстался бы. Старик понял. Никому не вякнул. И простил все. Без напоминаний и упреков, как мог простить лишь самый близкий, родной человек. А простив, забыл обиду навсегда. Такое надо уметь. На такое прощение способны лишь те, кто крепко верит в Бога. Жаль, что нет таких среди фартовых.
Прощать умела даже тайга. Навсегда, великодушно и чисто. Не унижая снисходительностью, веря в доброе начало всякой живой души. В прощении — жизнь. О прощающем — память. Не будь прощения, жизнь стала бы невыносимой. Прощение подарил Бог».
— И ты за него просил. И даже дед. Впервые Притыкин ошибся в человеке, — сказал участковый и кивнул на Филина.
— Оставьте его. Он ни в чем не виноват. Прошу вас.
— Ты бредишь. Успокойся.
— Нет. Я в порядке. Филина оставьте. Не морите его. Он путевый промысловик. Дед не ошибся…
— А пушнину кто отказался сдать?
— Сам бы он ее отнес. Даю слово. Вы поспешили. Не стоило. Куда б он ее дел? Ведь не один, с нами пашет. Заставили б. Мне тоже нелегко было с пушняком расстаться. Но я был с Притыкй- ным. У него хватило убеждения и добра. Нам его маловато. А потому не торопитесь. Не враз фартовый переродится. Поверьте. Он не лишний в тайге, — просил Тимка.
— А кто охотоведам грозил?
— Пустой треп. Не боле. Но за слова — в браслетки, не шибко ль дорого? — не уступал бригадир.
— Так и тебя топором погладил! — вмешался милиционер.
— Стращал кент, — слукавил Тимка.
— Тебя послушаешь, так ничего не случилось. А охотоведы порассказали о нем, — усмехался участковый.
— Они люди грамотные. Непривычные к нашей жизни. А мы средь зверей сами малость озверели. Не обращайте внимания. Мы все такие. Что ж теперь — в зону нас? А кто пушняк добудет? Кто на зверя ходить станет? Охотоведы иль вы?
— С меня и так зверья хватает. Целый зоопарк в двух бараках. Да еще пополнение ожидается. Думали, не пришлют больше воров. Да не такая наша доля, — отмахнулся участковый.
— Филина мужики уважают. Его тайга признала…
— Ты что, просишь оставить его? — спросил участковый.
— Конечно.
— Но мех мы конфискуем у него. И, как понимаешь, без копейки. Только составим протокол изъятия. Ты его подпиши. Для госпромхоза. Чтобы претензий не было.
Филин стоял, отвернувшись. Он слышал все.
— Сними с него наручники, — обратился участковый к милиционеру. — Как у тебя с ногами? — спросил он Тимку и дополнил вопрос: — Где тебя так?
— По бабам заскучал. Назначил одной свидание, а она, лярва, не дождалась. Смылась со своим небритым кентом. А я из ее хазы еле выполз. Хорошо, что тот фраер меня не попутал. Иначе б хавали зверюги кровавый бифштекс из законника.
— Ну а красотка твоя по следам прийти может, — рассмеялся участковый.
— Коль прихиляет, отбой дам полный. Почему не ждала? И хаза хуже параши воняла? Я, может, едва не ожмурился там. А она шлялась где и с кем попало. Вернулась бы, а там — молодой, красивый жмур. С наваром… Десяток соболей на манто ей приволок.
— Не накличь, Тимофей!
— Они уже скоро из берлог вылезать начнут, — засмеялись милиционеры.
— Ну чего стоишь, как усрался? Готовь жрать! — Тимка, словно не услышав слов милиционера, прикрикнул на Филина. И бугор, поверив в свою свободу, заторопился, зашустрил.
Нырнув в шалаш, вытащил оттуда рюкзак, набитый мехом до отказа. И, поставив его у костра, указал участковому:
— Вот мое…
Тимка, когда вытряхнули рюкзак, понял все. Но молчал…
Участковый с милиционерами подсчитали число шкурок, затолкали их в мешок вместе со списком, подписанным Тимкой и Филином, и вскоре засобирались в обратный путь.
Филин держался подальше от них. Но по его глазам бригадир видел, как тягостно их присутствие бугру. И, нагрузив милиционеров куропатками, закопченными на случай пурги, поспешил их выпроводить с заимки.
Едва они скрылись из виду, к шалашам стали возвращаться промысловики. Всяк своей добычей хвалился. Бугай со Скоморохом принесли по три норки, а Цыбуля — двух соболей и пяток куропаток. Баржа — куницу и лису, трех зайцев.
Все радовались удачному дню. Даже Кот, который лишь лису и белку принес сегодня. Все торопились с ужином. Готовили общий, на всех.
Бугор не ушел в шалаш. Он сидел у костра, глядя в огонь. Слушал и не слышал голоса. О чем они? Ведь вот его могло уже не быть с ними. Увезли бы мусора в браслетах. И отправили бы в зону. Куда, на сколько? Кто знает… Тимка выручил… Теперь он, Филин, обязанник бригадира. Ни трамбовать, ни даже спорить не должен с ним.
«Он, зараза, усек все, И с пушняком… Но не заложил. Дал прижопить. Хотя свой навар сорвет. Это — как мама родная. Но сколько снимет?» — думал Филин.
— Садись хавать! — подошел к бугру Кот. И указал на пустой чурбак.
Филин молча взял свою миску, ложку. Гречневый кулеш с зайчатиной… А ведь это счастливая случайность, что он здесь, среди своих. И его не оттолкнули от костра. Не обделили жратвой и теплом. И Тимка, которого мог ожмурить много раз, вырвал его у легашей.
Фартовые удивлялись бугру. Что с ним? Молчит, не дерет глотку. Уж не заболел ли? А тот обдумывал свое. Примерял день сегодняшний на вчерашний и впервые в жизни злился на себя, чувствовал вину.
— Ты хавай, жратва стынет, — напомнил Баржа, подмигнул и сказал: — Сегодня чай, как фраера, будем пить с печеньем. На чифир заварку не отвалил Тимка. Зажилил, гад.
— Обойдешься и без кайфа, — отозвался Полудурок. И, глянув на кентов, добавил: — И без чифиру спишь как сявка. Не додаешься тебя.
Бугор стал есть. Кулеш застревал в глотке. Молчал Тимка про мусоров. Ничего не рассказывал кентам. А ведь мог бы похвалиться, как сделал Филина обязанником. Уж бугор о том не умолчал бы… Филин проглотил зайчатину. Кто-то спросил, хочет ли еще жрать. Смолчал. Дали полцую миску.
— Хавай, кент! В тайге на голодное брюхо пусть легавые дышат. А мы — жрать должны.
И снова ком в горле. Пока продавливал его, законники принялись чай пить. Молча, задумчиво. С печеньем… Бери его, сколько хочешь. Вот бы в детстве такое, от пуза, может, и не горел бы тут костер, не сидели бы они вокруг него.
Вздохнул кто-то тяжело. Вспомнил прошлое. Другие места и времена, иную жизнь. О которой здесь вспоминают, как о полузабытой детской сказке.
Вон в Трудовом даже дети знают, что дядьки из двух бараков родились бандитами сразу с ножами, кастетами и свинчатками в руках. Что они никогда и не были маленькими. Детей пугали ворами. Неслухам грозили, что отдадут их ворюгам насовсем, и те от страха всю ночь вздрагивали.
С работягами-условниками сдружилась детвора. Они часто бывали в домах трудовчан. Они, но не законники…
Но вот Тимку признал Притыкин. Разглядел в нем, почувствовал не замеченное никем. И поверил. Хотя знал немного, своим считал.
Вздохнул бугор. Тимку он знал много лет. Проверял не раз. Ничем особо не выделялся фартовый.
— Хлещи чай, Филин, совсем остыл, — напомнили кенты.
Бугор хлебнул из кружки протяжно, с хлипом, со смаком,
как только он пил чай. Тимка подал ему печенье. Филин глаза вылупил. Не понял.
Это он должен делать, обязанник! Но Тимка будто не заметил:
— Харчись, бугор!
«Может, перед кентами выпендривается?» — подумал Филин. Но бригадир как ни в чем не бывало разговаривал с фартовыми, ни словом, ни намеком не задевая бугра.
— Послушай, Бугай, завтра ты похиляешь в тайгу с дробовиком. А лучше карабин возьми. Не нравятся мне твои наделы. Три берлоги… И все у тебя. Да и рысе^ многовато. Этих на капкан не возьмешь. Бери карабин, — повторил Тимка.
— Дней через пять, если не раздумаешь, возьму. А пока — рановато.
— До конца сезона. Потом вернешь, — предупредил Тимка.
— А мне бабу, двухстволку дай. Сегодня следы рогатого видел у себя. Он, паскуда, капкан разрядил, — попросил Скоморохг
— Возьми. Только запыжить надо гильзы.
— А что, если на медведей капканы поставить? — предложил Кот.
— Мы из тайги уберемся раньше, чем они из берлог вылезут.
Филин ничего не просил. И едва мужики пошли прогревать шалаши, подсел к Тимке.
— Потрехать надо, — предложил тихо.
— Валяй.
— С глазу на глаз.
— Похиляли, — указал Тимка на шалаш и прихватил остатки углей.
Бугор влез в шалаш, больно ударился головой о ящики с харчами. Чертыхнулся.
— Скинь ходули за хазой. У меня не камера. Сам управляюсь, — заворчал Тимка.
Филин стянул сапоги. Лег на перину из еловых бород и сухой травы. Наслаждался теплом, идущим от углей.
Тимка завесил вход, заложил его ветками. Зажег жировик. Сел, сгорбившись, ждал.
— Что с меня приходится, ботни, — предложил Филин.
— Отмазаться вздумал, кент? И что предложишь? — повернулся Тимка.
— Теперь не продешевишь. Твоя взяла. Припутал меня за самые жабры, — усмехнулся Филин.
— Я тебя не брал на примус. Сам навязался, прихилял. Чего скалишься теперь? Иль отлегло от жопы? — вспылил Тимофей.
— Не духарись. Все помню. Потому и нарисовался. Башлей, как знаешь, нет ни хрена. Но мешок пушняка я притырил от легавых. Бери. Там хороший навар. Соболи, куницы, норки. Не сдавай. Слиняешь — будет грев. На черный день сгодится. Не станешь же в Трудовом канать в отколе. А про этот пушняк — только ты да я. Больше никто не знает.
— Не маловато? — повернулся Тимофей.
— Да где ж больше возьму? Все мое в том сидоре. Больше нычки нет. Если брешу — век свободы не видать.
— Ты все? Иль еще что имеешь вякнуть? — прищурился Тимофей.
— Как на духу, все выложил. Но почему ты со мной, как с сявкой, ботаешь? — запоздало обиделся бугор.
— Знаю, случись сегодняшнее со мной, ты и пальцем не пошевелил бы выручить. Наоборот, подтолкнул бы в запретку. Я тебя, паскуду, знаю не первый год. А если и удалось, пофартило б из лап мусоров вырвать, ты не пушняк, родную шкуру с меня снял бы и на всю жизнь обязанником сделал. Да потом по всем «малинам» и зонам трепался, как ты лихо уделал лягашей.
А ты не такой? — огрызнулся Филин, не понимая, куда клонит Тимка, что потребует от него.
— Тебе видней, — вспомнился Тимке дед Притыкин. Тот не любил попреков.
— Чего хочешь? Ботай, не мори, — не выдержал Филин.
— Не нужен ты мне в обязанниках. К фарту не приклеюсь. Завязал. В отколе я! Хана! А и башли мне
твои не нужны. Свои теперь имею. И пушняк. Не меньше, чем ты принес. Одно мое условие будет. Стемнишь иль при- тыришь, потом на себя обижайся, но пушняк весь в госпромхоз сдашь. Сам. Смолчал я при легавых. Потому что знаю, как дается каждая шкурка. Не хотел, чтобы даром у тебя забрали. Потому не вякал. Но охотоведам, как мама родная, в зубах потянешь.
— Сознательным заделался? А если не сдам? Заложишь? От тебя теперь всего ждать можно. С мусорами скентовался…
— Заткнись, падла! — подскочил Тимка. Но вовремя сдержал себя. И сказал хрипло: — Линяй! Глаза б тебя не видели.
— Слиняю, не ссы, бригадир. Вот только дотрехаю, какой с меня положняк.
— Иль уши в жопе? Уже ботал. Пушняк сдашь. Как все. Без финтов. Усек?
— А башли за нее?
— Себе на грев. Сгодится, если в ходку загремишь.
— Не допер. А тебе что от того обломится?
— Обойдусь, — отмахнулся Тимка.
— Без навара? — не верилось бугру.
— Хиляй дрыхнуть. Я все тебе выложил.
— Ты меня на понял не бери. Я ведь тоже не морковкой делан. Что занычил в душе? Иль пакость какую мне отмочить вздумал? Колись!
— Отваливай на хрен! Без тебя тошно!
Но Филин не уходил. Он сидел, оперевшись спиной о ящики. Молчал. Курил неспешно.
— Ты долго тут яйца сушить будешь? — не выдержал Тимка.
Филин словно не слышал.
Тимка задул жировик, влез в спальник, отвернулся от бугра.
— Мне в этой жизни на халяву только горе перепадало. Все остальное — за навар. Да что я тебе вякаю, сам знаешь все. Одним общаком дышали. Одна удача и зона были на всех. На дармушки ничего не клевало. Все за понт. Но выжить на халяву, не влипнуть к мусорам и ни хрена зато — даже не слыхал о таком. Даже фраера на это не гожи. К тому ж обосрался я перед тобой. Кентом не считаешь. Да и я б не признал. Но почему даешь дышать?
— Кончай пиздеть! — буркнул Тимка через плечо.
— Не ты меня, так сам себя твоим обязанником считать буду. Велишь — без трепа сдам пушняк. Хоть завтра. Сам в Трудовое смотаюсь.
— Не моги. За жопу возьмут. Кто за один день столько меха наворочает? Допрут, что притырил. И тогда тебя накроют, и меня с тобой заодно. Сдашь в конце сезона, — повернулся Тимка к Филину.
— Как трехнешь. Я не выпендрюсь. Одно еще. Когда из тайги слиняем по весне, куда нас денут — в бараки?
— Нет. На ставной невод отправят. На рыбу.
— Всех?
— Это мое дело. Кого возьму, тот со мной. Тайга покажет. Она чище «малин» проверяет всякого. Не каждый законник выдерживает. Дай Бог вернуться в село без потерь.
— И все ж наш «закон — тайга» никто тут не просрал по- крупному. Как ты петришь, кент? — спросил бугор.
— Ты себя спроси, — оборвал Тимка.
Филин умолк. Расположился, поудобнее.
— Ты что, окопаться вздумал у меня? Не мылься. Хиляй к кентам.
— Лажанулся я. То как пить дать. Но кранты. Нынче все. Завязал с тобой трамбоваться. Зарекся.
— Зарекался бы кто другой, — усмехнулся Тимка. И, поняв, что не хочет бугор уходить, отвернулся и вскоре уснул.
Утром бугра в шалаше не было. Не дожидаясь чая, ушел он в тайгу раньше всех. Его впервые никто не будил.
Условники, привыкнув к тайге, уже давно не вскакивали заполошно среди ночи от тявканья лис, рысьего крика, заячьего плача, хулиганского свиста бурундуков. Тайга перестала пугать, казаться чужой и дремучей. Она, как могла, берегла людей.
Однажды, проснувшись ранним утром, заметил Бугай, что в его ушанке прижился горностай. Он не боялся людей. Не прятался от них. Постепенно привыкнув, обнюхав каждого, любил посидеть на плече, погреться на коленях совсем рядом с большими человечьими руками. Иногда он принимался грызть рукава, показывая, что пришло время накормить его. А получив кусок сахара, зажимал его передними лапами, как тисками, и долго лакомился гостинцем.
Весь белый, кроме глаз, кончика хвоста и ушек, зверек словно понял, что не надо добывать жратву в тайге. Не ровен час в ледянку угодить можно. А люди и накормят, и согреют, и приютят.
Так и прижился'Прошка. Он никого ре обходил вниманием. Хорошо помнил запах каждого. И если утром, по забывчивости, Бугай не давал ему сахар, Прошка умел потребовать его у Кота. А вечером — у Цыбули и Баржи. На ночь — у Полудурка и Скомороха.
Горностай стал общим любимцем. К нему привыкли. Он вертелся с охотниками в шалашах и у костра. Он ночевал в тепле. Имея, как говорили промысловики, свою лежку в хазе. Даже Филин не рычал на зверька, когда тот, требуя свой положняк, не грыз рукав у бугра, зная, что этим он не прошибет его, а взбирался на плечо и кусал бугра за мочку уха. Не больно, но чувствительно. А в Тимкином шалаше прижился бурундук. Вместе с людьми зверьки пережили не одну пургу. Молча, как и подобало таежникам, терпели стужу. Они первыми почувствовали скорый приход весны и предстоящую разлуку.
Однажды они проводили на охоту Бугая. Не понял услов- ник, почему Прошка путался под ногами, шипя, припадал к земле, будто пугая, не пускал охотника в тайгу. Даже бурундук, забегая наперед, в лицо свистел. Вот только человечьим языком сказать не мог, а свиста его фартовый не разгадал. И спешил в надел. Знал: весна близко, значит, конец сезону. Мех у зверя сменится, потеряет ценность. Не будет заработка.
Он проверял петли, силки, ставил свежую приманку в капканы. И вдруг увидел прямо перед собой громадный медвежий след.
В мокром подтаявшем сугробе зверь искал муравейник. Весь снег сгреб когтями. Но что-то помешало. Отвлекло. Ушел. Следы были еще теплыми.
«Меня испугался, косматый фраер. Покуда голодный, слаб. Не нападет. Силенок набраться надо. Пробку выкинуть зимнюю. Вот тогда с тобой встречаться опасно», — подумал Бугай. Все же зарядил карабин. На всякий случай. И пошел с оглядкой.
К обеду рюкзак потяжелел. Два зайца и лиса в нем лежали. Бугай решил спуститься к сухому ручью и свернул с тропы. Там, за молодыми елками, спуск в распадок. Неделю назад в нем поставил капканы. Проверить их пора.
Фартовый шел легко. Расстегнул телогрейку. Отпускают морозы. Вон как пригревает солнце! Снег потускнел, потерял блеск. Уже не скрипел под ногами. Не обжигал холодом. Не вился за лыжами поземкой. Не рассыпался в руках. Недолго уже зиме хозяйничать в тайге. Бугай решил развести в распадке костерок. Передохнуть немного в тиши. И вдруг увидел, как из-за елок поднялся лохматый загривок.
Бугай онемел. Руки сами сорвали с плеча карабин. Медведь встал на дыбы. И в ту же секунду, не целясь, выстрелил фартовый в зверя.
Рык и грохот выстрела одновременно разорвали тишину тайги. Затрещали кусты, коряги. Медведь ушел. Ранен? Иль подыхать побежал? Не знал тогда Бугай особенностей охоты на медведя.
Никто из условников, кроме Тимки, не видел этого зверя. Знали о нем понаслышке. Из рассказов. Которые никого не настораживали и не пугали.
Бугай увидел каплю крови на следах медведя. И, решив, что сам он не сможет притащить тушу к шалашам, не пошел за зверем в тайгу. Сообразил, что теперь в шалашах никого нет, а в потемках законники не станут искать зверя. Он спустился в распадок, поняв, что раньше завтрашнего утра возвращаться сюда нет смысла.
«Крепко пуганул я косматого. Коль жив остался — век фартовому на зенки не попадется. Хотя вряд ли жив! Замок- рил его, это верняк. Вон как в тайгу слинял. Небось дышать совсем мало осталось. Вот и шустрил, чтобы не на виду, а в глухомани накрыться. Ведь не дробью чесанул, маслину всадил. И без промаху. Иначе откуда кровь на следах? — соображал Бугай, радуясь, что первая охота на медведя оказалась удачной. — А то все стращали. И бригадир на понял брал. Мол, нет в тайге зверя опаснее медведя! Хрен там! Нет во всем свете никого страшней законника! Что против него медведь? Мелкий фраер! Да из него сявку можно слепить при желании. Чтоб из барака вовремя парашу выносил и легавых на гоп-стоп брал, когда те вздумают к законникам нарисоваться. Вот прихиляю вечером и. вякну: мол, кента себе завел нового. На дело его фаловать буду. В Трудовом сельмаг трахнуть. Иль сберкассу, — засмеялся Бугай, спустившись в распадок. — Ох и полезут зенки на тыквы, когда увидят мой навар! Конечно, угрохал я его. Если б ранил, он меня так подцепил бы, что я на том свете уже канал. Вон Тишка еле очухался. А я — ни хрена! На своих катушках прихиляю», — радовался Бугай.
Все петли, силки и капканы в распадке оказались пустыми. Приманка не тронута. И ни одного следа вокруг. Законник решил подождать еще несколько дней, потом снять все ловушки и перенести в другие места.
Раздосадованный неудачей, он возвращался к шалашам другим путем, сокращая дорогу.
Вечером, когда мужики сели ужинать, законник рассказал о встрече с медведем.
— Ну, лафа! Теперь мяса будет, хоть жопой ешь! У медведя одна ляжка с полтонны! — обрадовался Филин и вызвался утром помочь Бугаю разыскать и притащить тушу.
— Везучий ты, Бугай! Медвежья шкура — знак охотничьей удачи! И это в первый сезон! Знать, любит тебя тайга! — позавидовал Скоморох.
— А я всегда был везучим. С фартовыми быстро скентовал- ся. С бабами везло. С меня даже клевые не брали башли за ночь. Все на меня сами лезли. Никогда ни одну не фаловал.
— Можно подумать, что не ты их, они тебя в постели мнут и тискают. Ишь, целка! Форшманули его кле-
пые! Да видел я, как ты на цырлах перед ними выпендриваешься! Клевые с ним без навара тискаются! Кому заливаешь баки? Мы ж не целки! — оборвал Филин Бугая.
— Завидуешь, бугор? Небось обломилось бы тебе медведя замокрить, всем зонам и «малинам» трехал бы до конца, какой ты везучий!
— Кончай вякать, Бугай! Чего хвост распустил? Коль убил — лафа! А если подранком сделал? — зло смотрел Тимофей на Бугая.
— А что такое? Ну сегодня не пришил, завтра прикончу. Только будь живым, он меня в тайге до вечера десять раз припутал бы. Но ведь не высунулся. Значит, накрылся, — убеждал Бугай.
— Смертельно раненный никогда не убегает. Засеки на шно- беле. Он, прежде чем сдохнуть, тебя бы в клочья пустил, три «малины» пацанов и шестерок из тебя надергал бы. А уж потом сам ожмурился. Насмерть раненный страшней здорового. Мне дед ботал про медведя много. Про смертельный прыжок. На шесть метров может сигануть, чтоб достать своего стопорилу- мокрушника. Ты про медведя сквозь губу не ботай. Добра от твоего выстрела не будет. Это верно, как два пальца обоссать.
— А что от подранка бывает? — спросил Кот, настороженно вслушиваясь в тайгу.
— Если тот медведь дышит, то станет для Бугая стопори- лой. Всюду по тайге стремачить его начнет, пока не припутает где-нибудь. Но страшен он не только ему, а всякому из нас. Любого заломает за свою боль, какую человек причинил. Только старые медведи никого, кроме обидчика, не тронут. Они его запах годами помнят. А молодой зверь дюжину мужиков ожму- рит, покуда виноватого сыщет! И до конца людоедствовать будет. Так дед Притыкин говорил мне. А он в этом толк знал, — умолк Тимка.
Плечи мужиков ознобом перетянуло. Шутить расхотелось.
— Да не-ет! Он рявкнул, когда я в него пальнул, — лопотал Бугай.
— Не трепись много. Надо найти его. Доконать. Покуда он нас не начал на гоп-стоп брать. Пока рана не затянулась, он нам не опасен. Но едва отляжет, отпустит боль, он все припомнит. Потому завтра все с Бугаем хиляем. В его надел. И пока того медведя не сыщем, кайфово не сможем дышать.
— На хрен мне его медведь? Своих дел по задницу. Я в него не пускал маслину. А если Бугай такой смелый и везучий, пусть своего подранка сам ищет и прикнокает. Это ему не с клевыми на халяву. Пусть он медведя попробует уломать, — злился Баржа.
— А ты что думаешь, тайга у медведя, как город, на «малины» разбита? Сунься теперь в нее в одиночку. Он тебя и схавает. Не с жиру, не от куража зову. Тот подранок нам страшней мусоров будет. А Бугая чего лаять? Любой из вас такое отмочить мог, — уговаривал бригадир.
— Оттыздить того Бугая надо! Чего лезет с маслиной куда не надо! Врежь ему в ухо, Скоморох! Ты там рядом. Чтоб юшкой залился, хмырь! — взревел Филин.
— Заткнись! Не то врежу! — побледнел Бугай, услышав угрозу. Но все же со страхом оглядывался на ночную тайгу.
Условники притихли. Ни звука, ни шороха не доносилось из тайги. Умолкли даже птахи. Не крутились у огня Прошка с Огоньком. Куда-то запропастились. И люди сникли. Стало не по себе.
— Отваливаем по хазам до утра. А чуть свет — в тайгу. Денек будет не из легких. Сил надо набраться. Нечего впустую трехать. Катушкам отдых нужен, — встал Тимка и, набрав углей, раньше всех исчез в шалаше. А вскоре оттуда послышался его густой протяжный храп.
— Стремача надо у костра оставить. А что как нарисуется лохматый фраер? Ожмурит всех подряд, — передернул плечами Цыбуля.
— Тимоха ботал, что нынче ссать неча! Зализывается кент, — обронил Бугай. Но в шалаш пришел позже всех. Виновато шмыгнув носом, полез в середину. Его выдавили со словами:
— Тебе нынче, как сявке, у входа дрыхнуть надо. Чтоб твой кент адресом не просчитался. А сюда, к нам — не мылься. Хиляй на свое, что заслужил…
Бугай лег у самого входа. Долго не мог уснуть. А потом словно в яму провалился.
Едва подернулись пеплом угли костра, густая тьма укрыла шалаши. Ни шороха, ни вздоха, лишь тихое похрапывание промысловиков едва слышно пробивалось через завешанные входы.
Деревья и кусты стояли не шевелясь, словно зоркие стражи стерегли сон условников и. тайги. Ни звука. Кажется, все вымерло. Даже деревья разучились скрипеть. Отпустили холода. Весна скоро.
Не хрустели ветки и сучья под лапами и крыльями. Все спали. Все ждали утра.
Даже луна уснула под тучей-шубой, надоело ей глазеть на тайгу. Устала светить.
Уснул ветер, спрятавшись в сугробе. За зиму налетался, набегался до изнеможения. Пора уснуть и ему, погреть крылья, ноги.
Тишина обняла пушистые ели, ивы и рябины, березы и клены, каждый куст. Скоро весна. Дожившим цвести надо, силы потребуются, значит, нужно спать, пока есть время…
Тихо… Но, чу, хрустнул сучок. Снег задышал под чьей-то тяжестью. Кто-то нюхал воздух, втягивая его жадно. Кому не спится в такую темень? Кто крадется, стараясь не вспугнуть тишину?
Спали условники. Во сне им снилась воля. Далекие и такие знакомые города. В них тепло и никогда не бывает холодно. Не мерзнет сердце от стужи и тишины чужих краев.
Спал Бугай, любимец женщин. Наврал кентам. Ну да кто проверит? Бабы — не навар, даром не даются. А и за понт уламывать надо. Потому и ходил к одной. Рыжей толстой городской пьянчужке. Она после склянки ничего не чувствовала. С кем она? Где? Под забором йли в луже? А может, прямо в кабаке? Какая разница? И Бугай, пока не протрезвела, пользовался моментом. За все воздержания и отказы, за свою неуверенность с другими. Пока не очухается рыжая баба и не спихнет его с себя, брезгливо ругнув фартового:
— Не слюнявь, козел!
Бугай тогда доставал еще одну склянку, и баба, милостиво раздвинув ноги, ложилась на прежнее место. Пила лежа. Не лаская, не чувствуя мужика.
Она стерпелась, свыклась с ним. Но через склянку. Без нее не принимала, не узнавала Бугая. Но Бугаем он был в «малине», среди своих. А для нее — окурок, огрызок, иначе не звала.
Вот и теперь, во сне, уже третью склянку ей сует. Баба пьет из бутылки винтом, но лечь не хочет. Сгибается в коромысло. Ну хоть тресни, кудлатая ступа!
Бугай разогнул ее, повернул к себе пьяной мордой, и баба вдруг рявкнула по-медвежьи в фартовую рожу. Законник проснулся от страха.
Медведь уже выволок его прямо в спальном мешке из шалаша. Бугай почувствовал запах зверя и заорал во всю глотку:
— Кенты! Фартовые! Хана!
Медведь навалился на Бугая всей тяжестью. Что впилось в грудь, в живот? Когти иль зубы?
Бугай завопил диким голосом от нестерпимой боли.
Зверь согнул мужика пополам. Что-то внутри хрустнуло, сломалось. Медведь понюхал жертву. Дернул лапой по голове. Снял скальп.
Бугаю уже не было больно.
Тимка первым выскочил из шалаша. Но поздно. Медведь в тайге — свой. Он не плутал. В два прыжка скрылся в тайге так же незаметно, как и появился.
А разбуженные промысловики развели костер, грели воду, тщетно пытались вернуть в тело Бугая вырванную медведем душу.
Зверь не промахнулся. Он хорошо знал слабые места у всего живого. Его не нужно было учить. Он действовал без ошибок.
— Оставь кента. Отмучился. Он уже далеко от нас. Дорогой навар дал за промах, — пожалел бригадир фартового.
— Дай мне карабин! Только на сегодня. Сам в Трудовое слиняй. К мусорам. Пусть заберут кента. А я с фартовыми — в тайгу. Накрою стопорилу. Без того дышать не смогу, — посерело лицо бугра,
— Остынь. Успокойся. В таком виде на медведя не ходят. Тут злом не возьмешь. Зверь — тайге родной, — отговаривал Тимка.
— Закон — тайга, зуб за зуб! Иль просрал мозги? За кента! За Бугая порешу падлу! Но сам! Своими граблями, — тряс Филин скрюченными от нервной судороги руками.
— Доверь! Положись на нас. Кодлой похиляем. Размажем! Иначе как дышать тут? Бугай не простит, коль за него не отплатим! — просили законники, обступив бригадира.
Когда рассвет едва проклюнулся над Мертвой головой, Тимоха уже был далеко от заимки. Он спешил в Трудовое. У шалашей остался Баржа, а остальные законники ушли в тайгу по следам медведя.
На плече у бугра — карабин наготове. У Кота — «тулка», Цыбуля с двухстволкой за плечами. У остальных ножи, топор…
Шли молча. Изредка оглядывались по сторонам.
— Сюда! В распадок смылся, паскуда! Не сорвешься, гад! — дрожал от ярости Филин, сжимая рукоять охотничьего ножа.
Следы зверя кружили вокруг сугробов, кустов, стволов. Зверь явно не торопился, не ждал для себя ничего плохого. Не слышал о фартовом «законе — тайга», требующем безоговорочной смерти для убийцы законника.
Он уходил с заимки, на которой прожил долгие и трудные восемь зим. Всякое случалось. Бывало, голодал, попадал в пожары, проваливался под лед на реке. Но жил.
Здесь он пестовал медвежат. Сколько их теперь по тайге развелось? Все крепкие, сильные. Все в него! Настоящие хозяева тайги! Их уж никто не обидит. Нет больше того человека. Не придет он в тайгу никогда. Никого не ранит. Не станет хозяйничать, как в своем доме, забывая, что он — из чужой, не таежной стаи.
И все же если б не этот двуногий, пропахший костром и зайчатиной, не ушел бы медведь с заимки до конца своих дней.
Вот и матуха осталась в берлоге с пестуном. Через пару недель встанет. Вылезет в тайгу. С медвежонком. Тогда и вернется за ними медведь, уведет в новые места, в глухомань непуганую, не видевшую человека. А пока самому присмотреть надо.
Уж коль появился в тайге человек, надо уходить зверю. i/о Вместе не ужиться, не привыкнуть и не стерпеться. Кому-
то нужно уступить. И уходят звери. Ведь у человека есть ружье и огонь. А у медведя лишь когти да зубы. С годами они слабеют. Сдают силы. Да и попробуй выжить перед ружьем! Этот ранил. Промазал. А другой?
Ведь там, в человечьей лежке, людей много. Кто-то может не промахнуться…
Надо успеть вывести с заимки матуху и медвежонка. Подальше от людей. Их ружей и костров. В глухомань…
— Вон пидер! Козел лохматый! — услышал зверь людские голоса неподалеку.
Оглянулся. Людей много. Со всеми не сладить. И черной молнией метнулся в тайгу.
Но тут же услышал грохот… Он нагнал в прыжке и воткнулся в заднюю правую. Пробил насквозь… Тот, первый, пробил правую переднюю утром. Как бежать? Как уйти и выжить? Где спрятаться от чужой стаи в собственном доме? А почему прятаться? Кто хозяин в тайге? Медведь прилег за корягу.
Годы научили зверя осторожности. Добычу не всегда стоит догонять. Ее можно дождаться и уложить внезапно, почти без усилий. Одним рывком.
Зверь затаил дыхание. Люди только начинали учиться быть охотниками. Зверь им рожден. Человечья стая в охоте многое переняла от зверей. Но совершенства в ней не достигнет. Умение охоты дается рожденному в тайге. И людям не дано перехитрить опытного зверя.
Даже ружья не всегда спасают им жизнь. Людей в тайгу тащит голодное брюхо. А медведи защищают в ней свою жизнь и дом.
Притих зверь. Даже сойка его не приметила. Приняла за корягу. И только когда лапы утонули в шерсти, поняла, что обмишурилась. Взлетела, суматошно хлопая крыльями. На всю тайгу загорланила. Обгадила сугроб, горластая. Того и гляди укажет людям, где их зверь поджидает.
Фартовые настырны. Лезли через сугробы и завалы. Вот увидели, что пуля достала медведя. Кровавый след задней лапы на сугробе разглядели. Совсем озверели. Заметив, что след оборвался, растерялись.
Да и откуда им было знать, что, ложась в засаду, медведь делает большой прыжок, обрывая след осмысленно.
— На дерево влез, паскуда. Не иначе, — заглядывал елям под юбки Филин. Но ничего не разглядел в мохнатых лапах.
Условники оторопели. Зверь словно испарился.
— Надо б Тимку сюда. Он бы фраера надыбал. Да кого в Трудовое вкинешь? — сокрушался Филин.
Он и не предполагал, что зверь притаился в нескольких шагах от него.
— Кончаем, кенты, стопорить его! Без понту затея. Смылся, значит, пофартило падле, — вякал Полудурок.
— Ты что, звезданулся? А Бугай? — вскипел бугор.
— А что Бугай? Ему теперь один хрен. А нас припутает зверюга, еще кого-то ожмурит. Тут не в своей хазе. Линяем, — предложил Цыбуля.
— Смотаемся, а ночью опять ссать будем. Нарисуется, зараза, и прикнокает. Не-ет, уж надо его размазать, — не соглашался Кот.
— Он своего мокрушника ожмурил. Теперь не прихиляет, — вставил Цыбуля.
Медведь лежал, воткнувшись носом в снег. Он глушил дыхание и злобу.
Сколько ж можно ждать? Но попробуй встань! Людей много. Кто-то не промахнется. Будь они без ружей, как он, тогда и прятаться не стоило бы. Но теперь… Так не хочется стать добычей…
— Покуда не нашмонаю гада, не вернусь! — рыкнул Филин и пошел к коряге.
Зверь услышал его приближение. Понял: увидит человек. И собрался в комок, в тугую пружину.
Условники глазели на деревья, кусты. И не приметили сразу, как громадный ком выскочил из-за коряги и с ревом накрыл Фйлина.
Два хозяина, два бугра — таежный и фартовый — встретились один на один. Чья возьмет?
— Притырок! Говорил — смываемся! — ахнул Цыбуля.
И тогда первым на выручку бугру кинулся Хлыст. Самый молчаливый, худой, как жердь, вор не любил трамбовок. Никого не трогал пальцем. Потому что сам по молодости часто бывал бит.
Хлыст был форточником. В закон его приняли в зоне. Его долго натаскивали на большие дела. Но воровская наука не пошла впрок. И на первом же крупном деле засыпался. Погорел на «рыжем бочонке» — золотых часах из обчищенного ювелирного. Их у него приметил легавый в штатском. В ресторане. Сел на хвост. Пронюхал хазу! И через пару часов накрыли «малину» мусора.
Хлысту дышалось спокойно под рукой бугра. Филин держал его неплохо. Потерять его значило лишиться покровительства.
— Сгинь, падла! — кинулся фартовый на помощь Филину, стиснув в руке нож. Не за бугра, боялся без его поддержки остаться. Без грева.
Худой, длинный, он ни на кого из условников не поднимал руку. Тут же — на зверя…
Нож воткнул не глядя. В шерсть. Изо всех сил. С воем. Зажмурил глаза, когда теплым обдало руку. И тут же, словно пургой подхваченный, отлетел к коряге. Спиной на сук.
Что-то треснуло. Фартовый открыл рот, словно хотел сказать или крикнуть, но не успел. Медведь, заслонив тайгу, кентов, весь белый свет, махнул лапой и вырвал из фартового дыхание.
Громкий выстрел, как окрик, нагнал зверя. Медведь вскочил. И тут же, словно только того и ожидая, воткнулась пуля под левую лопатку. Глубоко вошла. А вот еще одна. Зачем? И так хватило. В брюхо картечью? Но к чему?
Зверь осел в сугроб. Белый-белый, он впервые не морозил. Весна идет… Последняя для него. Быть может, в этот раз ее встретит медвежонок. Если не помешают люди, если убережет тайга; сунулся башкой в снег, словно умоляя тайгу сберечь, удержать и защитить последыша.
Кто-то из фартовых, подойдя вплотную, выстрелил в медвежью голову в упор — для верности. Так надежнее. И, обматерив зверя полным арсеналом, подняли с коряги Хлыста, закрыли глаза покойнику.
Филин, скорчившись, лежал на снегу. Медведь наваливался, хотел порвать, но брезентовка, надетая поверх телогрейки, оказалась неподатливой и защитила…
Ни порвать, ни задрать не успел. Вот только живот болел так, будто на нем всю ночь «малина» духарилась, разборки чинила.
— Дышишь? — подошел к Филину Цыбуля.
Бугор кивнул. И Цыбуля с Котом помогли ему встать на ноги.
Филин подошел к медведю. Уши на голове зверя уже не стояли торчком. Обвисли. Шкура измазана кровью. Даже снег вокруг был алым.
— Едва не уложил, падла! И все ж угрохали мы его. Теперь на хазу его припереть надо, — схватился за ноющий живот бугор.
— Как допрем? В нем весу больше тонны. На куски его надо пустить, — предложил Кот.
— А шкура? Снять надо. Нутро выкинем, а остальное — на куски.
— Хлыста сначала отнести надо, — спохватился Филин и вспомнил, что именно ему, худосочному, незаметному, обязан своей жизнью.
Вечером, когда милиционеры увезли с заимки Бугая и Хлыста, а фартовые снова остались один на один с костром и тайгой, им стало не по себе.
Двоих в один день отняла тайга. Фартовых. А ведь они выжили в зонах. Перенесли не одну ходку. Им совсем немного оставалось до освобождения.
«Кто же на кого охотится? Кто удачливее? Тайга или мы? Кто останется жить, кого она выпустит, кого погубит?» — молчали мужики, вздрагивая при каждом шорохе и треске, на который еще недавно не обращали ни малейшего внимания.
У костра уже не слышалось громких разговоров. Промысловики впервые увидели, какую цену берет тайга за удачу в охоте.
— Надел Бугая ты, Филин, возьми. А Хлыста — Полудурок, — сказал Тимка.
— Я не знаю, где Бугай петли и капканы ставил. Пусть Кот себе забирает.
— Чего кочевряжишься? Через неделю смотаемся отсюда все. Сезон кончается, — ответил Костя.
— Оно-и теперь бы завязать не мешало. Уже у лис мех линяет, меняется. Пора кончать, — отозвался Цыбуля и добавил: — Пока из берлог другие не вылезли, надо ноги делать.
— А как с пушняком кентов будем? Разделить надо. Им он теперь до фени. Не дарить же мусорам? — глянул Филин на Тимофея. Тот согласно кивнул.
Целый день на заимке было тихо. Словно простила тайга людей и прекратила с ними вражду.
Но никто из фартовых не мог предположить, что в тот же день, когда был убит медведь, вылезли из берлоги матуха с пестуном.
Медведица почуяла, что с медведем случилась беда. Она беспокойно обходила высунувшиеся из-под снега пни, разгребала сугробы. И вдруг почуяла запах крови.
Матуха подошла к сугробу у коряги. Кровь была свежей. Она не успела впитаться в землю вместе с талым снегом. Медведица ткнулась в нее носом и взвыла коротко. Узнала…
Зверя не надо учить. Кровь медвежью, даже по единственной капле, отличит сразу. Кровь своего медведя узнает безошибочно. За долгую жизнь не счесть царапин и драк с соперниками и врагами до крови. Не раз зализывала эти раны. Знала вкус и запах.
Медведица вмиг поняла, кто убил ее медведя. Обнюхав следы, запомнила их запахи и пошла по ним, не оглядываясь, не боясь. Будь у матухи малыш, может, не рискнула бы. Пестун уже вторую зиму перезимовал. Большой. За него не страшно. Он должен знать, кто в тайге хозяин. «Закон — тайга»! Пошла медведица по заимке — своим владениям. Здесь люди отдыхали. Тяжкую ношу опускали на снег. Им было трудно. У них на руках был покойник,
человек. Возможно, его задрал ее медведь. Но он — зверь, в своем доме — хозяин. Зачем пришли сюда люди? Кто звал их? Что нужно им в тайге?
Медведица втянула носом воздух. Запахло человечьим жильем, костром. Людей много. Очень много, чтоб справиться с ними одной…
Пестун отстал. Нашел муравейник. Жизнь в нем уже проснулась. На снег мураши вылезлй, чтоб скорее прогнать с себя остатки зимнего сна. Немногим повезет. Медвежонок горстями их ел. Кислая кашица из муравьев быстро очищала брюхо.
Пусть лакомится, пока не стал взрослым, совсем большим. Не стоит его близко подводить к людям.
Темнело. Фартовые не отходили от костра. Страх пережитого иль предчувствие держали их у огня всех вместе. Медведица знала: на стаю, даже человечью, в одиночку нападать нельзя. Опасно. И, прождав до глубокой ночи, ушла в тайгу.
Утром ее следы заметил Тимофей. Матуха была в двух шагах от шалашей. Указав на ее следы, сказал коротко:
— Сматываемся. К хренам все. Иначе не выберемся отсюда живыми. Всех перекрошат. Не зря к Мертвой голове никто не хотел идти на промысел. Шустрей собираемся и линяем.
— А пушняк? — вякнул Полудурок.
— Пока тебя из шкуры не вытряхнули и нас, срываться надо.
— Разуй зенки! Глянь, какие катушки оставил зверюга! С тыкву. Такой махаться станет, некому будет в село хилять.
— Кончай трехать!.Собирай сидор и «ноги-ноги», — торопил Филин, которому вовсе не хотелось еще раз попасть под медведя.
Собрав пожитки в считанные минуты, забив пушняк по рюкзакам, решили продукты забросать хвойными — лапами и днями приехать за ними на лошади, забрать в село.
Нарушив традицию, перед дорогой даже чаю не попили. И вскоре, став на лыжи, покинули поляну, потом и заимку. Миновали распадок. И, выбравшись из него наверх, заспешили в село.
Условники не оглядывались, не отдыхали. Иначе увидели бы старую медведицу, выбравшуюся из распадка по следам. Она увидела уходящих людей. Они были уже далеко от нее. Их не догнать, как не вернуть в берлогу хозяина.
Люди спешили уйти. Это матуха поняла сразу, едва пришла к брошенным шалашам. Оставили и мясо медведя. Забрали лишь шкуру. И матуха, обнюхав следы, поняла: не вернутся сюда люди.
А промысловики уже к вечеру вошли в Трудовое. Оставив пушнину в госпромхозе, рассказали обо всем.
— Могли б на шухере застремачить. Да только кто ж знает, кого еще ожмурили бы зверюги? Их там до хрена и больше, — сказал Филин. И в подтверждение показал шкуру последнего, уже серого, горностая.
Охотникам, пожалев за пережитое, дали десяток дней отдыха. А после этого велели прийти всем вместе.
— На корюшку вас отправим. Она у нас на особом счету. Теперь из охотников рыбаками станете, — сказал Иван Степанович. И вприщур наблюдал за Филином, смеялся в душе: «Прав был Тимка! Тяжело мужику расставаться с пушняком. Вон как руки трясутся. Словно собственную шкуру отдает. Знать, нелегко далось. Ну да тем дороже заработанное».
Старший охотовед понимал, что припрятал Филин пушняк от милиции. Да и как иначе? Ведь всякий день в тайге — это не отдых, это работа, с которой не всякий справится. А каждая шкурка — подарок тайги. За страх и терпение, за голод и холод, усталость и боль. Такое никакими деньгами не окупить и не оплатить. О таком не говорят, не вспоминают. Это навсегда остается в каждом, кто вернулся из тайги живым.
— Ну что, ребята, в следующую зиму пойдете за пушняком?
Тимофей молча глянул на фартовых. Лицо Филина побагровело:
— Это ж все равно что на вышку самому похилять.
— Я как все, — вздохнул Костя.
Цыбуля головой замотал в испуге. А Скоморох с Полудурком уже сбрасывались на склянку и не расслышали вопроса.
— Отдохнуть надо. Дожить до сезона. А там и подумаем. Мертвая голова — не единственная заимка. А я в своей останусь. Дедовой. Это уж точно, — звякнул ключами от притыкинского дома Тимка.
— Один? — удивился Иван Степанович.
— Время есть, подумаю, — ответил бригадир и, расписавшись за сданную пушнину, пошел домой.
Просторный дом Притыкина, единственный на всей улице, давно не знал человечьего тепла. Его окна смотрели на соседей и прохожих темными глазами. Из его трубы давно не вилял дымок.
Может, оттого так охнуло крыльцо, почувствовав тяжесть ступившего человека. И предупредило весь дом скрипучим голосом: новый хозяин пришел.
Тимофей снял замок, осторожно отворил дверь. Пахнуло холодом, сыростью, горем. Он снял шапку у порога. Перекрестился на образ. И, став на колени, долго благодарил Бога за возвращение в село живым и здоровым. Просил помочь, не оставлять сиротой в этой жизни.
И только после молитвы, встав с колен, принялся топить печь, принес воды, подмел в доме. Умывшись, сел на место старика, хозяина.
И только хотел закурить, стук в окно услышал.
— Кого черт несет? Отдохнуть не дадут, — разозлился Тимка, открывая дверь.
Дарья стояла на крыльце, переминаясь с ноги на ногу.
— Входи! — удивился Тимка и обрадовался.
— Не ждал?
— Нет, — признался честно.
— А я на огонек зашла. С работы шла. Дай, думаю, загляну. С возвращением тебя, Тимофей. Много наслышана о твоих кен- тах. И о самом много говорят.
— Да ты присядь, — подвинул стул.
Дарья словно не слышала. Заглянула в комнаты, на кухню. На пустую плиту.
— Да у тебя и поесть нечего! Что ж так жидко, охотник? — Она рассмеялась.
— Не успел. До завтра оставил.
— А ты что же, на пустой живот ночь коротать будешь? Так не пойдет!
— Магазин и столовая закрыты. Придется потерпеть. Ты уж извини, угостить нечем.
Дарья подошла так близко, что у Тимки сердце заколотилось, словно куропатка, пойманная в силки.
— Вспоминал меня в тайге? Иль забыл вовсе?
— Всегда помнил. Всюду. Даже снилась ты мне, — не смог он соврать.
— Отчего же не приходил, не навестил ни разу?
— Не мог. Поверь, правда это.
— А сегодня?
— Не думал. Устал.
— Я тоже устаю. Но как-то надо выжить. Я, знаешь, слова деда тебе должна передать, — смутилась Дарья. И продолжила: — Дядя Коля в тот день позднее всех из бани вышел. И говорил, чтобы я тебя ждала. Я смеялась: мол, подожду, какие мои годы? А он подошел и серьезно так сказал: «На што душу мужичью измаяла навовсе? Он цельными ночами тебя кличет. Единую. Ты его судьба. И не моги забидеть, с другим сойтиться!» А и поверила, что не шутит дед. А он мне о сыновьях сказал. Мол, в пору студеной старости не согрели они его теплом сыновьим. Забыли, отвернулись до единого. Оттого ни в дом, ни на могилу ногой пусть не ступят. Тебе все отдает. Но… Чтоб ни одна копейка не ушла на дела черные, воровские. Хотел тебя видеть сильным и здоровым, как тайга, светлым, как его заимка. И просил, чтобы в день его смерти помянул ты его по-чистому. И еще! Если на то будет добро в сердце твоем, остаться в Трудовом вместо него, Притыкина. Всюду и везде…
— А умер он отчего?
— Сердце подвело. Так врач сказал. Болело. А дед не признавался и не лечил его. Наверное, из-за детей. Они не хоронили. Адресов никто не знал. Видно, не писал им дядя Коля. Много лет не знались, — тяжело вздохнула Дарья.
— Обидно за старика. Имея детей, остаться одному… Такое пережить не всякий сможет. Это, пожалуй, труднее, чем в тайге, в одиночку — на медведя. Тут еще судьба может пожалеть и уберечь. А вот от горя никуда не уйдешь, не спрячешься…
— Вот так и он говорил, — поддакнула Дарья.
— А как ты управляешься в бане? Все еще одна? Иль взяла кого в кочегары?
— Да будет тебе! Одна, конечно.
Тимка притянул Дарью к себе за плечи.
— Скучала? Иль забыла, как звать?
— Если б забыла, зачем бы пришла?
Тимка закрыл дверь на крючок. Сдвинул занавески на окнах.
— Даша, я так долго шел к тебе. Через всю тайгу…
Дарья обвила руками шею Тимки. Устала одна. Надоело быть
сильной. Да и кончается ее короткое, как сон, бабье лето. За ним — зима.
Едва Тимофей коснулся выключателя, в дверь постучали. Требовательно, настойчиво. Так умела лишь милиция…
Тимка открыл дверь, дрогнув сердцем.
В дом вошел Филин, держа за руку худую блеклую девчонку лет четырех-пяти.
Бугор был трезв. Но из карманов торчали две склянки. Увидев Дарью, понял что-то. Спросил:
— Не ко времени я, Тимоха?
— Валяй, ботай.
— Не фартит мне. Хотел с кентами бухануть. Возвращение обмыть. А тут вот эта. На ступенях магазина воет. Мать у ней увезли. В больницу. Одной в доме страшно. Изревелась вдрызг. Ботает, с утра не хавала. Я б взял в барак, да там — мужики. Ей бы мать дождаться. Да и привел к тебе. Но не ко времени, — смутился бугор.
— Я ее возьму, — подошла к девчонке Дарья.
Но та отвернулась. Обхватила Филина, воткнулась в живот бугра нечесаной головенкой.
— Не хочу к ней! Я к тебе пойду! — полились слезы на ботинки и брюки фартового.
— К соседям бы отвел, — посоветовал Тимка вконец. расте- рявшемуся бугру.
— Так в соседях — мы. Она рядом с нашим бараком живет. И как не пофартило — недавно в Трудовом. Ни
они, ни их никто не знает. Обжиться не успели. Черт! Во влип! Как последний фраер!
— Пойдем ко мне, — попыталась догладить девочку Дарья, но та отвернулась. Цепко ухватившись за руку Филина, не выпускала ее.
— Ни к кому не похиляла. А ко мне — враз! — похвалился бугор и вздохнул, не зная, что ему теперь делать.
— Придется тебе к ней хилять. До матери пожить в их доме, — подсказал Тимка.
— Я в чужой хазе, сам знаешь, с чем засветиться могу. Не- ет, это не пойдет.
— Тогда к участковому отвести надо, пусть определит ребенка. Ну куда ты с ней, в самом деле? — вырвалось у Дарьи.
Бугор глянул на нее так, что у бабы язык замер. Ухватив ребенка под мышку, вышел, не попрощавшись.
Тимофей сник. Он знал: «закон — тайга» карает каждого фартового, если он обидел ребенка или не накормил брошенного, не пристроил его дышать…
Придумали фартовые иль так совпадало, но ребятня, попадавшая к законникам, приносила с собой удачу, жирные навары.
Но это в больших городах. На материке. Здесь же, в Трудовом, кто из законников возьмется растить девчонку? Хотя бы и несколько дней. «Придумает что-нибудь и Филин. Отмажется», — решил Тимка и, повернувшись к Дарье, обнял ее. Выключил свет в доме.
— Тимоша, ты не уедешь? Это правда?
— Куда же я от тебя, Дарьюшка? От тебя, как от судьбы, зачем линять мне? Вместе будем. А если и надумаем, то и уедем вместе.
— Я никуда не хочу. Привыкла здесь. Не смогу уехать. Всякое было. А вот держит это Трудовое за душу и все тут. Как цепями.
— А меня не Трудовое. Ты здесь удержала… И уж, видно, хана, навсегда застрял, приморился…
Утром Дарья пошла на работу.
На виду у всех. Не прячась, не прижимаясь к заборам, чтоб понезаметнее. Не торопясь. Шла из Тимкиного дома хозяйкой. Знала, там ее любят и ждут…
Тимофей решил удивить Дарью. И, закатав рукава и брюки, мыл полы, стол и двери. Оттирал каждую доску.
Порывшись в сундуке, нашел скатерти. Выволок из рюкзака оленью шкуру. Над койкой вместо ковра прибил. Прочистил стекла в окнах. В доме натопил так, что в исподнем жарко стало.
А тут и Дарья на перерыв пришла. Ожидала, что застанет в доме фартовых, обмывающих откол кента в семейную жизнь. Но едва открыла дверь, глазам не поверила. Тимка чистил картошку.
— Да я уже готовое взяла. В столовой. Бедный ты мой! Отдохни, — пожалела баба.
Дарья рассказала Тимофею о новости, облетевшей сегодня все село.
Филин не отдал девчонку в сельсовет, не отвел к участковому. Сам перешел в дом девчонки на время болезни матери.
Законники, приняв это за дурь, принесли бугру бутылку, чтобы время быстрее шло. Филин рассмеялся. Грев принял. Но пить не стал. Устыдился ребенка.
Водил девчонку в столовую харчиться. И все узнавал в сельсовете у секретаря, как там баба, мать Зинки. Скоро ль вернется в село?
— Операцию ей сделали. Сложную. Быстро не получится. Отведите ребенка в детсад. Няни присмотрят, — советовала пожилая женщина.
Но Зинка, едва услышав, что ее хотят отдать кому-то, начинала плакать, цеплялась за Филина обеими руками и никуда не собиралась уходить от него.
Бугор злился и радовался. Злился, что мешает ребенок вернуться к кентам, к привычной жизни в бараке. Даже возвращение не смог обмыть с фартовыми, спрыснуть свое спасение, помянуть покойных кентов.
С другой стороны, радовался, что вот такого — лохматого, небритого, немытого, которого даже звери в тайге обходили за десятую версту, признал и выбрал для себя ребенок. Девочка! И ни за что не хотела отпускать его от себя.
Зинка смотрела на Филина большими глазами, и в них играл смех, радость, счастье, словно он — не махровый уголовник, прошедший все северные зоны, а самый родной для нее человек.
Никому в своей жизни он не был нужен, кроме кентов. Те с ним в дело ходили, а обмыть навар умели и без него. Другие в сторону бугра и не оглядывались. Кому нужен?
Сявки со страха от него отскакивали. Знали: за любое ослушание так наподдаст, так взгреет — жизни не обрадуешься.
В его сторону даже бродячие псы брехать не решались: таким матом обложит, что ни одна сучка к себе после этих комплиментов до конца жизни не подпустит. Сельские старухи, завидев Филина, шмыгали в первую же калитку. Знали: этот с возрастом не считается. Попробуй задень его. Всю биографию, с самых пеленок, вывернет наизнанку. Обложит грязно со всех сторон так, что ни суд, ни милиция до гроба не очистят. А вот село до смерти потешаться станет.
Слышал Филин: когда к фартовым прибивались дети и воры их не отталкивали, это все равно что сама фортуна протянула к ним руки и сердце.
Конечно, милиция поспешила навести порядок. Предложила фартовому освободить дом. Но Зинка так закричала, покусала милиционеров, попытавшихся забрать ее в детсад, что участковый, отпустив девочку, сплюнул зло:
— Звереныш какой-то! Недаром и в отцы фартового взяла. Черт с вами. Выйдет мать, как-то образуется. А пока — живите так…
Законники, посмеявшись вдоволь над бугром, через неделю привыкли к девчонке. И, приведя в дом двух сявок, велели им выдраить хазу до полного ажура.
Филин, раздосадованный и угрюмый, все же начал привыкать к ребенку, которого подарила судьба, не испросив согласия.
Как-то вечером заглянул участковый в окно дома. Как там девочка? Не обижает ли ее бугор?
Филин ползал по полу на четвереньках. У него на спине сидела Зинка. Вцепившись в волосы бугра обеими ручонками, она погоняла Филина, как коня, пришпоривала босыми пятками.
— Так его! Объезди подлеца! За все наши муки дай ему чертей! Дергай, чтоб у него глаза на лоб полезли! За всех нас отплати! — смеялся участковый, радуясь звонкому хохоту девчушки, невольным слезам в глазах Филина.
Участковый, как и все селяне, немало удивлялся превратностям судьбы. И этому случаю…
Как забыли люди и он девочку, оставшуюся в одиночестве в доме? Ясно, что только голод мог привести ее на крыльцо магазина в столь позднее время. И никто, кроме Филина, протянувшего девчонке баранку, не обратил на нее внимания. А та вместо лакомства ухватилась за руку законника. Да так и не выпускала.
Милиция давно сделала запросы по прежнему адресу. Но у Зинки с матерью не было родных на материке. Отец девочки не был расписан с матерью. Кто он? Установить не смогли. Девочка его не помнила или вовсе не знала. И никого, кроме Филина, не захотела признавать.
Бугор, водивший ее всюду за руку, вскоре научился носить девчонку на плечах.
Он знал, что, как только выйдет из больницы мать Зинки, он уйдет отсюда, а ребенок забудет его.
Сердобольные трудовчане несли Зинке платьица, кофтенки, валенки. Девчушка пряталась за Филина, никого не хотела видеть, не принимала жалости.
Ее мать работала почтальоном в селе. И уборщицей в сельсовете. Зинка скучала по ней. Ждала у окна. Но молча. Совсем по-взрослому. Не жалуясь, не досаждая.
Филин понимал, что скоро ему уходить на лов корюшки. Вместе с мужиками. Зинку как-то определять надо. Не сможет он ее с собой взять. И все ждал: вот-вот выздоровеет мать. Вернется. Хозяйкой в дом. И он со спокойной душой уйдет отсюда.
Ночами девчонка перебиралась к нему из своей постели. Боялась одна. И, свернувшись калачиком, сопела на плече спокойно. Она все просила Филина рассказать ей сказку. И бугор сетовал, что не знает добрых, не пришлось их слушать и читать самому. А те, которые испытал, не для ее ушей. Уж слишком страшные.
Фартовые все настойчивее предлагали бугру отдать девчонку в детсад, чтобы руки не связывала. Филин соглашался, но все откладывал, оттягивал последний момент.
А тут как-то навестил его Горилла. Пришел под вечер. Вместе с женой. Принес гостинцев девчонке. Пока жена Гориллы разговаривала с Зинкой, бугор с Гориллой на кухне курили.
— Давай к нам козявку. Пусть с моими побудет, пока мать вернется. Куда ты ее денешь? Ведь на лов скоро. Помехой станет. Да и к чему она тебе? А с моими свыкнется. Мы за ней пришли. Не тяни. Тебе ж помочь хочу.
— Да не дергай. Еще три дня имею.
— Собраться надо. На корюшке три недели будешь. Там навага пойдет, потом лосось. Одно за другим. В село не скоро придешь. А у меня в доме жить будет. Корову имеем. На всем готовом. Сам пойми, баба может долго в больнице пролежать. Ведь недавно захворала…
Но Зинка, подслушав, о чем говорят взрослые, вцепилась в Филина, ненавидяще и зло на гостей смотрела. Не захотела слышать об уходе к ним.
— Приморила тебя пацанка. Хотел выручить. Но ее не сфа- лует уже никто. Она заставит тебя свою мать в бабы взять. Чую, добром не кончится. Придется тебе из «малины» в откол хи- лять. Оно к добру. Я по себе… Ни разу судьбу не материл, что Ольгу мне послала.
— Ты что? Я — обабиться?! Да ты охренел! Не иначе! На что мне баба? В «малину» не приведешь. Кому она нужна, кентуха необученная? Да и я! Мне баба — как зайцу ширинка иль параше исподнее… Я что — звезданулся? Не-ет. Не ботай лишнее. Баба — не общак. На всех не делится. А мне — без понту. Горилла попытался взять Зинку на руки. Та диким котенком от него отскочила. За спину Филина спряталась. И не высунулась, не показалась оттуда, пока гости не ушли.
Жалея Филина, фартовые сами собирали его на рыбалку. Получили харчи заранее. Даже спецовку — тяжелую брезентовую робу, пропахшую резиной. Взяли сапоги, рукавицы. Получили и сети.
Последний день в Трудовом. Завтра условники уедут из села. На целых двенадцать километров — к морю. Там, в устье Поро- ная, будут ловить рыбу, А потом — в море. Сетями. На выходные, если они выпадут, будут приезжать в село. Но если погода будет хорошей, а улов большим, не до отдыха им придется…
Заходил к Филину и Тимофей. На лов он уходил с фартовыми бригадами, по праву единственного вольного среди законников. Хотя в тонкостях лова не разбирался. Знал, что первую неделю вместе с бригадой будет старик рыбак, которого еле уговорили обучить фартовых тонкостям и хитростям рыбацким. Но чему научишь за неделю?
Тимка внешне резко изменился. Соскоблил усы и бороду. Постригся. Щеголял в чистой рубахе и наглаженных брюках. Ботинки его сверкали на солнце. И всем фартовым стало понятно без слов — подженился фраер.
Сам Тимофей о том не говорил. Но законники вмиг почувствовали перемену в нем.
Даже на заимку к Мертвой голове, за продуктами и капканами, бригадир не поехал, сослался на занятость. И условники, выпросив в госпромхозе лошадь, решили перед отправкой на лов навестить старую заимку.
Филину фартовые ничего не сказали. Зачем? Пусть ребенок погреет ему сердце. Может, этой девочке удастся приручить, повернуть Филина к жизни. Авось не будет лаяться хуже собачьей своры, не станет распускать кулаки при каждой промашке. Научится жалеть, сочувствовать и понимать.
Фартовые уехали в зимовье, оттянув отправку на лов еще на три дня. Они хотели выехать рано утром. Но задержались в столовой, а едва вышли, Тимофея встретили. Тот посоветовал взять с собой ружья. Напомнил, что с голыми руками к Мертвой голове не стоит ездить.
Пока взяли ружья, патроны, время подошло к обеду. Законники, чертыхаясь, уселись в сани и с гиком погнали кобылу. Они не оглянулись и не увидели, как в дом, где временно прижился бугор, вошла почти прозрачная женщина.
Филин, увидев ее, даже испугался. Таких тощих доходяг отродясь на видывал.
Зинка, заметив ее, заблажила во всю глотку:
— Мамка пришла!
Филин неуклюже предложил хозяйке табуретку. Та поблагодарила, едва шевельнув бледными губами. Села как привидение.
«Куда такой заморенной девчонку растить? Себя бы выходила. Вон какая страшная. Будто всю жизнь на Колыме, в зонах кантовалась. Нет. Не жилец она на свете», — вздыхал бугор, глядя на нее, и досадливо крутил кудлатой башкой.
А женщина, легонько погладив дочь по голове, еле слышно попросила пить.
«Вот едри ее в корень! Это я, фартовый, должен у ней в шестерках быть. Чего не было!» — но воду подал.
Когда бугор стал рассказывать бабе, как он оказался в fee доме, та слабо отмахнулась. По щекам ее катились слезы.
— Спасибо вам, — прошептала и, с трудом передвигая ноги, пошла в комнату, но не удержалась, упала на пол.
Филин поднял ее, положил на койку, удивившись невесомости. Женщина смотрела на него Зинкиными глазами.
— Хавать будешь? — спросил ее Филин.
Женщина не поняла. А бугор чесал затылок. Забыл, как надо предложить еду по-человечески. И сунулся на кухню, погрохотал кастрюлями, тарелками, вскоре принес кусок вареного мяса, буханку хлеба и, поставив перед бабой, сказал твердо, настойчиво:
— Жри!
Зинка ходила за Филином хвостом. И теперь, стоя напротив матери, повторила слабым эхом:
— Жри, а то срать нечем будет.
Женщина слабо улыбнулась. Встать сама она не смогла.
Бугор кормил ее, нарезая мясо мелкими кусочками. А когда баба наелась, заставил попить парного молока, которое Горилла каждый день приносил для Зинки.
Хозяйка пила его, давясь, а потом спросила едва слышно:
— Сколько я вам должна за все ваши хлопоты?
— Что?! — Бугор еле сдержался. Град отборной матерщины застрял в зубах. Не больную бабу, Зинку пожалел. Ей такое не стоило слышать. — Малахольный полудурок! — сорвалось последнее. И бугор сгреб свои тряпки, спешно заталкивая их в мешок.
Зинка, поняв все Ьез слов, ухватилась за ремень.
— Все, Зинка! Мамка прихиляла. Ты с ней кентуйся, я — отваливаю.
— И я с тобой. — не отпускала девчонка.
— Тебе дома надо примориться. Усекла?
— Не хочу!
— Кому ботаю?!
— Не пущу! — заплакала Зинка.
— Побудьте немного. Помогите мне. Если можно, — попросила хозяйка еле слышно. Она хотела встать, но не получилось.
Филин, глядя на бабу, сердцем вздрагивал. Как оставить девчонку на такую развалину? Она себя поднять не может, до ребенка ли такой?
— Сцасибо за дочку, — сказала женщина.
— О чем это? За такое разве надо пустое ботать? — смутился фартовый и спросил: — Что за болячка навязалась к тебе?
— Язва желудка. Уже вырезали. Одно плохо — сил мало. А скоро на работу. Выдержать бы мне.
— А дома побыть можешь?
— Не могу…
— Почему так?
— Зинку растить надо.
— Для того силы нужны. Может, с башлями жидко? Трехни. — Увидев непонимание, объяснил свой вопрос доступнее.
— С деньгами и впрямь плохо! Но мне обещали помочь в конторе. Дать сто рублей. На первое время хватит. А там — окрепну. Как-то надо жить.
— Ты вот чего, про башли не тужи, — достал бугор три сотенные. И, положив перед женщиной, добавил: — Я иногда навещать буду. Принесу грев. И бабу одну, очень файную, к тебе пришлю. Чтоб помогла на ноги встать, одыбаться. Мне на рыбалку скоро уходить. Но как в селе буду — нарисуюсь.
Филин, заметив, что Зинка отвлеклась на игрушки, наскоро попрощавшись, убежал из дома.
По дороге все удивлялся, как эта баба упрямо не хотела брать у него деньги. Еле заставил.
В бараке он узнал, что фартовые уехали на заимку. Обещали вернуться через два дня. Так что у бугра есть время отдохнуть немного, прийти в себя, забыться от чужих забот. Филин, завалившись на шконку, проспал до вечера. Как хорошо, что никто не дергает за рукав, не требует сказку иль молока! Никому не надо мыть сопливую рожицу и заставлять обуваться. Не надо кормить, баюкать, поить на ночь чаем. Сам себе хозяин! Свободен как ветер. Времени появилась прорва!
Филин пошел в столовую. Но что это? Рука сама потянулась вниз, ища по привычке детскую ручонку. Но там пусто, холодно, как раньше, как всегда…
Бугор сел за свой стол. Но стул Зинки пуст. И не полез кусок в горло.
«А хавала она? Да черт! Что это я, в самом деле? Привык, как сявка, к оплеухам! Уже и пожрать один не могу! — ругал себя бугор. И вспоминал: — За мамку, за меня, за кентов, за фартовых! — совал в рот девчонке кашу, ложку за ложкой. Та глотала, боясь перечить. — Кто ее нахарчит теперь? Эта развалина? Надо к Горилле. Он поймет. И Ольга… Хоть первое время поддержат. Приглядят».
И, не доев ужин, зашагал к знакомому дому.
Долго объяснять не пришлось. Филина поняли с полуслова, Ольга тут же поставила в сумку банки с молоком, сметаной, ряженкой. И, дав в руки бугру, сказала:
— Отнеси.
— Не могу я. Ты уж по-бабьи. А я там на что? Лишний, зачем девчонку беспокоить? Пусть отвыкает.
— Я завтра приду. А сегодня — сам занеси, — попросила Ольга.
Филин вошел в дом без стука. Как прежде. Тихо отворил дверь. Вдруг повезет и мать с дочерью спят? Оставит сумку и уйдет. Но не тут-то было.
Едва он появился в дверях, Зинка вихрем оторвалась от материной койки, повисла, подпрыгнув, на шее Филина.
— Я знала, что ты придешь! Я так ждала тебя! Я маме про тебя говорила! Это ж правда, что ты Дед Мороз? Только живой! Не из снега! Тебя мне тайга прислала. Насовсем! И ты не растаешь!
Филин поставил сумку. А Зинка все лопотала без устали. Она успела соскучиться…
Женщина сидела в кровати уже причесанная. Переоделась. Успела умыться. Увидев Филина, улыбнулась как доброму старому знакоМому:
— Знаете, я даже отдохнула. Оказывается, это совсем неплохо. Просто надо уметь беречь силы. А я того не знала.
«Откуда в тебе силы, дохлый хвост?» — подумал Филин. И, указав на банки, предложил:
— Тут вот харч. Бабный. И Зинке это надо. Каждый день приносить вам буду. От пуза. Ешьте до усеру. Чтоб силы были.
— А сколько мы должны будем? — испуганно смотрела на сумку баба.
— Захлопнись, дура! Кому твое надо? Нагуляй хоть кожу. Себя на парашу не дотащит, а тоже, про башли трехает!
— Послушайте, как вас зовут? Почему вы так грубите мне? Разве я обидела или унизила? Спасибо вам за помощь. Но не надо, не заслужила я оскорблений.
— А я и ничего! Кого я поливал? Ни разу не трехнул лишнего.
— За что же меня дурой назвали?
— А чтоб про башли не трепалась много! Ишь, заноза, обиделась, фря. Да иди ты… В верзоху, — ругнулся Филин и, вытащив деньги из сумки, повернулся к двери.
— Подождите. Я и так слишком обязана вам за дочь. Дополнительные заботы меня стесняют. Мне не на кого рассчитывать. И я не могу принимать помощь за спасибо. Не приучена так. Извините. Но больше не надо. Я сама…
— Что сама?! Когда одыбаешься — на здоровье! Не зайду! А пока вот ешьте, поправляйтесь и ни о чем не думайте, понятно?
— Много времени и средств отнимаем.
— А куда мне их девать? — рассмеялся бугор настырству женщины.
— Зина без вас не ест. Помогите, — попросила она.
— Зинка! А ну, шлёндрай сюда! — позвал Филин и открыл банку сметаны.
— Я мясо хочу, — запротестовала девчонка.
— Обожди! Сейчас будет! — захозяйничал бугор, как у себя в хазе.
Накрыв на стол, усадил обеих. Сам присел. Зинка по привычке открыла рот.
— За маму, — положил Филин ей в рот кусок мяса. Девчонка живо справилась с ним. — За тебя! — разинула рот вторично.
Женщина засмеялась тихо, искренне. Взглядом поблагодарила бугра.
В тот вечер он надолго задержался в доме почтальонки. Ее звали Марией. Они незаметно разговорились, разоткровенничались.
Успокоенная их беседой, уснула на руках фартового девчонка.
Пора было уходить. Время позднее. Но почему-то не хотелось.
«Экая хилая с виду. А гляди, сколько вынесла! И не спаску- дилась, не скурвилась! Выжила! И не уронила в грязь ни имя, ни честь свою. Вот это баба!» — молча удивлялся Филин.
Далеко за полночь он уложил Зинку в постель и ушел в барак, пообещав Марии наведываться как можно чаще.
Но следующие два дня готовился к предстоящему лову. Потом из заимки вернулись кенты. Пока поговорили, сдали пушнину, капканы, подкупили продукты, времени не осталось.
Ранним утром, едва чей-то охрипший петух прокричал зорю, поехали условники из Трудового на полуторке. Вместе с продуктами, палатками, котелками.
Машина проезжала по спящим улицам, вздрагивая бортами на выбоинах. Все занавески на окнах были плотно закрыты. Лишь старухи выходили подышать на воздухе, просушить сараи.
Когда вернется в село бригада? Всем ли повезет? Ведь работать на лову никому не приходилось. А раз туда послали условников, да еще фартовых, законников, значит, добра не жди…
Все ли они вернутся в село по осени? Оглядывались мужики и бугор.
Чья-то рука махала вслед машине. Значит, кого-то в селе будут ждать.
Филин никак не мог уснуть в промокшей палатке. Дождь лил который день! Серый, как слезы сявки. И небо без единого просвета. Оно, казалось, повисло на плечах. Мокрое, холодное, пузатое.
Корюшка… Навага… Даже мойву ловили условники. Сами насквозь пропахли рыбой. Казалось, вместо рук и ног от постоянной ухи у всех плавники вырастут.
Бугру даже тошно подумать о предстоящих обедах и ужинах. Сначала будет уха, потом рыба жареная. Напоследок чай. Тоже пропахший рыбой, как одежда и палатки.
Единственно, корюшка огурцами свежими пахла. Словно, прежде чем в мордухи попасть, в материковских ресторанах всю закусь схарчила. А потом дразнила мужиков запахами деликатесов. Оттого законники ночами просыпались.
Бугор, когда фартовые материли рыбу, предлагал им тюрю. И говорил:
— Не духаритесь, козлы! Любая хамовка на воле файней баланды. Землю рады были хавать, только бы на волю. А теперь хвосты подняли, фраера? Захлопнитесь, паскуды! И благодарите Бога, что жрете от пуза…
Тимофей взглядом одобрял Филина.
Бригадир и бугор с недавнего времени стали жить в одной палатке.
Произошло это само собой.
Еще в Трудовом перед отправкой на лов возник у Филина спор с кентами. Привезли они с зимовья продукты и медвежатину Филину и стукни в голову мысль: завернуть шмат мяса для Зинки. Законники смолчали. Но сявки и шныри хай подняли. Мол, самим раз в жизни обломилось. Тоже жрать хотим. Воровской общак, как и грев, и навар, на своих делится. К тому ж не бугор медведя завалил.
— Я свою долю отдаю. Сам жрать не стану! — рявкнул Филин.
Но кодла заорала:
— Может, ты и общак делить станешь?
Фартовые молчали. И лишь Полудурок сказал:
— Чего ты, Филин, базлаешь, иль та гнида твое кровное? Не ты делал, не тебе харчить.
Крутнул башкой бугор. Но не станешь из-за мяса разборку чинить. Вышел из барака, на душе тошно. Случай этот запомнил. И на лове, уже после работы, когда фартовые ужинали, Филин вместе с Тимкой делали отдельный замет.
Либо мордухами ловили корюшку. И весь улов передавали с машиной в Трудовое, Дарье и Марии с Зинкой.
— Ну, Тимка, дошло до нас. Бабу завел. Понятно, кого держит и для чего. А ты, бугор? Кому? Кого греешь? От себя отрываешь. А она, когда ты нарисуешься, на порог не пустит…
— Цимес кто-то сорвал, а ему огрызок перепал! — подтрунивали кенты.
И однажды Филин не стерпел насмешек. Взъярился зверем. Давно такого с ним не случртось. В глазах потемнело. И понес кентов на кулаках. Да так их взял, что фартовые не обрадовались. Мало никому не показалось.
Такой трамбовки давно не знали законники. В последний раз их Горилла молотил вот так же. Филин встать не давал, опомниться. Вытряхивал души через задницы. Казалось, в бугра сам черт вселился вместе с ураганом. Лежачим дышать не давал. Наносил удары без отдыха и просвета.
Кто знает, чем бы все это кончилось, не подоспей в тот момент Тимка.
Черное, перекошенное, злобное лицо бугра застыло. Кенты? Он не видел их лиц. Одни пузыри вместо них. Ведь кто-то посмел сказать, что бугор объявился на свет не мужиком и сам не может сделать бабе ребенка. Потому и раскрыл рот на готовое.
— Не мужик? — трещали ребра, вскрикивало нутро от жутких ударов по печени, почкам, в сплетение, в челюсть. Кулаками, головой, локтем, ногами.
Хотели оравой остановить Филина. Но куда там…
И вдруг в этом месиве четко обозначилось лицо Тимофея:
— Кончай махаться!
В другой раз, в запале, мог и не заметить, не услышать, не разглядеть. Ведь бугра десятки раз пытались сбить с ног. Отбивались все разом. Но не устоял никто из фартовых. Бугор бил молча. А это — плохой признак. Такие — силы берегут. Не скоро выматываются. В их душах и памяти зло подолгу живет. А уж выплеснется — несдобровать никому.
Медвежья натура — так называли таких в зоне и боялись, и обходили как одержимых. Сразу не ударит. По мелочи не вспылит, но если накопилось, все припомнит. За каждое обидное слово кулаком спросит.
Но то была зона…
На воле иль на фуфле бугры редко трамбовали кентов. Так, для острастки, для памяти. Не шибко зло…
Здесь же явно ожмурить вздумал.
— Кончай, кент! — рванул Тимоха на себя Филина. У бугра, как у быка, глаза кровью налились. Зубы стиснуты намертво.
Тимка… Бугор рванулся было к нему с кулаком, но тут же остановился. Пошел к морю вспотычку. В воду прямо в одежде по грудь влез. Стоял долго. В себя приходил, остывал.
Фартовые тем временем на карачках по шалашам расползлись.
Филина с того дня зауважали. А он люто возненавидел законников. Отворотило от них.
Бугор стал молчаливым. Отошел было от общего стола. Сам себе готовил поесть. И чуть что, без предупреждения пускал в ход кулаки.
Теперь он допоздна засиживался у Тимки. Разговаривали о разном. И бригадир первым приметил, что в душе бугра творится что-то неладное.
Однажды, тогда условники еще ловили корюшку, шофер полуторки приехал улыбающимся. И передал Тимке свежую пару теплого белья, пироги с малиной и мясом. Записку, от которой бригадир маковым цветом зарделся. А бугру, неожиданно для него, — целое ведро котлет и кастрюлю картошки. Без письма, даже без записки. И Филин впервые позавидовал Тимке.
Понимал, что никому он не нужен. И Мария, водей случая! ставшая почтальоном, никогда не оглянется в его сторону, не подумает о нем всерьез. Да и ему она не нужна. Быстрее бы пролетело время в селе, а там — воля!
Но Зинка… Вот чудо! Она снилась условнику каждую ночь, она звала его домой. Она ждала его за всех сразу. Она упрекала за то, что так долго не навещает ее.
Филин, проснувшись, радовался, что ночью, во сне, он хоть, кому-то нужен.
А утром приезжала машина с рыбокомбината. И, забирая в кузов улов за уловом, до самого позднего вечера, злые, постоянно пьяные приемщики ругались с условниками.
Даже самую лучшую корюшку-зубатку принимали у фартовых вторым сортом, обманывали в весе, теряли квитанции и драли горло на законников, как на сявок.
Нельзя оттрамбовать, даже обозвать нельзя. Это знали все.
Но терпению приходил конец.
Лопнуло оно, когда пьяный приемщик уронил ящик рыбы и отказался ее взвесить.
У Филина в глазах темнеть стало. Тимка приметил вовремя и, успокаивая бугра, увел в сторону от машины.
— Размажу падлу! — вырвалось у бугра первым всплеском.
И тут на приемщиков сорвались законники. Внезапно.
Всех троих измордовали до одури. Но били грамотно, не оставляя следов. Без синяков и ссадин. И пригрозили, что в другой раз, если будут мухлевать с рыбой иль ботать лишнее, сделают из них жмуров, прямо здесь. В реке утопят. Всех разом. Чтоб никому обидно не было. |
Наутро около палаток появилась милиция.
Тимка в глубине души предполагал, что такое случится. И, отправив мужиков работать, остался ответчиком за всех.
Вначале никто не слушал бригадира. Требовали напористо — всех в горотдел. Кричали, чтоб условники оставили лов. И тогда Тимофей заговорил, собрав в кулак все свое терпение. Он обратился к старшему лейтенанту и рассказал ему всё.
— Скоты! Не могли нормально договориться! А вы чего молчали? Потакали щипачам. Вон они едут. А ну, выведи бугра сюда. Разберемся…
— Подождите. Посмотрите сами, какую рыбу они возьмут, сколько запишут. Так наглядней будет, — настаивал Тимка.
Приемщики, увидев милиционеров, злорадно косились на условников. Небрежно поковырявшись в ящиках, сделали отметку о сортности. Вначале взвешивали каждый ящик, но приметили — милиция не обращает внимания, и несколько ящиков корюшки миновали взвешивание.
Когда машина загрузилась доверху и приемщик влезал в кабину, водителя остановил старший лейтенант.
Указав Тимофею на кузов, велел ехать в рыбокомбинат вместе с ним и приемщиками.
Филин нервничал. Машина задерживалась. Корюшкой были забиты обе лодки. Она лежала горой на брезенте. А Тимохи все не было.
Вернулся он уже под вечер. На машине, доверху забитой пустыми ящиками. Приемщики опасливо оглядывались на условников, быстро затаривали рыбу.
— Слушай, Филин, всякий улов ты будешь сдавать на рыбокомбинат сам. Так я договорился. А эти, — кивнул он на приемщиков, — теперь просто грузчики, в помощь нам. И не больше этого, — сказал Тимоха.
Но через три дня ночью к условникам нагрянули городские ханыги. Десятка полтора обозленных бездомных пьянчуг.
Они кинулись на законников с кулаками, обливая бранью, угрозами. С арматурой, с ремнями, они не скрывали, зачем объявились.
— Вытряхивайтесь, хмыри, покуда хребты не перешибли! Отваливайте в свое Трудовое, дармоеды! Не то вломим всем по самые яйца! — орали пьяные глотки.
Фартовые не заставили себя уговаривать. Схватили багры и весла. И зашелся берег воплями. То ли ребра и головы, то ли весла, ломаясь, трещали.
До глубокой ночи теснили законники бичей. Неизвестно, чем бы все это кончилось, не заметь свалку пограничный катер. Он и вызвал наряд милиции…
Лишь под утро уснули фартовые. Все вместе, вповалку. Только Филин Караулил их сон.
А утром пришла машина из Трудового. Ее до краев загрузили отборной рыбой. Тимка с Филином передали по мешку вяленой корюШки в дома, где их помнили.
Ведь сегодня даже бугру письмишко пришло. Коротенькое. С лапушкой Зинки, очерченной карандашом.
«Мы часто говорим о вас. Вы такой добрый и заботливый. Мы никогда в своей жизни не знали, не встречали человека лучшего, чем вы. Зинка плачет, хочет к вам. Теперь и я поверила, что дети в людях не ошибаются. Мы очень ждем вас. Мария».
«Ну уж верняк бедолаги, коль меня таким файным признали. А что вы знаете… Я вовсе не такой. В горе сказку себе придумали, чтоб легче выжить. Да только не на тот банк ставку сделали», — вздохнул бугор.
— А моя завтра приехать обещается. Выходной у нее, — тихо поделился Тимофей.
— Скучает. Выходит, не совсем уж пропащие? — улыбнулся Филин своему письму.
Он положил его в карман рубашки, чтоб не обронить, не намочить. Беречь надо такое. Ведь вот ни разу в жизни никто эдак по-доброму не называл. Даже в горле запекло. А что особого сделал он семье? Рыбы послал? Велика ценность. И говорить смешно.
Когда на следующий день приехала Дарья, Филин узнал, что Мария понемногу поправляется. На работу вышла. Зинка в садик ходит. Но Филина помнит и ждет.
Условники; увидев Дарью, повеселели. Рожи умыли. Впервые за все время не сами себе, баба еду приготовила. Да какую! За уши не оттянуть! Вот бы всегда так! Но где там? Кто согласится с ними здесь жить?
Когда Дарья уехала, мужики заскучали, никто к плите не хотел подходить. Надоело самим… И все чаще невольно вглядывались, вслушивались в голоса сезонниц, приходивших купаться на реку по вечерам.
В палатке бугров, так ее назвали условники, появились свои удобства.
Нашел Филин после прилива громадную ракушку. Принес ее. Одна разлапистая половина пошла на пепельницу. Вторая в мыльницу превратилась.
Глянул Тимка и не остался в долгу. Вырезал из плывуна вешалку. Прибил у входа в палатку. Филин приметил и приволок два китовых позвонка. Обломал, обтесал, отчистил их. Вместо табуреток предложил. Бригадир принес в палатку пару охапок сухой морской капусты. Спать стало теплее, мягче. Филин нашел стеклянный шар от наплавов, оторвавшийся от сетей. Сделал из него жировик. Тимоха сплел из морской капусты циновку и наглухо загораживал теперь вход в палатку. Когда к Тимофею приезжала Дарья, бугор уходил из палатки. Спал под лодкой, не сетуя на холод и неудобства.
Вечерами, когда работа была закончена, а ужин съеден, условники сидели у костра. Вспоминали прошлое. Иные, покурив, тихо исчезали в темноте. Туда, откуда слышались протяжные, как стон, песни сезонниц.
Возвращались под утро. Измятые, невыспавшиеся, они валились с ног. Не хватало сил раздеться, смыть с лица следы губной помады. От мужиков несло дешевым одеколоном. Они научились бриться, причесываться и умываться каждый день.
Теперь по вечерам, едва тьма опускалась на реку, из ночи их вызывали женские голоса:
— Костя! Костенька! — и Кот, виновато оглянувшись на кентов, выкатывался из палатки.
— Сашок! Санька! — и Полудурок выскакивал в ночь.
— Катька! Олька! Нинка! Валька! — звали мужики своих новых подружек.
И только Тимофей и Филин никого не искали в ночи. Не звали и не оглядывались на голоса.
Только приметил однажды Филин, как поубавилось в лодке кеты, оставшейся от последнего улова, за которой не приехала машина. И вспомнился, совсем некстати, спор в бараке о куске медвежатины для Зинки. Тогда ему не дали. А здесь — взяли, не спросив.
Смолчал. Но запомнил. Сейчас кого сыщешь? Все по кустам расползлись. Решил подождать до утра. И устроил разгон. Да такой, что тошно стало. Все припомнил. И Зинку, и то, как до сего дня, не касаясь общих уловов, он вместе с Тимкой ловит рыбу. Не забираясь в общак…
Законники сидели, головы опустив. И только Цыбуля не выдержал:
— Не жмись, бугор. Не говноедствуй! Эту рыбу ты не спихнешь и за гроши! За ночь она форшманется. А так хоть в дело пошла. Чего ты старое вспоминаешь? Иль зависть душит? Так выкатись из палатки потемну. И тебе баба обломится. Их тут больше, чем говна в параше.
— Чего? Это ты о своей так лопочи! Говно! Сам ты — падла! Не моги баб говнять! — подвалил Баржа, пыхтя и суча кулаками под носом.
— Кончай! Из-за баб — кипеж?! Я вам, паскуды! В яйцах жир завели! — вскочил бугор. И мужики враз стихли. -
Не тебе меня учить, как бабу надыбать и где. Надо будет, приспичит, сыщу в минуту. Только знай, кент, сезонницы — бабы-шустрые. Не просто за заработком сюда, а и за мужиками нарисовались. Там у них на этот счет невпротык. Мужиков мало. Схомутает и не очухаешься. Умыкнет в деревню — на печке пердеть. И от своей жопы ни на шаг не пустит, — предупредил бугор.
— Так то бабы! А ему — девка обломилась. Целка. Всамделишная. Она и лизаться покуда неученая. Ну и везучий гад, Цыбуля! — позавидовал Скоморох.
— Целка?! На хрена она тебе?! Еще раз в ходку захотел? Зажми яйца в кулак и ни шагу от палатки! Ладно бы баба! С нее и спрос! А эта тебе на что?
— А мне другая — до жопы! — вырвалось у Цыбули.
— Ты что? Обабиться вздумал? — гремел бугор.
— Не знаю пока. Ну а если? И что? Вам можно? А мне — в кулак? С чего бы?
— С того, что в ходку из-за девок влипают. Усек? Клубничка до жмура доведет.
— Он ее не тискал еще. Не дается! — вякнул Полудурок.
— Добрый вечер! — внезапно раздалось за спинами, и к костру подошла девушка. Коса через плечо перекинута, глаза большие, серые, улыбчивые. На щеках румянец до ушей.
Бугор скользнул взглядом по фигуре. Отвернулся, чтоб себя не выдать. Хороша!
Цыбуля вмиг от костра отскочил к ней. Вьюном закрутился.
У Филина и то вся феня из головы выскочила. К огоньку пригласил. Предложил чаю. Когда девушка расположилась у костра, из темноты, как по сигналу, как мотыльки на свет, бабы пришли. Всякие.
Костю обхватила за шею чернявая высокая бабенка. Скомороха обвила сисястая, крашенная в блондинку баба. Полудурка отвлекла на себя русоволосая, подстриженная под охранника, конопатая, худосочная сезонница.
Хотел Филин всех рассмотреть, но тут кто-то внаглую мясистыми губами заткнул его рот. И, вдавливаясь зубами в десны, держал цепко голову Филина за уши.
Отталкивал без слов. Дышать стало нечем.
«Приморит, стерва! Не иначе кенты подтравили на меня. Ну и баба! С башмаками проглотит. Ей-ей, змеюка! Во жмется, лярва!» Он почувствовал, как расстегнули на груди рубашку. Вот она и вовсе с плеча слетела. Бабьи руки жадно шарят по волосатой груди, спине. Грудь надавливает в плечо. Мол, чувствуй, с кем дело имеешь. Рука скользнула вниз.
Филин вырвал губы:
— Охренела? Зачем на виду, при всех?
Но у костра уже никого не было.
Лишь Тимоха выкидывал из палатки настырную бабу:
— Женатый я, отвали!
— И жене останется, не мыло, не сотрется!
— Хиляй! Звездану, нечего тереть станет, — отбрыкивался Тимка.
Филин хотел стряхнуть с себя бабу. Но та поняла, ухватилась покрепче.
— Ты чё? Век хрена не видела? Откуда сорвалась? Иль промышляешь этим?
— Дурак! Я не курва! Нет у нас мужиков в селе. Война забрала. Даже завалящих не осталось. Мне уж давно за тридцать, а я — девка. Понял? И пробить некому. А ты… Тьфу, козел!
— Да стой ты! Ну, прости дурака! — ухватил за руку. Притянул к себе. Голова кругом пошла. Губы в губы впились. — Не боишься мамкой стать? — задрал юбку.
— Нет. Хочу этого.
Не верилось, что вот так бывает. Бугру казалось — все мерещится. Тугая грудь, упругое, налитое тело. Не вырывалась, не за деньги. Сама с себя сорвала легкие трусики.
И впрямь девка! Никто до Филина не лапал ее, не испортил. Ему впервые повезло. Он только теперь, не по трепу узнал, чем бабы от девок отличаются. И, забыв, что костер еще не погас и его видно всему берегу, ломал девственность под заждавшийся стон, сам вопил, не мог сдержаться и мял грудь. Зачем? От радости, что и его дождалась вот эта, случайная. Почему ему отдалась, его избрала? Надоело ждать? Иль верх взяла природа? Филин неумело ласкал. Грубые, шершавые ладони скользили по коже.
— Бедолага, прости, что облаял. Лажанулся я перед тобой. И как мужик — перегорел. Мне б тебя лет двадцать назад. Уж порадовал бы.
— Ничего. Не в последний раз видимся, — успокоила тихо.
— Как зовут тебя? — спросил на ухо.
— Катя. Екатерина я, — ответила, уткнувшись в плечо.
Под утро, проснувшись в кустах, не сразу вспомнил, откуда
взялась баба. А припомнив, разбудил тихо. И снова закинул юбку до самых плеч.
Откуда что взялось? Может, покорность бабья помогла, появилась уверенность. Раньше такое по пьянке вытворял, в темноте, наскоро. Клевые не любили долгоиграющих клиентов. А теперь и рассвет не мешал. Будто всю свою жизнь только этим и занимался, как девок чести лишал. Уж доказал он Кате, на что способен. Наградил за терпение с лихвой. Та, обалдевшая, смотрела на него, не веря, что Филину уже за пятьдесят. jn'i
Натешившись вдоволь, огляделся. Входы в палатку закрыты. Спят мужики. Они опередили его. И теперь отдыхают.
— Вечером прихиляешь? — спросил бугор Екатерину.
— Приду, — чмокнула она смачно, по-хозяйски и убежала к своим торопливо.
Весь день Филин ходил возбужденный. Да, хотелось спать. Но радость обладания бабой, да еще первым, не давала покоя.
Тимка, да и все кенты ничего не говорили бугру. Эта ночь изменила его. Он перестал сутулиться, распрямился, куда-то убежали со лба морщины. Исчезла хмурость. Он целый день улыбался, вспоминая минувшую ночь.
Он работал, ел, курил, а все еще чувствовал в руках ее груди, тугой зад, прохладную кожу.
Он впервые торопил время. Ему казалось, что вечер припаздывает. И, не дождавшись, послал Скомороха готовить ужин — на всех. Для него выбрал самую жирную рыбу. Велел сделать шашлыков из кеты.
В этот день он не поехал на рыбокомбинат сдавать улов, отправил вместо себя Кота. И все поглядывал: а вдруг объявится, придет пораньше?
Катя словно слышала. И, едва мужики сели ужинать, встала за спиной бугра. Закрыла ему глаза ладонями. Тот чуть костью не подавился.
Фартовые оглянулись на берег как по команде. Нет, только она к бугру поспешила.
— Влопалась. Втюрилась. Влипла, — зашептались они меж собой.
А вскоре из кустов послышалось знакомое. И только Тимка оставался глухим к этому зову. Он ждал машину из Трудового. И ее… Свою Дарью.
Теперь и Филин ходил в чистых рубашках и майках. Его носки уже не стояли двумя пеньками рядом с сапогами, а лежали чистые, сухие — в палатке.
Тимка, попрекнувший было бугра за легкомыслие, утих, умолк, узнав, что девка тому досталась. Перестал коситься на Катьку. А та быстро почувствовала себя хозяйкой. И незаметно прибирала Филина к рукам.
Приучила его к котлетам и пельменям из рыбы, понимая, что любовь мужика — от сытого желудка. Успевала сварить борщ из морской капусты. Даже салат из кальмаров, устриц и крабов научилась готовить.
И законники, видя ее старания, хвалили бабу на все лады — громко, Часто, говоря, что такую хозяйку иметь-то, как подарок от судьбы получить.
— А как же Мария? Я думал, ты к ней приклеишься? — спрашивал Тимка.
— Мне не Мария, Зинка в душу запала. Своего н“ имею. А годы сказываются. Не думал, что ребенок, да еще чужой, таким дорогим стать может. Баба тут Ни при чем. Я на нее не смотрел Да и не нужен. Она после своей беды уже никому не поверит Сама дышать привыкла. Одна. Такую не переделать. Да и не по мне она. Шибко грамотная. Молодая. Почти на три десятка разница. Мне б, если бы не «малины», в детях иметь такую, — вздохнул бугор.
— А Катя?
— О ней не ботай. На два десятка моложе. Верняк. Но я ее как бабу уже имел. Девкой взял. Нетронутой была. То другое.
— Женишься иль как?
— Тебе-то что? Жениться — значит в откол. А как дышать без фарта?
— А если забеременеет? Набьешь ей пузо? — допекал Тимка и, словно издеваясь, спросил: — Бросишь? Иль сгубить приму- сишь?
— Иди к хренам! Такого не будет. От меня вряд ли что заведется. Я на Колымской трассе свое просрал. В болоте. Охрана продержала сутки на катушках. За бузу. В октябре. К утру ходули у всех повмерзли в болото. Так падлы на пузо лечь заставили. И до ночи приморили. Я после того с неделю ссать учился заново. Оно само текло, либо по два дня — как зашитый. Яйца у всех разнесло по кулаку. Я тогда молодой был, так не сказалось, а у тех, кто старше, все мужичье поморозилось. В портках — вечная стужа! Боялся, что и у меня так будет. Но нет. Чуть потеплело, оживает. А если еще и хамовка файная, вовсе кайф, — ответил бугор.
— Меня в болоте не морили. А вот тоже… Не будет сына. Правда, и Дашка говорит, что поздно спохватились. В ее годы не родят…
— Так ты — все? Завязал с фартом? В откол? — уже без психа спросил Филин.
— Все. Обрубил.
— И в Трудовом канать станешь?
— А где ж еще? — пожал Тимофей плечами.
— Федя! Федор! — услышал Филин свое имя. Он разулы- бался, пошел навстречу.
— А мы через неделю уезжаем! — сказала Екатерина смеясь. И добавила, вздрогнув всем телом: — Но мне почему-то не хочется. Ты прости дуру. Все понимаю сама. Но может, хоть письмишко черкнешь?
— Зачем загодя! Еще увидимся. Ведь не теперь, не сейчас едешь. Куда торопишься?
— Мне в город надо. На три дня.
— Обнов купить, барахла? — спросил он.
— Дурной ты, что ли? За три дня весь Поронайск десять раз обойти можно. На аборт я взяла направление.
— А что это? — не понял Филин.
— Беременна. Уже месяц. Еще неделя и поздно будет…
— А ну, иди сюда! — схватил за руку, потащил к лодке. — Это мой в тебе завелся? — ткнул пальцем в живот.
— Чей же еще? Твой и мой.
— А почему меня не спросишь?
— Зачем? Ведь я на время тебе…
— Замолкни! Врежу! Попробуй что-нибудь утвори с ним, башку скручу! — рыкнул зло, на крике.
Тимофей усмехнулся первому в жизни бугра семейному скандалу. Сделал вид, что ничего не слышал. А Филин вскоре вернулся как в воду опущенный.
— Что как пришибленный? Иль погавкался со своей?
— Влип я, как фраер, попух. Катька и впрямь понесла от меня. Я требовать стал, чтоб оставила. Она и не прочь. Но жить- то где? В бараке, что ли? И на что жить? Я же копейки получаю. Как фраер…
— Погоди, так она на аборт пошла? — перебил Тимка.
— Направление у нее в больницу.
— Зачем согласился?
— Ей домой надо вернуться. Она все сказала. Мать хворая. Сама не на ногах. А и я, как пес, на цепи, — понурил голову бугор.
— Чокнутый малость! Так занимай дом деда! Я к Дарье уйду. Семейного мусора не тронут. По себе знаю.
— Присохнуть в Трудовом? Нет, Тимка, не по мне это, — мотнул головой Филин. И молчал, обдумывая свое весь день.
На следующий день, едва условники встали, у палаток затормозила машина из Трудового. Из кузова вылезали мужики. Тимофей, едва глянув на них, без слов все понял. Фартовое пополнение участковый подкинул.
— Привет, кенты! Вали хамовку на стол! — подходил к бригаде на раскоряченных ногах коренастый мужик.
Следом за ним другие подтягивались. Оглядывались, шныряли глазами по палаткам, по столу и котлу. Расселись по скамьям с ногами.
— Катушки скинь! За тобой тут сявок нету! — прикрикнул Филин на будыльного лысого мужика. Тот положил ногу на ногу, с сапог грязь летела на скамью кусками.
Филин столкнул его со скамьи, указал на пень:
— Там приморись. Чё нарисовались?
— Прислали мусора. Вкалывать. На лов. Иначе в зону впихнуть грозятся по новой.
— Это они запросто! — подтвердил Баржа.
— И вы пашете? — прищурил глаза кряжистый, которого кенты звали Угорь.
— Пашем. А что, по-твоему, файней сдохнуть в зоне с голодухи? Иль в шизо окочуриться? — нахмурился Тимофей.
Угорь глянул на бригадира, на бугра, словно прицелился. Пошел к палатке Тимки и Филина, сказав:
Я в этой хазе дышать стану. А вы, кенты, хавать побольше нашарьте…
— Э! Хмырь! Это хаза моя! Я бугор Трудового! — загородил вход в палатку Филин.
— Своих гонишь? Не уважаешь? Чинишься? Ну и хрен с тобой! Кенты, ставь наши хазы! — командовал Угорь. И едва фартовые поставили палатку, влез в нее и тут же заснул.
Бригада готовила завтрак. Приехавшие полезли в котлы.
— Чего забыл там? Ты в него чего положишь? А зачем шно- бель всунул не спрося? — рыкнул Филин. Но пристроил еще один котел для варки еды пополнению.
Пока вода в нем не нагрелась, он позвал новичков в реку: поймать для ухи с десяток кетин. Но мужики не торопились. Спорили, препирались, кому по чину первому в реку идти. Дошло до брани. И тогда Тимофей не стерпел:
— Что базлаете? Себе не хотите сделать? Хрен с вами! Сами будете не жравши. Тут сявок нет. Всяк о себе сам печется. И жратву будете варганить, и пахать…
— Не то убирайтесь к хренам, — закончил за Тимку Филин.
— Вона что! Так, выходит, закон фартовый держим? — помрачнели приезжие. Отошли от стола, забились в палатку Угря. О чем-то возбужденно шептались.
Бригада Тимки, поев, ушла на лов. Все, кроме Полудурка. Сегодня его очередь готовить жратву. И фартовый привычно рубил дрова, носил воду, чистил картошку, чувствуя на себе пристальные взгляды приехавших.
Полудурок сварил уху, пожарил рыбу. Кипятил воду для чая, мыл стол, скамьи, матеря новичков за грязь. Те не выдержали, увидев, как засыпал он в чайник пачку заварки.
Угорь из палатки вылез. Подошел уверенно:
— На червонец. Дай на чифир чай.
— Нет у меня! — буркнул Полудурок.
— Добром прошу!
— Иди в сраку! — терял терпение фартовый.
— Завяжем на память, — недобро усмехнулся Угорь и пригрозил: — Сам все рад будешь отдать…
Полудурок оглянулся и крикнул хрипло:
— Падла, вякни еще! На трешки изрисую пером, гнида!
Вечером, когда бригада вернулась с лова, фартовые вылезли из палатки.
— В рамса! Иль в очко?! Кенты, налетай! — стукнул по ладони картами Угорь и сел к столу.
— Отвали! — вяло отозвался Филин.
— На интерес! — предложил, будто не слышал, фартовый. К нему подсели свои — из палатки.
— Дайте похавать! Чего глотки рвете? — не выдержал бугор.
— Ты нам пасть не затыкай. Не сами, под примусом мусора к тебе выдавили, — буркнул кто-то.
Они играли долго, азартно. Загоняли проигравших под стол, заставляли брехать по-собачьи, кричать петухом. Один, проигравшийся вдрызг, оставшись в одних трусах, пел занудливым голосом «Чубчик». Новые не видели или делали вид, что не замечают девок и баб, растащивших фартовых бригады по кустам.
Позднее всех пришла сегодня Катя. Она тихо обняла бугра за шею.
— Пошли к морю, — предложила баба.
— Устал я сегодня, — испортилось настроение у бугра.
— А эти откуда? — удивилась женщина, только теперь приметив новых.
— Подмога нам, — отмахнулся бугор.
— Не хочет ли краля к нам подсесть? — подошел долговязый фартовый к Кате.
— Да иди ты! — отмахнулась она.
— Вали отсюда, пока калган цел! — рявкнул бугор.
— Хватай ее за титьки! — внезапно крикнул Угорь.
— Иди в общагу, Кать, — тихо сказал бугор бабе и встал во весь рост перед Угрем, схватил его за кадык и, только замахнулся для удара, услышал неподалеку Катькин крик:
— Федя! Помоги!
Бугор рванулся на голос. Углядел в темноте кучу мужиков, заголивших бабу.
Четверо уже держали ее. А долговязый, со спущенными брюками, возился на бабе, пытаясь заткнуть ей рот.
Филин сдавил его за горло сзади, обхватив пальцами накрепко. И тут же резко завернул голову, так что хрустнул шейный позвонок: лишил сознания. Остальных — на сапоги взял: тем, кто был на четвереньках, ломал, не жалея, челюсти. Остальных, вскочивших, бил в пах. Почувствовал удар в затылок. Упал, теряя сознание. По кустам затрещали шаги условников.
— Она проиграна! На пятую ставил, — донеслось до слуха Филина.
— Окопались, гады! Бабами обросли! Фарт обосрали! «Закон — тайга» ссучили! Вот вам! За все! — орало где-то рядом.
Филин понемногу отдышался. Нет, не перо вогнали. Кастетом огладили. И, встав, снова бросился на голос, озверело ревущий на весь берег:
— Пропадливы мокрожопые! Мы научим вас закон держать!
С ментами снюхались! Положняк им даете, а своим вместо грева — хрен? Да?
Филин дрался в темноте уверенно: знал здесь каждую кочку и пенек. И загонял фартовых в реку. Некогда было оглянуться, где Катя, что с нею.
— Ссучились, ханурики? Всех с закона выкинем! Устроим разборку честь по чести! Бугор — паскуда, где должен дышать? За ваньку пашет? — кричал Угорь.
Филин ударом кулака в челюсть сшиб его с ног. Законник взвыл. Но тут же кто-то въехал в ухо Филину. В голове зазвенело. Оглянулся. Длинный снова кулаком метит. Вмиг сапог в пах вбил. Будыльный, переломившись пополам, в траве катался. Но Угорь уже очухался. Филину — под дых. Сапогом опять же. Рядом Скоморох толстяка отделывал — тот выбитыми зубами плевался. А вон Цыбуля головой в корягу кого-то воткнул.
Неподалеку двое новичков на Кота напали. Ага! Баржа подоспел вовремя! На кентель взял одного. Др'того Кот с ног сшиб. Теперь ему хана.
«А эти трое откуда взялись?» — шевельнулось недоброе подозрение. Кинулся к ним бугор.
— Там твоя, задравшись, канает. Помоги, — ухмыльнулся фартовый и тут же взвыл. Все зубы вместе с деснами одним ударом выбил Филин. Но проколола боль в бедре. По ноге кровь потекла.
Кот прихватил законника с пером. Саданул ребром ладони по горлу. Второго бугор пополам согнул, ударил о дерево пару раз. И сунул под корягу.
Тимофей в разорванной рубахе с Угрем махался, Баржа оды- бавшегося длинного изматывал на кулаках.
— Катька! — хрипел бугор. Но ту не слышно. — Где она? — схватил за горло онемевшего от боли и страха доходягу. Тот силился ухмыльнуться. — Вякай, пидер! Разнесу в клочья! — схватил его за ноги бугор и держал вниз головой над обрывом.
— Ушла она. Ей наши, свои помогли. Отбили. Не дали опозорить. Но избили ее сильно, — говорила какая-то баба из темноты.
Филин почувствовал, как его словно жаром обдало.
Зубы стиснулись намертво.
— Били бабу?
— Отпусти, паскуда! — вопил законник, который устал болтаться вниз головой.
Бугор отпустил его. Фартовый покатился в обрыв с воем.
Лишь под утро на берегу стихло. Бригада собралась в палатке бугров. Лил дождь. В такую пору наружу не хочется высовываться. Фартовые пили чай, хмуро вглядываясь в палатку приехавших. Оттуда ни голоса, ни крика. Полог не шевелился. Никто даже до ветра не выходил.
— Сдохли, падлы, — мрачно сквозь зубы процедил Баржа. И, высунувшись из палатки на звук шагов, сказал, вздохнув: — Слава Богу, хиляет Цыбуля! Приморили его там. Выходит, не все файно.
Цыбуля присел на корточки перед входом в палатку. Сказал тихо:
— Хреново, Филин. Твоя — в больнице. Выкидыш у нее. Теперь уж все. Но не фартит бабе. В сознание не пришла. К вечеру смотаться надо, может, оклемается Катюха.
— С чего они на нее набросились?
— Проиграли. Пятую…
— Ишь чего! Так они и на нас вздумают. Выкинуть их отсюда! — загремел Тимоха.
— Как? Мусорам не вернешь их, такое — западло!
— А вот так! — вытащил Тимка из-под спальника двухстволку. И, шагнув к палатке, откинул полог, крикнул: — Выползай, гниды! Крошить буду всех!
И только тут законники увидели, что в палатке не было никого.
— Слиняли! К добру ль такое? — удивился Цыбуля.
— Признали нас!
— Теперь зауважают, подходы искать будут. Мировую предложат.
— Хрен вам! И мне тоже! Вот теперь всякого говна от них жди. Пасти станут вас. Чтоб поодиночке ожмурить. Разделаться, сквитаться захотят. И коли так спустим, без разборки, наши калганы начнут трещать, — предупредил Филин.
— А где их нашмонаем?
— Далеко не слиняют. Верняк под лодками окопались. И рядом с нами. И видно, и слышно. Куда ж еще по дождю линять? — усмехнулся Филин. Взял двухстволку у Тимки и, выйдя из палатки, встал в полный рост и прицелился в одну из лодок.
Оттуда разом заорало в несколько глоток. Лодка приподнялась на один борт. Чья-то рука поставила бутылку водки.
Филин побледнел. Нажал на курок. Бутылка, звенькнув, разлетелась вдребезги.
— Не дай вам Бог, умрет Катюха, всех пидермонов размажу. Сам, своими руками. Ни одну паскуду дышать не оставлю! И еще! Слышите, козлы? Чтоб ни один хорек не вылезал! Кого засеку — замокрю на месте! — текли по лицу бугра то ли слезы, то ли капли дождя.
Мировая… А у него не стало сына Уже и имечко придумал Человечье. Чистое. С ним и ушел пацан — не увидевшись с отцом. Помешали.
- Да за такое! — Грохнул зыстрел по старому борту лодки. Щепки брызнули в сторону. Глаза Филина кровью налились. — Сожгу блядей! Заживо! Всех! — кинулся к канистре с бензином.
— Не быкуй, кент! — схватил Тимка за плечи. И впервые увидел, как плачет бугор. — Забей на них! Греметь в ходку за них? Обошлось бы с Катюхой. А дите будет. Но и она у тебя крепкая баба. Забирай в Трудовое ее.
Бугор погрозил кулаком спрятавшимся под лодкой фартовым и ушел в палатку. Всем кентам настрого запретил кормить приехавших, помогать им даже по мелочи.
Их палатку он. вырвал вместе с кольями и выкинул далеко, чтобы глаза не мозолила.
Двое суток продержала бригада фартовых Угря. Без еды, без глотка воздуха. В сырости и страхе.
Лишь на третий день, когда Катя стала вставать, сняли стрему условники, предупредив, что дышать рядом не хотят, а потому пусть законники канают где хотят.
Те установили палатку на берегу моря. Бригада Тимофея не общалась с ними. Они начинали работу с раннего утра и возвращались затемно, а потому промысловикам не было дела до соседей.
Не заметили они, как через неделю приехал участковый с председателем сельсоветами, подойдя к фартовым Угря, разговаривал с ними зло.
Тимка приметил участкового, когда тот остановил машину совсем рядом.
Бригадир ответил кивком на приветствие. И вышел из вдды, передав конец сети Филину.
Условники вытаскивали очередной улов. Серебристые рыбы бились в сети, обдавая людей брызгами.
Участковый смотрел, как слаженно работают условники, и радовался. Тимка сказал, что есть серьезный разговор. И, закурив, попросил:
— Филину работу подыскать надо. В Трудовом. Постоянную, чтоб семью кормить мог…
У участкового папироса изо рта от кашля выскочила. Глаза от удивления округлились, как фары у машины.
— Ты это — шутишь? — спросил громко.
— Зачем? Всерьез…
— Мне что, жить надоело? Зачем он в Трудовом? У него через три месяца срок заканчивается. Я ему на свои
сбережения самые пышные проводы устрою. Пусть скорее уедет. Я дни считаю. А ты о чем?
— Да чем он помешал вам? Работает один за троих. Не выступает. Бабу завел…
Участковый сморщился, как от зубной боли:
— Нет, Тимоша, только не это.
— А куда ему деваться?! Ведь семья у него, понимаете? Раз баба есть, будут дети.
— Сколько ж лет его жене?
— На два червонца моложе Филина.
— Специальность имеется?
— Да не о ней я толкую. Филина надо устроить. О Кате потом, — начинал злиться Тимоха.
— У нас рыбинспекция организуется. Но туда я тебя наметил. Работа трудная, опасная. А главное — оплачивается слабо. Оклады малые. Потому и спросил о его жене. Если и она работать станет — будет хватать им на жизнь.
— Она — сезонница, — ответил Тимофей и глянул на участкового исподлобья. Мол, попробуй, скажи плохое…
Но тот рассмеялся:
— У меня у самого жена из сезонниц. А до сих пор не нарадуюсь… Не зря они приезжают на путину к нам. Вот и Филину повезло.
— Так берете его? — не отставал Тимоха.
— Если семейный — беру! Таким не до фарта. Бабы обломать помогут лучше любого из моих..
— Значит, в рыбинспекцию его? — уточнил Тимка.
— Погоди. В инспекции этой может работать только свободный человек. Туда, хоть и оклад мал, не всякого вольного возьмут. Потому с работой еще думать нужно. И, честно говоря, не по душе мне этот Филин.
— Я тоже многим поперек горла был. И тоже не думал оставаться в Трудовом. Но… Женился. Этим все сказано.
— У тебя! А у него? У Филина баб хватало. Не верится мне, что удастся какой-нибудь на него хомут надеть, — покачал головой участковый, впадая в противоречие с только что сказанным и не замечая этого.
— Уже удалось. А чтоб надежнее склеилось, работу подыщите. Чтоб не унижала она бугра. Он тогда стараться будет. Надо помочь мужику.
— Подумаю, Тимофей. Все учту. Это я тебе обещаю. Но и ты мне помоги. По-человечьи пойми. Возьми тех к себе в бригаду, — указал на фартовых Угря.
— Нет! Не могу! — И, спохватившись, что выдает случившееся, добавил: — У них навыков нет. А мои втянулись. Кто ж свой положняк разделит на всех? Мы за день до полета центнеров на шестерых сдаем. А они? Хрен да малень ко? Не хватало нам дармоедов!
— В зону вернуть придется, — вздохнул участковый, — а тут все же району и государству прибыль.
— Как хотите, — отмахнулся Тимофей. И вдруг осекся на полуслове. Себя, выкинутым из барака, вспомнил. Потом в притыкинском зимовье. И сказал на раздумье: — С кентами надо ботать. Как они? Я сам за всех — не могу.
— Давай так: я завтра к вечеру приеду. Что решите — скажете… А я для Филина поищу место. Только вот еще — где жить он будет?
— В избе Притыкина. Я к Дарье ухожу. Совсем.
Когда участковый ушел, Тимка вернулся к бригаде. И в обеденный перерыв подозвал фартовых поближе.
— Мусор просил принять в нашу бригаду тех, — указал на фартовых, закидывающих сеть в море.
— На хрен они нам? Иль мало махались с ними?
— Да я с них намотаю столько колец, ни одна легашка не раскрутит, — пообещал бугор.
— Мы тоже на хрен Притыкину были, но не прогнал меня. Принял. Научил. Это всем сгодилось. Зато и в зону не вернули никого. А хотели. Иль выпало с калганов? Теперь тем зона светит. А где ж закон наш?
Филин удивленно смотрел на Тимоху. Бледнел, сжимал кулаки. Но молчал, сдерживая себя.
Было решено вечером созвать сходку. К фартовым Угря послали Придурка, чтоб позвал их от имени законников. Тот вскоре смотался. И, вернувшись, сказал:
— Ожили, падлы! Обещались быть в срок. Все рыла до единого. Просили зла не держать.
Вечером, после работы, едва бригада поела, пришли фартовые с моря. Тихо расселись у костра. Ждали.
— И долго мы так дышать станем, вроде не одной «малины» кенты? — спросил Тимофей.
Все молчали. Не хотелось поддерживать скользкую, больную тему.
— Давай ты, бугор! Веди сход! — попросил Угорь.
Филин нахмурился. И все же звание бугра обязывало. Он подсел к огню, чтоб видеть всех и быть видным каждому.
— Сход наш нынче не простой! И на это дело решиться должен каждый без примуса, чтоб слово мое не висело удавкой на жабрах. Короче! Нам в обязаловку пристегивают вот этих фраеров! Чтоб мы с ними, паскудными козлами, вместе пахали. И чтоб делили хамовку и башли, чтоб приняли в свою кодлу. Иначе их упекут в зону, как последних задрыг. Они такие и есть. Но… «Закон — тайга» велит веем нам помогать, держать своих на греве, сколько есть сил.
Эти кенты облажались у нас. А потому брать их в свою код- лу иль нет и на каких условиях — пусть решит сход. Я бы, как бугор, размазал всех до одного, но пусть трехнут свое слово кенты, — умолк Филин.
Поднявшийся с моря ветер трепал языки пламени костра, выхватывая из темноты лохматую голову, сверкавшую монетой лысину, хмурое лицо.
— Дозвольте мне, кенты, — откашлялся Угорь пересохшим горлом. И, заметив легкий кивок бугра, продолжил: — То верняк, ежели не приклеимся к вам — кинут нас в зону. Легавый о том ботал и список в нюх совал. Мол, готово! Не все кайфово склеилось у нас. Помахались малость. У нас двое кентов и нынче в палатке канают. Ребра им посчитали сапогами иль еще чего, только двигаться не могут. Окалечены до гроба. Даже срамное в исподнее делают. Конечно, не мы их так уделали. Есть урон и у вас. Но зачем квитаться говном? Ну, раздухарились малость. Пора и обнюхаться. Мы ж законники, каста. Как врозь дышать станем? Нельзя без пахоты? Лады, согласны пахать. Хоть сами, хоть с вами. Нам без разницы. Не по кайфу нам стало, что закон наш не держали. Ну да то не нам судить…
— Где закон нарушен? Пахать пришлось? Нынче все законники даже в зонах вкалывают! Тут для тебя работяг нет, чтоб на тебя чертоломить. Все из «малин»! Ты еще в Трудовом знал, что мы яйца не сушим. Чего сфаловался сюда? — не выдержал Скоморох.
— Не о том трехал! О бабах! Они тут себя держат с гонором!
— Захлопнись о бабах. Они не клевые! И ты в их сраки своим шнобелем не лезь! — вспыхнул Кот.
— Не в них дело! Но к чему ваш Тимоха с легавым ботал? Иль это по закону — фартовому с мусором трандеть? — взвился Угорь.
— Если бы не тот легавый, а он за вас, мудаков, просил, не было бы схода. Усек, зараза? — вскипел Тимка и добавил: — Этот легавый дышать дает. Не дергает. И нас понимает. Тебя бы к прежнему легашу, ты б давно на Колыме канал…
— Не темни, все мусора — западло. А ботающий с ними — сука! — подал голос долговязый.
— Кранты! Кончай треп! Я — сука, ты — фартовый. Но именно тебя я не беру в бригаду. Хиляй этапом в зону. Там качай мозги! В гробу видел всякое говно выручать и греть. На хрену всех видел! — вскочил Тимка, взбешенный.
— Не горячись, кент! Лишнее вякнул фартовый. Сгоряча.
Забудь, — попросил Угорь. И добавил: — У нас иного нет. Либо всех берете, или все — в зону…
У костра стало тихо. Лишь вскипевший чайник ронял кипяток на угли. Угорь снял его, налил в кружку доверху, подал Филину. По обычаю законников — перед всеми, своими и чужими, признал главенство, превосходство Филина над собой.
— Прости, бугор, лйхуя мы с кентами дали. Но и сами еле одыбались. Теперь же не до разборок. Удержаться бы в фуфло. На воле закон держать проще. Нынче б душу не посеять. Клей нас к себе. Не прогадаешь.
— Как, кенты? — отлегла обида у бугра.
— Греби их к нашему берегу. Куда от них деваться? — вздохнул Тимка.
— Но пахать поровну. Чтоб не чинились, заразы! — крикнул Кот.
— Давай одной кодлой! А то дожили, нас, законников, мусора мирят. Кому ляпни, сдохнет со смеху.
— Клянусь парашей, такого не слыхал, — говорил Цыбуля.
— Тащи сюда барахло! В один круг! Поддай огня, Скоморох!
— Бугор! Хавать кентам надо! Не жравши они. Заморены, как гады!
— Мечи из нашего! Харчи! — отлегло от сердца Филина.
— Федя! Феденька! — вошла в круг света Катя, и фартовые мигом утихли.
— Ты как тут нарисовалась? — обомлел бугор от неожиданности.
— Сбежала из больницы. Не могу без тебя! Наши все сегодня собираются в дорогу, а я не могу не простившись, — заплакала Катя.
— Куда ж мне девать тебя?
— Вот хорошо, что пришла! Нам тут в аккурат хозяйка нужна. Ну дозарезу! Не погребуй нами, бабонька! Признай! — подошел Угорь.
А за ним и Тимка:
— Зачем вам прощаться? Вон — хаза отдельная, — указал на палатку, — повариха и впрямь нужна. Не мужичье дело у печки толчись. Нехай остается Катя. Она у нас будет за главного балан- дера!
— Ну что, Катюха, решаешься?
— А надолго берете? — дрогнул у нее голос.
— Навсегда! На всю судьбу! До гроба! Не будь я — Филин. Ввек не отрекусь от тебя, — не оглянулся бугор на кентов.
Те молча ушли подальше от света. Все поняли. Не место им здесь. Не стоит мешать, не надо слушать этот разговор. Он не для них. Он — первый и единственный. На всю жизнь. А она — неизвестно, как сложится…
Фартовые бегом носились. Ставили палатки, готовили. Они старательно обходили бугра и Катю. Они помнили свою вину. Знали по себе — враз такое не забывается…
Покуда фартовые ели у огня, притирались друг к другу, присматривались и мирились, Катя огляделась в палатке, прибрала в ней. Без просьбы бугра к костру подходить не решалась.
Он позвал ее, когда законники, обговорив все, наевшись до отвала, расходились по палаткам кемарить.
— Катюш, иди похавай, — всунулся Филин в палатку лохматым медведем.
Женщина послушалась. Поев рыбы, убрала со столов, у печки, возле костра и пошла на реку умыться на ночь.
Ей было непривычно и жутковато одной среди мужиков, которых она до икоты боялась. Но именно этот страх нельзя было выдать. Ведь ее муж — главный средь всех. Его слушаются и боятся все. Значит, ей пугаться нечего.
«Федя при всех нынче меня женой признал. На всю судьбу. Даже не мечтала о таком. Дома, в деревне, все смирились с тем, что останусь я в вековухах. Не одной мне эта доля светила. И вдруг повезло. Вот удивятся в деревне, что я вышла замуж. Значит, не такая уж я и страшненькая, — улыбнулась Катя. — Маманя небось перед Спасителем на коленях не одну ночь простоит, прося для меня светлой доли, благодаря Господа за подаренное счастье. А папаня выпьет стакан сивухи, пожелав дочке тепла на северах да кучу ребятишек в утеху старости. Могла б уехать. И надо бы. Да мимо судьбы, обронившей улыбку, кто пройдет?» — вздохнула баба.
Из партии сезонниц, приехавших на путину для обработки рыбы, не каждой повезло. Многие так и уедут на материк одиночками. Иных даже ни разу не провожали в общежитие. Хоть были пригожими собой, моложе Катьки. Не повезло им в этот сезон. Придется приехать на будущий год. Может, тогда улыбнется судьба…
«А где я буду жить с Федей? Кем и где работать?» — вздрагивали плечи женщины от холодной воды.
— Катерина! — послышался голос Филина. В нем тревога за нее. Бабе приятно. К палатке бегом вернулась. — Одна не шастай! Усекла? — сказал Филин коротко и прижал бабу к волосатой груди.
— Нешто любишь? — спросила тихо.
— А почему бы и нет? Без того как назвал бы своею?
— А жить где станем? — дрогнула всем телом.
— Все в ажуре, краля моя. Без хазы не останешься.
— Да мне с тобой ничего не страшно, — призналась Катя.
Филин прижался к ней всем телом.
— И почему ты мне сбереглась, меня выбрала? Неужель глянулся тебе?
— Сразу приметила. С неделю вокруг тебя ходила. Ты в мою сторону даже не глянул, я и робела. Не знала, как подступиться. А уж потом насмелилась — была не была.
— Другие, помоложе, небось подкалывались? — спросил на ухо.
— Мало что. Ты мне в душу запал, — соврала Катька.
Все обходили ее стороной. Никто даже на секунду рядом не задержался. Искали помоложе. Она не раз слезами давилась. Но теперь о том зачем вспоминать? Есть муж. Чего еще желать?
Утром, чуть свет, помня вчерашнее Тимохино слово о хозяйке, развела костер. Примостила над огнем ведро, чайник. На печку — кастрюли.
От гречневой каши сытный дух пошел. Баба в нее масла не пожалела. Чай приготовила. На вымытом столе тарелки расставила, разложила ложки. Нарезанный хлеб в миски положила.
Условники, увидев такое, радовались. Хозяйственная баба попалась. Такая голодом морить не будет.
Поев, спасибо говорили. А Федя в щеку чмокнул. Значит, доволен.
Мужики принесли ей дров и воды. Показали все продукты. И, принеся бак с рыбой, ушли на лов.
Катя долго думала, что приготовить. Рыбу? Но она уже надоела. Хотя… И принялась баба за готовку. Без подсказок и советов.
Хорошо — тушенка нашлась. С нею гороховый суп сварила. Из рыбы — котлеты. Икру, благо на рыбокомбинате научилась, сделала. Компот из кишмиша — к счастью, кусты его росли рядом.
Условники глазам не поверили. Думали, что икру кеты только на комбинате можно сделать. А тут — своя. Ешь, сколько хочешь.
— Эх! Склянку б под такую закусь! — вырвалось невольное.
А баба, походив вокруг палаток, на ужин грибы нажарила.
Накормила всех досыта.
— Слушай, Катюха, где ж ты раньше была? Да мы с тобой от казенной жратвы совсем отвыкнем, — смеялись условники.
Женщина признала всех, кроме долговязого лысого мужика, которого все звали Любимчик.
Катя его никак не звала. Ненавидела люто. Знала: не сможет признать его и простить. Он это почувствовал сразу и старался обходить бабу стороной.
Она боялась его. Чувствуя, что открыто не способен сподличать, но втихаря, исподтишка готов на любую мерзость.
Катя внутренне сжималась в пружину, проходя мимо него. Любимчик делал вид, что не замечает бабу.
К вечеру следующего дня, когда условники были на лове, к палаткам подъехала машина из Трудового. Из нее вышли Дарья и участковый.
Катя готовила шашлыки из кеты на ужин и не сразу заметила приехавших. А те, увидев женщину, остановились удивленно. Переглянулись друг с другом:
— Откуда она взялась?
Подошли, поздоровались.
— Где мужики? — спросил участковый.
— Где ж им быть, на лове все!
— А вы кто?
— Хозяйка ихняя. Жена старшого.
У Дашки скулы побелели. Этого она от Тимки никак не ждала. И, глянув вприщур, подошла вплотную, влепила пощечину:
— И давно с ним спуталась?
Катя оторопела. Резкая пощечина была неожиданной.
Она схватила Дарью за волосы и повалила на землю:
— Вернется Федька, еще больше чертей даст!
— Федька? Какой Федька? — вытаращилась Дарья.
— Мужик мой!
— Елки зеленые! Зря я на тебя наехала! Думала, ты с моим схлестнулась. С Тимкой! Он здесь бригадир. Про твоего бугра и забыла, — поправляла волосы Дарья.
Участковый пошел к мужикам, держась за живот от смеха. Не стал лезть в бабьи дела. Знал, сами разберутся и помирятся.
Дарья с Катей и впрямь, забыв неудачное знакомство, вместе накрывали на стол, переговаривались негромко.
— Ты не бойся, у нас в селе хорошо. Привыкнешь, даже в отпуск не захочешь поехать. Народ добрый. Отовсюду. И ты со своим понемногу обживешься. Хозяйство заведете, — говорила Дарья.
— Мой Федя пока молчит, где и как жить станем. Мне так хоть уголок какой, лишь бы с Федей…
— Видать, первый он у тебя? — поняла Дарья.
— И последний, — вздохнула Катерина.
Бабы разговорились. Они уже подружились, пришлись друг другу по душе. Секретничая, хихикали вполголоса, забыв о мужьях.
А участковый еще издали увидел, как работают условники. Без слов все стало понятно. Не хотелось мешать. И все ж ведь обещал. Ждет Тимофей. И, выждав, когда условники сели перевести дух, подошел:
— Дарья со мной приехала. Ждет тебя у палаток.
— Ничего, подождет, — переводил дух бригадир.
— Как мужики? Новые как?
— Помалу… Втянутся…
— Толк с них будет?
— А куда им деваться? — отмахнулся Тимофей.
— С завтрашнего дня для совхоза рыбу будете ловить. Для себя. Для всех.
— Заметано. А машины будут?
— По три в день. Каждая по три-четыре рейса сделает.
— Значит, иной раз дома можно застрять? — усмехнулся Тимка.
— Погоди немного. Скоро конец путине. Ты целых два месяца отдыхать будешь, — уговаривал участковый.
— Может, хватит обо мне? Мы еще и о другом условились. Как с бугром? Нашли для него работу?
— Несколько наметок имею. Хочу с тобой обсудить. Первое — это дать ему вашу заимку, прежнюю. И мужиков, с которыми уже промышлял. На Мертвой голове…
— Не пойдет. Он семейный. На Мертвую голову пойдут те, кому жить надоело, кого сявки в кенты не возьмут. А Федор — бугор! Отметаем враз.
— Тогда второе. На три недели сходит на озера, на перелетных поохотится. Пора людей порадовать дикими гусями и утками. А после того примет нижний склад. Заготовленный на делянах лес будет отпускать потребителям…
— Это Филин? Он отпустит! Ввек из-под запретки не выйдет.
— Тогда конюхом! Это последнее! Больше ничего нет! Если сам что на примете имеешь — скажи! — потерял терпение участковый.
— А что наезжаете? Мне вашу просьбу разве легко было выполнить? Да я лучше б месяц задарма вкалывал, чем уламывать кентов… Но сумел. Все честь честью. А вы?
— Давай вместе думать, — предложил участковый. И вдруг рассмеялся: — Чего ж это мы? Да у нас коптилка вот-вот будет готова. Целый цех. Там и рыбу, и птицу, и мясо для селян коптить будем. Есть и мастер. Старый, правда. Вот к нему и отправим бугра. Месяца два подучится и сам сумеет. Вдвоем с женой. А что? Заработки там должны быть неплохие. И нам хорошо. Своя теша, балык. Вот рыбу засолим, и давай Федьку в Трудовое. А то мастер наш уже слабоват. Силенок нет. А там наметанный глаз и крепкие руки нужны.
— Это подходит, — подумав, ответил Тимофей и добавил: — Его баба икру умеет делать. Может, стоит их уже завтра в Трудовое увезти, с первым уловом? Пусть сразу начинают. Чего тянуть? Семья уже.
— Как хочешь, Тимош, ты — бригадир, тебе решать. Обойдешься ли?
— Пусть едут. Утром, к десяти, пару машин подгоняйте. А Федьку с Катей забирайте сегодня. Я им ключи отдам. Хозяйке нужно дом увидеть. Отмыть его. Когда жилье есть, человек спокойно пахать будет.
— Тогда мы подождем их. Вместе и поедем, — согласился участковый.
Тимофей посмотрел на него устало. А участковый — во все глаза… Ведь вот не первый день человека знал, а каждый раз словно заново открывал его для себя.
— Спасибо, Тимофей, — сказал тихо.
— За что?
— За то, что и за меня, и за себя сработал с мужиком. В тайге и здесь. Еще одну судьбу уберег от горя. Теперь он за все непугное наверстывать станет. Не зная, кому всем обязан. Видно, тебе много пережить пришлось, что вот так вытаскиваешь своих из беды. Жаль, что мне ты не был и не станешь другом. Знаю, Тима… И все ж хорошо, что ты есть у меня, — сказал участковый и, надвинув фуражку на лоб, пошел к машине.
Условники закончили ужин, и Катя проворно взялась мыть посуду. Тимка остановил ее:
— С этим Дарья справится. А вы вместе с Федором едете в Трудовое. Вас там ждут дом и работа.
Катька стояла, открыв рот. Хотелось о многом спросить, но слова перепутались в голове, застряли комом в горле.
Ведь вот недавно, осмеянная, побитая, лежала она в больнице, и Федька ни разу не навестил ее. Было больно и обидно. Потешился и забыл. Но нет. Принял, не прогнал. А теперь она будет жить с ним одной семьей, в одном доме?
— Спасибо, сеструха, за доброе твое! Готовься, на новоселье нагрянем к вам.
Катька, уткнувшись в плечо Филина, всю дорогу плакала от радости.
Мало этих радостей выпало на ее долю. Оттого каждую в слезах вымыла. И помнила крепко.
В Трудовое машина привезла их к полуночи. Выгрузив из кузова пожитки и два мешка рыбы, навязанных бригадой, Филин повел Катьку в притыкинский дом. Дарья, немного опередив, открыла двери.
— Дай вам Бог здоровья, счастья и добра! — пожелала новым трудовчанам.
— Не обижаешься? — обняла ее за шею Катя.
— За что?
— Дом твой забираем.
— Наоборот, спасибо вам за то. Мой Тимофей теперь всегда со мною будет. И пугаться перестану, что уйдет. — Дарья чмокнула Катю в щеку, шепнула на ухо: — Помни, лаской да сытостью любого мужика обратать можно. Не спорь с ним днем. Ночью они покладистей. Следи, чтоб в чистоте, ухоженным был.
Не перечь, соглашайся во всем до ночи. А там — твоя власть. Но без перегиба…
— Спасибо, подружка милая, — радовалась новая хозяйка дома.
— Я тебе сама платьев и халатов нашью. Королевой ходить станешь. Приживайся. Помоги вам Господь! — попрощалась Дарья и плотно закрыла за собою дверь.
Катя обошла комнаты. Вернулась на кухню. Федор разбирал пожитки.
— Присядь, отдохни, я сама с этим управлюсь, — взялась баба за рюкзак, сумки, мешки. Открыла и свой чемодан. Одежду в шкаф определила. Белье — в сундук. Все по полкам, вешалкам, крючкам. Через полчаса все сумки лежали в кладовой, а Катя, затопив печь, готовила ужин.
Федор сидел здесь же, на кухне. Не сводил глаз с жены. Ловкая, крепкая, она успела протереть пол, сменить постель, пожарить картошку, рыбу, заварила чай, перемыла посуду. И, словно девчонка, на одной ноге крутилась, всюду успевала. Накормила его. Нагрела воду в баке, уговорила помыться с дороги. Сама за разделку рыбы взялась. Быстро управилась. Три литровых банки икры поставила в подвал.
— Гляди, Федуня, на зиму начало есть, — радовалась баба. А потом, будто вспомнив что-то, полезла в карман своего плаща. Сумочку достала. Подошла, опустив голову: — Федя, тут вот мой расчет. За сезон. Две тысячи. Возьми их. Тебе деньгами править. Так у нас дома было. Деньги в руках папани. Только, если можно, вышли моим немного денег. Совсем они избедо- вались. На меня вся надежда была. Да слава Богу, теперь я — на ногах, при тебе. Одной заботой меньше. Но избу им надо подправить. Ты не серчай. Сделай, как сам решишь, — оробела, увидев насупленные брови.
— Адрес родителей дай, — потребовал коротко. А на следующий-день принес квитанцию. Пять тысяч старикам отправил…
Три дня дали семье на обустройство. Филин, не теряя времени, вместе с Гориллой ушел в тайгу заготовить дров на зиму. А Катя с Дарьей обмазали дом, побелили снаружи и внутри, все перестирали, отскоблили, отмыли. Готовились к новоселью.
Сельчане придут. Надо всех приветить. Первое знакомство с ними пугало Катю. Дашка, не разгибаясь, шила ей к этому дню нарядное платье. Такого у бабы даже в девичестве не было.
Все было готово к приходу гостей. Ждали лишь возвращения Федора из тайги. Он обещал вернуться к вечеру.
Столы во дворе были расставлены, накрыты белыми скатертями. Ступи хозяин на порог, дай начало радости! Пусть звонкий смех, светлые улыбки и добрые пожелания земляков согреют твой очаг.
…Филин продирался с топором через завал. Не прислушался к Горилле, предупреждавшему об опасности.
На его участке рядом с селом появилась медведицам медвежонком. Двух условников окалечили совсем недавно — по осени, когда те с деляны пешком возвращались. А ведь осенью зверь сытый, человека бояться должен, не нападать на него.
— Видать, эта — фартовая. Кто-то ей хвост прищемил, раз наехать вздумала. Людоедка! С какого хрена сорвалась, лярва? Бабы по грибы не хиляют в тайгу. А ну как нарисуется и прижмет? Ей ожмурить, что два пальца обоссать. Трехали — мощная колода. Без разборок мокрит, падла! И наваром не откупишься. Ровно они нас своей зверьей «малиной» всех разом в рамса продули. Так ты, того, не откалывайся шибко. На двоих не покатит бочку лохматая кентуха. Зассыт законников! — говорил Горилла.
Филин понял, о какой медведице предупрежден. И не ошибся. Та самая, с заимки у Мертвой головы. Пришла следом. Мстить за убитого медведя. Искала виновных. И, не находя, крошила людей всех подряд.
О ней даже участковый рассказал бригаде. И Филин понимал: от медведицы не уйти, не спрятаться. Все равно найдет, встретит, выждет, подкараулит у самого дома. Хорошо еслй его, а вдруг Катьку припутает? В чем она виновата?
Медведица не нашла себе пары. Значит, стара. И у нее месть стала смыслом жизни. И у зверей, как и у фартовых, крепко сидел в крови «закон — тайга»: кровь за кровь.
Филин держал наготове отточенный тесак. Им даже при желании бриться можно. Но не для того держал на поясе. И лез в черную глухомань. Нашло отчаяние:
— Нарываешься, падла! Надыбаю тебя!
Медведица давно почуяла людей и, заложив восьмерку, коварно зашла за спину. Она все слышала, видела, понимала. Медвежонок, что-то осознав, влез на дерево, оттуда, с вершины ели, наблюдал за матухой: осторожно, стараясь не хрустеть сучьями, кралась она за лохматым мужиком, рвавшимся в тайгу, как пьяный ветер.
Матуха чувствовала запах железа у человека в руках. Ветер был встречным. Этот запах и заставил ее схитрить. И когда человек ступил на гнилую корягу, хрястнувшую под ногами, медведица рявкнула, бросилась на мужика.
Горилла, услышав голос зверя, оглянулся:
— Филин! Кент! Где ты?
В ответ услышал хриплый крик.
Филин почувствовал медвежьи когти в плечах и, превозмогая боль, достал нож. Медведица рванула его с земли, грохнула о корягу. Из глаз посыпались искры, как от костра.
У словник вскочил на ноги. На секунду медведица замерла удивленно. От такого броска даже олень требуху на корягах оставлял. А этот — жив…
— Ожмурись, пропадлина, сучье семя! — кинулся бугор к одуревшей от фартовой брани зверюге и ткнул в пузо тесаком. По самую рукоять вогнал, рванул нож кверху, вспарывая брюхо. И, отскочив в сторону, спрятался за вздыбленную рогатую корягу.
Фонтан крови брызнул из брюха, обливая пожухлую траву, сучья, кусты. Медведица увидела, как полезли из брюха кишки. Она тащила их из пуза, ревя от боли и ужаса. Кишки мешали сделать последний прыжок. На него уже не хватило сил.
Почуяв запах крови, слез с елки медвежонок. Подскочил к матухе. Заревел, заголосил. Ему, растерявшемуся от горя, накинул петлю на шею Горилла. И, дернув к себе, прикрикнул:
— Захлопнись, кент. Попух — молчи!
Филин, окровавленный, в порванной рубахе и портках, ощупывал себя за корягой.
— Дышишь? Ажур! Теперь тыщу лет фартуй, сам черт не страшен. Экую курву замокрил. С ней десятку «малин» не сладить. Силен бугор. Видать, не знала она, с кем свиделась. Не то бы внукам заказала б и сама зареклась, — засмеялся Горилла.
Через час он приехал на лошади за тушей. Филин успел разделать медведицу, по обычаю закопав ее сердце под молодое дерево, чтоб водились в тайге медведи, чтоб не скудели ими сахалинские леса.
— Куда фраера дел? Медвежонка? — спросил Филин.
— Покуда у себя в сарае привязал. Продержу зиму. А весной отпущу.
— Зачем?
— Чтоб сердце отошло от горя. Чтоб забыл беду свою. Пусть отляжет. Не то людоедствовать станет. Сам еще не сможет берлогу подыскать и вырыть. А помочь уже некому. Куда ж ему, как не в шатуны податься? А это — горе для нас. Скольких угробит… А и подружку себе не сыщет. Память о матухе помехой станет. После такого потрясения и на подружку не потянет, и корягу не обоссыт, все себе на лапы пустит. Такая у них натура тонкая. А средь людей — обвыкнется понемногу, забудет. И заснет под печкой до весны. Мороки с ним не будет.
— Пришить его дешевле, — обронил Филин.
— Кончай трепаться! Он тайге сколько медвежат подарит! Молодой совсем. Зверюшный малыш. Таких не мажут, таких растят. Он-к весне уже мужиком сделается. Сурьезным. В тайге — хозяином. Нехай кентом дышит. Нам в тайге стремачи и стопори- лы ихние без понту. Пусть кент имеется, — улыбался Горилла.
Когда фартовые подъехали к дому, было совсем темно. Но кто-то, как по команде, включил свет, и селяне, увидев окровавленного Федьку, побежали за врачом. Но вскоре убедились, что человек держится на ногах уверенно.
У Кати от страха затряслись оуки. Лицо побледнело. Скупые слезы невольно капали вместе с водой на руки мужа. Но Федор смеялся, шутил. Хотя выпивать наотрез отказался, объяснив, что по бухой он дурным становится.
Селяне не обиделись. Сев к столу, они до глубокой ночи отмечали появление новой семьи в селе.
А утром потащили в дом Филина сало и картошку, капусту и грибы, кур и варенье.
Кто-то стопку полотенец приволок, простыни и одеяла. Даже набор цветастых кастрюль подарили.
Живи, семья! Пусть будет тепло тебе и под холодным небом. Пусть будет ярким свет в доме. Пусть никогда не знает семья слез…
По обычаю густо обсыпали дом и двор зерном, желая здоровья и благополучия.
Федька раздал селянам все мясо убитой медведицы. Никого не обделил. Катя даже губу прикусила, что себе ничего не оставил. Того мяса на всю зиму семье хватило бы. А назавтра самой стыдно стало. Хорошо, что промолчала, не высказала мужу. В кладовке полок не хватило. Окорока и колбасы, копченые рулеты. От их запахов голова шла кругом.
У себя в деревне слышать о таком не доводилось. А тут — даром дали. Хоть ничего она этим людям не успела сделать доброго.
Весь день обдумывала баба, как жить ей здесь. Казалось бы, все просто и понятно. Но непривычно. Надо многое забыть, ко многому приспосабливаться. И к Феде. Он ведь с виду — медведь. А в душе — нет его лучше и добрее.
Кате лишь предстояло стать такой. Она чувствовала: не легко и не просто это дается.
Федор уже на следующий день вышел на работу. Его взялся обучить старый мастер. А через неделю бугор спокойно справлялся со своим делом.
Катя устроилась тут же. Рядом. В небольшом помещении, которое вскоре все стали называть икорным цехом.
Трудовое… Лишь теперь Дарья по праву называла себя старожилом. Из первых, прежних, здесь никого не осталось, их еще помнили старые бараки да глухая тайга. Но сами люди давно уехали и забыли Трудовое.
Даже переселенцы не все прижились в селе. Из четырех десятков семей осталась лишь половина. Остальные, переведя дух, подкопив деньжат, перебрались в Поронайск, ближе к цивилизации. Иные облюбовали Южно-Сахалинск, где подросшие дети учились в техникумах, институте. Были и те, кто предпочел перебраться на Курилы, где заработок выше и льготы значительнее.
Были и такие, кто, списавшись с другими городами, уехал работать по специальности. Так и Мария с Зинкой уехали в Оху.
Филин встретил женщину в магазине. На второй день переезда в Трудовое.
Мария поздоровалась. Федька не узнал ее. Где худоба и немощь? Женщина уже не выглядела жалкой. Она выздоровела, поправилась. Научилась смеяться.
— Зинка о вас скучала очень. Даже плакала. Все рвалась повидаться. Но потом завелись у нее подружки, и теперь успокоилась. Хотя прежнюю дружбу не забыла. Вы заходите. С женой. В гости. Мы будем рады вам. Таких как вы, Федя, всю жизнь помнят. И я, хотя и уезжаем скоро, не смогу вас забыть. В трудную минуту поддержали.
— Далеко ли навострили лыжи? — спросил он удивленно.
— В Оху. Я же нефтяник по образованию. Работала. Имею опыт. Меня берут в нефтеразведку. Дают хороший оклад, жилье. Может, все наладится и в нашей жизни с вашей легкой руки. Я верю в это.
— Дай вам Бог! — пожелал Филин.
— Жаль, Федя, что маловато на свете таких, как вы. А и те, кто есть, по тюрьмам сидят. Пусть судьба будет милостивее к вам, чтобы жили вы долго. Ведь в то время без вас, без Гориллы и Ольги не было бы и нас с Зинкой. Не выжили бы мы. Не сдюжили бы свою беду…
Мария с Зинкой не дождались Филина в гости. Замотался человек. Возвращался домой ночью. Катя успевала все дела переделать до его возвращения. А Федор, поужинав, тут же валился спать.
Но однажды Катя встретила его хмуро. Он спросил, в чем дело, и баба расплакалась, не выдержав:
— Зазноба твоя приходила. С дочкой. Попрощаться.
— Ты это о Марии с Зинкой? — понял фартовый и рассмеялся. — Так не зазноба она мне! Даже в голове не шевельнулось к ней ничего. Поддержал в лихе. Вот и все. А дочка у нее — файная. Душу она мне от грязи очистила. Светлых минут немного подарила. Их до встречи с тобой как раз хватило. Может, это и помогло тебя разглядеть и полюбить. Чтоб свое дитё, наше, душой любить больше жизни.
— А чего ж она говорила, что лучше тебя в свете не видела? Значит, с кем-то сравнивает? Небось и как мужика? — вырвалось у Кати.
— Ревнуешь? Дура ты, дура! Да если б я с ней был, о том бы все село гудело. Да и я не кобель. Уж потерпел бы до конца с нею. Не глянул бы на тебя. С одной могу… Вторая — многовато. Годы не те. И кончай пустое ботать. Себя не роняй.
Ты — жена. Она мне никем не была. Сказал! Завязано!
трехать станешь много, поколочу. Чтоб мозги из задницы в тыкву вернуть снова.
Убедил мужик. И Катя, не желая получать тумаки, повеселела, подумав про себя: «Ну, если и был с нею, так это до меня. А она — уезжает. Насовсем. Стало быть, и говорить не о чем. Да и Федя не спрашивает о ней. Значит, и впрямь — не держит ее в душе».
Шли дни. Недели. И Федор все больше врастал в сельскую жизнь. Каждый день, с раннего утра, сдавал он в магазин копчености.
Первую партию теши и балыков в трех мешках на своих плечах перенес. А теперь на телеге отвозил. Рыбу эту раскупали тут же.
За нее — золотистую, пахшую дымком березовых опилок, истекающую жиром — даже старухи с Филином стали здороваться.
А вскоре в магазине появилась в продаже лососевая икра. В бочках, проложенных калькой, ее возили с большими предосторожностями. И селяне признали Катино умение.
— Ты, бугор, совсем приморился в своей коптилке? — спросил как-то Филина Угорь, приехавший с лова в баню.
— А что, по-твоему, лучше — маленькая коптилка или большая Колыма? — прищурился Филин.
После того никто не задавал ему подобных вопросов. А вскоре Федьку вызвал участковый.
Усадив к столу, напротив стал и, не скрывая радости, отдал мужику документы. Кончилось наказание. Свободен как ветер…
— Решай сам, как дальше жить. Я — не советчик. Но теперь семья имеется. Да и селу нужен стал. Своим признали, — сел участковый.
Филин промолчал. Не обронил ни слова. Взял документы? Положил во внутренний карман пиджака.
— Федор! Оставайся! Никто тебя прошлым не попрекнет. Честно говоря, я сам еще недавно был бы рад, чтоб ты уехал поскорее. А теперь увидел — ошибался я…
Филин молча вышел из кабинета.
Свободен… Вот чудно! Годами этого ждал. Торопил каждый день. Сколько планов было на будущее! О них на ледяной шконке мечтал. Их отстаивал кулаками в бараках. Ведь чтобы они осуществились, нужно было выжить. За них шел на медведей и выживал в тайге, где не всякий зверь своею смертью помирал.
За свою свободу трамбовался с оравой озверелых кентов. Свобода… Она была дороже жизни. Сколько раз он умирал, чтобы дожить до нее, увидеть и почувствовать себя вольным? Сколько мук, холода и голода вынес? На десяток
жизней с лихвой хватило бы и более молодым мужикам. Ведь многие кенты не дожили до нее. Не пришлось им оторваться от зоны, от звания зэка. И будь ты самым удачливым на воле, признанным, грозным законником, сломившийся в неволе — не человек.
Свобода… Дожил! Даже жарко стало. Этого дня он ждал годы. Сколько зон, сколько бед пережил! Сколько раз обмораживал тело и сердце. Видно, оттого оно и теперь по ночам скулит побитой собакой, забытой хозяином под забором.
Свобода… Для обычного человека она — жизнь. Для фартового свобода — это все. Ведь не зря считают, что воры, не дожившие до свободы, даже в земле стонут…
Филин пришел домой. Катя еще не вернулась с работы. Ей до вечера дел хватит. В запасе у Федьки три часа. На сборы и полчаса за глаза хватило бы. А через час — поезд в Поронайск.
Он сидел, сдавив руками седые виски. Папиросный дым, горький, едкий, как минувшая жизнь и прежние ошибки, окутывал лицо, волосы.
Была жизнь, была молодость. Лихая, бедовая. А что в память от всего осталось? Ничего, кроме кликухи.
Белый лист бумаги дрожал в руках. Забыл, когда ручку в руки брал. Буквы все враскорячку получались. Даже тошно. Но теперь уж не переучиться. Поздно. Не все в жизни можно наверстать.
Филин писал, обдумывая каждое слово. Не торопился. По лицу, как по сердцу, морщины перекатывались. Спотыкалось перо. Устали руки. А всего-то несколько строк. Вот Катька удивится, когда их прочтет. Горькими слезами зальется. Не враз поверит.
Филин порылся в рубахах. Катька позаботилась. Дюжину накупила, всяких. Теперь попробуй сыщи нужную. Руки устанут, глаза заблудятся. Кажется, вот эта подойдет. Хотя, черт, какая разница! Скинул рубаху Филин и, путаясь в рукавах, надел новую.
Накрахмаленный воротник сдавил шею. Непривычно в таком панцире. Но второго момента в жизни не бывает. Судьба — не кент, не стремачит подолгу.
Федор натянул брюки. Побрился перед зеркалом на кухне.
Вот и его время пришло…
Тихо хлопнула входная дверь.
«Катя… Отчего это она с работы слиняла раньше? Рыбу не подвезли вовремя иль дед за мной послал?»
Филин увидел в зеркало, как баба подошла к столу, взяла исписанный им лист бумаги. Онемело на него уставилась. Словно дар речи потеряла. Губы задрожали. Смотрела на мужика, будто только увидела.
— Это правда? — дрогнула бумага в ее руках.
— Собирайся, — коротко ответил Филин.
В сельсовете никто не удивился. Да и что тут особенного? Дело привычное. Зарегистрировали брак. Значит, семья всерьез. Не молодые. Пора по правилам жить. Как все.
Когда-то Горилла, первым из фартовых, нарушил закон, ушел в откол и расписался с Ольгой. А через год ее детей на свою фамилию перевел. Теперь и свой у него родился. Мальчонка. Уже бегает по улицам села. От фени одно слово знает. А потому всякую дворнягу кентом зовет.
Пример бугра, как зараза, на других подействовал. И работяги, и фартовые, кому с бабой тут повезло, а ехать некуда, поволокли подруг в сельсовет.
Федор с Катей шли по улице. Баба впервые робко просунула ладонь под руку. Оперлась. Зашагала рядом. Прижавшись к боку мужа. Шаг в шаг.
Поначалу робела взять под руку. Знала, не нравятся Феде телячьи нежности. А теперь вот молчал. Руку не убирал. Да что там руку? Сердце он ей отдал. Навсегда. Насовсем. Без оглядки. Словно в омут ухнул.
А может, все это ей только снится? Но нет. Вот их дом. Филин открыл дверь. И Катя, себе не веря от радости, спросила:
— Чего ж выходного не дождался, почему сегодня решил? Даже не предупредил заранее. Ничего не сказал. Ведь отметить надо…
— Свободным я стал, Катюша! Сегодня. Потому раньше — не мог. А затягивать не стал. Ни к чему. Еще там, на рыбалке, когда ты в больницу попала, решил я это, сегодняшнее. Чтоб не переживала больше. И не боялась никого и ничего. Моя ты… От судьбы. За все пережитое — в радость. Ничего и никого, кроме тебя, нет. Ни жизни, ни свободы — без тебя. Ты для меня все. За то фортуне благодарен. Солнышко ты мое губо- шлепое, — прижал Филин к себе жену.
С того дня все в доме пошло на лад. Словно всю жизнь, не разлучаясь, жили под одной крышей одним дыханием, не зная стужи, горя, слез…
Г лава 5
Фартовые вернулись с лова глубокой осенью. У троих кентов Угря закончились сроки. И они, спешно получив расчет, брались на материк. Двоих кентов, покалеченных с трамбовки, отправили в Поронайск, и они не вернулись в село. Ходили слухи, что выпустили их досрочно по состоянию здоровья.
С Угрем остался лишь Любимчик, которому до конца срока оставалось три зимы. Уговорил участковый Тимофея взять их двоих в бригаду охотников в притыкинские угодья. Но до отправки на заимку еще было время. Немного. Недели две. За неиспользованные выходные им дали отгулять эти дни.
Полудурок, Скоморох, Кот и Цыбуля сразу поехали в Поронайск к бабам. Да и пора было изменить обстановку, развеяться. За зиму, лето и осень вымотались на работе. И решили условники отдохнуть с шиком.
На следующее утро все четверо укатили из села поездом, взяв с собой часть заработанного.
Угорь с Любимчиком купили в складчину ящик водки и пили в своем бараке до одури.
Тимка их не навещал. Он заготавливал в тайге дрова на зиму. Для себя и Филина. Ему помогал Горилла.
Две недели. Затихло Трудовое. Лишь условники — работяги, те, кто по старости иль болезни не мог работать на делянах, заканчивали строить в селе контору госпромхоза.
Два десятка фартовых, прибывших в село в прошлом году, жили на дальних делянах, и в село их не привозили. Этих законников в Трудовом видели всего один день.
В бараках, кроме Угря и Любимчика, лежали двое фартовых. Одного придавило на деляне деревом — вальщик не рассчитал угол падения, второй бензопилою руку повредил.
Фартовые пили. Никто не наведывался к ним в барак. Да и зачем, коль ни шума, ни драки не слышно. По кайфу на душе потеплело. Разговоры по душам потекли. Заметив на плече Угря наколотую на лезвии ножа елку, Любимчик спросил: что это и для чего такая метка? Уж больно приметистая и красивая.
Угорь погладил наколку и, выпив свой стакан водки, крякнул и заговорил, прищурив глаз:
— Меня в закон фартовый на Печоре взяли. Я туда влип по ванькиной статье. Морду начистил одному. Начальничку. Поспорил с мужиками на склянку и оттыздил. Вот только бухнуть не успел. Замели. А на Печоре скентовался с фартовыми. В бега с ними слинял. В тайге охранника из погони пришил. И собаку. Пузо ей от пасти до жопы расписал. Еще троих из погони кенты на себя взяли. Те не трепыхнулись. После того меня — в «малину». Зауважали, падлы. Вначале хотели меня сдать охране на живца. Чтоб мной подавились, а от фартовых отвалили. Да я шибко склизкий оказался, — захохотал Угорь и добавил: — За то и кликуху свою получил. Одна она у меня за всю жизнь. — А елка? Откуда она? За что? — напомнил Любимчик.
— За того охранника-подлюку, какого я в тайге пришил. Как герб на кредитке: «Закон — тайга». Эту печать от Магадана до Мурмана и законники, и фуфло, как маму родную, знают. Имеется наколка — свой. В любую «малину» бери, не ссы.
— Ни разу такой не видел, — признался Любимчик.
— А что ты видел? Вот я пятую ходку тяну. Меня весь Север не то по кликухе, в рожу знает. А твое хайло тут впервой. Ты кто здесь? Мелкий фраер!
— Это с чего? — обиделся Любимчик. Его угристая, прыщавая харя покрылась пятнами.
— А с того, что, будь ты хозяином всей фартовой Одессы, на Севере, без обкатки, ты — шпана. Не дороже форточника.
— Ну, это ты загнул! Явный перебор, кент! Хозяин «малины» — шпана! Да ты трехаешь, лихуя! Не втирай баки. Хозяин «малины» и тут — бугор! У него навару боле, чем ты во всех делах имел. А потому не лепи темнуху, — встрял придавленный фартовый.
— Кого на Северах в закон взяли, тот — настоящий фартовый. Остальные — туфта!
— Ну, я в законных хожу с Ростова. Так ты трехаешь, что мы — падлы против северных воров? — поднял голову тот, что бензопилой повредился.
— Ты уже на Севере. Теперь не просто фартовый, а «вор». Но обкатка впереди у вас. Ее не просклизнуть.
— А что она стоит? Нам от нее навар будет иль общак она прибавит? — щурился придавленный.
— Обкатка, она как фортуна. От нее не отмажетесь. Кто выдержит, тот долго дышать будет, — загадочно процедил Уговъ.
— У меня это — третья ходка. До того на Камчатке кантовался. Вышку дали. Потом заменили ходкой, видал я всякое на северах. На Колыме тянул. Целых три зимы. Потом слиняли. Иначе — накрылись бы. Так вот, кто обкатку трассой на Колыме выдержал, тот и впрямь законник. Там из «малины», бывало, никто не выживал. А какие кенты были! Земля им пухом! Вот там попробуй дышать! Замучаешься. Тут редко жмурятся. Там всякий день — десятками, — проговорил придавленный.
— От чего так? — спросил Любимчик.
— От всего! С колотуна. Там же зима — весь год. Снег едва сойдет, комарье заживо сжирает. Хуже мусоров. Кровь хлеще бугров сосали. Зенки не раскрыть. А хавать нечего. Даже мышей жрали, кому везло. Барахло заживо сгнивало от сырости — летом. Оно там всего два месяца. Вместе с осенью и весной. Бывало, с трассы в барак ввалишься, до утра роба не просохнет, даже не оттает. Так и стоит дрыком. Вот там выживи. Чего здесь на понял брать? Чифир, водяру имеем от пуза. А там коньяк три косточки — кайф редкий. Ты пил денатурат? Вот он и есть этот коньяк. О марафете и не мечтай. Не фартило. Бывало, стыздит кто-то у охраны сапожный крем, не меньше стольника за него сгребет. Кайф!
— Сапожный крем — кайф? — округлились глаза Любимчика.
— Еще какой! Его на хлеб намажешь, как масло, и ждешь пятнадцать минут, пока все из него в хлеб впитается. Потом черный верх срезаешь тонким слоем, а оставшееся хаваешь. Кайф! Смак! Цимес! Вот это обкатка! Пудру, зубную пасту, шеллак — все жрали. А уж денатурат — слов нет. Это тут — лафа. Там не всяк сумел. Укатала Колыма кентов до смерти. А здесь что дрожать? Даже сявки жиреют. Один примус — мусора! Чего не дышать? Да тут лафовей, чем иной раз на воле!
— Ну и загнул кент! Съехал с шариков! Видать, Колыма тебе мозги отморозила! — захохотал Угорь.
— Там наш пахан загнулся. А уж вор был, каких теперь нет. По всему свету его знали. Медвежатник. Он, подлюка, царствие ему небесное, даже Эрмитаж обчистил. Со своими кентами. Всякие там штуки из рыжухи увел. И спустил их удачно. За кордон. А накрыли на туфте — на каком-то перышке, каким цари яблоки себе разрезали. Не захотел его пробухать и прижопил. А потом в пивнухе им похвалился. Там мент оказался. В штатском. И накрыли.
— А мой пахан теперь в Гастелло канает. Сущий дьявол — не кент. Сколько мусоров замокрил, счету нет. Из стопорил в закон взяли. За то, что легавых файно жмурил. Другого и не умел. Из шести ходок смывался. В бегах да в розыске только и дышит, — усмехнулся Угорь.
— А ты как в закон попал? — спросил Любимчика придавленный.
— С пацанов. На ювелирном. В дело взяли налетчики. Заезжие. Из Питера. Я местный был. Ну, законники их покрошили. А меня в закон взяли — в большом деле был.
— Во, падла! С двух «малин» шкуру содрал! — дошло до придавленного. — Тебе, паскуднику, видать, доля показалась малой, что налетчики отвалили. Вот их и заложил законникам. Те чужую «малину» накрыли, навар отняли, дали долю тебе, а за наколку — в закон взяли, мокрожопого. Так у тебя тройная выгода. Но я бы хрен такого фартовать взял.
— Почему?
— Кто заложил своих, кто, долю взяв, зашухарил, тот не законник.
— Я никого не заложил!
— Кончай темнить! Почему их замокрили, а ты дышишь? С чего тебя в закон взяли? Чего не размазали? Видать, пахан был без тыквы…
Любимчик молчал.
— Слушай, а как надыбали тебя налетчики? — спросил Угорь.
— Я крутился около ювелирного. По виду сразу понятно было, что башлей нет. Вот и подозвал один…
— Прямо на виду? Так-то вот взял и подозвал. Харя твоя ему глянулась, маслом на душу легла? Что туфту несешь? Поди, сам меж катушек застрял?
— Нарываешься, Угорь? — подался вперед Любимчик.
— Не дергайся. Осядь. Не то вломим, — пригрозил травмированный пилой. И сказал: — Предлагаю на разборку его! Вернутся кенты, пусть расколют падлу. Уж не утка ли подсадная? От него фартом не несет.
— Я это давно заприметил. Он, подлюка, бабу Филина сси- ловать хотел. Разве законник не знает, что это для нас — запад- ло! — вспомнил Угорь, высадив бутылку до дна.
— А ты что, в чистых остался? — хрипел Любимчик.
— Я ей в ухо въехал, — сознался Угорь.
— Да заткнись! Все мы тогда бухими были, — осадил Любимчик.
— Это верняк. Бухнули тогда славно. Водяры хоть жопой жри, вот только хавать было нечего, — засыпал Угорь на шконке.
Через полчаса он уже храпел на весь барак. Спали все, и только Любимчику не спалось.
Ему мешала уснуть мысль о разборке. Хорошо, если забудут фартовые о разговоре и обещании, а если — нет?
Он обдумывал множество всяких вариантов. Но ничего путного в голову не приходило.
Разборка… Без трамбовки здесь не обойтись. Бить его будут все. Больно и долго. Может, до смерти, а может, покалечат. Как-повезет.
«Может, слинять? Но куда, к кому? Кто примет? Мусора? Свои спрашивать не станут — виноват иль нет, раз кентам что- то показалось, теперь несдобровать», — подумал Любимчик.
В эту ночь он спал в своем бараке. Сжигаемый страхом и ненавистью, он решил отплатить спящим законникам за каждое обидное слово, за догадливость, за угрозу разборкой. И, сообразив, высчитав все, утром пошел к Тимофею проситься в зимовье.
— Кенты киряют. Я столько водяры не принимаю. Хочу один побыть, места осмотрю. Заготовлю силки и петли. Придете на готовое, — уговаривал он бригадира. И тот согласился.
Любимчик к вечеру был в зимовье.
А через неделю вернулись в барак Скоморох, Полудурок, Кот и Цыбуля.
Увидев пьяных кентов, не удивились. Но, откинув подушки увидел, что ни у кого из четверых не осталось ни капли денег.
— Проссали! Наше! Кто дал? — первым завопил Кот и кинулся трясти Угря.
Тот спьяну отмахнулся. Костя поддал посильней. Когда и остальные не нашли денег, в бараке поднялась драка.
К вечеру с деляны, словно назло, привезли фартовых в баню. Узнав, в чем дело, из-за чего трамбовка., тут же учинили разборку.
Никто и не вспомнил о Любимчике. Били тех, кого застали в бараке. Трамбовали за нарушение закона, требовавшего не воровать у своих.
Били жестоко. Трудно дался заработок. Мозолями, потом, усталостью. За все это, перенесенное, влипали в троих фартовых кулаки и сапоги. Брань, проклятия градом сыпались на их головы, вспухшие от ударов.
Никто из них не знал, не помнил, когда пропили башли кентов.
Свои заработки оказались на месте.
Угорь, теряя сознание, увидел входившего в барак Филина. Тот рыкнул на условников. Спросил зло:
— Какая падла меня из бугров вывела? Почему разборку сами делаете, козлы? А ну, ботайте, в чем кенты лажанулись, за что их трамбовали?
Когда Цыбуля и Кот рассказали все, бугор затылок скребанул, головой закрутил, вроде дерьма понюхал. И спросил:
— Сколько башлей увели?
— Кусков десять, бугор…
— Не-ет, сявки столько не поперли бы. Зассали б. Шибко явно. Им пары стольников хватило б нажраться до горлянки. Ну и кенты не сумели б столько просрать. Это ж всей «малиной» месяц бухать можно, — сказал, не задумываясь. И подогрел: — Кто-нибудь с вами канал?
— Любимчик! — вспомнил Угорь. И, придерживая руками гудящую от боли голову, трудно вспоминал разговор с ним, угрозу разборкой.
— А где он приморился? — спросил Цыбуля.
— Мне Тимофей ботал, что Любимчик в зимовье похилял. Сам навязался. Давно уж там, — ответил Филин и добавил: — Нет, этот не сопрет. До воли далеко. А в тайге башли без нужды. Куда их сунет?
— Он, падла! Он, хорек вонючий, слямзил. Больше некому! — завопил травмированный пилой фартовый и, потребовав двоих в свидетели, просил кентов отпустить его на день в зимовье.
— Век свободы не видать, расколю гада! — орал он.
Фартовые завтра утром должны были вернуться на деляну. А потому решили законники послать на заимку Тимофея и Гориллу. Эти разберутся. Не трамбовкой, по чести надыбают. Не станут выколачивать раскаяние.
Тимка согласился сразу. Гориллу уламывать пришлось. Но все же уговорили. И оба чуть свет ушли в тайгу.
— В зимовье канает. Вишь, дым из трубы прет, — глянул Тимка.
— Давай постремачим малость. Он, падла, в зимовье башли не держит. Это — как мама родная. На понял взять надо. Чтоб струхнул. Пойдет перепрятать подальше от зимовья, тут его и накроем, — предложил Горилла.
— А я уверен, что в зимовье он их держит. Такой тайге не доверит. Придется тряхнуть гада, — не согласился бригадир.
— Ладно, колонем козла. Но не сразу, — согласился Горилла и резко дернул на себя дверь зимовья.
Любимчик сидел у печурки. Увидел фартовых, побледнел. Вскочил, ударившись лысиной в потолок.
— Чего наполохался? Иль не ждал нас? Пришли глянуть, как канаешь тут, — прищурился Тимка.
— От людей отвык. Все зверье да птахи — мои кенты, — лопотал Любимчик, обливаясь потом.
— Ну вот и нарисовались, возникли, чтоб от кентов не отшибало, — сел Горилла к печке и расставил ноги.
— Как заимку держишь, ботай, — присел к столу Тимофей.
— Все в ажуре, — пристроился на чурбаке Любимчик и, поставив на печку чайник, понемногу успокаивался.
Чай пили молча, медленно.
— Как в селе? Без кипежа? Все в норме? — зыркнул Любимчик по лицам.
— Полный ажур. Кенты, видать, к цепким бабам подзалетели. До сих пор из Поронайска не вернулись. Душу отводят, — усмехнулся Горилла.
Любимчик вздохнул. И заговорил спокойнее:
— Я тоже думал смотаться в город. Но с мусорами трехать не хотел. Клянчиться у них — западло. Решил, обойдусь пока, — пытливо всматривался в лица законников.
Он понимал, что Тимофей мог прийти сюда в любую минуту, но вот Горилла? Этому тут вовсе делать нечего. Зачем прихилял в такую даль? Не ради трепа. Этот за просто так и угол не обоссыт. Но фартовые из города не вернулись. Значит, можно дышать. Да и не подумают на него. Их в оборот возьмут. Бухих. А для него даже кайф, что фартовые тут побывали — видели Любимчика на заимке. А это — отмазка…
— Угорь куда теперь лыжи вострит? — спросил он у Тимки.
— Дождется кентов и сюда, к тебе под бок. Промышлять станем.
— Ох и здоров он бухать! Склянку винтом, одним духом выжирает. У меня зенки на лоб лезли. Лихой кент! Те, двое, что в бараке канали с ним, так и не смогли. И я — кишка тонка, — признал Любимчик, все еще не понимая, зачем здесь возник Горилла.
— Завтра проверим, сколько у тебя пушняка. Где стоит провести вырубки? Много ль перестоя? И на карте все отметим. Прямо от зимовья начнем. Сушняк вам на дрова. А рубку где проведут, конями вывезем, — будто угадав, обратился Горилла к Тимке.
— Вы надолго теперь? — не выдержал Любимчик.
— А чего? Тебе чего? Покуда он тут хозяин! — указал Горилла на Тимку, рявкнув зло. — Сколько надо, столько будем.
У Любимчика мурашки по коже побежали. От пяток до лысины. Что-то очень зол Горилла. Сдерживается. А мурло аж пятнами взялось. Не с добра. На него, Любимчика, зверем зыркает, словно ищет слабое место, где ухватить.
Но Любимчик не простак. Перо всегда при себе держал. В кармане, под рукой. Будет кипеж, не задумается. Любого распишет. Хоть и законника. Своя шкура ближе.
Тимофей с Гориллой разговорились о тайге, зверях, их повадках.
Любимчик, заметив, что фартовые увлеклись трепом, вышел из зимовья.
Законники сразу прервали разговор. Тимка к окну прилип. Любимчик курил на пороге зимовья.
— А может, тряхнем падлу? Хватит темнить! — предложил Горилла.
— Не дергайся. Недолго осталось. Этот фраер — слабак. Сам отдаст. Не выдержит, — останавливал Тимка.
— Лады. Но завтра нам в селе быть: хватит дуру ломать! — свирепел Горилла. И, увидев появившегося в двери Любимчика, шагнул к нему, прихватил за горло: — Колись, с-сука, где башли кентов? Не то теперь же на нитки распущу, блядюга!
Тимофей головой покачал Сорвал Горилла его план. Несдержанный кент, горячий. От таких одна беда. Во прихватил фраера! У того язык до яиц вывалился. Морда синей фингала. Окочурится того и гляди. А какой с того навар? Ни башлей кентам, ни разборки над фраером.
Тимофей дернул Гориллу за плечо.
— Оставь дышать.
Бывший бугор сбросил руку.
— Колись, паскуда! Вонючка лысая! Иначе требуху на завязки пущу!
В долю секунды заметил Тимка сверкнувшее лезвие ножа. Успел. Перехватил. Выбил. И словно что-то отлегло, отвалилось. Открыл дверь зимовья, ногами вышиб лысого. Подцепил на кулац челюсть. Любимчик пошатнулся, въехал Тимке в ухо. Горилла сапогом в пах дернул. И, подобрав нож Любимчика, оседлал лысого.
— Кромсать будем лидера! — налились кровью глаза Гориллы.
Любимчик задергался. Глаза, как у зайца, округлились. Заорал что-то бессвязное.
— Заткнись, семя курвы! — схватил Горилла нос лысого и тут же срезал его.
Любимчик взвыл не своим голосом. А Горилла, въехав в ухо ему так, что лысый на время сознания лишился, заорал:
— Гони башли!
— Не брал, — мотал головой Любимчик.
Горилла в ту же секунду отрезал ему ухо.
— Еще один локатор, и все, придется ожмурить тебя. Хотя твоя шкура того и не стоит, — сказал, помрачнев. — Где башли, пидер?
Лысый присмирел. Молча хлопал глазами. Горилла, не уговаривая, отрезал второе ухо. И тут же направил лезвие ножа в горло.
— Ну, кобель резаный! Последний шанс! Где башли? — царапало лезвие кожу горла.
— Там, — кивнул головой на тайгу.
— Где там?
— Вон под тем сухим деревом.
Горилла встал, сорвал с земли Любимчика. И, не отпуская от себя ни на шаг, гнал пинками и тумаками к указанному месту.
— Неси! Как жопил, так и выложи! — долбанул ногой в спину так, что лысый, перелетев корягу, стукнулся спиной в ствол.
Дерево хрипло застонало, качнулось резко и вдруг повалилось, вывернув на свет отсохшие, прогнившие корни. Любимчик не успел отскочить. Сухой толстенный ствол вдавился в грудь, проткнув ее острым, как копье, суком.
На корне дерева повисла кирзовая сумка, которую так берег Любимчик для будущей жизни. Сколько надежд с нею связывал! Во многом себе отказывал, чтоб потолстела сумка. Туда ж украденные спрятал. Знал: под сухим деревом ни один зверь нору не роет. Да и человек, если на дрова спилит, до корней не доберется. А оно иначе получилось. Дерево выдало. Не стало прятать. Да и для кого теперь?
Любимчик лежал под деревом тихо. Устал дрожать. А уж как боялся смерти! Но она пришла, не предупредив. Не успел человек пожалеть о потере денег, судьба и жизнь отняла.
В глазах слезы застыли. Не сбылись надежды, рухнули мечты. На всю жизнь только боль и холод в награду. Да тоска… Серая, как пасмурное небо, что глядело из стекленеющих глаз.
Любимчик был? Чей? Теперь от него и кликухи не осталось. Даже глаза не закрыли ему кенты, уходя с заимки. Теперь в Трудовое спешили. К фартовым. Вернуть башли. Рассказать о случившемся.
Ох и помянут законники кента! На том свете до конца века икать будет. А соседи-покойнички со смеху надорвутся.
Проклянут покойника все условники. Фартовые всех «малин», пожелают такого, что черти от хохота пятки обмочут. И, никогда не вспомнив добром, забудут покойного, наказанного тайгой. Она всегда права. Ей всегда виднее. Она о том никому не расскажет. Смолчит.
К ночи Горилла и Тимка вернулись в Трудовое.
В бараке их ждали. Когда сумка Любимчика шлепнулась на стол кирзовым задом, Угорь вздохнул.
— Тут башли! — указал Тимка.
Законники бросились считать.
— Семнадцать кусков! Ого! Дышим, кенты! — завопил Полудурок.
— А сам фраер? Ожмурили? — поинтересовался Цыбуля.
— Накрылся. Тайгой, — развел руки Горилла и, глянув в угол, где спал Любимчик, добавил: — Хотел я его на перо взять, но тайга опередила, распорядилась по-своему.
Фартовые, подсев к столу, внимательно слушали, что случилось на заимке. И только Кот сидел в стороне, в который раз перечитывал письмо, полученное издалека.
Его не интересовал фартовый треп. Он думал о своем. Ночи без сна проводил. Одна мысль точила, не давала покоя. Через месяц кончается его срок. Он станет свободным. Куда податься?
«В «малину»? Она рано иль поздно снова затянет под запрет- ку. Конечно, можно выжить. Но сколько раз мог не выжить? Ког- да-то это кончится. Но, может, не стоит шутить с фортуной? Ее терпение не бесконечно. Может, пора остановиться? Ведь вот он — шанс! Его судьба дарит. Пока не все потеряно. В другой раз удача не улыбнется. Не все в жизни можно измерить тугими кошельками. А такой шанс, как теперь, ни за какие башли не купить. И не украсть», — вздыхал Кот.
Полудурок понимающе смотрел на Костю. Без слов дошло, отчего кенту даже бухать охота пропала.
— Сюда вытащишь иль к ней махнешь? — кивнул он на письмо.
— Там пришьют за откол. Не дадут дышать. Добро
бы меня. А если ее?
— Так волоки сюда. Давай вызов оформим. Пока бумаги туда-сюда ходят, ты уже вольный, — услышал Горилла.
— Мамаша у нее старая. Больная. Дорогу эту не вынесет…
— Что ж, из-за нее кайф ломать? Эти старые пердуньи весь век болеют, а скрипят дольше здоровых. Пусть она остаток на своей кочке скрипит. Вы ей помогать будете. В отпуск наведываться. Зачем тебе морока лишняя? С молодой женой надо вдвоем дышать. Чтоб никто меж вас не стоял, — трубил Филин, заглянувший в барак на огонек.
— Три хазы пустуют. Любую бери! — поддержал Полудурок.
Кот думал. Его «малина» взыщет за все. Ведь вот и сюда, в
Трудовое, грев подкидывали кенты. Его ждали. Считать фартовые умеют: знают, когда должен выйти. Приморись, и сюда нагрянут. За откол вмиг на перо возьмут…
— К нам ни одна падла не возникнет сама по себе. Тут и пропуск, и вызов нужны. Без тех ксив шагу не сделаешь. Да к тому же не ты один. У нас у многих тут семьи имеются. Без них — не дышать. Тебя тронут? А мы на что? Ждать станем? Все нынче одинаково дышим, — убеждал Горилла.
И Кот решился. Целый вечер писал письмо. Каждое слово обдумывал. К ночи голова гудела. Но утром отправил письмо.
Фартовые знали, что участковый уже привез с заимки тело Любимчика. Гориллу не допрашивали-, таежкое зверье так обезобразило лицо, что вопросов у следователя не возникло. Да и вскрытие подтвердило, что на теле покойного нет следов насилия и умер он от удара суком в область сердца.
А вскоре в Трудовом снова стихло. Одни законники работали на делянах — заготавливали лес, другие — промышляли в тайге пушняк.
Зимовье Притыкина оказалось тесным для фартовых. И мужики решили, пока не поздно, поставить хоть какую-нибудь пристройку к дому старика. Говорили об этом в селе. Но участковый и председатель сельсовета отмахнулись. Мол, без вас забот хватает. И решили обойтись своими силами.
Ночевали в палатках, пока снег не выпал. Строили вечерами.
От шума пил и топоров, от людских голосов пушняк ушел из угодий. А потому на промысел уходили далеко. Возвращались усталые. Но холода подгоняли. Приходилось торопиться. Спать ложились за полночь.
За пару недель поставили избушку. И когда над ней легла крыша, условники перебрались туда. Ночами в палатках спать уже невозможно: холод одолел. Вначале Полудурок не придал значения кашлю. Подумаешь, мелочь. Правда, кенты ворчали, что ночами спать мешает. А кашель не унимался. Он доводил до рвоты. Он изматывал. Он не прекращался ни на минуту. У Сашки начался жар.
Когда его положили спать у печки, фартовый уже бредил. Законники решили отправить его в Трудовое. Но Полудурок упирался. Ведь по больничным не шли зачеты. Значит, он позднее станет вольным.
— Отваливай, кент, дыхалку ты обморозил. В ящик сыграешь. Хиляй в Трудовое. Пока не поздно, — уговаривали Сашку условники.
И однажды он решился. Фартовые отпаивали его горячим чаем. И Сашка ненадолго засыпал. Он так измучился от жара и слабости, что даже вставал с большим трудом.
Условники хотели отправить его со Скоморохом. Но Сашка отказался и утром незаметно ушел с заимки.
К вечеру над тайгой разгулялась пурга. Она сорвалась внезапно. И, смешав в одно месиво тайгу и небо, осатанело билась в зимовье.
Условники сидели в тепле. Но разговор не клеился.
— Как-то там Полудурок? Успел ли доползти до села? — обронил кто-то задумчиво.
Вслух его никто не поддержал. Но на душе скребануло.
— Кончится пурга — надо в Трудовое смотаться. Узнать про Полудурка. И зачем одного отпустил? — казнил себя Тимофей.
Сашка, устав бороться с пургой, свернул к дереву. Сел под него перевести дух, согреть озябшие руки. И пригрелся в сугробе. Увидел во сне белый дом. Большой, воздушный. Какие в сказках бывают. Жить в таком не доводилось. Вокруг дома сад. Деревья в белом цвету. Рядом море. С белым песком у воды. Сашка шел по песку. Какой он теплый! Прилечь в него, упасть и зарыться с головой, с ушами, с сердцем. Быть может, песок очистит больную душу от прошлых бед. Ведь сколько на ней болячек! А может, припоздал очиститься? Перебор получился? Ведь вон как болит душа, щенком скулит. Видно, люди стареют, а душа — никогда. Ей одной нет сносу. Значит, стоит ее вымыть…
Песок лез в нос, уши, глаза. Настырной теркой скреб шею. До боли, до дыр.
— Ну, давай, родимый, шевелись. — Мелькнуло и погасло перед глазами лицо старухи, красное, в морщинах. — И куда занесло бедолагу? На погибель свою в пургу ходят. Очнись, — увидел он обледенелую собачью морду перед глазами.
Очнулся Сашка лишь на пятый день в доме лесничихи — старой, суровой Торшихи.
Толстая, рослая бабка, она одна управлялась с участком. Вырастила дочь. Та теперь на материке жила. Замужем. Троих детей имела. К бабке иногда приезжала. Всей семьей. А в остальное время старуха жила одна, как состарившаяся медведица в берлоге. В селе она бывала редко. Разве за солью в магазин приезжала. Все остальное имелось в избытке.
В этот раз она ездила на почту, отправила внучатам гостинцев. Когда возвращалась — пурга поднялась. До избы недалеко. Дорогу к ней вслепую могла найти и не беспокоилась. Но тут собака рванулась к сугробу. Рыть его стала. Выкопала мужика. Тот замерзал. Баба перекинула его в сани. И привезла домой. Думала после пурги отвезти в Трудовое. Но человек оказался больным.
Он бредил день и ночь. Из закрытых глаз текли слезы. Его душил кашель, бил озноб, а к ночи он горел от температуры. И бабка поняла, кто он и откуда. До нее иногда доносились новости из села.
Торшиха поила Сашку парным молоком с барсучьим жиром, натирала его адамовым корнем, пользовала зверобоем, малиной. Грела ему грудь раскаленной солью. А на ночь насильно вливала лимонник. Может, и стоило ей сообщить в Трудовое, что нашла мужика по дороге. Завалящего. Какому в человечьем жилье места не нашлось. Но не рискнула…
Бабка парила Сашку в бане березовым веником. Хлесткими ветками хворь вышибала.
У словник поначалу чувствовал себя неловко в мозолистых широких ладонях Торшихи. А она, намяв, напарив, напоив, запихивала его под перину, да еще на грудь фартовому заставляла лечь собаку. Та окорячивала законника, рыча на всякую матерщину в ее адрес. Грела по требованию старухи.
Сашка не знал, кто эта бабка, почему свалилась над ним, помиравшим. Зачем, за что и для чего лечит его? Ведь он не просил. А она даже навар себе не обговорила.
Когда он не мог ходить первую неделю, горшок за ним выносила. Молча, не попрекая, наверное, как мать.
Ночи не спала. Сидела рядом, пока Сашка был плох.
К Полудурку никто в жизни так не относился.
Торшиха ухаживала за ним, как за кровным сыном. И даже собака безропотно грела грудь фартового, понимая, что ни одна грелка с ней не сравнится.
Через неделю кашель стал мягче и реже. Он не выбивал уже из глаз снопы искр, не вызывал рвоту. Сашка, понемногу оттаивая, начал чувствовать свое тело.
Выросший сиротой, он впервые потянулся сердцем к теплу чужой матери, не задубевшей в одиночестве. И, понимая, чем обязан ей, боялся лишний раз открыть рот.
Но бабка угадывала его желания. Кормила досыта, смотрела, как за большим ребенком, попавшим на свою беду в лапы болезни.
— Вот бы мне такую маманю! — вырвалось как-то у него невольное.
— А может, я и есть твоя маманя?
У Сашки челюсть отвисла от удивления:
— Как?
— Да я уж сколько лет у баб роды принимала. Много ребятишек моих нынче совсем взрослые. Навроде тебя. Знахарка я, сынок. За то и выслали меня. Вначале судили. Десять лет в лагере сидела. А потом — сюда, в Трудовое. Чтоб не мешала врачам людей гробить. С меня и тут подписку взяли, что не стану я своим черным делом заниматься, роды принимать. Я и дала. В то время в Трудовом условники да ссыльные жили. Сплошь мужики. Им рожать Бог не велел. А и ты не сказывай, что тебя выходила. Не то меня снова упрячут.
— А дочка как без вас росла?
— У сестры моей. Вместе со своими вырастила, выучила. Мужик мой давно умер. В реке потонул. Я тогда молодой была. С горя чуть не свихнулась. А тут старуха, знахарка деревенская, к своему делу меня приспособила. Сама вскорости отошла с миром. А я все мучаюсь. Копчу небо. Может, и надо. Чтоб таким, как ты, помочь. У тебя, сынок, не тело, душа поморозилась. Об том ты, бедолага, плакал, когда без сознания был…
Сашка не знал, что искали его в тайге фартовые. Он забыл о них. Ему впервые было тепло. Словно в родной дом попал после многолетних скитаний и бурь.
Бабка Торшиха, несмотря на долгие годы одиночества, любила посмеяться, умела сострадать, хватало ее ума на добрые советы.
Как-то полюбопытствовал Сашка, достает ли ей заработка на жизнь. Бабка, улыбаясь, ответила:
— А я на деньги, что зарабатываю, не живу. На них никто бы не прокормился. Вот и посылаю внучатам на конфеты. А сама с огорода и тайги кормлюсь. Они дают сколько мне надо. И картоху, и капусту, лук и морковку, чеснок и свеклу. А тайга — грибы, ягоды и орехи. К тому же хозяйство свое имею. Корову, свиней, кур, гусей. Даже десяток ульев держу. И не голодаю. Еще и продаю лишнее. На муку и соль, на тряпки, какие надо. Н адысь картоху убрала. Раньше по тридцать мешков сбирала. Нынче — пятьдесят. Капусты тоже избыток. Продала. Да мед, да яйца. Да молоко. Каждый день набегает. На книжку кладу. На черный день.
Бабка показала сберкнижку. Сашка удивился: ведь знала, кто он, а доверяет!
Однажды, когда Сашка уже вставал, она спросила:
— А почему, говоришь, мужики тебя зовут Полудурком? Зачем дозволяешь обзывать себя?
Сашка сел напротив:
— А кто же я, маманя? Не просто Полудурок, а целый дурак! Потому что сам себя в петлю сунул.
— Молодому ошибаться можно. Хорошо, если успел одуматься. Вот ты вылечишься скоро. Но телом. Душу сам лечи, с Божьей помощью. Будет душа чистой, никакая хвороба не привяжется.
Лишь через три недели ушел от бабки Сашка. Прощаясь, руки женщине целовал. И глаза. Усталые, добрые. В них прозрачные слезы дрожали.
— Навещай, сыночек. Покуда ты был, жила человеком. А теперь снова смерть ждать стану. Да Бога о кончине просить.
— Я скоро приду, маманя, — обещал Сашка.
— Когда, голубчик ты мой?
— Свободным приду, — обещал Полудурок.
— Насовсем приходи. Найдешь жену себе и приходи. Как в свой дом. К матери. Я ждать стану. И постараюсь дожить. Чтоб пирогами вас встретить…
Сашка постарался уйти поскорее. Когда он к вечеру вошел в барак, трое кентов со шконок слетели. Волосы дыбом, глаза навыкат.
— Сгинь! Смойся, жмур! Мы тебя не мокрили. Душу твою за упокой честь по чести помянули. Чего нарисовался? Кого за собой уведешь? За кем пришел? — лопотали фартовые.
— Да не окочурился я. — Он рассказал кентам, что с ним случилось. Вошедший в это время участковый, стоя незамеченным в темном углу, долго слушал рассказ Сашки.
— Дай Бог здоровья твоей бабке. За то, что уберегла, не проехала, не струхнула взять тебя в дом. Обязанником ее ты стал. И покуда живешь тут — наведывай ее. Помогай.
Сашка сидел понуро. После Торшихиного зимовья барак казался неприбранным сараем.
— Пойду к кентам на заимку. Верно, и они меня похоронили, — грустно усмехнулся Полудурок.
И начал собирать рюкзак. Но участковый словно вырос из- за спины:
— С завтрашнего дня пойдешь работать на пекарню. Помощником пекаря. На заимку мы другого человека уже послали.
Сашка смотрел на участкового, не зная, верить или нет услышанному. Со следующего дня он работал в пекарне. Замешивал тесто, раскладывал его в формы, закладывал в печь. Следил, чтоб не подгорел. И выгружал готовый хлеб на полки.
Возвращался в барак поздно. Нес под мышкой горячий каравай. И тут же, едва положив его на стол, падал на шконку.
Кажется, только лег, а уже вставать надо. Тело не успевало отдохнуть. Но через неделю втянулся. Перестал обливаться потом.
Никто из кентов не знал, как нелегко дается хлеб. Как трудно было заставить себя не уйти из пекарни. Зато в первый же выходной, положив в рюкзак три каравая, никому ничего не сказав, ушел в зимовье, к Торшихе.
— Пришел, сынок! Спасибо тебе! И хлеб принес! Вот добрая душа, — радовалась лесничиха.
— Этот хлеб особый, маманя! Я сам его испек. В пекарне теперь работаю. Уже девять дней…
Бабка поцеловала хлеб, потом — Сашку: троекратно, по- русски и, перекрестив его, сказала:
— Хороший хлеб лишь в добрых руках выпекается. Дай Бог, чтоб люди твоим хлебом наедались и довольны были.
С тех пор каждую неделю, как матери, как самому суровому эксперту, носил свой хлеб Сашка в зимовье — к Торшихе. Та подсказывала ему старые рецепты. Как испечь хлеб, который никогда не будет кислить. И плесневеть. Открыла секрет, как выпекать хлеб, не черствеющий по две-три недели.
Сашка не просто запоминал, он записывал все, что говорила бабка. А потом не раз в Трудовом вспоминал ее добрым словом.
Однажды, когда до конца работы оставалось совсем немного — лишь убрать пекарню, Сашку позвал участковый.
— Вы — свободны. Получите документы. Если захотите остаться — рады будем. Нет — получите расчет…
И только теперь, в кабинете, вспомнилось, что перестал он считать дни до воли. Забыл? Но почему? Даже смешно стало.
— Так вы остаетесь?
— Остаюсь. Но не в Трудовом. Неподалеку буду, — забрал документы и вышел из кабинета.
Уже стемнело, когда Сашка пришел в зимовье. Бабка словно ждала его. Свежий чай заварила. Его любимых ватрушек напекла — с малиновым вареньем.
— Я насовсем к тебе, маманя! Я свободен! Примешь?
— Сашенька, Шурка мой! Не обманул! Вернулся. Вот угодил, мальчонок мой! А как же теперь пекарня без тебя?
— Я же не один там работал. Что сам умел — других научил. Пекарь — человек хороший. С ним село без хлеба не останется,
— Спасибо, Саша. Но в тайге хозяевать молодому — дело нелегкое. Не принуждайся из-за меня. Мне немного осталось жить на свете. Я ить и в тайгу от людей ушла. Шибко они меня забидели. Видеть никого не хотела. А у тебя —
другое дело. Жизнь только началась. И пусть твой путь будет светлым, не то что мой, — потемнели глаза Торшихи.
Ей вспомнилась женщина. Молодая, нарядная, в крутых кудряшках на маленькой голове. Она приехала в деревню на легковой машине. Искала знахарку. Ей и указали дом Торшихи.
Жещина была городской. Но жила одна. Любовника имела. Большого начальника. От него и забеременела. У начальника — семья. Побочный ребенок всю жизнь ему изломает. Вот и решила избавиться. Пусть Торшиха поможет. Обещалась заплатить щедро.
А знахарка встала багровая. Рассвирепевшей медведицей на бабенку пошла:
— Я не душегубка! Таким черным делом не занимаюсь! Не убиваю детей! Дал Бог дитя — рожай его. Встари — радостью будет. Я греха на себя не возьму! Грех блудом заниматься! Еще больший грех — душегубствовать!
Открыла дверь и вытолкала из избы чужую бабу.
Та в соседнее село поехала. Уговорила одну. А помирая в больнице, виновницей своей смерти назвала Торшиху…
И ничего не сумела доказать баба. За знахарство упекли. За то, что людям помогала выжить…
С тех пор ни к одной бабе с советом и помощью не подошла. Не слушала их просьб. И в Трудовом никого не лечила.
Надолго, до конца жизни возненавидела блядешек и любое начальство.
Бабка вместе с Сашкой ходила в обход угодий. Свой участок она знала не хуже самой себя и берегла A-о от всяких бед молитвами и тяжким трудом, от которого не сходили с ладоней мозоли, трескалась кожа на руках. Колом вставала спина и болели ноги.
Она никогда не ругала тайгу, жизнь и работу. Она терпеливо несла свой крест, прощая тайге свои болезни и усталость. Она обижалась только на людей. А потому ни с кем не общалась. И никого не признавала.
Она любила только тайгу. Еще внуков и дочь. Но они приезжали редко. А тайга была всегда.
Что потянуло бабку к Сашке? Да просто поняла, что среди людей он так же одинок и никому не нужен, как и она. Иначе не валялся бы в сугробе в пургу.
Выходит, тоже кому-то не потрафил: выгнали, отпустили из жилья больного. От людей уходят те, у кого остыло сердце к ближнему. Кому смерть стала роднее их и ближе. Кто перестал слышать смех и слезы. Кого не грело их тепло, а холода и так хватало. Кто предпочел покаяться сугробу, но только не раскрыть душу ближнему, чтоб не заплевали, не осмеяли, не вышибли ее из больного, слабого тела.
Не все умирают в сугробах. Холод снега — еще не смерть. Лежащий в сугробе — не всегда покойник. Пришелец в тайге бывает своим. И только в человечьем доме голодают в сытости, замерзают в жару души… Льются слезы в подушки. А на головах — целые сугробы снега никогда не тают. Такое умеют только люди. И бабка с Сашкой старались избегать общения и встреч с ними.
Сашка больше не вернулся в Трудовое. На редкость быстро и легко забыли его фартовые. Он перестал принадлежать им. Он стал чужим. Понятным лишь дремучей тайге и Торшихе.
Устав от бед, он нашел в жизни свое место, признавшее и полюбившее его…
Условники на заимке теперь почти не вспоминали о нем. Поняли по-своему его откол; и причину.
Одного отпустили: в пургу сдохнуть мог, да и от слабости и болезни свалиться. Никто не помог, никого не оказалось рядом в лихую минуту. Вот и не смог простить обиду. За такой откол на разборку не вытащишь. Он вроде рядом, неподалеку остался. И в то же время — его нет.
А на заимке жили мужики. Охотились. Освоили новое место. И кажется, привыкли к нему. Не торопились в Трудовое, кроме Тимки, который, не пропуская выходных, ходил в село. А через день возвращался в зимовье.
Трудно далась притирка в бригаде лишв-Угрю. И хотя промысловики работали вместе уже давно, Угорь так и остался чужим.
Его не позвали даже к последнему костру Кота. Тот собирался из зимовья следом за охотоведами, передавшими приглашение участкового прибыть за документами.
Костя ел куропаток, изжаренных на костре. Сегодня его кормили досыта, про запас.
— Вернешься? — спросил Тимофей.
— Не стану темнить. Линяю насовсем, — ответил тот, вздохнув.
— Где приморишься? — спросил Скоморох.
— Настя предложила — к ней нарисоваться. Но я не хочу.
— Так теперь куда лыжи востришь? — не выдержал Цыбуля.
— На самый Север хочу. Там буду капать…
— Фартовать станешь? — поделился куревом Тимка.
— С бабой не пофартуешь. К тому же она мать с собой берет. Так что в бабьей кодле дышать стану.
— Ты хоть списался с кем? Берут тебя? Иль наобум? — допекал Тимка.
— С кем спишешься? Кому нужен фуфловник? Ни отвечать, ни читать не станут. А и прочтут, задницу моим письмом вытрут. Вот теперь поеду. Разузнаю, договорюсь, устроюсь и вызову свою бабью «малину».
— Тебе жилье надо. Хазу. А без росписи одному не дадут ее. Придется в общаге кантоваться. Так что ехать к Насте тебе придется.
— Вот, черт, не подумал, — крутил головой Кот, морщась, как от зубной боли.
— Я не удерживаю тебя, не фалую в Трудовом канать. Но сам смекни. Тут жилье дадут. Заработки имеешь. Притритесь друг к другу. Задницы прикройте, а потом шмаляйте на все четыре стороны. Хоть на самый юг. С башлями где угодно кантоваться можно, — советовал Тимка.
— Так и сюда без росписи не вытащишь ее. Мусора слышать не захотят, — опустил голову Кот.
— Легавого я на себя возьму. Нашего. Подмахнусь, сфалую. Иль Дарья… С полгода потерпи тут,
— Настя не хочет, чтобы мать знала, кем я был.
— Пусть плесень на материке побудет, покуда вы определитесь.
— Одна не поедет…
— Что же до сих пор язык в сраке держал? — психанул Тимка.
— Черт меня знает…
— Слушай, кент, валяй в Трудовое, закажи телефонный разговор по межгороду, объясни своей ситуёвину. И пусть катит сюда. Ксивы ей сделаем. Пусть в Хабаровск привалит. Туда за нею смотаешься в один день.
— Не поедет без документов, — отмахнулся Кот.
— A-а! Была — не была! Я с тобой в село! Сам с твоей трехать буду. Если любит — поверит! Я ей все нарисую, что делать надо. Поймет, — решился Тимофей.
— Она ж недоверчивая! Деревенская. Тебя не знает, — залопотал Кот.
— Ништяк. Мне бабы верят.
Костя понемногу повеселел.
— Последние дни в холостых ходишь. Одну неволю на другую меняешь. Так хоть в последние дни свободой попользуйся. Бухни! — хохотал Цыбуля.
— Отвык. Не до того!
— Чего с панталыку сбиваешь кента? Какое там кирять? Ему нынче на зуб брать нельзя. Наши легавые тоже не пальцем деланы. Заметят, что под кайфом, хрен, а не пряники получит. А ему дом нужен. Бабе работу выхлопотать. Хмырю кто поможет? Думаешь, ксивы получил и все? Козел! Ему про водяру теперь не вспоминать. Баба — не кент. С него по бухой не сботаешься, — убеждал Тимка.
Допоздна засиделись в эту ночь промысловики. Курили, спорили, советовали.
— Я тебе на всякое могу кусок дать. Чтоб обзавелся в доме нужным. Мы с Дарьей и нынче все подкупаем. Хотя, казалось бы, не на голом начали…
— Я тоже помогу, — пообещал Цыбуля.
— Дайте вытащить ее, — засмеялся Кот.
Лупастые, как девчонки, звезды подмигивали людям с темного неба. Они будто успокаивали, ободряли охотников.
Последняя ночь в тайге. А может, вовсе не последняя? Может, вернется сюда человек? Словно спрашивая друг друга, качали головами хмурые ели.
Костя встал с чурбака. Пора спать. Завтра в село. Путь не близкий. Надо отдохнуть. Он пошел к зимовью, сдирая на ходу задубелую на спине от мороза брезентовку, и вдруг что-то метнулось на голову. Черное. Тяжелое. Упругое. В шею впилось. Сук? Нет. Кровь по спине потекла. В глазах зеленые огни засверкали.
— Кенты! — только успел крикнуть и упал в снег.
Кто-то громко матюгнулся рядом, сорвал с шеи мягкую тяжесть и теперь втаптывал в снег рысь, промышлявшую добычу у самого человечьего жилья.
— Кот! Ты дышишь? Кот! Кент!
— Дай огня, Скоморох! — кричал Цыбуля.
— Несу!
— Сюда свети! — дрожал голос Тимки.
— Оженила, лярва! Кажись, сонную артерию порвала, — ахнул Цыбуля.
И тут из зимовья вышел Угорь.
— А ну, отойдите, — расстегнул брюки и стал мочиться на рану, покряхтывая, ругаясь.
— Ты что, охренел? — вылупился Скоморох.
— Верно делает, — остановил Тимка и нагнулся над Костей. — Жива сонная! Тащи рубаху! Перевязать надо!
— Погоди с рубахой! Давай еще! Рванье промыть надо. Потом, когда обсохнет, перевяжем. Да и то не враз тряпкой. Пепел от костра возьми. Чистый, без углей. Он быстро стянет, — советовал Угорь.
Через десяток минут Кот пришел в себя.
Говорить не мог. Болела шея и голова. Ныли плечи. Костя смотрел на мужиков, не понимая, что с ним случилось.
Утром ему снова промыли шею мочой, присыпали пеплом. Костя к обеду почувствовал себя лучше. Уже мог говорить, есть.
Угорь хлопотал около него, понимая, что этот момент упускать нельзя. Потрафишь кентам — будешь дышать. Нет — так и останешься один в «малине».
Лишь на следующий день Тимка с Котом ушли из зимовья.
На заимке оставались трое фартовых.
— Ты, Цыбуля, вместо меня кентов держи. Смотри, чтоб без кипежа, чтоб все в ажуре было. Я мигом крутанусь. Угря не дави. Вроде принюхались за последние дни. Пусть с вами в зимовье канает…
Фартовые, встав на лыжи, нацепили на плечи рюкзаки.
— Удачи тебе, Кот. Да сохранит тебя Бог! Прихиляешь к нам иль нет, дыши вольно. Тайга с тебя уже сняла свой навар. Но дышать оставила. Хоть и показала, что возникать в ней тебе уже ни к хренам. Размажет. Простилась. Не знаю, свидимся ли? Но пусть фортуна по-бабьи не обойдет тебя удачей. Вали. На хазу. Авось не навек прощаемся, — обнял Скоморох.
— Под запретку не попадай. Коли слиняешь, черкни. Нужен грев станет — пришлю, — подошел Цыбуля вплотную.
— Не хворай. Канайся здоровеньким! — пожелал Угорь с порога.
В блестках инея тихая, настороженная тайга смотрела на фартовых, уходивших в село.
Костя, пройдя немного, остановился, оглянулся на зимовье. Вздохнул, вспомнив свое, и пошел быстрее, торопясь от прошлого: темного, жуткого.
Каждый человек старается скорее попасть из ночи в утро. Тьма отпугивает все живое. Но не фартовых. Они не любят день. Утренний рассвет не всегда радостен. А ночь скрывает следы и прошлое. Вот только паЛять… Она и ночью разрывает тьму. Она высветит во сне самые затаенные и скрытые от всех уголки души. Она мучает, лишает сна и покоя. Она заставляет выжить иль умереть. Она никого не щадит. От нее не уйдешь, не убежишь, ее не заглушишь.
Костя спешил за Тимкой, не желая отставать. Тот изредка оглядывался, сдерживая шаг. Ждал.
А Коту неловко. Ведь вот и он когда-то, вместе с другими фартовыми, выгонял Тимофея из барака, выводил из закона, трамбовал. А в тайге и на рыбалке десятки раз без него мог попасть в беду.
Молчал Тимка. Не поминал прошлого. Словно и не было ничего. А Коту от того не легче. Иной раз лучше бы оттрамбовал. Но нет. Помогал. Вот и теперь ради него в село пошел. Самому не надо. Опять же его, Костину, судьбу устроить. А кто доя него Кот? Что имел с него Тимка? Да ни хрена, кроме мороки. А ведь не обязанник. В одной «малине» не были. На дела не ходили. Вместе в ходке? Так и что? От того навара Тимоха не имел. Ни разу положняк с ним не делил. Добро бы, бугор про него, Кота, вспомнил. Так нет. Тимка на себя взял. Всех держит…
И Косте вспомнилось, как уговаривал Тимофея на бригадирство. Хорошо, что он сфаловался…
Костя смотрел на Тимку виновато. Знай Настя, сколько горя натерпелся бригадир, удивилась бы терпению человека. А Тимка даже ни разу не попрекнул.
— Перекурим? — предложил Тимофей внезапно.
— Давай, — остановился Костя.
— Допекает шея?
— Да черт с ней. Заживет. Вот когда на нее две бабы сядут, тогда спросишь. А теперь — мура. Терпимо.
— Держи, — протянул Тимофей папиросу и сказал, смеясь: — У тебя — две бабы. Обе заботчицы приедут. А к моей нынче брат просится. С материка. Опомнился под сраку лет. Пенсию хочет заколотить поприличней да поскорее. Мол, потерпишь меня три зимы, не объем… Вот гад! Меня не спрашивает, паскуда! Вроде он — хозяин уже.
— Ну а ты как?
— Да просто! Написал мудаку все, что о нем думал. Напомнил козлу прошлое. И пообещал, коль вздумает возникнуть в селе — мозги на уши намотаю, выколочу последние. Классную трамбовку обещал. За все разом. Чтоб до пенсии на колесах сидел, сучье вымя!
— Дарья знает?
— Кой там! Не дал я ей то письмо. Сам отправил, как мужик мужику. И трехнул, чтоб вытряс из калгана адрес наш и сеструху свою, какую все годы изводил прошлым. Она чище всех. И не ему, задрыге, ее попрекать. Говноед, не брат он ей!
— А ведь и я перед тобой лажался не раз, — признался Костя.
— Не ты один. Но хоть дошло, доперло. И то ладно. Но я — мужик. Выжил. Этот хорек затуркать мог.
— Ни хрена! Дарья не без калгана. Такую не собьешь с тропы. Выжила. Сильней иных кентов оказалась. Не гляди, что баба!
— То верно! Она и меня морила. На понял брала. Долго признавать не хотела. Все испытывала. А все потому, что даже на родне обожглась, чужому подавно не верила…
— А мы не такие разве? — вздохнул Костя и, сделав последнюю затяжку, выкинул окурок, пошел вперед, наклонив голову.
В Трудовое они пришли уже ночью.
Кот в темноте, нашарив свою шконку, упал и через пяток минут уснул безмятежно. Сколько он спал? В бараке ни у кого часов не было.
Проснулся от окрика, суматохи, поднявшейся в бараке. Кто-то грубо сдернул его со шконки:
— Встать!
Милиция шмонала всех и все. Натолкнулись на рюкзак Кота. Вытрясли на шконку мех. И, подталкивая в спину, повели, погнали на выход.
— Что? Не удержался? Решил перед отъездом слямзить? Думал, успеешь, не хватятся? — побледнел участковый.
— Утром сдать хотел, — выдавил Кот.
— Не ври! Говори, кто с тобой в деле был? Где остальная пушнина?
Косте казалось, что он спит. И видит дурной сон.
— Чего заткнулся? Кто поделыцик?! — орал участковый.
Фартовый молчал. Он давно не был в делах. Он решил завязать с «малиной». Почему ему хотят приклеить чужое дело, о котором он не знал ни сном ни духом?
— Молчишь? Ничего, разговоришься! — вскочил из-за стола участковый.
— Я ночью с деляны пришел.
— И тут же в дело? — перебил милиционер, внезапно появившись за спиной.
— Спать лег сразу.
— Ты кому-нибудь эти байки расскажешь. Но не мне!
В глазах черные круги поплыли. Резкая боль в шее, словно разрядом, сковала тело.
Удар в висок был неожиданным. Костя пошатнулся.
Второй удар в челюсть сбил с ног. Кот лежал на полу, ничего не видя, не слыша. Кровавое пятно на рубахе, обмотавшей шею, заметно увеличивалось.
Тимка, заглянувший в Кабинет, застыл на месте. Хотел поговорить с участковым о Косте. А тут…
Лицо Тимофея побелело, исказилось. Он вошел медленно, легко, словно готовясь к прыжку.
— За что кента угробил?
— Вон отсюда! — заорал участковый испуганно.
Тимка придавил его к стене столом. И, перегнувшись к нему, сказал тихо:
— Ты это вспомнишь, падла!
— Я тебя вместе с ним сгною! — вырвалось у участкового, и он нажал кнопку на аппарате.
Тимофей не стал ждать. Выскочил в дверь, сбив с ног входившего милиционера. И тут же влетел в барак фартовых.
— Кенты! Шухер! Мусора Кота размазали! Сявки! Всех фартовых села — на катушки! Легавых брать на гоп-стоп!
Сявки тут же шмыгнули из барака по домам. Пятеро фартовых, уже вытащив из нычек перья, спешно одевались.
Тимка уже выходил из барака, когда туда ворвалась милиция.
— Ложись! Стрелять буду! — грохнул предупредительный в потолок.
Условники повалились кто где стоял.
— Всех в клетку! Всех в браслеты! — орал участковый.
Милиционеры, держа наготове оружие, выполняли приказ.
Когда всех условников по одному увели в милицию, Горилла уже дозвонился до Поронайска.
Кравцов понял все с полуслова и, торопливо сев в машину, бросил шоферу коротко:
— В Трудовое…
Уезжая, успел сказать прокурору, что снова в Трудовом участковый превышает служебные полномочия. Попросил сообщить в горотдел.
Горилла не пошел в милицию. Он видел, как вели туда фартовых. Всех до единого.
«Приедет ли Кравцов? Вспомнил ли меня? Обещал быть вскоре. А вдруг осечка?»
Горилла подошел к работягам-условникам. Ему хотелось узнать, за что замели фартовых. И услышал, что сегодня ночью обокрали госпромхозовский склад.
Вся пушнина до последней шкурки исчезла. А все замки на месте. И ни одного следа не обнаружила милиция.
Кравцову еще рано утром стало известно о случившемся. Участковый позвонил прокурору. Собирался к обеду выехать. Были другие заботы и дела. Но звонок Гориллы сорвал. Понял: медлить нельзя.
Кравцову вспомнились прежние участковые Трудового. Оба были убиты. Третий знал о том.
«Вроде сдержанный мужик. Никогда руки не распускал. Знал, что может случиться. Фартовые такого не забывают и прощать не умеют. Если не соврал Горилла, то и этого убьют. Найдется лихая голова, кому честь воровская дороже жизни покажется. Это трасса доказала. Хотя… Сколько времени прошло! Многое изменилось с тех пор. Да и уберут участкового в глухой угол. Спрячут от мести воров. Сам не новичок. С оглядкой жить будет. Но если убил — под суд пойдет. Из органов выкинут. Даже если не убил, а покалечил, из участковых выкинут. Не жить ему в Трудовом. Эх-х, баранья башка! Выколачивать признание решил! Так ли это делается? Разве кулаки смогут заменить недостаток знаний? Все же милиция есть милиция», — вспомнилось Кравцову свое прошлое. И в очередной раз взглядом поторопил шофера. Тот выжимал из машины все возможное…
— Пить, — попросил Костя тихо и скребанул рукой по шершавому, давно не мытому полу. — Пить. — Язык колом
в горле стал.
Но в кабинете никого. Пусто. О нем забыли. Кот открыл глаза. Серые стены наваливались, крутились перед глазами.
Чье-то бледное лицо застыло в двери.
— Пить…
— Не могу. Начальник не велел, скривилось лицо. А может, это только показалось.
Кот попытался оторвать голову от грязных досок. Но теперь до его слуха донеслось отчетливое:
— Лежи тихо! Не трепыхайся!
Костя уронил голову на обессилевшие руки. В голове звон, шум, брань, словно за стеной десяток «малин» разборку чинят. И вдруг как кто пером по стеклу провел — визгнули тормоза. И чей-то испуганный голос крикнул надрывно:
— Ребята, кончай, Кравцов тут!
Чьи-то сапоги громыхали совсем рядом.
— Этого чего не убрали? — услышал Костя голос участкового.
— Куда?
— Учить тебя? Идиот!
И тут же смолк голос. В дверь вошел человек. Поздоровался глухо и коротко потребовал:
— Включите свет.
— Пить, — простонал Костя, теряя сознание.
— Позовите дежурного! Пусть уберут вора! Распоясались, бандюги! — рыкнул участковый.
— Теперь уж подождите, — остановил Кравцов и, налив из графина воду, понес Коту. Наклонился. Глянул в лицо. Осторожно поил.
Костя глотал воду жадио, не видя лица и рук человека, сжалившегося над ним.
Игорь Павлович потемнел лицом.
— Кто ж это так избил вас? — покачал он головой.
Костя с закрытыми глазами, с запекшимся от побоев лицом
повернул голову, застонал и рукой указал в сторону стола участкового.
— Врача вызовите! Срочно в больницу! И молитесь, чтоб жив остался! Слышите, участковый? Не только я, враги вам не позавидуют, если этот человек умрет, — пообещал Кравцов.
Когда санитары вынесли Кота из кабинета, Игорь Павлович позвонил в горотдел. Потребовал, чтобы сам начальник милиции срочно приехал в Трудовое.
— Так! Значит, вам, молодежь, преподают здесь наглядные примеры расправы? — спросил он милиционеров, прячущих сбитые в кровь кулаки. Те молчали. — Есть еще задержанные?
— Всех взяли: Кто был в бараке, — хмуро отозвался участковый.
— Госпромхоз обчистили. Дотла. А замки на месте. Этот, Кот, как раз ночью в Трудовое вернулся. С заимки. У них два дня назад мех вывезли охотоведы. Подчистую. А у него полный рюкзак пушняка. Спрятанный под койкой. Он залез. Ворюга! Кто же еще? За два дня много ль возьмет на участке? — завелся участковый.
— А сколько украдено? — поинтересовался Кравцов.
— До хрена…
— Поточнее, — осек Игорь Павлович.
Участковый достал список. Прочел.
— И это все в рюкзаке поместилось? — съязвил Игорь Павлович.
— Не один был. Это и дураку понятно. Только подельщика не назвал. А может, и не одного. Вы посмотрите, на какую сумму совершена кража! — окреп голос участкового.
Кравцов встал, сказав, что хотел бы осмотреть склад. И вспомнил о задержанных милицией:
— Всех освободить. Кража меха — не моя подследственность, но первоначальные следственные действия я сделаю. Вы, участковый, будьте готовы к тому, что я привлекаю вас к уголовной ответственности за должностное преступление, связаннее с насилием. Постановление я уже вынес.
Участковый ничего не ответил. Глянул искоса на Кравцова. И когда Игорь Павлович закрыл за собой дверь, сказал ему вдогонку:
— Не дьявол, козел магаданский! Какой дурак тебя в прокуратуру вернул, если ты и сегодня всякой сявке в обязанниках остался!
Участковому не хотелось уезжать из села, где получил дом и неплохо устроился. Где происшествий в последнее время почти не было. Случались пьяные драки, устраивали фартовые разборки. Но не больше того.
«Может, обойдется? Может, остынет этот колымский черт? Говорят, что он дела фартовые как орехи щелкает. Что у него никогда не бывает висячек. Счастливый, гад. Мне б так! Разве работал бы в Трудовом?» — оглядел убогий кабинет участковый. И, увидев еще не ушедших милиционеров, сказал: — Выпустите зверинец из клеток! А Тимоху — ко мне!
Когда бригадира ввели в кабинет, участковый деланно удивился:
— Зачем его в браслетках держите? Это же бригадир! Уважаемый, свободный человек! Снимите! Это недоразумение!
С Тимофея сняли наручники, участковый предложил папиросу.
— Прости, Тимофей! Накладка вышла. Все ошибаются. И я — живой человек. Сам пойми. Госпромхоз обобрали. И я потерял контроль. Ты что-то хотел сказать мне утром.
— Хотел. Теперь уж не о чем говорить стало. Утром я еще верил. К человеку шел. Как свободный к свободному. Как мужик — к мужику. С добром. Не для себя, за человека! А вы… Впрочем, на что надеялся? Нет, гражданин участковый, мне с вами нынче говорить не о чем! Через запретку, а она всегда, всю жизнь меж нами, слова до сердца не дойдут. Это много раз доказано.
— Слушай, Тимофей, да мне тебя виновным сделать ничего не стоит. Никто не поможет и никогда не очистишься, если я того не захочу. Меня уберут, тебе легче не станет. Пришлют моего друга, знакомого. И все снова повторится. Он тебе не простит того, что со мной случится. Отыграется элементарно. На каждом шагу пасти станет. Жизни не обрадуешься. Так что выбирай сам. Забудем все. Спишем на случайность. Или — как я говорил.
— Я один раз ботаю. Свое я еще утром трехнул. Добавить, иль менять нечего. Одно помни! Запамятовал, видно, кто я! Напомнить придется, — прорезала лицо Тимки страшная ухмылка, которой побаивались кенты, зная: появилась она — хорошего не жди…
Бригадир из кабинета участкового сразу пошел в больницу. Навстречу ему санитары вынесли на носилках накрытый простыней труп. Увидев Тимофея, головы опустили.
Бригадир отдернул угол простыни. Костя… Он уже успел остыть. Восковое лицо незнакомо заострилось, вытянулось. Гримаса боли — видно, душа кричала, — так и застыла в раскрытых глазах.
Тимофей быстро повернул домой. Схватил карабин, зарядил его. И шагнул к двери. Решение созрело по пути из больницы.
Уложить участкового на месте. Через окно. Или в кабинете. Не важно. Но размазать непременно. Сегодня же. Сейчас…
— А я к тебе, Тимофей! Ты что же, опять на заимку собрался? Ну да я ненадолго! — вернул его в дом Кравцов, что-то понявший по лицу.
Бригадир поставил карабин в угол. Сел за стол. Невидящими глазами уставился в окно.
Кравцов выждал время. Потом понемногу разговорил Тимку.
— Пушнина, говоришь, общая? А почему она в бараке оказалась? Не у тебя дома? Ты же бригадир. Говоришь, шея была у Кости порвана рысью. Зачем же в этом случае ему пушняк дал?
— Я его рюкзак нес. Вон он на кухне валяется. Он тяжелее, чем тот. Да два ружья на мне, — отозвался Тимофей.
— А как со списком? Записано, чья пушнина? Кому что принадлежит?
— Он жениться хотел. Кенты свое отдали. Ему. Чтоб наличные имел. Сразу, — замолчал Тимка.
— Во сколько вы пришли в Трудовое? — поинтересовался Кравцов.
— Свет уже выключили. Значит, за полночь.
— Костя к тебе заходил?
— Нет. Он себя неважно чувствовал, сразу в барак пошел.
— Утром к нему не заходил, к Косте?
— Нет. Хотел договориться с участковым, а уж потом нарисоваться, порадовать.
— Кому вы обычно сдавали мех?
— Приемщику. Охотоведу. Чаще всего Ивану Степановичу. И в этот раз Кот к нему собирался. Этот старик в пушняке волокет. Жаль, дряхлым стал. На пенсию пошел. По полдня работает. Он один всего госпромхоза стоит.
— Когда к нему Костя собирался? — мягко спросил Кравцов.
— После обеда.
— А мех принимают именно на складе или в конторе? — насторожился Кравцов.
— Конечно, на складе. В конторе самим не повернуться. А мех тесноты да темноты не уважает. Его во всей красе показать надо. Стряхнуть, продуть, расправить, повесить. С мехом на вы говорить надо, — проснулся в Тимке знаток и ценитель.
— Один он у вас мех принимал? Или еще кто-нибудь при этом присутствовал?
— Товарный эксперт. Молодой еще. Он в мехах не шибко разбирался. Его Иван Степанович учил.
— А мех этот накапливался в складе? Иль его сразу отправляли? Не замечал?
— Этого не знаю. У них — свое. Однажды слышал, как Иван Степанович пацана ругал, эксперта, что люк на чердаке не закрыл. И мех отсырел. Дождь шел со снегом. Но это еще в прошлом году было.
— Люк? Что-то я не приметил его, — оживился Кравцов.
— Наверное, забили его. Пушняк проветривать надо. Для того делали тот люк.
— А кто о нем знал, кроме вас?
— Да весь госпромхоз, — отмахнулся Тимка.
— Странно. Мне о нем ничего не сказали. И сам не догадался. Стареть стал, — усмехнулся Игорь Павлович.
— Забыли, наверное.
— Такая забывчивость, возможно, кое-кому жизни стоила, — помрачнел Кравцов.
Они курили у стола, забыв о сумерках. Не включали свет.
— Знаете, Игорь Павлович, приди мы вчера, может, все было бы иначе. Была бы семья. Еще один отошел бы от фарта. Ему немного за тридцать перевалило. Еще жить и жить. А тут… Как сорвался этот падла! Угробил Костю ни за что. Но ничего. У всякой параши дно ржавеет, — хмыкнул Тимофей.
— Ты это оставь! По-своему, как брату, говорю, не бери на душу грязи больше, чем имеешь. Раз я здесь — разберусь. Объективно. За самосуд — с любого спрошу. С него! И с тебя! Но вдесятеро горше будет тому, кто, слушая, не услышал. Иль зэки разучились думать и понимать? Иль только тебе больно? Да случись ты иль я на месте Кости, участковый и тогда не задумался бы ни на минуту. Но нет, не кулаком, это слишком примитивно, таких надо наказывать иными методами, — умолк Кравцов.
— Какими?
— Тупые люди очень туго и медленно поднимаются по служебной лестнице, а потому дорожат достигнутым. Отними, вышиби эти ступени, и не станет опоры! Ведь это дало им положение, дутый авторитет, зарплату, возможность беспредельни- чать. Отними все это, и они не смогут жить. Либо спиваются, либо стреляются. Как правило. А спившийся — не личность. На него собаки мочатся. Он познает в полной мере на собственной шкуре цену унижений и мордобоя. Иные замерзают под забором, других собутыльники разорвут за глоток вина. Своей смертью мало кто из них умер. Потому, зная это, многие пускают себе в лоб пулю, когда понимают, что их карта бита.
— Э-э, нет! Наш участковый не застрелится! У него натура хорька. Своей вонью десяток задушит. А сам слиняет канать в другую нору. Их у него по тайге с десяток в запасе, — не согласился Тимка.
— На всякого хорька находится и охотник, и капкан.
— Но сколько куfi порвет, гад, пока нарвется на такое! — невесело усмехался Тимка.
— Тем страшнее итог. У молодых еще есть надежда начать все сначала. Когда молодость ушла, на выживание сил остается мало. Заметил? Молодые птицы высоко в небо поднимаются. А старые не любят покидать гнездо. Потому что молодые занять его могут. Второе сложить — сил нет. Птицы — не люди. А понимают. Орел до тех пор орел, пока парит над горами и владеет ими. А орел в гнезде — уже вороном стал. И даже мыши наглеют, перестают его бояться…
— Участковый всю жизнь нашего брата будет считать вором, — вспыхнул Тимка.
— Поднимись выше мести. Она тебе, кроме горя, ничего не даст, — оборвал Кравцов. — Участковый совершил убийство и предстанет перед судом. Я сам этим займусь.
- Тимофей! Скорей открой! — послышался снаружи голос Дарьи. — Ты спал? Нет? А я испугалась.
— Чего? — удивился Тимка.
— Милиция сгорела! Говорят, сожгли ее воры! Бензином облили и никому не дали выйти. Всех приморили. И участковый там был, — говорила Дарья торопливо, входя в дом. Включив свет, увидела Кравцова, покраснела, закрыла рот ладонью.
Кравцов торопливо поднимал упавшую под стол шапку.
— Извините, задержался я у вас, — заторопился он к двери.
На улице ему в лицо пахнуло запахом гари. До слуха донесся гул людских голосов.
Бывшее здание милиции теперь осело черным ребрами, дымились вздыбленные решетки, сейфы. Обугленные трупы, застрявшие в оконных переплетах и решетках. Скорчившиеся. Попробуй пойми, кем он был пару часов назад.
Чуть в стороне сердобольные старухи отливали водой одуревшего от дыма мужика. К сейфу рванулся. Старое вспомнилось. Руки зачесались. Открыл. Думал, деньги найдет. А там всего-то полбутылки водки да кусок колбасы…
— Кто же, по-вашему, поджег? — спросил Кравцов председателя сельсовета.
— Да вот эти двое. Видите, трупы в окне застряли. Они облили. И подожгли. Дверь ломом подперли. И сами к окну. Им захотелось видеть, как все будет происходить. Стали материть милицию. А участковый пристрелил обоих. Из пистолета. Сам тоже сгорел. Да все они тут остались. Никто не уцелел. И виновные, и невиноватые. Никому выжить не удалось.
— Почему не тушили пожар? — изумился Кравцов.
— Как это не тушили? Еще как тушили, батенька! У баб юбки до сисек и теперь мокрые. Все воду носили. У мужиков… да что там, в исподнем остались. Обгорели все. А погасить не смогли. Дом из ели поставлен. Она же смолистая. Взялась огнем — не погасить. Аж с венцами сгорела, под самый корень. Нельзя, батенька, милицию из дерева строить. Ее, как гробницу, с цельного камня выдалбливать надо. Чтоб и бомбой не свернуть, — вытирал вспотевшую от жара лысину председатель сельсовета.
— Из Поронайска никто не приезжал?
— Только вот. Перед вами уехали. Постояли здесь. Сняли шапочки. И ушли. В машину. Да и верно. Посудите сами — виновные тоже сгорели. Вместе с милицией. Ни спасать, ни наказывать некого. Чего ж глазеть впустую. А смотреть на такое кому охота?
Кравцов оглянулся. Рядом с ним стоял Тимофей. Ни тени зла не пробегало по лицу. Счеты свела сама судьба. Не оставив никому радости от случившегося.
Никому не хотелось умирать. Вон как вцепился в решетку фартовый. Одни угли от него остались. А не снять, не отодрать от железных прутьев. Чужую смерть караулил, свою жизнь потерял.
А это кто руками в железный ящик вцепился? Там документы? Видно, дорожил, а может, опасался? Ну да теперь не важно…
— Неужели сразу не могли ничего сделать?
— Со всех сторон бензином облили. Факелом, за полчаса сгорело все. Опомниться не успели, — обидчиво поджал губы председатель сельсовета.
К пепелищу стягивались запоздавшие люди. Пришел и Горилла. Глаза навыкате от удивления:
— Падла! Как же так? Была мусориловка — и нет ее! Даже склянку поставить некому! Почему мне не вякнули? Такое всем селом обмыть надо!
Но узнав, что в пожаре сгорели пристреленные участковым двое фартовых, осекся, стоял молча, посуровев лицом и сердцем.
На следующий день с утра Игорь Павлович потребовал, чтобы для него открыли склад госпромхоза. Это было сделано тут же. И Кравцов, включив свет, вновь осмотрел все помещение.
Чердачный люк был забит. Но Игорь Павлович попросил лестницу. И вместе с Иваном Степановичем и экспертом влез на чердак. Дверь его не открывалась давно. Поржавели петли. И Кравцов понял, что если вор и воспользовался чердаком, то входил не через эту дверь, обращенную к улице.
На чердаке было темно. Игорь Павлович достал из портфели фонарь.
В одном месте долго рассматривал пыль на досках. Потом оглядел балки. Подошел к люку. Две доски на нем легко снимались. Видно, вор торопился. И хотя доски сдвинул, на гвозди потом не посадил. Шуметь боялся. Значит, побывал он тут не глухой ночью, а в то время, когда село еще или уже не спало. Кравцов заметил, что влез вор в отдушину, сделанную на противоположной стороне от двери. Значит, он очень худой и долговязый.
«Но как через такое отверстие сумел протолкнуть столько пушнины? Хотя вот обрывок мелкой сети, которой охотники накрывают куропаточьи выводки, ставят их на перелетных птиц. Вот в эту сеть, как в чулок, вор набивал и опускал вниз пушнину, пользуясь тем, что эта стена склада ниоткуда не просматривалась, а территория не охранялась».
Сетка эта была прочной и хранилась на чердаке. По ней, предварительно закрепив за балку, спустился через люк в склад, как по канату. Но как сам выбрался из склада? Хотя… Это проще. Подтянулся на вешала для меха, а там — в люк. Вот и отсюда хорошо видно вешало, которым воспользовался вор. Влез на чердак по березе, росшей рядом со складом. Вон на стволе даже свежие царапины от сапог остались.
Теперь все понятно, кроме главного — кто вор? Кравцов вспоминал всех воров, отбывающих наказание в Трудовом.
Еще участковый успел узнать, что фартовые, работающие на деляне, не появлялись в селе, не отлучались из тайги. Из тех, кто остался в селе, никто не смог бы пролезть в отдушину. И главное, никто из них не знал, где отключается сигнализация. Ведь даже когда в селе гасили свет, в больницу, милицию, сберкассу, магазин и на склады всегда подавалась энергия. И отключить ее мог тот, кто знал здесь на складе все.
Странным показалось Кравцову и то, что вор не полез в сейф, который стоял на самом виду. В этом сейфе были самые ценные шкурки соболя. День лежали. На второй их повесили на вешала.
Вор обязательно залез бы в сейф. И только свой мог знать, что, кроме приемных документов, там нет ничего, и не проявил к нему интереса.
Забравший даже беличьи шкурки, конечно, не обошел бы вниманием сейф.
Из своих здесь двое. Вот эти. Оба у двери замерли. Хотя старик спокоен. Покуривает. Ждет…
— Давайте вниз, — предлагает Кравцов, невольно подметив дрожь в руках эксперта.
Когда вернулись на склад, Игорь Павлович спросил парня:
— Чей вы будете, как зовут вас?
— Анатолий… Шомахов, — ответил, заикнувшись, тот.
— Что это у вас во рту пересохло? Иль волнуетесь? С кем живете здесь?
— С матерью жил. Теперь она уехала. К сестре. Насовсем.
— И вы к ним собрались?
— Откуда знаете? — удивился Шомахов.
— По лицу вижу, — невесело усмехнулся Кравцов.
— А что ж ты мне ничего не сказал? — изумился Иван Степанович.
— Я сам еще точно не решил, — ответил Анатолий и отвернулся.
— Да. Он всего два дня назад собираться стал в дорогу, — поддержал Кравцов.
У парня глаза квадратными стали. Губы дрогнули.
— Я еще не собирался, я думаю…
— Зачем стесняться? Тут все свои. Собираетесь основательно, обдуманно. Ведь не с голыми руками хотели поехать, — усмехнулся Игорь Павлович.
— Я не воровал мех! Зачем меня позорите? Я на свои, что заработал. Я — не вор…
— А кто назвал вас вором? Сами себя! Выходит, и впрямь на Сеньке шапка горйт…
— Не горит. Не вор я. А будете честных людей позорить — жаловаться буду! И на вас управа есть!
— Вы очень устали, Анатолий. Это плохо для вас. Подпишите протокол осмотра и идите работать. Если вы мне понадобитесь, я приглашу, — пообещал Кравцов, решив позвонить да госпромхоза в горотдел милиции.
В кабинете начальника госпромхоза уже сидели следователь милиции и новый участковый с тремя сотрудниками. Познакомились. Разговорились. Кравцов написал постановление о передаче дела о мехах по подследственности — следователю милиции. Передал документы.
— А теперь, — сказал Кравцов, — выслушайте совет. Пока в селе никого из милицейского пополнения не знают, переоденьтесь в штатское. И глаз не спускайте с Шомахова. Он — не профессиональный вор. И вот-вот засветит место, где спрятал мех.
— Вы сказали: он один в доме живет. А моим парням жить негде. Можно подселить. Не исключено, что в доме мех прячет. Найдут, — предложил участковый.
— Спугнут. Сбежит, бросит пушнину. Поймет, что жареным запахло. Он неглупый парень. Хотя с виду и кажется простаком. ,
— Жаден. Вы сами это подметили. Такой без меха не сорвется. Он крепко на этот крючок попался. Теперь уже намертво. Возьмут его мои мальчики. Тем более практика такого рода у них есть. И навыков не занимать. Этим не повезет, завтра еще пятеро приедут. Он от нас никуда не денется, — уверял участковый.
— И все же пусть не говорят, что работают в милиции. Спугнут…
— Не беспокойтесь, Игорь Павлович, — улыбнулся участковый.
А через полчаса, окружив Анатолия, парни гурьбой шли в его дом, таща за собой чемоданы, сумки, рюкзаки.
Участкового поселили в пустующий дом. И он пригласил Кравцова скоротать эту ночь вместе.
— Я думаю, что хоть и плохой из меня собеседник, но в доме лучше, чем в гостинице. У меня вы хоть отдохнете.
Игорь Павлович согласился. Хотя предпочитал не надоедать никому, привык к гостиничному одиночеству и независимости, к участковому пошел из человеческого и профессионального любопытства.
— Меня в Трудовое послали в наказание. Начальник горот- дела вместе с замом своим рассвирепели за то, что перечить им осмелился, — рассказывал Виктор Ефремов.
— Ив чем же вы не согласились с ними?
— Вначале поругался, когда моих ребят хотели послать в вытрезвитель. Охранять его. Ну и сказал, что для такой работы учиться в школе милиции не стоило. Для того есть другие — без знаний. Там ведь только грубая сила нужна. И никакого творчества. А мои — образованные кадры. И потребовал использовать их знания соответственно.
— И это все? — удивился Кравцов.
— Жалобу я написал на начальника горотдела. В Москву.
— Вот как?! Видно, довел вас Дорофеев?
— Знаете, Игорь Павлович, я не признаю солдафонства в нашей работе, грубостей, хамства. А Дорофеев — старый кадр. Из довоенных. Привык к своим методам. Все еще прошлым живет. Мол, молодые не должны работать в белых перчатках. Все обязаны уметь. Я и возмутился, что человек с неполным средним образованием командует мною, распоряжается кадрами, более образованными, да еще помыкать намеревается…
Кравцов молчал, слушал.
— Дорофеев весь во вчерашнем дне застрял. И на своем месте держится благодаря громадному стажу. Но годы годами, а какова отдача? Итог никто не подбил. Вот я и спросил, как он умудрился усидеть на своем месте, когда в Трудовом трое участковых погибли?
— И что ответил на это Дорофеев? — оглянулся Игорь Павлович, помешивавший угли в печке.
— Я об этом и в Москву написал. И копию — в горком партии. А Дорофеев мне на стол положил полный список работников милиции, погибших при выполнении служебного долга. Идиот!
— А что сказал при этом? — не удержавшись, улыбнулся Игорь Павлович.
— Сказал, возмите, пригодится для мемуаров. У вас неплохо получается. А через день — сюда загнал.
— С каким напутствием?
— Сказал, что жизненного опыта мне не хватает. А он в литературном труде — немалое подспорье. Вот он и решил этот мой пробел восполнить. Послушаешь его, так вроде он мне одолжение, великую услугу оказал. Доверил самостоятельный участок, где проявить свои способности можно. И сам остался работать с недоучками. Ими проще управлять, как я понимаю. Слепое повиновение. Никакой инициативы, творчества, самостоятельных действий. Это же работа под колпаком, под постоянной опекой, мои ребята не смогли бы так.
— А вы что предпочли бы? Грамотную, но голую теорию, или опыт? Какого сотрудника бы взяли?
— Опыт — дело приходящее. Я предпочел бы образованность. Ее ничем не заменишь. Этого потребует само время, условия работы.
— Демагог вы, Ефремов, — встал Игорь Павлович. И продолжил: — Сплошные рассуждения и обиды. А за всем — банальная, примитивная зависть, что не вы, а практик Дорофеев руководит горотделом. И никто на ваши кляузы внимания не обращает. Вот такие, как вы, грамотные и безупречные, видящие во всех одни изъяны, только то и умеют — доносы строчить. Сколько судеб поломано! Сколько вас клеймили! Но не извели. Сильно сучье племя! — сорвал жиденький плащ с гвоздя и, натянув на плечи, пошел к двери.
Кравцов, чтобы хоть немного успокоиться, подышать свежим воздухом, направился знакомой дорогой, ведущей к Трфимычеву урочищу.
Игорь Павлович легко ориентировался в наступающих сумерках. И хотя давно тут не был, ходить по тайге не разучился.
Не трещали сучки под ногами, не пыхтели кочки, не били ветки по лицу. Он устало сел на поваленный ветром сухой ствол дерева. Только тут, в глуши, можно отдохнуть от людей, перевести дух. Только здесь можно успокоиться.
Дорофеева знал Кравцов много лет. Еще с Колымы, по трассе. Уже тогда того скосила кляуза. Но повезло. Реабилитировали мужика. А три зцмы на всю жизнь в памяти остались. На трассе обморозил ноги. Их Дорофееву ампутировали без наркоза. Обычный лагерный фельдшер. Хотел руки на себя наложить. Да без ног не получилось. А вскоре повезло — протезы выдали. С тех пор так и ходит на деревяшках. Скрипят они, за версту человека слышно. А на лицо глянешь — всегда смеется. И только по ночам… Болят ноги. Так ноют, что хочется растереть занемевшие пальцы, согреть их теплыми носками, попарить. Но где они? Пусто… Лежат у койки протезы. Вьется, кружит по магаданским снегам серая трасса. Текут от нестерпимой боли слезы по щекам. В подушку, белую, пушистую, как снег, горячую, как боль… Ничего! К утру высохнут. Расцветут улыбкой в лице. До самого вечера… До ночи. А ночью все спят. Ночью слезы не видны, не слышно стона, сдавленного подушкой. Нельзя будить сыновей. Пусть их ничто не пугает. Пусть живут безмятежно. Завтрашний день, конечно, должен быть лучше вчерашнего. Иначе зачем же было прокладывать колымскую трассу через мерзлые версты, через болота и дождь, через жизни…
Вот только ночи, их и теперь берегут для себя старики. Они бывают долгими, как боль, потому что остаток жизни короток, как культи.
Они теперь редко виделись — Кравцов и Дорофеев. Встречаясь, никогда не вспоминали трассу. Зачем? Она и так жила в них. Иногда в редкие выходные ходили на рыбалку. Вдвоем. Подальше от города. И, выпив горькой из одного стакана, подолгу молчали у костра. Иногда пели вполголоса. Свои. Те. Давно забытые всеми песни…
Нет, Кравцов не расскажет Дорофееву о Ефремове. Беречь ближнего от лишней нагрузки и переживаний удавалось немногим. Не всегда получалось это и у Кравцова. Может, потому, что любил побыть в одиночестве. Вспомнить, обдумать, взвесить наедине с самим собой каждое слово. В тайге никто не мешал сосредоточиться.
Игорь Павлович вспоминал Анатолия Шомахова. Молодой мерзкий мужик. Он рассчитывал, что его кражу повесят на фартовых. На кого же еще? Его, Шомахова, и не заподозрят. Другое дело — воры. Их трясти начнут. Они ж меховые магазины постоянно обворовывают. Кого-то да заподозрят. Тем более что иные на промысле работают. Правда, у них мех не клейменый, в отличие от украденного…
«Негодяй! Из-за него столько горя! Такую кашу заварил, мерзавец! Но ничего, из рук милиции теперь не выскочит. Жаль времени. А то бы… Не просто предполагаю, уверен, что именно он украл. Мех штампованный. Его продать труда не составит, — подумал Кравцов. И тут же спохватился: — Хотя как же так? Конечно, нештампованный. Без выделки еще был. Штампы на готовом к отправке ставятся. Значит, сам выделывать будет. Или отдал в работу. Но вряд ли здесь осмелился. Слишком наглядно. Меха много. С таким количеством артели скорняков на две недели работы хватит. Но теперь он под колпаком. Каждый шаг на виду…
Игорь Павлович медленно возвращался в село. Кое-где в домах уже погас свет. Спали люди. Завтра — новый день. Он тоже потребует сил и здоровья.
— Иди, паскудник, говнюк поганый. Иди, покуда я с тобой, покуда ночь на дворе, — донеслось до слуха Кравцова. Он оглянулся на знакомый голос охотоведа Ивана Степановича. Старик толкал в спину Шомахова и сетовал: — Будь я помоложе, сам бы тебе морду начистил. Змей подколодный, ишь что отчебучил!
— За что это вы его, Иван Степанович? — рассмеялся Кравцов.
Старик схватил Шомахова покрепче:
— К председателю сельсовета хотел. Но теперь уже вам его сдам. Это он мех украл! Он! Я его застал!
— Пойдемте со мной! — предложил Кравцов и, понадежней взяв Шомахова под руку, повел обоих к участковому.
Тот не спал. В окнах горел свет. Кравцов, не постучав, втолкнул парня в дом. И извинился: Ефремов, в одних кальсонах, стирал рубашку. От неожиданности уронил ее на пол, опрокинул таз с водой на ноги и прикрылся им, как щитом.
«Мальчишка… Завистливый, неумелый мальчишка, а туда же, в мужики лезет, желторотый», — подумал Игорь Павлович и сказал:
— Вора Иван Степанович поймал. Пригласите вашего следователя. Послушаем, как это произошло.
Ефремов позвонил в гостиницу, телефон в доме уже успели установить, и вскоре появился милицейский следователь.
— А что? Я к нему за отчетом пришел, который мы завтра в область должны выслать. Повторную сверку хотел я сделать. А бумаги у Тольки были. Я — к нему. Открываю дверь, и что бы вы думали? На полу валяются пьяные мужики. Все обрыганные, в доме от табачной вони не продохнуть. Я ни одного не растолкал. Спят как дохлые. Я — в сарай. Глядь: лестница к чердаку приставлена. Я туда. Вижу, мех этот скот в мешки заталкивает. Никого не ждал. Я как гаркнул, он присел. С испугу. Все уговаривал не сдавать его влаетям. Я б и не сдал, если б столько народу из-за этого не полегло. Целая милиция сгорела. А людей! Больше десятка! Нельзя без наказания такое спускать!
— Молодец, Иван Степанович! — похвалил Кравцов и спросил: — А вы уверены, что именно тот мех прятал на чердаке Шомахов?
— В этом, батенька, я не могу ошибиться. Это мой хлеб, моя работа. Я его и по виду, и по запаху определю. Он же еще невыделанный, жирком пахнет, тайгой отдает. Это после обработки улетучивается. А теперь… Да чего мы долго говорим, пойдемте, покажу, — предложил охотовед.
— Завтра он с вами займется, — кивнул Кравцов на следователя.
— Ему? Ну что ж… Только вы… того, под расстрел не засудите дурака. Молодой еще. По глупости отмочил. Не ведая, что сотворил. Без отца он рос…
— А им-то что? — горько усмехнулся Шомахов и, подумав, добавил: — Сам высветил, теперь поздно выгораживать…
— Молчи, сопляк! Заткни уши! Не для тебя говорю, вошь голожопая! — побагровел охотовед. — Селом его растили. Сообща. Выходит, все вместе просмотрели. Все и виноваты. Да еще тот, какой, брюхатую бабу бросив, ни разу не вспомнил про сына. Вот и раскиньте на каждого. За последствия. Их угадать никто не мог. А пацан путевым мог стать. Он не-
ог л пьющий. И работяга! В деле нашем — разбирается.
— Да уж это видно! — хохотнул Ефремов, оправившийся от смущения.
— Чего видно вам? Мех он и есть мех! На него у всех глаза горят и руки чешутся. Сколько людей на нем шеи себе свернули и жизнями поплатились. Жадность, алчность подвели. И пацан наш оступился. Ничего мудреного в том нет. Я про то, чтоб судьбу ему не изломали, не отняли бы жизнь. Чтоб понял он, что ему доверено тайгой и людьми, теми, кто там, на снежных тропах, рискуя жизнью, пушняк добывает. У них воровать — грех. Вот за это накажите. Но не забывайте, что случай этот — первый в жизни, — умолк Иван Степанович.
— Он что же, даже не пытался вырваться, убежать от вас? — удивился Ефремов.
— Куда, как сбежать? Да нет! Такого быть не могло. Ну, провинился. Сам не отрекается. От этого не сбежишь. Мы в селе так растим детвору: виноват — исправляйся. А вырываться, убегать, такого не было. За то побить могли бы, — усмехнулся старик.
— Зачем тебе столько меха? Кому его продать собрался? Иль с фартовыми законтачил? — спросил Кравцов.
— А при чем фартовые? Я сам украл. В институт поступить хотел. Лесного хозяйства. А это — пять лет. Мне некому было бы помочь. Вот и хотел приварок к стипендии. Чтоб с голоду не сдохнуть. Да у матери трояки не клянчить, — покатились слезы по щекам Шомахова.
— В другую науку теперь определим. Туда, где больше пробудешь. А то, ишь, за государственный счет решил образование получить. Воровством не разбогател никто. Да и к чему таким образованность? — прищурился Ефремов.
— Это как так? Конечно, учиться ему надо. Но дурак, что не сказал. Мы его за счет госпромхоза выучили бы. Доплачивали бы. Ведь без отца рос, говорю вам. Вот и хотелось нос утереть всем. Только это делается не так. Честно. Язык не взаймы взятый. А теперь что утворил? — топтался Иван Степанович.
— А где б ты этот мех продавал? — спросил Кравцов.
— В Южном — на барахолке. По одной думал. Чтоб на все пять лет растянуть, — вытирал Шомахов мокрый нос.
— А поймали бы? Неужели не боялся? Тебя воры на базаре убить могли. Ведь этот пушняк они добыли! Ты у них украл! Знаешь, что за это они с тобою сделать могли? Ведь за этот мех фартового убили, — не сдержался Ефремов.
Глаза парня стали квадратными, лицо побледнело.
— Тебе в зоне, если узнают, не выжить. А ты — на барахолку! Да с тебя самого шкуру снять могут, — говорил Ефремов. И продолжил: — А фартовых тебе не миновать. Осудят за воровство. И отбывать придется с ворами. Там не отмажешься. В их лапах не такие раскалываются. Так что тяжко будет тебе…
Шомахов молчал. О чем-то напряженно думал.
— До утра в кладовке у меня посидишь. А первым поездом в Поронайск увезут тебя, — сказал Ефремов.
Когда он закрыл Шомахова в кладовой и вернулся, Иван Степанович сказал хмуро:
— Вы что, всерьез хотите его судить?
— А разве такое бывает иначе? — не понял Ефремов.
— Я привел его попугать. Даже не думал, что всерьез вы хотите его законопатить. Иначе и не подумал бы привести. Да еще своими руками. Ошибся мальчишка. А в последствиях — не виноват. То уж ваши перегнули, перестарались. А из Толика мы мужика дельного вырастим. Тюрьма ему ума не даст. Вконец спортит, сломает, настоящим вором сделает.
— Теперь не нам с вами решать, что с ним будет. На это другие люди есть, пусть займутся, — ответил Ефремов равнодушно.
— Отпустите на поруки. Мне. Я за него отвечать буду. Весь госпромхоз, — просил охотовед.
— И это не в моей компетенции. Спасибо вам за помощь в поимке вора. Но не более, — осек участковый.
— Шомахов безусловно подлежит задержанию. Я уже выписал постановление, — встал из-за стола милицейский следователь.
— Люди! Вы же сами мужики! Отцы небось. Иль ваши сыновья не ошибались? Зачем мальчишку губить? Выпустите! Не сбежит он, — просил Иван Степанович.
— Я не могу приказывать следователю, которому передал дело. К тому же он не нарушает закона. Дальнейшую судьбу Шомахова решаем не мы — суд. А если бы вы укрыли его от следствия, то пришлось бы и вас привлекать к уголовной ответственности. За укрывательство. Следствие и суд учтут все. И сказанное вами. Вам еще придется давать показания следователю. Там и скажете обо всем, — встал Кравцов, собираясь уходить.
Иван Степанович выскочил в дверь, ругая себя за случившееся.
— Провинция. Никакого понятия о законе. Вот что такое безграмотность. О ней я и говорил, — ухмылялся Ефремов.
— Зато и ваши грамотеи отличились. Перепились вдрызг, едва на порог ступив. Забыли обо всем, что поручено было. Стыд!
— За это я с них спрошу. Даром не сойдет, — пообе- щал участковый.
— Хорошо, охотовед увидел. А ведь успей Шомахов перепрятать, век бы не нашли концы. И получили бы висячку — нераскрытое преступление. И кто знает, что потянуло бы это дело за собой, — возмущался Кравцов. — Вот об этом Дорофеева стоит поставить в известность. Чтоб не только образованных, а и обязательных, добросовестных людей сюда посылал. Без скидок на провинцию…
— Неприятность мне причинить хотите. А за что?
Из кладовой донесся шум: грохот падающих ящиков.
— Что там? — рванулся Ефремов к двери, опережая Игоря Павловича.
Шомахов повесился на брючном ремне. Продел конец в крюк, где прежние хозяева вешали окорока.
Мальчишка хорошо знал, как делают охотники петли на зверя, и воспользовался нехитрой наукой. Иного выхода он не увидел. В кладовой было слышно каждое слово, сказанное в доме.
— Скорее, может, откачаем, — вытаскивал Ефремов парня из петли.
Кравцов, едва глянув, сказал тихо:
— Уже бесполезно. Он и впрямь был бы неплохим охотоведом…
Утром, когда село еще не проснулось, покойного повезли в Поронайск. Тело билось о борта машины. И Кравцов поневоле оглядывался назад. Казалось, что парень жив и вот-вот выскочит из машины, использует свой последний шанс удержаться в жизни. Ведь она только начиналась…
На душе Игоря Павловича было тяжело. Обреченность… Она и стала причиной смерти. Не думал Кравцов, что хлипкий с виду парень способен на такое. Видно, жила в нем совесть и, несомненно, страх перед будущим толкнул на такую развязку. Но даже Ефремов, уж на что наглец и циник, до самого отъезда Кравцова не смог прийти в себя…
Игорь Павлович вздрогнул. На очередном ухабе рука покойного, казалось, ухватилась за борт машины.
Кравцов сжался. Ему почудилось, что Шомахов бежит рядом с машиной, стараясь обогнать ее, увидеть свое недожитое, глянуть в глаза своей судьбе, оборвавшейся ночью и оставшейся позади машины в Трудовом. Седым мальчишкой на обочине, со щеками, мокрыми от слез.
Некому его понять, пожалеть. Никто не погладил его по голове. Не ввел в свой дом. Его ни разу не назвал сыном никто из мужиков. И плакала судьба — брошенной сиротою. Умереть, как человеку, и то не довелось…
Кравцов не знал и не слышал, как селяне злым матом крыли его в этот день в Трудовом. С милиции, мол, что спросишь, она всегда была и останется мусориловкой, там никогда не работали люди. А вот прокуратуре — верили. Теперь и она скурвилась.
С тяжелым сердцем уходил на заимку Тимофей.
Что скажет кентам? Как устроил судьбу Кости? На лихую смерть увел?
На притыкинский участок он вернулся к вечеру. Без лишних оттяжек сам рассказал мужикам, что случилось в селе. Охотники сидели молча, будто оглушенные.
Нет больше Кота. Убили его. Одним махом все отняли. А ведь такое с любым случиться может…
— Видно, за откол его фортуна наказала. Хана нам, если кто оторваться от фарта вздумает. Вместе надо, «малинами», как всегда было. Так оно и живется файнее, и с мусорами разделаться проще, — сказан Угорь.
— Наши легавые, чтоб их не одно перо не обошло, много про нас знают, гадье. Потому приморяться в Трудовом никому не стоит. Сматываться надо всем. Покуда не попухли. Мне до воли совсем немного осталось. Как получу ксивы — только меня и видели, — бубнил Скоморох.
— На Трудовом свет клином не сошелся, кенты. Я тоже лыжи навострил в Оху. Там к фартовым приклеюсь. Пофартую с ними. Погляжу, чего сахалинские законники могут.
— Срываться надо отсюда, как только запретка откроется. К своим когти рвать! В гробу я видел чужих кентов! Они заложат, чтоб самшл не попухнуть, любого, кто недавно примазался! — разговорились воры.
— Не трехай лишнего! Я с местными законниками был в делах. Путевые, файные кенты. Они и грев подкидывают. Свои — хрен на рыло, — буркнул Угорь.
— А погорел на местных? С ними в ходку влип? — полюбопытствовал Тимофей.
— Нет. Они без подвязки. Со мной не были, — отмахнулся Угорь.
— А я в Ростов махну. К хренам этот Сахалин, глаза б мои его не видели. Тут притыриться и то негде. Весь в зонах, хуже Колымы, — матюгнулся Скоморох.
— Оно везде так. Особо по северам. Возьми хоть Камчатку. А и то — сплошь тюряги. Помню, везут нас в бортовой, охрана, что псы, пристроилась у борта. Слышу, ботают меж собой: «Глянь — Питер!» Это они так Петропавловск-Камчатский зовут. Ну и мы вылупились. А самый плюгавый средь нас хохочет, чуть не ус- сывается и показывает пальцем вперед. Глянули. А там этот… Ленин, руку протянул и на тюрягу показывает. А внизу буквами аршинными написано: «Верной дорогой идете, товарищи» А между зоной и тем портретом висит: Петропавловск-Камчатский! Дошло иль нет, с чего всякий город на Севере начинается?
— Это мура! Вот у нас в Охе было… Начиналась она с психушки, а заканчивалась…
— Да не одна Оха! Вахрушев, тот тоже — сплошь зоны да психушки. В Южном они даже общим забором обнесены. Только психушка иным цветом побелена. Психи, когда раздухарятся, в тюрягу добровольно лезут. Они с зэками, как мама родная, кен- туются! — сказал Угорь.
— Да не заливай! Кто с психами кентоваться станет? Они ж съеханные с катушек, — не поверил Тимофей.
— Чудак! Чё мне трепаться? А как я в прошлую ходку слинял? Псих помог. Он зенки вывалил на курево, что я показал, и махнул ко мне. В дыру. Барахлом махнулись. И я прикинулся повернутым. В дыру сиганул. Меня охранник за жопу. Я ему козью морду скорчил, какой он век не видал. Обложил его по фене. Но негромко. Он мне в задницу коленом. Хотел в психушку вбить, да я не дурак, увидел, что ворота пустые, приоткрытые, и туда… Три зимы меня искали. Да хрен им всем!
— Из всех нас только тебе да Филину повезло. Остальные будто не тем путем на свет появились, — сказал Цыбуля и продолжил: — Чтобы мы тут не трехали, нигде ни один кент и «малина» не кентовались с мусорами. Все они падлы! Всех их надо жмурить. И ботать про легашню кончайте! С ними у нас один разговор: перо иль маслину — и отваливай к едрене фене. Давайте о себе, о своих делах толковать, — предложил Скоморох.
— Мне другое не понять. Что там мусора? Они — известное дело. А вот как поселенцы подкузьмили? Зная беду нашу, свое взвалили на фартовых. В надеже были, что они — в фаворе. А мы? Кто нас держит? И сколько ни морись, в фартовых окочуришься. А значит, рвать когти отсюда надо! Всем. Покуда тыквы из задниц не выкрутили, — поддержал Тимофей.
— А может, нам в свою «малину» сбиться? На воле? Кенты! Канать уж недолго всем. Махнем на материк! И гори оно синим, это Трудовое! — предложил Угорь.
— Вначале доскрипи до воли. А уж потом трехай, — оборвал его Тимка.
Но предложение законника запало в душу и не давало уснуть. Все взвешивал: и за, и против. А потом полез в карман за куревом и снова нарвался на письмо Притыкина. Последнее. Его старик писал старшему сыну. Да, видно, отправить не успел. Не написал адрес. А Тимка не нашел. Так и носил при себе. Вдруг сын Николая Федоровича объявится?
Отца навестить. Но никто не приезжал. И письмо это читал иногда. Оно словно и ему адресовалось.
«Здравия тебе, сын мой! Вот уж боле года нет от вас вестей. Ни от кого. Не попрекаю, не сержусь на вас. Старость всегда докучлива и брюзглива, как пурга, что и нынче воет над зимовьем, как над сиротиной. За всех вас меня жалкует. Хотел бы я нынче, сынок, одного — свидеться с вами напослед. Со всеми. Обнять могутные плечи детей своих да благословить. И проститься. Прощения испросить у каждого, что, народив вас на свет, дал тяжкую долю и замозолил сызмальства руки ваши. От того, знать, задубели и сердца ваши ко мне, что родную кровь запамятовали и стыдить меня перед людом наловчились. А люди- то давно мной не брезгуют. Не пугало я детве вашей, внукам моим. И нынче в деды сгодился бы. Да не подвезло. Заместо теплого угла в тайге коротаю шатуном бездомным. Без семьи, без роду. Ну да, чую, недолго маяться осталось. Приберет и меня земелька таежная. А за прожитое и пережитое поклонится праху березка таежная, что в судьбине своей корявой лиха никому не учинил. Жалел родных и ближнего.
Прости, сынок, не в укор тебе то писано. Понимаю, не до меня, дремучего, тебе теперь. Ить в начальстве маяться тяжко. Забот хватает. Жисть не дает опомниться. Как и мне. Приду с тайги в избу, и словом ни с кем не перекинешься.
Изба — не человек. Ей Бог не дал живой души. А я тому радуюсь, что, уходя со света, оставил в жизни вас. Детей моих. И хочь взрастали тяжко, жили холодно, в грех не впали. Ни у кого ничего не кради, не отняли, никого не обидели, по тюрьмам не скитались, в грешных делах не застряли. Что хлебом- солью не обделены. И Господь не обделил никого разумом да умением. Что чисто живете перед людьми и Богом. За то — родительское спасибо вам.
Сын мой, Коля! Мне уж ничему тебя не научить. Сам уж отцом сделался давненько. Людьми правишь. Цельной артелью. На то голова надобна большая. Но окромя ее — сердце не застуженное. А вдруг в твоей артели сыщется сосклизнувший с путей бедолага? Кой не с жиру, с голоду разум потерял. Не прогони его. Не оттолкни протянутой руки. Прими, как меня, иль заместо меня. Хочь на нем и поставят власти клеймо какое, не потребуй, не толкни в стужу. Не отрекись, дитя мое. Ибо всякий несчастный — к тебе — от Бога. Он сверит дела твои с Писанием. Детей своих в добре расти. Но не дай Господи, чтоб зажирели их сердца и души. ПустЬ уши их умеют услышать плач в смехе. Пусть не растут жадными. Давно, сынок, умерла ваша мать. Все хотелось ей на внуков глянуть, порадоваться. Да не привелось. Незваной да нежеланной не решилась баба ступить на твой порог. И мне про то не велела сказывать. Выла ночами втихомолку, просила у всех прощения. Так ты не серчай на нее, коли где промашка была.
Ты уже мужик. Ведомо мне, что никто из вас нужды не знает. От моей подмоги завсегда отрекались. Видать, и впрямь крепко на ногах держитесь. Ну, дай вам Бог. А потому я про свое последнее в жизни отписать хочу. Все, что нажил я и скопил, трудом тяжким, завещаю человеку, какой в зимовье делил со мной горькую долю. Больного выхаживал, куском не обходил, за родного отца почитал. Нехаи из условников. Для меня нет в свете равного Тимофею. Ежли сама тайга его признала, значит, Бог ко мне этого человека привел. Спасибо Господу, что в лихую минуту тот Тимофей не с выгоды своей со мной страдал. А душой очистился. С ним рядом и я потеплел, прощать научился. Всех. Пусть моя теплина памятью про меня останется и живет в ем за нас обоих. Он мне навроде сына. Последнего. Не от плоти. Богом, тайгой подаренного. У меня и по нем в загробье сердце болеть станет. Только б не посклизнулся, не сгубила б его тайга, сберегла бы под сердцем кровину человеческую. Одинокую средь людей — сиротину горькую. Он только начал жить. Глянь в его глаза. В них — мой конец и прощание с вами.
Пусть вам не будет одиноко средь люду и в родне. Пусть души встари не сделаются сугробами зимними. А и меня не поминайте лихом. Я любил вас. Всех. Шибче себя. То не от стари, от сердца сознаюсь. Только по вас страдать стану. Тому лишь Бог свидетель. Да сохранит он вас и помилует…»
Тимка докурил папиросу. Глянул на спящих кентов.
«Ни в какую «малину» не похиляю. Идите все к лешему! Мне дед зимовье завещал. Целую тайгу. Не хочу фартовать. И вам не советую. Жизнь, она как дерево. Покуда все верно, растет, цветет. А рубанул топором ошибки, хиреть начнет. Не всякую болячку одюжит. Не все пересилит», — подумал бригадир и, успокоившись, заснул под боком Цыбули.
Шли дни, недели, месяцы. Ревела над тайгою заполошная сумасбродка-пурга. Она пеленала зимовье в толстенный сугроб. Заносила снегом петли и капканы. Надежней лома подпирала дверь зимовья, затыкала печную трубу снегом. И промысловики, проснувшись, порою не могли понять, ночь в тайге или утро.
Словно из склепа, выбирались из зимовья и благодарили судьбу, что не замерзли, не задохнулись в избе.
В такие дни выходить в тайгу никто не решался. Да и какой смысл искать зверя, загнанного пургой под глубокий снег? И тогда подолгу текли в избе разговоры о прошлом и будущем. О настоящем дне думать не хотелось.
— У Филина баба на сносях. К концу весны родит. Повезло кенту. Ему фортуна улыбнется. Он самый большой навар снимет. Отцом заделается. Пацан через пару зим оседлает его, — улыбнулся Тимка.
— Припоздал сопливым обзавестись. Родить родит, а растить кто станет? Баба к тому ж молодая. Ну, потешится еще пяток лет, а дальше что? — спросил Угорь, прищурясь, и ответил сам себе: — Я бы на его месте не рисковал.
— Потому ты на своей жопе сидишь. Здесь, в зимовье. А он — в селе. Человеком-дышит. Сам себя и бабу держит. Без фарта обходится. И ништяк… В дела не тянет, — оборвал бригадир.
— Фартовых рано иль поздно судьба наказывает за откол. Да только поздно понимают. С «малинами», как с погостом, коль влип, не развяжешься, — не сдавался Угорь.
— Иди к хренам! Сколько законников завязали с «малинами» только на моей памяти? Счету нет. Всех мокрить — стопорил не хватит. Сплошные жмуры валялись бы по северам. Разуй буркалы — все дышат. И забили на фарт. И ты — не транди! — разозлился Тимка.
— А ты кентов тряхни: куда лыжи навострят после мори- ловки?
— Чего дергаться? Я не хочу наперед мозги сушить. Вон Кот. С ксивами, вольный, а не пофартило. Выйду, тогда надумаю, — отмахнулся Скоморох.
— А мне не больше других надо. И фартовые жмурятся. За всяким сввя погибель ходит. Хоть за законником иль фраером. Так надоело по чужим хазам затыриваться и дышать шепотом, одной задницей. Чтоб не накрыли. В дело сходишь, год кайфуешь. А в ходке десять зим паришься. Сколько мне фортуна дала? Не больше; чем фраерам отведено. Но они — дышат, не ссут легавых. А мы? Блефуем себе. Хорохоримся. А потом на нарах дохнем, как последние падлы, — отмахнулся Цыбуля.
— Верно трехаешь. В ходках мы все прозреваем. Особо когда приходит время коньки отбросить. На моей памяти такого хоть отбавляй. Вот так и Швабра окочурился. В Сусумане. Лихой был фартовый. «Малины» держал в самой Москве. А накрыли. И влепили червонец. Самому уж под сраку было. Восемь ходок вынес. Трижды линял. А последняя — самая хреновая. В шизо его законопатила охрана. За трамбовку. На полго- да. Он там захворал. Кашлял кровью. Другого к врачам кинули бы, этого доконать вздумали. И по хрену его болячки. Их попросту не видели. А он таял. Я там тоже приморенный канал. Так Швабра, когда с глазу на глаз с ним остались, ботал мне — завязать с «малинами». Мол, ни навар, ни кенты у смерти не отнимут. Она — всех западло имеет. Сама за все сорвет свой куш, хоть с бугра, хоть с суки. А подыхать… какая разница в каком звании? Одинаково тяжко. Жмуру едино, помнят его кенты иль нет. Сдыхать завсегда больно. И ни одна «малина» не облегчит, не выкупит у смерти. Ее обшаком не умаслишь, на отсрочку не сфалуешь. А главное, обидно, что сдохнуть довелось, как крысе. Небось последнему сявке давали шанс на шконке окочуриться. Потому как на его душе грехов меньше. А нам — по-зверьи. Паскудно. Вот он и трехал: мол, завязывай. Отколись от фарта. Душу высушит. Мол, дышим лихо, весело, пьем и пляшем, а подыхаем — плачем…
— Ну и говно тот Швабра, — отвернулся Угорь.
— Сам говно! Ты с ним дышал? Он всех фартовых Севера держал. А ты что такое? Захлопнись, гнида сушеная! Не ботай много про тех, кого не знал! Швабра был махровый. А ты — мелкий щипач! Тебе ль хавальник разевать против него?
— Я про Швабру тоже от кентов слыхал. Он «Черную кошку» держал. Пять «малин». Швабра, как фартовые ботали, имел в день навару больше, чем в любом банке было. Его весь МУР ссал. Он и днем мусоров крошил за милую душу. К нему в «малины» за большой навар брали. И не всякого, — сказал Цыбуля.
— Уж не знаю, как он «малины» держал, но отходил хреново. Кашлял так, что живой был синим. И мне ботал: «Мол, хиляй от законников, покуда цел. Фортуна молодых да сильных держит. Им — навар и удача. А расплата за них по счету — в старости. Ничто не будет забыто и упущено. Ни одной копейкой не обсчитается. Как ни мухлюй! За все свое сорвет. Линяй, покуда не одряхлел да не заплесневел. В молодости трудно в грех впадать, еще больнее встари за все платить. За каждый удачливый день, за всякий кайф. За свои и чужие ошибки. За жмуров — своих и легавых, за фраеров. Им, верно, тоже больно помирать. А нам труднее, потому как земля принимать не хочет всякое говно. Вот и мучаемся — больше любой суки. Потому, что жизни отнимали, у Бога не спросясь, закон его преступив. Бойся того, пасись фартовых. Они — погибель…»
Тимка перевел дух. А Скоморох, вылупившись бараном, спросил:
— Зачем же вернулся к фарту?
— Не поверил я тогда Швабре. Да и прикипел к «закону — тайга». Дышать без него не мог. Но Швабра часто вспоминался. Не слова его перед смертью. Это часто слышал. А то, что после увидел, когда дых из Швабры выскочил. Он перед тем вдруг перестал сетовать. Улыбался: мол, отлегло от задницы, может, поживу. И вспомнил, что где-то в Подмосковье растет у него дочь. Какую по бухой заделал бабенке. Лет двадцать не видел. Гроша не послал. Ни разу не помог. А теперь, перед смертью, привиделась. И пожалела дурного родителя. А может, это не дочь, а смерть над ним сжалилась. Забрала его. Швабра вдруг вздохнул. Зенки просветлели. Задрожал всей душой. И все… Я глаза ему закрыл. Он остывать начал. Морда вытянулась, пожелтела. Я наклонился к нему, чтоб проститься, чую, на губах — мокро. Он в жмурах плакал. Мне жутко стало. Когда его из шизо вынесли, охрана приметила слезы. Подумали — живой. Понесли в больницу. Врач глянул и руками замахал: «Куда мертвеца прете? Здесь живые лежат, лечатся…» Ему охрана на мокроту тычет. Мол, мертвые не плачут. Доктор глянул и говорит: «Редкий случай. Но бывает. Особо у тех, кто сильно болел и нервы были на пределе. Они до конца держатся. И только смерти суждено показать свету истинное лицо фартовых».
— Да, кенты, я о таком не слыхал, — поежился Цыбуля.
— А может, он тебя иль всех кентов разом оплакал? Ведь ботают, что мертвые не уходят. Живут среди нас, — вставил Скоморох.
— Конечно, не линяют. Мы за всякого жмура ходки тянем. И поминаем по-своему всякий день. Каждый жмур в памяти крепче кентов живет. Потому как за него, падлу, годы по зонам паримся, — вставил Цыбуля.
— Я никого из размазанных не помню. На них времени нет. Да и не баба. У фартового нервы на канаты должны быть похожи. Иначе на хрен с фартом связываться? — отвернулся Угорь.
— Всяк по-своему клеится и линяет из «малин». Но от того фартовых меЛлие не становится, — ответил Цыбуля.
Законники согласились с ним. Но каждый обдумывал услышанное.
А на следующий день, едва закончилась пурга и условники откопали зимовье, на заимку как снег на голову свалились двое милиционеров.
Хмуро поздоровались, вошли в зимовье. И предложили Скомороху ехать с ними.
— Зачем? — удивился охотник.
И милиционеры, не выдержав, рассмеялись громко:
— Срок закончен. Получите документы. А уж потом ваше дело, хоть навсегда тут оставайтесь. Нам мороки меньше.
На радостях приехавших накормили, обогрели. И, собрав кента в дорогу, наскоро простились с ним.
— Вернешься к нам? — спросил его Тимка.
— Нет. На материк рвану. Коль дождалась меня моя сезонница, осяду, приклеюсь к ней. А коль нет — махну к своим…
В зимовье стало пустовато. Особо тяжело было первую неделю. Покуда не отвыкли, все ставили на стол четыре миски, четыре кружки. И еду — на всех… Лишь сев к столу, вспоминали.
— Пусть сытно будет тебе, кент! Да не обойдет тебя фортуна ни хлебом, ни теплом, — желали условники ушедшему.
А Скоморох, едва получив документы и расчет, уже на следующий день уехал из Поронайска, даже не оглянувшись в сторону Трудового.
— Слинял. Вырвался. Дожил. Значит, пора забыть прошлое.
В Хабаровске его узнали кенты. Фаловали с собой. Не вышло. И, раздумав трястись в железке несколько дней, сел в самолет. А через полдня приехал в глухую деревушку на Брянщине. Ее в лесу сыскать не всякий бы решился.
Полтора десятка домов, разбросанных по лесу. И все ж нашел мужик свою, ту, что, перелетной птицей побывав на краю света, домой вернулась.
— Ты? Приехал? — В глазах удивление и боль: неужто въявь'. Не обманул! И больше не уедет?
— Райка? Да ты что?
А девка повисла на шее. Вся в поту, в соломе, в навозе. Смех и слезы с губ рвутся. Того и гляди раздавит в объятиях жениха, не успевшего стать мужем. Хорошо, что, на счастье, мужик из дома выглянул:
— Райка! Ты кого там в ограде поймала? Аль опять какой кобель заблудился? Дай вилами… Ой! Никак мужик! Где ты его нашла? — удивленный, тот раскрыл рот.
— Сам приехал. Ко мне! В мужья! Навек! — зарделась девка, отступив на время из приличия от суженого.
— Дай-кось мне разглядеть ентова храбреца! — подошел дед и, дохнув в лицо сивухой, расцеловал, не спросясь. — Соколик наш! Милай! Где ж так долго блукал? Еле дождались, родимый!
А через день, пропив Райку заезжему, бесхитростные селяне так и не успели иль не решились спросить: где будут жить молодые, и кто он, жених?
Да и какая разница — кто он? Иль не видно? Мужик! Значит, повезло девке. Ей виднее, с кем судьбу связать.
И зажила в деревушке новая семья. При старике отце. Устроился зять на пасеку. Пчелы его признали. И работа по душе пришлась. Люди вскоре зауважали приезжего. Своим признали. Словно родился и вырос он тут. Средь них — в лесу.
Всего-то и недоразумений было в доме, что однажды Райку побил. Чтобы заварку чая по второму разу кипятком не заливала и не подавала на стол. А только — первак, настоящий чай. Ибо иное пить — западло, за помои, считалось даже в зоне. Таким даже лидеры брезговали.
Райка это вмиг усвоила. Да и как иначе? Кулаки у мужа были крепкими. Повторять трепку не хотелось. К тому же запомнила, что на вечерах чайные помои никто не пьет. По чаю о хозяевах судят. А он должен быть как поцелуй — крепкий, сладкий, горячий. Так сказал муж, так уже считала баба.
Вскоре решил Скоморох вместе с тестем дом с колен на ноги поднять. Всю весну и лето, каждое бревно перебрав и проверив, осмолили. Обкурили от клещей. Стены перебрали. Даже венцы заменили. Углубили подвалы, расширили их. И к осени дом вырос. Настоящий пятистенок. С кухней, прихожей, тремя комнатами. Светлыми и теплыми. С глазастыми окнами, русской печкой и с лежанкой для старика. При нем сарай, полный живности. Да колодезь со студеной чистой водой.
Все село помогало семье. Работали с утра до ночи. А осенью бабы помогли обмазать и побелить дом, который, подбоченясь, встал средь других. Всем на зависть и удивление.
Скоморох, соскучившийся по делу, все что-то мастерил. И никто из селян никогда в жизни никому не поверил бы, что совсем недавно был мужик в заключении, а до того был лихим фартовым, законником. Здесь его звали человеком.
…Тимка, вернувшись из тайги, глазам не поверил. Вошел в дом, а там на диване — старик канает. Дарьин брат. Приехал. Несмотря на Тимкино письмо. Уже месяц как приморился здесь. В кочегарах, при Дарье устроился.
Тимофей на Дарью прикрикнул. Почему, не спросив его дозволения, впустила в дом постороннего? И ничего не сообщила ему?
Дарья виновато голову опустила. Не перечила, не отбрехивалась. Ходила бочком, тихо, чтобы не злить мужа.
— Ты чего приперся? Иль на письмо мое хрен забил? Не для тебя оно послано было? Кто звал сюда? — побагровел Тимка, усевшись напротив.
— Дашка позвала…
Тимка вспыхнул. К жене подскочил с кулаками.
— Остынь, Тимоша. Не серчай. Как же, не чуя родства, жить на свете? Прощать надо уметь. Без того люди звереют. И тебя я простила. И дед Притыкин забыл твое. Прощай, и жить станет светлее. А что не спросив тебя брата приняла, прости. Но ведь и он не зверь — в хате одиноко помирать. Пусть и ему теплее будет. А нас он не объест. Работает, мне помогает. Одной, сам знаешь, тяжело управляться в бане. А тут — свой. Я простила его. И ты — забудь, — просила Дарья, обхватив Тимкину шею.
Тимофей головой покачал:
— Эх, бабы! Глянь на вас — слабые. А сильней нас, мужиков! Видно, потому, что больное забывать умеете. Зла не помните. Души ваши светлы от того, что чужое горе понимаете и помогаете выдюжить его и выстоять в беде даже мужикам. Куда нам, сильным, без вас, слабых? Ведь за счет вас — мы сильны… И ты, моя бабонька! Добрее тебя в свете нет. Не плачь! Я не зверь… Спасибо, что такая ты у меня. Простила и ладно. Тебе видней, — разомлел он, обласканный.
Но с родственником за стол не сел. Не обмыл его приезд. И не замечал. Тот, поняв, на глаза не лез. Да и к чему? Жил незаметно. Тимофею и без него забот хватало.
В эту осень, к концу путины, освободился и Цыбуля.
На второй день после возвращения в село выдали ему документы. Узнав о том, Угорь тут же отпросился на деляну к фартовым. И ушел в тайгу заготавливать лес.
К Тимофею он так и не привык. Не захотел в паре с ним работать. Сказал, что не хочет подставлять шею под всякую зверюгу. Да еще вкалывать под таким бугром, как Тимка, который в отколе. С таким дышать-то рядом — западло. Он на бабу чертоломит. А ему, Угрю, по кайфу — на общак. Фартовым иной доли нет…
Тимка не удивился и не обиделся. И когда Ефремов сказал ему, что работать отныне придется в одиночестве, Тимофей даже вздохнул свободнее. Так оно и самому лучше…
А Цыбуля перед отъездом зашел проститься. Единственный из всех спасибо за все сказал. И показал в ответ на немой вопрос письмо от Скомороха:
«Приезжай, кент. Теперь, когда я хожу по селу в человеках и люди не тычут пальцами в меня, а мусора и не объявляются в нашу глушь, колюсь тебе по задницу, задышал я кайфово! И сам запамятовал про фарт. Оказалось, можно и без него! И ничего, знаешь, лафово! В мужиках канать спокойно. Ни кентов. ни мусоров рядом! А на прожитье своими руками зарабатываю. И хаваю, не боясь, что кто-то мой положняк заберет себе.
Поначалу заставлял себя вкалывать. А теперь привык. Это жизнью моей стало, судьбой. Бесхитростно и спокойно жить, оказывается, это и есть счастье. Это то, чего мы не видели и не понимали.
Да и нельзя иначе! Когда вокруг тебя вкалывают все, даже детвора и старики, сачковать не сможешь. Не нужен бугор и бригадир, без понту мусора. Есть свое — семья, дом, о которых надо заботиться всегда и без примуса.
Я и вкалываю. За прошлое наверстываю. Да так, что спина горит. А дел не убавляется. Потому что теперь у меня семья и я нужен ей. Я им родным стал. Самым главным в доме. Хозяином. И меня никто не спросил о прошлом. Важно, кто я сегодня. А раз назвали человеком, значит, не пропащий вовсе, не хуже других.
И еще. Баба меня любит. Не только ночами. Дитё хочет. От меня. Нашего. Выходит, поверила, что навсегда мы с нею. Нет, Цыбуля, ни одна клевая с женой не сравнится. Она — своя. Не за бабки на ночь. Она мне дороже всех кентов, бугров и «малин». Она мне, как самый большой и последний навар, самой фортуной подарена. Теперь до конца, до смерти — нет ее дороже.
Поди, скалишься над письмом теперь? Мол, захомутали, как фраера? А я жалею об упущенном, что не случилось этого раньше. Ведь вот уж пацаны в селе меня дядей Егором зовут. Значит, годы уже немалые. А уважение я только теперь получил, когда и рыло, и душа, как пенек, мохом обросли. И тепла не так уж много в запасе.
Правда, тесть меня зовет сыном. Враз признал. А ведь я того в жизни не слышал. Ни от кого. Ничего, кроме матюгов. Не верил, что оттаю, оживу, привыкну. Оказалось, к добру и привыкать не надо. Оно живет в нас. Внутрях. Только глубоко упряталось. Но сколупни заскорузлую корку зла, и под ней найдется все, что есть у обычных людей, — добро и сострадание, прощение и даже нежность. Их у нас даже больше, потому что не растрачены, хранились годами.
Возникай, кент! И не стопорись. Тут есть девки,'какие сумеют полюбить тебя больше жизни. И не спросят о прошлом. А коль сам ботнешь, поймут и признают своим, что не испугался довериться. За эту веру чистую сторицей взамен возьмешь. И не пожалеешь никогда, что променял «закон — тайга» на судьбу простую.
Жизнь одна, кент. Ее не так уж много нам осталось. И решиться на мое — труднее, чем опять вернуться в «малину». Там все привычно: яфзнь — игра. Но выигрыш берет смерть. Она никого не отпустила помирать на воле. А я надул ее. Слинял из-под носа. Я вытащил свой козырь и не отдам его никогда, никому. Я выиграл! Впервые и навсегда. А ты — решайся…
Знаешь, как зовется уже и моя деревенька? Свободное! Я жду тебя — в ней!
И еще. Тимофею от меня привет передай, коль жив он. Ему я судьбою своей обязан. За все. За то, что пусть под примусом, но заставил вкалывать. Слепил из меня вчерашнего — нынешнее мое. И, не потребовав навара, подарил жизнь…»
Цыбуля уехал ранним утром первым поездом.
Далеко впереди, над лохматыми сопками всходило солнце. Там начинался новый день.
Поезд набирал скорость. Торопливо убегали из темноты вагоны. Вот и все. Последний загорелся, засветился в лучах. За сизым туманом в предрассветных сумерках скрылось из виду Трудовое…