Гилберт Адэр Закрытая книга

Посвящается Томасу, Адриану и Эрс

История уже продумана до финала, в котором она принимает самый что ни на есть скверный оборот.

Фридрих Дюрренматт

Опять хлопает оконная ставня. Что бы там ни говорили, но в доме где-то явно сквозит. Пожалуй, надо встать и закрепить ее. Нет, вздор, где уж мне с ней справиться. К тому же с минуты на минуту в дверь позвонит Райдер — во всяком случае, я очень на это надеюсь. А он уже запаздывает. Ненамного пока, но запаздывает. Мне претит людская непунктуальность. Кто-то удачно сказал: и у пунктуальности есть свой изъян — ее некому бывает вовремя оценить. Вот я бы как раз и оценил! Впрочем, если ехать из Лондона на машине, то немудрено, честно говоря, и припоздать, — Ага, вот и он, — под выходные дороги забиты транспортом.

Итак, мистер Райдер, вот и вы, а вот и я. Посмотрим, посмотрим, может, что и увидим.


— Кто там?

— Это Джон Райдер. Вы ждали меня к трем, верно?

— Да. Постойте. Сейчас, только сниму с двери цепочку, черт бы ее побрал.

— Ничего, не торопитесь.

— Вот чертовня! Все, снял! Ну-с, входите, пожалуйста.

— Да-да, спасибо. Боюсь, я… на несколько минут опоздал, но я…

— Что? Вовсе нет. Почти минута в минуту. А это поистине достижение, дом же стоит на отшибе. Трудно было найти?

— В общем-то нет. Я точно следовал вашим указаниям и…

— Прекрасно. Так. Пальто и что там у вас еще положите, пожалуйста, на один из стульев у той стены. Это проще, чем вешать на вешалку.

— Да? Хорошо.

— Ну вот и прекрасно.


Сядьте, пожалуйста, в кожаное кресло. Оно здесь самое удобное.

— Спасибо.

— А я сяду здесь, ладно? Не хотите ли хлебнуть чего-нибудь? К сожалению, у меня только виски, но зато, по мнению знатоков, отменное.

— Спасибо, конечно, но не стоит. Сейчас для меня рановато, я не привык…

— Извините, не могу предложить вам кофе. Сегодня у моей экономки выходной, а без нее эта задача мне не по зубам.

— Не беспокойтесь, спасибо. Мне ничего не надо. Я перекусил по дороге.

— Перекусил? Понятно, я вам очень сочувствую. Надеюсь, не в «Шеф-поваренке»?

— Ха-ха! Нет, удалось найти заведение получше. Но все равно дрянь изрядная.

— Да, харч примитивный, крайне примитивный. Увы, но ведь так было… Знаете, Райдер, я собирался сказать, что так было всегда, но — вы-то по молодости лет об этом не подозреваете — на самом деле, надо с грустью признать, так было далеко не всегда. Вам удобно сидеть?

— Да, вполне.

— Отлично, отлично. Если хотите курить, пожалуйста, не стесняйтесь. А моих не отведаете ли? Пепельница где-то тут.

— Гм, нет, благодарю. Я все же не буду.

— Ах, извините. Наверное, вам неприятно, что я этак запросто вытащил сигарету из кармана халата?

— Нет-нет, вовсе нет.

— Простите. Застарелая привычка. И никак не могу решить, что это: верх изысканности или верх вульгарности.

— Дело совсем не в том. Я бросил курить.

— И очень правильно поступили. Тогда, быть может, начнем?

— Конечно.

— Ну-с, посмотрим, посмотрим. Наш телефонный разговор был ведь довольно кратким, так что мне не терпится узнать, почему вы согласились приехать сюда побеседовать со мной на предмет будущей работы. Итак?..

— Ну скорее всего я…

— Быть может, здесь сыграло свою роль имя?

— Имя? Что-то я не возьму в толк, о чем вы.

— Моя фамилия. Вы же наверняка заметили, что она очень сходна с вашей.

— Да, заметил. Но, честно говоря, не сказал бы, что это на меня как-то повлияло.

— Тогда, значит, моя персона? Вы раньше слышали обо мне?

— Разумеется, слышал. Я ваш большой почитатель.

— Послушайте, Райдер, может, лучше вы сами расскажете немного о себе? Сколько вам лет?

— Тридцать три.

— Тридцать три. А чем вы занимались в последнее время? Какая у вас специальность? В телефонном разговоре вы обмолвились про ценные бумаги и акции. Вы работаете в Сити?

— Нет, играю на бирже, не выходя из дому. Сколотил неплохой капиталец.

— Вот как?

— Да тут нет ничего мудреного, если только отдавать этому делу все время и силы.

— Тогда с чего вы вдруг решили бросить сие немудреное занятие и шагнуть в полную неизвестность?

— Если честно, просто надоело.

— Надоело?

— Мне кажется, я стал походить на чокнутых старикашек — из тех, знаете ли, что сидят за рулеткой в Монте-Карло, покуда не выиграют ровно столько, сколько заранее положили себе выиграть, а тогда немедленно встают из-за стола и отправляются домой. Я целыми днями сижу за компьютером, никого не вижу, никуда не хожу. А когда все же отлучаюсь из дому, то чувствую себя не в своей тарелке. Мне не дает покоя мысль, что в мое отсутствие произошло нечто из ряда вон выходящее.

— А такое бывало?

— Ни разу. Потому-то я и решил, что пора мне переменить свою жизнь — взяться за что-нибудь трудное, требующее напряжения ума и сил. Пока не поздно.

— Стало быть, вы понятия не имеете, что за работу я вам предлагаю?

— Ни малейшего.

— И это вас не беспокоит?

— Постойте. Я ведь пока что никаких обязательств на себя не брал. Всего-навсего прочитал объявление в газете и по шоссе М-40 приехал сюда. Если ваше предложение — будем считать, вам есть что мне предложить, — окажется… ну, скажем, малоинтересным, что ж, тогда я просто сяду в машину и как приехал, так и уеду восвояси.

— Гм. Я рад, что вы говорите без околичностей. Мне это нравится. А еще нравится, что вы понемногу раскрываетесь. Я ведь представляю себе, каково вам, в вашем-то положении, — любой оробеет.

— Да, страшновато.

— Для меня, во всяком случае, сейчас самое время, воспользовавшись вашей откровенностью, задать первый действительно важный вопрос — вернее, первый вопрос действительно по существу.

— Задавайте.

— Насколько у вас развита наблюдательность?

— Что-что, простите?

— Насколько вы умеете замечать окружающее? И описывать результаты своих наблюдений?

— Боюсь, я вас не понимаю.

— Ну-ну, оставьте. Вопрос ведь не в том, чего вы не понимаете; почему я вам его задаю, вот в чем вопрос, верно? Есть у меня на то свои причины, уверяю вас, но пока что речь не о них. Просто попытайтесь мне ответить. И пожалуйста, без ложной скромности.

— Гм, наверное, я, как и все, довольно высокого мнения о своей наблюдательности. Но кто ж его знает на самом деле? Не припомню, чтобы у меня был случай ее проверить.

— Тогда давайте проверим прямо сейчас. Опишите-ка мне эту комнату и все, что в ней находится.

— Пожалуйста, если вам угодно. Комната большая, очень темная, квадратная — почти квадратная… с изысканным камином черного мрамора… по бокам камина два кожаных кресла… тоже черные… в одном сижу я, в другом вы. У стены напротив стоят рядком три кресла поменьше. Красные и, похоже, восемнадцатого века. Справа от камина бюст, вроде бы молодой мулатки. Не из терракоты ли?

— Это скульптура Карпо. Верно, из терракоты. Продолжайте.

— На каминной полке шесть ваз, синих с белым. А может, это горшки? Некоторые прикрыты крышками; впрочем, постойте, на двух, да, на двух крышек нет. Все они разных размеров и формы. Очень необычны стены — цвета темной-претемной жженой охры, оттенок напоминает сухие, запыленные старые фрески. Их явно не помешало бы как следует помыть. Хотя, возможно, именно такой эффект и был задуман. Да-да, так и было задумано, я в этом уверен. Но только не обижайтесь, вы ведь просили меня говорить честно…

— Разумеется.

— Словом, все в этой комнате выцвело и пропылилось.

— Угу. Продолжайте.

— Позади вас высится книжный стеллаж, от пола до потолка. У большого окна в эркере стоит карточный столик и золоченый пюпитр для нот, а в углу… как же он называется?.. секретер?.. Из ящиков торчат бумаги: похоже, написанные от руки документы и диковинные старинные свитки. А это что, груша? Да, верно, груша. Из чего-то вроде мрамора… Или из нефрита? Не знаю. Ее, надо полагать, использовали как пресс-папье. Вообще говоря, все это немного напоминает обиталище какого-нибудь средневекового ученого или затворника.

— Хорошо, просто очень хорошо. Продолжайте.

— Между нами стоит низкий деревянный столик. Я бы назвал его кофейным, да только это слово к нему не очень подходит. Он смахивает на стол из какого-нибудь старинного кабачка, где испокон веку поят сидром, — весь в щербинах и царапинах. На нем высится гора книг. При ближайшем рассмотрении они, похоже, и впрямь из тех книг, которые принято держать на кофейных столиках. Но я могу разглядеть лишь томик на самом верху, с моего места видно, что лежит он обложкой вниз. А называется… называется… «Романтическая агония», автор — Марио… Марио През.

— Только произносится не «През», а «Прэз»; кроме того, вы злоупотребили словами «стоит» и «высится»: «стоит столик», «высится стеллаж, гора книг». Но в остальном превосходно. Описание настолько точное, что мне показалось, будто я вижу все собственными глазами; ха-ха! Эта точность мне очень понадобится.

— Спасибо.

— Теперь попробуем кое-что потруднее. Опишите-ка мне свое лицо.

— Мое лицо?

— Да-да, ваше лицо. Опишите возможно подробнее свою внешность. Лицо. К примеру, вы назвали бы себя красивым?

— Да. Если не кривить душой, то придется сказать, что я и правда красив.

— И?..

— Ну, и — есть такое распространенное выражение… Гм, гибкий как лоза, что ли? Во всяком случае, я о себе слышал подобное. Фигура у меня стройная, лицо худощавое, скуластое; такие скулы называют еще высокими. Но, знаете, обо всем этом как-то неловко говорить.

— Не важно, продолжайте.

— Нос у меня костистый, но совершенно прямой… а глаза… ох, ну, с поволокой, что ли… Небесно-голубые. Волосы редеют. Но понемногу, еще не все потеряно, просто залысины на лбу. Ах да, и у основания левой ноздри крошечная родинка.

— Вы чисто выбриты? Носите очки?

— Да. И нет. Послушайте, нельзя ли все же объяснить мне…

— Терпение, молодой человек, я почти закончил. А теперь попрошу вас описать мое лицо.

* * *

Полно, Райдер, не станете же вы утверждать, что о нем и сказать нечего. Я ведь не хуже вас знаю, что оно собой представляет.


Позвольте без обиняков сказать вам, Джон Райдер: вы мне совершенно не нужны, если вы не в состоянии описать мое лицо.


— Ну, раз вы настаиваете… Лицо ваше, как я догадываюсь, сильно пострадало в какой-то катастрофе. Левая сторона выглядит так, будто с костей пытались содрать кожу и мышцы. Все словно стянуто вниз, особенно рот. И потому во время речи создается впечатление, что вы жуете слова. А кожа — я говорю все еще про левую сторону лица, — кожа у вас, должен заметить, очень необычного цвета — зеленовато-серого… цвета яри-медянки, что ли? И вся эта сторона вдоль и поперек иссечена шрамами, а на висках какие-то странные вздутия. Прямо-таки пузыри. Правая сторона вроде бы не пострадала. По виду трудно определить ваш возраст, но я дал бы вам чуть больше шестидесяти. Волосы у вас седые, очень густые; на чей-то взгляд, наверное, даже чересчур густые. Они плохо подстрижены, на затылке слишком длинные. Что же до ваших глаз, то их я описать не могу, потому что на вас темные очки.

— Ах да, конечно. Какая же я бестолочь. Сейчас сниму.


Итак, Джон Райдер? Что, язык проглотили?

— У вас нет глаз.

— Совершенно верно. У меня нет глаз. Я не просто слепой и не просто незрячий, а безглазый. Стеклянные глаза я не вставляю, потому что, мне кажется, на теперешнем моем лице, похожем на непропеченный, комковатый пудинг, целых два стеклянных глаза — это уже был бы перебор, вы согласны?


Ну ладно. Так или иначе, поздравляю вас. Честно говоря, можно было описывать мою наружность с чуть меньшим рвением, впрочем, я сам ведь вас к тому подстрекал.

— Простите, если я…

— Нет-нет-нет. Вы справились с заданием превосходно. Сделали именно то, о чем я вас просил.

— Ну что ж, спасибо. Должен сказать, что для человека, у которого… у которого нет глаз, вы, безусловно, ориентируетесь прекрасно.

— В комнате, вы имеете в виду? О, эту комнату я знаю вдоль и поперек. Вызубрил все досконально, как стихотворение Уолтера де ла Мэра. И все равно того прискорбного факта, что я слеп, не скроешь. Видите ли, в движениях слепого есть своя особенность. Вы когда-нибудь слыхали о Герберте Маршалле?

— О Герберте Маршалле? Боюсь, не слыхал.

— Естественно, он ведь жил задолго, очень задолго до вас. Он был кинозвездой.

— Слепой актер — кинозвезда?

— Да нет же, господи, разумеется, он не был слепым. Но вместо одной ноги у него был протез. Полагаю, он потерял ногу на войне. На Первой мировой. Так или иначе, Герберт Маршалл был одноногим, однако на экране он одноногих не играл никогда. Ни разу. Зато очень часто играл слепых. Интересно, правда? В этом, представьте, есть определенная закономерность, и если вы понаблюдаете за слепцом, то заметите, что передвигается он в точности как колченогий инвалид.


Ну-с, вот, пожалуй, и все. Кстати, просто для вашего сведения — ведь если мы с вами, как я надеюсь, поладим, то вам надо быть в курсе — и глаза, и левую часть лица я потерял в Шри-Ланке. Шел дождь, машину занесло, и она слетела с шоссе. Вернее, с того, что в Шри-Ланке называется «шоссе». Я сидел рядом с водителем — на так называемом месте смертника — и головой пробил ветровое стекло. Потом машина загорелась. И вы видите перед собой ужасающие последствия. Случилось это четыре года назад.

— Очень прискорбно.

— Благодарю; боюсь, однако, что сроки для выражения соболезнований уже прошли. Как и для общепринятых формул сочувствия. Но я решил, что вам нужно это знать, поскольку я все больше склоняюсь к мысли, что вы мне вполне подойдете. А вот захотите ли вы сами взяться за такую работу, это вопрос другой.

— Я уже говорил, что весьма заинтригован.

— Тогда позвольте я объясню вам суть дела. Мне потребуются ваши глаза.

— Что-что потребуется?!

— Незачем так волноваться. Я всего лишь хочу воспользоваться вашими глазами на время, а отнюдь не удалить их навсегда. Видите ли, Джон Райдер, мне нужен приватный секретарь, умеющий писать под диктовку. Человек, чьи глаза заменят мои собственные. Человек, способный не только наблюдать за меня окружающую действительность, но и сообщать мне результаты своих наблюдений, с тем чтобы я воплотил их затем в художественной прозе. В моей прозе.

— Кажется, я вас понимаю. Вы собираетесь писать книгу?

— Это жуткое происшествие случилось четыре года назад. Семь месяцев я пролежал в ланкийской больнице, и за эти семь бесконечных месяцев я, как принято выражаться, многое передумал. Единственное, что я мог делать, — это думать. Ведь с головы до ног я был обмотан бинтами и, наверное, походил на толстячка с мишленовской рекламы — помните, он весь словно бы состоит из автомобильных покрышек. А то, что вы сейчас видите — как сие зрелище ни ужасно, — это, скажу я вам, прибегая к не слишком уместной метафоре, лишь верхушка айсберга. Едва ли не все мое тело было покрыто ожогами третьей степени.

— Вот как.

— Далее. Вы раньше обмолвились, что восхищаетесь моим творчеством. Я не ослышался?

— Совершенно верно.

— Что вы читали?

— Да без малого все. И естественно, «У ног призраков».

— Естественно. Это уж как водится. Самая слабая моя книга, но ее-то прочли все. Страна тупиц. Вы с нее начали, верно? А может быть, даже и не с книги, а с ее экранизации?

— Вообще-то да, я ведь врать не умею. Все именно так и было. Сначала я посмотрел фильм, он мне понравился, а уж после прочел роман.

— Эх вы!

— Зато потом я прочитал «Первые плоды», «Лев из Бельтраффио», «Дух места».

— Верю! Верю!


Н-да, извините, Джон. Можно мне звать вас по имени? Простите мне мою резкость. Я вам и вправду верю. Позвольте тем не менее кое о чем вас спросить. Неужели вы, по вашему собственному признанию, большой поклонник моих книг и один из их прилежных читателей, — неужели вы ни разу не задались вопросом: что же такое со мной стряслось?

— Простите, не понял.

— Послушайте, Джон. Верно, я никогда не был писателем общительным, что называется, тусовщиком. Тем не менее я был весьма заметной фигурой, у всех на виду. Я получал литературные премии — ту же Букеровскую за «У ног призраков». Одно время даже стали поговаривать о Нобелевской. Не то чтобы я принимал эти разговоры всерьез. Во всяком случае, затворником я не был: меня приглашали на литературные вечера, я никогда не отказывался дать интервью, если хорошо просили. Так неужто за эти четыре года вы ни разу не подумали: а куда вдруг подевался старина такой-то?

— Не уверен, что смогу ответить на ваш вопрос. Читаю я много, это правда, но любителем изящной словесности меня не назовешь. Я хочу сказать, что никогда специально не следил ни за чьей писательской судьбой, даже если писатель мне нравился. Может, подобные мысли иной раз и приходили на ум; наверное, я в конце концов решил, что вы работаете над объемистым романом, который требует больше времени, чем обычно. Но на самом деле я об этом просто не думал. А сейчас, задним числом, пытаюсь как-то разумно объяснить свое поведение. Все это меня совсем не занимало.

— Что ж, пожалуй, я рад это слышать. Пожалуй что рад. И правда: если человек, даже такой знаменитый, как я в те времена, вдруг выбывает из общественной жизни, память о нем вскоре стирается, словно его и не было никогда. Это жестоко. Но с другой стороны, нельзя отрицать, что я сам хотел, чтобы все обернулось именно так, поэтому мне не на что жаловаться.


И все-таки это жестоко.


Тем не менее à nos oignions[1], как говорят французы. На чем бишь я остановился? На ланкийской больничной койке, если не ошибаюсь. Так вот, когда теряешь оба глаза, единственное утешение состоит, конечно же, в том, что тебе уже никогда не увидеть, чем ты без них стал. Это немного напоминает старую шутку про Эйфелеву башню. Когда ее воздвигли, кто-то, полагаю один из братьев Гонкур, заметил, что очень любит смотреть на Париж с вершины Эйфелевой башни, поскольку это самая выгодная точка обзора: там он избавлен от созерцания этого гнусного архитектурного опуса. Слава богу, я избавлен от созерцания собственной незрячести. Правда, пальцы мои остались при мне, их я не потерял, так что мог вволю ощупывать и свое лицо, исполосованное вдоль и поперек шрамами, и эти «пузыри», как вы их очень выразительно назвали, и две эти парные дырки, две пустые глазницы. После той аварии я твердо решил: не буду никогда и никого больше травмировать своей физиономией. Какое-то время я даже подумывал о том, чтобы вообще остаться жить в Шри-Ланке. Как прокаженный. Но это, понимаете ли, оказалось куда сложнее, чем вернуться на родину. Сразу возникли вопросы о кредитных карточках, о банковских счетах, о возможности списывать со счетов стоимость покупаемых товаров и прочей ерунде.

— Могу себе представить.

— И потому около года спустя я тихой сапой приполз назад в Англию. Причем дальним, окольным морским путем; прибыл глухой зимой, так что моя закутанная и забинтованная фигура выглядела не слишком нелепо. Поселился здесь, в котсуолдской глуши. Этот дом я купил несколько лет назад, чтобы было где уединиться в выходные дни. Выбрал его потому, что он стоит на отшибе, хотя тогда и не подозревал, как пригодится мне эта его укромность. Приехал я, стало быть, сюда и залег, как в берлоге. Ни газет. Ни радио. Ни телевизора. Ничего. Мир мог провалиться в тартарары — мне было наплевать.

— И вы ни разу не вышли из дому?

— А вы бы на моем месте вышли? Понравилось бы вам, проходя мимо ребенка, слышать, как он визжит от ужаса? Нет, тут я подвираю. Дети не визжат. Эти маленькие создания более стойки, чем принято думать. Они дергают мать за подол и кричат: «Мама, мамочка, посмотри на этого чудного дядю! Ты только погляди, у дяди нет лица!» А смущенные таким поведением матери пытаются утихомирить своих чад. Как правило, пытаются. Я же все это слышу.

— А вы никогда не думали о пластической операции?

— Не думал ли я о пластической операции? Джон, дорогой, то, что вы перед собой видите, и есть результат пластической операции. Все: вот это, и это, и то, даже это — взгляните-ка, подергайте сами, ну же, дергайте, — все это получилось потом, а не до операции. Возможно, моя физиономия и напоминает картинку-головоломку, но на самом деле в ней не хватает только двух элементов.

— И вы говорите, что все это время просидели здесь, в четырех стенах?

— Нет, не совсем: раньше я порою выходил из дому. Вечерами. Правда, в те времена у меня был друг. Чарльз. Он преподавал в Оксфорде. Точнее, прежде преподавал в Оксфорде. Он жил в Чиппинг-Кэмпдене. Не знаю, известно вам это или нет, но так называется городишко милях в тридцати отсюда.

— Я прекрасно знаю Чиппинг-Кэмпден.

— Словом, мой друг Чарльз жил в Чиппинг-Кэмпдене и раз, иногда два раза в неделю наезжал сюда поужинать вместе со мной. Потом, как стемнеет, он выводил меня прогуляться. Но только когда стемнеет. Вот по этой причине я всегда с нетерпением жду конца лета.

— По какой, простите, причине?

— Видите ли, зимой смеркается когда? Уже к четырем дня, верно? А летом нам приходилось ждать самое раннее до девяти-десяти вечера, и даже в этот поздний час мы вполне могли натолкнуться на других любителей свежего воздуха. А ведь в благоуханный летний вечер у меня нет и быть не может благовидного предлога заматывать свою физиономию. Уверяю вас, Джон, самые черные минуты моей теперешней жизни приходятся на жаркие летние ночи, в которые я выхожу на прогулку. Встречные могут ни словом не обмолвиться на мой счет, но я же все слышу. Слышу, как в их беседе наступает вдруг заминка, потом, охваченные страхом, они вообще замолкают и возобновляют разговор лишь спустя некоторое время, полагая, что я их уже не слышу, но я, поверьте, отлично слышу их все равно. Они ведь всякий раз не выдерживают и возвращаются к беседе чуточку раньше, чем нужно. Представьте себе, я даже слышал, когда притормаживали машины, специально притормаживали — по-видимому, для того, чтобы дать возможность пассажирам всласть на меня поглазеть. А собаки! Некоторые прямо-таки облаивают меня.

— Послушайте — вы можете, конечно, мне не верить, но, честное слово, все это не так уж и страшно. Меня не покидает ощущение, что вы преуве…

— Уж я-то знаю, как это страшно.

— А вам не приходило в голову самому завести собаку? Такую… Как же они называются?.. А, собаку-поводыря. Обычно для этого используют лабрадоров.

— Терпеть не могу этих мерзких слюнявых тварей. Всю жизнь не переносил. Ненавижу собачий лай. Их гавканье мне очень напоминает кашель старого, выжившего из ума астматика, который заходится так, что его, того и гляди, вывернет наизнанку. И вдобавок собаки работают на полицию.

— Что-что?

— А вот о полицейском коте вам слышать не доводилось, верно?

— Ха! Пожалуй что нет.

— Я, в сущности, кошатник. Когда-то и у меня был кот, сиамец. Теперь уж, правда, не держу. От моей физиономии даже у кота поджилки затрясутся. Но вернемся к Чарльзу. В прошлом году бедняга возьми да и помри. И остался я один-одинешенек. Никого, кроме безграмотной служанки, которая готовит мне еду и поддерживает относительную чистоту. По крайней мере я так полагал. Пока вы не проговорились, что здесь все заросло грязью.

— Послушайте, вы уж меня извините, но тут вы несколько несправедливы и ко мне, и к вашей служанке. Я ведь не говорил, что дом, вернее, что эта комната грязная. Я только сказал, что здесь явно несколько лет не было ремонта. Мне, во всяком случае, она нравится и в этом виде.

— Нравится настолько, что вы готовы переехать сюда и помочь мне написать книгу?

* * *

— Ну, вообще-то я еще не решил. А в чем это будет выражаться?

— Разумеется, вам придется жить здесь. Семь дней в неделю, если вы того захотите. Или пять, если вы предпочитаете на два дня из семи возвращаться в Лондон. Кстати, эти два дня вовсе не обязательно должны приходиться на субботу и воскресенье. Вы же, безусловно, сами понимаете, что выходных для меня не существует.

— Я имею в виду характер работы. Вы ведь обмолвились, что хотели бы «позаимствовать» у меня мои глаза.

— Да. Я намерен написать… за отсутствием более точного слова придется, видимо, обозначить жанр как автобиографию. Во всяком случае, что бы она собой ни представляла, книга эта станет моим последним произведением. Если угодно, моим завещанием. А от вас или от кого-то другого мне потребуется одно: в буквальном, физическом смысле написать за меня эту чертову книгу. Да, понимаю, я вам кажусь просто сварливым старым хрычом. Именно таким я и слыл в кругах, которые принято в насмешку называть «литературный мир Лондона». Однако не такое уж я ископаемое. К примеру, в кабинете у меня — дверь справа от вас — стоит… если не ошибаюсь, это называется «процессор». Я купил его всего за пару недель до отлета в Шри-Ланку.

— В самом деле? А я-то решил, что вы литератор старого закала, водите перышком по бумаге.

— Выходит, не совсем, старина, не совсем. И многие даже знали, что я — хотите верьте, хотите нет — работаю на пишущей машинке. Однако, признаюсь, мне всегда казалось, что на компьютере сначала пишешь, а потом думаешь, но не наоборот.

— Так зачем же вы его купили?

— Можно сказать, по предписанию врача. У меня начались проблемы со спиной. Или я перетрудил мышцу одного из пальцев, уж не помню. Короче, доктор посоветовал мне перейти на компьютер. К сожалению, до катастрофы я не успел освоить его как следует.

— Боюсь, придется вас разочаровать: эта модель уже давно не производится.

— Что?!

— Она уже считается, наверное, допотопным старьем.

— Что за ерунда! Ей же всего четыре года.

Всего четыре?! Вы, очевидно, не знаете, что компьютерные технологии развиваются невероятно быстро и новая модель устаревает уже в тот день, когда вы ее купили.

— Не может быть! Очень своеобразное производство.

— Да уж, смею вас уверить.

— Хорошо. Вам лучше знать. Это только лишний раз подтверждает, что время для меня остановилось. Но ничего. Я сделаю заказ, и мне доставят самую последнюю модель. Однако есть дело поважнее, чем написание книги. Это подготовка к работе.

— Подготовка?

— Скажите, Джон, обращали вы когда-нибудь внимание на то, как ребенок — я имею в виду, младенец — указывает на что-то пальчиком?

— Пожалуй, нет.

— Ага, видите? Но если вы в самом деле хотите работать со мной, именно такого рода наблюдательность мне от вас и потребуется. Короче, главное различие в этом плане между взрослым и ребенком состоит в том, что взрослый сначала замечает интересующий его предмет и только потом указывает на него пальцем, с тем чтобы другие — друзья, собеседники и прочие — смогли разделить этот его интерес. Верно?

— Верно.

— Ну а у ребенка все происходит наоборот. Он практически без разбора тычет пальцем во все, что его окружает. А уж потом, и только потом, смотрит, во что это он такое ткнул. Для младенца весь мир — источник бесконечных открытий, и потому малыш неизменно и неизбежно обнаруживает в поле своего зрения что-то интересное. Во всяком случае, интересное для него самого.

— Вы, безусловно, правы, хотя я, видимо, никогда этого не замечал.

— Из этого я заключаю, что своих детей у вас нет?

— Гм, нет. Я не женат.

— Хорошо. Я имею в виду, хорошо для меня. Если вы все же решитесь взяться за эту работу.

— Но вы так и не растолковали, что надо делать.

— Не растолковал?

— Или не указали пальцем.

— Я и впрямь напоминаю того ребенка, Джон. Я же не могу ткнуть пальцем во что-то конкретное. Я могу лишь ткнуть куда попало, а потом отправить вас — я говорю «вас» условно, для простоты, — отправить вас выяснить, куда же именно я ткнул. Выяснить и потом сообщить мне.

— Да, я вас понял. Вы хотите направлять меня в те места, которые вы знавали в разные периоды жизни? В любимые с детства уголки и тому подобное?

— Ну да, возможно. Вообще говоря, совершенно верно.

— Но?

— Что «но»?

— Вы так это произнесли, будто собирались что-то добавить.

— Верно, собирался. Вам необходимо понять одну вещь, Джон. Мне совершенно неинтересно писать стандартную автобиографию. Не сомневаюсь, этот жанр вам хорошо знаком. «Родился я…» — и пошло-поехало. В идеале моя книга представляется мне подведением итогов, summa summarum[2] всех моих размышлений, идей, увлечений различными материями. Она должна стать, если угодно, автобиографией моей души, моей духовной жизни. Как минимум в той же мере, что и моей физической жизни. Терпеть не могу автобиографий, которые предлагают читателю лишь, если так можно выразиться, протокол земного существования. Протокол и не более, понимаете? Вроде того, который ведут на заседании какого-нибудь совета.

— Да-да, я понял.

— Ох, простите, Джон. Я так привык, что меня не понимают.

— Ничего, ничего. Но позвольте спросить, заготовлено ли у вас для нее название?

— Только рабочее, предварительное: «Правда и последствия».

— О, это удачно, мне нравится. Очень, очень нравится.

— Вот как? Я-то сам в нем еще не уверен.

— Да? Почему же?

— Несколько претенциозно, на мой взгляд.

— Я бы не сказал. Вовсе даже не претенциозно. По-моему, вам стоит его сохранить.

— Какое-то время я даже подумывал назвать ее для смеха «Смерть читателя»[3], — полагаю, вы поняли, что именно здесь обыгрывается? — но это заглавие нравилось мне еще меньше. Ладно, посмотрим. Короче, как вам мое предложение, Джон? По душе ли вам перспектива поработать вместе со мной над этой новой книгой?

— Ну, я…

— Не стану делать вид, будто со мной очень легко ладить. Но вы, надо думать, и сами об этом догадались?


Ну-с? Да или нет? Или, может, вам нужно время на размышление?

— Гм, мы ведь, собственно говоря, не обсудили…

— Слушаю вас.

— Ну, денежный вопрос.

— Материальное вознаграждение, так я понимаю? Вы совершенно правы, еще не обсудили. Что ж, Джон, скажу вам прямо, я человек богатый. Не то чтобы, как теперь выражаются, крутой богач, но достаточно состоятельный и могу не волноваться по разным житейским поводам, связанным с деньгами. Этот вопрос мы обсудим подробно, как только вы скажете «да», но если предложить первое, что приходит мне в голову — вернее, в то, что от нее осталось, — я готов… готов платить вам, скажем, три тысячи в месяц. Устраивает вас эта сумма?

— По-моему, очень щедрая плата.

— Тогда на том и сойдемся: три тысячи фунтов в месяц. Плюс, разумеется, стол и дом на весь необходимый срок работы. Если мы навалимся как следует, то года должно хватить. Еще вам, естественно, причитается некий скромный процент от всего того дохода, что принесет мне сама книга. То есть от гонорара, от переводов на другие языки, от продажи дополнительных прав, от публикаций в периодике, распродаж в клубах книголюбов и прочего. Обыкновенно я получаю от своих книг совсем неплохие деньги.

— В таком случае — да. Согласен.

— Прекрасно. Я очень рад, Джон. А вы теперь зовите меня Полом. Все равно же к этому придем, так почему сразу не отказаться от формальностей?

— Очень хорошо… Пол.

— И еще одна вещь. Не бог весть какая важная, но я хочу, чтобы вы хорошо представляли себе, во что ввязываетесь.

— Да?

— Я отнюдь не собираюсь и даже не желаю превращать вас в свою няньку. Моя экономка — ее, кстати, зовут миссис Килбрайд. Она, бедняжка, из Глазго. Словом, миссис Килбрайд убирает дом и готовит мне еду, а когда у нее выходной, я кое-как организую себе поесть. Так что об этом можете не беспокоиться.

— Вообще-то я даже люблю готовить. И готовлю неплохо. Если вы не против, время от времени я охотно стряпал бы нам с вами ужин. Просто при моем холостяцком житье-бытье у меня, честно говоря, почти не бывает поводов проявить свое умение.

— Вот как. Ну что ж, перспектива, надо признать, очень заманчивая. Миссис Килбрайд, бедняга, по-моему, старается изо всех сил, но, увы, ее кулинарный репертуар удручающе скуден. Впрочем, вы, естественно, будете заниматься стряпней, лишь когда вам самому захочется. Днем-то я вас загружу работой полностью.

— Готовка для меня не работа.

— Тем лучше. Но я начал говорить о другом: есть одно-два дела, чисто домашних, по которым мне придется обращаться к вам. Не пугайтесь. Ничего особо мудреного.

— Не предвижу тут никаких трудностей.

— К примеру, я по-прежнему люблю пройтись вечерком, а после смерти Чарльза вынужден был, к немалой своей досаде, настолько сократить эти прогулки, что мне чудится, будто я сижу под домашним арестом. Надеюсь, вы не против занять место Чарльза?

— Конечно нет. Уверяю вас, я и сам люблю пройтись.

— Ничего трудного в этом нет. Я имею в виду, в прогуливании слепого. Просто берете меня мягко под руку и даете мне знать, если мы подходим к краю тротуара, если перед нами ступеньки вверх или вниз, — словом, в любом случае, когда передо мной возникает какая-то преграда.

— Угу.

— А второе дело… Оно несколько унизительного свойства…


Я боюсь темноты, Джон. Жутко боюсь темноты.

— Темноты боитесь?

— Я знаю, знаю. Слепцу, мол, глупо бояться темноты. Но что поделаешь. Я всегда страдал клаустрофобией. Я и во Вселенной боюсь замкнутого пространства.

— Ничего себе! Действительно нешуточная клаустрофобия.

— Тут не до шуток.

— Извините. Я не хотел…

— Даже, как бы это выразиться, на неэкзистенциальном уровне моя клаустрофобия задавала мне всевозможные задачки. К примеру, я никогда не мог ездить в метро, а лифты — ну, лифты всегда были для меня полным кошмаром. Порой ведь от них просто никуда не денешься, верно? Скажем, в Нью-Йорке. Но представьте, даже в Нью-Йорке я, помнится, как-то поднялся к приятелю на двенадцатый этаж пешком, потому что лифт — они его там зовут подъемником — показался мне ни дать ни взять поставленным на попа гробом. В гостиницах мне всегда приходилось просить номер на нижних этажах, и на новом месте, прежде чем лечь в незнакомую постель, я всегда немного раздвигал шторы, чтобы, не дай бог, не проснуться в полной тьме.

— И ничто не изменилось после того, как вы лишились зрения?

— Все только усугубилось. Главное, что от вас требуется, Джон, — это вести себя здесь так, будто я — зрячий. Это важнее всего прочего. Свет следует включать ровно в то же время, когда его включают в обычном доме. Даже если, кроме меня, здесь никого нет, свет должен быть включен. Мне невыносима самая мысль о том, что я сижу один в темноте. Вечером, входя в комнату, я непременно включаю свет, и вы должны делать то же самое, понятно?

— Да, вполне.

— Особенно это относится к ванной комнате.

— К ванной?

— Да, к ванной. Вынужден просить вас — это еще одна маленькая повседневная обязанность, но никуда не денешься, — вынужден просить вас следить за тем, чтобы в ванной горел свет. Надеюсь, вы не возражаете?

— Ничуть, но…

— Дело в том, что у меня есть одна привычка. Я люблю петь, лежа в ванне. Правда-правда. И смею думать, я вас тут немало удивлю, потому что пою я популярные песни. Не нынешнюю попсу, конечно, боже сохрани, а… гм… песенки давно прошедших лет: шлягеры Джерома Керна, Коула Портера, Роджерса и Хаммерстайна и прочее в том же роде. У меня в голове накопилась огромная коллекция этих песен. Вот здесь, в моей памяти, они целы и невредимы. Право, мне претит мысль о том, чтобы намыливаться в ванне, мурлыча «Ты лучше всех», «Щека к щеке» или «Александерз Рэгтайм Бэнд» в темноте. В кромешной тьме, понимаете? Это было бы невыносимо.

— Буду следить, чтобы свет горел.

— И чтобы дверь была приоткрыта, хорошо? Чтобы всегда была приоткрыта.

— Да, и за этим тоже.

— Возможно, поначалу вам будет немного муторно оттого, что дверь в ванную приоткрыта, но тут, боюсь, ничего не поделаешь. В ванной, конечно, есть окошко, но узенькое, и расположено оно очень высоко, во всяком случае, мне до него не дотянуться; хотя, если даже закрыть дверь, ничего страшного вроде как случиться не может, ручка на двери там самая обычная. И все равно на те несколько секунд, что я буду шарить в поисках ручки, меня охватит панический страх, а с ним я уже хорошо знаком и не хотел бы переживать его вновь. Я понимаю, все это производит самое жалкое впечатление, но такой уж я человек. Стало быть, вы проследите, чтобы дверь всегда была приоткрыта, хорошо?

— Обещаю. Вы никогда не останетесь один в темноте.

— Прекрасно, прекрасно. Тогда давайте сменим тему. Пора перейти к практическим вопросам. Когда вы смогли бы начать?

— Полагаю, почти сразу.

— В понедельник?

— В понедельник?.. Постойте. Сегодня суббота. Да. В самом деле, почему бы и нет? Впрочем, нет, погодите. А нельзя ли начать во вторник? Или даже в среду? Давайте в среду, а?

— Конечно, если вам…

— Понимаете, сейчас выходные. А мне надо будет сначала утрясти кое-какие дела. Сделать это можно только в будни.

— Среда меня вполне устраивает.

— Собственно, если бы я сегодня днем уехал в Лондон и… да, завтра бы собрал вещи, а в понедельник, ну и скорее всего во вторник утром завершил все дела, то смог бы вернуться сюда во вторник вечером. Как вам такой план?

— По-моему, замечательно. Некоторая отсрочка может даже обернуться благом для меня. Я успею заказать новый компьютер. А не могли бы вы, как знаток в этой области, надоумить меня, где и что именно нужно заказывать? Должен признаться, я понятия не имею, с чего начать.

— Почему бы не предоставить все это мне… Пол? Если, конечно, хотите. Дайте мне еще одни сутки — я куплю в Лондоне новый компьютер и привезу его с собой на машине, скажем, в среду вечером. А потом мы с вами рассчитаемся.

— Ну, это действительно большая любезность с вашей стороны. Но только, пожалуйста, если не возражаете, не позже среды. Мне не терпится начать работу. Тем более что я нашел себе наконец помощника.

— В среду непременно. Обещаю.

— Чудесно. Ну-с, Джон, может, теперь-то уж выпьете стаканчик? За наше сотрудничество.

— Давайте.

— Если вы готовы обслужить нас обоих.

— Само собой.

— Бутылки на серванте позади вас. Повторяю, там только виски. Зато хорошее.

— Виски — тоже прекрасно. Вы как любите?

— Неразбавленное, пожалуйста. И не спрашивайте сколько, лейте смелей.

— Должен сказать, Пол, меня восхищает ваша способность… смеяться над собой. Вернее, умение шутить над собственным затруднительным положением. Вы явно не потеряли чувства юмора.

Не потерял чувства юмора? Да не смешите меня! Ведь только потеряв зрение, я по-настоящему приобрел чувство юмора.

— Не совсем вас понимаю.

— Я довольно быстро усвоил, друг мой, что слепец обязан иметь легкий нрав. Обязан, понимаете? Мне же противно иметь легкий нрав. Как вы можете догадаться, мне это никогда не давалось легко и естественно. Но если я намерен выжить в этом мире, мне придется играть эту роль. Видите ли, поначалу слепота вызывает у людей интерес, любопытство, прямо-таки завораживает их, но вскоре ее очарование им наскучивает. Ведь слепота страшна. Она наводит жуть. А что хуже всего, она пожирает чудовищно много времени. «Пожалуйста, сделайте для меня вот это». «Принесите мне, пожалуйста, то». «Будьте так любезны, откройте эту дверь или закройте ту». Слепые тяжелым бременем висят на зрячих, и неизбежно наступает минута, когда нам дают почувствовать, и еще как дают, до чего мы тяжкое бремя. К слову сказать, я надеюсь, то, что я говорю, не побуждает вас переменить свое решение?

— На мой счет будьте спокойны.

— Слепые быстро обнаруживают, что никогда, ни при каких обстоятельствах не должны хныкать. Это новое для себя слово — «хныкать» — слепец начинает вдруг слышать очень часто. Слышать и бояться его. «Извини, но я потерял зрение». «Ох, да брось плакаться!» «Ты просто не понимаешь, у меня нет глаз». «Ах, ради бога, перестань хныкать!»

— Ну-ну, только не говорите, что люди бросают подобное прямо вам в… вам в…

— Мне в лицо, Джон? Если вы хотите сказать «вам в лицо», так и говорите. Возможно, оно не блещет красотой, но все же какое-никакое лицо у меня есть. А на ваш вопрос отвечаю: нет. Не буквально эти слова. Но если не научишься относиться… переносить свою слепоту спокойно…

— Вот, пожалуйста.

— Простите?

— Ваше виски.

— А, спасибо. Но позвольте вам заметить, Джон: всякий раз нужно первым долгом взять мою руку и затем вложить в нее стакан. В противном случае я, изволите видеть, никакою силой не узнаю, где именно он находится.

— Ну конечно. Простите.

— Еще научитесь. Стало быть, я говорил о том, что если не относиться к своей беде так, словно это не более чем незначительный, хотя и причиняющий неудобства дефект, то физическая и моральная поддержка окружающих будет резко и безудержно сокращаться. Для слепца чувство юмора столь же жизненно необходимо, как и белая трость.

— Ясно.

— Но хватит о мрачном. Я хочу, чтобы вы поняли, Джон, как искренне я радуюсь тому, что мы будем работать вместе. Ей-богу, я очень, очень рад. Вот. Выпьем за «Правду и последствия».

— За «Правду и последствия».

— Ваше здоровье.

— Ваше здоровье.

* * *

Жребий брошен. И каковы же мои ощущения? Тревожные, весьма тревожные. Если бы не моя слепота, я ведь не потерпел бы, чтобы в моем доме жил совершенно посторонний человек. Я всегда не любил гостей, которые норовят остаться на ночлег. Если было возможно, даже Чарльзу не предлагал переночевать. Это не в моих правилах, и все тут. Однако слепота изменила очень многое, в том числе и мои правила. Во всяком случае, я вполне отчетливо уловил нотку почтения, и это хороший знак. Личность несколько бесцветная, по крайней мере при первом знакомстве, но это ничего, он возможнонемногооттает, когда мы узнаем друг друга поближе. Раз неизбежно, что он будет жить здесь, почтение для начала не так уж и плохо. Малый к тому же не слишком глуп, что тоже хорошо. Нет, вобщемицелом, мне кажется, я сделал удачный выбор. Бог свидетель, могло бы быть куда хуже.

* * *

— А, Джон. Вы, стало быть, распаковываете чемоданы?

— Да, и большое вам спасибо: очень славная комната. Я уверен, мне в ней будет уютно.

— Надеюсь. И если вам что-нибудь понадобится, сразу говорите.

— Ладно. Гм, я сяду сюда, хорошо? Напротив вас?

— Насколько я помню, другого сидячего места здесь и нет. Удалось вам уладить свои дела в Лондоне?

— Угу. А завтра я подключу компьютер. Это «макинтош». У меня у самого такой же. Годится, надеюсь?

— Я уже вам говорил, я ничего в этих машинах не смыслю. Годится все, с чем вам легко и удобно работать.

— Просто сейчас существуют два основных типа компьютеров — «макинтоши» и «IBM-совместимые персональные компьютеры». «Песюки» сейчас побеждают; я бы даже сказал, уже победили, но я принадлежу к все убывающему отряду приверженцев «макинтоша».

— Раз уж вы привыкли к «биг-Маку», его, стало быть, и надо брать. Не пойму, чего это миссис Килбрайд замешкалась.

— Спускаясь вниз, я слышал, как она возится на кухне.

— Хорошо, но она ведь отлично знает: я люблю, чтобы ужин подавали ровно в семь тридцать. А сейчас сколько?

— Почти без двадцати.

— Н-да. Полагаю, сегодня бедняжка усердствует сверх меры исключительно ради вас. Кстати, Джон, еду она подает на стол прямо в тарелках. Так оно проще. Не возражаете?

— Конечно нет.

— Ага, если слух меня не обманывает — только этого мне и не хватало, — вот и она. Миссис Килбрайд, добрая моя миссис Килбрайд, мы с Джоном уже теряемся в догадках, куда вы запропали.

— Так ведь сами посудите, сэр, и вы тоже, мистер Райдер, я, конечно, извиняюсь, но я ж привыкла готовить-то на одного, вот и пришлось мне все, что у меня налажено было, заново обмозговать, вас же теперь как-никак двое.

— И какой же кулинарный bonne bouche[4] вы нам сварганили сегодня?

— Осторожней, глядите не трожьте тарелку-то, она же страсть какая горячая. Вечер сегодня вроде как особый, вот я и спекла вам ваше любимое. Запеканку с мясом да с почками.

— Миссис Килбрайд, вы же отлично знаете: я люблю все, что вы готовите.

— Вот и вам, мистер Райдер. И не волнуйтесь. Я ж понимаю, сэр Пол просто балагурит. А то я не знаю — за моей спиной он про мою стряпню ведь совсем другое поет. А куда ж ему деваться-то; нравится не нравится, а съесть все одно придется.

— Но сэр Пол вообще ничего не говорил.

— Говорил, говорил. Мы уж с ним, поди, пуд соли съели. Правда же?

— Да, да. Если уж вам непременно надо так выразиться. И сделайте одолжение, не толкайте меня локтем под ребро. Вы же знаете, я этого не люблю. Ужин подан нам обоим?

— Все как есть на столе.

— Прекрасно. Ну-с, Джон позовет вас, когда мы закончим трапезу.

— Глядите, мистер Райдер, не позволяйте ему застращать вас вусмерть. Не то от него совсем спасу не будет.

— Цыц, кухарка! Марш отсюда!


Где-то тут должна быть бутылка вина, Джон. И штопор. Если только старая карга про них не забыла.

— Да там всё, там! Вон они!

— Я думал, вы ушли.

— Уже пошла.

— Прекрасно!


Ну, Джон, сделайте милость, откройте бутылку.

— Хорошо.

— Надо полагать, она все-таки ушла?

— Да.

— Вы знаете, я ведь ее никогда не видел.

— Кого — миссис Килбрайд?

— Понимаете, она начала мне прислуживать только после моего возвращения из Шри-Ланки. Может, вас не затруднит описать ее мне?

— Так ведь ваш друг Чарльз наверняка ее вам описывал?

— Разумеется, хотя было это уже несколько лет тому назад. Главное же в том, Джон, что завтра мы приступаем к работе, завтра я намерен начать пользоваться вашими глазами, и сегодня вечером вам было бы весьма невредно попрактиковаться. Так, знаете ли, между прочим. Не торопитесь.

— Ну что ж… Кстати, Пол, я вам бокал налил. Так, с чего же начать?.. Ей уже под шестьдесят, она прекрасно сохранилась, даже на удивление стройна. Я говорю «на удивление», потому что по голосу любой непременно решит, что она толстуха. Ну, может быть, не совсем толстуха, но голос у нее этакой пампушечки, с материнскими нотками.

— Э, Джон, пожалуйста, оставьте. Вам не кажется, что в данных обстоятельствах несколько дико описывать ее голос — единственное в этой женщине, с чем я прекрасно знаком?

— Я просто хотел сказать, что ее физический облик совсем не соответствует ее голосу. Как бы то ни было, волосы у нее, подозреваю, подкрашены, но очень незаметно, без всякого там дурацкого подсинивания и тому подобного. Не знаю, право, что еще сказать.

— Думайте, молодой человек, думайте. Неужто вы так уж перенапряглись?

— Хорошо. Гм, не знаю, известно вам или нет, да и вообще следует ли об этом говорить, но она часто подмигивает.

— Подмигивает? Что вы, собственно, имеете в виду?

— Только, пожалуйста, не выдайте ей, что я вам это сказал. Но когда речь шла о ее стряпне и вы притворялись, будто все, что она готовит, невероятно вкусно, она подмигивала мне, словно своему…

— А-а, теперь ясно. Да, мне об этом уже говорили. И меня это не волнует. В трагедии моей жизни она смело выбрала для себя характерную комическую роль. Не иначе как кто-то из моих идиотов врачей посоветовал ей проявлять неизменную веселость и даже время от времени отпускать шуточки насчет моей слепоты. Для того, надо полагать, чтобы я не предавался слезливой жалости к себе. Как она была одета?

— Как одета? Сейчас вспомню. На ней был полиэтиленовый фартук, а по нему крупно напечатан рецепт приготовления гренков с сыром — думаю, это реклама соуса «Ли энд Перринс»; под фартуком легкий розовый джемпер, из ангоры или мохера, не знаю точно. Юбки за фартуком мне вообще не было видно. И как я уже сказал, она вовсе не такая полногрудая, как можно предположить по голосу. Впрочем, может, это мое высказывание отдает женоненавистничеством?

— Ну, насчет женоненавистничества я не знаю, но картину вы уж точно нарисовали не слишком аппетитную, а я как раз собрался приступить к еде. Кстати, надо упомянуть в этой связи еще об одной маленькой повседневной обязанности, про которую я позабыл. Их наберется не слишком много, обещаю вам.

— Я уже сказал вам, Пол, не предвижу тут никаких трудностей.

— Итак, если мы будем обедать и ужинать tête-à-tête[5], нужно научить вас принципу циферблата.

— Какому принципу?

— Сейчас объясню. Передо мной, как и перед вами, стоит тарелка с запеканкой, а к ней в качестве гарнира положен, рискну предположить, жареный картофель и брюссельская капуста. Или же зеленый горошек?

— Брюссельская капуста.

— Стало быть, все же капуста. Да, на миссис Килбрайд можно положиться. Итак, Джон, я знаю, что лежит у меня на тарелке, но точно не представляю где. Вот тут-то и приходит на помощь принцип циферблата. Мне придется просить вас…

— Постойте. Я, кажется, понял. А верно или нет, сейчас увидите. Так, около трех часов — запеканка. Около шести — брюссельская капуста. Нет, полшестого. Девять часов — картошка. Ну что, уразумел я вашу систему?

— Молодец! Разве только одно «но»: здесь нам великая точность ни к чему, стало быть, никаких получасов и четвертей часа. Не до подробностей, указывайте часы — вот главное.

— Ладно.

— А теперь — навались, чтоб за ушами трещало, как говаривает миссис Килбрайд своим голосом пышечки с материнскими нотками.

— Подать вам соль или перец?

— Нет, спасибо, не надо ни того, ни другого.

— Хлеба?

— Нет, спасибо.

— Ладно.

— И «ладно» тоже не надо. Извините. Просто это одно из пустых словечек, которые я терпеть не могу.

— Простите, я…

— Возможно, Джон, мои слова прозвучали очень грубо, но на самом деле я просто откровенно высказал свое мнение, а откровенность такого рода для товарищей по работе совершенно необходима. Лучше уж сразу расставить все точки над «i», вы согласны? Вообще-то, если подумать, наверное, в том, что я делаю и как, вас тоже многое будет раздражать. В таких случаях говорите об этом прямо. В конечном итоге это сильно облегчит жизнь нам обоим.

— Кое-что, вообще говоря, меня царапнуло.

— Уже? Вот те на! Ха, очко в вашу пользу. Так, так, так.


Ну-с, и что же именно?

— Бедняга. Слово «бедняга».

— Бедняга? Теперь моя очередь теряться в догадках.

— Минуту назад, говоря о миссис Килбрайд, вы назвали ее «бедняжкой».

— Ну и что?

— А когда я в первый раз сюда приехал, вы назвали своего друга Чарльза «бедняга Чарльз».

— И дальше что?..

— Не уверен, что смогу объяснить, в чем тут дело.

— Все же попытайтесь.

— Понимаете, не перевариваю я эту манеру называть всех подряд «беднягами». Есть в ней что-то высокомерное.


Но вы же сами просили.

— Нет-нет, вы правы, что сказали об этом напрямик. Просто обычно я никогда… Неужели я действительно так выражаюсь?

— По совести говоря, не знаю. В конце концов, я познакомился с вами всего лишь в прошлую… Какой же был день-то? Суббота? Может, вам это вовсе и не свойственно. Я и говорить бы не стал, если бы вы так настойчиво не требовали откровенности с моей стороны. Надеюсь, я вас не обидел?

— Нет. Нет, ничуть не обидели. Я только немножко опешил. Никогда за собой такого не замечал. Поэтому был слегка обескуражен. Будь у меня хоть одна бровь, я бы сейчас ее поднял.

— Простите меня, пожалуйста; не надо было об этом говорить.

— Чушь. Я сам вас просил, вот вы и сказали. Надеюсь, однако, что других «пунктиков», на которые вы хотели бы обратить мое внимание, пока не набралось?

— Нет, ни единого.


— Я сказал что-то забавное, Джон?

— Что?

— Вы улыбаетесь. Почему?

— Улыбаюсь? Вы что же, слышите, как я улыбаюсь?

— Держите ухо востро, Джон Райдер: я способен расслышать даже, как вы думаете.


Скажите же все-таки — почему вы улыбались?

— Только потому, что вы сделали один жест.

— Я сделал жест?

— Подняли вверх по два пальца. Обозначая кавычки. Когда вы говорили о «пунктиках». Почему-то мне показалось, что это не в вашем стиле.

— Жест или слово?

— Пожалуй, и то и другое.

— Чего только во мне теперь не найдешь такого, что вообще-то не в моем стиле.

— Угу. Кстати, я налил вам еще стаканчик.

— Что? А, спасибо. Нравится вам запеканка с мясом и почками?

— Да. Очень вкусная.

— Ничего, есть можно. Хотите потом выпить кофе?

— Да, хорошо бы.

— Тогда советую сейчас же предупредить об этом миссис Килбрайд. А то она имеет склонность канителиться. Просто крикните ей, и все.

— Я?

— А почему нет?

— Ну, не знаю. Это же мой первый ужин в вашем доме.

— Она ведь будет обслуживать вас так же, как и меня, правда?

— Ну… Раз вы так считаете… Миссис Килбрайд!

— Господи помилуй! Да, такой вопль не услышать невозможно, никакие отговорки не помогут.

— Я напугал вас? Извините. Мне понадобится время, чтобы приноровиться к разным ситуациям.

— Времени у вас будет уйма. Между прочим, Джон, попозже мы можем вместе пойти прогуляться. Если вы не против. Посмотрите здешние окрестности. Что скажете?

— Я как раз хотел предложить то же самое.

— Прекрасно. Значит, договорились.

* * *

— Которое тут ваше?

— Второе слева. Внушительного размера.

— Вы имеете в виду шубу?

— Она у меня уже много лет. Купил ее в Чикаго, задолго до того, как началась эта дурацкая мода на политкорректность, чтоб ее… Уверяю вас, Джон, если какая-нибудь активистка борьбы за права животных вздумает подойти ко мне, чтобы отчитать за то, что я ношу шубу, я всего лишь отверзну перед ней, так сказать, свои зеницы. Может, тогда она несколько иначе будет смотреть на вещи. Спасибо. Просто направьте мою руку в рукав.

— Что же, вас в самом деле отчитывали защитники прав животных?

— Увы, нет. У меня еще ни разу не было случая сыграть тщательно подготовленную роль местного пугала. Шарф, пожалуйста. Он должен висеть на вешалке вместе с шубой.

— А, верно. Вот.

— Спасибо.

— Трости не надо?

— Моя трость — это вы. Ну-с, мы готовы?

— Я — да.

— Открывайте дверь.


Как я вам, Джон, уже говорил, водить слепого по улицам не составляет ни малейшего труда, особенно в нашей глуши. Просто возьмите меня под руку — нет, вот так… Хорошо… И либо словами, либо надавливая на мою руку, а для начала — и так и этак, давайте мне знать, как только передо мной возникает что-то для меня опасное. Когда, например, мы подходим к краю тротуара. Или же, наоборот, надо подняться с мостовой на тротуар.

— Надавливать? Вот так?

— Да, хорошо. Только не так сильно. Знаете, будто вы мягко осаживаете лошадь. Вы ездите верхом?

— Нет.

— Плохо. Ну, тогда похоже на то, как ведешь партнершу в танце. Вы танцуете?

— Очень жаль, но опять же — нет.

— Ну, что поделаешь, тогда напрягите свое воображение. Да, но только, пожалуйста, не давите на руку, если ничего опасного для меня не предвидится. А то я могу сбиться с толку.

— Хорошо. В тот раз я надавил потому, что перед нами возникли три ступеньки. Вернее, лесенка вниз.

— Да-да, я с нею прекрасно знаком. Я уже стреляный слепой воробей, а потому нет большой необходимости сообщать мне о ступеньках на дорожке в моем собственном саду.

— Извините. Дело это, выходит, не такое простое, как кажется.

— Да нет, проще простого. И вы прекрасно справляетесь. Кстати, Джон, не удивляйтесь, если я употребляю выражения вроде «видеть» или «проявлять осмотрительность». Возможно, вам такой выбор слов представляется странным, но вы даже не догадываетесь, сколько времени слепец вынужден тратить на то, чтобы предвидеть и предусматривать разного рода опасности.

— Понимаю. Только, заметьте, я ведь ни словечка не произнес.

— А я слышал ваши мысли. Помните, что я вам тогда сказал?

— Я также помню предупреждение миссис Килбрайд: не позволять вам запугать меня.

— Вас тоже с хвоста не съешь. Так. Налево или направо? Пожалуй, направо. Спустимся прямо в деревню.

— К церкви?

— Правильно. Что сейчас за вечер? Вроде бы свежо. Небо в звездах.

— Верно. Прекрасная ночь. Сразу за деревенским выгоном тянутся поля…

— Я знаю.

— Я вот о чем: прямо над полями висит полная луна, окруженная желтым туманным ореолом. Почти таким, как бывает у жирного пятна.

— «Полная луна в желтом туманном ореоле». Это очень смахивает, Джон, на название какого-нибудь японского фильма.

— Японского фильма? Извините, не улавливаю, куда вы клоните. Я не самый большой любитель кино.

— Ничего. Просто фраза эта показалась мне чуточку изысканной. А изысканность, сказать по правде, всегда была моим péché mignion[6]. Только… Собственно, если подумать, я и сам вполне мог бы дать такое же описание. Кто знает? Кто знает, что может взбрести на ум? В другой раз, когда пойдем на прогулку, прихватите с собой записную книжку — будете заносить в нее все, что может пригодиться для книги. Поймите правильно, я отнюдь не считаю каждую собственную фразу бесценной жемчужиной, которую необходимо сохранить для будущих поколений. Но я уже говорил — неизвестно ведь, где и когда что-то стоящее может прийти в голову. Глупо было бы упустить какие-то мысли, не успев решить, пригодятся они в работе или нет.

— Значит, вдохновение все же существует? Осторожно. Мы сходим с тротуара и идем на ту сторону улицы.

— Спасибо. Вот что я скажу вам, Джон. Вдохновение как важный элемент творчества было дискредитировано. И вполне заслуженно. Тем не менее любой художник прекрасно знает, что оно все-таки существует. Случаются минуты, когда писатель что-то пишет просто потому, что не может этого не написать, и обычно эти самые пассажи не оставляют читателя равнодушным. Но, повторяю, мое отдающее самодовольством замечание насчет луны…

— Шагаем на бордюрный камень.

— То была ерунда, полная ерунда. Не думайте, пожалуйста, будто я отношусь к таким вещам серьезнее, чем они того заслуживают.

— По-моему, это поразительно интересно. Наблюдать, как к вам приходят разные мысли.

— Да ведь это даже и не мысль. Тем не менее, если вам не трудно, постарайтесь не забыть ее до нашего возвращения домой. Я дам вам записную книжку, и вы ее туда занесете. А теперь где мы? Я что-то отвлекся.

— Направляемся к церковному погосту. Слева от нас лужайка для игры в шары и большое белое здание клуба.

— А, верно, верно, деревенская лужайка для игры в шары. Если вы воскресным днем случайно окажетесь здесь, обязательно сходите полюбоваться на дам из местной женской команды — все в толстых шерстяных чулках и солидных белых туфлях на низком каблуке. Большие гладкие черные шары сталкиваются с сухим стуком, и звук этот действует успокаивающе на истерзанную нервную систему. Сами убедитесь.

— Что ж, можно и сходить.

— Так. Церковь прямо перед нами?

— Правильно.

— Можете определить время постройки?

— Романский период?

— Романский? Очень сомневаюсь. Впрочем, в архитектуре я ничего не смыслю. В такой поздний час погост обычно закрыт, поэтому пойдемте-ка лучше по главной деревенской улице. А вы тем временем ведите репортаж с места событий.

— Вы намерены не давать мне прохлаждаться, да?

— Для меня, Джон, есть кое-что поважнее, чем просто «прощупывать» вас.

— Бордюрный камень.

— Спасибо. Несмотря ни на что, я хочу жить. Все еще хочу жить, черт побери! Жить в мире, в реальном мире! И что бы там ни говорили о слепоте и глухоте, это отнюдь не синекура.

— О слепоте и глухоте?

— Помню… помню, еще до катастрофы — хотел бы я посмотреть на того, кто осмелился бы сейчас сказать подобное мне в лицо, — так вот, помню я один разговор на званом обеде о преимуществах — и о недостатках… о преимуществах и недостатках слепоты и глухоты. И знаете, все неизменно сходились на том, что глухие оказываются в наихудшем положении. Если выразиться точнее, им приходится хуже. И всегда слышишь одни и те же «бородатые» доводы. Глухие-де отрезаны от мира: ни разговора, ни музыки; им, бедным, недоступен Моцарт… Почему-то из композиторов называют одного только Моцарта… И отрезаны они, мол, от мира так, как слепым и не снилось. Чушь! Гнусный, чудовищный вздор! Ведь мир, Джон, мир наш создан для того, чтобы его видеть! Видеть! А все остальное, что есть в нем, все, даже Моцарт, второстепенно по сравнению с тем, что надо видеть. Теперь-то я это знаю.

— Не сомневаюсь, что вы правы.

— Тогда вы должны понять, как мне важно, чтобы вы описывали этот мир, причем описывали очень точно. По крайней мере у нас, у слепых, есть перед глухими одно неоспоримое преимущество. Попробуйте-ка описать глухому концерт Моцарта для фортепиано.

— Н-да… только ведь он останется столь же глух к этому описанию, что и к фортепианному концерту…

— Ну, вы же понимаете, о чем я.

— Просто я думал, вы настолько хорошо знаете эту деревушку, что мне нет большого смысла…

— Нет смысла? Ну, судите сами. Предположим, я вышел бы гулять и глаза мои были бы еще при мне; я бы шел и поглядывай по сторонам, верно? Независимо от того, насколько хорошо я знаю эту деревушку. Я, Джон, человек наблюдательный, всегда этим отличался. И ничуть не утратил наблюдательности теперь, когда ничего не вижу.

— Вы правы. Так. Ладно. Сейчас, стало быть, мы прошли церковь и идем по дороге, которая, видимо, уведет нас прочь из деревни. Я не заметил ни единой таблички с названием и что это за улица, сказать не могу.

— Она называется Камберленд-роу. Но это не важно. Продолжайте.

— В данный момент идем вдоль погоста. В лунном свете он выглядит довольно страшненько, прямо-таки сюрреалистично; а кроме него, я пока что приметил только клуб Британского легиона и один-единственный магазин. По-моему, там размещаются одновременно и зеленная, и табачная лавка, и почта. В витрине висит множество открыток с объявлениями. Сейчас поглядим. Продаются новорожденные щенки. Силихем-терьеры, если вам интересно. Подержанный «лендровер». Любительский драмкружок дает спектакль «Свидетель обвинения». Уборщица предлагает свои услуги.

— Очень может быть, что это наша миссис Килбрайд. Она никогда не упустит случая подцепить новых клиентов.

— Имя не указано. Только номер телефона. Не могу прочесть без…

— А, не важно, не важно. Если это ее номер, он записан у меня дома. А если не ее, какая разница? Учитесь тщательнее отбирать информацию и подавать ее более лапидарно. Старайтесь четко выстраивать свои сообщения.

— Сейчас идем мимо кафе. Кафе-кондитерская миссис Эффингем. Написано все правильно, без финтифлюшек и подделок под старину. Рядом, похоже, обувная мастерская. В витрине сапожная колодка и несколько пар женских туфель. Очень пыльные с виду. Давненько, видимо, они там стоят. Все — грубоватой работы уличные туфли на шнурках. И на этом торговый квартал, по-видимому, кончается. Нет-нет, я ошибся. Впереди, на нашей стороне улицы ярко освещенное здание… Подходим к краю тротуара… Возможно, пивная или гостиница.

— И то и другое сразу. Какие-то признаки жизни есть?

— Есть. У входа стоит небольшая группа людей. Должно быть, они только что там выпивали. Две пары… средних лет, точнее, уже почти пожилые. Хорошо одеты. Одна из женщин натягивает перчатки. Стоят прислонясь к двум припаркованным друг за другом машинам. Машины — «вольво» и, если не ошибаюсь, «бентли» — наполовину въехали на тротуар.

— И мы теперь подходим к ним, да?

— Да.


Слушайте, Пол, здесь есть приятная на вид дорожка… прямо перед нами, слева, узенькая тропинка… если хотите, можем свернуть на нее. Я подумал о том, что вы мне на днях рассказывали, помните? О самых тяжких минутах вашей жизни?

— А. Да нет, какого черта. Все равно рано или поздно это с нами произойдет, вернее, с вами произойдет, так что пускай уж происходит сегодня, прямо сейчас. А с другой стороны, может не произойти вообще. Такое ведь случается не каждый раз. Пускай полюбуются на мою физиономию. Зато мне по крайней мере не придется смотреть на их мерзкие хари.

— Ладно, раз вы сами того пожелали.


— Ну?

— Что?

— Была какая-нибудь реакция?


Пожалуйста, не стесняйтесь в выражениях. Я переживу.

— Да, реакция была.

— Ну и?..

— Никто ничего не произнес. Они все как воды в рот набрали. Но женщины наверняка видели вас. Это было ясно по их лицам. Затем одна из них толкнула мужа локтем.


Знаете, Пол, мне кажется, они все еще наблюдают за нами. Я прямо чувствую, как четыре пары глаз впиваются мне в затылок. Неужто вы не чувствуете?

— Суки безмозглые.

— Неприятно получилось.

— Мне, наверное, пора бы привыкнуть.


— Пойдем дальше, Пол? Или?..

— М-м-м.

— Дальше пройти хотите.

— А. Да, конечно. До конца дороги. Там, между прочим, и деревня кончается. Потом двинемся назад к дому.

Но только, Джон, если вы не против, давайте пока обойдемся без сопроводительного текста. Немного погуляем молча.

— Ладно.

— Извините.

* * *

— Что? Кто это?

— О господи, простите великодушно. Я не знал, что вы…

— Ради бога, закройте дверь!


Вы закрыли дверь?

— Да, да. Дверь закрыта.

— Но только не плотно, помните?

— Нет, нет, не плотно. Я помню. Не волнуйтесь. Я оставил небольшую щелку. Слушайте, Пол, я правда очень огорчен своей промашкой. Не знаю даже, что тут и сказать. Дверь была открыта, и я подумал…

— Вообще-то я вас предупреждал, что всегда держу дверь в ванную открытой. Первым делом, в числе прочих важных вещей, сообщил вам именно об этом.

— Я знаю, но…

— Никаких «но». Я же объяснял вам, что причиной тому моя клаустрофобия. И не важно, лежу я в ванне или сижу на стульчаке. Это неприятно, я понимаю, но ведь я все растолковал.

— Я только хотел сказать, что в ванной было темно, и я подумал, что тут никого нет.

* * *

— Что вы сказали?

— Сказал, что в ванной было темно.

— Было темно? Но свет же включен. Конечно включен.

— Нет, Пол, выключен. Послушайте. Сейчас я дверь не открываю, так что не тревожьтесь понапрасну. Я только протягиваю руку и дергаю за шнур. Пожалуйста. Теперь горит. Включен, выключен, включен, выключен, включен…

— Да-да-да, все ясно.


Не понимаю. Я ведь это делаю совершенно автоматически. Входя в ванную, я всегда включаю свет.

— Может быть, на сей раз забыли.

— Не забываю никогда. Но, может быть, Джон, вы забыли?

— Я?

— Вы же заходили сюда чуть раньше, правда? Перед самым ужином?

— А, да. Заходил.

— Возможно, вы забыли выключить свет.

— Да, не исключено. Скорее всего так оно и было. Тогда прошу прощения. Я ведь знаю, как болезненно вы к этому относитесь.

— Теперь уж, ясное дело, ничего не попишешь. Хотя, принимая во внимание мой… мой вид, беспорядок в моем туалете, может быть, и к лучшему, что свет не горел.

— Пусть так, но я-то…

— Да, понятно, вы уже извинялись. А разговор этот, знаете ли, на редкость неприятен. Вы топчетесь там, за дверью, я сижу тут со спущенными штанами. Если не возражаете, предлагаю закончить его немедленно. Дайте мне еще пять минут, и ванная будет в вашем распоряжении.

— Спасибо. Но, пожалуйста, ради меня не торопитесь.

— Не буду. Увидимся утром. Спокойной ночи, Джон.

— Спокойной ночи, Пол.

* * *

По зрелом размышлении я пришел к выводу, что в целом он мне нравится. Он небрежен, даже неряшлив, литературной жилки не имеет и вообще далек от совершенства. Но и то сказать: давая частное объявление в газету, едва ли можно рассчитывать на совершенство. Тем не менее я уверен, что он справится наилучшим образом. В той унизительной ситуации, когда я сидел на унитазе, он в общем-то вел себя прекрасно. Предзнаменования хорошие.

* * *

— Вы готовы, Джон?

— Да, все готово. Компьютер уже загрузился. А я создал новую директорию. И назвал ее «Правда».

— «Правда»?

— В смысле «Правда и последствия». Полное название слишком длинно.

— Понятно. «Правда», значит? Такое название ко многому обязывает. Но… что ж, оно и неплохо. Пусть будет «Правда».

— Дату ставить?

— Дату? А почему бы и нет? Пишите… постойте-ка… Пишите: «Весна 1999».

— «Весна 1999». Готово. Ну и с чего же мы начнем?

— Понимаете, Джон, в сущности, это будет книга о слепоте, как в буквальном, так и в переносном смысле слова, и я намерен начать ее с кое-каких разрозненных соображений на эту тему. Нечто вроде вступления.

— Угу.

— И ведь что странно. Слепота никогда не занимала меня, никогда не входила в число характерных для меня тем. Н-да, ничего не поделаешь, жизнь любит, видимо, выкидывать подобные коленца. Возьмет да и оглоушит тебя таким драматическим поворотом, к которому все, что с тобой прежде происходило, ничуть тебя не подготовило.

— М-м-м.

— Так или иначе, я намерен начать со своих размышлений не только о слепоте, но и об отсутствии глаз. Мне пришло в голову, что едва ли найдется более удачная отправная точка для книги, в которой хронология повествования не играет совершенно никакой роли. Кстати, Джон…

— Да?

— Вы записали ту мою удачную фразочку? Помните, я вас просил?..

— Какую удачную фразочку?

— Насчет луны и названия японского фильма.

— О господи, нет. Очевидно, не записал.

— Очевидно, не записали. Таким образом, я сейчас напоминаю вам о том, о чем вы должны были напомнить мне. Пожалуйста, возьмите ее на карандаш сейчас же и не забудьте захватить с собой блокнот, если мы вечером отправимся гулять.

— Непременно. Однако не такой уж я лопух. Сегодня утром, подключая компьютер, я подумал, что будет полезно создать файл под названием «Записки». И сейчас я вашу фразу туда внесу. Секундочку.

— Отличная мысль. Держите его под рукой — а вдруг что-то дельное подвернется, так сказать, en route[7]. Бывает, Джон, что у писателя возникают трудности, если так можно выразиться, с плавным движением речи. Это, знаете ли, совершенно то же самое, что трудности с движением наличности, только дело тут не в деньгах, а в словах. Не то чтобы писателю не хватало слов, то есть причина не в том, что он — словесный банкрот, просто слова приходят не так легко, как хотелось бы. И случается, что, заглянув в свои записи, даже если они сделаны давным-давно и собственные мысли успели позабыться, писатель испытывает новый прилив творческих сил. Уверяю вас, я знаю, о чем говорю. Знаю по опыту.

— Вот. Готово.

— Прекрасно. Теперь, Джон, слушайте внимательно. Я не собираюсь делать вид, будто наша с вами затея окажется для каждого из нас делом легким. Вовсе нет. Никогда прежде я своих произведений не диктовал. Можно сказать, я принадлежу к писателям, которым лучше всего сочиняется за роялем.

— За роялем?

— В метафорическом смысле, Джон, в метафорическом смысле.

— А-а.

— Я хочу сказать, что раньше всегда писал на машинке. Точно так же есть композиторы, которые сочиняют музыку исключительно сидя за роялем, — к примеру, таким был, сколько я помню, Стравинский, — потому что они убедились: стоит им только пробежаться пальцами по клавишам, и уже одно это движение будит какие-то мысли… И не просто мысли, а целые законченные предложения, которые потом почти не приходится править. Я имею в виду… разумеется, я вовсе не хочу сказать, что Стравинский печатал предложения; я ведь говорю о писателях, о писателях, похожих на Стравинского, о тех, кто, как я, привык сочинять за клавиатурой. Собственно, если подумать, существует… я имею в виду то, о чем я уже говорил, что пытался с таким трудом сформулировать… существует блестящий пример того, о чем я сейчас толкую. Ох, если бы я мог видеть это предложение, оно не вышло бы таким чудовищно сбивчивым и расплывчатым. И поэтому… именно поэтому… Ну все, точка! На чем я там остановился?

— Вы говорили, что всегда сочиняли за машинкой.

— Да. И потому теперь, когда у меня нет больше прямого доступа к клавиатуре и тем самым к буквам как к объектам, как к самостоятельным объектам — жестким, прочным, похожим на пуговицы предметам, которые я могу видеть, и не только видеть, но и ощущать, трогать, нажимать, — теперь, стало быть, мне понадобится время, чтобы приспособиться к новой реальности. Вам понятно?

— Да, вполне.

— Ситуация очень напоминает состояние курильщика, который бросил курить. Отсутствие никотина — это одна… полагаю, главная для него трудность; сам я никогда не бросал, так что судить не могу. Но ведь вдобавок отсутствует и сигарета — нет ее, той самой сигареты, которая служит ему, если угодно, опорой. Курильщик, Джон, курильщик без зажатой в пальцах сигареты — все равно что куртизанка без своих вульгарных перстней.

— А, верно. Очень остроумно.

— Правда? Может быть, стоит взять на заметку. Если только не…

— Хотите, чтобы я набрал?


— Нет, все-таки не надо. Боюсь, я где-то уже об этом писал. В какой-то книге. Не могу в данный момент припомнить, где именно и когда, но мне кажется… я уверен… Нет, не надо, оставим это! Оно того не стоит.

— Как скажете.

— Во всяком случае, когда я начну диктовать, — даже при том что у меня было время как следует продумать эту первую часть, — все равно она неизбежно выйдет совершенно сумбурной. Представьте себе, я очень часто обнаруживаю — как бы это сказать — запинки в потоке мыслей, и с этими запинками, пусть даже и временными, мне смириться будет очень трудно. Впрочем, поделать тут я ничего не могу, так что незачем и ныть. Тем не менее наилучший способ работы для нас, по-моему, такой: вы будете печатать все, что я говорю, включая мелкие поправки и уточнения, которые я буду делать попутно… А они, если на то пошло, отнюдь не всегда будут такими уж мелкими. Потом, когда мы завершим эту часть, я попытаюсь придать ей более приемлемый вид.

— Очень разумно.

— Но не воображайте, пожалуйста, что на том все и закончится. Я намерен затем снова прочесать текст, абзац за абзацем, до последней запятой. Надеюсь, вам понятно? Быть слепым педантом, стремящимся к совершенству, очень нелегко, но именно таковым я и вознамерился стать.

— Ну, Пол, раз уж вы так ставите вопрос…

— Да? Что такое?

— Послушайте, может быть, это вовсе и не относится к делу, но я заметил… и просто подумал…

— Будьте добры, произнесите наконец членораздельно то, что вы мямлите.

— Я подумал, вы захотите знать, что у вас на галстуке пятно.

— Что-что?

— Кофейное пятно. За завтраком вы капнули кофе на галстук.

— Неужели?! О господи, до чего я ненавижу пятна! Ненавижу! Хоть я и слепой, а их ненавижу! Вот те на!.. Ну что ж… придется, очевидно, галстук снять. Спасибо, что сказали.

— Я не был уверен, уместно ли…

— Про пятна я даже и упоминать не стал — во время нашего того разговора, помните? — потому что обычно я очень… обычно я очень щепетилен во всем, что касается моего внешнего вида и манер. Я горжусь тем… Вот те раз… Ну, что уж теперь, ничего не поделаешь. Вот.

— А. Хорошо.

— Бросьте его в стирку. Потом, когда будете варить нам кофе. Стирать-то его можно, как вы думаете?

— Да. Наверное.

— Из-за этого галстука я просто сам не свой. Как-никак «Черрути». И рисунок необычный: разноцветные бархатистые квадратики. Помнится, там было очень мало таких галстуков.

— Что?

— Что «что»?

— Разноцветные квадратики, говорите?

— Да, а что?

— Но рисунок-то другой.

— То есть как другой?

— Очень просто, другой: никаких квадратиков нет и в помине. Галстук на самом деле коричневый, вернее, бежевато-коричневый, в темно-коричневую полоску. В косую полоску.


— И не «Черрути»?


— На бирке написано «Полосы».

— «Полосы»? Просто «Полосы»?!

— Да.

— Поразительно. У меня таких галстуков вообще нет.

— На вас, однако, был именно такой галстук.

— Говорю вам, это исключено.

— Послушайте, Пол, это не так уж и важно, правда? В конце концов, ну сами посудите: главное ведь в том, что вы не посадили пятно на «Черрути», так? На галстук, который вам очень нравился.

— Вы не слушаете. У меня нет коричневого галстука в полоску. Повторяю, у меня нет коричневого галстука в полоску. Все свои галстуки я купил до того, как лишился зрения, и они аккуратно, в определенном порядке висят у меня в платяном шкафу на специальной вешалке. Я точно знаю, где какой находится. А такого галстука я просто не могу опознать.

— Ума не приложу, что вам и сказать на это, но, на мой взгляд, огорчаться тут явно не стоит. Если пожелаете, мы с вами попозже переберем ваши галстуки, и тогда, ручаюсь, выяснится, что все они как висели, так и висят на своих местах. А пока, может быть, все-таки начнем?

— Что? А-а. Да-да, конечно. Извините. Я настолько не привык… Словом, простите меня.


Хорошо. Ну-с, поглядим. Гм, «Я слеп».

— Да, и?..

— Нет-нет, вы не понимаете. Я хочу, чтобы книга начиналась именно этим предложением.

— А, ясно. Ладно, поехали. «Я слеп…» Точка?

— Я же сказал: «предложение», не так ли? Но пока что не сильно озабочивайтесь пунктуацией. Пусть чутье, интуиция вам подскажут.

— Хорошо.

* * *

Я готов и жду вашей команды, Пол.

— И не понукайте меня то и дело. Это лишь тормозит работу. Как только у меня созреет то, что я хочу сказать, вы узнаете об этом первым.

— Извините.

— И ради бога, прекратите эту хренотень с извинениями на каждом слове! Я от нее спячу!

Ох. Гхм. Теперь мой черед просить прощенья. Приношу свои извинения, Джон. Я сегодня немного не в себе. Вся эта петрушка с галстуком… Сам не понимаю, почему она меня вывела из равновесия.


Повторяю, я приношу свои извинения.

— Извинения принимаются.

— Я же говорил, вам придется нелегко. Я человек тяжелый, сам это знаю.

— Все хорошо, все прекрасно. Не волнуйтесь.

— Отлично. Тогда продолжим. «Я слеп. У меня нет зрения. И глаз у меня тоже нет». Скажите, если я диктую слишком быстро.

— Пока нормально.

— «И глаз у меня тоже нет. Следовательно, я урод. Ибо слепота есть уродство, она сюрреалистична».

— Извините. Вам нужно и то, и другое: «есть уродство» и «она сюрреалистична»?

— Да, нужно. «Есть уродство», запятая, «она сюрреалистична», точка. «Ибо слепота есть уродство, она сюрреалистична». Нет, это ужасно… это… О господи, это никуда не годится.


Знаете, Джон, выкиньте из головы то, что я сейчас сказал. Ужасно или не ужасно — вы себе печатайте. Не слушайте моих причитаний. Набирайте подряд все, что я говорю. Руководствуйтесь только здравым смыслом.

— Ладно.

— «Но еще более сюрреалистичным» — я, между прочим, уже диктую, — «но еще более сюрреалистичным, чем моя слепота, является тот факт, что, не имея глаз»… Нет, «…является тот факт, что, лишившись не только зрения, но и самих глаз, я продолжаю тем не менее как бы видеть» — «как бы видеть» возьмите в кавычки; нет, я передумал, возьмите в кавычки только «видеть». «Я продолжаю тем не менее как бы «видеть». То, что я вижу» — здесь, естественно, никаких кавычек, — «то, что я вижу, возможно, пустота» — снова возьмите в кавычки.

— «Пустота» в кавычках?

— Да. «То, что я вижу, возможно, "пустота"» — тире — «я ведь слеп» — тире, — «но эта "пустота"» — снова возьмите в кавычки, — «как сие ни парадоксально, отнюдь не неописуема…» Нет, «…как сие ни парадоксально, для меня отнюдь не неописуема. Я не вижу ничего, но самое поразительное заключается в том, что я могу это ничто описать. Мир для меня, мир незрячести, превратился в некий темный, грубой выделки плед» — как шотландский плед, — «столь же лишенный света, сколь лишены его, по моим представлениям, глубины космоса, но каким-то образом, тоже подобно глубинам космоса, проницаемый. И, повторяю, я действительно его вижу. Вероятно, в недрах моего существа заложен импульс…» нет, «древний импульс…» Нет, погодите, «искони заложен импульс», да, «искони заложен импульс взирать на окружающее» — «взирать на окружающее» возьмите в кавычки, — «который действует в той части моего лица, где находились глаза». Короче, теперь я просто буду говорить «кавычки», и все. Я к ним довольно часто прибегаю в своей прозе. Так на чем я остановился?

— «Вероятно, в недрах моего существа искони существует импульс…»

— По-моему, вы должны были набрать вот что: «Вероятно, искони заложен импульс…»

— «Вероятно, в недрах моего существа искони заложен импульс, который действует в той части моего лица, где находились глаза…»

— Запятая, — «который действует в той части моего лица, где находились глаза» — тоже, соответственно, запятая, — «импульс, который, даже когда я лишился глаз» — боюсь, я здесь повторяюсь, но потом мы все причешем, — «даже когда я лишился глаз, не распространяет свое действие на остальную часть лица. Именно своими отсутствующими глазами, исключительно ими я и вижу пустоту» — «вижу пустоту» в кавычках. «Здороваясь с человеком, я по-прежнему поворачиваю к нему голову, и не просто из бездумного следования» — сле-до-ва-ни-я, — «не просто из бездумного следования утомительным условностям ни к чему не обязывающего общения». Нет, лучше скажем «фатического общения». Мне не нравится «обязывающий» рядом с «общением».

— Почему?

— Слишком много общего.

— Чего общего?

— О, б, щ. «Обязывающий», «общение». Прямо-таки аллитерация. Этого мне не нужно.

— Ладно. Простите, как пишется «фатического»?

— Фа-ти-че-ско-го.

— Честно говоря, никогда не знал, что означает это слово.

Вам и не обязательно знать, что оно значит. Я продолжаю. Итак, тра-та-та, «не из одного лишь бездумного следования утомительным условностям фатического общения, но также и потому, что, даже оставшись без глаз, я как бы нахожусь во власти инстинктивного атавистического зрительного рефлекса. Короче говоря, продолжаю видеть» — в кавычках, пожалуйста, — «тот же темный плед, те же космические глубины, поскольку, будучи человеком, не могу не видеть их» — точка с запятой, — «ведь зрение — это неотъемлемая функция организма, свойственная ему даже тогда, когда удалены органы, осуществляющие эту функцию. Я вынужден видеть…». Лучше бы выделить «вынужден».

— Вы имеете в виду курсив?

— А вы и это можете сделать?

— Конечно.

— На экране компьютера?

— Разумеется. Я уже выделил курсивом.

— С ума сойти! И впрямь не машина, а мечта. Я почти готов пожалеть, что не могу ее увидеть. Ну, ничего. Прочтите мне, пожалуйста, последний кусок.

— Так, последний. «Я продолжаю «видеть» тот же темный плед, те же космические глубины, поскольку, будучи человеком, не могу не видеть их; ведь зрение — это неотъемлемая функция организма, свойственная ему даже тогда, когда удалены органы, осуществляющие эту функцию. Я вынужден видеть…»

— «Я вынужден видеть независимо от того, имею я такое осознанное стремление или нет. Это своего рода зуд, вызывающий неуемное желание чесаться, зуд, сравнимый с рефлекторным беспокойством» — нет, «тревогой»; итак, «тревогой об отсутствующей конечности, что терзает человека, у которого ампутировали руку или ногу. Ведь, как известно, существует некий кодекс, который можно назвать ампутационным этикетом, своего рода эмилипостовский» — то есть «Эмили Пост»[8] плюс «овский», в одно слово и, пожалуйста, без дефиса, — «эмилипостовский перечень правил поведения по отношению к физически ущербным людям, содержащий, естественно, главным образом запреты. Так, если у больного ампутирована конечность, то не следует садиться к нему на кровать именно в том месте, где при нормальных обстоятельствах лежала бы отнятая нога, не следует вторгаться в… в воздушное пространство его отнятой руки и тому подобное».

— Хотите, чтобы я набрал «и тому подобное» тоже?

— Просто обычное сокращение «и т. п.», пожалуйста. Вы успеваете следить за мыслью?

— По-моему, да. Но скажите мне вот что: мы все еще занимаемся первым абзацем, верно?

— Да. Впрочем, нет. Если подумать, то уже нет. Начинается новый абзац. В дальнейшем я вас буду предупреждать.

— Ладно. Новый абзац. Продолжайте.

— Продолжайте! Продолжайте! Легко сказать!

— Тогда не продолжайте — вам виднее.

— «Вопрос» — я продолжаю — «вопрос, однако, здесь гораздо шире, он не сводится к одной лишь слепоте. В моем собственном прошлом всякий раз, когда глазной врач, то есть окулист, направлял фонарик» — нет, э-э-э… Как они называются, эти тоненькие миниатюрные фонарики, которыми пользуются глазники?

— Офтальмоскоп?

— Точно, офтальмоскоп. «В прошлом…»

«В моем собственном прошлом…»

— «В моем собственном прошлом всякий раз, когда глазной врач, то есть окулист, направлял на мой глаз офтальмоскоп или когда мне самому случалось слишком сильно и долго тереть глазное яблоко, я словно бы улавливал зрительный образ» — тире — «чего же именно?». Не забудьте поставить знак вопроса. «Чего же именно? Сетчатки? Внутренней поверхности глаза? Его внешней поверхности? Что бы то ни было, но зрелище этой ткани, изрытой ямами и зарубцевавшимися ранами, подобной поверхности Луны» — запятая — «с таким же несформировавшимся» — нет, погодите, надо бы выделить «подобной поверхности Луны».

— Хорошо. «Зарубцевавшимися» или «зарубцованными»?

— Не важно. Это мы успеем выяснить. «Что бы то ни было, но зрелище этой ткани, изрытой ямами и зарубцевавшимися ранами, подобной поверхности Луны, с таким же красным несформировавшимся покровом, как кожа тощего, только вчера вылупившегося птенца, такая же зеленовато-мутная, как… как безвкусное стеклянное пресс-папье, — зрелище это неизменно вызывало подспудную тревогу. Оно напоминало мне доисторические конвульсии Земли в ужасающе вульгарном эпизоде «Sacre du Printemps»[9] из «Фантазии» Уолта Диснея, — постойте, снимите «ужасающе вульгарном», это же не критическая работа о кино, — «в эпизоде «Sacre du Printemps» из «Фантазии» Уолта Диснея. А более всего оно напоминало мне о том, что глаза — это две части тела, два предмета» — курсивом, — «предмета, элемента, которые можно потерять, размозжить, поранить…».

— Разве не в таком порядке: «потерять, поранить, размозжить»?

— А? И почему же?

— Просто здесь есть нарастание: по степени серьезности увечья «поранить» явно менее тяжко, чем «размозжить», правда?

* * *

— Совершенно верно, совершенно верно. Точно подмечено, Джон. Продолжайте в том же духе.

— Наша фирма стремится во всем угождать клиенту.

— Диктую дальше: «которые можно потерять, поранить, размозжить, которые, как я сам убедился, можно вытащить из глазниц, даже покатать на ладони. Изнутри» — слово «изнутри» в кавычках, — «"Изнутри" до меня никогда не доходило, если только я случайно не наталкивался на мысль» — «наталкивался на мысль» в кавычках, — «что у меня на самом деле два глаза, а не один. Изнутри я был человеком-Циклопом» — заглавное Ц, точка с запятой; «мой единственный глаз, глаз Циклопа, был, в моем восприятии, одновременно и органом наблюдения, и экраном, на котором отражался окружающий мир» — точка с запятой; «мир, который представал передо мной и которым я управлял — я имею в виду, стремился управлять» — «я имею в виду» тут, между прочим, часть текста и дается в тире, — «был внутри глаза вполне реальным чувственным ощущением» — откройте скобки — «(удалите глаз, и вы одновременно удалите и мир)» — скобки закрыть, точка. «Таким образом, глаз в конечном итоге оказывался тем самым стеклянным пресс-папье, о котором я говорил выше…» Впрочем, постойте, постойте. А я об этом говорил?

— О чем?

— О стеклянном пресс-папье?

— Пампампампампампам, где же, где же… Да, говорили: «такая же зеленовато-мутная, как безвкусное стеклянное пресс-папье».

— Ага, говорил, конечно же говорил. Стало быть, продолжаю. «Таким образом, глаз в конечном итоге оказывался тем самым стеклянным пресс-папье, о котором я говорил выше, с одной только разницей: вместо маленького рождественского пейзажа, навевающего воспоминания детства» — откройте скобки — «(если перевернуть пресс-папье, в нем начинает кружиться легкий снежок)» — скобки закрыть, — «глаз содержал мир как таковой». Новый абзац. «Но его ли я видел на самом деле» — «видел» в кавычках, после «деле» запятая, — «видел ли я на самом деле собственный глаз? Как это глаз может исхитриться увидеть себя самого? Заглянуть в собственное нутро или, если так можно выразиться, соотнести увиденное с субъектом видения? Ведь уже в те времена я был близорук, даже тогда я видел внешний мир только через очки. И тем не менее каким-то чудесным образом я видел эту поверхность, напоминающую лунную, так же четко, как видит человек, наделенный нормальным зрением. Чем же я ее видел» — выделите «чем», вопросительный знак. «Чем же я ее видел? Несомненно, тем самым инстинктивным атавистическим зрительным импульсом, о котором я говорил выше и который в конечном итоге сильнее просто обладания органами зрения».


— Пол, хотите на минутку прерваться?

— Чем вызван ваш вопрос?

— Мне кажется, вас что-то беспокоит.

— Я вам говорил, что мне будет очень нелегко надиктовывать книгу. Так оно и оказалось. Гораздо труднее, чем я предполагал. Я весь в мыле, как загнанная лошадь. Даже ворот рубашки мокрый. Отчего я так потею?

— Может, прервемся ненадолго? Как раз одиннадцать, перекусим слегка?

— Да. Верно, Джон, перерыв был бы очень кстати. Хотя, если мы решили закончить работу за год, то перерывами злоупотреблять нельзя.

— Правильно. А тем временем не сварить ли для нас обоих кофейку?

— Как вам показалось, есть во всем этом смысл?

— Честно говоря, Пол, я был слишком занят тем, что набирал текст, и вбирать, воспринимать его уже не было возможности.

— Н-да; уж вы меня простите, но я обязан знать, что получилось, пусть даже результат из рук вон плох. Прочтите еще разок, будьте добры.

— То есть все, целиком?

— Сверху донизу, как говорится. Медленно и плавно. И что бы я при этом ни испытывал, даже если начну слегка помирать на вашей читке, я тем не менее твердо обещаю не перебивать. А уж потом сделаем перерыв. Согласны?

— Согласен. Ладно, поехали. «Я слеп. У меня нет зрения. И глаз у меня тоже…»

— Помедленнее.

— Извините. Так. «Я слеп. У меня нет зрения. И глаз у меня тоже нет. Следовательно, я урод. Ибо слепота есть уродство, она сюрреалистична».

— О господи, до чего дергано получилось. Столько коротких предложений подряд. Ни дать ни взять передовица из «Дейли экспресс».

— Пол, вы же обещали не перебивать.

— Простите, но все это так примитивно звучит.

— У вас потом будет масса времени усложнить текст.

— Гм. Предпочитаю толковать вашу ремарку в том смысле, какой, хочу надеяться, вы в нее вкладывали. Хорошо, продолжим. Больше не произнесу ни слова.

— «Я слеп. У меня нет зрения. И глаз у меня тоже нет. Следовательно, я урод. Ибо слепота есть уродство, она сюрреалистична. Но еще более сюрреалистичным является тот факт, что, лишившись не только зрения, но и самих глаз, я продолжаю тем не менее как бы «видеть». То, что я вижу, возможно, «пустота» — я ведь слеп, — но эта «пустота», как сие ни парадоксально, для меня отнюдь не неописуема. Я не вижу ничего, но самое поразительное заключается в том, что я могу это ничто описать. Мир для меня, мир незрячести, превратился в некий темный, грубой выделки плед, столь же лишенный света, сколь лишены его, по моим представлениям, глубины космоса, но каким-то образом, тоже подобно глубинам космоса, проницаемый. И, повторяю, я действительно его вижу. Вероятно, в недрах моего существа искони заложен импульс «взирать на окружающее», который действует в той части моего лица, где находились глаза, импульс, который, даже когда я лишился глаз, не распространяет свое действие на остальную часть лица. Именно своими отсутствующими глазами, исключительно ими я и «вижу пустоту». Здороваясь с человеком, я по-прежнему поворачиваю к нему голову, и не просто из бездумного следования утомительным условностям фатического общения, но также и потому, что, даже оставшись без глаз, я как бы нахожусь во власти инстинктивного атавистического зрительного рефлекса. Короче говоря, продолжаю «видеть» тот же темный плед, те же космические глубины, поскольку, будучи человеком, не могу не видеть их; ведь зрение — это неотъемлемая функция организма, свойственная ему даже тогда, когда удалены органы, осуществляющие эту функцию. Я вынужден видеть независимо от того, имею я такое осознанное стремление или нет. Это своего рода зуд, вызывающий неуемное желание чесаться, зуд, сравнимый с рефлекторной тревогой об отсутствующей конечности, что терзает человека, у которого ампутировали руку или ногу. Ведь, как известно, существует некий кодекс, который можно назвать ампутационным этикетом, своего рода эмилипостовский перечень правил поведения по отношению к физически ущербным людям, содержащий, естественно, главным образом запреты. Так, если у больного ампутирована конечность, то не следует садиться к нему на кровать именно в том месте, где при нормальных обстоятельствах лежала бы отнятая нога, не следует вторгаться в воздушное пространство его отнятой руки и т. п.

Вопрос, однако, здесь гораздо шире, он не сводится к одной лишь слепоте. В моем собственном прошлом всякий раз, когда глазной врач, то есть окулист, направлял на мой глаз офтальмоскоп или когда мне самому случалось слишком сильно и долго тереть глазное яблоко, я словно бы улавливал зрительный образ — чего же именно? Сетчатки? Внутренней поверхности глаза? Его внешней поверхности? Что бы то ни было, но зрелище этой ткани, изрытой ямами и зарубцевавшимися ранами, подобной поверхности Луны, с таким же красным несформировавшимся покровом, как кожа тощего, только вчера вылупившегося птенца, такая же зеленовато-мутная, как безвкусное стеклянное пресс-папье, — зрелище это неизменно вызывало подспудную тревогу. Оно напоминало мне доисторические конвульсии Земли в эпизоде «Sacre du Printemps» из «Фантазии» Уолта Диснея. А более всего оно напоминало мне о том, что глаза — это две части тела, два предмета, элемента, которые можно потерять, поранить, размозжить, которые, как я сам убедился, можно вытащить из глазниц, даже покатать на ладони. «Изнутри» до меня никогда не доходило, если только я случайно не «наталкивался на мысль», что у меня на самом деле два глаза, а не один. Изнутри я был человеком-Циклопом; мой единственный глаз, глаз Циклопа, был, в моем восприятии, одновременно и органом наблюдения, и экраном, на котором отражался окружающий мир; мир, который представал передо мной и которым я управлял — я имею в виду, стремился управлять, — был внутри глаза вполне реальным чувственным ощущением (удалите глаз, и вы одновременно удалите и мир). Таким образом, глаз в конечном итоге оказывался тем самым стеклянным пресс-папье, о котором я говорил выше, с одной только разницей: вместо маленького рождественского пейзажа, навевающего воспоминания детства (если перевернуть пресс-папье, в нем начинает кружиться легкий снежок), глаз содержал мир как таковой.

Но его ли я «видел» на самом деле, видел ли я на самом деле собственный глаз? Как это глаз может исхитриться увидеть себя самого? Заглянуть в собственное нутро или, если так можно выразиться, соотнести увиденное с субъектом видения? Ведь уже в те времена я был близорук, даже тогда я видел внешний мир только через очки. И тем не менее каким-то чудесным образом я видел эту поверхность, напоминающую лунную, так же четко, как видит человек, наделенный нормальным зрением. Чем же я ее видел? Несомненно, тем самым инстинктивным атавистическим зрительным импульсом, о котором я говорил выше и который в конечном итоге сильнее просто обладания органами зрения».


Простите мне мое занудство, Джон, но я хотел бы кое-что добавить. Сразу за словами «Я вынужден видеть, независимо от того, имею я такое осознанное стремление или нет» я хотел бы вставить в скобках примерно следующее: «(Пусть читатель закроет глаза и сам убедится, что даже в этом случае, даже с закрытыми глазами, он продолжает видеть» — «видеть» возьмите в кавычки, — «даже и при том, что не видит ровно ничего)» — скобки закрываются.

— Хотите, чтобы я это вставил прямо сейчас?

— Да.

— Хорошо. Еще раз можете продиктовать? Только помедленнее.

— «Пусть читатель закроет глаза…»

— Погодите, мне надо найти то место.

* * *

Так, нашел. Диктуйте.

— «Пусть читатель закроет глаза…»

— Извините.

— Что теперь?

— А не хотите так: «Пусть читатель или читательница закроет глаза»?

— Господи, конечно нет! Я уже вам как-то говорил, что не намерен рабски следовать дурацким правилам политкорректности. Иначе дело кончится полной нелепицей: «Пусть читатель или читательница закроет глаза и сам или сама убедится…»

— Ладно, ладно. «И сам убедится…» Продолжайте.

— «И сам убедится, что даже в этом случае, даже с закрытыми глазами, он продолжает видеть» — в кавычках, — «даже и при том, что не видит ровно ничего».

— Скобки закрыть?

— Скобки закрыть. Черт, вдруг заметил. Три «даже» в одном предложении. Вдобавок меня бросает в дрожь при мысли о том, как вы написали «Sacre du Printemps». Ничего, после перерыва мы все просмотрим заново. Любопытно, сколько получилось. По моим прикидкам — где-то около восьмисот слов. Примерно семьсот… гм, пятьдесят.

— Погодите минуточку, я вам дам точную цифру.

— Что?! Может, вы еще скажете, что у вас особый математический дар? Как же это таких называют?.. Идиоты с искрой божьей?

— Да нет конечно. Я просто включаю компьютерный счетчик слов.

— Ну прямо все страньше и страньше, как говаривала Алиса в Стране Чудес. А есть что-нибудь такое, что ему не по зубам?

— Очень немногое. Вот, пожалуйста. Семьсот двадцать три слова. А за вычетом заглавия и даты — семьсот восемнадцать.

— Семьсот восемнадцать, стало быть?

— Должен сказать, ваш примерный подсчет оказался поразительно точным.

— Когда отдаешь словесам столько времени, сколько я, развивается внутреннее чутье на эти вещи.


— Итак, Пол, вы довольны результатом?

— Еще сам не знаю. Не исключено, что днем решу весь этот кусок выкинуть.

— Что?!

— Да шучу, Джон, шучу. Однако же имейте в виду: по ходу работы такое непременно будет происходить, и не раз. Если читатель пропускает какие-то страницы книги, это почти всегда случается потому, что автор вовремя не выкинул их сам. Знаете одно остроумное замечание — не помню только чье. Оскара Уайльда? Флобера? О том, что он все утро вставлял в текст одну запятую, а потом полдня ее из текста убирал, — так это вовсе не шутка. Придется вам притерпеться к таким фортелям, я же вот притерпелся.

— Уверен, что научусь относиться к ним спокойно. А пока суд да дело — как насчет кофе? Или, может, хотите чего-нибудь покрепче? Скажем, стаканчик вина?

— Нет-нет-нет. Кофе, и только кофе. За работой писатель не пьет никогда. Это не менее опасно, чем пить за рулем.

— Неужели? А как же Хемингуэй? Или Чарльз Буковски?

— Буковски — это макулатура.

— А Хемингуэй?

— Вы считаете, Джон, он из тех же писателей, что и я? Отчаянный, суровый, хлещущий виски?

— Пойду сварю кофе.

* * *

— Ну и как?

— Черт возьми, до чего просторный у вас шкаф. В него запросто можно войти.

— Это мне известно. Что там с галстуками?

— Тут их целая коллекция.

— Да еще какая. А «Черрути»-то есть среди них?

— Извините, забыл. Опишите-ка мне его снова.

— Бархатный. Почти сплошь покрыт цветными квадратиками. И бирка — «Черрути». Или «Черрути 1880». А может, 1885. Что-то в этом роде. Не помню точно. «Черрути» пишется так: Чер-ру-ти.

— Я переберу их по одному? Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. А, вот он, «Черрути»! Но не тот, на этом спиральный рисунок. Галстук, впрочем, красивый.

— Право же, Джон, лучше бы вы не отвлекались от дела.

— Я и не отвлекаюсь.

— Нет, отвлекаетесь. И я понимаю почему. А вы, со своей стороны, должны понять, что суть в конце-то концов совсем не в галстуке. После аварии — точнее, когда я, как говорится, собрал себя ложкой и начал понемногу оживать, — я, человек без глаз, научился ориентироваться в лабиринте окружающего мира (ведь для меня, как вы понимаете, мир — это сущий лабиринт). Но если по какой-либо причине в этом мире что-то меняется, я просто лишаюсь возможности в нем нормально существовать. Не могу, и все. Именно поэтому матушка Килбрайд, к примеру, твердо знает, что после уборки нужно поставить стулья, лампы — всё, вплоть до паршивой зубочистки, черт подери, — точно на то же самое место. Не сдвинув ни на сантиметр влево или вправо. Иначе, как вы сами видите, я и впрямь буду совершенно слеп.

— Н-да, Пол, мне очень жаль, но должен сказать, что, пока вы говорили, я перебрал все висящие в шкафу галстуки, и там есть один-единственный «Черрути» — тот, о котором я уже вам докладывал. Очень обидно.

— Вот те на… Тут… тут уж только руками разведешь. Ума не приложу, как это понимать.

— А не могла миссис Килбрайд бросить его в стирку без вашего ведома?

— Что за вздор! Я же вам только что сказал: без моего разрешения она не тронет здесь ничего, абсолютно ничего.

— Но тогда его, может быть, украли?

— Украли? Галстук «Черрути»? Абсурд. Да и кому его красть-то? Кроме миссис Килбрайд, сюда никто не ходит, а Джо Килбрайд — я знаю, вы еще с ним незнакомы, но немыслимо даже вообразить, чтобы Джо Килбрайд напялил на себя галстук «Черрути» и пошел чистить хлев. Разумеется, его никто не крал. А не упал ли он на пол шкафа?

— Я уже посмотрел и там.

— Или, может, его случайно завесили — ну, не знаю, чем-нибудь?

— Не-а.

— Невероятно, просто невероятно. И довольно тревожно. У меня такое чувство, будто я попытался обналичить один из выданных Господом Богом чеков, а тот оказался недействительным.


Увы, Джон, это записывать не стоит. Я этот образ уже раньше использовал. Многажды использовал.

* * *

Где же тот галстук? Куда подевался? Глупо так нервничать из-за подобной мелочи, но меня не покидает ощущение, что, если вынуть хотя бы один кирпичик, все здание разом обрушится и погребет меня под собой. Не ведать о чем-то — для меня непозволительная роскошь. Ведь тогда я буду вынужден признать, что при всем моем хвастовстве и бахвальстве я оказался совсем ненаблюдательным. Тогда я буду вынужден признать, что на самом деле я очень мало замечал в окружающем мире, до ужаса мало ухватывал глазами. Мне же не было надобности внимательно смотреть на окружающие предметы, не было надобности останавливать на них взгляд, они там были постоянно. А теперь, если только я не знаю наверняка, что они тут, ничего постоянного вообще не остается, и такая вот пустячная загадка наводит на мысль: сколько же из того, что, по моим представлениям, находится здесь, на самом деле здесь уже не находится? О боже.

* * *

— Держите, Пол.

— Неразбавленное?

— Естественно.

— Ваше здоровье.

— Ваше.

— Знаете что, Джон?

— Что?

— Пожалуй, то, что вы здесь со мной, — едва ли не лучшее событие в моей теперешней жизни.

— Очень приятно слышать.

— Это не комплимент. Даже отвлекаясь от помощи в работе.

— Ну, спасибо. Очень вам признателен.

— А вам-то как тут? Нравится? Только честно, пожалуйста.

— Да, нравится. Очень будоражит ум, на что я и рассчитывал.

— По-вашему, дело и правда идет споро?

— Пожалуй, да. Но я ведь могу говорить только за себя. Я же не знаю, сколько вы обычно успевали за девять дней.

— Ну, обычно-то побольше, чем мы с вами сделали. Но поймите: я ведь опасался, что в своих нынешних обстоятельствах вообще не смогу работать. А мы действительно неплохо сработались, верно?

— Верно.

— И потрудились с толком, прямо на удивление, правда?

— Совершенно согласен.

— Не слишком я вел себя с вами… м-м-м… формалистски?

— Как-как?

— Как чересчур придирчивый формалист?

— Но вы же меня предупредили, Пол.

— Гм, черт, значит, так оно все-таки и было.

— Нет. В общем, нет. Ну, послушайте, чего уж там говорить: самым уживчивым человеком на свете вас никак не назовешь. Я был бы лжецом, если бы делал вид, что с вами очень легко ладить. Но, повторяю, вы, во-первых, меня предупредили.

— А во-вторых?

— Н-да… гм… собственно, никакого «во-вторых» нет.

— Вот как. А я-то надеялся, вы скажете, что для вас большая честь работать со мной над этой книгой. Последним и, хочу думать, лучшим моим произведением.

— Пол, но это же само собой разумеется.

— Ах так. Благодарю. Ну что ж. Какой сегодня день?

— Пятница.

— Пятница. Верно. Значит, завтра, надо полагать, вы уезжаете?

— Да, мне действительно надо съездить в Лондон. Думаю, это не сильно осложнит вам жизнь, а, Пол? Мы же с вами договорились, что на выходные я возвращаюсь в город, так ведь?

— Да, безусловно.

— Наверное, двинусь сразу после…

— Была у меня, правда, одна мыслишка…

— Какая?

— Но я ведь не знаю, насколько вы будете заняты…

— Скорее всего буду весьма занят. Я ведь не был дома больше недели. Там, как всегда, накопилась электронная почта, факсы, письма, и на все надо ответить. Так о чем вы хотели спросить?

— Да вот если у вас найдется пара часиков, которые не на что убить, — но только в том случае, если действительно выдастся часа два…

— Вполне возможно.

— Мне нужно, чтобы вы провели одну разведработу для следующей главы моей книги. Понимаете, если вы с этим заданием справитесь за выходные, то в понедельник или вторник уже незачем будет ехать в Лондон.

— А что конкретно от меня требуется?

— Заданий-то два, но зато никаких разъездов: оба объекта в двух шагах друг от друга.

— А может быть, расскажете мне толком, что от меня требуется?

— В Национальной галерее есть автопортрет Рембрандта. На самом деле их там два, но я имею в виду мое самое любимое полотно из всех, что только есть на свете. В новой главе, за которую мы скоро возьмемся, я хочу о нем написать. Коротко говоря, речь пойдет о концепции автопортрета вообще, особенно при условии, что человек слеп. Я собираюсь назвать главу «Меланхолия анатомии»[10].

— Угу.

— Н-да, вся тонкость до публики явно не дошла.

— Что, простите?

— Ничего, проехали. Словом, суть, которую я сейчас грубо упрощаю, состоит в том, что все великие автопортреты написаны так, словно их создавали слепцы, и… Господи, в таком изложении мысль кажется жутко банальной, но, может быть, вы уловили мой замысел?

— Пожалуй, да. Значит, вы хотите, чтобы я?..

— Мне нужно тщательное, подробнейшее описание именно этого портрета. Из тех, что висят в Национальной галерее, он — постарше. Вообще-то он приобретен позднее, но сам Рембрандт там старше, заметно старше. Если память мне не изменяет, он был написан за несколько дней до смерти автора. В сувенирном киоске наверняка продаются открытки с этим автопортретом. Если увидите, купите и привезите. В противном случае мне придется просить вас тщательно изучить картину и записать все до мельчайших подробностей. Понятно? Чтобы я смог его воспроизвести. Видали, наверное, как студент художественного училища усаживается перед портретом и пишет копию? Так вот, перед вами задача весьма похожая. Только пользоваться нужно не красками, а словами.

— Да, это можно.

— Но знаете, что я подумал? Даже если вам и удастся найти открытку, все равно лучше бы, не жалея времени, хорошенько изучить портрет. Внимательно вглядеться в мазки. Это отнимет не более получаса — из всех ваших выходных.

— Да ради бога.

— Еще мне бы хотелось — не спрашивайте зачем, — чтобы в том же сувенирном киоске вы купили картинку-головоломку с этим портретом Рембрандта.

— Головоломку?!

— Я точно знаю, что в продаже бывают головоломки по составлению некоторых картин из собрания Национальной галереи. Например, «Послы» Гольбейна совершенно точно есть в виде головоломки. Возможно, «Купальщики»[11] Сёра. Ах да, и «Благовещение со св. Эмидием» Кривелли. Сильно сомневаюсь, что найдется и этот Рембрандт. Кому охота возиться с картинкой-головоломкой, собирая портрет чудного старика в халате, нос картошкой? Но все же гляньте, хорошо?

— Это ваша вторая просьба?

— Нет, все еще первая. А вторая… Прямо перед Национальной галереей находится, само собой, Трафальгарская площадь. И как вам, наверное, известно, в трех из ее четырех углов стоит по статуе. Не считая, конечно, колонны Нельсона. Речь, стало быть, о тех, что по углам, а не в середине.

— Естественно. Знаю эти статуи, как не знать. Но разве их там только три, а не четыре?

— Именно. Ну и — опять же не спрашивайте зачем — я хочу, чтобы, вернувшись сюда, вы точно сообщили мне два конкретных факта, связанных с этими статуями. Во-первых, который из четырех постаментов пустует? Тот, который в дальнем правом углу, или же тот, который в ближнем левом…

— Мне кажется, я уже знаю ответ. Не тот ли, что в дальнем левом углу?

— Если бы я помнил, не стал бы вас и просить. Так что перепроверьте, пожалуйста. Это ведь нужно для книги, а не для застольной беседы. Необходимо уточнить все детали.

— Хорошо.

— Второе: чьи это монументы? Нужно выяснить все три имени. Одна статуя почти наверняка Георга Четвертого. А остальные? Если я и знал прежде, то теперь уж не помню. И непременно уточните, кто именно где стоит.

— Всё?

— Всё. Как видите, потребуется разок съездить на Трафальгарскую площадь, только и всего. Но, повторяю, при одном условии: если от этого не пострадают ваши выходные.

— Нет, ничуть. Я же все равно буду мотаться по городу. Да мне это только на пользу. Я уж сто лет не был в Национальной галерее.

— И когда я вас увижу?

— Значит, так: я думаю уехать завтра утром, сразу после завтрака, а вернусь в воскресенье или раненько в понедельник. Хорошо?

— Прекрасно. Потому что в понедельник утром мне надо позвонить по телефону, и я рассчитываю на вашу помощь. Хочу поговорить с литагентом.

— Ради бога. Скорее всего я вернусь в воскресенье вечером. Но очень поздно. Не ждите меня, ложитесь спать. Я сам отопру дверь.

— Хорошо.

— И еще одно. Пол.

— Да?

— Нельзя ли мне до отъезда получить от вас чек?

— Чек?

— Ну да.

— Но мне казалось, мы договорились, что — во всяком случае, поначалу — аванс вам не положен. Пока мы оба не удостоверимся, что подходим друг другу.

— А за компьютер? Вы же мне еще не заплатили за компьютер.

Загрузка...