— За компьютер? Разве? Господи помилуй, а ведь вы правы. Я настолько увлекся книгой, что совершенно забыл про компьютер. Какая промашка с моей стороны, просто срам. Безусловно, я сейчас же выпишу вам чек. Раз вы того хотите. Но вам удастся положить деньги в банк? В субботу, я имею в виду?
— Верно, не удастся.
— Как же быть?
— Если я поеду в понедельник, то рано утром смогу положить их в Чиппинг-Кэмпдене.
— Но вы же говорили, что скорее всего вернетесь в воскресенье?
— Тогда в выходные просто отправлю чек по почте в свое отделение «Барклиз бэнк».
— А так можно?
— Ну да.
— Конечно, я дам вам чек. Чековая книжка лежит в ящике секретера. В верхнем ящике. Будьте любезны…
— Вот, пожалуйста.
— Благодарю вас, Джон.
Девять дней. Уже девять дней. Помню ли я свою прежнюю жизнь до появления Джона, свой каждодневный круг забот? Боже мой, еще бы не помнить! И при всем при том, при всем при том, случись ему выпасть из моей теперешней жизни, трудненько мне было бы начинать все сначала. Да, верно, я всегда был нелюдимом, но ведь нелюдим — это тот, кто сам выбирает одиночество, — вернее, он хочет только, чтобы его оставили в покое. Есть огромнейшая разница между одиночеством и стремлением остаться одному; так, мазохист, наслаждающийся особой, желанной болью, испытывает, вероятно, подлинные страдания, когда его просто-напросто мучают. Ну что ж, пока еще рано судить.
— Джаз! Джаз! Джаз!
Ах, не надо мне яств по-креольски,
Не надо ужина во «Vieux Carré»[12]!
А нужна мне лишь осанна,
Трубный звук Армстронгианы
Из старинной Луизианы-ы-ы,
От ее любимого сына Луи!
Джаз! Джаз! Джаз!
Джаз! Джа… Эй!
Кто там?
Кто это? Есть тут кто-нибудь? Это вы, Райдер?
Джон? Это вы? Вы тут? Есть здесь кто-нибудь?
— Доброе утро, Пол. Хорошо спали?
— Нет, плохо.
— Очень жаль. Надеюсь, я вас не разбудил, когда входил в дом? Я старался двигаться как можно тише.
— Скажите-ка мне вот что. Когда именно вы приехали?
— Поздно. После полуночи. Около часу. Поужинал с приятелем в Ноттинг-Хилле и покатил прямиком сюда.
— Значит, около одиннадцати вас еще не было?
— Около одиннадцати? Вчера около одиннадцати?
— Да, да, вчера около одиннадцати! О каких еще одиннадцати часах я мог бы вести речь?!
— Ну-ну, не надо так кипятиться. Я же вас предупреждал: ложитесь, не ждите меня.
— Я и не ждал. Ох, послушайте… Извините, Джон. Сегодня я с утра сам не свой. Тут произошел какой-то жуткий случай.
— Неужели? И что же именно?
— Да так, ничего. Словами и не опишешь, получится очень глупо.
— Скажите же, что стряслось?
— Оставим лучше этот разговор, хорошо? Возможно, мне просто помстилось. Такое со мной бывает. Удалось вам разузнать то, о чем я просил?
— Открытку я нашел. На всякий случай купил три штуки. И картинку-головоломку тоже.
— Как, и головоломку? С автопортретом Рембрандта?
— Ага.
— Невероятно. Ай да Джон, удивил!
— Продавалась наряду с другими, о которых вы говорили.
— Вот уж нежданная удача. А я был уверен, что придется просить вас самому ее наскоро смастерить: разрезать одну из открыток на неровные кусочки, как в картинках-головоломках.
— Простите, не понимаю, о чем вы. Помните, вы ведь так мне и не сказали, для чего вам, собственно, понадобилась эта головоломка. Кстати, налить вам еще чашечку?
— Спасибо. И на сей раз, если можно, положите немножко сахару.
— Сколько угодно.
Вот, держите. Так. Теперь перейдем к головоломке?
— Видите ли, здесь весь фокус в том, что это может сработать, а может и не сработать. Я хотел, вернее, хочу, чтобы вы — раз уж вам так несказанно повезло, — чтобы вы составили картину целиком, кроме тех кусочков, на которых глаза. Понимаете? Автопортрет без глаз. Нечто в этом духе.
— Понятно.
— Я уже говорил, это может сработать. Что насчет Трафальгарской площади?
— А, вот это оказалось очень интересно.
— Да?
— Ну, что касается трех статуй, то выяснить, кого они изображают, было проще простого. Погодите, где-то у меня тут записано. Или, может, погодим, сначала позавтракаем?
— Прошу вас. Если записки у вас под рукой, прочтите их мне прямо сейчас.
— Вот они. Немного помялись, но разобрать можно. Итак: в дальнем правом углу Трафальгарской площади стоит, как вы правильно сказали, статуя Георга Четвертого.
— Угу.
— В ближнем правом углу — генерал-майора сэра Генри Хавлока[15], К.О.Б.[16], — один бог знает, что значат эти буквы. Надо полагать, «кто-то там королевский». Может, «Королевский орденоносец»?
— Понятия не имею. Дальше.
— На постаменте выбито его изречение времен Индийской кампании 1857 года. Хотите послушать?
— Да, пожалуй.
— «Солдаты!»
— Джон, умоляю! Я ведь вам уже говорил. Вы не осознаете мощи собственного голоса.
— Извините. «Солдаты. Ваши труды и лишения, ваши страдания и героизм никогда не будут забыты благодарной родиной».
— Фу! Заметьте, он ставит лишения и страдания выше героизма. Типичные сопли, которые любят разводить вояки. А сам небось кровожадный душегуб.
— В ближнем левом углу стоит Чарльз Джеймс Нейпир[17]. Чем-то это имя знакомо.
— Еще один генерал.
— Правда? А я было подумал — ученый. Даты жизни такие: MDCLXXXII — MDCCCLIII. Если хотите, могу вам их перевести в нормальные цифры.
— Не трудитесь. Значит, как вы и предполагали, пустует постамент в дальнем левом углу?
— Да, но тут, Пол, и заключается самое интересное. Лишнее доказательство того, как легко оторваться от действительности, даже если вы не…
— И что же там такого интересного?
— Он уже не пустует.
— Что?!
— Краем уха я слышал про некие планы на сей счет, но понятия не имел, что их уже осуществили.
— О чем все-таки вы толкуете?
— На четвертом постаменте высится новая статуя.
— Статуя? Чья?
— Как вы думаете?
— Джон, я не в настроении, да и не в силах играть в угадайку.
— Дианы!
— Кого?
— Дианы. Принцессы Дианы. Помните, она погибла в Париже в автокатастрофе? Примерно полтора года назад.
— Благодарю вас, Джон, помню, я тогда же был в курсе ее гибели. Хоть я и слеп, но не глух. Когда рыдает весь земной шар, даже я это волей-неволей замечаю. Но вы-то о чем толкуете? Неужели теперь на Трафальгарской площади установлена статуя Дианы?
— Вот именно.
— Но в это невозможно поверить. Как только допустили подобное безобразие?
— Провели небось какое-нибудь всенародное голосование… Как там оно называется?.. Референдум, и Диана намного обогнала других кандидатов.
— Ну и ну!
Знаете, Джон, эта новость меня глубоко поразила. Я уж начинаю думать, может, я и вправду создан жить отшельником.
— Это, видимо, произошло очень быстро. Даже я не знал.
— Ну и как она выглядит?
— Статуя? Довольно безобразно. Голова высоко задрана, волосы развеваются на ветру, юбка колоколом стоит вокруг ног. А на руках она держит ребенка.
— Одного из своих?
— Кого своих?
— Детей, милый мой, детей! Одного из своих отпрысков? Или какого-нибудь маленького африканца?
— А-а. Да пожалуй что африканца. Или индийца. В общем, изваяние призвано изобразить Диану как ангела милосердия. Мать Диана из Калькутты.
— Так-так-так. Выходит, моему маленькому изящному замыслу капут.
— А что за замысел?
— Да я рассчитывал использовать этот пустующий постамент для некоего символического литературного построения. Быть может, оно и к лучшему, что он уже не пустует. Не исключено ведь, что получилось бы невыносимо претенциозно.
— Послушайте, Пол…
— Да?
— М-м-м… В том случае, если мысль моя покажется вам глупой, раздолбайте ее сразу.
— Хорошо.
— А… гм… нельзя ли все же как-нибудь использовать символизм Дианиного изваяния?
— Что вы хотите сказать?
— Несчастный случай… автомобильная авария… Ведь и вы, и она…
— Ого, Джон, возможно, в этом что-то есть.
— Спасибо. Я опасался, что вы сочтете мое предложение…
— Думаете, это не покажется слишком диким? Да нет, отчего бы? Во всяком случае, я сумею это подать. Вообще-то образ может получиться яркий, незабываемый. И — ну да, конечно! — я наконец-то пристрою давным-давно написанную статью; она ведь так и не опубликована.
— Извините, какую статью?
— Заметки, которые я набросал несколько лет назад, обо всем этом культе Дианы. Остолоп редактор из «Санди таймс» отверг их из-за чрезмерной «литературности». Естественно, это литература! А если произведение изящной словесности вам ни к чему, помилуйте, зачем вообще заказывать мне статью?! Джон?
— Извините. Задумался кое о чем.
— Знаете, если вы находитесь в обществе слепца, остерегайтесь замолкать надолго слишком часто. Слепые относятся к молчанию очень серьезно. Каждую — каждую — такую паузу они толкуют точно так же, как вы, например, можете истолковать случайную фразу, брошенную в застольной беседе. «А что он под этим подразумевал?» — приметесь думать вы. И вопрос этот будет терзать вас весь вечер. Даже ночью, в постели, он тоже не даст вам покоя. Так вот, для слепца молчание столь же значимо. Порой — вернее, часто, слишком часто, черт возьми, — Чарльз, мой славный приятель Чарльз во время наших с ним прогулок ни с того ни с сего внезапно замолкал, и мы даже цапались, причем цапались всерьез, если я пробовал допытаться, что у него на уме.
— Готов рассказать вам, что у меня на уме.
— Слушаю.
— Вы подумываете о том, сказали вы, чтобы использовать кое-что из написанного ранее, и это меня неприятно поразило.
— Поразило? Господи, и чем же это вас поразило?
— Ну как же. Я ведь уже стал считать эту… то, над чем мы с вами работаем, произведением, построенным на сугубо личных переживаниях, для меня эта книга выросла из ваших страданий, одиночества, вашего…
— Да, да. Не тяните кота за хвост, молодой человек!
— И тут вдруг вы решаете вставить в нее нечто, написанное гораздо раньше. Знаете, при всем моем к вам уважении это мне почему-то представляется несколько циничным.
— Должен сказать, Джон, ваша наивность меня трогает.
— Вы считаете, я наивен?
— По-моему, очень мило, что у вас столь романтические, возвышенные воззрения на профессию литератора. И как мне ни тошно развеивать ваши иллюзии, придется тем не менее сказать, что мы, писатели, — самые большие радетели об окружающей среде, каких только можно вообразить. Мы постоянно ищем способы повторно использовать собственную продукцию.
— И в качестве новинки подаете нечто, состряпанное много лет назад? Разве это не надувательство читателей?
— Читатели? А кто это? Что они знают-то? Представление публики о рождении литературного детища в точности сравнимо, в точности сравнимо с представлением маленьких детей о рождении младенца. Большинство полагает, что книжки приносит аист.
— Уж вы меня простите, Пол, но сдается мне, сам не знаю почему, что вы уже это говорили, а?
— Ей-богу, Джон, это уж слишком. Насколько я помню, в моем объявлении насчет помощника ни слова не говорилось о том, что от него требуется давать советы, как мне писать мою книгу.
— Извините, я совсем не хотел вас обидеть. Однако же несколько моих предложений вы сочли полезными.
— Так вам нужно письменное выражение признательности? Хотите, чтобы я сделал сноску, указав, что именно вы подали мне мысль насчет Дианы? А мысль эта — мне все больше, честно говоря, кажется — и есть как раз та овчинка, что не стоит выделки.
— Ладно, Пол, больше не пророню ни слова. Просто буду писать под диктовку, как секретарь, — вы ведь затем меня и наняли.
— Только, пожалуйста, не надо на меня дуться. Я уже говорил и только что повторил, Джон, что я в восторге от нашего сотрудничества, поистине в восторге. Однако в данном случае меня не покидает ощущение, что вы преступили некую черту — грань между тем, что вы вольны говорить, а чего говорить не стоит.
— Заверяю вас, это больше не повторится.
— Ох, умоляю. Умоляю. Только без обид. Я этого не выношу. Давайте просто забудем данный эпизод. Вдобавок на самом деле, Джон, на самом-то деле я вынужден по зрелом размышлении признать, что вы правы. Вот. Каюсь.
— Прав в чем?
— В такой книге, как эта, мне не следует использовать ничего, бывшего в употреблении. Это и впрямь отдает цинизмом. И не только цинизмом, но еще и капитулянтством. Да и по тону статья совершенно не подходит. Слишком уж она журналистская, слишком «актуальная». Вы совершенно правы. Если я не могу сказать ничего нового, незачем и браться за такую книгу. Ну-с, принимаете мои извинения? Еще раз?
— Конечно, принимаю.
— Прекрасно. Так. Кажется, на днях я уже обмолвился, что хотел бы позвонить литагенту и тут мне нужна ваша помощь. Я не разговаривал с Эндрю целую вечность. И естественно, ничего ему еще не говорил о новой книге. Да и о вас. Мы с ним несколько потеряли друг друга из виду.
— Ясно. Значит, сами вы звонить не можете?
— Обычно за меня звонит миссис Килбрайд. Не то чтобы теперь приходилось это делать очень часто. Будьте добры, наберите номер.
— Пожалуйста.
— Телефон такой: 631–3341. Зовут его Эндрю Боулз. Да, Джон, прежде чем набирать…
— Да?
— Я буду говорить только с самим Эндрю. Пожалуйста, никаких секретарш. Если его на месте нет, просто повесьте трубку.
— Ладно.
— И еще одно. Не говорите ему, что это я звоню.
— Не говорить, что это вы? А что же прикажете мне сказать?
— Мы так давно не разговаривали, что он, полагаю, напрочь обо мне позабыл. И мне бы хотелось, чтобы звонок оказался для него сюрпризом. А уж приятным или нет, это другой вопрос.
— А-а, понял. Ладно. Извините, какой, вы сказали, номер?
— 6–3-1.
— И дальше?
— 3–3-4–1.
— Свободно.
Здравствуйте. Нельзя ли поговорить с Эндрю Боулзом?
Алло? Я хотел бы поговорить с Эндрю Боулзом.
А-а, понятно. Не скажете ли, надолго?
Ясно, ясно.
Нет. Нет, я перезвоню, когда он вернется. Спасибо.
Всего доброго.
— Он вышел?
— Уехал.
— Уехал? Куда?
— На Дальний Восток. Гонконг, Австралия, потом домой через Сан-Франциско и Нью-Йорк. Будет в отъезде еще самое меньшее полмесяца.
— Вон оно как. Ну что ж. По крайней мере к тому времени, когда мы с ним сможем наконец поговорить, книга уже приобретет реальные очертания. А все-таки жаль. Было бы славно поболтать с Эндрю о том о сем — ведь сколько воды утекло… Прошло-то почти четыре года. Господи боже мой, целых четыре!
— Гм, Пол, ну что, начнем?
— Скажу вам без обиняков, Джон. Я устал. Очень, очень устал. По правде говоря, чем больше думаю о той работе, которую предстоит сегодня сделать, тем меньше чувствую в себе для этого сил. Я плохо спал ночь. Вы, естественно, мало что могли заметить из типичных признаков большого утомления. Ведь самый характерный из них — воспаленные глаза. Словом, хотелось бы сегодня утром отдохнуть. Отдохнуть и подумать. Не возражаете?
— Конечно нет. Могу я тем временем заняться чем-нибудь полезным?
— Безусловно. Расскажите мне, например, про Рембрандта. Я о нем как раз и буду думать. Не могу же я с бухты-барахты, не поразмыслив хорошенько, браться за книгу.
— Согласен.
— А потом, пока я буду отдыхать, вы, может, попытаетесь собрать картинку-головоломку? Как вы на это смотрите?
— Одобрительно. Только если вы не будете рассчитывать, что я сложу ее точнехонько к тому времени, как вы наберетесь сил для дальнейших трудов. Я, знаете ли, давненько не складывал головоломок.
— Картинок-головоломок. Головоломки, к вашему сведению, бывают самые разные.
— Да? Вот не знал.
— Теперь это мало кто знает. Так или иначе, рассчитывать на то, что вы ее быстро сложите, я не буду. Однако чем скорее начнете, тем быстрее закончите.
— Бесспорно.
— Ну-с, приступим к нашему Рембрандту?
— Постойте, я ведь все записал. Ага, вот. Итак. Название: «Автопортрет в возрасте…»
— Шестидесяти трех лет?
— Правильно. И был написан в?..
— Тысяча шестьсот шестьдесят девятом?
— Опять угадали.
— За несколько дней до смерти — верно?
— А вот тут — извините, мимо. Не дней, а месяцев. За четыре месяца.
— Четыре месяца? Точно?
— Все эти сведения я вычитал из пояснительного текста на стене.
— Неужто четыре месяца? Я был уверен, что ему оставались считанные дни.
— Нет, месяцы. Продолжать?
— Пожалуйста.
— Ну, вы, конечно, оказались правы. Нос у него — совершеннейшая картошка. И на самом кончике такое забавное пятнышко света.
— И, помнится, прямо под нижней губой седая бороденка.
— Нет.
— Нет?
— Он плохо выбрит. Вся нижняя часть лица покрыта щетиной. Но никакой седой бороденки там нет и в помине. Во всяком случае, такой, как вы описываете.
— Боже, что творится с моей памятью! Продолжайте.
— Руки у него как-то несуразно вывернуты.
— Вывернуты?
— Точнее сказать трудно; картина написана в таких темных тонах, что почти ничего не разберешь, но вроде бы руки лежат у него на коленях ладонями вверх.
— То есть пальцы не сжаты?
— Нет. А вы что думали, сжаты?
— Да, думал. Но… теперь я уже и сам не знаю. Надеюсь, он смотрит прямо в глаза зрителям? Смотрит грустно, спокойно и с достоинством.
— Верно. Этот взгляд прямо-таки гипнотизирует. Невольно чувствуешь, что не подобает подходить к нему слишком близко. Как будто перед тобой не портрет, а живой человек.
— Хорошо сказано. Н-да, жаль.
— Жаль чего?
— Жаль, что именно глаз и не будет, когда вы сложите картинку-головоломку.
— И правда жаль.
— Понимаете, Джон, когда художник и модель — один и тот же человек и, следовательно, глаза художника вглядываются в глаза модели, — глаза и являются главным в автопортрете. Можно написать прекрасный, трогательный и очень живой автопортрет даже без непременного сходства черт лица — всех, кроме глаз.
— Разрешите я продолжу? Над ушами дыбятся волосы, совершенно седые. На голове берет, вроде бы из мягкой замши.
— Слава тебе, Господи, за это.
— Что вы хотите сказать? За что тут благодарить Господа?
— За то, что хотя бы это я помню верно.
Джон, вы опять улыбаетесь. Пожалуйста, не ухмыляйтесь мне в спину.
— Ловко вы это улавливаете. Я действительно улыбнулся, это правда. Улыбнулся, слушая, как вы благодарите Бога за то, что на художнике замшевый берет. Но улыбнулся я совершенно беззлобно.
— Знаю. Я просто демонстрировал свою проницательность. Давайте посмотрим, сумею ли я сам опознать последний кусочек головоломки. На художнике сюртук бежевого цвета, возможно тоже замшевый, застегнут спереди на пуговицы. И меховой воротник. Прав я или… да прав, конечно!
— Почти правы.
— Почти?!
— Воротник не меховой. Он из того же материала, что и сюртук. Да, похоже, замшевый.
— О господи боже ты мой!
— Что случилось, Пол?
— Неужели теперь я теряю память?
— Пол, но это же пустяки. Ерундовские промашки. Ничего серьезного.
— А для меня этот меховой воротник, чтоб его, — вещь очень серьезная! Убийственно серьезная! Выходит, я даже не могу толком вспомнить свою любимую картину!
— Да вы же сами сказали, что не видели ее много лет.
— Джон, когда я лишился зрения, я лишился настоящего. Лишился напрочь. Хорошо, пусть. Я научился обходиться без него. Или почти научился. Но если я начну терять память, я лишусь не только настоящего, но и прошлого. И тогда мне останется одно лишь будущее. Боже правый, и какое будущее!
— Я почему-то воспринимал это иначе.
— До сих пор я, как дурак, жил самообманом и еще радовался. А мой рай обернулся адом.
— Но покуда я с вами, Пол, вы не будете утрачивать настоящее. Давайте я стану теперь вашим настоящим. А также и прошлым.
— Ничего не скажешь, Джон, очень великодушное предложение; однако мы оба прекрасно знаем, что вы здесь будете отнюдь не всегда, — так зачем это вообще предлагать? Наверное, больше всего на свете я ненавижу душевную щедрость особого рода: когда делаются великодушные предложения и при этом обе стороны сознают, что все это — пустой звук.
— Ну, извините, я только попытался…
— Пожалуй, пойду прилягу.
— А. Хорошо.
— Если бы вы тем временем взглянули на головоломку с картиной Рембрандта, я был бы вам очень признателен.
— Обязательно. А вы бросьте думать о делах. Постарайтесь немного отдохнуть.
— Увидимся позже.
Теперь мне ясно: я ничему не научился, ничего не запомнил. Столько лет, и все зря. Я беспомощен, совершенно беспомощен и, если не считать Джона, один в этом мире как перст. Без зрения, без глаз, без лица иодинодинешенек, отрезанный от мира, визуально отрезанный, изгнанный из монотонного одноообразия пульсирующей повседневной жизни этого мира. Ах, да был ли кто когда-нибудь в таком отчаянном положении? Ведь теперь для меня окружающее — это всего лишь чистый лист бумаги, чистый черный лист, с которого стремительно исчезают последние следы написанного текста. Чего бы только я не дал — мою правую руку, левую руку, ноги, нос, пальцы, половой член, да все, что угодно! — за возможность еще разок взглянуть на мир!
— Ну, глядите, чтобы он у вас напился пилюль и порошков от простуды по самые брови. Очень рекомендую.
Эти тоже годятся. Пусть пропотеет хорошенько, и все пройдет.
Угу.
Нет, нет, вовсе нет.
Не беспокойтесь, это совсем не трудно. Знаете, не такой уж я недоумок в поварском деле. Очень даже неплохо готовлю. Давно уже сам для себя кухарю.
Его капризы? Да, да, привыкаю к ним.
Ну что ж. Почему бы вам просто не отдохнуть недельку?
Я серьезно. Собственно, даже настаиваю.
Не волнуйтесь. Я сам поговорю об этом с сэром Полом, и, уверен, он возражать не станет. А неделя, само собой, будет оплачена сполна, на этот счет не волнуйтесь.
Нет-нет, не заходите, не беспокойтесь. Если мне что-нибудь понадобится, я вам позвоню.
Правильно.
То есть… Ну да, ну да, само собой.
Хорошо. Ну…
Ну, будьте здоровы. И обязательно передайте Джо мои лучшие пожелания.
Ладно. Пока.
Ага.
Непременно. Ну, до свиданья.
Пока.
А, Пол, это вы. Я и не заметил, что вы там стоите.
— Как я понимаю, вы разговаривали с миссис Килбрайд?
— Ну да. Она позвонила сказать, что Джо заболел. Свалился с гриппом.
— Если я правильно расслышал, вы отпустили ее на неделю, так?
— В общем-то да, отпустил. Его, видимо, сильно скрутило, и…
— Это все замечательно, Джон, но вам не пришло в голову сначала посоветоваться со мной? Прежде чем отказываться от ее услуг.
— Послушайте, Пол, вы же говорили мне, и не раз, чтобы я держался с миссис Килбрайд без лишних церемоний. Что она-де обслуживает меня здесь точно так же, как и вас. Разве вы этого не говорили?
— Верно, говорил. Но речь шла о лишней чашке кофе или яблоке в тесте. А вот что касается целой недели отпуска, то не забывайте: пока что плачу ей я и… Заметьте, я не сержусь; правда не сержусь, но мне кажется, в таких случаях не худо бы спросить меня, когда ей уходить и когда оставаться.
— Вы же спали. Я не хотел вас будить.
— Я не спал. И потом, неужели нельзя было подождать, пока я проснусь?
— Что вы, собственно, хотите сказать? Что я совершил ошибку, разрешив ей не приходить?
— Не то чтобы ошибку. Вполне возможно, я сказал бы ей то же самое. Просто я считаю, что говорить ей об этом — моя привилегия.
— Извините.
— И уж безусловно, прежде чем так бесцеремонно сжигать корабли, я бы договорился о каком-нибудь ином варианте. Как мы теперь будем с едой? Повесим, надо полагать, в окне почты объявление о том, что ищем кухарку. Один бог знает, кого мы рискуем в результате заполучить.
— Я же вам говорил, что охотно буду готовить для нас обоих. Хотите, начну прямо сегодня вечером.
— «Хочу»? Именно сегодня вечером, деваться-то некуда. Если мы вообще собираемся нынче есть.
— Послушайте, Пол. А не съездить ли мне днем в Чиппинг-Кэмпден за покупками? Тогда к ужину я приготовлю для нас что-нибудь вкусненькое. Как вы на это смотрите?
— Ну… Ну хорошо. Не стану отрицать: какое-то разнообразие вместо вечного кашеобразного варева миссис Килбрайд было бы очень кстати. Но сможете ли вы, да и есть ли у вас желание стряпать изо дня в день целую неделю?
— Мне нравится готовить на двоих. Для меня это не труд, а удовольствие.
— В таком случае договорились. Все хорошо, что… и так далее. Вы уже взглянули на картинку-головоломку?
— Само собой.
— И?..
— Выложил все кусочки по периметру. Внешние края.
— Уже? Ну, Джон, это здорово! По опыту знаю, что теперь дело с головоломкой, считай, наполовину сделано.
— С картинкой-головоломкой.
— Что?
— С картинкой-головоломкой. Помните? Головоломки бывают разные.
— Да, Джон, по опыту знаю, что дело наполовину сделано. В поэзии точно так же. Навряд ли вам известно, что я выпустил томик стихов?
— Нет, первый раз слышу. Поэзию я мало читаю.
— Юношеские стихи, типично юношеские стихи. Тонюсенький томик.
— Надо же.
— Как, в сущности, выразился Сирил Коннолли[18], в каждом толстом глупце скрыт тоненький, рвущийся на волю томик.
— Простите, не понял.
— А, не важно, не важно. Многим, однако, это понятно. Словом, то были рифмованные вирши, боюсь, дрянные, я в них не заглядывал много лет. Слава богу, сие издание почило в бозе. Для подающего надежды нет худшего врага, чем успех, как заметил тот же Сирил Коннолли. Прекрасно помню, однако, что начинал я неизменно с рифм — как вы начали картинку-головоломку с ровных краев. Вот и вся суть моей речи. Ничего особенного.
— Я бы с удовольствием их почитал. Ваши стихи то есть.
— Да нет, не почитали бы и не почитаете. Нам есть на что потратить ваше время с куда большим толком. К примеру, на работу над моей книгой. Не заняться ли ею? Утро-то уж почти прошло.
— Я опять весь в поту. Сколько времени мы корпим?
— Сейчас посмотрим. Уже почти половина шестого, а начали мы в двенадцать, сразу после того, как пробило полдень. Час ушел на обед и где-то минут тридцать на кофе. Всего, стало быть, чистых четыре часа.
— Только четыре? Мало, очень мало. Да что уж теперь. Прочтите-ка мне все сначала. А потом мы выпьем по стаканчику виски и расслабимся.
— Прочесть то, что мы сделали сегодня?
— Да, только сегодняшнюю порцию.
— Вы удобно сидите?
— Читайте, пожалуйста.
— «Давайте рассмотрим случай Рембрандта ван Рейна. Этот человек, чей последний автопортрет висит в Национальной галерее, — художник на закате своего земного существования, старый и некрасивый, но при этом спокойный и исполненный достоинства; он сидит положив руки на колени ладонями вверх, словно говоря зрителю: прими меня таким, каков я есть, каким я стал в старости; так вот, человек сей смотрит на нас с полотна теми же глазами, которыми он, художник, смотрел на это полотно триста лет тому назад. Всего четыре месяца отделяют его от смерти — или, вернее было бы сказать, от бессмертия. Его глаза, однако, — а мы чувствуем, что к этим глазам не подобает подходить слишком близко, как если бы перед нами был реальный человек, — его глаза и составляют главное в этой картине, ради них она и писалась. Ибо это не столько автопортрет, сколько исследование глаз, исследование тех глаз, которые первыми видели то, что видим сейчас мы, и которые, кажется, пристально смотрят на нас, разглядывающих их, и устанавливают с нами зрительный контакт через пропасть в три столетия.
С нами, говорю я. Но ведь у меня же нет глаз, мне нечем разглядывать глаза Рембрандта. Я не могу установить зрительный контакт с ним или с кем-либо еще в целом мире. Тем не менее я по-прежнему «вижу» эти его глаза, даже при том что я не видел самого портрета уже несколько лет. Я вижу их так называемым внутренним оком, которое, пройдя через все испытания и муки, выпавшие мне в последние годы, осталось невредимым. Нет уже глаз Рембрандта; и моих тоже нет. Однако две пары призрачных глаз, его и моих, продолжают поддерживать контакт, его — благодаря изображению на полотне, мои — благодаря памяти.
Теперь давайте вообразим себе его «Автопортрет в шестьдесят три года» в виде разложенной на скатерти картинки-головоломки. Нет, к чему напрягать воображение? Ведь такая головоломка существует. Продается в сувенирном магазине Национальной галереи. Но представьте себе ее целиком, кроме тех нескольких кусочков, не более трех-четырех, которые и составили бы глаза Рембрандта. Что же окажется перед нами? Общий вид человеческой головы и торса. Или, скорее, обычная, с ровными краями, прямоугольная, так сказать, карта этого вида. А в центре — пространство скатертной ткани, извилисто, как всегда в головоломках, очерченное, с прихотливо изогнутыми краями, словно причудливой формы бассейн какой-нибудь голливудской звезды; именно это пространство и занимали бы глаза».
— Ну? Чего же вы ждете?
— Это все.
— Все? Все, что мы сделали?
— К сожалению, да. Не так уж и плохо, в наших-то обстоятельствах. Я только что подсчитал количество слов. Триста семьдесят.
— Гм.
— Можем тут же продолжить.
— Нет. Нет, пока хватит. Но меня вот что интересует. Есть в этом какой-то смысл?
— По-моему, есть, и немалый.
— Спасибо на добром слове, Джон, но я не могу отделаться от мысли, что все это — одна сплошная болтология. А вот если бы я посмотрел собственными глазами, то мог бы судить сам.
— На картину?
— Да на текст!
— А-а.
— Все это словоблудие про внутреннее зрение… Внутреннее око? Чушь собачья, и больше ничего!
Ох-хо-хо. Ну да ладно. Утро вечера мудренее, как говаривал кто-то.
— Осторожно, тарелка очень горячая.
— Ну, Джон, что бы это ни было, я уже могу со всей определенностью сказать: тут стряпня совсем не à la варево доброй миссис Килбрайд.
— Итак, по принципу циферблата: фазан — ровно в полдень, жареный картофель — в три, фасоль — в семь.
— М-м-м. Какой восхитительный аромат! Хотя фраза «Фазан ровно в полдень» очень напоминает название какой-нибудь жуткой, но ловко сварганенной пьесы Раттигана или Н. Ч. Хантера. А соуса тут, случайно, нет?
— Есть, а как же! Соус — постойте… Я знаю, вы хотите, чтобы я не вдавался в подробности, но все же должен сказать, что соус — на позиции десять часов десять минут.
— Десять десять, да? А вы знаете, что это за время?
— Что-что? Я, кстати, наливаю вам вина. «Шамболь-Мюзиньи» тысяча девятьсот девяностого года.
— Простите, не понял.
— Я про вино. Так вы говорили?
— Говорил? О чем?
— Десять десять.
— А, да. Именно это время всегда показывают на рекламе наручные часы. Неизменно.
— Правда?
— Видите ли, это создает впечатление, что циферблат «улыбается». И тем придает часам дополнительную привлекательность в глазах потенциального покупателя. Так это принято объяснять.
— Ну да? И откуда вы все это знаете?
Пол? Вам что-нибудь…
— Блокнот ваш на столе?
— Конечно. А что? Пришла в голову какая-то мысль?
— Да, насчет циферблата. Десять десять. Похоже на физиономию слепца, улавливаете? Помните, что я вам говорил? Про то, что слепой вынужден стать самым терпимым человеком на свете? И улыбаться, вечно улыбаться; на его физиономии всегда десять десять, как на рекламном циферблате, — так ему легче… м-м-м… снискать расположение тех… тех своих знакомых, на чью помощь ему только и придется рассчитывать в трудную минуту. Запишите-ка это, пожалуйста.
— Готово.
— Спасибо. Как вам кажется, неплохо получилось? Сдается мне, я даже знаю, куда это вставить.
Джон, вы улыбаетесь.
— Извините, просто вы так произнесли «Сдается мне, я даже знаю, куда это вставить» — почти на грани непристойности.
— А, да-да, понятно.
— Но вы и вправду не перестаете меня поражать. Прямо как Шерлок Холмс. Каждый раз застаете меня врасплох.
— Знаете, Джон, мне, наверное, не следовало бы раскрывать вам все мои секреты, но вынужден вас все же разуверить: ничего сверхъестественного тут нет. Улыбаясь, вы морщите губы и прицокиваете языком — очень тихо, еле слышно, но все же уловимо — и при этом еще своеобразно фыркаете носом. Слепой ведь не упускает ничего. Я действительно могу расслышать, как вы улыбаетесь.
— Просто страшно подумать.
— Так ведь все зависит от того, чему вы улыбаетесь, верно? Ну вот, вы уж меня простите, но я увлекся нашей бессвязной болтовней, и теперь вам придется заново рассказать мне, что где у меня на тарелке.
— Полдень — фазан. Три часа — картофель. Семь — фасоль. И десять десять — соус.
— Благодарю вас. Кстати, какой роскошный запах у вашего лосьона после бритья.
— «Джаз». Сен-Лоран. Надеюсь, не слишком бьет в нос?
— Ничуть. Запах, я бы сказал, сдержанно-пикантный. Возможно, очередная безвкусная бурда, изготовляемая миссис Килбрайд, и не выдержала бы такого ароматического удара, но это… Ну, Джон, поздравляю, фазан восхитителен, совершенно восхитителен.
— Приятно слышать. Правда приятно. Ведь я давным-давно не готовил для двоих.
— Вы уже говорили. Но…
— Да?
— Почему, Джон?
— Что почему?
— Почему вы давно не готовили для двоих?
— Вы же знаете почему. Я живу один.
— Но я об этом и спрашиваю. Почему вы живете один?
Вы еще молоды. По всей видимости, относительно хорошо обеспечены. И вы явно человек приметный, более чем приметный. Еще в первый день нашего знакомства вы сами сказали, что недурны собой. Я, конечно, не хочу лезть не в свое дело, но признаюсь, меня снедает любопытство. Вы-то ведь про меня уже многое узнали. Итак, почему вы до сих пор не женаты?
— Ответа на этот вопрос я не знаю.
— Разве вы не любите женщин?
— Что?
— Разве вы не любите женщин?
— Вы имеете в виду, не гомик ли я?
— Кажется, нынче говорят «голубой». Это ли я имел в виду? Пожалуй, да. Как вы понимаете, для нашего с вами сотрудничества это не имеет ни малейшего значения.
— Нет, я не гомик.
— Тогда почему же вы один как перст? Уж простите меня, Джон, но вы живете в моем доме, а я почти ничего не знаю о том, какое существование вы вели до приезда сюда; хоть я и увечное страшилище, но другие представители моего вида интересуют меня ничуть не меньше, чем любого нормального человека.
— Можно просто сказать: я всегда был довольно нелюдимым.
— Бросьте, Джон, вы же не отвечаете на вопрос, а только вынуждаете меня поставить его несколько иначе. Почему вы всегда были довольно нелюдимым? Расскажите-ка про себя.
— Если не возражаете, Пол, я предпочел бы не отвечать.
— Вон как!
— В конце концов, нелюдим потому, в частности, и нелюдим, что не любит говорить про свою жизнь, правда? Ну сами подумайте. Если бы меня действительно тянуло откровенничать, я не был бы таким нелюдимым. Улавливаете мою мысль?
— Я улавливаю другое: я вижу тут искусную, по всем законам софистики выстроенную попытку вообще избежать ответа на вопрос. Ну, будь по-вашему. Вы, значит, предпочитаете о себе не рассказывать; что ж, это ваше право, я готов отнестись к нему с уважением. Но если вам когда-нибудь захочется, как вы выразились, пооткровенничать, имейте, пожалуйста, в виду, что у вас здесь есть друг, который с готовностью выслушает все, что вы скажете.
— Очень любезно с вашей стороны, Пол.
— Да, Джон, ужин и впрямь восхитительный. Или я уже это говорил? Фазан приготовлен именно так, как надо. Нежный, не слишком волокнистый. А картошка — картошка просто тает во рту.
— Как вам соус?
— Соус? Да, тоже на редкость хорош. Есть в нем особый тонкий привкус. Не могу точно определить, какой именно. Необычный, но очень, очень приятный.
— Ктоо-о-о
Подсказал: она моя?
Ктоо-о-о
Дал мне счастье бытия?
Вот абсолютное блаженство!
Вот абсолютное блаженство!
Ктоо-о-о
Тра-ла-ла-ла-ла-ла-ла-лам?
Ктоо-о-о
Пам-пам-па-рам-па-рам-па-рам Ооо-о-о!
Да, угадала ты, любовь моя!
Не кто иной, как ты.
Ктоо-о-о…
Кто там?
Есть там кто-нибудь?
Джон, это вы?
Скажите ради бога хоть слово!
Джон! Джон! Джон!
— Я здесь! В чем дело? Что-то случилось?
— Зайдите скорее сюда!
— Вы хотите сказать, в…
— Да, да! Заходите внутрь! Какое это имеет значение?
— Что произошло?
— Ответьте мне честно, Джон. Вы стояли минуту назад… стояли в ванной комнате?
— Что?! Конечно же нет.
— Послушайте, причина ведь меня не волнует: по ошибке вы зашли или вам что-то привиделось… Не имеет значения. Просто мне необходимо знать, стояли вы там или нет. У двери.
— Да нет же, Пол, не стоял, уверяю вас.
— А где вы были?
— Когда вы меня позвали? Сидел за столом, занимался картинкой-головоломкой. Я ее почти сложил.
— Полагаю, нет смысла спрашивать вас, не заметили ли вы кого-нибудь? Я имею в виду, в прихожей или…
— Разумеется, не заметил. Во всем доме никого, кроме нас с вами, нет. Я сам запер входную дверь.
— А черный ход?
— Так его сегодня и не отпирали. Что случилось? Когда вы лежали в ванне, вам показалось, что кто-то над вами стоит, да?
— Не знаю, я уже вообще ничего не знаю. Но свет-то горит?
— Горит, горит. Пол, в доме, кроме нас, ни души. Можете мне поверить.
— Да. Да, вы, разумеется, правы. Но я так струхнул — вы представить себе не можете. Сердце до сих пор колотится. Я в самом деле готов был поклясться…
— Слушайте, мне известно, что слепые становятся особенно чуткими к… Ну, что у них остальные органы чувств гипертрофируются… Правильно я употребил это слово?
— Да.
— В таком случае не исключено, что у вас развилась повышенная чуткость, правда? Быть может, теперь вы стали слышать звуки — всякое там поскрипывание и прочее, — которые издает старый, обветшавший дом, не более того, а вы раздуваете из этого бог знает что. Разве не может такого быть?
— Да, я… Я уверен, что так оно и есть. Пожалуй, тут вы верно подметили. О господи, я просто сам не свой. И себя, и вас поставил в неловкое положение. Но говорю вам, Джон, я готов был поклясться, понимаете, поклясться, что в ванной кто-то есть.
— Хотите, чтобы я остался с вами?
— Нет, нет, вы очень добры, но я… Мне все равно пора вылезать. Вода уже чуть теплая. Большое спасибо, Джон. И простите, что вам приходится терпеть мои дурацкие закидоны. Удовольствие, надо полагать, маленькое. И в круг ваших обязанностей, боюсь, совсем не входит.
— Не думайте об этом. Сейчас вам нужно хорошенько выспаться.
Неужели мне все это мерещится? Неужели? Может быть, я, как подсказывает Джон, стал чрезмерно чуток? Никогда не слыхал, чтобы подобное происходило со слепцами, но смысл в этом есть, и немалый. Услышав легкое поскрипывание пола в ванной, я сразу непроизвольно заключаю, что скрип «вызван» чем-то — вернее, кем-то. А ведь на самом деле существуютследствия без причин. Вещи в доме скрипят сами по себе. Шевелятся сами по себе. Когда что-то происходит, часто невозможно указать причину, по которой данное явление происходит в какой-то конкретный момент. А не в другой — минутой раньше или тридцатью секундами позже. Жизнь ведь не роман, она не обязана оправдывать каждое составляющее ее микрособытие. Быть может, все дело в том, что после стольких лет полного одиночества присутствие в доме другого человека само по себе сделало меня гипертрофически восприимчивым к тем звукам и ощущениям, на которые люди, всю жизнь живущие бок о бок с другими, не обращают внимания и в конце концов вообще перестают замечать? В этом ведь тоже есть смысл. Возможно, я просто забыл, какие звуки связаны с присутствием «посторонних». Или я схожу с ума. Ведь в сумасшествии тоже можно усмотреть свой смысл.
— Это вы, Джон?
— Нет, сэр Пол, это я, миссис Килбрайд.
— Миссис Килбрайд? Какого черта вы здесь делаете? Вы же на неделю в отпуске.
— Знаю, знаю, как не знать. Да только я на кухне шитье свое позабыла… и журнал «Пиплз френд»… А еще хотела хоть одним глазком поглядеть, как оно все тут, гладко или нет. Дай-ка, думаю, забегу раненько, пока вы, ребятки, еще не встали.
— Ребятки!
— Ну, вы ж меня знаете. Я же страсть люблю подразниться.
— Да, но уж избавьте меня. А который вообще-то час?
— Только-только семь пробило. Неужто не слыхали церковных часов?
— Да разве я стал бы вас спрашивать, если бы слышал?
— Ууу-у, кто-то сегодня встал не с той ноги. А чего это вы вообще вскочили в такую рань? На моей памяти, вы всегда любили поваляться в постели подольше.
— Опять плохо спал ночь.
— Опять плохо спали? Не спится, что ли?
— Да, не спится. Кофе уже есть?
— Так я только еще чайник поставила. Бедняжечка вы мой, вид-то у вас совсем квелый, это уж точно. Витамины вам нужны, вот что.
— Ради бога, миссис Килбрайд, я сегодня не в том настроении.
— Да я просто с вами разговариваю, не молчать же мне.
— Вот это мне как раз и не нравится. И почему люди думают, что нужно постоянно болтать языком? Рты у нас ведь предназначены еще и для еды, однако мы не едим беспрерывно, правда?
— Легко вам говорить. Видели бы вы моего Джо, вы бы иначе запели. Какая там еда! Можно подумать…
— Как там Джо, кстати?
— Ох, сэр Пол, до чего ж я беспокоюсь! Сроду не видала его таким хворым, в чем только душа держится.
— Ну-ну, миссис Килбрайд, выше нос.
— Да, сэр Пол, если б вы его хоть одним глазком увидали, вы бы поняли…
— Ну-ну. Уверен, что вы волнуетесь совершенно понапрасну. У него просто тяжелый грипп, вот и все. Гм, кофе готов?
— Погодите. Вода еще не вскипела.
— «Нет… Нет, вода кипит…»
— Чего говорите?
Да нет, сэр Пол, она совсем даже не кипит. О чем вы толкуете? Вы ж ее видеть-то не можете.
— Извините, миссис Килбрайд, я был мыслями далеко отсюда.
— Оно и видать. Хотите чего-нибудь горяченького на завтрак? Яичницу-болтунью?
— Нет, спасибо. Просто поджаренный хлеб.
Нет, миссис Килбрайд, я вспомнил маленького мальчика, которого знал когда-то. Давным-давно. Мы вместе купались. На побережье в графстве Суффолк. Вернее сказать, купался он. Я еще стоял на берегу и осторожно пробовал воду ногой, а он уже бултыхнулся в море. И когда я его спросил, не ледяная ли вода, он воскликнул: «Нет, вода прямо кипит! Кипит!» Прелесть, правда? Я ему тогда крикнул: «Если вода кипит, почему нет пузырьков?» Но он к тому времени был уже далеко и не слышал.
— Вы купались? Даже не представляю.
— Не всегда же я был таким страшилищем, как теперь.
— Вам хлеб маслицем помазать?
— Да, пожалуйста.
— А джемом?
— Второй кусок, а первый не надо. Если, конечно, вы поджариваете два куска.
— Два, два. Джон еще не вставал?
— Нет. Джон тоже из тех, кто любит поваляться подольше.
— Просто я сунула нос в соседнюю комнату, а там на столе головоломка лежит, уже вся сложенная.
— Закончена, значит? Замечательно; стало быть, сегодня мы ею и займемся.
— Так она вам нужна для вашей книжки, что ли?
— Естественно. Я специально попросил Джона привезти ее из Лондона. Из Национальной галереи. Неужели кофе все еще не готов?
— Готов, как не готов. Нате-ка. А вот и ваш жареный хлеб. Который слева, тот намазан маслом.
— Спасибо.
— И чего ж это на ней такое?
— Где?
— Да на головоломке вашей.
— И вы задаете мне этот вопрос?! У вас же есть глаза, не так ли?
— Ну, есть, да только я не про то. Та чудная штуковина между ними зачем?
— Чудная штуковина между вашими глазами? Рискну выдвинуть смелое предположение, что это ваш нос.
— Ой, ну да, ха-ха-ха, но я ж не про то. Я про то, что в головоломке. Какая-то чудная штуковина.
— Что еще за чудная штуковина?
— На полу валяется. Лежит между теми двумя. Уж я и так и сяк глядела — все одно не пойму, что это такое.
— А я никак не пойму, о чем это вы толкуете. Оторвите-ка мне кусок бумажного полотенца, руки вытереть.
— Нате. Штуковина эта… в том-то и дело, не знаю я, чего это, и все тут. Чего-то там словно бы торчит между двумя мужчинами.
— Господи боже, какими двумя мужчинами?!
— Да теми же, что на головоломке.
— Что вы сказали?!
— Батюшки, вы только гляньте, он аж хлеб уронил! И, ясное дело, по закону подлости — джемом вниз. Давайте я возьму…
— Ах, да забудьте вы про этот проклятый хлеб! Что вы сейчас сказали?!
— Вот чего, сэр Пол, не надо на меня кричать. Знаю, спали вы плохо, не выспались, но ко мне, все одно, какое-никакое, а уважение имейте.
— Прошу вас, умоляю, миссис Килбрайд, это очень для меня важно. Что именно вы сказали про головоломку?
— Да никак я не могла взять в толк, что за штуковина лежит на полу — только всего и сказала-то.
— «Между двумя мужчинами» — вы так сказали, верно?
— Ну да, меж них она и лежит.
— Но что же там за мужчины? На картине-то всего один.
— На какой такой картине?
— Которая на головоломке! Из кусочков составляется знаменитая картина!
— Ну, не знаю. Одно могу сказать: мужчин там двое, и точка. Да еще эта штуковина.
— Пойдемте со мной в гостиную.
— Что? Прямо сейчас?
— Да, сейчас. Это очень, очень важно.
— Ой, боже ж ты мой, да что я такого сказала-то? Ох, ну, так и быть. Погодите-ка.
— Скорее, пожалуйста.
— Иду, иду.
— Так, хорошо. Скажите мне, коробка здесь?
— Коробка? Какая коробка?
— Коробка с головоломкой. Я имею в виду коробку, в которой головоломку привезли.
— Нет… Нет, ничего такого не видать. И на столе нету.
— Ладно. Пускай. Посмотрите… Просто посмотрите на саму головоломку и опишите то, что видите.
— Да ради бога, лишь бы вы не блажили. Ну, там, стало быть, двое мужчин.
— Как они одеты?
— По-старинному. Один смахивает на Генриха Восьмого, только разве похудее будет. А второй вроде как священник. Католик небось.
— А про какую это штуку вы все толкуете? На полу которая.
— Ну, в том-то и дело. Говорю вам, не знаю. Вообще ни на что не похожа. Прямо никак не разберешь. Чего-то такое расплющенное, вроде лепешки, что ли…
— Расплющенное, вроде лепешки?..
А скажите, миссис Килбрайд, не череп ли это?
— Череп? Ну нет, ни в коем разе!
— Вы уверены? Слушайте, возьмите-ка меня за палец!
— За палец?
— Да! Вот за этот палец!
— Ладно, пожалуйста. И чего вы хотите, чтобы я с вашим пальцем сделала?
— Хочу, чтобы вы подвели его к этой, как вы выражаетесь, штуковине.
— Ну вот, уже в нее тычете.
— А теперь взгляните-ка сбоку. Не на палец, конечно, а на штуку эту. Взгляните на нее вот отсюда.
— Ладно, ладно, только не пихайте меня.
— Извините. Просто следите за движением моего пальца. Вы следите?
— Слежу, слежу.
— Что теперь скажете? Не может ли это быть изображением черепа?
— Что ж… вроде как и может. Может, и правда череп, если уж на то пошло. Но тогда скажу, что нарисован он, по-моему, не шибко здорово.
— Это не важно. Так, а прямо над этой штукой стол есть?
— Есть.
— А на столе лютня?
— Чего?
— Нечто вроде мандолины. На гитару похоже.
— Верно, верно.
— И глобус?
— Ага.
— Хорошо. Теперь последний вопрос. Если не ошибаюсь, эти двое мужчин стоят перед занавесью. Правильно?
— Да.
— Какого цвета занавесь?
— Зеленая.
— Верно, зеленая. Конечно же зеленая. Большое спасибо, миссис Килбрайд, очень вам благодарен. Больше я вас не задерживаю. Картина мне ясна. Ха, вот именно, картина мне ясна.
— Доброе утро, Пол.
— А, Джон, это вы. Доброе, доброе утречко вам. Хорошо спали?
— Неплохо. А вы?
— Я? О, прекрасно. Просто прекрасно.
— Впервые вижу, чтобы вы спустились сюда раньше меня.
— Впервые, значит?
— Да. Вы давно встали?
— С час назад. Утро было чудесное, и мне расхотелось валяться в постели.
— Утро было чудесное? Сейчас вообще-то небо затянуто тучами.
— Ну, а мне оно показалось чудесным. Слепому-то какая разница? Я уже встал. И, как говорится, рву постромки. По-стром-ки.
— Пойду поставлю чайник. Вам, наверное, до смерти хочется кофе.
Вот те на!
— В чем дело, Джон?
— Да тут полный кофейник кофе!
Это вы, Пол, его сварили?
— Я? Конечно нет. Вы же знаете, я совершенно беспомощен. Нет, если вам хочется кого-нибудь поблагодарить, благодарите миссис Килбрайд.
— Миссис Килбрайд?
— Да, кофе сварила миссис Килбрайд. Наливайте себе.
— Значит, миссис Килбрайд приходила сюда?
— Угу. Она что-то здесь забыла. Ах да, припоминаю, корзинку с шитьем. На самом деле, подозреваю, ей хотелось сунуть нос на кухню, а также в гостиную — посмотреть украдкой, что тут и как. Собственно, она сама в этом почти призналась.
— И что-нибудь ей пришлось не по вкусу?
— Трудно сказать. Мы просто поболтали о том о сем. А вы что же, кофе не пьете?
— Пью, конечно. Просто…
— Да?
— Пол, меня тяготит одна вещь; висит на душе как камень.
— Камень на душе, говорите?
— Да, я все хотел… хотел…
— Если на душе камень, то лучше, мой милый, его и не трогать: не ровён час сорвется, а нам это ни к чему.
— Я теперь уже очень хорошо изучил вас, Пол. Житье бок о бок с вами странным образом привело к тому, что и у меня… и у меня развилась невероятная чуткость, восприимчивость. Прямо как у слепого. Как у вас, собственно. Я начинаю улавливать… Выскочило… слово. Нюансы? Я начинаю улавливать нюансы лучше и быстрее, чем когда-либо прежде. Взять, к примеру, ваш тон. Теперь я подмечаю малейшие оттенки в вашем голосе. Знаете, ваша язвительность нередко весьма тяжеловесна, но бывает и очень тонкой. Тем не менее я воспринимаю ее тотчас же и, как правило, могу заранее сказать, что будет дальше. Ощущение такое, будто у меня выросли антенны, и теперь я слышу то, чего прежде не слышал. Не знаю, ясно ли я выражаюсь?
— Вы говорите вполне разумные вещи. Продолжайте.
— Вот хоть сегодня. Резкая нотка в вашем голосе дает мне ясно понять: что-то не так.
— А. И это означает?..
— Это, мне кажется, означает, что вам известно кое-что, чего я не знаю.
— Мне известна уйма вещей, которых вы не знаете.
— Тут не нужно быть семи пядей во лбу, Пол. Этот ваш тон плюс тот факт, что сюда приходила Миссис Килбрайд, — а мы ведь оба знаем, какая она трепушка… Может быть, я сам подставляю себя под удар, но готов держать пари — вам уже известно про головоломку.
— Известно.
— Я сам собирался вам рассказать. Правда.
— Неужели? Что же вы собирались мне рассказать, Джон? Как намеревались оправдать свой обман слепого человека?
— Вы должны мне поверить, если я скажу…
— А с чего это мне вам верить? С чего мне верить хоть единому вашему слову? Вы мне отвратительны, Джон, да-да, совершенно отвратительны. Не стану делать вид, будто я скорее оскорблен, чем зол, это не так. Я страшно зол.
— Вы имеете на это полное право.
— Обманывать слепца? Уму непостижимо! Это гнусно, Джон, гнусно. Неужели вы самому себе не противны?
— Я все понимаю.
— Ох, да вы с вашей поганой душонкой вполне друг друга стоите!
— Позвольте мне все же объяснить…
— Объяснить? А что тут вообще объяснять? Чего, интересно знать, вы надеетесь добиться своей жалкой софистикой?
— Ну дайте же мне сказать. Когда я был в Национальной галерее, когда покупал головоломку…
— Это ведь «Послы» Гольбейна, не так ли?
— Миссис Килбрайд вам сказала?
— Миссис Килбрайд?! Да ей что «Послы» Гольбейна, что черепашье дерьмо — все едино.
— Тогда как же вы узнали?
— С помощью моих чутких пальчиков! Головоломки ведь выпуклые, что твой «брайль».
— На ощупь?! Ну, знаете, это…
— Да не валяйте дурака! Вычислил сам. Больше вам и знать нечего.
Итак, Джон, на чем вы остановились?
— Это правда, там действительно не было головоломки с картиной Рембрандта, как вы и подозревали. Но я — только не спрашивайте почему — решил вместо него купить Гольбейна. По какому-то внутреннему побуждению, по необъяснимой прихоти. В ту минуту, Пол, клянусь, клянусь, у меня не было никакого намерения выдавать его за Рембрандта. Просто мне показалось… показалось, что вещица забавная, стоит ее купить. А потом, когда приехал домой, я хочу сказать, когда вернулся сюда и вы стали расспрашивать меня о поездке в Лондон, на меня что-то нашло, сам не понимаю что. У вас был такой унылый, подавленный вид, и я вдруг, к собственному изумлению, ни с того ни с сего выпалил, что мне в конце концов удалось купить именно то, что нужно. Пол, я всего лишь хотел доставить вам радость. Поскольку вы все равно видеть картину не могли, я и подумал: та или эта — какая разница?
— Понятно. По внутреннему побуждению. По необъяснимой прихоти. Однако же вы сели и сложили-таки Гольбейна. Закончили целиком. Решили подкрепить иллюзию. Даже предоставили мне возможность продиктовать для книги пассаж о том, что такую картинку-головоломку и воображать не нужно, потому что она существует в реальности. Зачем, Джон? Ради всего святого, скажите, зачем?
— Боже, как мне было тошно. Настолько тошно… настолько тошно, что я не сомневался — вот сейчас вы уловите испуг в моем голосе. Я не знал, что делать. Поймите же, я думал, что головоломка станет всего лишь… всего лишь метафорой. Я понятия не имел, что вы намеревались как раз о ней и писать. Повторяю, это была страшная глупость, но я совершил ее, чтобы доставить вам радость.
— Н-да, Джон, признаюсь, я уж не знаю, что и думать.
— Если вы хотите, чтобы я уехал, я это пойму. Сложу вещи и уеду прямо сейчас, если только вы того пожелаете.
— В этой ситуации именно так и следует поступить.
— Значит, решено? Хотите, чтобы я уехал?
— Господи боже, знать бы, чего я хочу!
Если вы уедете, с чем же я здесь останусь? С жалкой стопкой листков и дорогим, но бесполезным компьютером. С другой стороны…
Хорошо. Хорошо. А теперь слушайте меня, Джон. Я хочу, чтобы вы очень внимательно выслушали вопрос, который я собираюсь вам задать.
— Слушаю.
— Вопрос такой: могу я вам доверять?
— Пол, я…
— Возможно, я сошел с ума, возможно, я рою себе яму глубже прежнего, но могу ли я вам доверять? Могу ли надеяться, что вы никогда больше не сыграете со мной такой же дурацкой шутки? Никогда не унизите меня подобным образом?
— Уверяю вас, Пол, у меня вовсе не было таких намерений.
— Отвечайте на вопрос. Могу я вам доверять?
— Да.
— Хорошо, Джон. Я готов считать, что все это произошло по случайному помрачению ума. Но теперь история закончена, точка. Никаких извинений, никаких оправданий. Больше мы о ней не будем вспоминать никогда.
— Как вас понимать? Вы хотите, чтобы я остался?
— По-моему, именно это я и сказал.
— Я вам очень признателен, Пол.
— И?..
— Что?
— Чтобы духу этого Гольбейна не было. Не просто на столе, но вообще в моем доме.
— Я избавлюсь от него немедленно.
— И последнее.
— Да?
— Я давеча отпустил по вашему адресу несколько весьма нелестных замечаний.
— Пол, я их заслужил. Не надо просить прощения.
— Что вы их заслужили, мне известно, и я отнюдь не собирался просить прощения. Я хотел сказать совсем другое.
— Извините.
— Я вам уже говорил, перестаньте то и дело извиняться. С души воротит.
— Это чисто нервное. Постараюсь держать себя в руках.
— Так вот что я хотел вам сказать: я отпустил в ваш адрес несколько крайне нелестных замечаний, в частности, что-то вроде «Как вы сами себя терпите?». Помните?
— Да, конечно.
— А потом, если не забыли, я добавил: «Вы с вашей поганой душонкой вполне друг друга стоите!»
— Да.
— Запишите-ка это, пожалуйста.
— Хорошо.
— Брр-р. Холоднее, чем я думал.
— А если шарф завязать покрепче?..
— Возможно, вы правы. Секундочку.
Да, так гораздо уютнее. Ну-с, Джон, может, сегодня вечером двинемся в противоположную сторону?
— Как, вообще выйдем из деревни?
— Нет. Если свернем направо за угол и обойдем деревню по часовой, а не против часовой стрелки, то не выйдем.
— Хорошо.
Знаете, Пол, ваше предложение пойти против часовой стрелки напомнило принцип циферблата. Одиннадцать часов — церковь, три — пивная, девять — стадо овец.
— Стадо овец? Неужели их еще не загнали домой?
— Нет. Пасутся в поле за общинным выгоном.
— Бог ты мой. Который же час?
— Не забывайте, мы вышли раньше обычного. Сейчас чуть больше семи.
— Пусть даже и так рано. А что там на выгоне?
— Сходим с тротуара. Что именно вас интересует?
— Надеюсь, детей на качелях нет?
— Вообще-то есть. Трое.
— Можете их разглядеть?
— С трудом, но могу. Поднимаемся на тротуар.
— Опишите-ка их.
— На карусели крутятся две девочки. Лет двенадцати или, возможно, тринадцати. Не исключено даже, что близняшки. Обе, кажется, в темно-синих пальто, но я могу ошибиться насчет цвета, уже ведь стемнело. Словом, на обеих пальто, шарфы и… если не ошибаюсь, это называется «шапочки с помпонами».
— Но вроде бы не слышно ни девчачьего визга, ни хихиканья.
— Они просто молча кружатся на карусели.
— А еще один, третий ребенок?
— Это, по-моему, маленький мальчик. Трудно сказать наверняка: отсюда плохо видно. Навряд ли старше пяти-шести лет.
— Безобразие. Ему пора быть в постели. Небось родители — молодые придурки, которым только-только стукнуло двадцать. Им плевать, чем занят их отпрыск. Таких надо подвергать тестированию, прежде чем разрешать им размножаться. И что же он делает?
— Просто стоит. Наблюдает за девочками. Одинокий заброшенный малыш.
— Не сомневаюсь. Как он одет? Надеюсь, тепло укутан?
— Вроде бы. На нем тоже шапка с помпоном.
— А рукавички? Рукавички на нем есть?
— Рукавички? Ну, их отсюда никак не разглядишь. Край тротуара.
— Жаль. Я питаю особую нежность к детским рукавичкам.
— Правда?
— Угу.
— Можно спросить почему?
— Обожаю малышовые рукавички, и все тут. Знаете, их еще прикрепляют на веревочках к рукавам пальто, и, когда карапузы ходят вперевалочку, они болтаются возле детских ручек. Даже не могу сказать, за что я их так люблю, эти рукавички. Но просто обожаю.
— Да, пожалуй, они и вправду очень миленькие. То есть… Извините.
— За что тут-то извиняться?
— Да я голову даю на отсечение — вы терпеть не можете словечко «миленький».
— Вовсе нет. Ничего не имею против. Да и с чего бы?
— Без всякой причины. Просто предположил. Пройдем через церковный погост? Ворота еще открыты. Или двинемся прямо?
— Пойдем, пожалуй, прямо. Оставим мертвых почивать в мире. А почему бы вам не описать, как эффектно смотрится церковный шпиль на фоне неба?
— Ну, это типично английское зрелище. Можно сказать, неброское, но впечатляющее. Шпиль — как вы и сами, я уверен, прекрасно знаете — вытянутый, но довольно-таки тяжеловесный. Не заостренный. Не из тех, что взмывают в небо и, если пристально глядеть на них, словно бы покачиваются. Этот прочно стоит на земле, у него нет… нет… претензий на готическую воздушность.
— Никаких возвышенных устремлений.
— Вот-вот. И даже не делает вида, что таковые имеются. Да и само небо какое-то английское. Его не назовешь пылающим, необычайно ярким. И тем не менее при всей сдержанности красок оно глубоко трогает мою душу.
— А цвет?
— Неба?
— Да.
— Темно-серое. Сине-серое. Почти «металлик». По нему плывут облака — над церковью нависла целая гряда, — плывут, но очень-очень медленно. Заметить их перемещение так же трудно, как уловить движение часовой стрелки.
— Хорошо сказано. Знаете, Джон, в один прекрасный день вы сами вполне можете стать писателем.
— Из ваших уст это большой комплимент.
— Я серьезно. У вас по-настоящему верный глаз и действительно живое воображение. Точнее, даже слишком живое. Nota bene[19], как говорится, памятуя историю с головоломкой.
— Послушайте, Пол, больше всего мне хотелось бы снова как следует извиниться за все, что я натворил. Вообще говоря, меня прямо-таки изводит запрет повторять вам снова и снова, что мне очень стыдно, что я прошу прощения… Тротуар… Готов повторять вам, что я очень сожалею о содеянном, пока мы оба не посинеем, я — от постоянных извинений, а вы — от выслушивания их. Но вы же сами решительно заявили, что вопрос исчерпан, книга закрыта, следовательно, мне придется и дальше держать это в себе.
— Как вы сказали?
— Сказал, что просто придется помалкивать.
— Нет-нет-нет, до того.
— До того?
— Повторите дословно!
— Я сказал, что вопрос исчерпан, книга закрыта.
— Закрытая книга! Великолепно! То, что надо!
— Что «что надо»?
— Закрытая книга, неужели не понятно? Закрытая книга!
— Простите?
— Заглавное «3». Закрытая книга. Идеальное название для моей книги!
— То есть вместо «Правды и последствий»?
— Ох, да мне это название никогда не нравилось! «Правда и последствия»! Такая напыщенность! Нет, нет, «Закрытая книга» просто выше всяких похвал. На обложке будет выглядеть замечательно. Представляете, как такой томик будет смотреться на прилавках крупнейших магазинов? «Закрытая книга»! Сами посудите: кто, ну кто, перелистывая новинки, удержится и не заглянет в книгу с таким названием?
— Да, понимаю.
— Запишите, пожалуйста, запишите. Хотя я вряд ли забуду.
— Хорошо.
— «Закрытая книга»… Слушайте, Джон, а ведь я вас должен благодарить за название. Помню, помню, мы дали слово не говорить больше сами знаете о чем, но, должен признать, эта находка с лихвой все искупает.
— Вас это в самом деле так глубоко волнует?
— Я просто в восторге. Собственно… Ох! Боже! Ой-ой-ой!
— Ах ты, черт! Виноват, Пол. Прошу прощения. Я настолько ушел в свои мысли о… Словом, напрочь забыл про бордюрный камень. Как вы, ничего?
— Ну…
— Нет, серьезно, я…
— Ничего, ничего. Слепой должен уметь спокойно сносить случайные синяки да шишки.
— Простите меня, пожалуйста.
— Честно говоря, я в таком экстазе, что почти ничего и не почувствовал. Нежданно-негаданно натолкнуться на удачное название для книги — одна из очень редких радостей, доступных писателю и скрашивающих его жалкое существование. Ради нее можно и споткнуться разок-другой.
— Поразительно. Я еще ни разу не видел вас таким счастливым.
— Да, денек сегодня выдался на славу, ничего не скажешь. Начался-то он с полной катастрофы, верно? Однако в плане работы, как любят выражаться американцы, в плане работы он оказался на редкость удачным. Сколько же слов нам удалось занести на бумагу?
— На экран то есть? Пятьсот с чем-то, если не ошибаюсь.
— Пока что это наш рекорд. К тому же на ужин вы поджарили восхитительные бараньи отбивные. А теперь еще и название. «Закрытая книга». Если поразмыслить, во всем этом усматривается нечто почти символическое.
— Что вы имеете в виду?
— Да неужто сами не видите? Кроме того, что книга получила идеальное заглавие, это же словосочетание можно отнести и к злосчастному эпизоду с картинкой-головоломкой.
— Да, Пол. Впрочем, не забудьте, словосочетание именно тогда и возникло.
— М-м-м-м?
— Если помните, я извинялся за происшествие с головоломкой и тут-то впервые и произнес эту фразу.
— Ну-ну, Джон, не стоит отравлять радость.
Что за дивный сегодня денек, денек!
Просто чудный денек!
Самый лучший денек,
Чтоб шагнуть за…
Порог!
Что скажешь, дружок?
Погуляем часок?
Так шагай за порог!
В этот дивный денек, денек;
В этот дивный, чудесный денек!
Дивный денек? Точнее сказать, престранный выдался денек. И престранный человек Джон. Да и я тоже, если уж на то пошло. Впрочем, с кем только судьба не сводит слепца. Если бы мне прежде кто-нибудь сказал, что я предложу жить со мной под одним кровом субъекту, у которого хватает наглости, наглости и жестокости, злоупотреблять моей слепотой, я бы счел этого человека кретином. А вот же он, однако, — тип, совершивший такое, что недалеко ушло от кражи конфет у малого ребенка; вот он, спит в соседней комнате. Не имеет значения, что именно он подарил мне мое изумительное заглавие, я все равно не в силах забыть кое-что еще, совершенное Джоном. Но почему? Почему он это сделал? Неужели он и впрямь пытался меня обрадовать? Да, возможно. Однако любой умный человек понял бы, некий внутренний голос подсказал бы ему, что так поступать крайне дурно, что поступить так может лишь моральный урод, не имеющий понятия о красоте, полный профан в искусстве. Всем нам, конечно же, случается поступать глупо, бессердечно и ошибочно, ничуть при этом не заблуждаясь относительно характера своих действий. Все это входит в понятие «человеческая натура». Человеку свойственно ошибаться. А Джон ведь тоже человек.
— Что за тарарам, черт побери?
Джон!
— Простите? А, это вы, Пол. Извините, что вы сказали?
— Нельзя ли выключить эту штуковину, которая орет тут у вас.
— А. Хорошо.
Вот. Приношу извинения.
— Слава тебе господи! Что это так ревело?
— Радио. У меня маленький портативный приемник. Я вам разве не говорил?
— Нет, не говорили.
— Да нет, говорил, говорил.
— И непременно нужно было запускать на такую немыслимую громкость?
— Извините. Я думал, вы в ванной. Не предполагал, что беспокою вас.
— Ванну я принимал вчера. Так что же это было?
— Вы про музыку?
— Да, Джон, про музыку.
— «Ху».
— Что «угу»?
— Не «Угу», а «Ху». Рок-группа. Теперь, пожалуй, passé[20], но…
— Знаю я, кто такие «Ху». Я все-таки не динозавр. К вашему сведению, Фредди Аштон[21] как-то заказал мне написать им сюжетец, а вернее сказать, либреттишко — короче и придумать нельзя было — для балета на музыку Пита Тауншенда. Он ведь входил в группу «Ху»?
— Входил. Ну, и вы написали?
— Написал. Назывался сей опус «Галиматья».
— «Галиматья»? Боюсь, никогда о ней не слышал.
— О ней мало кто слышал.
— Провалилась?
— Да как — с жутким треском! И вполне, я бы сказал, заслуженно: не музыка, а чистая какофония. Зато я познакомился с Тауншендом, и это знакомство вызвало у нас обоих легкое головокружение.
— Вы с ним спелись?
— Наша встреча была успешной лишь наполовину. Он ловил каждое мое второе слово.
На сей раз, Джон, я что-то не слышу, чтобы вы улыбались. Быть может, вам кажется, что я говорил подобное раньше?
— Нет-нет. Я просто пытался представить вас в компании Пита Тауншенда. Должен признаться, от такой картины балдеешь.
— Не хотите ли коснуться полы моего халата?
— Гм, нет, но все равно — спасибо, Пол. К настолько преданным поклонникам я не принадлежу. Тем не менее совершенно сражен. Кофе?
— Да, пожалуйста.
— Наверное, вас очень расстроило известие о его смерти.
— Чьей смерти?
— Пита Тауншенда, естественно.
— Пита Тауншенда? Так Пит Тауншенд умер?
— Ну да. Ох, Пол, извините. Вы что же, не знали об этом?
— Н-да, очевидно, не знал. Значит, Пит Тауншенд умер? Бедняга; а от чего?
— Его умертвили.
— Умертвили?! Вы хотите сказать, его убили?
— Извините; я, конечно, имел в виду — убили. Простите, Пол, я что-то… Но ведь так странно, что вы… Впрочем, естественно, — откуда же вам было об этом узнать. А произошло все, постойте, уже два года назад, даже чуть больше двух лет. Его застрелил один фанат. Вернее, какой-то малолетний наркоман, выдававший себя за фаната. У входа в клуб «Граучо». Все газеты мира сообщали об этом на первых полосах.
— Да, но я, как вам известно, вообще не вижу первых полос. Да и прочих тоже, если на то пошло.
А знаете что, Джон, теперь, когда… Я хочу сказать, я все больше склоняюсь к мысли, что надо бы.
— Что именно надо бы?
— Надо бы обращать побольше внимания на то, что происходит вокруг.
— Если вы пожелаете, я с радостью буду читать вам газеты.
— Вот-вот… Да, это могло бы… Пит Тауншенд умер… Мне почему-то грустно это слышать. Не сказать, чтобы я… Чтобы я был с ним близко знаком или хоть раз… Да, возможно, вам стоит прочитывать мне газетные заголовки. Я же не святой отшельник, в конце-то концов, не монах какой-нибудь. Даже потеряв зрение, человек продолжает жить на земле. Слушайте, Джон, а нет ли у вас здесь, случайно, газеты?
— Вообще-то есть. Купил сегодня утром в деревне, когда ходил за молоком.
— И какая же?
— «Гардиан».
— «Гардиан»? Ну, ничего, сойдет. Почитайте хотя бы оттуда, пожалуйста. Но, так сказать, снимайте пенки: только самое главное.
— Прямо сейчас?
— Почему бы и нет?
— Хорошо. Вот ваш кофе.
— Спасибо.
— Хотите чего-нибудь к кофе?
— Нет, благодарю. Разве что несколько заголовков.
— Ладно. Так, посмотрим, что тут у нас сегодня есть. Премьер-министр только что прибыл в Гавану. Первый визит британского премьера на Кубу с тех пор, как власть захватил Кастро. Отвечая на вопросы о поездке, мистер Кук дал понять, что…
— Мистер кто?!
— Кук.
— Дайте-ка разобраться. А зовут его как? Имя есть? Не Роджер ли?
— Чье имя?
— Да Кука! Кука!
— Робин.
— Робин Кук! Значит, премьер-министр сейчас Робин Кук?
— Ну да, разумеется.
— Но… Но что же с Блэром? Уж не хотите ли вы сказать, что он тоже умер?
— Блэр ушел в отставку.
— Ушел в отставку?! Блэр, говорите, ушел в отставку? Уже? Когда? И почему? Что происходит, Джон? Господи, что происходит с нашим миром?
— Все меняется, Пол. Все меняется.
— Кончайте философствовать. Расскажите толком, почему ушел Блэр.
— Ну, это дело пытались замять. Но какие-то вещи замять невозможно. У него СПИД.
— СПИД? У Тони Блэра?
— Боюсь, что так. Это просочилось в одну из бульварных газет. Кажется, в «Миррор». А затем, как водится, и все другие газеты подхватили эту тему — куда денешься? А что, вы были его поклонником?
— Не порите ерунды. Просто… Да господи, неужели вы, мой милый, сами ничего не видите? Я понятия об этом не имел! Не имел понятия! А теперь чувствую себя не просто слепцом, но еще и круглым дураком! Но я отказываюсь, я решительно отказываюсь думать, что слепец неминуемо глупеет.
— Ну, я не…
— Ох, бросьте, просто читайте дальше, сделайте милость.
— Жуткая бойня в Северной Ирландии.
— Тоже мне новость. Вот если бы вы сказали, что в Северной Ирландии не случилось жуткой бойни, я бы удивился.
— Среди жертв был и преподобный Иэн Пейсли[22].
— А еще говорят, что хороших новостей не бывает. Продолжайте.
— Билл Гейтс объявил, что он утвердился в вере христианской и решил завещать все свое состояние благотворительным организациям.
— В жизни о нем не слышал. Продолжайте.
— О. Дж. Симпсон покончил с собой.
— Туда ему и дорога. Дальше.
— Мадонна твердо намерена выйти замуж за актера Микеланджело Ди Каприо.
— О ней слыхал, а о нем — нет. Дальше.
— Принцессу Диану видели в Бутане.
— Что?
— Принцессу Диану видели в Бутане.
— Что вы мне морочите голову?
— Нет, правда. Здесь говорится, что несколько американских туристов утверждают, будто видели Диану из-за пригорка.
— Из чего, из чего?
— Из-за пригорка.
— Что такое запригорка?
— Пригорок? Небольшой холм.
— А, пригорок! Вам надо научиться правильно произносить слова. Пригорок.
— Пригорок.
— Продолжайте.
— Они, стало быть, утверждают, что видели ее в Бутане из-за… из-за пригорка. Она стояла вытянув перед собой руки, словно моля о чем-то. А потом будто бы растаяла. Так, во всяком случае, здесь пишут.
— Какой вздор. Бред сивой кобылы, черт подери. И если мир докатился до такой белиберды, — я говорю не про Диану, не только про Диану, я говорю о том, чем «Гардиан» ныне готова заполнять свою первую полосу, — так вот, если к этому и свелись перемены, то могу сказать лишь одно: я рад, что они проходят мимо меня.
— Хотите, чтобы я продолжил чтение?
— Нет, спасибо.
Слышите? Интересно, кто бы это мог быть?
— Я подойду.
— Будьте любезны.
— Алло?
А, здрасьте. Сколько лет, сколько зим. Пол, это миссис Килбрайд.
Ну, ничего, в общем, неплохо.
Угу.
Представьте себе, да. Хоть мне и неловко себя хвалить.
Нет, готовку я взял на себя.
— Джон, скажите ей, что мы питаемся великолепно. Скажите, что вы оказались настоящим кулинаром.
— По настоянию сэра Пола сообщаю, что мы питаемся великолепно. Что я оказался…
Нет, конечно. Он вас только поддразнивал.
Правда, правда!
Бросьте, миссис Килбрайд. Вы же уроженка Глазго, так куда подевалось ваше хваленое чувство юмора?
Да.
Да, и это тоже. Но как у вас дела? Когда вы к нам снова придете?
Вот как.
А, понятно. Когда вы?..
Нет, конечно же, нет. Как он себя чувствует?
Об этом, миссис Килбрайд, я и помыслить не могу. Нет, вы должны быть рядом с Джо. Но я убежден, что вы тревожитесь понапрасну.
Верно. Как вы правильно заметили, даже при всем при том.
Именно. И…
Я понимаю, миссис Килбрайд. И не собираюсь призывать вас не волноваться, потому что знаю, волноваться вы будете все равно. Но пока он не прошел обследования, самое для вас неразумное — это придумывать всякие страсти.
Пожалуй, да, но…
Ага.
Погодите. Нет, просто… нет, нет, послушайте же меня.
Послушайте. Я уверен, что и сэр Пол согласится со мной: вы должны оставаться при Джо столько, сколько нужно. Он и вправду, пока я разговариваю с вами, одобрительно кивает головой.
— Скажите, что если я могу хоть чем-то им помочь, и ему, и ей, пусть сразу дадут мне знать. Все, что угодно. Деньги и все прочее.
— Слышите, миссис Килбрайд?
Конечно, конечно, он просто хотел сказать, что…
Да. Все, что угодно.
Да, ладно. И…
И передайте Джо мои наилучшие пожелания.
— И от меня, Джон, тоже.
— А это снова сэр Пол. Он просит передать Джо привет и от него.
Хорошо.
Хорошо.
Пока.
Ага. Ну, пока. Мы еще созвонимся. До свиданья.
Пока.
— Боже правый, Джон, ну и баба! Почему некоторые люди просто не в состоянии закончить телефонный разговор?
— Голос у нее очень взволнованный.
— Я правильно понял — Джо серьезно болен, да?
— У него вроде бы какое-то необычное воспаление легких. Ему велели пройти обследование.
— Ух! Грозное словцо.
— Она опасается, что это рак. Рак легких.
— Рак легких. О господи. Ведь все годы, что я его знаю, Джо курил по три пачки в день.
— Пока что, подозреваю, она все сама нафантазировала. Для нас, однако, это означает, что мы остаемся без ее помощи несколько дольше, чем ожидалось.
— Гм. Думаете, управитесь с готовкой? Или мне попытаться договориться с кем-то еще? Ума не приложу, правда, с кем именно.
— Конечно управлюсь. Мне в самом деле очень нравится готовить на двоих. А нашей работе стряпня пока что не мешала, правда?
— Честно говоря, совершенно не мешала. А все равно жаль. Мне, представьте, будет не хватать миссис Килбрайд. И хотя меня от нее частенько бросает в дрожь, все равно приятно, когда эта старушенция возится в доме. Одному богу известно, что бы со мной стало, не будь здесь вас.
— Но я же здесь, Пол.
— Верно, верно.
— И если вы не хотите еще чашечку кофе…
— Нет, спасибо. Нет-нет, пора за работу. Если все пойдет хорошо, мы за утро должны завершить эту часть.
— То же самое вы говорили и вчера.
— Гм, правда.
— О чем задумались, Пол?
— Что сегодня за день?
— Вы имеете в виду погоду?
— Да. Такое ощущение, что светит солнце.
— Правильно. Денек прекрасный. В воздухе прямо-таки пахнет весной. Когда я утром ходил в деревню, то заметил: на выгоне проклюнулись крокусы и нарциссы. Чувствуется, что весна вступает в свои права. А почему вы спрашиваете?
— Спрашиваю о чем?
— О погоде.
— А, да-да. Видите ли, Джон, если нам все же удастся закончить работу к полудню, то, пожалуй, за новую главу мы уж браться не станем, а лучше попрошу-ка я вас предпринять очередную небольшую вылазку.
— В Лондон?
— Нет, нет. В Оксфорд.
— В Оксфорд?
— Да, хотелось бы, чтобы вы съездили в Оксфорд и кое-что для меня разведали. Отсюда недалеко, на машине меньше часа. Захватите с собой фотоаппарат. И конечно, записную книжку.
— В какой-то определенный район Оксфорда?
— Ну, разумеется, в определенный район. Я же, как вам известно, не путеводитель сочиняю. Хочу, чтобы вы зашли в мой колледж. В старый Хартфорд. Мне нужно подробное и точное описание его архитектуры и окружающей территории.
— Стало быть, вы все-таки решили заняться прошлым?
— М-м-м.
— А как насчет вашей жизни до и после Оксфорда?
— Это вы про что?
— О своем детстве тоже будете писать? И о молодости? Да, кстати, вы ведь недолгое время работали в школе. Или нет?
— Кто вам это сказал?
— Что?
— Что я был учителем.
— Гм. Вообще говоря, никто.
— Никто? Это одна из тех вещей, рассказывать о которых не обязательно, каждый сам догадывается?
— Ей-богу, не припомню, где…
— Вы можете себе представить меня в роли школьного учителя?
— Ну, не знаю. В моей памяти всплывают образы учителей, не сильно от вас отличавшихся.
— Прикажете считать это комплиментом?
— Честно говоря, Пол, я ничего особенного не имел в виду. Что-то не так?
— Давайте оставим эту тему, хорошо? Что же касается моей молодости, я ведь уже вам говорил: эта книга — не обычная биография, ей уготована иная судьба. В тех редких, очень редких случаях, когда я читаю автобиографии, я неизменно промахиваю ранний период жизни — детство автора, его родословную. Кому это интересно? У самых разных людей детские годы протекают более или менее одинаково. Если уж я вообще берусь за чтение такой книги, то лишь потому, что меня интересует автор в пору, когда он перестает быть ребенком, когда он становится личностью, чья биография заслуживает внимания. Такова, во всяком случае, моя позиция. И поэтому я совершенно не собираюсь навязывать читателю описание собственного детства. Ясно?
— Да, вполне. Когда же, вы считаете, мне надо выехать?
— Как только закончим начатое. Или после обеда. Смотря что произойдет раньше.
— Хорошо.
— Кстати, Джон, вот еще что: постарайтесь раздобыть какой-нибудь путеводитель с описанием оксфордских горгулий.
— Простите, чего?
— В Оксфорде великое множество горгулий. Главным образом на крышах колледжей. А поскольку сами вы их, естественно, разглядеть не сумеете, придется купить описание. Да они продаются в любом газетном киоске.
— А, понял.
— Вас такое задание не затруднит?
— Ничуть. Это входит в мои обязанности. К тому же я век целый не был в Оксфорде.
— Я тоже.
Уехал. Теперь нужно все хорошенько обдумать. Но что именно? Может быть, я ослеп не только в буквальном, но и в переносном смысле? И не напрасно опасался, что глупею? Или же дело в том, что намек Джона верен? Я настолько привык к одиночеству, настолько привык жить в собственном, воображаемом мире (как и положено художнику!), что начал видеть — вернее, слышать, ощущать, какой глагол тут уместнее, не знаю, — скрытое отклонение от нормы в любом внешне нормальном явлении? Но ведь, в сущности, моему восприятию доступно лишь скрытое. И если я ныне утратил самое обыкновенное человеческое умение сочетать, гармонично сводить воедино скрытое и явное, незнакомое и само собой разумеющееся, то на это имеется своя причина: в отличие от зрячих, я не могу себе позволить принимать что бы то ни было как само собой разумеющееся. Однако теперь, когда здесь появился Джон, в мою жизнь вновь вошло явное, само собой разумеющееся, но равновесие уже нарушено так сильно, что все вдруг словно перекосилось, сдвинулось набекрень. Джон спокойно завтракает рядом со мной за столом, за моим столом, и описывает некий жизненный уклад, который столь же мало походит на привычный мне мир, как — да! — как «Послы» Гольбейна на автопортрет Рембрандта. Привычный мне мир, говорю я. Но ведь прошло целых четыре года без всякого контакта с этим миром, четыре года без газет, без радио, без телевидения, а главное — без всякого интереса к этому миру, и кто знает, что с ним за это время произошло? Невольно приходит на ум бородатый эстрадный анекдот о ксенофобии англичан: «Над Проливом[23]сильный туман. Европа в полной изоляции от мира». Мое зрение сильно затуманено — мягко говоря. Мир, стало быть, в полной изоляции. Да только тут в полной изоляции ты сам, старый осел! Ты! Ты! Ты! Ты сам изменился! Описываемый Джоном мир изменился меньше, куда меньше, чем ты. Ох, и зачем только я позволил себе стать таким затворником? Почему я не… Кого там еще принесло?
— Да?
— Можно?
— Я спрашиваю, можно войти? Есть тут кто-нибудь?
— Кто-нибудь, очевидно, есть. А вы кто?
— Я из…
— Сейчас, подождите, пожалуйста, минутку. Я отопру дверь.
— Да, слушаю вас? Кто это?
— Кхм. Я, м-м-м… Я хочу сказать, я из…гм…
— Ну, говорите же. Слепого никогда не видали, что ли?
— Да нет, конечно, видел… То есть, уверяю вас, это получилось просто…
— Ради всего святого, в чем дело? Что вам от меня нужно?
— Кхм… Я, кхм, член местного отделения консервативной партии. Как вы знаете… кхм… как вы, вероятно, знаете… через несколько дней состоятся выборы… Местные выборы… И я… я подумал… подумал, знаете ли: а вдруг мы можем рассчитывать на вашу поддержку?
— Вы что же, подняли меня с…
— Да-да, я… я ужасно извиняюсь, что побеспокоил вас. Я… я не представлял… Большое спасибо, что уделили мне время.
— Погодите.
— Что?
— Погодите же. Так. А ведь вы можете кое-чем мне помочь. Слушайте, зайдите-ка лучше в дом.
— Нет-нет, правда не могу. Спасибо, но… вы понимаете, мне нужно еще к нескольким…
— Я же не людоед, не слопаю я вас. Проходите. Дело-то одной минуты.
— Нет, по правде не могу, мне нужно…
— Что вы такое говорите? У вас не найдется пяти минут, чтобы оказать помощь слепому?
— Ох. Ну, я…
— Неужели консервативная партия настолько погрязла в самодовольстве, что не считает нужным придерживаться норм вежливости или сочувствовать ближнему и у ее членов не находится времени помочь одному из обойденных судьбой избирателей?
— Гм, ну, конечно, если вы так ставите вопрос. Да, безусловно, я обязан…
— Хорошо. Тогда проходите. А то, если будем водить разговоры на пороге, оба простудимся.
— Благодарю вас. Но, как вы понимаете, только на пару минут.
— Да, да, разумеется. Закройте, если можно, за собой дверь.
Сюда.
— А, да. Да, конечно. Это, гм…
— Здесь я работаю. Это называется кабинет.
— Вот как. Здесь, значит, вы работаете?
— С моим приватным секретарем.
— С кем?..
— Послушайте. В этом вашем отделении консервативной партии…
— Да?
— Там у вас ведь есть компьютеры?
— Да, есть, конечно есть. Мы превосходно…
— Хорошо. Постойте, а какие? «Биг-Маки»?
— Что-что?
— «Биг-Маки». Вы пользуетесь «биг-Маками» или… О черт, вылетело из головы название другой модели.
— Боюсь, я не понимаю, о чем вы говорите. «Биг-Мак» — это же…
— Обождите. Взгляните-ка на этот компьютер.
— Гляжу.
— Узнаете его?
— Конечно. Это… это «мак».
— Господи помилуй, тогда чего ж мы столько времени толчем воду в ступе? Выходит, вы его знаете?
— Угу.
— И умеете им пользоваться?
— Да. Вернее, мне так кажется. Это не совсем та модель…
— Но вы можете его запустить?
— Да, да, могу. А что именно вам от меня требуется?
— От вас мне требуется… Послушайте, вы так шумно пыхтите, вам обязательно надо посоветоваться с врачом. От большого здоровья так не пыхтят.
— Ну, знаете, вам виднее, но я…
— Извините, извините. У слепца ведь обостренный слух, и, как вы понимаете, ничего, кроме слуха. Но вернемся к компьютеру. Мне нужно, чтобы вы его включили.
— Включил? Просто включил?
— Да, просто включили. Сам-то я не могу, понимаете? А вы, если б сделали это, оказали бы мне большую услугу.
— Хотите включить его прямо сейчас?
— Да, пожалуйста.
— Ну, кхм, давайте посмотрим. Сзади, надо полагать, все уже подключено. Да, так оно, видимо, и есть. Значит, включать нужно здесь. Наверное, этой кнопкой.
Вот, готово.
— Ага, правильно. Эти позывные мне очень знакомы.
Теперь, если не ошибаюсь, через несколько секунд загорится экран.
— Верно. Он уже начинает светиться.
— Прекрасно, прекрасно.
— В таком случае, мистер… кхм… Если вам больше ничего… Я… я, пожалуй…
— Нет, нет, погодите. Мне от вас нужно еще кое-что.
— Прошу прощения, но мне больно.
— Неужели? Извините. Но послушайте меня. Сядьте, пожалуйста, сюда.
— У меня и в самом деле просто нет…
— Ерунда. Я ведь говорил, что дело займет считанные минуты, — так оно и выйдет.
— Ну…
— Сядьте же, прошу вас.
— Ну, хорошо, хорошо.
— Прекрасно. Теперь скажите мне, что вы видите.
— На экране?
— На экране.
— Ну, в данную минуту — ничего особенного. Обычные иконки. Жесткий диск. Файлы. Пуск. Программа «Джава». И, само собой, «корзина».
— Объясните, ради бога, что все это значит?
— Это прикладные программы. Заложены в компьютер. Хотите, чтобы я открыл жесткий диск?
— А начинать положено с этого?
— Вот, смотрите, я уже открыл. Теперь вижу перечень директорий и файлов. Не очень-то их много. Этим компьютером довольно мало пользовались, да?
— Довольно мало, говорите? А мне казалось, что им пользовались очень немало.
— Но ведь здесь почти ничего…
— Да, да, если вдуматься, то, пожалуй, и впрямь маловато. А скажите-ка мне, видите ли вы там что-нибудь под названием «Закрытая книга»?
— Под каким названием?
— «Закрытая книга». Есть там… директория или файл под названием «Закрытая книга»?
— Нет. Ничего похожего.
— Совершенно ничего? Вы уверены?
— Абсолютно уверен.
— Но там это должно быть. Посмотрите хорошенько.
— Говорю вам, нет. Тут всего одна директория. Называется «Правда».
— «Правда»? Ну да, конечно, это она и есть. Глупо, что я сразу не сообразил. Джон забыл переменить название.
— Что?
— Ничего, ерунда. Можете ее открыть?
— Ну, если вам…
— Уж не откажите в любезности.
— Готово.
— Хорошо. Теперь читайте.
— Что? Весь текст?
— Только первый абзац. Прошу вас.
— «Я слеп. У меня нет зрения. И глаз у меня тоже нет. Следовательно, я…» Кхм…
— Продолжайте, продолжайте.
— «Следовательно, я урод. Ибо слепота есть уродство, она… она… сюрреалистична. Но еще более сюрреалистичным является тот факт, что, лишившись не только зрения, но самих глаз…»
— Но и самих глаз…
— «Но и самих глаз, я продолжаю как бы «видеть». То, что я вижу, возможно, «пустота» — я ведь слеп, — но эта «пустота», как сие ни парадоксально, для меня отнюдь не неописуема. Я не вижу ничего, но самое поразительное заключается в том, что я могу это ничто описать».
— Достаточно. Так, прекрасно, прекрасно.
— Уф. Не могу вам передать… кхм… как я рад, что сумел… сумел…
— Потерпите мое общество еще несколько секунд. Не минут, уверяю вас, а именно секунд.
— Ну, хорошо, только…
— Пожалуйста, просто доберитесь до конца.
— До конца? До конца чего?
— До последней части директории. Это ведь вы сумеете?
— Охххх. Да, наверное. Погодите… так, вот и конец. Что теперь?
— Опять же, прочтите мне текст. Начните с какого-нибудь подходящего места и читайте. Прошу вас.
— Ну, тогда… Начну отсюда, ладно? Гм… «Это может показаться странным, но, размышляя о книге «У ног призраков», я никогда не задаюсь вопросом, почему этот роман пользовался небывалым (для меня) успехом и у читателей, и у критиков, — откровенно говоря, я всегда сознавал, что книга сия призвана угождать самым разным вкусам; нет, я спрашиваю себя, зачем вообще я решил ее написать. Она настолько не похожа на мои другие романы…»
— Другие мои…
— «Она настолько не похожа на другие мои романы, ее изящество и шарм настолько легковесны — атмосфера эпохи, Венеция, действие происходит главным образом в аристократической среде, — что даже ныне я с трудом признаю в ней собственное произведение. Может быть, стимул, первоначально побудивший меня к ее созданию, состоял всего лишь в том, что я очень долгое время считался писателем для писателей и мечтал хотя бы раз в жизни оказаться писателем для читателей? Нет, едва ли. Я не берусь утверждать, что знаю и понимаю ту огромную невидимую массу, которая зовется моими читателями». Достаточно?
— Нет, еще нет. Дальше, пожалуйста.
— «Или же я надеялся обратить на себя внимание равнодушных ко мне до той поры критиков? Тоже едва ли. Ведь я уже знал: невозможно заранее судить о том, какое суждение выскажет критик, если не…»
— Извините, если позволите, у меня к вам маленькая просьба. «Судить» и «суждение» разделяет здесь всего несколько слов. Как это я такое пропустил?! Замените, пожалуйста, «судить» на «предсказать». Нет, погодите. Лучше на «предугадать». Да, «предугадать». И снимите «о том». Прямо сейчас, хорошо?
— Но у меня в самом деле нет…
— Действуйте побыстрее, и все. Секундное же дело.
— Готово.
— Продолжайте.
— «Ведь я уже знал, что невозможно заранее предугадать, какое суждение выскажет критик, если не имеешь четкого представления о его вкусах и пристрастиях; по опыту знаю, что большинство критиков превыше всего ценит деньги. А может быть, в конце концов я решил, что лучше уж сыграть роль… э… э… шлюхи, чем старой девы? Словом, решил, как принято говорить, бесстыдно продаться? И снова скажу — едва ли. В конечном счете продажный писатель всегда окажется в выигрыше, поскольку публика неизбежно сочтет себя обманутой и произведение, следовательно, не проживет, просто не сможет прожить долго. Но мне, разумеется, не стоит и пытаться понять природу необычайного успеха моего романа. Мне ли в конце-то концов судить о достоинствах произведения, к которому я непосредственно причастен? Это очень походило бы на решение полиции самостоятельно расследовать коррупцию в собственных рядах». На этом текст кончается.
— Спасибо. Что ж, вроде бы все верно. Слово в слово так, как я диктовал, если только память меня не подводит.
— Что, простите?
— Ничего. Просто не дает покоя одна тревожная мыслишка. В сущности, дурацкая. Да, и еще раз — большое вам спасибо. Вы прочли все очень хорошо.
— Нет, это вам спасибо. Теперь мне можно идти? Я хочу сказать, вы не возражаете, если я отправлюсь дальше? Мне ведь надо посетить еще очень много других избирателей.
— Естественно, вы можете идти.
— Благодарю вас. Кстати, вы, конечно, поддерживаете консерваторов?
— Я? Да я в жизни не ходил голосовать.
— Не может быть! Знаете, мне кажется, вы могли бы…
— Оставьте, друг мой. Вы только что вернули бедному слепцу душевное равновесие. Так что на сегодня вы свое доброе дело уже совершили.
— Но мы же не бойскауты. Тем не менее… да, я… я действительно рад, что сумел вам помочь. И теперь я…
— Только перед уходом выключите эту штуковину, будете совсем молодцом.
— Выключил. Так. Значит, на ваш голос, как я понимаю, рассчитывать не приходится?
— Ни в коем случае. Сюда, сюда.
— Я помню. Пожалуйста, не жмите так сильно, ваши пальцы опять прямо вонзились мне в руку.
— Стараюсь, чтобы вы тут не заблудились. Теперь сюда.
— Да-да. Я знаю. Ой! Я же просил, пожалуйста!
— Извините, извините. Да, кстати, пока не забыл, неужели и вправду Кук, а? Я имею в виду, премьер-министр?
— Кук?
— Да, Роджер Кук.
— Роджер Кук?
— Я так и сказал. Роджер Кук.
— Тот тип, который не слезает с экрана телевизора, что ли?
— Ну, это я вряд ли могу знать, верно? Гляньте-ка на меня. Да повнимательнее.
— Охххх, я…
— Видите, про что я толкую? Но все же — он премьер-министр или нет?
— Что? Что? Да, да, конечно, как… как скажете!..
— А у Блэра СПИД?
— О, совершенно верно! Совершенно верно! У Блэра СПИД, еще бы! Да, это… Слава тебе господи, вот и выход. Я хочу сказать… Нет, нет, провожать не надо, не беспокойтесь, я закрою дверь. Ужасно рад… как я уже говорил, ужасно рад… что смог вам помочь. И… кх… ну, я… словом, до свиданья.
— До свиданья, до свиданья. Заходите как-нибудь еще.
Идиот.
Компьютер мне не солгал. Роджер Кук действительно премьер-министр. А у бедняги Тони Блэра, видимо, и в самом деле СПИД. Стало быть, все в порядке? И тем не менее. Тем не менее. Почему я не могу избавиться от чувства, что тут все же что-то неладно? Разве у меня спокойно на душе? Нет. И будет ли когда-нибудь спокойно? Кто знает?
— Боже! Чтоб тебя!
— Что за чертовня?
Книга? Да, книга. Какого хрена она тут? Я же мог убиться насмерть! Что за остолоп, черт бы его подрал, оставил на площадке книгу? Да еще открытую! На самом верху треклятой лестницы!
Да, кто?
Это вы?
— Ага! Подождите минутку, я сейчас! Только пальто повешу!
Ну здрасьте.
— Вы вернулись раньше, чем я ожидал.
— Машин мало, ехать было легко. Единственное, впрочем, что было легко. Те еще полтора денька мне выдались, скажу я вам.
— Налейте-ка себе виски. Расслабьтесь. И мне тоже плесните глоточек.
— Хорошо. Мне это будет кстати.
Как вы, Пол, ничего?
— Грех жаловаться.
— А-а. Если не ошибаюсь, в ваших устах эта фраза означает, что вас очень даже тянет пожаловаться.
— Правда? Неужто я такой жалобщик?
— Да, такой, такой. Ну, рассказывайте. На что жалуетесь?
Ну же, Пол, мы ведь оба с вами понимаем, что рано или поздно вы мне все расскажете. Так чего ж тянуть резину? Что я теперь натворил?
— Я чуть не полетел с лестницы.
— Что?
— На верхней площадке валялась книга. Вот она.
— Ясно.
— Что это за книга?
— Возьмите виски.
— Спасибо.
— Книга моя. «Как Пруст может изменить вашу жизнь» Алена де Боттона. Я читал ее в свободное время. Никак не предполагал, что вы будете против.
— Разумеется, я вовсе не против. Однако я очень даже против падения с лестницы. И прошу вас, не надо мне напоминать, что на самом деле я не упал. В том отнюдь не ваша заслуга. Пруст, значит, может изменить вашу жизнь, да? А вы чуть не изменили мою.
— Мне правда очень жаль, Пол. Я оставил книжку там потому, что собирался прихватить ее с собой в Оксфорд. Дома я то и дело бросаю книги и прочие вещи прямо на лестнице. Но здесь это, конечно же, и глупо, и опасно. Приношу глубокие извинения.
— Н-ну… Что ж, ничего страшного не случилось. Ваше здоровье.
— Ваше.
— Итак? Нашли в Оксфорде то, что искали? То, что я искал?
— Мне кажется, нашел. Съездил, как вы просили, в Хартфорд, много чего нафотографировал и вдобавок многое записал, просто так, на всякий случай.
— А внутрь колледжа заходили?
— Сунулся было, но меня не пустил какой-то наглый и зловредный привратник. У меня мелькнула мысль сказать ему, зачем я туда явился — по чьему поручению, — но я подумал, что вы скорее всего этого не одобрили бы.
— Вы правы. Совсем не одобрил бы. Не хрена ему это знать.
— Да на него такое сообщение не произвело бы никакого впечатления. Там толклись туристы, в основном японцы, автобусная экскурсия, что ли, и все получили от ворот поворот.
— Мост-то вы, надеюсь, сфотографировали?
— Естественно.
— Нет ли там в центре щита, ну, такого, знаете, геральдического щита или герба?
— Гм-гм. Пока что все на пленке.
— Опишите-ка его мне.
— Позвольте, я только достану свои записи.
Сфотографировать колледж оказалось довольно затруднительно: он весь в лесах и брезенте, его, видимо, реставрируют.
— Какого черта они не оставят его в покое? В стране просто мания завешивать общественные сооружения. Когда я в последний раз видел Лондон, он был похож на один из кошмарных опусов этого, как, черт возьми, его зовут?.. Скульптор-концептуалист, то ли венгр, то ли болгарин, он еще вечно чем-нибудь обматывает свои творения. Как же его зовут?
— Кристо[24]?
— Кристо, верно. Молодец Джон, умница.
— Благодарю вас, — не без иронии ответил он.
— Бросьте. Вы же меня знаете. Пора уж и привыкнуть.
— Я и привык. Еще как привык.
— Да, но вовсе незачем твердить это с таким жаром. Продолжайте.
— Продолжать что?
— Про Хартфорд. И про герб.
— Там два оленя, две оленьи головы, возносимые к небу херувимами, и еще, на фоне зигзагоообразных линий, — королевская лилия, что ли?
— Правильно. Именно так мне все и помнится. Дальше.
— Ну, двор колледжа прямоугольный, почти квадратный, трава очень ухоженная. С точки зрения архитектуры здание, по-моему, интереса не представляет, за исключением разве что увитых плющом стен. Имеется фонтан… и… и что же еще? Да, лестница расположена справа от входа.
— Справа? Вы уверены, что справа?
— Ну да, я… Погодите. Нет, погодите. Я набросал небольшой план территории. Нет-нет, я ошибся. Лестница слева! Я держал план вверх ногами. Да, точно, как войдешь, слева.
— Верно, верно, именно слева! Для вас это самая что ни на есть заурядная мелочь, а вот для меня она имеет огромное значение. Мне крайне важно убедиться, что хоть в чем-то моя хилая стариковская память не подводит.
— Ну, что касается вашего оксфордского периода, она явно работает безотказно.
— Да, вроде бы. Но, с другой стороны, еще бы она тут отказывала: как-никак я провел в Оксфорде целых четыре года. И… погодите-ка. А рядом?
— Что рядом?
— Возле самого колледжа, сразу за мостом, стоит домик, верно? Странный такой домишко с медной дощечкой на стене. Кто-то там жил, какая-то знаменитость. О господи, ведь я каждый божий день ходил мимо этого дома! Какой-то ученый… э…э…э… Эдмунд Галлей! Там жил Эдмунд Галлей! Тот ученый муж, который открыл комету Галлея, помните?
Что, разве не он?
— Комету Галлея он, может быть, и открыл, однако рядом с колледжем не жил. Там действительно есть памятная доска, но только в честь Джеймса Уатта. Он изобрел паровую машину, да?
— Джеймс Уатт? Но он же шотландец!
— Ну и что?
— Да ничего; я хочу сказать, вы уверены, что там жил этот Скотт?
— Почему же он скот?
— Кто скот?
— Так вы про Уатта?
— Ну да, про Уатта, про Уатта! Вы уверены, что там жил Уатт?
— Я сфотографировал доску.
— Вот молодчина, Джон! Непременно покажите мне, как только… проявите пленку…
— Послушайте, вы уж меня простите, Пол, но ведь я могу только… только устно описать ее вам…
— Знаю, знаю!
— Слушайте, я ведь…
— Ох, бросьте. А горгульи, что там с горгульями!
— А, да, мне удалось-таки купить путеводитель с их описанием. Дорогущий, я даже не ожидал.
— Не беспокойтесь. Расходы я вам возмещу.
— Я и не сомневаюсь, Пол. Можно было не говорить.
— Ну, извините. Извините. Я… Так что же это за книжка?
— «Горгульи и другие фантастические фигуры в архитектуре Оксфорда. Путеводитель».
— «Горгульи и другие фантастические фигуры в архитектуре Оксфорда». Прекрасно, именно то, что нужно. И каковы же они с виду?
— Ну…
— Я имею в виду, не смахивает ли хотя бы одна из них чуточку на меня?
— А-а, так вот зачем вы…
— Естественно. Зачем бы еще?
Ну-с? Есть там похожие на меня?
Не забывайте, Джон, это нужно для книги. Нечего тут миндальничать.
— Я только бегло пролистал путеводитель и должен откровенно сказать, что он несколько разочаровывает.
— Разочаровывает? Отчего же?
— Не такие уж эти фигуры фантастические.
— Не такие уж фантастические, говорите? И так-таки ни единая на меня не смахивает? Это очень, как вы изволили выразиться, разочаровывает.
— Вот одна, постойте… из Бодлианской библиотеки. «Кажется, будто сей бойкий господин» — это текст путеводителя — «сей бойкий господин — дух камня, или лапид…». Вы знаете, что такое «лапид»?
— Какая разница? Дальше.
— «Дух камня, или лапид, появляется прямо из стены».
— Ага, это уже интересно. Вполне можно сравнить со мной, когда я появился в Шри-Ланке из-под обломков автомобиля.
— Пожалуй, не пойдет.
— Почему?
— Он улыбается.
— Ясно. Поищите еще что-нибудь.
— Вот фигура из Брейзноз-колледжа. Монах, лениво ковыряющий в носу.
— Нет уж, спасибо.
— А вот очень странное создание. Из колледжа Святой Магдалины. Здесь сказано только: «Это чудище не поддается истолкованию».
— Прямо как Майкл Джексон.
— Вы слыхали про Майкла Джексона?!
— Разумеется. Кто ж про него не слыхал?
— И то правда. Но с ним вы, полагаю, не знакомы?
— Нет. Давайте не отвлекаться, хорошо? Так что вы на сей счет думаете? Не сгодится ли для книги именно эта горгулья? Подлейте-ка мне, пожалуйста.
— А, да, конечно.
Вот, держите.
— Спасибо. Так что насчет горгульи?
— Ну, Пол, как хотите, но я не вижу в ней ни малейшего сходства с вами.
— Жаль. А может, оно и к лучшему. Дальше.
— Следующая тоже из того же колледжа. И раз вы так ищете сходства — эта, пожалуй, отдаленно напоминает вас. Если прищуриться.
— Ага, хорошо. Как именно она выглядит?
— Она… Нет, проще, наверное, прочесть подпись. «Аллигатор и чудище в человеческом облике симбиотически сцепились, ухватив друг друга за язык».
— Очень увлекательный сюжетец. Не пытаетесь ли вы сообщить мне некую мысль, а, Джон?
— С чего вы взяли? О чем вы?
— Ну, если вам невдомек, незачем и объяснять. Дальше.
— Постойте, так не…
— Я сказал, дальше.
— В общем-то все. Ах нет, вот еще чудища из Нового колледжа. Возможно, покажутся вам интересными. Группа из семи горгулий, олицетворяющих семь добродетелей. Терпение, великодушие, милосердие…
— Хватит! Неужто в Новом колледже нет горгулий, олицетворяющих семь смертных грехов?
— Есть, как же, занимают всю следующую страницу.
— Хоть одна напоминает вам сами знаете кого?
— Ну… Разве что номер пять.
— Номер пять?
— Извините. Они тут пронумерованы. Так, сейчас посмотрим, номер пять… «Разврат».
— Эта забава меня утомила. Утомила, точка.
— Ясно. Хорошо. В таком случае вы вряд ли хотите сегодня гулять?
— Нет, хочу. Обязательно сходим. Мне нужно глотнуть свежего воздуха. Весь день провел в застенках собственных мыслей. Вы представить себе не можете, как это тяжко — не иметь возможности вырваться из застенков своего разума; так и спятить недолго. Да, пошли пройдемся прямо сейчас. Раньше обычного. Засветло.
Человек бывает битком набит суевериями, незаметными для окружающих. К примеру, вполне можно представить себе, что кого-то втайне терзает одна мысль: до чего глупо он выглядит, когда старательно обходит любую приставленную к стене лестницу; в один прекрасный день этому индивиду удается наконец убедить себя, что хождение под лестницами сулит не беду, а, напротив, удачу; зато если лестницы обходить, то беды не миновать. С этой минуты он беззаботно шагает по улицам и не задумываясь ныряет под каждую встречающуюся на пути лестницу. А прохожим, которые невзначай заметят его и непременно при этом подумают: «Вон идет человек, совершенно не обремененный суевериями», — невдомек, что он по-прежнему раб, патологический раб своего, сугубо индивидуального суеверия; и хотя суть суеверия остается для окружающих недоступной, оно от этого не становится менее иррациональным и неподвластным самоконтролю, чем его столь распространенная противоположность. Именно в такого человека я и превратился. Мне почти кажется, будто распорядок нашей с Джоном жизни — а прошел уже целый месяц! — подчиняется невидимому набору предписаний и правил, которым я не в силах сопротивляться. Словно меня ведут по бровке, по самому краю пропасти, а я и на миг не осознаю, что на этом пути меня ежеминутно ждет головокружительное падение в бездну.
— Пол, что это?
— Вы о чем?
— Что у вас на лбу?
— Так, ерунда.
— Ерунда? Будь здоров какой синяк. Вот, кстати, ваш поджаренный хлеб.
— Благодарю вас.
— С маслом слева. С маслом и мармеладом — справа.
— Спасибо.
— Итак?
— Что итак?
— Что же с вами случилось? Откуда синяк?
— А, это. Опять дверца гардероба.
— А при чем тут дверца гардероба?
— Там, видно, защелка разболталась, и дверца иногда открывается. Не часто, но время от времени распахивается. Я об этом не подозреваю, а потому натыкаюсь на нее.
— И сегодня утром тоже наткнулись?
— Да.
— Понятно…
— Такое уже бывало раньше и случится еще не раз. Я с этим смирился. Пожалуйста, подложите еще немного сахару. Последнее время меня что-то тянет на сладкий кофе.
— Прошу.
Спасибо.
— И часто такое случалось?
— Наверное, раз пять-шесть.
— Пять-шесть раз?! Да вы с ума сошли!
— Что вы сказали?
— Сказал, что, по-моему, вы сошли с ума, если до сих пор не приняли никаких мер.
— А слепцу не обойтись без порции тычков да синяков.
— Но их ведь можно легко избежать.
— Чарльз как-то попытался наладить защелку, и стало только хуже.
— Ну, что там делал Чарльз, мне неизвестно, зато я точно знаю, что могу ее починить.
— Бросьте волноваться по пустякам. Ерунда, есть о чем говорить. Просто мне надо проявлять большую осмотрительность.
— На неделю-другую вашей осмотрительности хватит. А потом снова забудете.
— Ну и что? Лоб-то мой.
— Слушайте, Пол, после обеда я еду в Чиппинг-Кэмпден. На выходные вам почти ничего в холодильнике не осталось. А на Главной улице, если не ошибаюсь, есть мастерская по ремонту замков. Так я сейчас сбегаю наверх, обмерю дверцу шкафа и куплю такую штуковину… Кажется, она называется «доводчик». Доводчик двери. Он похож на большой металлический циркуль. Или на угломер, помните такой? Из школьного курса? Одним словом, ставишь его на дверь, и она закрывается как миленькая. И сама уже не открывается.
— Лучше не надо.
— Почему? Они недороги.
— Вы прекрасно знаете, что я не о деньгах.
— А тогда почему не надо? Я его поставлю за двадцать минут. Самое большее.
— Я же сказал: нет.
— К вашей клаустрофобии это, случайно, не имеет отношения?
— Почему вы спрашиваете?
— Так ведь этот ваш шкаф, он же очень просторный. Я просто подумал, что, может быть, вы боитесь оказаться в нем?
— Джон. Как кто-то однажды сказал, навострите уши и не пропустите ни слова. Я не желаю, чтобы защелку меняли, и точка.
— Я просто хотел как лучше.
— Давайте-ка сядем за работу.
— Прочтите мне все сначала. Обещаю не перебивать.
— Хорошо. Начинаю. «Сам я узнал о гибели принцессы Уэльской точно так же, как, вероятно, очень многие мои сограждане в разных уголках страны. В то памятное воскресенье, рано утром, очень рано — я только-только вылез из ванны, — мне позвонил приятель. Голос его звучал непривычно глухо. «Ну, — начал он без всякого вступления и общепринятых любезностей, — что ты думаешь об этой новости?» — «О какой еще новости?» — «Ты что же, не слыхал еще?» — с напускным недоверием воскликнул он. (Я говорю «с напускным», потому что мой вопрос «О какой еще новости?» почти не оставлял сомнений в том, что я ничего не слыхал.)
И тут в уши мне ударил фонтан восклицаний: «Диана погибла! Доди Файед погиб! Их преследовали папарацци! Их лимузин разбился в парижском тоннеле! Папарацци арестованы!»
Эта весть поразила меня, как и всю страну, словно удар грома. Потрясала даже не столько гибель Дианы сама по себе, сколько ее полная неожиданность. Однако и в те, самые первые минуты что-то меня во всем этом слегка покоробило. Мой приятель был в неподдельном смятении; как я позже узнал, все воскресенье он так и просидел перед телевизором. Тем не менее еще во время его первого звонка я уловил в его голосе нотки, выдававшие чувство, которое иначе как жуткий восторг и не назовешь. Это восторг человека, сознающего, что он несет не просто плохие новости, но такие, что повергают слушателя в трепет. Он был ошеломлен — и в то же время явно испытывал приятное возбуждение. Сам он, разумеется, с возмущением отверг бы эти мои слова как сущую напраслину, но это не важно; я все равно убежден, что в глубине души он был бы разочарован, даже прямо-таки огорчен, если бы в ответ на его вопрос я пробормотал: «Да, вот ужас-то, правда?»
Всякому ясно, о чем я веду речь. О том леденящем кровь волнении, с каким мы сообщаем ничего не подозревающему приятелю сокрушительную весть о друзьях, коллегах и, конечно же, о знаменитостях, чьи имена у всех на слуху. Волнение совершенно особое, не имеющее ничего общего с Schadenfreude[25]; в сущности, это извращенное удовольствие, которое мы (некоторые из нас) ощущаем, узнавая о несчастьях, постигших наших друзей. Причем чувство это вполне может уживаться с искренним горем. И если что и можно со спокойной душой занести в папочку под названием «человеческая природа», так это с трудом подавляемую сладостную дрожь, которая охватывает нас, когда нам предстоит сообщить информацию — свежую, как бывает свежей краска, — об увольнении общего знакомого, о разводе, аварии, аресте, самоубийстве или последней стадии рака.