Сейчас часто говорят о замедлении времени, имея в виду не только теорию относительности, когда околосветовые скорости превращают год в расширившуюся, уплотненную, сжатую, как пружина, неделю и сулят будущему человечеству долговечную юность.
Сейчас говорят о замедлении времени, происходящем не только под влиянием бешеных физических скоростей, но и по причине чисто интеллектуальной. Талантливый чешский философ Земан в своей недавно переведенной на русский язык книге «Познание и информация» ставит проблему замедления времени в зависимость от количества информации. Несколько вульгаризируя гипотезу молодого философа, можно сказать, что умная книга и сгущенное, спрессованное в ней знание чем-то похожи на космический корабль, летящий почти со скоростью света.
Победа человека над временем делала первые шаги, когда появилось слово и каждый предмет получил свое имя. Давая имена вещам и явлениям, человек замедлял время, консервировал его, как консервирует растение солнечные лучи с помощью зерен хлорофилла. Но информация не остановилась на слове — этом смысловом лике предмета, а пошла дальше к книге, к киноизображению, к мысли, переданной с помощью квантовой связи. Время густело, уплотнялось, замедлялось, скапливаясь в памяти человечества, превращаясь в культуру.
Об этом свойстве поэтического слова, свойстве сгущать время, вобрать его в себя, я впервые смутно догадался, слушая стихи Заболоцкого, его еще не опубликованные «Столбцы».
На собраниях литературной группы «Смена» в доме № 1 на Невском проспекте в конце двадцатых годов изредка появлялся белобрысый аккуратный красноармеец в больших, смазанных дегтем сапогах. Он читал свои стихи негромким медлительным голосом, читал обстоятельно, чуточку лениво произнося слова, наполненные до отказа бытием, плотью, солнечной энергией, бытом, живописью, всем, чем располагал веселый, пестрый и упругий мир двадцатых годов.
Слушая Заболоцкого, я понял, что между словами и предметами существует более цепкая и загадочная связь, чем кажется людям, охваченным будничным автоматизмом привычек. Заболоцкий доказывал это своими стихами, где слово проникало в предмет и само становилось то яблоком, то конем, то девкой, то садом. Он вдвигал предметы в слова и соединял их так, что мир становился новым и элементарным.
Поэзия Заболоцкого обладала эйнштейновым свойством замедлять время.
Сгущала и замедляла время и наука. Я посещал лекции знаменитого этнографа Л. Я. Штернберга.
Штернберг, как и некоторые другие старые профессора, был выходцем из девятнадцатого века. С девятнадцатым веком его связывала не только большая часть его необыкновенно интересной жизни, но, я бы сказал, — судьба. Под судьбой принято понимать множество случайностей, антропоцентрически сговорившихся между собой и чудесно потворствующих избранному человеку.
Кто еще из многочисленных ученых России, с глубоким интересом раскрывавших книги Энгельса, мог испытывать то особое интимное чувство, которое испытывал Штернберг? Во втором издании «Происхождения семьи, частной собственности и государства» были страницы, уделенные Энгельсом сочувственному разбору этнографических открытий Штернберга.
История этого факта примечательна. В начале девяностых годов юный студент-народоволец Л. Штернберг был арестован и водворен в одесскую тюрьму. Там он прочел первое издание «Происхождения семьи…» и заинтересовался историческими проблемами древнего родового общества. Мог ли он думать, что будет выслан на Сахалин, откроет там у первобытного народа — нивхов (гиляков) следы древней жизни и привлечет своей статьей внимание Энгельса?
Мы, слушавшие Льва Яковлевича, чувствовали невидимую нить, связывающую нас с ним, а через него — и с великими событиями девятнадцатого века.
На лекциях Штернберга я впервые узнал о той особой палеонтологии языка и нравов, когда обычай или слово становятся машиной времени и уносят нас из аудитории в далекое прошлое.
Позже, загипнотизированный этнологией, я прочел замечательные книги французского ученого Леви-Брюля, восстановившего древнее, утраченное цивилизованным человечеством мышление, извлекшего его, как извлекают из руды радий, из фольклора и обычаев народов Африки, Австралии и Океании.
Под влиянием идей Штернберга и Богораза я поехал уже в тридцатых годах на Сахалин к нивхам и подружился с ненецким художником Панковым, который древние песни и сказки накладывал на холст с помощью поющих линий и веселых, играющих красок.