…Тихо-то как… Сейчас бы комара услышала. А с вечера замело… ы-ы в трубе, словно нечистый там сидел. Я уже испугалась, думаю, боже упаси, беда бы не случилась. Еще бабуля в детстве говорила мне: как печь завыла, жди беды. Рассказывала, что у деда Филиппа перед смертью печь гудела. И ветра не было, а как затопит – гуд стоит. Чудно́… Вроде как я давно приметам верю. Да и чему удивляться, сама бабуля уже. Проживешь жизнь, так всему поверишь, а ближе-то к смерти и подавно. Как подумаешь, куда уйдешь, куда денешься, – тошно. Придурок какой-нибудь волосатый откопает твою башку, пнет вместо мячика. Вон, когда на старом кладбище завод строили, так, сами еще молодые, ржали, как кони, стояли. А чего ржали-то, подумать если: кости человеческие, твои, что ли, краше будут? В молодости не понять такое человеку. Молодые, они и помирать не боятся.
Наталья лежит на спине, тепло укрывшись одеялом до подбородка. Она уже пригляделась к серому сумраку. Различает перед собой остов телевизора, который стоит у кровати на тумбочке, а за ним в верхнем стекле окна торчит студеный сколок утренней звезды.
Да и верно, холодно в избе. Пару, как в хорошей бане. Слава богу, народу много, надышат. Говорила ведь мозгляку старому, замазкой заделай окно, чтоб воздух не попадал. Нет, косорукий, наклеил газет. Грейся теперь бумажкой. Никакой подмоги от мужика. Везде самой углядывать надо…
Муж спит рядом, уткнувшись острым подбородком ей в плечо. Он сухой, горячий, складывается, как циркуль, что у ребятишек. Сопит простуженным носом.
Завтра праздник. Еще год войны не будет. Привыкла уже отмечать: как до ноября дотянули – все, там зимуй спокойно. Если что начнется, то летом, по теплу. Молодым скажи-ка, что каждое лето про такое думаешь. Ведь засмеют. А смешного ничего нету… Человек рождается с чистой головой, не знает, что до него, а и узнает, все одно не дойдет, пока самого не шарахнет. Оно потому и шарахает, каждому поколению достается… Завтра придут други мои дорогие. Притопают, соберутся. Васька Антонов первый с зари нарисуется, этот и ждать не станет. Гармошку под мышку – и тут. У него, наверно, на весь поселок одна гармошка и живая. Да и он как был трепач, так и остался. Вот бабы с ним и не уживаются. Ни одна. Полк их перебрал. Больше года с ним никто ни-ни. А чего? Такой веселый мужик, всю бы жизнь с ним пропела какая-нибудь. Ванюшка придет Акимов с Клавдией. Недавно внука женили, офицера. С умом живут люди, всего двое детей, внук уже большой, и нужды никогда не знали – не то что я: одну копейку семь раз пересчитаю.
Сонька кудрявая прибежит с Васькой, галдеть будет. Сатана в юбке. Столб на дороге – и тот в свою сторону своротит. Говорит: «Наталья, куда тебе хвосты эти, кто их носит? Обрежь, завивку сделай химическую – и красиво, и голову пригреешь. Болеть не будет». Уломала ведь. Отдала «пятерку». Такой срам на голове накрутили. Чистый черкес; как вот они в кино по телевизору бегают, с шапками, так и она ходила.
Вера… Вера померла… Вчера успокоили. Ушла Верочка… Народу было… Всех вспомнили. Оповестили. Мой Семен… – и тут она вспомнила, отчего с утра досадует на мужа, – нажрался, кобель. В дым налакался. Такой стыд, сквозь землю бы провалиться. Ну куда дальше-то? Уж все, некуда! Это он с похорон соседки раком приполз. Пил в свое удовольствие, не терялся. Ой-е-е, что за беда такая напала… Пьют так пьют, теряют вид человеческий. Уж ничего не понимают, что где – похороны, свадьба. Ведь раньше такого не было. И жили беднее, но чтобы так… Ну, получка, аванец – чекушка, бывало, да и то на двоих… Уж я его запилю сегодня, уж я его съем, страмину.
Ребятишек полон дом, а ему все хиханьки. Встал, шляпу надел, подался! Тут тебе трава не расти. Как еще умудрились с ним дом выстроить… Дом у них высокий, сухой, крепкий. Строили сразу после войны. Завод тогда, чтобы закрепить народ за собой, давал желающим хорошую ссуду. Помогали и камнем, и тесом, и рабочими. Детей… у них был еще один Сергей – довоенный, но Семен размахнулся широко. И слава богу. Не ошибся хоть в этом. Ребятишки потом посыпались, как грибы. За Сергеем Анечка родилась. Сейчас она за шофером в Братске живет. Хорошо живут, квартира богатая, все есть. И третий ребенок уже. В Наталью пошла дочка. Ничего, она девчонка мудрая, тихая, с ней можно ладить. Одна-единственная оторвалась от дому, от забот Натальиных. Остальные, считай, при матери. Юлька, Володька и двойняшки. Эти уже – поскребыши.
Вот болеть начала. Ноги судорогой сводит. Как начнет стрелять, не знаешь, куда деваться. Уж и парила их, и крапивой терла, и к Иванихе за травой ходила – ничего не берет лихоту. Васька Антонов научил. Ткни, мол, в боль самую иглой – и как рукой снимет. Иваниха еще смеялась – шилом, мол, Талька, ткни, чего там иглой. А куда денешься: припрет – так и ткнешь. Не по врачам же бегать.
Постряпать бы еще завтра. Мука у нее есть, на зиму всегда закупали куль на семью, мясо Сергей из города привез, капуста, картошка есть. Яйца вот кончились. Старый как зарядил – что ни утро, то парочка. Сказала же – береги к празднику. Люди придут – на стол нечего поставить будет. Ну, даст бог, управлюсь…
Дремота еще сладковато тяжелила голову. Наталья прикрыла глаза, раздумывая, встать или полежать еще. В молодости, когда ребятишки были маленькими, не залеживалась: как солдат – глаза открыл и встал. А сейчас все труднее и труднее подниматься рано. И разоспишься под утро, да и немолоденькая уже. Вот уж правда, давно немолоденькая. При таких детях хотя бы лет сорок. Двойняток она не хотела рожать. Ей как раз сороковой год и шел, тогда уже разрешили аборты, и Наталья тоже сунулась в больницу.
Пришла в назначенный день, села в стороночке. А бабы молодые в очереди между собою шепчутся, смеются, показалось, что над ней, вот, мол старушка – божий одуванчик и туда же. Стыдно – не знаешь, куда глаза девать. А тут еще вышел в коридор врач – мужик, здоровый парнина, усатый, руки в перчатках по локоть. Обмерла Наталья, посидела, махнула рукой и ушла. Дорогой поплакала. Время еще было бедноватое, послевоенное, ровесницы ее в эти годы уже и забывали, что они бабы. А что делать? Весной вот притартала Андрея и Женьку.
Скрипнула дверь соседней комнаты, мелко зашаркали тапки – свекор. Тоже петух. Хоть бы единое утречко проспал…
Больше не раздумывая, она откинула одеяло, встала на холодный пол. Привычно натянула в темноте чулки, рейтузы, накинула байковый халат, вышла на кухню.
– Здорово, дядя Пантелей.
Свекор молча кивнул головой. Пока она ходила по кухне, растопляла печь, ставила греть воду, свекор сидел у стола, опустив лысую, взбухшую голову, прерывисто и шумно дремал.
«Чего неймется человеку?» – беззлобно подумала Наталья. Она налила из термоса приготовленный для свекра чай, пододвинула старику кружку. Тот дрогнул лицом и открыл глаза. Они толклись на кухне каждое утро, не мешая и не замечая друг друга. Свекор совсем дряхлый стал, плохо видит, не выходит за ворота. Тенью проползет по дому – и опять на свою лежанку. Взбух чего-то под старость. Налился, как бычий пузырь. Ему, наверное, за девяносто…
Печь быстро, с трескотней разгорелась, не успела Наталья и чайники залить водой, а от плиты уже густо поднимался жар.
Облаков на небе еще не видать, хотя уже слиняла жирная чернота ночи. Нынче чудное для Натальи утро. Она и проснулась-то с неясной душой; и что-то горьковато тревожит ее, и, смешиваясь с привычными заботами неутомимого будника, откуда-то из глубины вроде как поднимается слабый рассеянный свет, от которого щемит на сердце. Как будто ждет чего Наталья, надеется еще, верит, как в девушках верила, мол, вот-вот случится что-то – и все переменится к доброму. А сладко рано вставать. Разойдешься, разомнешься. Сонливость развеется. Чувствует себя Наталья в это совсем одинокое время суток еще сильной, проворной, и мысли текут добрые, не смятые суетой бестолково-жесткой жизни. Да и о ней, о жизни, думается по-иному, особенно, будто смотришь на нее со стороны, с прожитого и понятого высока.
Свекор, допив чай, тяжело встал, утер рукавом вспотевший лоб и подался в ночные еще комнаты.
Наталья грустно посмотрела ему вслед, вздохнула и понесла собаке разогретый вчерашний суп. Откинув крючок в сенцах, она с силой толкнула примерзшую дверь. В глаза стремительно, слепяще ударила белизна молочного снега. Наталья вступила в ограду, взглянула с ее высоты на пологую низину огорода и дальше, в открытую ровную ширь утренней окраины.
Как высветлело за ночь! Разошлись, раздвинулись, размылись края горизонта, пахнуло простором, свежестью, предзимней играющей чистотой. Много есть волнующего в решительном переломе природы, в ее крутом переходе к зиме. Вон снег, еще парной, младенческий, вдали подернут ясной дымкой. И затихший лесок на пригорке, и крепкий, тонкосветящийся срозова воздух, и высокий холод выстекленного ноябрьского неба – все непрерывно сходится, сливается, все живо, нежно, к месту, все двигается, работает, радуется, играет, как молодое, здоровое человеческое тело, и как человек не живет без души, так и Наталья еще с несмышленой поры верит в мудрую «душу» всего окружающего ее, живущую так же, как и человек, мыслью, настроением и сокровенно связанную с нею. Только видишь, ощущаешь все это нечасто. Нет у Натальи вольного времени и ясности не хватает, чтобы несмело уловить, вот как сегодня, в своей душе и в этом спокойно-доверчивом предзимье светлые знаки родства.
«Прожить бы еще чуток», – грустно подумала она. Громадная ворона сорвалась с ветвистого заснеженного тополя и, сияя глубокой чернотой крыла, нагловато и плавно проплыла над самой головой Натальи, уселась на соседний тополь, хрипло и отрывисто каркнула.
– Я те каркну! – погрозила ей вслух Наталья. – Перья полетят. Вон в лес лети, там тебе место.
Услышав хозяйку, в будке сразу залаял пес, потом выскочил, потянулся, изогнув дугой крысино зализанный круглый хвост.
«Завели тебя, как молотилку, – грустно подумала Наталья, выливая в собачью лохань суп, – и крутишься, крутишься, покуда не сломаешься. А путного и повидать некогда. И подумать про хорошее не остановишься». Но оставалось еще невыясненным что-то на сердце, что заставляло прислушаться к себе и вспомнить. Это был сон. Она подумала про него, разглядывая вдали лес.
Она снова видела свою родину. Будто въезжает вместе со своей семьей в степную кубанскую станицу по широкой низкой улице на подводах. И все правдиво горько, ясно, как в хорошем кино по телевизору: ведра привязанные звянькают, зеркало стенное торчит, шкаф качается, чемоданы семейные, старые, громадные, уложены темной лесенкой. Наталья держит внучонка Витеньку на руках. Семен лошадьми правит, Сергей пешим идет за ними, Юлька волосы чешет у зеркала, мальчишки тараторят, и вроде Аня и Володька с ними. Все, кто с нею жил, кем она жила, о ком она заботилась, для кого работала – все приехали с нею. И ничего вроде не переменилось в родном краю, все осталось таким же, как в юности, нетронутым, несокрушимо вошедшим в ее память. Было Наталье во сне жарко, глотала она мучнистую полуденную пыль, и хатка ее так же одиноко косилась набок, стояла с забитыми низкими окнами, вполовину заросшими полынью и лебедой. И как она радовалась во сне, как легко и целительно плакала, показывая Юльке, где спала в детстве. И такое сильное, пронзительное, несуетливое, до боли счастливое чувство, которое Наталья испытывала во сне, она не знала никогда в своей настоящей многотрудной жизни. Первый такой сон она увидела тридцать три года назад, когда родила Сергея. Вот так и въехали Семен, она и сын на руках в родную станицу, привезли с собой три подушки и детские шмутки – весь их нехитрый скарб. А потом в строгой очередности ввозила она туда и Аню, и Юльку, и Володьку, и двойнят, и вещи, которыми обрастала, и годы, которые прожила, – все было с нею. А нынче во сне, ставя на землю чемодан, будто сказала она Семену: «Вот, Сема, всех перевезли, и дети со мной, и Володька со мной, больше я уже отсюда никуда не поеду». Сказала и пошла лошадей распрягать. Известно, лошади – ложь. Разве она вырвется, поедет? Все дети, работа, болезни. А взять бы вот хоть раз бросить все и уехать на месяц. Что тут без нее остановится, лопнет, помрет кто? А тянет родная земля. Ох, как тянет. А к старости еще сильнее, будто годы, прожитые здесь, в Сибири, не в счет, и не сроднили и не связали они Наталью. Еще бы такая земля не потянула! Весною, как зацветет там, как заиграет, гул стоит от цвету такого. А какие вишни у них в саду были! Семь вишен. Сливу – ту и за продукт не считали. Видать, только и жила Наталья, что в детстве да молодости, а потом только работала, – оглянись, за всю замужнюю жизнь не помнит она передыху.
«Черти меня сюда занесли», – беззлобно подумала она и пошла в дом. На кухне уже стояла Юлька, растрепанная, в ночной рубахе с сальными пятнами. Она сняла пеленки, висевшие над печкой, унесла их к себе. Через минуту раздраженно крикнула:
– Мам, где вторая соска?
Наталья вошла в тесную комнатку дочери. Настольная лампа желтила стены, мешалось разбросанное в беспорядке детское и Юлькино белье. На широкой кровати сучил пухлыми ножонками пятимесячный Витюшка; увидев бабку, он ожидающе замер, глядя на нее влажными от сна темными глазами. Юлька прилаживала соску к бутылочке с молоком.
– Чего еще удумала? – недовольно спросила Наталья.
– Не берет он, – буркнула дочь.
– Не давала, так и не берет. Лень ребенка у титьки подержать. Садись, говорю.
Юлька коротко взглянула на мать, нервно раздула ноздри, однако села.
– Это что за баловство, а?! Сосунок! – заверещала Наталья, укладывая ребенка на коленях у дочери. – Вот она, твоя родимая. Хватай ее, тяни изо всех сил, тяни. – Она взяла двумя пальцами сосок Юлькиной груди и вложила его в рот ребенку. Витюшка зажал сосок деснами, соснул два раза, потом шлепнул ладошкой по груди и оторвался.
– А я тебе что говорила, – рассердилась дочь.
– А давно кормила?
– В три ночи.
– Может, сыт? – Наталья тронула рукой обвисающую грудь дочери. – Да у тебя нет ниче. Что ж он сосать будет?
– А что я сделаю? – плаксиво обиделась дочь. – Где я его возьму?
– Психовать меньше надо! – оборвала Наталья. – Ты подумай, ты ведь не себя изводишь, ты его изводишь.
Юлька всхлипнула, утерла рукой вздрагивающий ноздрями узкий нос. Глядя на нее, Наталья опять вспомнила, как Юлька так же раздувала ноздри в младенчестве, когда, проголодавшись, судорожно искала разбухшую Натальину грудь, и пока она делала первые втягивающие глотки, нос ее еще трепетал, и тогда лицо девочки становилось на минуту не по-детски жестким и высокомерным. Наталья подумала об этом впервые, когда Юлька уже ушла от мужа и кормила трехмесячного Витюшку в первый раз в своей комнате. Это она делала так же нервно, бестолково, как делала все, руки ее напряженно дрожали, нос вздрагивал.
– Однако пойдем, – успокаивающе тронула ее за плечо Наталья, – чаю попьешь горячего со сливками. Полежишь, отдохнешь. Придет молочко. Не бывает так, чтобы не пришло. – И она взяла на руки Витюшку.
– Отца сошлю на базар нынче. Говорят, грецкие орехи хорошо помогают, – сказала она, ставя на стол перед дочерью стакан с горячим, белым от сухих сливок чаем.
Юлька вяло звякнула ложечкой, помешивая в стакане. Нечесаные волосы прикрывали помятое от бессонницы равнодушное, усталое лицо. Худая, длинная, с жестокой челкой до глаз, она сейчас напоминала матери нервную и бестолковую кобылу. Наталья, держа внука на руках, с жалостью глядела на нее, отмечая белые девчоночьи мосластые плечи дочери, несильную плоскую грудь. «Орет много, – подумала она про себя. – Такой псих – не дай господь! Вот и свекровка такая была. Как расшумится – не остановишь. Уж она этого свекра и так и сяк. Бывало, орет, орет, материт его в хвост и гриву. Ну позеленеет вся – до того закатится. А толк какой? Проняла она его? Пропекла? Прошибла? Он при ней всю жизнь на базарах сидел, с бабами треп разводил, а она горбатилась всю жизнь на заводе да в огороде, да все ему правду свою доказывала. Доказала! Он еще после нее пятнадцать раз женился да разводился. Чего ему, здоровый был, как боров».
Юлька ушла от мужа в сентябре, Витюшка был еще такой крохотный, что страшно на руки брать. Наталья уже забыла за пятнадцать лет, какие они бывают. Но привыкла быстро. Не будь внука, Наталья, конечно, не спустила бы ей такого возвращения. Еще чего! Года не прожила, с дитем приперлась. Разобралась бы, начистила бы Юльке хвост – и опять к мужу. Она уверена, что на жизни дочери сказывается ее капризный, неуживчивый характер. Но сейчас у нее не ладилось кормление. Наталья понимала, что серьезно с ней говорить нельзя. Дочери ведь слова поперек не скажи, она задергается, зафыркает, в рев. Нет уж, Наталья лучше промолчит до поры.
– Мам, ты чего мальчишек не будишь? – напомнила Юлька.
– И то, – поспешно согласилась Наталья и крикнула в комнаты: – Андрей, Женька! Будет вам вылеживаться…
Женька не спал давно. Он лежал рядом с братом на раскладном старом диване, в комнате, которую по давней традиции называли детской. Сегодня в комнате было светлее, чем обычно в осенний утренник. Пора встать и посмотреть – что же там за окном, но тепло печи еще не нагрело воздух, и расставаться с одеялом не хотелось. Андрей горячо дышал ему в шею и сонно чмокал.
Обособленная деревянной перегородкой комната была узкая, как все в доме. У окна едва помещался письменный стол, за которым они занимались. Клеенка на столе всегда исписана, исчеркана, заляпана чернилами. Наталья как входила в их комнату, так бранилась за клеенку. Новую мать покупала обычно к празднику. Дня два она ярко отливала красками, потом Андрей рисовал на ней женскую головку. Вчера, чтобы позлить брата, Андрей вычертил носатый профиль с длинной шеей, начеркал короткую стрижку и остро выписал под этим: «Оля». Женька обозленно побелел и схватил горячий тяжелый утюг, которым гладил на диване брюки, и если бы вовремя вошедший Семен не разогнал их, то приключилась бы драка.
В окно Женьке видна соседская крыша сарая. Он увидел снег и от удовольствия зажмурился. Потом мимо прошел черный ворон, вернулся, сел на крышу и, переваливаясь на прямых ногах, пошел печатать широкие узорчатые следы. Женька неотрывно следил за ним; что-то было зловещее в этой крупной, словно лакированной, птице с глубинными, коротко мигающими глазами.
Он вспомнил, что мать не любит ворон. Старухи верят, что в доме, подле которого вертится эта птица, живет несчастье. Потом ворон распахнул крылья и, бесшумно взмахивая ими, полетел. Женька взобрался на стол и, прижавшись к стеклу, молча следил за высокомерно-неторопливой в дымчатом утреннике птицей.
«Что-то будет», – подумал он и, поймав себя на суеверии, рассмеялся.
– Ты че? – спросил Андрей, оторвав голову от подушки.
– Ниче, – невольно буркнул Женька, сел, ощущая кожей прилипчатую, прохладную клеенку…
Голова Андрея снова упала на подушку. Женька прилег на столе, закинул руки под голову, удобно задрав ноги, рассматривал светлеющее небо. Ночью он видел сон, будто искал соседку Ольгу. Он ходил по коридорам, заглядывая в двери, чувствовал, что Ольга где-то рядом, а найти ее не смог. Еще он вспомнил, что остро и стесненно хотел во сне плакать. Сейчас он устыдился такого желания, но подумал, что сон неслучайный.
«Все равно что-то будет, – горько подумал он. – Сколько же я ее не видел? – Он закрыл глаза и посчитал: – Среда, четверг, пятница, суббота. Четыре дня. Было б, как раньше, она пришла бы завтра на праздник». В последний раз он видел ее на огороде. Ольга снимала с веревки высохшие пеленки. Одета по-бабьи, в плюшевую материнскую жакетку, старый платок на голове, под черной юбкой, бьющейся от ветра, сиротливо белеют голые ноги.
Осень в этом году застоялась. Даже жесткие октябрьские бури отгуляли без снега. Так отпылили, обкромсали палисадники, и опять просторно и безрадостно стало на земле. В середине дня едва проклюнется солнце, жалким болезненным теплом часа четыре светится воздух, а вечера черные, сырые, выйдешь за порог, и, как из ямы, остро несет застоялым болотом. А по утрам ударят заморозки, поседеет, обесцветится все вокруг, и так изо дня в день весь месяц, уже и капусту собрали, и огороды расчистили, вяло дымя сладковатыми кострищами, и снега хочется, сухой утренней пороши, полного первого морозца. Ан нет! И кажется, что другой погоды не было, так всегда и будет. Ольга в эту пору часто появлялась на огороде, развешивала пеленки на длинных веревках, полоскала белье у водопровода, отогревая дыханием красные, скрюченные от воды пальцы. А то подолгу стояла, обыденно вглядываясь в черный кустарник на краю болота.
Женька, карауливший ее на чердаке, всегда улавливал в опустевшем, без былого напряжения лице этой женщины то притерпевшееся выражение, которое бывает у старых, равнодушных ко всему баб.
Они росли вместе, несмотря на возраст, разнивший их. Как-то он больше вертелся возле девчонок – и мать велела быть ближе к сестре, и Ольга, с охотой игравшая с ним, относилась к нему тоже, как к брату. Летом он обычно выжидал Юльку с Ольгой в деревянном сарае, любимом месте уединений в семье. Вмявшись в самый угол между сухой поленницей и потемневшими сыпучими вязанками материных прошлогодних трав и пустыми головками мака, он считал дорогое купальное времечко и изредка робко канючил. Сколько он помнит, девчонки всегда наряжались и красились украдкой перед треснувшим, выброшенным в сарай зеркалом. Юлька высоко поднимала юбку, укрепив ее в боках бельевыми прищепками, вертелась, выгибая спину, осматривая прямые, как палки, белые ноги.
– Неужели так ходить будут?
Ольга красила кисточкой ресницы, через зеркало оценила – короче.
– С ума сошла.
– Так ни то ни се. – Она подошла к подруге, подняла юбку выше, потом треснула ту между лопаток.
– Что за горб! Подтянись. Вот так. И следи за своими руками. Руки… – Она быстро, чуть приподняв плечи, игриво переплела у лица свои смуглые узкие пальцы. – Это главное у женщины. Они должны быть ухоженными, подвижными. Юлька, ну что это за ногти?!
– Ну а я че. Я их правда чищу все время.
Женька, потеряв всякое терпение, открывал рот, Юлька, как жеребец, перебирая ногами перед зеркалом, противно скрючив рот, угрожающе складывала для него костлявый кулак.
– Счас, Женечка, счас, милый, – ласково успокаивала Ольга. Они отворачивались и тут же забывали о нем.
– Знаешь, как Ва́гина купаться ходит? – Юлька показала широкий разрез на груди.
– Ну и что? – нерешительно спросила Ольга.
– А там ниче нет. Чувствуешь? Плоская, как выдра. А воображает идет. Красавица! Нос прыщиком, веснушки по всей морде. Волосы так гладко зачешет. Смотреть противно…
– А тебе-то что?
– А мне-то что! Я говорю, идет, воображает. Ах-ах-ах. Мама мне тройку купила. Папа мне лакировки достал… Кобыла!
– Переживи, – добродушно махала рукой Ольга и расчесывала волосы с затылка.
Женьку до смерти тянуло на протоку. Им с Андреем без старших ходить купаться не разрешали. Наталья, у которой в детстве на глазах утонул брат, становилась неумолимой, когда дело касалось реки. Многое бы сошло ему с рук, но уйди хоть раз он без старшего в семье купаться, то схлопотал бы себе жестокую порку. Женька вылезал из сарая, чуть не плача слонялся по двору, потом, схватив доброе полено, колотил в гнилую стену сарая.
Всклокоченная Юлькина голова медленно высовывалась из двери, она щурила один накрашенный глаз и зло шипела:
– Убью…
Наконец девчонки выходили из сарая, буднично отряхивали юбки, выбивали сор из старых тапок. Юлька всей челюстью жевала серу, равнодушно глядя на залысину подле уха линялого кобеля. Ольга заплетала косички, ровняла челку, легко щипала Женькину шею. Женька шагал за ними по вытоптанной до жирного болотного чернозема тропинке, кожей чуя близкий холод реки, и повизгивал про себя от нетерпения. Глядючи на сутулую спину сестры, он злорадно вспоминал Ольгино – распустила. Девицы шли медленно и лениво, юбки на них висели, и Женьке, которого в ту пору особенно удивляли разительные мгновенные перемены в людях, они казались серыми, как домашние утки по весне. Там, у зеркала в сарае, они прихорашивались другими, гибкими, легкими, живо блестели глаза, а потом вдруг сразу увяли. Такой же разной, менявшейся по многу раз в день, он видел свою мать. По утрам хлопотливой и грубой, хорошо защищенной деловой, решительной энергией, растерянной и жалкой, когда читает письма от Володьки, и по-детски слабой, маленькой, худой, усталой, когда вечерами чешет гребенкой темные свои волосы. Он знал такие перемены в каждом знакомом ему человеке, но то таинственное, что стремительно, стихийно возникало в девчонках, стоило им остановиться у зеркала или попасть в толпу, где много ребят, особенно волновало и тревожило его. В летние выходные перед полночью Женька удирал от Андрея, крался вдоль заборов на болото, ложился в сырую, жестковатую траву подле дороги в город. Юльке еще не полагалось ходить на танцы, и он поджидал ее, чтобы вместе вернуться домой. Женька лежал на спине, слушая отдаленный хлопающий шум машин, сосал едва отдающую сладостью растрепанную шапку болотной кашки. Остужая горячее от беготни лицо, он собирал ладонями росу с травы и прикладывал к щекам. Ему нравилось лежать в темноте, думать, что вот его никто не видит и не слышит, а он слышит все. Навострившись, Женька угадывал хлопающие всплески дикого утиного выводка, потом различал заботливый кряк утки-матери, часто он видел посреди озера острую мордочку плавно плывущей водяной крысы. Тогда еще на болоте водились лягушки, и эти осторожные снующие звуки невидимой ночной жизни дробно пересыпались глухим и мягким «куак».
Девчонок он слышал, как только они сходили с автобуса, по громким голосам соображал, что они сейчас одни на шоссе и еще танцуют, шаркая об асфальт праздничными босоножками. Они сбегали с невысокой горки на тропу, и колкие капли росы, сбитой их подолами, долетали до Женькиных щек. Юлька тараторила не переставая, возбужденно размахивала руками.
– Лысый-то, лысый, здрасте, подошел. Ой кадра, не могу! Оля, гордись.
– Глупая ты, – улыбаясь, отвечала Ольга, – знаешь, как приятно, взрослый мужчина, воспитанный, не твой Валерик.
– Что Валерик? Видала парня в водолазке белой, слушай, а где Женька?.. Ну, этот, в углу всегда стоит.
– С усиками, что ли?
– Не, повыше. С Вагиной, между прочим, три раза танцевал.
– А где Женька?
– Женька! – громко, враз закричали они. Женька неохотно поднялся, вышел на тропу.
– Замерз? – обнимая его со спины, спросила Ольга. Тогда она была много выше его, Женька затылком ткнулся в твердую грудь и, резко вырываясь, буркнул:
– Не-а.
– Врешь, замерз, – с ласковым смехом поймала его она.
От Ольги цветочно пахло пудрой, руки у нее круглые, горячие, ногти мерцали светлым перламутром лака.
– Хорошо-то как. Хорошо-то, господи! – Женька затылком чувствовал, как поднимается от вздоха гладкое ее платье. – Лунища, как арбуз. Да, Жень?
– Мать не ругалась? – деловито спрашивала Юлька и, не дожидаясь ответа, сообщала: – Я тоже водолазку хочу, только не белую. Ва́гина, между прочим, новый танец скакала…
– Он простой, я его запомнила. Смотри. – Ольга, отстранив Женьку, быстро выгнула руки над головой. – Раз-два, неудобно здесь. – Она скинула босоножки и звонко зашлепала: – Раз-два, раз-два.
Юлька разулась, внимательно повторила за ней.
– Да не так. Следи. – Ольга подтянулась и защелкала пальцами, легко пританцовывая.
– Дурацкий танец, – фыркнула Юлька.
– Это ты зря. – Ольга игриво повела плечом. Плавно подняла руку. Потом другую, сцепила пальцы над головой, вытянулась, извиваясь как змея.
– Ну, давайте, – шепотом пригласила она. – Юлька, че стоишь столбом?
Юлька пожала плечами, но включилась в игру. Она казалась неуклюжей рядом с соседкой – мосластая, прямая, с кобыльей челкой, но чутье подсказывало ей в этот миг не гримасничать за Ольгой, а делать свое, и танец сестры был исполнен своей неуклюжей прелести. Женька, оробев, стоял на обочине, и недетское вначале, резковатое своей новизной и странностью, а потом стремительно-легкое, пронзительное чувство счастья словно поднимало его. Он, казалось, то отстранялся куда-то и видел издали, как чужое, этот ночной, отдающий густым ароматом клочок не знакомой ему земли, эту зияющую бездну звездного неба, под которой магически колдовали две прекрасные, лунные от серебристого вышнего света молодые гибкие ведьмы. То, очнувшись, почуяв черноземную прелесть болота, запах лопуха, он узнавал раскоряку Юльку в капроновой кофточке и соседку Ольгу, простую, смешливую, но всегда красивую и сердечную. Женька взвизгнул и столкнул обеих друг на друга. Юлька резко ухватила его за волосы и повалила на траву. Поднялась знакомая им троим пляшущая кутерьма с визгом и воем. Женьке доставалось больше, он изворачивался, сам толкал, выл от тычков, прыгал и лаял, как собака, и, наконец, отхватив такую затрещину, что искры полетели из глаз, ничком упал на землю.
– Все! – валясь рядом, выдохнула Ольга. Юлька где-то трепыхалась у ног. Потом они молча лежали на земле, отсыревшей, гладкой, напоминавшей лягушачью кожу.
– Глянь – че звезд! – выдохнула Юлька. Женька лег на спину, и как очнулся, Ольга обняла его, губами растрепав волосы…
Он вытянулся как-то сразу, за год. К четырнадцати годам был уже много выше Ольги, сухой, нескладный в отца и самый молчаливый в семье. Той осенью, в самом ее начале, вернулся из армии Сергей.
– Я его помню, – узнав об этой новости, оживленно сказала Ольга, – он у вас задавака большой.
Как-то Сергей мылся в огороде, мать, улыбаясь, поливала его водой из шланга. Сергей шумно и радостно крякал, растирая большими руками литую грудь. Женька сразу заметил Ольгу, мелькавшую в огороде, она сбежала с чашкой к кустам смородины и крутила головой в сторону Сергея. Ягода давно была собрана, Женька отлично это знал, они еще в августе вместе с Ольгой доедали ее. Когда брат отплескался, ушел, осторожно поддерживая впереди мать, Женька взял молоток, с силой забухал по водопроводной трубе.
– Что ты делаешь? – вырастая над ним, спросила она.
– Налаживаю, – обиженно буркнул Женька.
– Да! – соседка трепанула его за чуб. – Чего набычился?
– Ничего, – отвернулся Женька.
Начинался сентябрь, земля, хорошо прогретая и очищенная, пухло желтела под солнцем.
Проходя мимо с деланным равнодушием, глядя в сторону, Ольга вдруг ловко, как кошка, прыгнула на него. Женька не принял игры, напряженно стоял на месте. Она, дурачась, все-таки повалила его, тогда он с неожиданной для себя злостью грубо толкнул ее в грудь. Ольга упала на мягкую грядку, раскинула руки и засмеялась.
– Ты чего? – недовольно спросил он. Она не отвечала, смотрела на него снизу и не сдерживала смеха.
Женька, вздохнув, сел рядом и хрипло крикнул:
– Ну чего ты?
– Ой, глупый ты, Женька! – ответила она.
– Почему это?
– Да так уж… – Она отвернула голову и, пристально глядя на разросшийся куст шиповника, словно себе сказала: – А красивый у тебя брат…
На другое утро он встал рано, еще не светало, едва лишь поредел сумрак. Ночь прошла нехорошо, череда вязкой дремы с ознобной явью. Он вышел во двор, в огород с тяжким предчувствием еще не осознанной, впервые только его касаемой, своей собственной беды. Сел на бревно лицом к болоту. Вокруг замирала такая тишь, глухая, единая, настороженная, что, казалось, кроме его дыхания, никаких признаков жизни. За огородами, в низине, сыро и белесо парило. Серая, без блеска утренняя роса уже напоминала близкий иней, и поздняя поросль под влагой зияла обнаженно, слабым, сквозным цветом.
«Сейчас начнется война», – обреченно подумал Женька, почуяв, как колко морозит в затылке. Казалось, все сжималось, пружинилось, таилось в этой гнетущей, больной тишине, и непременно все должно разрешиться чем-то сверхъестественным, взрывным.
– Сейчас начнется война, – повторил он себе вслух, и, словно от хриплых его звуков, дрогнул плотный низкорослый батун на единственно уцелевшей еще грядке. Женька глянул на небо, увидел просвет в облаках, стекавший нежными струйками, словно из решета, почуял морозцеватое движение воздуха у щеки, встал и пошел в дом. С этого утра у него началось то беспрерывное вначале ознобное и судорожное, потом то сладкое, то полынное состояние первого его, тайного и, как он считал, преступного чувства, от которого у него не было ни сил, ни желания избавиться.
Наталья, заметившая болезнь сына, решила, что у него глисты. Она заварила большую чашку полыни и заставила выпить эту горькую отраву до капли. Женьку перекосило, но он не издал ни звука, забрался на чердак, до позднего вечера наблюдая в щель, как толкутся в огороде Сергей и Ольга. Сергей налаживал на зиму водопровод, а соседка делала вид, что убирает картофельную ботву. Женька хорошо видел, что это повод для того, чтобы повертеться ей на глазах у брата. Наталья вспомнила о сыне поздно вечером, нашла его на чердаке – посеревшего, с лихорадочно блестевшими, глубокими, блуждающими глазами, решила, что сожгла ему желудок, и утром повела его к врачихе. Та, осмотрев Женьку, пошептавшись с сестрой, выписала им направление к невропатологу. Врач «для психов», как назвала его про себя Наталья, пожилой, с прокуренными пальцами, выслал ее из кабинета и долго чего-то возился с Женькой. Когда Наталья вошла снова, он, опустив большой пупырчатый нос, с усталой печалью сказал ей:
– Ничего особенного, мамаша. Он совершенно здоров. Половое созревание. Это бывает у мальчиков.
– Какое еще созревание? – Наталья приняла слова врача как оскорбление и вышла из больницы с давно возникшим, но сейчас окончательно утвердившимся убеждением, что все врачи, кроме хирургов, паразиты и зря деньги получают.
Она три дня кормила сына сырыми яичными желтками, и только когда он съел обед с добавкой, успокоилась, забыв начисто про его болезнь.
Ольга сразу отстранилась от них с Юлькой, и Женька увидел ее словно издалека. Она повзрослела. Она казалась ему красивой, особенно волосы, темные и душистые тем же тонким и пряным ароматом, который пробивался сквозь ее легкие кофточки. Она уже не позволяла свободно задеть себя, облапить, как раньше, дурачась, держалась строго и говорила мало.
Женька начал следить за ней. Он все время старался застать их вместе с Сергеем или встретить ее у порога. Она замечала его ровно столько, сколько хватало, чтобы соблюсти приличие при матери, а потом, теряя всякий интерес ко всем, проходила в комнату Сергея. Постоянное ожидание ее обострило в нем слух, он мог в задней своей комнатке различать, как звякнула калитка, и услышать ее быстрый топоток по ограде, он помнил запах ее духов. И книги, которые она возвращала Сергею, он незаметно относил к себе. Когда она находилась в их доме, Женька, как заведенный, слонялся из угла в угол, отыскивая причину, чтобы войти к брату. Однажды он даже открыл тяжелые занавесы, но жесткий окрик брата остановил его у двери.
– Чего болтаешься? – Сергей бесцветным взглядом «пришил» его к месту. Женька растерялся, вздрогнул, увидел оживленное, порозовевшее Ольгино лицо, потом быстро перевел глаза на окно, и яркий солнечный свет ослепил его.
– Дела себе не можешь найти, – холодно продолжил Сергей, – иди к матери… Она найдет тебе работу.
Женька повернулся на месте и вышел.
– Охломон, – услышал он за спиной, – путается целые дни под ногами.
Женьку пошатывало, пока он добирался до сарая. Он кинулся в густое крошево прошлогоднего сена, услышал глухой, внятный бой сердца. Сначала мутное, мертвенное состояние тяжело сдавило его, он ни о чем не мог думать, только, не чувствуя боли, кусал руки.
«Какое он имеет право?» – горько пришло потом ему в голову.
– Ходит. Указывает. Холодный, как змея. Змеюка, питон, – злобно вслух произнес он и, еще раз закусив руку, нашел точное: – Удав.
Он лег на спину и с обидой стал думать об Ольге. «Купались вместе, встречал их, яблоки воровал для нее в томсоновском саду… Близкая была, родная была, дороже Юльки…» Тут он вспомнил, как однажды целовала она его, закатываясь смехом, он увертывался, брыкался, она ловила и целовала снова. Вспомнил, какие ласковые, легкие у нее руки, улыбнулся тихо и вздохнул. Он пролежал в сарае до темноты; стараясь не попадаться Сергею на глаза, прошел в свою комнату, сел рядом с Андреем на диван. Андрей никогда ни о чем не спрашивал его, но знал все. Он говорил, что у них одинаковые гены и потому все передается, Андрей не то чтобы не любил Сергея, он был равнодушен ко всем в семье, но старшего брата побаивался.
– Давай ему новый костюм испортим, – посоветовал он Женьке, – он же жадный. Во злиться будет. – Женька не ответил и лег спать…
Андрей научил его болеть. Женька изображал больного хроническим бронхитом, натирал о шерсть градусник до приличной температуры и шумно дышал при матери. Он знал, что Ольга навестит его, и с утра добросовестно заболевал, потом, когда в доме никого не оставалось, кроме Сергея, ждал. Андрей, между прочим, сообщал Ольге о болезни брата. Она приходила, присаживалась на краешек кровати, улыбаясь, поправляла одеяло, клала возле его уха яблоко.
– Опять захандрил. – Быстро приглаживала волосы у него на голове, Женька ревниво смотрел на открытые в любую погоду, обтянутые эластиком острые в коленях ноги. Теперь юбки она носила короткие, они ей шли, у нее красивые ноги. Прикрыв глаза, Женька зорко высматривал гладко зачесанные за уши волосы Ольги и кокетливо выпущенную на лицо прядь. Эта прядь была почему-то особенно неприятна ему. Она была душиста, чиста, упруго и ровно завитая, блестела, как змейка, и вздрагивала при каждом движении хозяйки. Ее нельзя было не заметить и не оценить, и тогда он невольно отстраненно оглядывал всю эту напряженно сидевшую на краешке кровати чужую женщину, с чужим, враждебно красивым лицом, вспоминал, что она сейчас встанет и уйдет к Сергею.
– Ну, не болей, – кратко советовала она и, подмигнув, улыбалась, – выздоравливай.
Дохнув на него горьковатым холодом духов, Ольга быстро целовала его и уходила. Женька только успевал заметить черную бабочку банта под ее затылком, трогал рукой место поцелуя и одиноко поворачивался к стене.
Однажды вечером, нечаянно увидев ее в окно их дома, он взял за правило возвращаться домой с игрищ огородами, чтобы на минуту заглянуть к ней в желтую комнатку, увидеть ее в коротком халатике, как она ходит, разговаривает с матерью, расчесывает щеткой волосы, долго вглядываясь в настенное зеркало. Вечерами у нее крупнели, загорались зрачки, лицо менялось, удлиняясь, словно она попадала в другое, не знакомое никому измерение. У ворот своей ограды Женьку всегда ждал Андрей, ничего не спрашивал, и они вместе возвращались домой.
Это случилось в августе, когда Ольга уже родила. Сергей женился, и в доме родителей стало скучно, суетно и постоянно не хватало чего-то. Ольга уже не сидела у них, забегала редко к Юльке, они быстро о чем-то переговаривались, видимо, о детях. Она еще строже держалась с Женькой, почти не смеялась и не замечала его.
С Андреем они заигрались до полночи, жгли костры на болоте, ночь стояла звездная, сочная, и, отойдя на два шага от огня, нельзя было разглядеть даже руки соседа, Женька привычно бежал по Ольгиному огороду, задевая о низкие кусты еще не собранной смородины, легко и с разбегу прыгнул на завалинку, встал сбоку окна, вглядываясь в теплый желтый свет. Ольга надевала ночнушку на голое узкое тело. Она стояла с поднятыми руками, распутывая наверху бледное кружево белья. Вечерний свет матово высветил всю ее фигуру, подобранную острую грудь с крупными сосками, светло-поросшие пухом прямые высокие ноги, пухловатую горку живота с откровенной низкой спадиной. Близко разглядев ее всю, ни о чем не думая, он шумно спрыгнул с завалинки, облизывая внезапно пересохшие губы. Прыгая, он успел заметить, что женщина вздрогнула и повернулась к окну. Женька поскользнулся на чем-то мокром и, больно цепляясь лицом о сырые кусты, пополз по холодной земле. Окно погасло, он увидел это, понимая, что она всматривается сейчас в сумрак огорода. Тогда он замер, чувствуя, как глухо колотится сердце. Было темно, холодно, стыдно. Он пролежал так долго, не смея подняться, бездумно оглядывая ярко мерцающее громадное небо.
Андрей ждал его у ограды. Подозрительно спросил:
– Ты чего так долго?
Женька ответил, что обирал смородину. Брат пожал плечами, но не поверил.
После этого случая что-то неприятно липло к его душе, он старался не вспоминать об Ольге, но не мог. Нагая, она назойливо вспыхивала в его сознании, особенно перед сном, когда, уже наговорившись с Андреем, Женька оставался думать один. Ольги он избегал, боясь себя выдать. Потом, когда он осознал эту ночь, как тайну, которая связывает его с Ольгой, ему стало легче. Он уже думал об этом постоянно и без стыда, но в ее окно больше не заглядывал.
Андрей вскочил сразу, сел на подушку, сонно помотал головой.
– Сколько время? – спросил он, не открывая глаз.
– Восемь, наверно.
– А ты че поднялся?..
– Снег выпал, – улыбаясь, сообщил Женька, – все завалило.
– Ой-ей, – недовольно поморщился Андрей. – Нам же к десяти сегодня. Женька, чтоб ты сдох. – Он упал лицом в подушку и застонал.
– Мать будила, не я, – неохотно оправдывался Женька, глядя в окно.
Андрей лег на спину, приоткрыл один глаз, посвистел.
– Все страдаешь? – ехидно спросил он. Женька не ответил, считая вороньи следы на крыше сарая.
– Тоже мне, Дон Кихот. Что ты в ней нашел? Старая. Сухая, как столб.
Женька мрачно глянул на брата.
– Ну и дурак. Страдай до старости.
С годами братья становились совсем разными. Даже внешне они ничем не походили друг на друга.
Андрей рос невысоким, напористым, у него уже широко раздавались плечи. Он энергичнее Женьки, находчивее, уверенно работает короткими сильными руками, ходит быстро, тяжело ступая кривоватыми устойчивыми ногами. В школе ему дали кличку Босо. Он не лазил по огородам, не дрался с городской шпаной, не писал записок девчонкам, считая все это занятием для сопливых. Сейчас он первый ростовщик и меняла в школе. Он меняет японские ручки, открытки с подмигивающими гейшами, достает вошедшие в моду широкие брезентовые сумки. Он высчитывает по утрам, в каком магазине какой ценный товар должны выбросить на этой неделе, каждое воскресенье он снует на барахолке. Женька тоже ездил с Андреем. Андрей уверенно шнырял между рядами, даже подходил к продавцам, солидно выспрашивал, кивал головой, просил прикурить, потом отходил к робевшему от такой наглости Женьке и подробно объяснял, что за товар, какая ему настоящая цена и какой барыш получит с него фарцовщик. На этом все его операции по барахолке прекращались. Андрей очень аккуратен в отличие от Женьки, рубашки в магазине, если случается необходимость покупать, он выбирает себе сам, всегда имеет в наличии рубля три, но не жаден, особенно для Женьки, отдаст, не спрашивая, зачем понадобились. В Женькины дела он не лезет, но с детства заботливо опекает его.
– Мам, пожарь картошки! – громко крикнул Андрей матери, потом встал, с хрустом потянулся, шлепнул плавками по животу. – Я б на твоем месте ей письма писал, – деловито посоветовал он брату, натягивая носки. – Вовка Киреев из 10 «б» Люське Агеевой письма пишет. Каждые два дня описывает, где он видел ее, в каком она платье была и что он при этом испытывал. Знаешь Люську Агееву? Классная девочка! Она эти письма всем читает. У них там по этому поводу диспуты ведутся. О любви и дружбе. К ней после уроков со всей школы девицы собираются обсуждать.
– Ну и что?
– А ниче. Киреев на суслика похож. Маленький, толстый. А ведь допишется. Я читал эти сочинения, – грызя большой палец, подытожил Андрей, – списывает.
– У кого?
– Подозреваю – у допотопных шелкоперов. Точно. А я думаю, что это он из библиотек не вылазит? – Он задумался, глядя в пол, и добавил: – Я бы такой мурой не занимался, конечно. Так вот, поройся в старых книгах и слизывай на здоровье. У Киреева одно письмо знаешь, как начинается? Драгоценная моя! Во, суслик, слямзил так слямзил.
– Я сегодня в школу не пойду. Скажешь – горло болит.
– У тебя в прошлый раз болело.
– Ну скажешь, мать белить заставила перед праздником.
– Женька, Андрей! – не на шутку рассердилась Наталья.
Женька спрыгнул со стола, прошел мимо брата, ловко ущемив его за нос. Андрей вывернулся, вскочил, повис у него на плече. На кухне Андрей с ходу сел на стол, отхлебнул чай из Юлькиного стакана.
– Ты когда-нибудь умываешься? – ядовито спросила Юлька.
– На себя посмотри, – в тон ответил Андрей, – сколопендра.
– Мам, как он мне отвечает!
Наталья подошла к сыну:
– Иди-ка штаны надень.
Андрей зло дернулся, но пошел к себе.
– Женька! – гаркнул он через минуту.
– Чего? – подойдя, лениво спросил Женька.
– Джинсы, – коротко объяснил Андрей.
– Андрюха, ну дай сегодня, а?
– Обойдешься. У меня дела.
– Какие?
Андрей оглянулся и, вплотную подойдя к брату, спросил:
– Никому не скажешь? Выдь-ка в огород на минуту. Я тебе покажу кое-что.
Он повертелся немного на кухне, потом нахлобучил отцову шапку и телогрейку и скрылся. Женька, дожевывая на ходу, вылетел за ним.
– И то снег! – довольно протянул Андрей. – Снег, Кузя, снег. – Он слепил весомый ком и быстро сунул его Женьке за ворот. – Закаляйся, – прихлопнул сверху на свитере и сбежал в огород.
Пока Женька, изгибаясь и морщась, вытряхивал тающие хлопья из-под свитера, Андрей протаранил ногами пол-огорода, навертев на нетронутой зыби глубокие рыхлые колеи. Женька кинулся на него, Андрей, ловко вывернувшись, широко расставил ноги.
– Спокойно, мальчик, – деловито подсказал Андрей, выставив вперед крепкую круглую голову, пошел на него, как бычок. От удара Женька упал, но, ухватив внизу ноги брата, ловко сдернул на землю. Они недолго барахтались в снегу, потом Андрей вдруг слабо попросил: – Жень, дай полежать спокойно. – Женька оставил брата, пошел к сараю. Андрей, глядя в небо, с удовольствием выдыхал влажный пар.
– Ну, че ты хотел показать? – спросил Женька, садясь на снег у сарая. Андрей хихикнул и ползком пошел к брату.
– К вопросу о половом воспитании, – подмигнув, сказал он. – Не смотри. – Андрей обошел сарай, выглянул из-за угла и еще раз погрозил. – Не смотри.
Из своего тайника он принес большой клеенчатый сверток, долго трещал замерзшей клеенкой, потом вытащил из целлофанового мешочка шкатулку. В шкатулке лежала аккуратная стопочка открыток, пара дорогих авторучек и колода карт.
Женька опешил, когда брат вытащил карты из упаковки. Это были не игральные карты, это была новенькая, отливающая глянцем, яркая колода открыток с голыми пляшущими женщинами. Слабеющими руками Женька перебирал карты, чувствуя, как жестким жаром горит лицо.
– Где взял? – робея, взглянув на брата, спросил он.
– «Фирма» работает, – довольно улыбаясь, ответил Андрей. – Я на этих красотках бизнес сделаю, – задумавшись, добавил он.
Женька опустился на землю, охапкой снега потер горячее лицо.
– Охота тебе… – Он помедлил, не зная, как назвать, потом с силой выдавил: – Этим заниматься.
– А не все ли равно, чем заниматься? Уметь надо деньги делать. Вахлачок ты у меня, Женя, – грустно сказал Андрей.
Женька лег на спину, как был, в свитере, но холода не чувствовал.
– Ну, что ты? Чего сник-то? – Андрей легонько ткнул его в бок.
– Да ну, противно, – поморщился Женька.
– Слушай, что ты из себя Христа изображаешь? – Андрей сплюнул. – Интересно, а зачем это ты соседке в окна пялишься?
– А ты видел? – вскочив, зло спросил Женька.
– Видел. В натуре, смотреть не противно?
Андрей не договорил. Женька неожиданным ударом сбил его с ног.
– Ты че, ты че? – вскакивая, взвизгнул Андрей. – Сбесился?
Женька ударил снова. Но Андрей был много сильней и тренированнее брата. Он рассчитанно и умело врезал Женьке в лицо, тот отлетел к сараю и влип в скользкую холодную стену.
– Спокойно, мальчик, – отдышавшись, сказал Андрей и пошел к дому. Женька налетел на него сзади. Он бил брата куда попало, царапался, неумело цеплялся за Андрееву голову, Андрей отвечал зло, сильно, сшибал Женьку с ног, но тот поднимался и неукротимо шел на брата.
– Дурак. На кого лезешь, – бормотал Андрей. – Я же измолочу тебя, – и шурнул Женьку вниз по огороду. Женька плашмя прокатился, поднял голову, карабкаясь вверх. И тут Андрей, отрезвев, увидел бешеное, жалкое, в кровь разбитое лицо брата, в ярости перекошенные дрожащие тонкие губы.
– Женька, – простонал он, – что ты, Женька, я же не хотел…
– Уйди, – сухо прорычал тот, поднимаясь.
– Женя, Женечка. Ну прости. Я не хотел, Женя…
– Уйди. – Женька, пошатываясь, размазывая пятерней лицо, прошел мимо Андрея, потом обернулся и, презрительно сплюнув, бросил:
– Ты мне никто больше…
Он медленно открыл дверь, входя в дом. Юлька, все еще торчавшая на кухне в ночной рубашке, увидев его, закрыла ладонью рот и пронзительно завизжала:
– Мама, мама!
К десяти часам утра в доме оставались только Наталья и Семен.
Мальчишки собрались в школу, но Наталья, вынося ведра, слышала, как шуршит сено на верху сарая и кто-то вроде ходит. Зная привычку младших прятаться на сеновале, она подозрительно прислушалась, потом крикнула:
– Эй, кто там? Вылезай! Андрей… Женька, уши надеру!
Никто не отозвался. Наталья хотела слазить проверить, но побоялась – молоко убежит на плите. Сейчас она, вспомнив об этом, торопливо вытерла руки фартуком и, раздражаясь подозрением, решительно вынула из Семеновых брюк ремень. В дверях она налетела на кого-то незнакомого, испуганно охнула, отпрянула назад. Сутулый, длинноволосый парень столбом стоял на пороге, пристально всматриваясь в нее нездоровыми мутными глазами.
– Здорово живете, тетенька, – хрипло сказал он, кашлянув в кулак. Наталья растерянно кивнула, выжидающе остановившись у стола.
– Мне бы теть Талю Дорошенку…
– Я…
– От Володьки, теть Таля.
– Что опять, что? – болезненно охнула Наталья. – Сбежал, заболел… в карцере…
– В темной, – подтвердил парень.
Наталья обмякла вся, тяжело опустилась на лавку.
– Проходи, садись, – равнодушно приветила она парня, подняла фартук к лицу, не в силах сдержать стремительно возникшее в ней горячее до слез, памятное горьковатое волнение…
Володька досиживал шестой год. В семнадцать лет он, рослый, выгоревший под солнцем, в будней отцовской тельняшке, был первый верховода над всеми краянскими парнями. Работать пошел рано – не хотел учиться. Шоферил на местной автобазе. К обеду Наталья всегда ждала его, оставаясь одна в доме. Подлетит к дому на машине – сигналит. Мать улыбается – кормилец приехал. Она любила посидеть рядом, глядя, как с аппетитом ест сын. Володька за столом выкладывал матери все поселковые новости, все рассказывал. Может, что с девчонками у него бывало, то и утаивал, а так, кому на работе премию не дали, кто с кем на улице подрался, кто ему что сказал – это Наталья знала. Он с детства был ласковый с нею. Сергей тогда в институте учился, подрабатывал вечерами, мать его не видела, да и не наговоришь с ним. Анечка уже с мужем жила. Младшаки сопливые были еще, с ними одна забота – во что одеть, чем покормить, обстирать да обмыть их, чертенят, вечерами. Верилось почему-то, что Володька будет опорой ей в старости, вот когда рассосется семья, кто-кто, а она уже с Володькой только и будет жить. Мать не мать, а старый человек – всем обуза, а Володьке нет… С получки, бывало, с полными сетками домой бежит. Наберет ребятишкам сласти, отцу бутылку, матери – подарок. Однажды совсем угодил – заработал прилично, принес домой два кольца золотых. Семену широкое и печатное, Наталье – поуже, светят в коробочках солнечными переливами. Вот была радость. Это праздник был для Натальи. Она даже плакала в огороде тихонечко, когда все уснули. Так сладко, по-матерински плакала, как, наверное, только женщины и умеют. Вечерами Володьки дома никогда не бывало, но Наталья не беспокоилась, зная, что хоть сын часто бестолково горяч, но пакости никакой не сделает. Он всех бродячих псов по улицам собирал, домой нес. Собаки сворьем так за ним и бегали. Кормил их, йодом лишаи у кошек заливал. «Мамка, – говорит, – был бы я пограмотней, ветеринаром бы стал».
– Да иди учись, кто ж тебе не дает? Выучился же на шофера.
– Ну да, возьмут меня, дурака такого. Машина, она, железки на ней, – всякий выучится. Разобрал, собрал – опять поехал. А вот собери-ка кошку или меня. То-то!
Наталья и не сердилась. Она знала: в доме, где много детей, без живности не обойтись. Да разве не постыдилась бы она живого котенка при своих-то детях на улицу выбросить. Много ли ему надо – пусть живет. Раз приучил их человек подле себя – куда ж им деваться-то теперь, что они могут? И ребятишки скажут – вот мать у нас какая, жалости в ней нет, змея, скажут, подколодная, а не мать.
Но у Володьки была и своя сторона худая – дрался. Ну никого не пропустит, ни слова, ни взгляда не спустит. Особенно они с парнями крайней улицы не ладили. Соберутся ордой потемну, цепи на руки намотают и идут друг на друга. И просила она, и грозила, и цепи прятала, ничего не помогало.
– Вот посадят тебя, лешака немытого, покусаешь локти, вспомнишь, что мать говорила тебе, да поздно будет.
– Мам, да кому я нужен? И без меня найдется, кого сажать. Мы же не взаправду деремся, а так, пугаем только.
Вот и поговори с ними. Научи их жить. Намотает на руки цепи и идет, лбина, по улице, может, он и пакости никакой не сделает, а так, для форсу, – глядите, мол, какой я грозный. Дурак сопливый. От твоей угрозы кому наука – матери только слезы.
И то: пойти ведь некуда, в будний вечер ни к кому не сунешься, у всех хозяйство, дети, работа. Вот они и сидят по лавочкам, бренчат цепями да под гитару глотки рвут.
А тут к Гальке Кривошеевой, одинокой бабе, известной пьянице, ходил женатый мужик. Давно ходил, к нему привыкли уже все – здоровались при встрече. И что они в тот вечер не поделили, только выскочила она на улицу – караул, кричит, убивают. Ребята, милые, спасите, Христа ради, меня. Бьет, проходимец, чем попадя. Мужик за ней. Хватит ее за космы да об заплот башкой. А парни неподалеку на лавочке сидели. Подоспели вовремя, измолотили бедного любовника от души. Короче, спасли Гальку Кривошееву. Жена мужика в суд подала. Присудили спасителям кому сколько. Володьке три года припечатали. Отсидел он почти полный срок, три месяца оставалось, и, черт его дернул, – сорвался. Сбежал. Встретили, обрадовались, застолье созвали. А ночью-то приехали и забрали, еще три года добавили. На первом суде словно только и увидела Наталья сына. Сидел он на скамье подсудимых, головастый, стриженый, глупый, – глазами так и зыркает. Жалко, горько, обидно. Ее мальчишка, сама под сердцем носила, сама кормила, купала, нос утирала. Как могла берегла, учила, распоряжалась им. А вот судит его чужой дядя. Он и видит-то Володьку первый раз. Он знать его не знает. Он выйдет сегодня из суда, забудет про Володьку и вовек не вспомнит. А вот как он насудит, так и дело повернется. А мать родная тут ни при чем. Хоть закричись, хоть помри, пластом ложись – ничего не изменишь. «Дурачок, – подумала она тогда про сына, тихо плача, – и зачем я родила-то его, дурачка такого».
За шесть лет Наталья стала забывать прежнего сына, не гляди, что отсиживает рядом, сорок минут электричкой, и каждый месяц она к нему с полными сумками едет. У детей лишний кусок отнимает, а Володьке сбережет. Видела его часто, а привыкнуть к такому уже боится. Заматерел сын, грубый стал, появилось в нем что-то ухватистое, не прежнее, страшное. Ругается через слово, иной раз при матери такими матами завернет, аж сердце холодеет. Сейчас Наталья и не знает, как встречать его таким. Сын ли он ей теперь. А сын, сын. Куда деваться – сын. Покатилась жизнь Володькина. Переломалась. Галька Кривошеева, та недавно ехидно высказала – теперь ему от тюрьмы нет дороги. Так в ней и помрет. Раз пошла колесить кривая, он жить честно не будет.
«Чтоб тебе самой детей не видеть, не нянчить их, не радоваться над ними. Век тебе с чужими мужиками пробиваться. Помирать будешь, тварь никудышняя, чтоб тебе воды кружки, хлеба кусок никто не подал. Гниль человеческая…»
Не сказала так, подумала, пришла домой – и в огород к заплоту, и плакать не может. Так сдавило сердце, так сперло, вот нет силушки. Потом уж каялась, что так кляла. Ей, Гальке-то, и так не сладко, катится, как сухой лист по ветру. Ни детей, ни семьи. Полынь ненужная.
И все деньги тянет Володька, знает, что детей полон дом, а тянет. Последний год как с цепи сорвался. То задолжает, то проиграет, то проворуется. Из карцера не вылазит. Наталья уже в трех местах убирает. Она всю жизнь уборщицей. На прошлой неделе приходил какой-то мордастый, восемьдесят рублей отдала. Женьке на пальто берегла. А все равно теперь тянуться ей на Володьку до смерти. От него, может, все, кроме родной матери, отвернулись. На то и мать.
Деньги она передает вот так, через незнакомых людей. Уже привыкла, как уж они там работают – но знает, до Володьки все доходит. И в письме намекает – мол, привет передали, и на свидании скажет – порядок.
Парень, чуть пригибаясь, словно крадучись, снял шапку, сел на краешек стула.
– Чего он опять? – глухо спросила Наталья.
– Проигрался.
– Денег не дам, – неожиданно для себя резанула она. – Хватит сосать-то меня, не дитя он, не маленький, должен понимать, у матери без него табун… Много надо-то?
– Шестьдесят, – нехотя ответил парень.
– Не дам. Все! Нету моего терпения! Так и скажи ему. Закрылась лавочка. Вот если бы у меня была такая машина… Тебя как звать-то?
– Толя.
– Вот, если бы, Толенька, у меня была такая машинка, повертела бы я ручкой, она и нашлепала бы мне сколько надо. А нет ее у меня. Я вот своим горбом наворачиваю. Болеешь, не болеешь, а вставай и иди.
Наталья понимала, что зря она распинается перед чужим парнем, нету ему до того дела, но уже не смогла сдержаться. Жалко ей было денег. Честно сознавала, жалко. Ведь как в прорву идет, и какие деньги, почти основная часть семейного заработка!
Парень равнодушно смотрел в потолок, потом встал и спросил:
– Так и сказать – нету?
– Так и скажи – нету. Все. Выдохлась, мол, мать, – отрубила она и отвернулась к окну, утирая слезы фартуком.
Парень надел шапку и вышел.
«Тоже ходят, – обиженно подумала она на него, – стыдно сказать, на чем экономлю, молоко раз в неделю покупаю. Юлька вон дойная. Ей каждый день не только молоко, сливки надо, – ожесточенно думала она, залезая в свой тайник в шкафчике, – тоже мое дитя, кровное». Парня она догнала уже за оградой. Сунула в его глубокую ладонь две двадцатипятерки.
– Ты ему, гляди, не передай, что я тут болтала, – строго сказала она парню. – Придет, сама все скажу. – Она еще долго смотрела вслед чужому, ходульно ступающему по снегу…
Заходя в избу, она быстро прихлопнула дверь, чтобы не входил холодный воздух, и увидела Семена. Долговязый, согнутый, он заглядывал в кастрюли, почесывая костлявой пятерней тощий голый бок.
– Проспался, – недовольно бросила Наталья.
– Ты, мать, что-то давно лепешек не пекла.
– Я вам напеку скоро. И напеку, и настряпаю. Вот сойду в могилу. – Наталья всхлипнула. – Скоро уж вгоните…
– Чего опять стряслось?
– А ничего. Что меня спрашивать. Ты – отец, сам должен знать!
– Ну, разошлась, – примиряюще протянул Семен и, зевая, отошел от печи. Он еще хотел что-то сказать, но в это время в широко распахнутую дверь с Витенькой на руках осторожно вошла Юлька и, вытирая о половичок ноги, сердито начала:
– Я говорила вам, вчера надо было идти. А сейчас они не принимают перед праздником.
Наталья злобно грохнула кастрюлей.
– Зря только ходила, – капризно, словно виноваты родители, протянула Юлька. Потом за ней в дверь въехала коляска, ее катил Сергей. Он снял шапку, поставил толстый кожаный портфель на пол, спокойно поздоровался.
– Каждый день повадился, – неожиданно брякнула Наталья, – и в будни… будто дома работы нет.
– И в праздник приду, – раздеваясь, равнодушно ответил Сергей. – Как живете-то?
– Отсюда не выводишься, а как живем, не знаешь, – не останавливалась мать. – Лучше-то не живем.
Сергей, старший ее, первенец, похож на отца. Как все мальчики в доме, он белобрысый и рослый. Мать помнит, что у него, как и у Семена, всегда холодные острые пальцы.
– Лида-то здорова? – с подвохом спросила Наталья.
– Здорова, мать, – хорошо понял ее сын. – Молода, здорова. Привет шлет тебе. Вопросов нет?
– Что ж ты ее с собой не берешь! Ей, поди, обидно?
Сергей нехотя поморщился, не желая больше говорить об этом, и перевел разговор на другую тему:
– Карапуз-то ваш как?
– А чего ему сделается? Юльке вон делать нечего, так она прет его по больницам. Мучает мальчишечку только. Простудит, тогда повоет. Не спит, видишь ли. Да ему и положено не спать. Он же не такой, как Семен, тот сутки дрыхнет, а мальчонка разве сможет всю ночь? Он же нежный, слабенький. Смотрела бы я, как вы спите, да не спите. Только бы по больницам таскала. Одна забота.
– Большого вреда не принесет, – холодно поддержал Сергей сестру и забарабанил пальцем по колену.
Наталья подозрительно посмотрела на колено и твердо поджала губы.
– Когда свой-то будет? – глухо осведомилась она.
– Будет, – оборвал мать Сергей и отвернулся к окну.
– Жениться еще не успел, а уж на сторону косишь. Думаешь, все с рук сходит. Вот, мол, мы какие умные, как хотим, так и воротим – оглянешься, поздно будет. – Она хотела зло бросить: не нагулялся еще, кобель.
Но Сергей резко повернулся, коротко и холодно предупредил:
– Мама…
Слова застряли у нее в горле. Наталья словно за долгие годы вновь увидела сына. Сергей высоко, небрежно облокотившись, сидел на стуле, легко, по-городскому закинув ногу на ногу. На нем был дорогой черный костюм. По-модному острый, хорошо отглаженный ворот привычно отлагался наверху. Кисти рук длинные, ухоженные, умело сцепились у колен. Он сильно напомнил ей молодого мужа, но зрелая молодая сила, сытость, уверенность, что-то сильное, холодное, чуть свысока, чего никогда не было в Семене, различало их.
«Мужик уже совсем, – мелькнуло у Натальи в голове. – Тыркай его не тыркай. Они уже нас не понимают».
– Юлька! – крикнула она дочери. – Не разбирай мальчишку, погуляю я с ним по теплу чуток. Промнусь пойду. Он у тебя совсем воздуху не видит.
Юлька, готовя мать к прогулке, терлась об нее, как кошка, ластилась, стараясь угодить, застегивала пальто и оправляла шаль, ребячливо прижималась.
– Погуляй, мамочка, побольше. А я посплю, ладно?
– Поспи, поспи. Да отвяжись ты, репей. Что я тебе, мужик, цепляешься. И рожают же такие еще. Сопля зеленая.
Когда Наталья с коляской скрылась из виду, Сергей, наблюдавший за матерью, закрыл ворота, встал, задумчиво глядя в огород. День не разгорелся, стоял сумрачный, но для ноября теплый. Снеговые разбухшие тучи ползли по небу. Болото таяло, темнело, только лесок вдали еще молочно и нежно светился. Он протоптал ногой ясной желтизны лист под зеленой жижицей снега, вдохнул влажный, крепко отдающий арбузом воздух. Потом подобрал палку, пошел к стайке. Раньше, до войны, здесь был их дом. Тесный, темный, здесь они с матерью переживали войну. Сейчас стайка покорежилась, ушла в землю, свиней давно уже не держат, и двери в стайку не открываются. На чердаке устроен сеновал.
Сергей постучал палкой по темной трухе бревен.
– Женька, – негромко позвал он, – вылазь, я тебя видел.
Он подождал немного и спокойно повторил:
– Женя, я влезу – хуже будет. Матери нет дома. Давай…
Женька вынырнул над ним и спрыгнул с чердака. Отворачиваясь от брата, он стряхивал с телогрейки сено.
– Кто это тебя так разукрасил?
– Упал, – буркнул Женька.
– М-да, – задумчиво покачал головой Сергей. – Ну, иди в дом.
– А батя?
– Иди, иди…
Пока Женька, приплясывая, отогревался у печи, Сергей, словно выжидая чего-то, водил пальцем по стеклу окна. Потом подошел к зеркалу над умывальником, потрогал себе виски и, глядя на Женьку через зеркало, спросил:
– Ты у Андреевых бываешь?
– Что мне там делать? – насторожился Женька.
– Сходи, – трогая «сосок» умывальника, приказал Сергей, – узнай, Ольга одна, нет.
– Зачем ты к ней ходишь? – резко выпалил Женька и прижался к стене.
Сергей обернулся. Испытывая, долго и молча смотрел в потемневшие Женькины глаза.
– Давай без вопросов, мальчик, – холодно ответил он, похлопал ладонью по карману, достал пачку сигарет.
– Степановна! Где ты там, Степа, – нараспевку протянула Наталья, одной рукой тарабаня в невысокую калитку, другой она придерживала тугой, уже зимний, сверток с Витенькой.
Иваниха вывалилась из двери, подслеповато щурясь от яркого дневного света, приглядываясь, подвалила к калитке.
– Здорово, подружка, – радостно приветствовала Наталья.
– Господи, батюшка, Талька! Каким ветром нанесло?
Иваниха быстро открыла калитку, приняла ребенка, пошутила:
– Да ты опять с приплодом.
– Опять, матушка. Мне этого добра видеть до самой смерти хватит.
Степановна, или Степа, как по отцу с молодости звали Иваниху, жила теперь одна, единственный сын ее летал где-то по Северу, муж после войны умер. Они были землячки, вместе росли, вместе уехали. Степановна, пока не потеряла форму, была похожа на мальчишку, бойкая, задиристая, она всегда хороводила вокруг себя молодежь. На родине она и получила за это кличку – Степа. Подруги поселились неподалеку друг от друга и замуж выходили в одно время. Только с годами виделись все реже.
– Оденься, Степа, постоим чуток.
– Ты гуляешь или дело есть?
– И гуляю, и дело.
Когда Степа, уже одетая, вышла за калитку, они присели на лавочку у ограды.
– Задохнется мальчонка-то. Укутала. Чай, не зима еще…
– Не задохнется, – думая о своем, отмахнулась Наталья. – Глянула бы ты на него. Может, испуган парень.
– А чего?
– Да не спит по ночам. То ли голодный… У Юльки молока – кот наплакал.
– Почему же так? – разглядывая розовеющего сонного Витюшку, спросила Степа. – Может, в бане ее сглазили?
– У них, Степа, сейчас один глаз. Ей вот скажи слово поперек, так позеленеет вся. На родну мать, как на вражину хорошу, глядит. Я уж молчу пока.
– Что ж, они совсем разлетелись?
– Может, и разлетелись. Она не докладывает мне. Пришла вот, разута, раздета, Витюшка на руках. Живет пока. Дальше не знаю, что будет. – Наталья вздохнула, помолчала, потом спросила: – Как поясница твоя, ноет?
– Ой, ноет, – махнула рукой Иваниха. – Иной раз, вот поверишь – нет, Таля, ровно каменка станет: ни согнуть, не разогнуть. А тяжелишша. Не приведи господь.
– Чем лечишь?
– Да грею все. Крапивой парю да кирпичом когда. А, – махнула она рукой, – все без толку. Все равно туда скоро. Там нас вылечат.
– Мы вот с тобой, Степа, уже лет двадцать все больше про болезни поем. А бывало, помнишь… Ты-то, ты-то чего сдала? Мне сам бог велел. Я, птичка, далеко не летала. А вот ты, могла бы за Морозова выйти. Он ведь полковник теперь. Живет так, как нам с тобой и не снилось, Степа.
– Чего говорить-то сейчас, – ответила подруга, – зря молоть. Бросил бы он меня все одно. У меня ведь, Таля, окромя языка, ничего не было, ни красоты, ни грамотешки. Представь-ка меня сейчас за полковником. Смех один. Что ж Юлька-то и алименты не хотит брать?
– Не знаю я, Степа, ничего не знаю. Ты меня про это не пытай. Сегодня ведь про твоих детей все, кроме тебя, знают.
– Это так, – согласилась Иваниха.
– Я вот раньше не замечала, подружка, а теперь, как погляжу – так за голову хватайся.
– Чего?
– Да вот чего. Ленивая она у меня. Думала, пройдет с годами. А нет. Гонять надо было, драть как сидорову козу. Глядишь, чему-нибудь и научилась бы. Белье замочит… веришь – нет, Степа, день мокнет, два… Юля, говорю, что ж ты его квасишь, состирни разок, и все. А она, знаешь, переполощет нестираное и вывесит. Юля, говорю, разве я так учила тебя или ты у меня видела, что я так делала? Она – некогда. Ну ты подумай! С матерью ей некогда. У меня их шестеро, Степа, и никакая мать не помогала…
– Да, да, да, – кивнула головой Иваниха.
– А мужики-то, знаешь, себе на уме. Это пока с ними фигли-мигли, пока гуляешь да любишься, он ласковый. А как сошлись, все: впрягайся, баба, и тяни. Они думают, сейчас не так. Так. И всегда так будет. Тяни и не вякай. Раз ему не сварила, другой не постирала… – Наталья перешла на быстрый шепот. – Он, видать, посмотрел, посмотрел да под зад мешалкой. Брынди, мол, у матери. Я бы, может, и пошла бы к зятьку, да стыдно. Возьмет он мне да ляпнет: как вы ее учили – не обстирает, не обогреет… То-то.
– Володька-то пишет? – спросила Иваниха.
– Беда с Володькой, – покачав головой, ответила Наталья. – Сосет он меня. Дососет, видать, скоро.
– Выйдет он в свой срок, нет?
– Сомневаюсь, – грустно покачала головой Наталья, – из темной не вылазит. Одиночка у них есть такая. За провинность. Он там наворочит, а я расплачиваюсь. Мальчишки обносились совсем. А купить нет возможности. Какая лишняя копейка завелась в дому, все к нему уйдет. Эти, думаю, как-никак в тепле при матери на картошке промнутся. Отпускные вот получила да отдала ему сегодня. После праздника опять на работу выйду. Какой тут отгул. Твой-то пишет?
– Пишет, – ответила Иваниха. – Одно слово в два месяца. Когда денег пришлет. Да и на том спасибо, Таля. Я до смерти как-нибудь промаюсь. Ребятишек вот несут, тому головку поправлю, тому испуг сгоню, тому сворожу – глядишь, всегда водится, на что завтра покушать.
– Я к тебе, Степа, не пеняй на меня, а за деньгами я. Дай полсотню. А после праздников я страховку расторгну, принесу.
– Ну об чем речь, – махнула рукой Степановна, – не боись, Таля. Будут деньги – отдашь. Мне ведь большой нужды нет.
– Ну вот и спасибо. Отлегло от сердца. Думаю, завтра народ сойдется, что случись – вина подкупить не на что. Да не то главное. Деньги-то я Женьке берегла. Обтрепанный ходит. Хотела ему куртку к зиме купить. Вот, думаю, обидится мальчонка…
– Не боись, не боись – будут деньги, отдашь, а страховку не трогай. Она к делу сгодится. Я подожду.
Пока Степановна ходила за деньгами, Наталья потрогала носик ребенка. Теплый. Значит, не замерз.
– Ну, спасибо, подруга, – принимая кредитки от Степы, призналась Наталья, – приходи завтра-то.
– Привалю, как не помру.
– Ну не помирай. Бог милостив, поживем еще.
– Однако поживем, – подтвердила Степановна.
Женька быстро взглянул на брата. Взял шапку и, сжав зубы, вышел. Единым махом он долетел до Андреевых, потыркал ногой в калитку. Взвыла андреевская собака, на лай вышла Ольга, молча отвела собаку в будку, открыла калитку. Женька слышал, как дробно стучит сердце. Он боялся, что не услышит ответа, у него бывало такое, когда от волнения он глох. Она сказала ясно, отчетливо, но он понял ответ, уже возвращаясь. Подождав немного после того, как Сергей ушел, Женька лихорадочно застегнул на себе батину телогрейку, надвинул на самые уши кожаную ушанку. В ограде он налетел на Андрея.
– Стой. Куда ты? – Брат жалостливо заглядывал ему в глаза. – Жень, ну ты это… Женька, я не хотел, правда…
Женька молчал и морщился.
– Ну прости ты меня. Хочешь, я их сожгу, честно, сожгу? При тебе.
Женька виновато посмотрел на брата, сглотнул слюну, махнул рукой и тихо подался к огороду.
– Женька, да что ты в самом деле?
Андрей ухватил его за плечо, но Женька вывернулся и исчез в огороде. Хлопая сапогами, он, пригибаясь, добрался до соседского заплота, осторожно пролез в огород, пробежал к знакомым кустам смородины, влез на завалинку и прислушался. Вторые рамы соседи еще не вставили, он хорошо слышал разговор, но его подмывало заглянуть в тускло блестевшее невысокое окно…
– Не стой на пороге, дурная примета, – спокойно сказала Ольга, убирая со стола посуду. Сергей наклонил голову под низкой притолокой, шагнул в тесную свежевыбеленную кухонку. Сразу с порога бросилось в глаза, как коробятся стены, клонится книзу печь.
– Повело домик. Скоро завалит вас, – негромко пошутил он.
Ольга не улыбнулась на шутку, да и слышала ли? Притерпевшееся и спокойное сквозило в серых ее глазах.
«Что ты тут выхаживаешь, друг Сережа», – усмехнулся он себе, подошел к ней ближе.
– Здравствуй, Оля. – Сергей выловил в воздухе ее руку.
– Здравствуй, Сережа. – Рука ловко, как рыбка, выскользнула в воздухе. – Какой ты красивый. – Она равнодушно улыбнулась, оглядев его. – Проходи, садись.
Еще год назад она не смогла бы молвить ему такой холодной любезности. Все еще ждала чего-то, встречала его часто у своей калитки, глядела вопрошающе. Как разительно переменилась она за этот год. Отяжелели лицо и фигура, как-то по-бабьи укрупнилось в ней все – и плечи, и грудь особенно выпирала из узких, немодных ее платьев. А главное, такая спокойная, ровная стать появилась в ней, что невольно Сергей думал – рожать бы ей без передыху, да за мужиком хорошим, да за хозяйством большим. Одевалась она теперь совсем просто, почти плохо, всегда темное, наспех, и оттого что-то вдовье было в ней, проказливой ранее.
Она поставила на плитку чайник, потом, обернувшись к нему, вдруг грустно пожаловалась:
– Так несчастья боюсь. У женщин, наверное, срабатывает наследственная память. Знаешь, меня кошмары мучают. Вчера купала его, и представилось, что вдруг землетрясение полдома разнесет, на улице мороз, а он голый в горячей воде. Хожу накручиваю, накручиваю себя. То я бегу с ним под обстрелом. То он один в концлагере… Устраивали же фашисты такое для детей. Господи, ужас какой. Страшно до слез, а отвязаться никак не могу. Мать говорит, сходи в церковь, поставь свечку. Хоть иди и ставь…
Сергей кашлянул и промолчал.
– Проходи, чего торчать в кухне.
Она не первый раз признавалась ему в своих страхах. И каждый раз, выслушивая эту жалобу, Сергей убеждался, что она равнодушна к нему. Любящая женщина всегда помнит, что и когда она говорила любимому.
– Пройдет, – хрипло ответил он ей. – Просто ты, наверно, не спишь ночами.
Он встал и прошел в ее маленькую, похожую на все окраинные, очень теплую тесную комнатку с комодом, этажеркой, небольшой полкой книг. Остановился у покосившегося окна. На мгновение ему показалось, что в садике промелькнула тень, но он тут же забыл об этом, обернувшись к Ольге. Она отстраненно стояла в проеме двери, сложив руки на груди, глядела мимо, словно тоже вспоминая что-то.
– А славное место, – перебрав пальцами по подоконнику, сказал Сергей. – В городе я не замечаю неба. А здесь всегда небо есть. Жизнь здесь медленная. Спокойная.
Она опустело, неясно смотрела мимо него через окно, в серый высокий свет. Потом встряхнулась, буркнула:
– Подожди, я сейчас. – И исчезла.
«Да, – подумал Сергей, – бабы – счастливый народ, нет горя – найдут. И радоваться вроде нечему, а блажат, сияют, как дети».
Он сел на старый кожаный диван, черный, потресканный, взял томик с золотым тиснением на сером коленкоре. Открыл наугад и прочитал: «Я в те годы был влюблен в Малороссию, в ее села и степи, жадно искал сближения с ее народом, жадно слушал песни, душу его» – и раздраженно отбросил книгу на диван. Откинулся на прохладную кожу спинки и закрыл глаза.
Прямо перед ним висело круглое настенное зеркало, которое он не заметил сразу. Сергей, усмехнувшись, оглядел себя. На него смотрел еще молодой, сухощавый, ухоженный мужчина с холодными белесыми глазами. Не было ничего лишнего в этом деловом облике. На нем все было свежо, чисто, со вкусом подобрано – югославский кримплен костюма, финский нейлон рубашки, английская булавка на галстуке с небольшим чутко мерцающим алмазом, дорогой, без украшений, обручальный перстень на руке. Выбрит, спокоен, с той уверенной хладнокровной статью здорового, безошибочного, деятельного молодого человека. Он вздохнул и отвернулся.
Сергей, первенец Натальи, давным-давно отошедший от дома, никогда не нуждавшийся в нем, теперь, на тридцать шестом году жизни, все чаще, напряженнее ощущал в себе тошнотворную скуку и глухой провал пустоты в душе. Он не обольщался насчет большой любви к Ольге. Однажды утром, лежа на широкой своей, сияющей кружевом и белизною постели, рядом с женою, он открыл глаза и подумал: ну, должен же быть какой-то просвет в этой жизни. Хоть глоток какого-то воздуха для него. Ведь не этого же он искал, ведь не этого же он хотел. Перед глазами у него проплыл весь предстоящий день, схожий, как капля воды, с другими. Спешка, корректура, подгонка материалов, правка, планерка. Его сотрудник с лицом и угодливостью клерка, умело льстивший и подражавший Сергею. Его он принимал на работу сам и жену выбирал сам, и работу сам. Ему нужно было что-то прошибить, изменить в душе своей и жизни, и он вспомнил об Ольге.
Он, вернувшись из армии, долго не замечал ее. Она все мелькала перед глазами, но было не до нее тогда. Однажды он набирал воду в огороде, еще не отключили водопровод, хотя были уже первые осенние заморозки. Вода то застывала в трубах, то, гудя, прорывалась. Уже потом, после своей женитьбы, когда он думал о ней, вспоминал ее, частые встречи с ней, то заметил, что помнит подробно все, что тогда их окружало, где бы они ни виделись. В огороде он почти не встречался с нею. Вот и сейчас он отчетливо представил себе пустой огород с вялыми плетками ботвы, стекленеющие брызги воды, частый крик запоздавшей на озере круглой осенней кряквы. Нагнувшись, он понял, что кто-то наблюдает за ним сквозь щель заплота, но сделал вид, что не замечает, а когда проходил мимо, услышал раскатистый со стороны болота выстрел.
– Это городские стреляют, – вынырнув из-под забора, сказала она. – Здесь утиный выводок живет. Так жалко. Они совсем маленькие еще.
Сергей оглядел ее. Невысокая смуглая девочка-подросток в трико, закатанном до колен, спортивной висевшей на ней майке, худая до синевы, с некрасивым острым лицом.
Через два дня она пришла к ним, долго о чем-то шепталась с Юлькой, прежде чем войти в его комнату, попросила книгу. Тогда у него уже была небольшая домашняя библиотечка, два десятка потрепанных книг, частью заимствованных из библиотек, частью купленных. Детективы и фантастика. Сергей, не спрашивая, что она хочет почитать, встал к узкой этажерке, выбирая. Когда он, обернувшись к ней, протянул затрепанный том, кажется, Беляева, то увидел, как она некрасиво и ярко накрашена. Брови были размалеваны густым черным карандашом, так же подведены глаза.
– Сходи умойся, потом будешь читать…
Он улыбнулся, глядя на нее свысока. Ольга внезапно вырвала из рук книгу, коротко царапнула его глазами, накрашенные, они неестественно, как у кошки, загорелись. Потом она всегда приходила к нему, подолгу выбирала книги, задавала много вопросов, сама не говорила ничего, только сидела и, навострив серые жестковатые глаза, слушала. Она была чутким и смышленым слушателем.
А Сергей в ту пору жил один, жил сам, без друзей. На журналистику он попал случайно, трезво оценив свои способности в математике. В школе его хвалили, но Сергей понимал, что у него просто трезвый склад ума и многого он не сделает в этой области. Да и время было упущено, а на журналистику со своей золотой медалью он попал без всяких хлопот. Учился охотно, заполняя пробелы в гуманитарных науках, к которым был равнодушен в школе. Спокойно слушал просвещенный щебет суетливых своих сокурсников. Ничто не трогало, не волновало его всерьез. Он получал повышенную стипендию и подрабатывал где мог. Ольга, еще школьница, безотцовщина, хулиганка, сентиментальная до крайности, заинтересовала его просто как объект воспитания. Сергей любил воспитывать. Строго отбирал для нее книги, требовал пересказа прочитанного, учил ее одеваться, правильно говорить, не вскрикивать и не срываться с места по любому поводу, отучал от местного жаргона. В это время у него была связь с женщиной много старше его, холеной, хорошенькой, пухленькой, женой начальника какой-то автобазы. Он оборвал эту связь, как только она стала обременительной для него. Сергей очень удобно жил. Семья скучилась в доме, освободив для него большую комнату. Наталья сама не беспокоила сына и запретила младшакам за чем-либо соваться к нему. Сергей собирал свою библиотеку, смонтировал себе турник на полянке за огородами. Каждое утро бегал до самой реки, сквозь лесок, по веселой витой тропке. Бежал и чувствовал, как живет, пружинит, молодой отрадой играет здоровое, ходкое, поджарое его тело. Отдыхая у реки, у студеной, с изумрудным высверком воды, Сергей глядел в небо и думал, что благодатно и мудро устроила его природа. Все нравилось ему в себе – и тело, и то, что он объективно оценивает жизнь, значит, неглуп, и желания его, и надежды тоже неплохи. Сергей вздохнул, подошел к окну. Да, она была крепка, разумна и казалась немыслимо долгой, эта жизнь в самом ее начале. Сергей обернулся, вновь увидел себя в зеркале и едва не ударил по нему. Потом сел на диван и вновь наткнулся на зеркало.
Тогда он завесил его Ольгиным платком, попавшимся под руку. И тут же вспомнил, что зеркала завешивают при покойнике. Сергей сорвал платок, снял зеркало со стены и осторожно положил его на пол в углу. Сел на диван, нервно постучал пальцами по колену.
– Ты не скучаешь? – из комнаты спросила его Ольга.
– Скучаю, – ответил он.
– Возьми с полки альбом с фотографиями. Там, между прочим, ты тоже есть.
Сергей достал с верхней полки этажерки альбом и стал его разглядывать. Действительно, в альбоме было много его фотографий. Вот он мальчишкой, белобрысый, тощий, в продранном отцовском свитере. Широкий ворот у шеи сколот булавкой. Сергей улыбнулся. Он вспомнил, что его сфотографировал одноклассник, когда Сергей торговал черемшой. Его мать посылала торговать черемшой. Он делал это с удовольствием. Вот он по окончании школы. Ах ты, какой милый, застенчивый мальчик! Вот после армии. Рядом фотография Ольги. Круглое, ясное лицо с живыми, любопытными глазами. Ветка сирени в руках. Ах уж эти ветки-веточки… Сергей не любил сентиментальности. Может, эта черта в Ольге ему больше всего не нравилась раньше. Он не мог относиться к ней серьезно. Что же влекло его сейчас в этот дом, где ему давно не радовались?
Иногда, наблюдая за этой пополневшей, простоватой, на вид спокойной и уверенной женщиной, Сергей терялся. Точно ли она была влюблена в него когда-то? И можно ли так быстро и сильно измениться… Сергей перевернул лист альбома и недовольно поморщился. На его обороте была приклеена одна только свадебная фотография Сергея. Он – веселый, свежий, в черном костюме. Рядом Лидия, рослая, современная, с букетом роз в руках. Сергей впервые заметил, что на этой фотографии они похожи с женой. По народной примете – проживут всю жизнь вместе.
Сергей захлопнул альбом и положил его на место.
Проживший многие годы в сознании своей правоты, в незыблемости и нужности жизненного своего пути, Сергей давно начал терять когда-то стойкое и трезвое душевное равновесие. Недавно ночью он проснулся от стука в окно. Он вскочил, подошел к окну и увидел, как, вращаясь, исчезает в лунной зыби какая-то птица. Сергей открыл балкон и вышел. Птица еще продержалась какие-то минуты там, вдали, под млечным полумесяцем, и наконец словно растопилась в горячем его переливчатом свете.
«Ворона», – подумал туповато Сергей, сел на приступок балконной двери. В городе вершился май. Еще вчера холодный и тусклый, с промозглым, нездоровым ветром, сейчас он был теплым, в стоячем воздухе тяжеловато и душно пахло цветущей черемухой. Спокойный лунный свет, от которого чуть обмякла, отогрелась словно, чернота ночи, искрился везде. Сон пропал у Сергея, голова вдруг заработала трезво, словно включившись автоматически.
«Да, – с иронией подумал Сергей. – Какая-то ведь примета есть, когда птица в окно стучит…»
Лидия спала в комнате. Сергей на цыпочках прошел в боковушку. Спать ему все равно не хотелось, и он подумал, что можно бы немного поработать. Сергей захватил из редакции небольшой свой материал, который ему завернули на днях. Не совсем завернули. Сделай, мол, правку погибче – и пойдет. Сергею было жалко этого материала. Он работал над ним тщательно и серьезно, оттого материал вышел тяжеловатым. Сергей вздохнул, вспомнил деловитое выражение на лице редактора, когда говорили об этом материале, взял ручку и с отвращением к себе начал править. Потом он тщательно перечитал материал. Положил ручку на стол и выключил лампу. Подошел к окну. Светало. За время, которое он работал, расцвели яблони, и молочно-дымчатый нежный дивный свет струился от деревьев.
Сергей посмотрел в небо и вздрогнул. Под померкшим теперь полумесяцем вновь возникла птица, взмахивала крошечными крылами и вырастала, приближаясь. Потом она пролетела над пятым его этажом, черная неприятная ворона с клювом, напомнившим Сергею топор. Сергей отошел от окна, и отвращение к себе перекинулось на Лидию. Жена спала. Крупная, жестковатая, сдержанная и, в общем-то, чужая ему женщина спала в одной с ним комнате. Он позавидовал хорошему сейчас, по-детски довольному ее лицу. Где, в какой дивоте блуждала сейчас она? Такое выражение почти не бывает у жены на лице днем, в жизни. Он снова заметил, что ступни ее слишком крупны и красноваты, заметил бородавку под мышкой, отвернулся и пошел на кухню.
«Какая глупость, – холодно подумал он вдруг. – Сходятся двое совершенно чужих людей, чтобы жить вместе, видеть бородавки друг у друга, пить-есть, говорить, и все это на всю жизнь…»
Сергей скривился и зажал себе рот, чтобы не думать дальше. Ему не в чем было упрекнуть Лидию. Сдержанная, воспитанная, выросшая в обеспеченной, он бы сказал, несколько бюргерской семье, она умело и охотно вела домашнюю работу. В ней, может, немного не хватало тепла, но ведь они были схожи друг с другом… На первом году их совместной жизни Сергей понял, что равнодушен к жене, его былая влюбленность растаяла, как дымка. На втором году равнодушие изредка переходило в отвращение, особенно когда Сергей был недоволен собой. Он понимал, что она ни в чем не виновата, и ничего не мог с собой поделать. «Тайна сия велика есть», – как говорила иногда Наталья.
Тем утром он уехал передохнуть к матери. Наталья удивилась его приезду, хотя с тех пор, как начал работать в газете и женился, почти не бывал в доме своих родителей. Забыл и об Ольге. Наталья обрадовалась ему и с ходу, с порога сообщила:
– Сергей, Ольга родила нынешней ночью мальчика. Чуешь?
– Я тут ни при чем, мама, – холодно бросил ей в ответ Сергей и пожалел об этом. Наталья побледнела, поставила на стол чашку и пошла в комнату плакать.
Сергей разделся, нервно постучал каблуком по полу. Нигде ему не было покоя, и пошел к матери.
– Мам, ну ты прости. Ну я ведь не хотел.
– Сергей, – тихо сказала ему Наталья. – Ты у меня первенький. Самый голодный рос… Может, ты поэтому нас так не любишь…
– Ну почему не люблю! Почему же я не люблю, мама?! Ну, что я сказал-то такого?
– Володька пишет, что все твое вырезает из газеты. У него уж папка какая-то там собралась. Хвастается он тобой. Сереж, почему ты не напишешь ему никогда? Ты что, гребуешь братом?..
Его все чаще тянуло этим летом в родительский дом. Ездил он сюда каждый день и всякий раз видел Ольгу. Однажды на работе он поймал себя на мысли, что думает о ней весь день. Только о ней. С тех пор он перестал врать себе, что едет к родителям. Он стал ездить к Ольге.
– Еще немного, еще чуть-чуть, – нараспев успокоила она его и появилась наконец сама в проеме двери.
– День разыгрался, слушай. Ты помнишь, какие снега лежали года три назад перед праздником. Да к тебе еще друг тогда приезжал на праздники, Саврасов. Смешной такой. Он, по-моему, добрый. А?
– Ты много работаешь, у тебя вид утомленный, – перебил ее Сергей.
– Разве это работа, Сережа? Это радость бабья. Забавушка. У матери вот руки болят. Нигде не могу достать облепихового масла.
– Давай уедем, – неожиданно и громко предложил Сергей и заволновался. Он почти не испытывал волнения раньше и, быстро собравшись, подавив в себе неприятное это чувство, твердо и решительно повторил:
– Ольга, я серьезно, слушай. Давай уедем. Куда скажешь. Куда решим.
Она помолчала, складывая вдвое полотенце, с каким вошла.
– От себя ведь не уедешь, Сережа. – Она покраснела.
Он подумал, вдруг сейчас заплачет. Но Ольга только вздохнула и, посмотрев в окно, сказала:
– Все мне кажется, что кто-то шебуршит возле окон. Ты прости, я быстро-быстро развешаю белье, пока солнце. Скоро чай будет готов. – И так же мгновенно скрылась, как появилась. И кстати. Сергей должен собраться с мыслями и поискать нужные сейчас слова. «Дурак, – сердито подумал он о себе. – Женщинам вначале говорят о любви». А что бы он мог сказать ей?
– Оля, – громко сказал он. – Ты можешь смеяться надо мной, – я пришел к выводу, что жил до сих пор чужой жизнью.
– Сережа, говори потише. Сашка проснется, его потом не укачаешь… – Он заподозрил, что она плачет на кухне.
– Оля, мы должны жить вместе. Ты любишь меня?
– Я выгорела, Сережа, – ответила она ему из кухни. – Во мне уже ничего не осталось.
– Ты маленькая, глупенькая девочка. Ты должна слушаться старших…
Она молчала. На кухне.
– Оля, я очень серьезно все говорю. Если ты мне не поверишь, я, может, даже не смогу… – Сергей вздохнул. Ах, он не любил сентиментальности. Но пересилил себя и досказал: – Жить. Почему ты молчишь? Иди сюда.
Она вошла в комнату с заплаканными, покрасневшими глазами.
Он встал, обнял ее и, горячо дыша в близкую ее смуглую шею, заговорил:
– Уедем, Оля. Бросим все. Да мне и бросать нечего. Только ты и остаешься в жизни. Мы хорошо будем жить. – Он заглянул в ее лицо и заметил, как оно жутковато и удивленно вытянулось. Оглянувшись к окну, он увидел тесно прижатый к стеклу побелевший Женькин нос и неестественно широко раскрытые испуганные его глаза. – Боже мой, – сквозь зубы простонал Сергей и, оттолкнув Ольгу, выбежал на улицу. Со двора он в одно мгновение вылетел в огород, сорвал за шиворот ослабевшего брата с завалинки и стряхнул его на землю.
– Что ты делаешь! – наклонясь, крикнул он ему в лицо. – Что ты делаешь. Мерзавец… Это гнусно. Ты понимаешь – это гнусно…
Женька лежал распластанный на земле, тупо уставившись в сырое серое небо.
«Вот и все», – подумал, глядя, как расползается, теряя грязные барашки, корявая, подсвеченная солнцем туча. Он не слышал никакого шума, ни шагов Сергея, ни ветра, ни собственного дыхания, понял, что оглох, и не пытался встряхнуться, чтобы прорвать эту непроницаемую пленку, отгородившую его от мира. И лишь когда он увидел высокие колени узких Ольгиных ног, страшное и ясное сознание действительности просторно отрезвило ему голову. Он понял все, о чем они говорили с Сергеем у Ольги, и эта жестокая правда, открывшая ему глаза, казалась непереносимой. Жизнь его теряла силу. Даже в той необходимости встать, пойти, так же разговаривать с братом и матерью не было уже никакого смысла. И само слово «жить» было таким чужим, могучим и уходящим в сравнении с тем, что ему предстояло делать дальше, потому что он терял Ольгу, а с ее уходом распадалось то радужное, пронзительное, свежей горечи чудо, которым был наполнен каждый его день. Он видел, что она склонилась над ним, что-то испуганно говорила, но не слышал, и она быстро, оглядываясь на него, ушла. Потом ему показалось, как что-то шуршит над головой, он поднял глаза и понял, что от ветра шевелится на тополе одиноко скрюченный хрупкий последний лист.
Обедать сели поздно, и к столу вышел свекор. Наталья не удивилась. Обычно еду Андрей уносил к деду в комнату, но перед праздниками семья собиралась вместе.
– Садись сюда, дедок, – показала Наталья у окна и угодливо пододвинула старику стул. Семен хитровато хмыкнул и, глядя на Сергея, осторожно выставил из-под стола бутылку белой водки.
– Это на какие же средства? – рассердилась Наталья. – Не уголь ли ты мне пропиваешь?
– Ну, будет, мать, – вяло успокоил Семен, – не порть кайфу. Кто празднику рад, тот за неделю пьян, правда, сынок? – Он с удовольствием потрепал сидящего рядом Андрея.
– Я дал деньги, мам, – негромко бросил Сергей.
Наталья в сердцах ухватила Семена за жесткий седоватый вихор на затылке.
– Каждый день поливаешь.
Семен охнул от неожиданности и, расценивая трепку за грубоватую ласку, ущипнул за бок, облапил и притянул к себе.
– Что ты меня срамишь при детях-то, каторжник? – испугалась Наталья и жарко, до слез покраснела.
Женька лежал ничком на диване, сказавшись, что упал с сарая, ушиб голову и встать не может. Сергей молча поднялся, подошел к Женьке и взашей вытолкал его к столу.
– Садись. – Он показал ему на стул рядом с собой, но Женька вывернулся и, ощерившись, как волчонок, бледный, горячий, обошел стол и сел напротив старшего брата подле Андрея.
– На ребенке лица нет, – заступилась за Женьку мать. – Какой ты, Сергей… – Она от возмущения даже не смогла найти слово, потом выпалила: – Бездушный. Жалости в тебе ни на грош нет.
Сергей молча взял бутылку и содвинул к себе все рюмки.
– Я сжег карты, – шепнул на ухо Женьке Андрей. – Женя, я сжег их. Только ты молчи, понял? Никому…
– Чего шепчетесь за столом? Каки-таки секреты? – насторожилась мать.
– Ниче мы не шепчемся. – Андрей отодвинулся от брата и деловито спросил: – А мы будем пить?
– Водичку, – съязвила Юлька.
К обеду Наталья натушила картошки с мясом, поставила большую чашку на днях засоленной, еще хрусткой, свежей на вид сочной капусты, нарезала холодного, пахнувшего чесноком сала и, махнув рукой, достала главное свое угощение на завтра – большую банку тихоокеанской селедки пряного посола, которую раздобыла еще в сентябре по случаю и берегла к празднику.
– Я до войны эту селедку ведрами возил, – попробовав рыбу, сообщил Семен. – Тогда с нее жир таял. Возьмешь ее за хвост, а он так каплет. А ваши дети и знать не будут, что такое рыба.
– Узнают, – с полным ртом убедил Андрей, – они ее по биологии изучать будут. Как вымерший вид. Мы же знаем про динозавров.
– Вот-вот, книжками и будете питаться. Вся радость ваша в книжках будет, – сердито подсказала Наталья, – как руки приложить – упаси господи, – только мы, старики, и кряхтим еще, привычные. Ну ладно, мы с отцом по деревням росли. Нас не учили, спрос, так сказать, невелик с нас. Но ведь мы чем жили, то знали. Когда хлеб сеять, когда жать, знали, когда какую траву косить, каку ягоду собрать, как хлеб испечь – все ведь сами умели и знали. Вот спроси у отца, он тебе про любой цветок, про любое дерево расскажет. Дом он этот, считай, один строил, сам, за небольшой помощью, и печь сам клал. А вы че умеете? Че вы знаете? Вам и не жалко ниче. Ни лес, ни птиц, ни травы никакой. Сорвались в воскресенье, вылетели вон в тайгу, надрали, наломали, нагадили – и опять в свои клетушки. За четыре стены. Там ни печь топить, ни воды возить не надо. Не люблю я эти клетушки до смерти. Не пойду туда никогда.
– Нам и не даст никто, мать, – подсказал Семен, – кто нам даст квартиру-то? Чего ты кипятишься, разошлась чего, мать? Давай-ка лучше выпьем.
Выпили все. Мальчишки – воду, взрослые – по рюмке водки.
«Сейчас чего не жить», – грустно подумала Наталья, глядя, как быстро мелькают вилки. Она вглядывалась в лица детей, словно они съехались к ней после большого перерыва. Вот ее семья, люди, для кого она жила, для кого работала, с ними радовалась и плакала. До чего у нее дети все разные. Вроде от одного отца, из одной матери, а по-разному живут и думают и в разные стороны глядят. Нет, видать, несильно в человеке материнское начало, руководит им другая сила, что-то иное, высшее разбивает ее детей на добрых и злых, ленивых и работящих, заставляет их совершать разные поступки, по-своему складывает их судьбы. Всех одинаково учила тому, что знала сама: что надо работать, всегда, всю жизнь, в этом только и правда, а Юлька вон до чего ленива, а сама уже мать. Учила жалеть других: кошку ли, собаку, человека ли – все живое едино. А Андрей недавно кота приблудного повесил на столбе. Говорила, что сила в детях, жизнь. Сергею вон за тридцать, а не хочет дитя своего. Вот ведь, не от матери с отцом, не от яблони, у чего-то другого, каждый у своего учатся, тянутся к тому, узнавая свое по особым, никому другому не ведомым приметам. Как-то еще жизнь у них сложится, как потечет. Ее поколение жило проще, кучнее, воевало, голодало, строило – все познало. И за ними все придется. Выросли без войны, не знали голода, но, пока жив человек, беда за ним тенью, не отстанет, в полный рост покажет свою силу. Вон какого оружия понаделали. Одной бомбы на город хватит. Знать бы да ведать, как их сберечь, защитить, отвести беду от них, как ни устала, а еще бы одну жизнь прожила для этого. Но ведь верила она всегда, как бы чувствовала, что ее мать, им бабушка, не покинула ее совсем в лихолетье, как будто за спиной стояла, даже во сне приходила. Чувствовала вот Наталья, что ее мать и там бережет, так и она, Наталья, не оставит своих детей, не уйдет совсем, в них ее материнское бессмертье.
– А вода живая, – прервал ее мысли Андрей, – в ней те же соли, что и в нашей крови. Особенно в морской воде. Вот если кровь морской звезды заменить водой из океана, то она все равно будет жить.
Семен, запивавший водой картошку, поставил стакан на стол и горделиво повернулся к Наталье.
– А ты говоришь, что наши дети ничего не знают. А? Это тебе не печь класть.
– Это не знания, – холодно оборвал Андрея Сергей. – Это информация. Обвешался ею, как папуас перьями, и сует ее к месту и без места.
– А че я сказал-то? – запальчиво оправдался Андрей.
Сергей не ответил, задумчиво вглядываясь в Женьку.
– Конечно, живая, – желая сгладить холод старшего сына, поддержала Андрея мать. – Раз ею все на земле питается. Все живет ею. Как не живая…
– На земле все живое, – неторопливо сказал Сергей.
– А камни? – возразил Андрей.
– Чему вас только в школе учат! – рассердился старший брат и повернулся к матери.
– Мам, подай соли.
– Жень, ты чего не ешь, сынок? Вот возьми картошки с луком, сало… Ешь, ешь, силы больше будет. Девки любят сильных. Вон у пожарничихи бугаи растут – страсть. А мои все горбыли, будто я вас на сухом хлебе держу!
– Это моя порода, – удовлетворенно заметил Семен. – Мы, Суворовы, сухостои, нежоркие. Я в сорок третьем рядом с хохлом кормился в госпитале. Тот рожу поднаел – будь здоров, а я грамма не прибавил…
«Ох, Вовка, Вовка. – Мать внове, оглядев застолье, вспомнила о горьком своем сыне. И загудело, занялось на сердце. – Сидеть бы тебе за этим столом, рядом с родными. Ведь не хуже других рос. Ладный да памятливый. А теперь сидишь там на холоде да на голоде. Волк, волк, чистый волк, сыночек мой ненаглядный, кровиночка, росточек горьконький. И праздник-то, наверное, не дадут справить. Не достоин, скажут. Не наш, отщепенец». Наталья, не сдержавшись, взрыдала разок.
– Мам, да ты что, мам?!
– Ну, старая. Не дело – праздник портить.
– Не дело, не дело, – быстро согласилась Наталья, вытирая слезы. – Сережа, плесни-ка мне еще глоток.
– С ума сошла, сопьешься, – шутливо встревожился Семен.
– Но на пару с тобой, – шмыгнув носом, ответила Наталья, а сама задумалась.
– За тебя, сыночек. Мать я тебе, Володька. Только выйди ты из лихоты этой. Я тут плашмя лягу, изведусь, а поправлю тебе жизнь. – Наталья до дна выпила и замотала головой.
– Во – мать-то у вас, видали?.. Лады! Тогда и мне плесните.
Женька сидел все время молча, исподтишка оглядывая мать и отца. Он словно впервые увидел, какие они старые. Отец совсем седой, смешно моргает глазами. Когда ставит на стол стакан с водой, то его рука чуть дрожит, чтобы скрыть это, отец сразу прячет руку под стол. И мать, которая никогда не имела для него плоти, но только запах: знал тепло ее рук, живота, когда прижимался в детстве носом к ее переднику, – оказалась почти старухой. Жалость захлестнула его, и еще новое, неведомое ранее чувство – чувство родного дома пронзительно осознал он сквозь жалость. Словно вот он, Женька, открыл глаза и увидел свою семью: мать, отца, братьев, сестру. И он связан с этими людьми какой-то внутренней своей сутью, кровной и неразрывной. Все, что есть в них и в нем заложено, только проявилось по-другому. Он вспомнил, что он знал уже когда-то это чувство в раннем своем детстве, и осознание его тогда было дремотным, ласковым, надежным и постоянным. И какая радость это, и тревога: и дом, и огород, и болото за домом, и заплот в лопухах, и кусты смородины, и крапива в палисаде… Сейчас ему хотелось остаться и жить в этом доме всегда, всю жизнь, и не выезжать отсюда никуда. И Ольга, Ольга…
– Продали бы вы эту развалюху, – словно угадав его мысли, резанул Сергей. – Я бы помог немного, да покупайте кооператив. Сколько можно здесь горбатиться? Поживите по-человечески…
– Да, да, – погрустнела Наталья, – толкуй мне про квартиру. Вот он, – указала она на стены, – тридцать лет простоял. Здесь вы один за другим родились. Здесь ваша бабка померла. Здесь и болели, и плакали, и учились. Как бы вас потом ни мотало по свету, а есть у вас место, из которого вышли и которое всегда приютит вас и обогреет.
– Родовое имение, – улыбнулся Сергей, печально оглядывая стены.
– Да, да. Не смейся. Родовое… Не хлебал еще жизни-то. Не понял. Другие, пока растут, эти клетушки пять раз сменяют. Все лучше ищут. А чего они вспомнят, когда вырастут? Был у них дом? Угол родной? Земли кусочек? Не было. А это тоже для человека много значит.
Все замолчали. Андрей с усердием уплетал вторую чашку картошки, Юлька вылавливала из своей мясо и брезгливо жевала. Свекор спал, откинувшись на спинку стула. Семен суетился, стараясь встрять в разговор, подходила его очередь владеть общим вниманием. Сейчас пойдет разговор о войне бывшей, о том, как он, Семен, ходил с хохлом в разведку, как «языка» брали. О том, как сам Рокоссовский сказал ему: «Молодец, солдат, хвалю за храбрость…» Все эти рассказы с многочисленными, всякий раз другими деталями терпеливо прослушивались за каждым семейным застольем. И тому, кто перебивал отца, Наталья строго грозила ложкой.
– Я вот читал, – чтобы угодить отцу, начал Андрей, – сейчас такие пули придумали с магнитом.
– Это как так? – Семен навострил ухо.
– А в ней такой прибор, вот она ищет человека, чует его. И от нее не спрячешься. Найдет, вопьется и разворочает все внутренности, пока все не смесит, не успокоится.
– Не успокоится?
– Не, пока все…
– Слыхала, мать?
Андрей подцепил на вилку кусок сала, но странная тишина, нависшая над столом, насторожила его. В тот же миг большая деревянная ложка отца с картофельной мокретью влетела ему в лоб.
– Я че сказал? – взвизгнул Андрей. – Я че такого сказал?..
Андрей вскочил и вылетел из дома, Семен резко встал за ним.
– Семен, Семен!.. – Наталья поднялась.
– Да сиди ты, мама, – остановил ее Сергей. – Ничего, полезно. В другой раз прежде, чем ляпнуть, подумает.
– Вот бешеная семейка, – презрительно молвила Юлька. – Раз в год соберутся вместе – и поговорить не могут.
В дверь послышался плаксивый крик Андрея:
– Батя, батя, папа… Ну ты че… Я че сказал-то?..
Наталья вытерла слезу и серьезно посмотрела на Сергея.
– Женя, иди успокой отца…
Наталья боялась этого разговора, она вообще часто ловила себя на мысли, что побаивается своего старшего сына. Но говорить было нужно. Долг ее, материнский, велит.
– Сережа, я хочу поговорить с тобой.
Юлька дернулась уходить, но Наталья властно остановила ее:
– Слушай, ты на таком же положении. Я, конечно, старуха неграмотная, может, никудышняя. Но я мать твоя, сынок. У меня сердце-то болит. Еще такого не бывало, чтобы мать своему дитю худо пожелала. Скажи мне, сынок, что у тебя в семье?
– Мама, – досадливо сморщился Сергей. Но он понимал, что нельзя обидеть мать и отмахнуться от этого разговора. Он понимал, что она долго решалась на него. Но что она могла знать о нем? Он сам-то себя не знал.
Наталья взволнованно вздохнула и ясно посмотрела на сына. Сергей отвел глаза.
Наталья сгорбилась.
– Как знаешь. Вы у меня грамотные. Что ты, что Юлька. Эта тоже убежала от мужа. А что она может? Кабы не мать, то и сынок бы ее с голоду помер.
Юлька зло бросила вилку на стол и плаксиво крикнула, раздувая ноздри:
– Я знаю, что вам не нужна. Мешаю, да? Места вам жалко! Я уйду с Витенькой. Найду квартиру и уйду. Лучше уж в подъезде жить… – плача кончила она и, с грохотом отшвырнув свой стул, убежала. Наталья замолчала. Сергей поковырял вилкой сало и встал. Вернулся Семен. Сел за стол, переводя дух.
– Ну что ты, Сема, – вздохнула Наталья. – Что ты бесишься? Ведь не сам он эти пули придумал. Он только читал про них.
– Не может, мать, таких пуль на свете быть, – тяжело дыша, ответил Семен. – Не может человек так друг дружку губить. В сорок пятом мы что думали, когда ружья бросали? Все. Последняя война. Страшнее уж не бывает. Они вон че, молокососы, говорят. Вон они о чем думают.
– Сема, они-то тут при чем? Чужой дядя где-то опять маракует.
– А ему интересно, да? – не унимался Семен. – Мы их растили, кормили, учили. Вот, скажут, чему их родители научили. Это он про такую смерть, ровно семечки щелкат, говорит. И не призадумается…
– Призадумается, будет срок, – печально ответила Наталья. – Шарахнет над башкой, дак призадумается.
– Ишь, упражняются! А? Мне, поди, в окопе на немца и не снилась такая смерть. Я бы, может, и не пожелал ему такую страсть.
«Милые вы мои старички, – грустно подумал Сергей, разливая вино по рюмкам. – Где же вы у меня так сохранились? Два цвета в жизни: война – плохо, мир – хорошо. Это – добро, это – зло».
– Давай, отец, выпьем. За вас с мамой.
Семен принять рюмку с вином не смог. Рука дрожала. Наталья поддержала руку его. В дом бочком протиснулся Андрей.
– Смойся! – сделал ему строгий знак Сергей.
– Вот так, – внесла свою лепту в воспитание Наталья. – Не мели языком, побрехушка. Раз отцу не нравится, молчи. Привыкай старших слушать.
Андрей обиженно почесал побитый хребет, пошел будить деда.
Выпили.
– Однако спасибо, мама. Засиделись. Устаю я от вашего шума.
Сергей встал, спокойно застегнул костюм и вышел из-за стола.
– Женя, пойдем пройдемся, – приказал он во дворе брату.
– Ну вот – поразбежались все, – обиженно глядя вслед Андрею, уводившему свекра, сказала Наталья.
– Все улетят, – подтвердил Семен. – С нами никто возекаться не будет. Пусть живут. Мы прожили, и они пусть живут.
– Давай-ка допьем ради праздничка.
– Куды!.. Я уж пьянущая.
– Ну дак. Разок бы хоть напилась. Давай, давай за детушек.
Наталья выпила, всхлипнула и прикорнула головой к плечу мужа. Вот, подумала она, и доживет с Семеном век. Давно ли, кажется, расписались в довоенном ЗАГСе на бочке из-под известки. Господи, моложе Юльки была. Как верилось тогда, что жизнь будет счастливой, что сумеет и хозяйство поднять, и семью устроить, и с Семеном ладить. Любила его без памяти. Видный был, веселый, язык хорошо болтался. Это он последние годы сдал, холера напала – пьет, а так ведь все одно, беду ли, радость, – все с Семеном делила. Про все болезни ребятишек, проказы все, что в школе натворят, на улице ли, особенно Володька любил по чужим огородам шастать, со всяким лихом к мужу шла. Все было. И беды и праздники. Богатства-то не было, а праздники были. Стыдно сказать, на смертный час у них и сотни рублей не отложено, говорила ему тысячу раз, да все – поживем, мол, что ты, мать, допрежь смерти – не помирай. Поживешь – так пить будешь! Водка, она не таких быков валила, а на тебя дунь – и протянешь ноги.
– А давай, мать, споем, – предложил вдруг Семен.
– Че это мы с тобой вдвоем и петь будем? Вот завтра народ соберется, и споем.
– Че, закон такой есть – вдвоем не петь? – обиделся Семен.
– Ну, чего споем-то?
– Для начала вот эту, ты ее сильно в молодости любила. – Семен набрал воздуху в грудь, приготовился, подтянулся и вывел:
Ох ты, волюшка вольная,
Воля вольная незаемная…
Наталья чуть отклонилась от него, завела мягкую прядь за ухо и с той печальной серьезностью, с какой пела любимые песни, тоненько и протяжно подтянула:
Не навек ты нам доставалася,
Доставалась волюшка, доставалась вольная…
Женька, спотыкаясь, обжигая воздухом горло, неровно бежал к огородам. У самого забора он упал и с отчаянием оглянулся, уверенный, что Сергей смотрит на него, стоя на открытом, кочковатом месте болота, где они разговаривали. Но до самого леса было чисто, одиноко, не было ни людей, ни птиц, только камыш сухим голышом торчал у озера. Тогда Женька поднялся, медленно пролез сквозь дырку забора и нетвердым шагом пошел к сараю. Забравшись в холодную темноту чердака, он осторожно закрыл дверцу на крючок и повалился в пахучее, отдающее прелой изморозью сено. Сначала он лежал не шевелясь, ни о чем не думая, но потом, горячо почувствовав на лице слезы, не сдерживаясь, заплакал. Он плакал тяжело, с дрожью, подчиняясь жесткой силе, пружинящей его легкое, слабеющее тело. Он не чувствовал ни стыда, ни боли, освобождаясь со слезами от черного груза сегодняшнего дня, жить дальше с которым он был не в силах. Потом ему стало легче, он повернулся на спину и увидел синий свет, который протекал сквозь крышу чердака, и вздохнул. Впервые, словно прорвавшись сквозь дремотный туман, он увидел без прикрас настоящую грубую жизнь, всю разом до колких мелочей. Сейчас и он был один в целом свете, и никто не хотел ни ведать о нем, ни знать, что бушует в его незащищенном сердце. Слезы катились по лицу, солоновато омывая губы. Потом, судорожно всхлипывая, он заплакал опять, но уже легко, не горько, как умел в детстве, вытирая глаза кулаком, вспоминая почему-то то Витеньку, то Юльку, то мать в застиранном платке, стоптанных низких туфлях на больных ногах, вспоминая с той тихой жалостью, щемяще необъяснимой, которую узнал только сегодня. Он так и уснул ненадолго на сене, с кривой улыбкой на распухших губах.
Семен и Наталья собрались в баню, когда на дворе уже было темно. Небо мягко и низко заволокло, видимо, к снегу. Семен, как всегда, шел впереди, из его сумки торчал березовый веник. Наталья же париться побоялась, думая, что устала за день, да еще выпила.
В бане была обычная предпраздничная толкотня, которую Наталья, большая охотница до людей, любила за то, что все бабы, и молодые, и старые, знакомые и незнакомые, равно сидели на лавочках с бельем и вениками и говорили общим кругом, как будто все давно друг друга знают, про вещи, понятные всем и простые. Мылась она недолго, но словно усталость и все нынешние заботы как с водой стекли, оставалось на душе свежее, утешающее волнение, обычное для нее перед праздником. В приемной, где мужики и бабы после бани пьют газировку, Семена не было.
«Запарился, видать», – беззлобно подумала Наталья о муже, потуже поправила платок, ждать не стала, а вышла из бани. Кончился день. Сочно и ярко горели фонари, отсвечивал мокрый асфальт ядовитым фиолетовым цветом. Шел густой крупный и мягкий снег. Машин проезжало мало, но улица была людная, веселая, чувствовалась шумливая желанная приподнятость перед праздником. Она сошла с высокого каменного крыльца и неторопливо подалась к дому.
«Вот и подоспел еще один праздник», – легко подумалось ей. Живешь, человек, работаешь, маешься, других маешь. А пришел праздник – остановись, отдохни, остынь. Это ведь не только отдых – вешка в человеческой памяти. В такой день оглянуться надо назад, в прожитые дали прошедших лет, вспомнить тех, кто жил до тебя и для тебя, так же работал, мучился, ошибался, радовался, добрым вспомнить, незлопамятным, благодарным. И кто с тобой рядом посмотреть, и вокруг себя.
Давно уже живет Наталья, а много ли раз она в небо смотрела, в лесу была не для грибов и ягод, а просто так, по живой земле походить, посмотреть, что и как без человека рождается, растет, цветет и болеет на земле. Разве что в ранней юности, перед жизнью своей, когда ни забот, ни беды за плечами. А как втянулась в лямку, пошла рожать, так суета безликая и мелькала перед глазами. Редко-редко вспыхивает в голове: как река течет, как яблоня цветет на родине, как змея меж травы вьется, вспыхнет и погаснет. Оттого-то и тоска на сердце копится, что некрепкой, временной была связь ее с землей. Мельтешишь, как мошка таежная. Может быть, она и хотела сейчас другую жизнь прожить… Да нет, наверное… Чего Бога гневить, жила Наталья, не было у ней ни беды одинокой, ни праздника. Шестерых родила она, и все шестеро живут как умеют, все подле нее, всем она нужна. В ее дому всегда все прививалось, приживалось и плодилось. Никогда у нее ни кошка, ни собака не погибла, и деревья, которые посадила она, растут, и цветов у нее по осени полно, и огород не пустует. А какое еще бывает счастье, кроме того, как множить и выхаживать живое… Уж, слава богу, одна не жила. Бог даст, и старости не будет одинокой. Кто б из детей ее бросил? Ну не министры. А Сергей вон какой грамотный. В газете работает, одет, квартира. Один раз видела в городе, как с ним мужик раскланивался. Может, других детей родители обеспечивают. Ну да кто одного поднял, его можно до пят золотом осыпать, а с шестерыми-то… Зато всем жизнь дала… во как – послаще золота будет. Наталья почувствовала знакомую ломоту в ногах, остановилась передохнуть. «Лишь бы не слечь», – подумала она. Хоть как, а на своих ногах до могилки топать. Распускаться надо меньше, нельзя жалеть себя.
– Ходи да топай, – вслух сказала она себе и пошла.
Конечно, нервная она, жизнь. Наталья вспомнила сегодняшнего Семена и пожалела его. «Совсем не берегу мужика, – подумала она. – Психоватый он, всегда был психоватый. А как же. Войну до Берлина прошел. На семью тянулся, тоже не пожалуешься. С полным правом скажешь – за мужиком жила. Конечно, иной раз вот психанет. Ишь, как его заело за обедом. Мужичье вы, все мужичье. Дали бы власть бабам, матерям – и никакой войны бы не ведали. Потому что одна только мать знает, сколько стоит человек. У нее расчет с этим миром по другим путям ведется».
Она и не заметила, как подошла к дому. Вошла, плотно прикрыв двери. Свет в зале горел, Сергей с Андреем играли в шахматы, Юлька лежала в постели с мальчишкой и легонько щекотала ему грудь, тот захлебывался от смеха и замирал, ожидая еще.
– Нашла игрушку, – недовольно сказала Наталья, снимая с головы полотенце. – Юлька, я кому сказала, так до смерти защекотать можно.
– Мам, народу много? – спросила Юлька.
– Много. Перед праздником когда мало было?
– Я пойду сейчас тоже.
– Ну, иди, – подумав, ответила Наталья. – Грудь не застуди после бани. Возьми еще полотенце, обмотаешь потом сухим. А где Женька?
– Спит, – сказал Андрей.
– Чего так рано?
– Упал он, – ответил Андрей, не поднимая глаз.
– Откуда?
– С чердака.
– Вот еще! Сроду не падал, а тут упал.
Она прошла в детскую, увидела ничком спящего Женьку, попыталась разбудить, подняв голову и тревожно вглядываясь в изменившееся, измученное лицо сына. Женька заворочался, что-то забормотал, но не проснулся, спал, съежившись, сиротливо прижав руки к подбородку.
– Как же это он так упал? – спросила Наталья. – Может, с головой че?
– Ничего, до свадьбы заживет, – ответил ей Сергей, не отрывая глаз от шахматной доски.
«Придется править голову, – подумала Наталья. – Вот наказание господнее с ним». Она вздохнула и пошла на кухню пить чай.
Ночью Наталья встала посмотреть тесто. Оно поднималось пышно на печи, уже вылезало за края. Подбив его, Наталья заметила, что дверь на кухне не закрыта на крючок.
«Забыли, что ли», – подумала она и, чтобы проверить, вышла.
Ночь стояла вызвезденная, с крепким тонким морозцем. Серебряные тенета блистали на крышах и заборах, сухим огнем пробегали по болоту. Далеко было видно под крутым месяцем, как мерцает ледок на озере. Наталья увидела открытые настежь ворота и вышла на улицу. У дома Андреевых на невысокой лавочке одиноко курил Сергей.
– Ты чего, сынок? Что ты? – жалостливо спросила мать, подходя. Сергей вздрогнул, резко бросил окурок, встал.
– Да ничего, мама, – откашлявшись, ответил он и оглянулся на черные, с неприкрытыми, облупленными ставнями окна андреевского дома.
– Видать, ты серьезно надумал, – грустно сказала Наталья.
Сергей поправил платок Натальи, туже подтянув воротник телогрейки, вдохнул и неожиданно, обеими руками взяв ее маленькую легкую голову, поцеловал в лоб.
– Да не покойник я, – сказала Наталья.
Сергей тогда поцеловал ее в щеку и тихо сказал:
– С праздником, мам. Иди, я сейчас буду.
Далеко внизу лучились полные жалости глаза матери. Она стояла худая, маленькая, как девочка, в старой, продранной местами телогрейке, и ее запрокинутое вверх, к нему, родное, круглое лицо было живо такой робкой детской доверчивостью, любовью, желанием понять его и помочь ему, что он невольно дрогнул сердцем.
– Иди, мам, простынешь, – тихо повторил он и осторожно отвел мать от себя.
Женька слышал, как встал, оделся и вышел из дому Сергей. Он хотел полежать немного и выйти за ним, но услышал, как завздыхала, зашлепала босыми ногами по полу мать. Потом тоже оделась и вышла. Женька слышал сухое дыхание Андрея, который жался к нему, видимо, мерз и что-то переживал во сне, вздрагивал. Женька думал сейчас, что Сергей пошел к Ольге, и что она выйдет к нему на лавочку, и что брат, холодный, высокомерный человек со скользкими пальцами, будет обнимать ее и говорить то, что знает только он и что только он, Женька, выстрадал для нее. Он почувствовал всю силу своего несчастья, и как оно давит на душу, и некуда деваться, и нет сил терпеть.
Он встал, залез в отцовы сапоги, надел его бушлат и вышел во двор. Калитка была открыта, но в ограде никого не было. Он пошел к своему чердаку, но влезть туда побоялся. Наталья была где-то здесь. Сел на бревнышко в огороде. Ночь была велика, просторна, с ароматом предзимнего морозца. Под зелеными, чисто промытыми сколками звезд и под ясным серпом месяца и серебристым спокойным полукругом голубоватого света вокруг него было так хорошо различать и белые сухие головки камыша, и блесткий ледок на озере, и подрубленную морозом вялую щетину ковыля, и ворону, стывшую на чешуйчатом, мерцавшем паутинным узором тополе. И все, казалось, видел он и все понимал в этой царственной, живой, осязаемой красоте природы, и сама ночь, могучая, чуткая, высокая, с лунным высверком, тоже слушала и понимала его.
Неужели я не спасу этого мира, – вдруг горько подумал Женька. – Неужели! Тогда зачем я? Зачем я знаю, и вижу, и слышу все это? И что мне делать теперь? Что же делать мне теперь?»
Он услышал лязг калитки и шаркающие старческие шаги матери, сжался, вздрагивая, сдерживая внутри горячую близкую, знакомую уже волну плача.
Сергей глядел в спину матери и печально думал, что никогда в жизни, даже в детстве, он так ни на кого не смотрел, да и не знал он никогда вот такой глубокой, горьковатой, жалостливой, полной любви. И он один сегодня, перед праздником, совсем один, молодой еще, здоровый, как ему казалось, уже знавший все, просто не понявший, как стать счастливым. И эта простая мысль о счастье досадливо раззудила ему сердце. Ведь она, мать его, была же счастливой, ведь сколько силы, сколько жизни в ее глазах. Он ярко представил себе завтрашний праздник, каких немало знал в доме, гудящий, многолюдный, вспомнил жестковатый, неровный говор гостей, горьковатые, молодые, бесконечные их воспоминания, их песни, их шутки и где-нибудь на кухне, в закутке, над кастрюлями чистое, ко всему участливое лицо матери, готовое заплакать от полноты радости, оттого, что у нее в доме за сытным столом живые, здоровые дети ее, друзья ее, праздник ее. Он вдруг понял, что завидует ей, стыдливо хохотнул про себя. Но выражение лица его было серьезно и строго. Устало опустившись на скамейку, Сергей взглянул на холодное, темное Ольгино окно, подумал, что и ей, Ольге, любившей его, он не принес счастья. А он, Сергей, считал, что воспитал Ольгу. Сергей вынул сигарету, медленно размял ее, закуривая.
«Выйдет она или не выйдет?» – Он словно прислушивался к себе, стараясь услышать сквозь настороженность ожидания хоть немного того молодого волнения, которое должен он испытать перед свиданием. Он ничего не услышал, зато вдруг вспомнил, что ведь он видел мелькнувшее тогда в свадебной толпе горящее, исступленное, с сухими громадными глазами лицо соседки, но отвернулся и сразу забыл о ней. Вспомнил перекошенное от непосильной для подростка ненависти Женькино лицо во время сегодняшнего разговора, как тот крикнул ему, обороняясь дрожащей рукой, словно ждал удара:
– Я тебя ненавижу! Ты удав, противный! Я тебя ненавижу!..
«Бедный мальчик, – грустно подумал Сергей. – Я так не рос. Я хоть мечтал сбежать в Америку и стать президентом».
Сергей поплотнее укрыл шею воротом кожаной куртки и посмотрел на лунную дорожку на льду незаснеженного озера. Вон клочок болотистый, а какие травы тут родятся! Как-то из любопытства хотел список составить, да куда там – и двух десятков видов не распознал. Как страстно, щедро прет из каждого пятачка свободной земли, да что там, бетон в городах пробивает слабая эта на вид и гнучая растительность – трава. Да, сладка жизнь. Сергей поежился, бросил окурок, посмотрел еще на безответное окно соседки и в который раз сегодня с холодной обидой, уязвленно подумал, что жизнь обманула его…
Наталья, дойдя до ограды, не закрыла ворота, а остановилась постоять чуток. «И чего ему неймется? – печально подумала она о Сергее. – Тоже счастье ищет. Где оно, человеческое счастье-то? Вот он – праздник, ради него вершилось, строилось, матерело. Сколько жизней, сколько крови. Шли ведь на смерть, не оглядываясь. А как подумаешь – для чего? Да чтоб люди жили проще, не убивали бы друг друга, не мучили, чтобы ясно жили, светло, как дети, чтобы ладили меж собой, ведь только друг от друга да от земли счастье-то. И сколько еще придется понять людям, помаяться, сколько еще строить да ломать, обижать и обижаться, чтобы научиться жить. Просто жить… Вон ночь какая. Постоять только чуток, подышать да на небо посмотреть, сколько радости». Она вздохнула и, оглядываясь, заметила, как прозрачно подымается дымок из дома Андреевых. Ишь, дома холодные стали какие. По ночам и то подтапливать приходится. Их как в тридцатые годы понастроили, так до сих пор без ремонту и живут. Слабое дерево, а дюжит, иной раз крепче камня стоит. Ну ничего. Мы выстроили, мы вырастили. Кого мы вырастили, те уже других растят. А те уж как поднимутся, пусть сами и строят. Им уже виднее будет, как жить и зачем жить. Те уже сами разберутся…