Осенью 1914 г. немецкие войска оккупировали 10 богатейших департаментов Франции и шли к Парижу. После битвы на Марне французы остановили их наступление, но отвоевать занятые врагом департаменты не смогли. В 1917 г. немцы, как и осенью 1914 г., находились в 80 км от столицы. Линия фронта в течение всех лет войны пересекала территорию Франции.
В этих условиях война требовала от Франции максимальной мобилизации всех сил и ресурсов, она уносила у нее больше, чем у других стран, человеческих жизней. 20 % всего населения (в деревнях — более 60 % всех взрослых мужчин) было в годы войны мобилизовано. Более миллиона французских солдат к весне 1917 г. погибло и пропало без вести.
Франция, как писал Ллойд Джордж, «истекала кровью». Она еще «держалась на ногах… но временами уже покачивалась»{150}.
Экономика страны пришла в упадок. Оккупированные немцами северные департаменты были богатейшими во Франции. В канун войны они давали 60 % всего французского чугуна и стали, почти половину угля, 20 % пшеницы, более половины сахарной свеклы. В первые два года войны потеря продукции этих департаментов еще как-то компенсировалась усиленным экспортом из Англии и Америки. Работа гражданской промышленности сокращалась, но военные предприятия создавались заново (или расширялись по заказу правительства, а нередко и на его средства) в Южной и Юго-Восточной Франции, в частности в бассейне Луары, в Сент-Этьене. Рабочих туда свозили из окрестных городов и деревень. Они жили в отрыве от семей, в переполненных фабричных казармах, бараках, питались всухомятку. С затяжкой войны они все более открыто выражали свое недовольство.
Со второй половины 1916 г. в странах Антанты остро стала сказываться нехватка морского транспорта, а с началом 1917 г., с объявлением Германией «тотальной» подводной войны, ввоз заморских товаров во Францию и вовсе затруднился. Промышленность, даже военная, все более страдала от нехватки топлива и некоторых видов сырья.
Недостаток рабочих ощущался даже острее, чем недостаток угля и металла. Он лимитировал, в частности, рост авиапромышленности, в которой было чрезвычайно заинтересовано военное командование{151}. От нехватки рабочей силы задыхалось сельское хозяйство, которое правительство тщетно пыталось спасти, посылая на сельскохозяйственные работы школьников, заставляя солдат обрабатывать заброшенные земли.
Свою внутреннюю политику французское правительство с первых дней войны проводило под лозунгом «священного единения». Это не помешало ему в тревожные дни августа 1914 г. издать закон, объявлявший всю страну на осадном положении. Железные дороги, почта, телеграф, полиция контролировались военным командованием. Военные власти получили право обыскивать дома частных лиц, изымать оружие, запрещать собрания. Был распущен без указания срока созыва парламент, введена жесточайшая цензура печати.
От газет требовалось «публиковать все, что может разжечь национальное чувство в стране», и умалчивать обо всем, что может страну «встревожить и взволновать»{152}.
Правительство покорно выполняло указания военного командования, и во Франции— не только в департаментах, объявленных военной зоной, но и в глубоком тылу — установилась фактически диктатура военных.
Рабочее законодательство, завоеванное пролетариатом десятилетиями упорной борьбы, считалось если не юридически, то фактически аннулированным войной, и предприниматели пользовались этим, чтобы снижать жалованье рабочим. «Нет больше прав у рабочих, нет законов о заработной плате, есть только война», — заявил военный министр А. Мильеран делегации металлистов, выразившей протест против невыносимо тяжелых условий труда{153}.
Когда война приняла позиционный характер и военная угроза, нависшая над Францией, несколько ослабела, страна начала постепенно возвращаться к конституционному образу управления, но медленно, наталкиваясь на сопротивление реакционных сил — так что остатки «исключительного режима» первых месяцев войны даже на последнем ее этапе во Франции сохранялись.
Парламент с 1915 г. собирался регулярно, но военные власти сдавали свои позиции в управлении страной весьма неохотно. Правда, осенью 1915 г. они кое-как примирились с тем, что «штатское» министерство внутренних дел взяло охрану общественного порядка в стране в свои руки, но закон об осадном положении и в 1917 г. отменен не был. И хотя наиболее суровые его статьи не проводились в жизнь, но возможность того, что они будут в жизнь проведены, как дамоклов меч висела над народными массами Франции.
По мере того как в стране все острее сказывалась нехватка рабочей силы, номинальная заработная плата рабочих военных предприятий росла, но реальная их зарплата неизменно оставалась ниже довоенной. Об отмене войной рабочего законодательства предприниматели в 1915–1917 гг. говорить избегали, но 400 тыс. женщин, занятых в военной промышленности, и в 1917 г. работали наравне с мужчинами по 10–12 часов в сутки, часто без выходных, часто по ночам. Столько же примерно солдат, откомандированных из армии для работы на военных заводах, могли быть за любую провинность, и прежде всего за участие в стачке, возвращены на фронт или отданы под суд военного трибунала.
Границы, в которых должна была во Франции проводиться политика «священного единения», оказались, как видим, достаточно узкими. Но политика эта была правящим классам нужна, и она проводилась. Ярым поборником ее являлся министр внутренних дел радикал-социалист Луи Мальви.
Характеристики и оценки, даваемые Мальви современниками и историками, противоречивы. Его называют и крупным и средней руки государственным деятелем. Говорят о нем как о «славном парне», которому Совет министров, зная его любезность и такт, поручал улаживать самые щекотливые вопросы. И говорят о нем (его политические противники) как о холодном интригане, умело проводившем несколько политических интриг одновременно.
Единственное, что не вызывает у знавших Мальви сомнения, — его приверженность либеральному методу управления. В годы первой мировой войны Мальви старался, как он пишет в своей книге, дать Франции «максимум свободы, совместимой с интересами национальной обороны»{154}, и прибегать «к насилию и жестоким мерам, лишь исчерпав предварительно все другие способы воздействия»{155}.
Практически это значило, что Мальви разрешал рабочие собрания, если они носили «строго корпоративный» (т. е. неполитический, неантивоенный) характер, и что он лишь «в крайних случаях» давал своим сотрудникам санкцию на обыски в помещениях синдикатов (профсоюзов) и на аресты профсоюзных лидеров. Он предпочитал добиваться договоренности с ними.
Конечно, мягкость режима, установленного Мальви, не следует преувеличивать. В стране в бытность его министром внутренних дел были проведены сотни обысков, арестов, многие и многие противники войны брошены в тюрьмы. Политика «священного единения» не мешала Мальви насаждать на крупных предприятиях — подвидом рабочих — агентов охранки, так же как не помешала ему предписать префектам обращаться к военным властям во всех случаях, когда задуманная рабочими демонстрация или стачка представлялись им опасными для общественного порядка, а уговорить организаторов рабочего выступления отказаться от своих планов не удалось. И все же режим Мальви был мягче, чем если бы министр выдвигал на первый план «политику насилия», мягче, в частности, чем в Германии и Австро-Венгрии.
Стоит привести отзыв Ромена Роллана: «Ни Бриан, ни Рибо, — писал он 18 июня 1917 г., — не дошли еще до такого наглого самоуправства, до какого дошел граф Штюргк[8]. Мы, благодарение богу, еще не видели у себя служащего… приговоренного к смерти за перепечатку и распространение антивоенных стихов (уже опубликованных в газетах), как это произошло в мае 1917 г. с Карлом Лангером из Фрейвальдена»{156}.
В военной промышленности, в которой в 1917 г. было занято более полутора миллиона рабочих, рука об руку с Мальви и «в духе Мальви» действовал министр вооружения социалист А. Тома. Он способствовал организации на военных предприятиях потребительских кооперативов, рабочих столовых и т. п. При министерстве вооружения появились комиссии: жилищная, продовольственная, условий труда. В них наряду с хозяевами входили также и представители рабочих синдикатов (профсоюзов).
Все это были не бог весть какие нововведения, но Тома не стеснялся на их основании говорить о некоем «военном социализме», который он якобы вводит на предприятиях.
Его демагогия имела успех у отсталых рабочих и у многих буржуа. Ш. Моррас — лидер французского «интегрального национализма», монархист и один из самых реакционных политических деятелей Третьей республики— не скрывал своей симпатии к «социалисту». Он особенно ценил Тома за то, что «ни идея классовой борьбы, ни утопия социального равенства не ограничивают его горизонта»{157}.
В феврале 1917 г. Тома издал циркуляр об учреждении на больших военных заводах института делегатов ателье (цехов). Предполагалось, что делегаты станут связующим звеном между рабочими и хозяевами и помогут последним предупреждать стачки.
Скажем, забегая вперед, что Тома начал усиленно насаждать делегатов цехов на предприятиях летом 1917 г., по возвращении из России, куда он ездил уговаривать русских рабочих продолжать войну. Очевидно, он рассчитывал теперь посредством этой пародии на рабочее самоуправление нейтрализовать революционизирующее влияние русских событий на французских рабочих. В циркулярах, им изданных, заботливо предусматривались меры, призванные «обезвредить» делегатов. Так, первоначально предполагалось, что делегаты станут выбираться рабочими по указанию хозяев или даже назначаться хозяевами. Когда это вызвало протесты рабочих, Тома дал им право свободного выбора делегатов. Но вскоре после этого он издал новый циркуляр, в котором говорилось, что если делегат будет «злоупотреблять своим авторитетом» и вообще «действовать вразрез со своей ролью примирителя»{158}, то даже чин делегата не спасет его от отправки на фронт.
Однако рабочие не мирились с подобными установлениями. Они стремились превратить делегатов в подлинных выразителей своих интересов. Хозяева, напуганные событиями в России, видели в делегатах ателье чуть ли не подобие членов «русских Советов». Вокруг института, задуманного как орган «социального примирения», разгорелась отчаянная борьба.
Лила воду на мельницу Мальви и оборонческая пропаганда французского правительства, прессы (в том числе и социалистической «Юманите»). Оккупация части французской территории немцами позволяла им всем представлять французскую буржуазию — одну из застрельщиц мировой войны — невинной жертвой агрессии: «мы обороняемся», «на нас напали», «мы боремся за освобождение нашей территории». Моррас и вовсе заявил, что Франция «борется за свою независимость»{159}.
В первые годы войны, пока военное истощение Франции и порожденная войной экономическая разруха еще не успели полностью сказаться, народные массы верили буржуазной пропаганде. Они были настроены оборончески, и политика «священного единения» приносила буржуазии свои плоды. Стачки происходили редко, а те, что происходили, представляли собой мелкие, непродолжительные, строго локализованные конфликты. Во Франции царило внешнее спокойствие.
Но в январе — феврале 1917 г. прошли упорные и длительные стачки на военных предприятиях. Одна из них, в Роанне, в которой участвовало более 6 тыс. человек, сопровождалась демонстрациями против войны. Она «приняла характер мятежа»{160}.
Весна 1917 г. была запоздалой и холодной. В ряде коммун, в частности в промышленных коммунах Верхней Саонны, не хватало хлеба. В очередях за продуктами и топливом, затемно выстраивавшихся на улицах французских городов, раздавались мятежные возгласы, над головами торговцев, как писала газета «Тан», «сгущались тучи» народного гнева{161}. Начались погромы продовольственных лавок и угольных складов.
В первые дни после свержения русского самодержавия во Франции, как и в других странах Антанты, была пущена в оборот (она продержалась недолго, события не замедлили ее опровергнуть) правительственная версия о том, что революция в России совершена ради более энергичного ведения войны. Усиленно муссировалось также сравнение русских событий с французской революцией конца XVIII в.[9]
Империалистическая война, продолжения которой французские буржуа ожидали от русского пролетариата, приравнивалась ими к освободительным войнам французского Конвента.
Французское правительство, палата депутатов, сенат, руководящие органы политических партий (в том числе и социалистической) выступали с цветистыми приветствиями Временному правительству и «благородной русской Думе». За их славословиями крылась, однако, тревога: не возьмут ли в России верх силы, выступающие против войны? Тревога росла, и, как писала газета «Эвр», каждое утро французы, разворачивая свою газету, спрашивали себя: «Что же в конце концов из всего этого (т. е. из русской революции. — К. К.) получится?»{162}
Правящие круги боялись заключения Россией сепаратного мира. Боялись революционизирующего воздействия русских событий на французский народ, и некоторые, как и в Англии, пытались бороться с этим воздействием, противопоставив революции реформу. «У нас пет более во Франции Бастилий, которые надо разрушить (т. е. нам не нужна революция. — К. К.), но нам предстоит осуществить большую программу реформ». Их «требуют обстоятельства», читаем мы в «Информасьон»{163}.
Все же голоса сторонников буржуазно-демократических реформ звучали во Франции весной 1917 г. слабее, чем в Англии, или, как увидим, в Италии. Возможно, их заглушала цензура.
Уже со второй половины марта 1917 г. рабочие собрания начали принимать восторженные резолюции, приветствовавшие «торжество революционной борьбы в России»{164}.
1 апреля 1917 г. в Париже состоялся большой митинг в честь русской революции — едва ли не первый массовый митинг во французской столице с начала войны. Задуманный его организаторами, руководителями буржуазной Лиги прав человека, как «патриотическая демонстрация», он должен был обратиться к русским рабочим с призывом продолжать войну. Митинг всячески заранее рекламировали, о нем сообщали газеты и т. п. Пришли на него 5 тыс. (по некоторым данным, 6 тыс.) человек. Среди них были русские эмигранты, французские солдаты, буржуа, много кадровых парижских рабочих. С трибуны выступал «цвет» французского и международного социал-шовинизма: Э. Вандервельде, Л. Жуо. Но «патриотической демонстрации» не вышло. В ответ на воинственные речи аудитория требовала мира, улюлюкала, свистела, кричала: «Да здравствует русская революция!», «Долой войну!»{165}
К широким массам французского народа понимание русских событий как «революции мира» и как стимула к борьбе за мир пришло несколько позднее, после краха надежд, связанных с наступлением генерала Р. Нивелля.
Готовя в первые месяцы 1917 г. это наступление, французский главнокомандующий не скупился на обещания. Он предрекал молниеносный прорыв немецкого фронта, освобождение оккупированных врагом департаментов, мир победоносный и скорый. На фронте командиры получили приказ «разогреть» свои усталые войска перспективой близкой победы. Они говорили солдатам, что те врежутся во вражеские части, как «нож в масло»{166}. В тылу даже глава правительства А. Рибо счел возможным, выступая в палате депутатов, намекнуть на близкую победу: «Я надеюсь, я не могу ничего предсказывать, но я надеюсь, что наши усилия приведут, наконец, к окончанию этой ужасной войны»{167}.
Истомленная войной страна впитывала в себя подобные заявления и обещания, как иссохшая земля воду. В Париже, в провинции ждали близящегося победного конца войны. Но, начавшись 16 апреля 1917 г., наступление генерала Р. Нивелля уже через час закончилось провалом. Как известно, оно принесло гибель многим десяткам тысяч французских солдат.
Для живших радостной надеждой французской армии и тыла это было большой силы моральным шоком. «Все сияние лазури не сделает светлее эти дни. Неудача последнего наступления и разочарование в нем давит ужасным грузом на страну», — писал 3 мая 1917 г. известный французский писатель А. Жид{168}. «Тревожные события держат нас за горло. Я запретил себе говорить об этом, но я не могу думать ни о чем другом», — занес он в свой дневник двумя днями раньше.
Теперь путь для понимания широчайшими массами французов необходимости борьбы за мир был в значительной мере расчищен. Ответом французского народа на события во Франции и в России стали стихийно вспыхнувшие[10] стачки в тылу и восстания во французской армии в мае — июне 1917 г.
Массовые выступления французских солдат начались 17 апреля 1917 г., т. е. назавтра после «бойни Нивелля». В последующие недели они шли учащаясь, и с 28 мая по 7 июня 1917 г. во французских воинских частях вспыхивало в среднем по 7 восстаний в день, а 2 июня их произошло 17. Со второй декады июня кривая солдатских восстаний пошла вниз, и в конце 1917–начале 1918 г. они вовсе прекратились.
В общей сложности количество солдатских выступлений достигло 250. Две трети всех французских воинских частей оказались в большей или меньшей степени втянутыми в солдатское движение протеста. Не менее 40 тыс. (а по другим данным, и все 100 тыс.) солдат активно участвовали в нем{169}.
Солдатские мятежи вызвал сложный комплекс причин: усталость солдат после трех лет войны, тяжелейшие условия окопного быта, крах надежд на скорое заключение мира (в случае удачи наступления генерала Нивелля) и т. п. Воздействие на бунтовщиков «русского примера» (как событий в самой России, так и восстания русских частей во Франции) не вызывает сомнений и подтверждается многочисленными свидетельствами современников и документами эпохи. «Усталость, задержка отпусков, — перечислял Г. Эрве, социалист в прошлом и ярый шовинист в настоящем[11], причины солдатского недовольства, — все это ничего бы не значило без этой дьявольской русской революции… Я получал письма от храбрых ребят с фронта. Они серьезно полагали, что надо во Франции сделать революцию, как в России. Комитет рабочих и солдат! Эти слова имели для них магическое значение»{170}.
В окопах циркулировали листы с подписями в пользу создания французских комитетов рабочих и солдат. В письмах солдат с фронта говорилось, что «русские указывают путь, которым надо следовать». Генерал Франше д’Эспере признавал в частном письме, что русская революция служит солдатам образцом, а П. Пенлеве, описывая восстание, которое он считал типичным, писал, что одни его участники, бунтуя, ругают своих командиров, другие — восхваляют идеи русской революции и пример русских солдат.
Большинство солдатских выступлений длились день-два, а то и несколько часов. Некоторые затягивались на четыре-пять дней, на неделю. Чаще всего бунтовщики отказывались идти на передовую и участвовать в наступлении. Но нередко солдаты выдвигали политические требования, поднимали красное знамя и пели «Интернационал».
В страшную для правительства Франции первую неделю июня политический, антивоенный характер солдатских мятежей проявился с особой силой. В эти дни солдаты, бунтуя, кричали не только «Долой войну!», по и «Да здравствует русская революция!». Они собирались на сходки, избирали по образцу русских комитетов рабочих и солдат свои солдатские комитеты и вступали в контакт с другими восставшими частями.
Именно в первые дни июня солдаты предприняли известную попытку пойти на Париж и заставить правительство заключить мир. Их остановили, двинув против них кавалерию.
Одновременно с восстаниями в действующих частях проходили антивоенные выступления солдат-отпускников в поездах и на вокзалах. Освободившись на несколько дней от офицерского надзора, солдаты чувствовали себя вырвавшимися на свободу. Они били стекла вагонных окон, ломали вагонное оборудование, кричали: «Да здравствует мир! Да здравствует Россия!» Справиться с ними офицерам было нелегко: солдаты освобождали своих товарищей, если полиция решалась тех арестовать, нападали на жандармов, и дело доходило подчас до кровопролития. Так, цензор П. Оллар вспоминает: «Серьезные волнения, приведшие к человеческим жертвам, произошли 10 июня на вокзале Сен-Жермен де Фос. Эти новости цензура задерживает, но они просачиваются»{171}. Волнения отпускников вспыхнули в 119 поездах и на 130 вокзалах, в том числе и особенно на парижских{172}.
Подавление солдатских выступлений связано с именем А. Ф. Петена. 29 апреля 1917 г. он был назначен начальником генерального штаба, а 15 мая — главнокомандующим французской армией. Выступая вскоре после этого перед членами французского правительства, он заявил, что для «успокоения» армии надо преподать примеры жестоких расправ в каждом взбунтовавшемся полку и что «первое впечатление террора необходимо»{173}.
Имеется достаточно данных о том, какими способами маршал Петен создавал «впечатление террора». Восставших солдат полагалось предавать суду военного трибунала. Но нередко их расстреливали (без всякого суда) на месте. Были и случаи децимирования (т. е. расстрела каждого десятого) восставших воинских частей. Иногда командир честным словом гарантировал «бунтовщикам» жизнь. Они сдавались, и их казнили. Бывало и так, что командир «усмиренной» части, не имея возможности расправиться с полком или всей ротой, сам «назначал» зачинщиков из числа неугодных ему солдат. «Вот этот, — говорил он, — этот, этот и этот».
1 июня Петен явочным порядком запретил предварительное расследование дел, рассматривавшихся военными трибуналами. В последующие дни было ограничено, а для присужденных к смерти и вовсе отменено право апелляции к высшей судебной инстанции. Президент французской республики отказался в пользу Петена от принадлежавшего ему по конституции права помилования приговоренных к смертной казни.
Военные трибуналы решали теперь судьбу «бунтовщиков», не собрав о них предварительных данных, без свидетелей, без документов. Командиры воинских частей, при которых трибуналы работали, всячески «нажимали» на их членов, требуя вынесения суровых приговоров. Смертные приговоры должны были приводиться в исполнение немедленно по получении телеграфной санкции Петена. Дамоклов меч навис и над теми офицерами, которые не проявляли, по мнению главнокомандующего, должного пыла в репрессиях. «Есть офицеры, — писал Петен 8 июня 1917 г. в циркуляре, адресованном командирам французской армии, — которые скрывают от своих начальников признаки дурного настроения, царящего в их полках. Другие не проявляют, респрессируя, должной инициативы и энергии». Между тем «инерция равносильна соучастию» — и генерал-аншеф решил «наложить на малодушных все необходимые санкции. Он, наоборот, поддержит своим авторитетом всех тех, кто проявит силу и энергию в репрессиях»{174}.
Действовать одним только методом террора, и тем более долго, было, однако, опасно. Это грозило всеобщим взрывом. Военный министр Пенлеве, соглашаясь под нажимом Петена со всеми основными его требованиями, «умолял» в то же время главнокомандующего быть умеренным{175}. Даже такой заядлый сторонник «твердого курса», как Р. Пуанкаре, просил Петена проявлять гуманность, «дабы не поселить в душах солдат уныние и злобу»{176}.
Петен и сам не мог этого не понимать. Соединение мер устрашения с мелкими поблажками и уступками солдатам составляло основу его концепции «успокоения» армии. 2 июня, в разгар солдатских восстаний и кровавого их подавления, он распорядился, чтобы командующие корпусами лично следили за подготовкой поваров для походных кухонь, 9 июня потребовал от министра продовольствия увеличить отпуск свежих овощей для армии. Были улучшены бытовые условия для отводимых с передовой на отдых воинских частей, спешно даны индивидуальные отпуска тем солдатам, которые их своевременно не получили.
Для солдат, уезжающих в отпуск, теперь формировались скорые поезда, открывались на перевалочных пунктах столовые, табачные киоски. Были призваны на помощь благотворительные учреждения, и светские дамы с очаровательной улыбкой протягивали утомленным отпускникам даровую чашку кофе. Одновременно на большие вокзалы были введены усиленные отряды полиции и жандармов, были арестованы многие «подозрительные штатские».
С конца июня антивоенные выступления солдат-отпускников стали происходить реже. В июле они вовсе прекратились.
Движение пошло на спад. Но правящая верхушка остро чувствовала неполноту и непрочность достигнутого «замирения». Пункаре находил, что в армии затишье, но она напоминает «воду, которая спит»{177}. А. Ферри, видный член палаты депутатов, посетивший летом 1917 г. многие воинские части, считал, что в армии «огонь таится под пеплом»{178}.
Петен признавал (в строго приватной беседе), что, хотя ему и удалось, как он полагал, улучшить моральное состояние армии, оно «может снова быстро измениться»{179}.
Теперь, когда были «преподаны устрашающие примеры», Петен охотно множил либеральные мероприятия и охотно выступал в роли «доброго отца» своих подчиненных. Он чуть ли не ежедневно посещал ту или иную воинскую часть, беседовал с офицерами, а иногда и с солдатами, награждал орденами одних, одаривал табачком других.
Во второй половине июня, когда волна солдатских выступлений спала, в армии было восстановлено во всей полноте право апелляции, президент республики вернул себе право помилования солдат, приговоренных к смертной казни. Однако даже и поздней осенью 1917 г. система французского военного «правосудия» не была еще свободна от «исключительных мер» весны и лета.
«Это недопустимо, чтобы защитник солдата, представшего перед судом военного трибунала, назначался прокурором. Это беззаконие и это недопустимо, чтобы этому защитнику не давали времени даже на то, чтобы посмотреть досье, и чтобы он не имел возможности общаться с обвиняемым, но таков режим в настоящее время», — говорил в палате депутатов республиканец-социалист Поль-Меньо{180}.
Вопрос о России занимал в петеновской схеме «успокоения» армии особое место. Генерал-аншеф утверждал, что едва ли не главной причиной солдатских волнений явилось то, что французская пресса слишком много писала о русской революции. Она должна была освещать русские события «avec discretion» — «с умеренностью», и ей вовсе не следовало доводить до сведения французских солдат, что в Петрограде создан Совет рабочих и солдатских депутатов, что в частях русской армии работают солдатские комитеты и что русские солдаты не должны более отдавать честь офицерам{181}. Петен хотел, чтобы военная цензура — и без того чрезвычайно суровая во Франции — действовала еще строже и печать прекратила «разговоры о России».
В политических кругах не все (даже сторонники Петена) с этим соглашались. Эрве, например, предпочитал спекулировать на симпатии французских солдат к русской революции. От наших пуалю (солдатиков) «можно еще многого добиться, несмотря на их усталость, — заявлял он. — Надо только сказать им, что судьба русской свободы зависит частично от них»{182} (ибо нельзя позволить немцам разгромить Россию).
Однако Пенлеве, в чьих руках находилась цензура, отступал перед натиском Петена. В июне 1917 г. цензоры получили приказ запретить газетам писать, пусть даже не одобряя, о братаниях на русско-германском фронте{183}.
В августе русский военный атташе в Париже А. А. Игнатьев констатировал, что за последнее время «военная цензура часто не решается пропускать наши официальные сообщения, боясь неблагоприятного впечатления, которое они производят на страну, и в частности на армию… Военные критики, политические деятели стали избегать упоминания о России»{184}.
Полностью прекратить в печати «разговоры о России» Петену, однако, не удалось, и он был этим весьма недоволен.
Известно, что французскому правительству (и французскому командованию) долгое время удавалось держать восстания в армии в тайне. Весной и ранним летом 1917 г. о них не знали ни немцы, ни союзники французов — англичане. Русский поверенный в делах в Париже М. М. Севастопуло в разгар солдатских выступлений сообщал в Петроград, что «под влиянием событий в России в последнее время наблюдаются отдельные случаи брожения и мятежей в некоторых французских воинских частях (курсив наш. — К. К.)»{185}.
От французского общественного мнения полностью скрыть солдатские выступления все же не удалось. Политические и журналистские круги Парижа о том, что происходит на фронте и какими методами Петен восстанавливает там «порядок», в той или иной мере знали. Часть их пыталась против этих методов протестовать. Либеральная струя пробивала себе путь даже и в таком болезненном для правящих классов вопросе, как восстания в армии.
Немолодой уже парижский адвокат Поль-Менье, которому суждено было вскоре стать жертвой развязанных Ж. Клемансо[12] репрессий, в течение всей войны выступал защитником рядовых солдат французской армии. Он вел их дела в апелляционном суде, боролся в палате депутатов, как ее член, за демократизацию военного судопроизводства и за то, чтобы «дать равные гарантии (правосудия. — К. К.) всем обвиняемым, каков бы ни был их чин и ранг в военной иерархии»{186}. Он неустанно протестовал также в палате депутатов и эзоповским языком в печати против «незаконных, несправедливых и опасных репрессий», посредством которых военные власти усмиряли солдатские восстания{187}.
Поль-Менье не был одинок в своей борьбе за правосудие. В палате депутатов его выступления проходили под одобрительные возгласы и аплодисменты на скамьях левой[13]. Вернуться к «режиму законности» в работе военной юстиции здесь звали, выступая, некоторые радикал-социалисты и социалисты. Военная цензура не пропускала в печать протесты против творившихся при подавлении солдатских мятежей жестокостей и беззаконий, но такие протесты имели место. Так, 15 июня цензор вычеркнул из макета очередного номера «Журналь дю пепль» слова о том, что при проведении репрессий «снисходительность должна взять верх над понятной нервозностью». 3 июля цензура запретила газетам публиковать сообщение буржуазной Лиги прав человека, просившей военного министра восстановить во всей его полноте право осужденного на апелляцию{188}, и т. п.
Когда спад солдатских восстаний стал явным, предложения, имевшие целью «смягчить войну для солдат» (и таким путем избежать повторения солдатских волнений), посыпались как из рога изобилия. Авторами их теперь бывали подчас и консерваторы и ярые реакционеры.
Газеты всех направлений из номера в номер пропагандировали мероприятия, составлявшие основу петеновских «реформ». В «Аксьон Франсе» Ш. Моррас требовал для французских солдат их «доли» добычи, которая будет захвачена у побежденного врага. В «Виктуар» Эрве распространялся о том, что солдат надо вкусно кормить, предоставлять им вовремя отпуска и т. п.
Любопытная статья об армии появилась 31 июля и в такой сугубо шовинистической и милитаристской газете, как «Журналь». Она была озаглавлена «Книги солдату». Автор ее утверждал, что солдатам надо давать читать «веселые книжки», а также книги по истории. Из последних он узнает, что люди воюют друг с другом испокон веков, и часто в условиях более тяжелых, чем нынешние. В библиотеках воинских частей должны быть также книги по естественной истории и много популярных книг по астрономии, ибо звезды «учат спокойствию», а естественная история — скромности (так как звери даже не подозревают о наших страданиях).
В палате депутатов представители самых различных партий и групп наперебой выступали теперь с предложениями об облегчении солдатского быта. Они предлагали увеличить отпуск, полагающийся солдату каждые четыре месяца, с 7 до 12, нет, лучше до 15, до 30 дней, предлагали выплачивать отпускникам по два франка в каждый день отпуска, предлагали награждать орденами всех, кто провел три, даже два года в окопах, награждать ими всех раненых солдат, всех убитых солдат (посмертно). Выдвигались и различные проекты помощи демобилизованным солдатам после войны.
Был внесен в палату проект закона об уголовных санкциях за попытку оказать давление на членов военных трибуналов, целых два проекта о введении в состав военных трибуналов, кроме офицеров, также и солдат, дабы бунтовщиков впредь судили не только офицеры, но и лица, равные им по рангу.
Авторы некоторых из этих проектов откровенно говорили о руководивших ими побуждениях. «Если вы не дадите солдаткам то, на что они имеют право, — берегитесь! Завтра они возьмут это сами!» — предупреждал своих коллег депутат, внесший предложение об увеличении пособия семьям мобилизованных.
Далеко не все эти проекты и предложения принимались, и не все даже обсуждались палатой. Большинство из них так и оставалось лежать в недрах парламентских канцелярий. Те немногие, что рассматривались и принимались палатой, нередко задерживались сенатом. Кое-что в придачу к мероприятиям Петена правительство и парламент все же сделали. Были увеличены не до 30 или 15, но все же до 10 дней солдатские отпуска, было увеличено пособие семьям военнослужащих и обещано по два франка в день отпускникам, был принят закон о включении представителей солдат в военные трибуналы.
Но и сторонники жестких мер не складывали оружия. В июне 1917 г. депутат Бребан внес в палату проект закона об ужесточении судебных санкций за дезертирство.
Дезертировали из армии в то время многие, и на улицах Парижа и других городов разыгрывались при их поимке бурные сцены, причем уличная толпа оказывалась обычно на стороне дезертиров. Проект Бребана был, однако, так суров, что его автор и сам предупреждал палату: закон, который он предлагает, — это «обоюдоострое оружие» и пользоваться им надо осторожно. Проект встретил сопротивление части депутатов. Палата его тем не менее приняла.
В октябре 1917 г. в палате вспыхнул характерный спор между сторонниками и противниками жестких мер. Речь шла о предоставлении амнистии осужденным за различные «преступления» солдатам. «После трех лет войны надо проявить великодушие. Это поднимет боевой дух солдат», — убеждал палату социалист А. Жобер. Однако Пен-леве смущало положение в России. «Великие примеры вот уже несколько месяцев показывают нам, что происходит в армии, в которой ослабела дисциплина», — ответил он Жоберу. «Излишние репрессии приводят к тому же», — возразил ему радикал-социалист Тисье{189}.
Все же предложение об амнистии палата не приняла.
Стачки в тылу вспыхнули одновременно с восстаниями в армии. Они начались в Париже в промышленности женской одежды. В начале войны хозяева, уверяя, что война продлится два-три месяца, наполовину сократили заработную плату работниц. В 1917 г. последние все еще получали урезанный, половинный оклад. Их положение было трагично, и весной 1917 г., когда русская революция «пробудила женщин от летаргического сна»{190}, парижские портнихи, вышивальщицы, корсетницы, цветочницы, кружевницы поднялись на борьбу.
15 мая забастовали 250 швей модной парижской фирмы «Дженни». К ним тотчас присоединились их товарки из других фирм. Забастовщицы требовали повышения заработной платы и английской рабочей недели[14].
18 мая в Париже бастовало уже 3,5 тыс. работниц{191}. Они устраивали шумные сборища в помещении биржи труда и демонстрировали на Парижских бульварах.
В первые дни демонстрации проходили в основном спокойно. «Они молодые… смеются, поют. Огромное количество полицейских обеспечивает порядок», — занес в свой дневник очевидец. «Бесконечные процессии смеющихся женщин», — писал он несколько дней спустя{192}.
Парижская пресса первоначально не принимала или не хотела принимать забастовщиц всерьез. Большинство газет — от социалистической «Юманите» до консервативной «Тан» — писали о «маленьких ручках» и «милых забастовщицах, таких грациозных, с букетиками цветов у корсажа», а газета Клемансо озаглавила одну из своих корреспонденций о стачках «Мими Понсон бастует».
В этом благодушном хоре раздавались, однако, и предупреждающие голоса. «Не следует обманываться праздничным видом забастовщиц, кокетливых, украшенных цветами, полных молодости и веселья, которые шагают по Парижу, распевая, как Гавроши…», за ними — «бесчисленная армия работниц иглы, получающих жалкую заработную плату, плохо питающихся, живущих в плохих жилищах», — заявлял Эрве{193}.
В напряженной обстановке тех дней даже и такие, казалось бы, «веселые» стачки, как стачки парижских модисток, легко могли стать искрой, брошенной в порох. Правительство этого опасалось, и Мальви уже 16 мая собрал в своем кабинете представителей забастовщиц и хозяев. Лавируя и уговаривая, он пытался добиться их примирения. Это удалось ему лишь после ряда таких собраний и лишь после того, как он 22 мая внес в палату проект закона о введении английской рабочей недели для женщин, занятых в швейной промышленности. Но к этому моменту забастовки распространились уже и на пищевую промышленность и на сферу услуг.
Бастовали официантки парижских ресторанчиков и закусочных, сотрудницы банков и даже некоторых правительственных учреждений. Забастовки захватывали одну за другой многочисленные отрасли народного хозяйства, в которых в войну работали женщины, заменяя ушедших на фронт мужчин. В кабинетах министра внутренних дел, министра труда, министра общественных работ одна делегация забастовщиц сменяла другую. Мальви и его коллеги с утра до ночи только и делали, что убеждали, уговаривали, примиряли. Владельцы некоторых крупных фирм (в частности, старинной парфюмерной фирмы «Коти») занимали непримиримую позицию. Большинство хозяев, напуганных бурным взрывом забастовочного движения, шли на уступки. Бывало и так, что растерянные хозяева удовлетворяли требования своих рабочих и работниц еще раньше, чем те успевали забастовать. Мальви удалось, в частности, склонив хозяев к уступкам, предупредить некоторые крупные, особенно опасные для правящей верхушки стачки — железнодорожников, шахтеров. Он, не скрывая, этим гордился.
Но не успевали Мальви и его коллеги «восстановить мир» в одной отрасли промышленности, как в стачечную борьбу вступала другая. 23 мая «Тан» констатировала, что в Париже бастует 12 тыс. человек, 27 мая она писала уже о 20 тыс., 31 мая — о 22 тыс. В дальнейшем число забастовщиц продолжало расти. «Когда же мы покончим со стачками? Вместо одной закончившейся возникает 10 новых!» — в нетерпении восклицали репортеры парижских газет.
В третьей декаде мая начал меняться и характер движения. Теперь бастовали и мужчины, в том числе работавшие на военных заводах. В демонстрациях участвовали и нередко возглавляли их солдаты-отпускники.
Демонстрантки уже не довольствовались тем, что пикетировали, как в первые дни стачек, помещения крупных фирм. Они громили продуктовые лавки, кидали камни в зеркальные витрины больших магазинов, пытались ворваться в них. Случалось, что хозяева, едва завидев приближающуюся колонну забастовщиц, спешно опускали металлические жалюзи витрин.
Иногда женщины шумной толпой шли к зданию парламента и встречали там насмешливыми репликами проходивших депутатов.
Движение принимало характер политического и антивоенного. Демонстрантки, бушевавшие на парижских улицах и площадях, кричали: «Да здравствует мир!», «Долой войну!», «Верните наших мужей из окопов!».
Ромен Роллан занес в свой дневник рассказ очевидца об одной из таких демонстраций. Тысяча женщин, собравшись на площади, скандировала: «Нам не только хлеб нужен! Мы хотим мира! Хотим возвращения солдат!» Редактора «Юманите» П. Реноделя, который пытался «успокоить» забастовщиц, они изругали. Офицера, протестовавшего против антивоенных возгласов, — прогнали{194}.
Полиция разгоняла демонстранток. Они собирались вновь. В Париже, как писал английский посол во Франции лорд Ф. Л. Берти, царил «дух беспокойства»{195}.
Антивоенный характер стачек пугал правящие круги не только сам по себе, но и в силу того воздействия, которое стачки в тылу оказывали на восстания в армии. В окопы вести о стачках приходили преувеличенными, часто искаженными. Многие солдаты, бунтуя, кричали, что «надо идти на помощь женщинам, ибо в Париже революция». Другие, прослышав о столкновениях забастовщиц с полицией и войсками, кричали: «Наших жен убивают!»
Газеты кинулись увещевать забастовщиц. Они всячески старались вернуть движению его первоначальный, экономический, характер.
28 мая газета Клемансо напечатала заметку, озаглавленную «Письмо к Мими Понсон». Ее автор заявлял, что видел «Мими» во главе демонстрации. Ее ноги были в пыли, волосы растрепаны. Ей это не шло. «Не давайте себя подбивать на манифестации! Они недостойны вашего прекрасного сердца. Не кричите, не пойте!» Кончалось письмо тем, что автор предлагал «Мими Понсон» вместо того, чтобы участвовать в демонстрациях, поехать за город, «в цветущие поля и леса»{196}.
«Нужно ли бастовать, когда имеешь хорошую профессию? Можно добиться удовлетворения своих требований, и не отправляясь петь на улицах», — уговаривал назавтра забастовщиц Клемансо[15]. «Разве нужно переворачивать фиакры, чтобы добиться прибавки?» — вторила ему 1 июня «Эвр».
Но движение продолжало, нарастать, и «примирительные методы» Мальви начинали казаться все большему числу политических деятелей, журналистов недостаточно эффективными и энергичными. Они заявляли теперь, что наступил «час санкций», и выражали недовольство тем, что у «лидеров не хватает храбрости их применить». Некоторые органы правой прессы писали, что «уличные шествия в Париже пора запретить», а другие резко критиковали «политику инерции», проводимую, как они утверждали, правительством, и в частности Мальви.
В программу «решительных действий» — ее поддерживали теперь все консервативные и реакционные группы французского общества — входили запрет левых газет, арест левых лидеров, запрет рабочих демонстраций, а если у полиции для этого не хватит сил, то посылка на борьбу с забастовщицами воинских частей. «Ни ропот, ни выкрики, ни рабочие выступления не могут быть терпимы перед лицом врага — Франция не нуждается ни в стачках, ни в шествиях», — заявлял Моррас{197}.
26 мая к Мальви явилась группа парламентариев — депутатов департамента Сена. Они требовали от министра «действовать быстро и энергично». Однако Мальви, чуть ли не ежедневно совещавшийся с профсоюзными лидерами, в частности с секретарем Всеобщей конфедерации труда Жуо, рассчитывал, что они помогут ему сдержать движение, не прибегая к резким мерам. Профсоюзные боссы, захватывая контроль над стихийно возникавшими забастовками, действительно прилагали всяческие усилия к тому, чтобы сдержать движение. Поэтому депутатам Сены Мальви ответил, что его метод и без «разрыва с рабочим классом» приведет к прекращению стачек и демонстраций, в то время как репрессии «могут привести лишь к катастрофе»{198}.
Вечером того же дня Мальви выступил на созванном Рибо правительственном совещании. Он сказал, что берет на себя ответственность за дальнейшее развитие событий, и пригрозил подать в отставку, если призыв к репрессиям будет правительством одобрен{199}. «Сейчас возможны две политики, — говорил он неделю спустя на собрании парламентской группы радикал-социалистов, — политика репрессий и политика доверия рабочим и их представителям». Он, Мальви, решительно за вторую, ибо это «наиболее верный способ поддержать порядок… и достичь соглашения между рабочими и хозяевами»{200}.
Группа единодушно приняла резолюцию, одобрявшую действия Мальви, а Рибо на совещании 27 мая решительно встал на его сторону.
Все же некоторый сдвиг вправо в политике Мальви в конце мая произошел. В «сообщении», разосланном им 27 мая редакциям газет, Мальви писал, что намерен сохранить нетронутыми профсоюзные свободы, но что, «оказавшись перед лицом манифестаций, чуждых чисто корпоративному движению (т. е. антивоенных. — К. К.), он примет меры, необходимые для сохранения порядка». После этого полиция начала с удвоенным пылом разгонять манифестации. На улицах Парижа стали происходить многочисленные инциденты, подчас кровавые, множились аресты.
Вот, например, что пишет консервативная «Фигаро» о действиях парижской полиции 30 мая 1917 г. В тот день демонстрантки прикололи к своим платьям красные ленты, что придало их манифестациям «вид, которого они еще не имели». Несмотря на «рекомендованную ей снисходительность», полиции пришлось «вмешаться». Она рассеяла колонну из 300 забастовщиц, «чье поведение и возгласы не могли быть терпимы», на одной улице, колонну из 200 забастовщиц, которые шли с красным знаменем, — на другой, колонну тоже из 200 забастовщиц, которые отправились снимать с работы своих товарок, еще работавших, — на третьей, и колонну из 300 забастовщиц неизвестно за что — на четвертой улице Парижа. Кроме этого, полиция рассеивала группы забастовщиц на бульварах и производила аресты. Сколько человек оказалось арестованными 30 мая, мы не знаем, но на следующий день, ничем особым не выделявшийся, в Париже было арестовано более 40 демонстранток и демонстрантов.
Суды, военные и гражданские, ежедневно рассматривали их дела. Они присуждали к нескольким неделям, а то и к месяцам тюрьмы. Солдаты, примкнувшие к забастовщицам, получали за аналогичные «преступления» несколько лет тюремного заключения.
Такова была, например, участь канонира А. Бриссона. 30 мая, проездом попав в Париж и узнав, что в городе манифестации, он оставил свой отряд и, явившись на Бульвары, встал во главе группы манифестанток, а затем ворвался вместе с ними во двор фабрики, где они работали, и кричал, что надо убить патрона. Это стоило ему трех лет тюрьмы.
К трем и пяти годам тюрьмы были приговорены солдаты Розе и Тесье. Они участвовали 29 мая в манифестации забастовщиц перед биржей труда и, как сказано в газетном отчете, «подстрекали работниц к стачке, непослушанию и насилию».
Солдатам-отпускникам, жившим до войны в провинции, был затруднен въезд в столицу. По всему Парижу были расклеены афиши военного командования, сообщавшие, что отпускники «в своих собственных интересах» не должны участвовать в демонстрациях женщин.
В провинцию стачки перекинулись в конце мая. В начале июня они шли уже в Лионе, Марселе, Бордо, Гренобле, Лиможе, Амьене, Руане, Нанси, Монбризоне, Авиньоне и других больших и малых городах Франции. Здесь многое происходило «по парижскому образцу». Забастовочное движение охватило сначала женщин, затем мужчин. Забастовки сопровождались демонстрациями, нередко бурными. Бастующие, Как и в Париже, громили продуктовые лавки, кидали камни в витрины магазинов* переворачивали фиакры, кричали: «Да здравствует мир! Долой войну!» Так было, в частности, в Марселе, где бастовали докеры морского порта и где полиция, «усмиряя», арестовала 200 человек. Город патрулировали, охраняя «порядок», отряды жандармов.
В Тьере народ разгромил помещение субпрефектуры, в Орийаке — помещение жандармерии. В Бийянкуре забастовщицы, восклицая «Долой войну!», бросали в жандармов кирпичи. Жандармы стреляли в безоружную толпу.
Подобные вспышки кровавых волнений не носили во Франции массового характера и не были для нее типичны (хотя назревание революционного кризиса и зашло в это время во Франции дальше, чем в Англии). Они составляли, однако, по выражению современника, ««задний план» этого лета, мрачного, как зима»{201}.
Мальви, предоставляя полиции и жандармам бороться с «эксцессами», требовал от префектов по отношению к стачечному движению в целом той же политики «посредничества и примирения», какую он проводил в Париже.
Большинство префектов следовало его указаниям. Они, как и их шеф, собирали в своих кабинетах представителей хозяев и рабочих, упрашивали, примиряли. Некоторые, боясь революции (а ее тогда боялись во Франции многие чиновники, как и многие буржуа), бомбардировали Париж просьбами о присылке войска. Но в Париже не решались «рвать с рабочими» да и не имели достаточно воинских частей для рассылки их по провинциям. Поэтому префекту Луары прислали из Парижа вместо просимых им солдат двух… «умелых» чиновников. Они связались с руководителями местных профсоюзов и в короткий срок организовали в департаменте, в частности в Сент-Этьене, сеть рабочих общежитий и кооперативных столовых, что несколько разрядило царившее в городе напряжение. Это было вполне в стиле Мальви, и он с удовольствием вспоминает об этом эпизоде в своей книге{202}.
Однако стремление решать конфликты миром прекрасно уживалось в Париже с подготовкой к «военным действиям» на внутреннем фронте. В начале июня редактор «Юманите» социал-шовинист Ренодель огласил на заседании палаты депутатов инструкцию, датированную 30 мая и разосланную от имени Пенлеве военным губернаторам Парижа, Лиона, а также командующим военными. округами всей Северной Франции. Инструкция предписывала им разработать план мероприятий, которые они должны будут провести в жизнь «в некоторых случаях», т. е. в случаях особо серьезных забастовок, нарушений общественного порядка и т. п. Для этого требовалось взять на учет все воинские части в округе, а так как их было мало и не все они были надежны, то и солдат-отпускников, отставных военных и даже раненых, находившихся в госпиталях, а также заводы, шахты, порты и т. п., которые предстоит занять войскам в случае рабочих выступлений.
Оглашенная на секретном заседании палаты, эта инструкция вызвала форменный скандал: выкрики социалистов о подготовке правительством гражданской войны, одобрительные реплики по адресу Пенлеве на скамьях центра и правой{203}.
Волна стачек начала спадать с середины июня после того, как палата депутатов 29 мая и сенат 9 июня в спешном порядке приняли закон об английской рабочей неделе, а многие категории работниц добились прибавки заработной платы.
Всего в мае — июне 1917 г. во Франции прошло 375 забастовок. В них участвовало 185 тыс. человек. Из них около 100 тыс. (80 тыс. женщин и 20 тыс. мужчин) — в Париже и его окрестностях.
Май — июнь 1917 г. стали для французских правящих классов периодом чрезвычайной тревоги. Восстания в армии в разгар мировой войны повергли политические круги в ужас. «Вы не можете себе представить, что это означало для нас, знавших все, что происходило час за часом… И речи не могло быть ни о правде, ни о справедливости. Надо было любой ценой беспощадно подавлять солдатские мятежи, прежде чем они не охватили всю армию!.. Надо было любой ценой поддерживать командование, скрывать его ошибки, оберегать его престиж»{204}.
Роже Мартен дю Гар, писатель, с большой чуткостью показавший в своем романе общественные настроения во Франции 1914–1918 гг., имел все основания вложить эти слова в уста одного из своих персонажей — крупного дипломата, бывшего в курсе всей «тайной истории» тех лет. Ведь признавался же один из ближайших сотрудников Петена — генерал Серриньи в том, что им владело в дни восстаний «сознание бессилия»{205}. Говорил же Пенлеве в начале июня 1917 г. на секретном заседании палаты, что последние недели «были самыми тяжелыми в его жизни»{206}. А к восстаниям на фронте, как мы знаем, присоединились стачки в тылу, экономический кризис, события в России. Эти последние вызывали во французских политических кругах тревогу уже не только своим воздействием на военную активность союзной страны, но, как писал русский поверенный в делах во Франции Севастопуло, и «ввиду несомненного влияния русского демократического движения на массы французского рабочего класса»{207}. Тревожило правителей Франции и положение в провинции.
Известный французский историк П. Ренувен, изучавший донесения префектов за 1917 г., пишет, что лишь 10 из них сообщали в мае — июне того года об «удовлетворительном состоянии умов» в своих департаментах: 5 префектов отмечали, что моральное состояние населения «посредственное», многие указывали на различные симптомы подавленного состояния. В 10 департаментах население было «возбуждено». Префекты Верхней Гаронны и Воклюза отмечали, что население их департаментов хочет «мира любой ценой», а префект Жиронды — что «слово «революция» у всех на устах»{208}.
Многим французским политическим деятелям (не говоря уже о рядовых буржуа) казалось в те дни, что во Франции началась революция, что их страна «на краю пропасти», «идет к катастрофе» и т. п.{209} Но в июле 1917 г. волна народных выступлений шла на убыль. «Весеннее наступление» французских трудящихся было отбито правящими классами с помощью комбинированных мер террора, уговоров и поблажек, напряжение в стране несколько ослабело и обсуждение уроков минувшей весны началось во французском парламенте и в печати в обстановке относительно спокойной. Строго говоря, об обсуждении здесь можно писать лишь условно, ибо упоминаний о восстаниях в армии военная цензура в печать по-прежнему не пропускала, о стачках позволяла писать не всё и не всегда. Однако отдельные высказывания, даже статьи по рабочему вопросу сквозь цензуру пробивались. Суммируя их, мы можем составить себе представление о позиции и доводах сторонников двух путей «разрешения рабочей проблемы».
Приверженцами либеральной рабочей политики выступали радикал-социалисты, некоторые более мелкие партии и группы, а также социалисты. Все они звали к «священному единению» труда и капитала (столь нужному в войну буржуазии), заявляли, что хозяева должны, не дожидаясь, пока вспыхнут стачки, по своей инициативе делать «законные уступки» рабочим{210}, и уверяли, что «опасных конфликтов нынешнего лета можно было избежать с помощью предварительных переговоров и соглашений»{211}.
Подобные взгляды разделялись, по крайней мере теоретически, не только политическими деятелями и журналистами, но и многими промышленниками. В докладе административного совета Федерации французских промышленников и коммерсантов говорилось, что Федерация эта стремится «разумными взаимными уступками… избежать повторения конфликтов, которые… вредны рабочим так же, как и промышленникам», и надеется таким путем добиться установления «социального мира». Доклад этот, как сказано в «Тан», был единогласно одобрен на общем собрании членов Федерации[16].
Конкретные способы достижения «социального мира» рекомендовались различные: от создания объединений хозяев и рабочей «элиты» до традиционных для буржуазии различных стран попыток привлечь рабочих к участию в прибылях.
Еще в начале апреля 1917 г. палата депутатов приняла закон, согласно которому акционерным обществам разрешалось выпускать специальные акции для рабочих. «В течение 50 лет мы жили под игом марксистской доктрины, уверявшей, что хозяин жиреет на поте рабочих, и не видели, что интересы хозяина и рабочего не ущемляют друг друга», — писали тогда сторонники «социального примирения»{212}.
Однако акционерные общества не торопились воспользоваться данным им разрешением, и 26 июня член «республиканской левой» Л. Дешан внес в палату проект закона, по которому участие рабочих в прибылях становилось обязательным для всех государственных предприятий. «Будь это так, уже сегодня, — писал Дешан в «Виктуар», — мы не имели бы недавних стачек»{213}.
Тенденция к подкупу, к коррупции, которая лежала в основе проектов об участии рабочих в прибылях, явственно сказалась и в ходе обсуждения в сенате 21 июня 1917 г. закона о предоставлении рабочим синдикатам полноты прав юридического лица. Практически речь шла о предоставлении им права неограниченного владения недвижимым имуществом. «Владение недвижимой собственностью, — утверждали сторонники закона, — сделает французские синдикаты и их членов умеренней и «спокойней». Они поймут, что «управление собственностью имеет одновременно свои трудности и свое величие»{214}. Они станут собственниками сами.
Закон был принят.
Приверженцами «твердой политики» и «решительных действий» являлись члены парламентской правой, большинство членов центра и даже какая-то часть радикалов. В сенате их взгляды поддерживало большинство, а вне парламента — влиятельные консервативные газеты, такие, как «Тан» и «Фигаро». Их крайне правый фланг занимали монархисты. Из-за кулис в их духе действовало военное командование во главе с Петеном.
Чисто экономические требования забастовщиков особого внимания сторонников «твердой власти» не привлекали. Конечно, и здесь не обходилось без отдельных выпадов консервативной прессы. Редактор «Фигаро» А. Капю звал, например, своих единомышленников «сказать рабочим, что буржуа страдают от дороговизны так же, как и они, и что пора дискуссий на социальные темы уже прошла или еще не наступила»{215}. Некоторый ропот вызвало и обсуждение в сенате закона об английской рабочей неделе. Сенаторы заявляли, что проект этот внесен в палату «под воздействием улицы» и что правительство не должно вмешиваться в регламентацию труда. Но, возражая против закона об английской рабочей неделе, сенаторы заранее знали, что они его примут: уж слишком грозными казались им раздававшиеся на улицах французских городов возгласы: «Долой войну!» «Этот проект закона архиплох, но это не помешает мне его принять», — говорил один сенатор. «Те, кто выступает против вас, те будут голосовать за вас», — обращался к членам правительства другой{216}.
Закон об английской рабочей неделе сенат действительно принял без каких-либо изменений и добавлений.
Но если правые и готовы были примириться с грошовой прибавкой к заработной плате, которой добились весной 1917 г. работницы, и даже на худой конец с некоторым сокращением их рабочего дня, то с политическим, антивоенным характером рабочих выступлений они примириться не хотели. Он их тревожил и возмущал чрезвычайно. А так как рабочее движение во Франции все более приобретало именно такой, антивоенный, характер, то правые яростно обрушились на рабочие организации, митинги, собрания, стачки.
Практические требования правых по борьбе с рабочим движением представляли собой целую шкалу оттенков. Все они резко критиковали «инерцию» правительства и призывали «ударить без промедления по пропагандистам мира». Более умеренные считали, что для этого достаточно решительного применения уже существующих законов. Более крайние звали к изданию новых, особо суровых. Одни заявляли, что стачки, даже и в гражданской промышленности, следует запретить. Другие требовали, чтобы мобилизованным рабочим военных предприятий платили не больше, чем солдатам на фронте. Наиболее оголтелые настаивали на роспуске рабочих синдикатов, бирж труда, на аресте их лидеров. А так как подобные требования, идя вразрез с политикой «священного единения», наталкивались на противодействие Мальви и так как Мальви не смог удержать стачечное движение мая-июня 1917 г. в рамках чисто экономических требований, то нападки на либерального министра внутренних дел не прекращались.
Тот факт, что Мальви был близок с одним из лидеров радикал-социалистов Ж. Кайо, в котором видели в то время главу французского буржуазного пацифизма, делал эти нападки еще ожесточенней. Велись они широким фронтом, исходили от газет, сенаторов, депутатов. «Это непостижимо, что правительство не препятствует пацифистской пропаганде в час, когда моральное состояние страны так нуждается в укреплении! — восклицал Эрве. — Чего ждут, почему не запрещают газеты и брошюры, которые творят это дело измены? Скажут — свобода?.. А что это такое — свобода? До конца войны мы не знаем ничего, кроме общественного спасения!»{217}.
О том, что «безнаказанность поощряет антивоенную пропаганду», писал в «Фигаро» и один из ведущих сотрудников этой газеты Полиб (Ж. Рейнах). Как и большинство сторонников «завинчивания гаек», он видел причину антивоенных настроений масс не в их усталости от навязанной им войны и в отвращении к ней, а в некоем таинственном «заговоре пацифистов». В его изображении вся беда была в том, что «одержимым (т. е. противникам войны) позволяют заражать фабрики своими речами, окопы — своими писаниями… Надо с этим покончить способом наиболее решительным и быстрым. Энергичного взмаха метлой — пусть даже это будет грубовато — окажется достаточно», — заявлял Полиб{218}. «Мы обязаны господину Мальви печальными днями, которые мы не хотим пережить вновь», — утверждал Клемансо{219}.
К публичному нажиму «штатской» реакции присоединялся скрытый от общественного мнения нажим реакционной военщины во главе с Петеном. Восстания в армии обострили отношения между штатскими и военными властями. Военное командование видело основную причину солдатских волнений в «тлетворном» воздействии тыла и некоем таинственном заговоре пацифистов. Еще Нивелль в феврале 1917 г., в бытность свою главнокомандующим, обратился к Мальви с письмом, полным жалоб на то, что с тыла на фронт приходят пацифистские листовки, которые «сеют сомнения в успехе нашего дела», что на солдат «плохо влияют» известия о стачках в тылу и т. п. Он требовал, чтобы антивоенная литература (на деле крайне немногочисленная) энергично конфисковывалась, рабочие собрания (пусть даже корпоративные) запрещались, «С. Фор, Мерргейм, Юбер и дюжина других агитаторов» были взяты под арест{220}.
Мальви отвечал уклончиво. В мае 1917 г., когда во главе французских армий встал Петен, нападки генерального штаба на либерального министра внутренних дел возобновились с новой силой.
Взаимная неприязнь Петена и Мальви коренилась в глубоком различии их взглядов. Петен, 30 лет спустя сотрудничавший с фашистскими оккупантами, уже в годы первой мировой войны был известен как ярый консерватор и противник парламентского управления. Во Франции «слишком много парламентариев, министров, комитетов». Для управления страной было бы, вероятно, достаточно трех человек — триумвирата, говорил он в доверительной беседе летом 1917 г.{221}
В 1917 г. Петен, по его собственному признанию, стремился «добиться для всей страны режима, аналогичного тому, какой он ввел в армии». Он не раз доказывал членам французского правительства, что, хотя подобный режим «и может претить политическим деятелям, привязанным к принципам свободы и демократии», он все же необходим{222}.
В апреле 1917 г., когда на заседании Совета министров дебатировался вопрос о назначении Петена главнокомандующим, Мальви был против. Он, как свидетельствуют современники, опасался возможных попыток Петена установить в стране военную диктатуру. Так, Рибо записал в своем дневнике 26 апреля 1917 г., что Мальви против назначения Петена, «которое он считает опасным»{223}. А. Ферри объяснял сопротивление Мальви назначению Петена тем, что «Мальви пугал призрак военной диктатуры»{224}. О том, что Мальви опасается «реакционных тенденций» генерала, сообщал в Петроград и русский посол во Франции А. П. Извольский{225}. Петен, со своей стороны, видел в либеральном министре внутренних дел «творца беспорядков». «Этот Мальви… Петен решил, если он встретит его на заседании Совета министров, не подавать ему руки. Он надеется, что Клемансо его (Мальви. — К. К.) прогонит», — записал А. Бордо (близкий к Петену) в конце августа 1917 г. слова главнокомандующего{226}.
Но весной 1917 г. до открытого разрыва между Петеном и Мальви еще не дошло, и Петен бомбардировал либерального министра письмами о необходимости энергичной борьбы с пацифистской пропагандой. В наиболее критический период солдатских восстаний он писал ему чуть ли не каждые два дня: 22, 25, 29, 30 мая, 2 июня… Требовал Петен в общем того же, что и Нивелль и штатские реакционеры: роспуска «опасных комитетов и синдикатов», обысков, арестов, запрета рабочих собраний, демонстраций.
Однако добиться этого от Мальви не удавалось, и Петен в раздражении просил Пенлеве воздействовать на министра внутренних дел, которому свойственна «непростительная склонность французов уважать индивидуальные свободы»{227}.
Генерал-аншеф не гнушался интриг. Так, одному из своих адъютантов — Эрбийону он поручил почаще напоминать Пуанкаре о намерении солдат пойти на Париж и «скинуть правительство в воду». Он рассчитывал, запугав таким образом президента, толкнуть его на «энергичные действия».
«Я отправился бить в набат, — рассказывает Эрбийон, — к президенту (республики. — К. К,) Ж. Камбопу, к начальнику Сюрте женераль (охранки. — К. К.), к Мильерану…» Однако, с сожалением добавляет он, в тылу «не проявляли решимости приложить раскаленное железо к ране. Я называл имена зачинщиков, а мне отвечали, что их арест приведет к революции. Ее удается пока избегать благодаря благоразумной и мягкой политике. И они не хотят менять свой метод»{228}.
Не желая «менять метод», Мальви в то же время отнюдь не отказывался от сотрудничества с Петеном. Либеральный министр не был «несгибаемым». Он оказал, в частности, немалую услугу военному командованию, направив по его просьбе в разгар восстаний в воинские части переодетых агентов охранки наблюдать за настроениями солдат{229}.
Под давлением правых политический режим в стране становился более жестким, и один швейцарский журнал нашел даже, что Мальви кончит тем, что рано или поздно «превратится в жандарма»{230}.
Но министр, уступая, не заходил далее определенной черты. Так, он «напомнил» префектам, что рабочие собрания должны носить строго корпоративный характер{231}, и после этого полиция стала подчас запрещать не только митинги в честь русской революции, но и общеобразовательные собрания, вроде вечера памяти В. Гюго. Однако Мальви упорно отказывался запретить, как того требовало военное командование, все рабочие собрания, так же как отказывался распустить рабочие организации (Всеобщую конфедерацию труда, биржи труда, рабочие синдикаты и т. п.) и арестовать Мерргейма.
Председатель федерации металлистов А. Мерргейм стоял в начале войны на левых позициях. После Циммер-вальдской конференции он повернул вправо{232}. Все же и в 1917 г. он был одним из немногих лидеров рабочих синдикатов, не связанных с Мальви, и либерализм Мальви не мешал ему чинить этому несговорчивому профсоюзному деятелю всяческие препятствия. Мерргейму затрудняли выступления перед рабочими. 13 мая 1917 г. собрание металлистов Лиона приняло резолюцию протеста против запрета Мерргейму объехать с докладами промышленные центры страны. Три дня спустя в Фермини профсоюзное собрание с участием Мерргейма было распущено, а сам он отведен жандармами в полицию. Местная биржа труда также выразила протест. Вообще рабочие протесты множились, и 18 июня «Юманите» констатировала, что французские металлурги протестуют против покушений властей на право собраний.
Мерргейм был популярен среди металлистов, и арестовать его — значило пойти на разрыв с влиятельным отрядом французского пролетариата. Вопрос о том, следует ли это сделать, вызвал, по выражению Пенлеве, «великий спор» между членами правительственного комитета{233}. В конце концов мнение Мальви, категорически возражавшего против ареста Мерргейма, взяло верх.
Раздраженный тем, что ему не удается толкнуть Мальви на путь массовых репрессий и добиться «быстрого и радикального» искоренения антивоенной пропаганды в стране (на деле отнюдь не такой значительной, как ему представлялось), Петен все решительней брал курс на прямое вмешательство военных в жизнь тыла. Выразительной иллюстрацией подобного вмешательства могут служить события в Вилене и Ньевре, где командующие округами установили в дни стачек пулеметы (в арсенале Вилена) и куда завезли огнестрельное оружие (на предприятия Ньевра).
Мальви и его префекты поспешили выступить в роли примирителей, и кровопролития в обоих случаях удалось избежать.
От министра внутренних дел Петен теперь требовал информации о деятельности антивоенных организаций и о рабочих собраниях в Париже и провинции с указанием имен ораторов и подробным изложением всех выступлений. Петен требовал пересылать ему экземпляры всех захваченных в тылу антивоенных листовок, докладывать обо всех циркулирующих в тылу слухах и т. п. «Командование должно следить за выступлениями против войны и предупреждать их. Я настаиваю на том, чтобы получить для этого возможность», — писал он Пенлеве{234}.
Мальви, к которому это требование в первую очередь относилось, оставался верен своей тактике. Он не отказывал командарму в информации, но и всячески зажимал ее. Отступая и маневрируя, он упорно пытался сохранить незыблемыми основные устои политики «священного единения» с ее ставкой на «дружбу» с рабочими и опорой на шовинистическую верхушку рабочего движения. А это в условиях резкого обострения социальных противоречий, какое принес с собой 1917 год, представлялось французской реакции (военной и штатской) и неэффективным, и опасным.
В результате от либерального министра внутренних дел отходили даже и те умеренно консервативные круги, которые поддерживали его прежде. «Мы открыто заявляем, что принадлежим к тем, кто в 1914 г. одобрял политику г. Мальви, но теперь положение изменилось… и это неизбежно должно привести к переменам в нашей внутренней политике», — писал редактор «Фигаро» Капю{235}.
22 июля 1917 г. против Мальви выступил в сенате Клемансо{236}. Изложение принципиальной сущности вопроса не было сильной стороной «тигра». «Он обладал разящим талантом полемиста… — писал о Клемансо Рибо. — Когда он старался произнести большую речь, насыщенную политическими идеями и доктринами, он оказывался недостойным самого себя, но его импровизированные реплики бывали чаще всего блестящи и его слова уязвляли, как застревающие в ране стрелы»{237}.
Так это произошло и 22 июля. Четырехчасовая речь Клемансо была, какой сам признал, «un peu décousu» (немного бессвязна), так что он в конце концов предложил слушателям самим реконструировать картину целого. Перескакивая с одного вопроса на другой, Клемансо свалил в кучу все: факты, намеки, личные выпады, остроты. Выпадов против буржуазной демократии его речь не содержала, и он даже подчеркнул «достоинства парламентаризма». Однако он яростно обрушился на «антипатриотические анархистские элементы», которые, если верить ему, проникли в мае — июне 1917 г. в среду забастовщиков, и на Мальви, который, как он стремился доказать, этим элементам потворствовал. Говорил Клемансо о «бошах», которые, пользуясь попустительством Мальви, свободно разгуливают по Парижу, о пораженцах и агентах врага, с которыми Мальви обещает бороться, но не борется, о префектах, которых Мальви якобы «связывает по рукам и ногам», мешая им производить обыски и арестовывать дезертиров. «Во всем, что касается бережного обращения с антипатриотами и охраны их от закона, также как и в своем сочувствии немцам и австрийцам, министерство, руководимое Мальви, еще долго не будет иметь равного», — утверждал оратор. «Ваш друг Альмерейда», — то и дело повторял он, обращаясь к Мальви и намекая на дружеские отношения, якобы связывавшие Мальви с подозреваемым в шпионаже редактором пацифистской газеты «Бонне руж» В. Альмерейдой.
«Когда вы наведете порядок на фабриках? Мы должны навести порядок в тылу!» — взывал Клемансо к аудитории. Он был не прочь навести этот «порядок» с помощью военных. Подхватывая требование Петена, Клемансо настаивал на предоставлении министерством внутренних дел военному командованию сведений о рабочем движении. «Когда командующий военным округом узнаёт о достойных сожаления фактах, он действует сам и предупреждает генеральный штаб о том, чтобы тот принял срочные меры», — заявлял Клемансо. «Русский пример» огорчал его, но реакционные мероприятия Керенского его утешали и представлялись достойными подражания. «Глава русского правительства, которого вы, возможно, не сочтете либеральным, выполнит свой долг. Он издал прокламацию, в которой заявил, что будет арестовывать и бросать в тюрьму всех, кто не станет уважать законы»[17]. Эти последние слова Клемансо вызвали в аудитории, как сказано в стенографическом отчете, «живые аплодисменты». Вообще шум в зале все четыре часа, что Клемансо был на трибуне, стоял невероятный. Сенаторы смеялись, возмущались, подавали одобрительные или протестующие реплики (первых было больше, ибо сенат был в большинстве своем настроен консервативно).
Мальви, как и обычно, отвечал на речь Клемансо логично и сдержанно. «Я считаю, что политика, которую я проводил в течение трех лет, — это хорошая политика, единственная, которая может привести пас к победе. И я не изменю ее, что бы ни произошло, — заявил он под одобрительные возгласы слева. — Я думал и думаю, что, если мы хотим поддержать внутренний мир, столь необходимый для войны до победы, мы должны проводить политику священного единения во всей ее полноте… Это легко — подавлять, запрещать, обыскивать, арестовывать… Гораздо труднее, а возможно, и похвальнее не только наказывать, но и предупреждать. Убеждение требует больше времени и сил, чем репрессии»{238}.
Политика «священного единения», которую так упорно отстаивал Мальви, не исключала применения репрессий. Мальви лишь стремился по возможности уменьшить их число. Он торопился лишний раз продемонстрировать это в своей речи, заявив что дал указание полиции пресекать «с крайней суровостью» действительно серьезную антивоенную пропаганду. Он перечислил также некоторые конкретные случаи обысков и арестов, проведенных полицией за годы войны, в частности весной и летом 1917 г., и некоторые приговоры, вынесенные судами за это время.
Так, к шести месяцам и году тюрьмы были, как он указал, приговорены авторы нелегальной листовки «Добьемся мира!», к трем-четырем месяцам тюрьмы — авторы листовки, озаглавленной «Уголь или мир», к двум месяцам — авторы прокламации «Мир без аннексий и контрибуций!». Распространявшиеся в Париже в разгар весенних стачек 1917 г. крохотные листовки, на которых было написано лишь несколько слов: «Женщины хотят мира и прав. Довольно убивать» — стоили их авторам трех месяцев тюремного заключения.
«Этого недостаточно, это ничто, чтобы бороться с антивоенным движением!» — крикнул ему Клемансо. «Вы упрекаете меня в том, что я не приношу вам достаточно голов?» — спросил его Мальви. «Я упрекаю вас в том, что вы изменили родине!» — ответил «тигр»{239}.
После 22 июля яростные атаки на Мальви в газете Клемансо предпринимались ежедневно. Националистическая пресса с готовностью их подхватывала, и один из идеологов французского национализма и реакции монархист М. Баррес требовал от правительства Рибо «прожечь огнем рану, в которой гнездятся змеи»{240}.
В последних числах августа Мальви, не выдержав развязанной против него травли, подал в отставку. Она была принята и повлекла за собой отставку всего кабинета Рибо. Клемансо и его «команда» этим, однако, не удовольствовались. «Надо уничтожить всю систему сомнительных компромиссов. Отставка Мальви — ничто, если сохраняется система Мальви», — писал Клемансо{241}.
Борьба за искоренение «мальвизма»[18] проходила во Франции осенью 1917 г. в обстановке все более нарастающего в политических кругах возбуждения.
Еще в середине мая 1917 г. агенты Сюрте женераль задержали на границе возвращавшегося из Швейцарии администратора пацифистской газеты «Бонне руж» Дюваля. При обыске у него нашли чек, выданный немецко-швейцарским банком. В начале августа следствие по делу о чеке привело к аресту главного редактора «Бонне руж» Виго Альмерейды. Заключенный в одиночную камеру парижской тюрьмы, он через несколько дней был найден в ней мертвым. Полиции не удалось установить, покончил ли Альмерейда с собой, или его убили таинственные сообщники во избежание разоблачений.
С этих сенсационных событий и началась серия пресловутых французских политических скандалов 1917 г. К делу «Бонне руж» скоро прибавилось дело Турмеля, дело Дезуша и Ленуара, дело международного авантюриста Боло Паши. Разоблачение следовало за разоблачением. И скоро в дела о шпионаже оказались замешаны — с основанием или без пего — журналисты, депутаты, сенаторы, крупные чиновники; пала тень на Кайо. 5 ноября был арестован лишь незадолго до того вынужденный правыми подать в отставку бывший руководитель Сюрте женераль Леймари. Он был личным другом Мальви, и его, метя в Мальви, обвинили в том, что он недостаточно энергично вел дело Дюваля.
Громкие дела об измене и суды над изменниками и шпионами проходили в годы первой мировой войны и в Англии, и в Италии, однако они нигде не оказали такого потрясающего воздействия на общественное мнение, как во Франции.
Стремилась ли французская реакция, раздувая политические скандалы, использовать их для борьбы против республиканского строя во Франции (так утверждали республиканцы), надеялась ли она утопить в этом мутном потоке антивоенное движение народных масс (вернее всего, она стремилась и к тому и к другому), но только шумиху вокруг скандалов она подняла чрезвычайную.
«Аксьон Франсе», «Эко де Пари», «Л’ом аншене», «Виктуар», поддержанные правой прессой провинции, из номера в номер нагнетали в стране атмосферу подозрений, недоверия, страха. Они намекали на не раскрытые еще дела, требовали «найти соучастников», «найдя, ударить». Они настаивали на жестоких репрессиях, на «поголовной чистке», доказывали, что дела о шпионаже — это лишь фрагменты единого грандиозного заговора. Его еще предстоит раскрыть, и с его помощью Германия хочет привести Францию в такое же состояние, в каком находится Россия{242}.
«Мы видели, что удалось немецкой пропаганде сделать с русской армией… Мы надеемся, что наше правительство помешает немецкой пропаганде превратить Францию во вторую Россию!» — взывал Эрве{243}.
Раздувая дело о шпионаже до размеров «неслыханного политического скандала», французская реакция в то же время старательно уподобляла стремление к миру… шпионажу. Она всячески уверяла, что антивоенная пропаганда — это «дитя анархии и измены» и что шпион — это не только тот, кто получает деньги от Германии, по и тот, кто распространяет ложные (т. е. расходящиеся с официальными) известия, кто «лишает разума работниц на фабриках, солдат в окопах…»{244}
Все это создавало в стране, как писал Ромен Роллан, гнетущую обстановку «морального террора».
«Воздух в Европе становится все более непригоден для дыхания, — с горечью констатировал он осенью 1917 г. — Нигде он не удушлив так, как во Франции, Подлая тактика состоит в том, что стараются смешивать взяточничество, мошенничество, измену с простым и честным пацифизмом»{245}.
Ромен Роллан находился в годы войны в Швейцарии. Однако непосредственные участники и очевидцы событий свидетельствуют о том же. «Мы живем в горячечной атмосфере подозрений, доносов… Повсюду — в ресторанах, в метро, в окопах — только и говорят, что о скандале — сегодняшнем или завтрашнем», — писала «Пейи». «Скандалы повсюду. Не знаешь, с кем можно позавтракать, кому можно пожать руку», — жаловался в письме А. Ферри{246}.
Нагнетаемая реакцией атмосфера всеобщей истерии и подозрений казалась опасной даже умеренно консервативным кругам. «Страну нельзя привести к победе, доводя ее до галлюцинаций», — предупреждала «Тан»{247}.
И вот в этой атмосфере лихорадочного возбуждения, слухов, подозрений, угроз французская реакция и начала свой решительный натиск на Мальви и на те методы управления народными массами, какие были связаны с его именем во Франции в годы первой мировой войны.
В последних числах сентября 1917 г. один из ближайших приспешников Морраса — монархист Л. Доде обратился с письмом к президенту республики Пуанкаре. Подхватывая и развивая обвинение в измене, которое Клемансо 22 июля 1917 г. бросил Мальви, Доде обвинил отставного министра в том, что тот в течение трех лет выдавал врагу дипломатические и военные секреты Франции (выдал, в частности, план наступления Нивелля в апреле 1917 г.), организовал с целью добиться победы Германии восстания во французской армии в мае — июне 1917 г.{248}
Письмо, это, ставшее известным Мальви, было 4 сентября прочитано по его настоянию тогдашним главой французского правительства Пенлеве в палате депутатов. Оно произвело здесь впечатление разорвавшейся бомбы. Шесть с лишним часов — пока шло заседание — в зале не затихали крики, угрозы, взаимные оскорбления членов левых и правых групп парламента. Мальви пытался вновь изложить основы своего метода, левые — звали к защите республики, правые — вопили об измене. Шум в зале стоял такой, что в нем тонули слова ораторов. Видны были лишь красные от натуги лица, раскрытые в крике рты, поднятые, как для удара, кулаки.
В последующие недели бурные вспышки политических страстей, вызванные обвинениями Доде, происходили в палате не раз. Травля Мальви реакционной прессой (немедленно эти обвинения подхватившей) становилась все более разнузданной и наглой.
Мальви апеллировал к своим товарищам по партии. В середине октября он выступил на заседании парламентской группы радикал-социалистов. По словам корреспондента «Юманите», Мальви был бледен выступая, у него был измученный вид глубоко страдающего человека. Он сказал, что оставался верен программе радикалов и что, вмешиваясь в ход рабочих конфликтов, хотел добиться установления социального мира. Группа устроила ему овацию{249}. Однако, как отметил в своем дневнике лорд Берти, группа радикал-социалистов — «это не палата и тем более не сенат, где тигр, пожирающий людей (т. е. Клемансо, — К. К.), поджидает свою жертву»{250}.
Травля продолжалась и 27 ноября, когда у власти уже стоял кабинет Клемансо. Мальви, не видя иной возможности восстановить свое доброе имя, обратился к палате с горячей просьбой предать его верховному суду сената. «Я вас прошу, я вас умоляю…»
Суд над ним состоялся в 1918 г. в обстановке утвердившейся во Франции клемансистской реакции. Сенат отверг обвинение Мальви в государственной измене, но осудил его метод управления, признав виновным в том, что он «неправильно понял, не выполнил и предал свои обязанности и совершил, таким образом, должностное преступление». Мальви был приговорен к пяти годам изгнания. «Он осужден не за отдельные поступки, но за всю свою политику», — комментировал Клемансо этот приговор сената{251}.
Борьба вокруг Мальви — его действий, даже его личности — важный, но не единственный аспект спора о методах управления народными массами, который шел в 1917 г. в правящих кругах Франции и вышел далеко за пределы обычных разногласий между либералами и консерваторами (как бы ни называлась официально та партия, в которую они входили).
От утверждения консерваторов, что «во время войны должны торжествовать идеи дисциплины, порядка, слепого послушания», был один только шаг до стремления к сильной личной власти и даже к военной диктатуре. Многие правые политические деятели, журналисты этот шаг в 1917 г. сделали. «Волевая. личность с деспотическими замашками оказала бы нам большую помощь в нынешних обстоятельствах», — писал Кашо 19 марта 1917 г., испуганный свержением самодержавия в России.
После кровавого подавления Временным правительством июльской демонстрации петроградского пролетариата французские правые увидели образец для подражания в Керенском, а когда надежды на то, что он сумеет помешать углублению русской революции и обеспечить активное участие России в войне, оказались ложными, отдали свои симпатии Корнилову.
В дни похода Корнилова на Петроград французские представители в России, действуя рука об руку с английскими, делали все от них зависевшее, чтобы обеспечить успех генерала. Французская консервативная пресса открыто выражала ему сочувствие.
Играло тут роль не одно только положение в России. «Проявлению симпатий к Корнилову (в дни его похода на Петроград. — К. К.) способствовало то обстоятельство, что в самой Франции ныне наблюдается… стремление к усилению власти», — сообщал в русское министерство иностранных дел 4 сентября 1917 г. Севастопуло{252}. О том, что «пример Корнилова соблазняет некоторых людей во Франции», говорил 18 сентября 1917 г. в палате депутатов Жобер{253}.
В вопросе о том, кто должен стать кандидатом в диктаторы во Франции, единства у правых не было. Одни называли Клемансо, другие — генерала Ж. Жоффра и искусственно раздували с этой целью его угасавшую популярность. «Мы придем, и очень скоро, к тому же положению, как в России, если только не найдут человека с железным кулаком… Многие считают, что он должен быть военным», — записал 9 июня 1917 г. в своем дневнике сотрудник французского министерства иностранных дел{254}.
Стремление к установлению сильной личной власти и даже диктатуры шло рука об руку с нападками на парламентскую систему управления.
Консерваторы всех сортов и оттенков дружно твердили, что попытки парламентского контроля над действиями исполнительной власти ослабляют последнюю, что необходимость присутствовать на заседаниях палаты отнимает у членов правительства слишком много времени, что депутаты, «чье место в окопах», «преследуют» министров бесконечными запросами и это мешает успешному ведению войны.
«Как изучать, размышлять, действовать, если внимание главы правительства и министров без конца отвлекают Бурбонский дворец (где работала палата депутатов. — К. К.), его заседания, его комиссии, происходящие в нем инциденты, плетущиеся в нем интриги?!» — патетически восклицала «Тан»{255}.
Националисты в своей критике парламента шли еще дальше, и Ш. Моррас утверждал, что парламент — это «очаг внутренних трудностей» и «постоянный фактор разъединения и конфликтов»{256}. Как таковой, он должен быть распущен.
О националистах в этой связи следует сказать особо. Рост их влияния во Франции в 1917 г. был результатом войны и обострения внутренних противоречий в стране, с одной стороны, и ответом какой-то части французской буржуазии на революцию в России — с другой.
«Реакционная партия, — писал летом 1917 г. А. Барбюс, — предстает сейчас в новом обличье национализма. Все ошибки, все ужасные и опасные ошибки павших режимов и исчерпавших себя верований вновь возрождаются под этим названием… Национализм, — заключал он, — это милитаризм и война»{257}.
Национализм был также отрицанием основных принципов буржуазной демократии.
Еще до войны французские «интегральные националисты» и их сторонники выступили страстными проповедниками монархизма, противниками буржуазно-демократических институтов. Войну они восприняли как подтверждение правильности своих убеждений. С войной «человеческая личность исчезла». ««Король-индивидуум» призван к анонимной жертве… это опрокидывает все ценности демократии», — писал в апреле 1915 г. Ж. Бенвиль{258}.
Он с удовлетворением констатировал полтора с лишним года спустя, что в Европе наступили «сумерки либерализма» и погребены основные принципы habeas corpus (закон, гарантирующий личные свободы англичан). «Это не вызывает ни возмущения, ни удивления… — писал он. — Мы повсюду присутствуем при усилении идеи государства и принципа власти»{259}.
Ш. Моррас, сам того не желая, вскрыл в одной из своих статей классовый смысл и суть подобных «философских» высказываний. «Страна, которая не имеет более Бастилии, чтобы ее разрушить, короля и его приближенных, чтобы их гильотинировать (т. е. страна, уже пережившая буржуазную революцию и стоящая перед пролетарской революцией. — К. К.), должна быть осмотрительна в применении принципов… которые ведут к ниспровержению и уравнению. В разгар войны нет ничего опаснее. Мы рискуем потерять все»{260}.
Страх перед буржуазной демократией, которая представлялась ему ведущей «к ниспровержению и уравнению», побуждал лидера французских националистов в течение всей войны доказывать на страницах своей газеты преимущество монархического строя перед республиканским. Пользуясь явной благосклонностью военной цензуры, Моррас возлагал на республиканский строй ответственность за все неудачи, постигшие Францию в войне. Трудные времена, переживаемые страной, порождали у него надежду на возможность реставрации королевской власти. «Будущее Франции… я вижу в монархии, традиционной и наследственной, антипарламентской и децентрализованной», — безапелляционно «предрекал» он в ноябре 1917 г.{261}
Выходя за узкие пределы Националистской лиги, подобные «идеи» распространялись и среди какой-то части французской интеллигенции. Любопытно, что Гонкуровскую премию в 1917 г. получило мало кому в настоящее время известное произведение А. Мальэрба «Le flamme au poing» («Пламя в кулаке»). Книга эта «переоценивала ценности» и говорила о том, что война возрождает Францию, порабощенную демократией{262}.
Подобные высказывания Морраса и его единомышленников, равно как и процесс переоценки демократических ценностей какой-то частью французских буржуа и интеллигентов, еще не свидетельствовали, конечно, о готовности основных групп французской буржуазии полностью отказаться от буржуазно-демократических методов управления страной. Еще менее свидетельствовали они о готовности народных масс Франции с подобным отказом примириться. Однако этот рост националистических и антидемократических настроений во Франции 1917 г. будет правильно сравнить с трещиной в здании. Не заделанная вовремя, она грозит расшириться и привести к обвалу.
В 1917 г. французские сторонники буржуазной демократии не сумели противопоставить доводам своих противников единую и четкую программу действий. Они ратовали за усиление парламентского контроля и утверждали, что уничтожить парламент было бы безумием. Они выступали в защиту республиканского строя и подчас преувеличивали непосредственную опасность, грозившую ему от происков правых[19]. Летом 1917 г. была создана даже Республиканская лига, ставившая своей задачей «воспротивиться цезаристским проискам» реакции. Среди членов Лиги были депутаты парламента (в основном радикал-социалисты), а также некоторые известные писатели, в частности А. Франс и А. Барбюс. В ее программных документах содержался призыв прекратить «бесполезные избиения» (т. е. войну). Этого оказалось достаточно, чтобы правительство немедленно заняло враждебную позицию по отношению к Лиге. В значительную общественную силу Лига вырасти не смогла.
Однако, защищая демократические порядки, их сторонники в стране — многие из них во всяком случае — видели, что «осуществление подлинной демократии находится в разящем противоречии с потребностями войны»{263}. Они видели и дефекты буржуазного парламентаризма, и падение авторитета парламента в массах, какие особенно четко выявила война и какие всячески подчеркивали их политические противники.
«Публика строга к парламенту. Она спрашивает себя, как это можно — не заниматься ничем, кроме политических интриг, когда на карту поставлены такие важные вопросы. Мелкие торговцы и буржуа, чьи разговоры я слышу в метро, суровы по отношению к этим господам из Бурбонского дворца», — писал Эрбийон{264}.
В сложных условиях войны, обострения социальных противоречий во Франции, углубления революции в России падение авторитета и роли парламента представлялось его французским сторонникам весьма опасным. Отсюда их многочисленные проекты парламентской реформы: объединить палату депутатов и сенат в единую «национальную ассамблею», упростить парламентскую процедуру и т. п. Авторы этих проектов рассчитывали таким образом сделать парламент способным «решительными мерами преодолевать кризисы, которые могут разразиться под воздействием непредвиденных обстоятельств»{265}, т. е. в первую очередь бороться с угрозой революции.
Реформа работы парламента требовала, однако, пересмотра соответствующих статей конституции. Парламентское большинство (хотя и состоявшее из сторонников парламента) опасалось, что это приведет к взрыву политических и социальных страстей. Обсуждение проектов парламентской реформы было отложено до конца войны.
Отсутствие в буржуазно-демократическом лагере единой и четкой программы действий особенно явственно сказалось в вопросе о «правительстве войны».
Французские кабинеты министров 1914–1917 гг. не были стабильны. Трудность задач, поставленных перед ними войной, усугублялась характерной для Франции времен Третьей республики неустанной борьбой множества мелких парламентских партий, групп и группок. Все это подмывало почву под очередным кабинетом министров. Только за восемь месяцев (с марта по ноябрь) 1917 г. министерские кризисы произошли во Франции 3 раза. Мальви был, кстати говоря, единственным, кто при всех сменах кабинетов сохранял пост министра внутренних дел почти всю войну (с 1913 и по осень 1917 г.). Это лишний раз показывает, что политика, которую он проводил, не была только его личной политикой.
Сторонников буржуазной демократии смущала слабость военных правительств. В их газетах словечки о том, что «у нас есть кабинет министров, но нет правительства», «нам нужно правительство, которое правит», и т. п., можно было встретить не менее часто, чем в газетах крайне правых.
Но какого же правительства демократические партии (в первую очередь радикал-социалисты) и группы хотели? У них не было единого и четкого суждения об этом. Внутри каждой партии и группы имелись политические деятели, готовые поступиться на время войны своими демократическими убеждениями и склониться к выдвигаемому некоторыми правыми требованию создания «военного комитета», и были те, кто, наоборот, утверждал, что «демократической войной» против немецкого империализма может руководить лишь «демократическое правительство войны», тесно связанное с парламентом. Но сколько-нибудь конкретную программу действий такого правительства они наметить не могли. Показательна в этом отношении речь в палате депутатов видного члена партии радикал-социалистов Оганьера (18 сентября 1917 г.). Он рассуждал о «новых людях» и «новом духе», произносил общие фразы о республиканском режиме, который должен быть «режимом справедливости и права», и выдвинул лишь одно-единственное конкретное требование к «демократическому правительству войны» (если оно возникнет) — восстановить свободу печати{266}.
Неспособность дать сколько-нибудь четкую характеристику и программу правительства, к созданию которого они призывали, была лишь одним из проявлений внутренней сумятицы, разброда в либеральном лагере. Французским радикал-социалистам, как и английским либералам, как и всем вообще приверженцам либерализма, было свойственно в 1917 г. ощущение непрочности окружающего мира и они с тревогой писали о «новом социальном укладе», который «рождается в огромном горниле войны»{267}.
«В России вспыхнула революция, совершенная рабочим классом… Во Франции идет движение менее яростное, но аналогичное. Уже не раз на стенах воздвигнутого буржуазией здания появлялись трещины и нам казалось, что мы видим, как оно качается», — читаем мы в «Эвр»{268}.
Как и их английских, и итальянских коллег, французских поборников политических свобод преследовала мысль о том, что идеи, исповедуемые ими, «не оказывают более влияния на массы. Солдаты перестали быть чувствительными к воинственной риторике литераторов… Крестьяне и рабочие не удовлетворяются более традиционным образом родины»{269}. В растерянности они снова и снова констатировали, что «старые догмы терпят крах», старые принципы «опрокинуты и не заменены новыми». «Реально только производство материальных ценностей.
Все остальное — это туман. Туман — старые принципы… Туман и принципы завтрашнего дня. Прошлого уже нет. Будущего еще нет. Мы живем в неизвестности, полной мрака»{270}. Это из письма той поры.
Осенью 1917 г. выяснилось, что урожай в этом году далеко не полностью удовлетворит потребность страны в хлебе. В палате депутатов ораторы заговорили «о грозящей катастрофе», газеты стали звать французов «покориться неизбежному»{271}, т. е. голоду. Один депутат предложил даже выпекать хлеб с примесью… целлюлозы. Указание примешивать к муке до 20 % картофеля министр продовольствия Виолле дал префектам еще в августе 1917 г. Он ссылался при этом на рецепт, составленный неким аббатом еще в 1786 г.{272}
Поздней осенью 1917 г. без хлеба действительно по нескольку дней оставались многие городские и сельские районы страны. Его нехватка еще острее, чем раньше, ощущалась в рабочих кварталах Парижа. Здесь, как и в провинции, множились вызванные этим бурные инциденты{273}. Военное и экономическое истощение страны сказывалось все сильнее, стачки на военных предприятиях происходили все чаще, и 8 октября 1917 г. министр снабжения Л. Люшер заявил (на строго секретном заседании, конечно), что без финансовой, экономической, военной помощи Англии Франция войну продолжать не сможет{274}.
В народных массах росла жажда мира, готовность за него бороться. Во Французской объединенной социалистической партии увеличивался удельный вес и усиливалось влияние ее левого, антивоенного, крыла. Рядовые члены партии все настойчивее проявляли недовольство социал-шовинистической позицией лидеров, и в сентябре 1917 г., когда формировался кабинет Пенлеве, лидеры партии сочли благоразумным впервые за все годы войны отказаться войти в правительство. Они тут же, однако, пообещали последнему свою поддержку, так что их фактический союз с ведущей войну буржуазией нарушен не был.
Антивоенные настроения охватывали и все более широкие круги французской интеллигенции. «Война — войне», — гласил девиз Республиканской ассоциации бывших фронтовиков (АРАК), созданной 2 ноября 1917 г. А. Барбюсом, П. Вайян-Кутюрье и Р. Лефевром.
Голоса в пользу мира раздавались теперь и в палате депутатов, и в буржуазной прессе. Даже в газетах, известных своей «воинственностью», таких, как «Виктуар», появлялись отдельные статьи, намекавшие на возможность заключения «выгодного» и «почетного» мира в результате переговоров.
Однако курс на «войну до победы» французскими правящими классами был взят. Во внутренней политике это означало курс на дальнейшее «завинчивание гаек».
В сентябре 1917 г. в Парижском районе и в самом Париже забастовало 50 тыс. рабочих авиационной промышленности. Они были недовольны установленным для них тарифом. Стачка проходила бурно, грозила расшириться. Власти добились ее прекращения, предъявив рабочим ультиматум: если они через 24 часа не выйдут на работу, молодые забастовщики будут посланы на фронт, пожилые — должны будут работать по любым предложенным им расценкам, «хоть за 5 су в день», как писала «Эвр»{275}. Стачка прекратилась.
У французских шовинистов она вызвала взрыв классовой ненависти. «Фигаро» потребовала от рабочих сравнивать свои заработки не с прибылями капиталистов, а с заработками солдат на фронте{276}. «Тан» писала, что стачки на военных предприятиях — это измена{277}. «Нация не может терпеть подобные стачки, не подавляя их безжалостно». «Обостряясь, они грозят привести Францию в такое же положение, в каком находится эта бедная Россия!» — вопил Эрве{278}.
Считая, что правительство все еще недостаточно «энергично», правые звали своих единомышленников объединиться и «создать большую национальную партию»{279}. «Наступил тот час, когда люди, на это уполномоченные, должны выразить волю консервативной Франции… и сказать тем, кто возьмет власть, какими, по их мнению, способами надо направить к победе усилия нации», — писал Баррес{280}.
Уже с конца мая 1917 г. в парижских политических кругах пошли толки о возможности сформирования кабинета Клемансо. За «тигра» были сторонники «решительных действий» — правые партии и партии парламентского центра, против него — приверженцы «демократического метода управления»: радикал-социалисты, социалисты. В парламенте они имели большинство. Но численное соотношение, как известно, не всегда определяет исход борьбы. Да с течением времени начало изменяться и оно.
Французские буржуа устали от страхов. Они боялись революции во Франции и революции в России. Боялись народных выступлений, которые принесет с собой мир. Боялись военного поражения Франции и боялись, что французские солдаты, прогнав немцев, пойдут на снедаемый внутренними распрями Париж. Страх перед возобновлением солдатских мятежей не оставлял их с мая — июня 1917 г. ни на минуту. Они боялись войны и боялись мира.
Клемансо во французских политических кругах не любили и опять-таки боялись. Его считали саркастичным, взбалмошным и неуживчивым. Но с именем Клемансо буржуа связывали надежду на твердую власть, на «войну до победы». И Клемансо как-никак, был «своим человеком», парламентарием, неоднократно заявлявшим о верности основным принципам французской конституции. Его методы управления представлялись многим слишком жесткими, но поздней осенью 1917 г., когда политика «священного единения» потерпела неудачу, а Мальви оказался скомпрометированным происками реакции, значительная часть недавних противников Клемансо готова была увидеть в нем и в его жестких методах защиту от революционной угрозы.
«Все, даже Клемансо, только не Советы!» — истерически восклицал Эрве, лично Клемансо не любивший{281}.
Однако в сентябре 1917 г., когда отставка Мальви повлекла за собой отставку всего кабинета Рибо, «час Клемансо» еще не пробил. Он не пробил и в октябре 1917 г., когда вновь сформированный кабинет Пенлеве висел на волоске, вот-вот готовом оборваться. Многие противники Пенлеве вотировали ему тогда доверие, опасаясь, что отставка Пенлеве расчистит путь для прихода Клемансо к власти.
Но 9 ноября 1917 г. во французских газетах появилось сообщение о победе «восстания максималистов» (как буржуа называли большевиков) в Петрограде. И 13 ноября Пуанкаре, пригласив Клемансо в Елисейский дворец, поручил ему сформировать правительство.
Весной 1917 г. стачки во французском тылу и восстания в действующей армии проходили одновременно. Они поставили французскую правящую верхушку в исключительно трудное положение. Они заставили многих французских политических деятелей думать, что революция во Франции «уже началась».
Однако французское командование сумело подавить стихийные и некоординированные солдатские выступления с помощью системы мероприятий, в которой жесткие меры устрашения сочетались с частичными реформами, улучшением солдатского быта и т. п. Борьба с забастовочным движением в тылу выпала на долю министра внутренних дел радикал-социалиста Мальви. Политика, им проводимая, была политикой «священного единения». Сам он определял ее как «политику доверия» ко всем слоям французского общества: от крайне правых групп буржуазии до пролетариата. Практически это означало, что министр предпочитал договоренность с шовинистическими лидерами рабочего движения открытому насилию (отнюдь не отказываясь в случае нужды от последнего).
Со стачечной волной мая — июня 1917 г. Мальви боролся своими обычными методами. Он выступал посредником между рабочими и их хозяевами, лавировал, уговаривал, примирял, внес даже в парламент проект закона об английской рабочей неделе (который парламент в спешном порядке принял). Мальви удалось добиться полюбовного прекращения многих стачек и предупредить возникновение некоторых крупных забастовок. Он не сумел, однако, помешать рабочим выступлениям принять антивоенный характер, так же как не сумел помешать дальнейшему росту антивоенных настроений в стране.
Борьба по вопросу о методах управления, шедшая во французских правящих кругах летом и осенью 1917 г., была по сути борьбой из-за тех немногих буржуазно-демократических учреждений и прав, которые еще пощадила во Франции война. Сохранить ли их? Уничтожить? Многие сторонники «сильной власти» и «решительных действий» выступали в поддержку последнего. Они требовали от правительства и от французских политических деятелей перестать петь «вместе с комитетами, Советами и правительством Петрограда гимн демократии»{282}. Требовали ареста рабочих лидеров, роспуска рабочих организаций, запрета всех рабочих собраний. Попытки Временного правительства во главе с Керенским установить в России летом и осенью 1917 г. свою диктатуру служили для французской реакции примером и образцом для подражания.
Борьба между сторонниками «завинчивания гаек» и приверженцами либеральных концепций осложнялась во Франции серией политических скандалов (реакция их раздувала и использовала в своих интересах). Эта борьба привела в конечном счете к отставке, а затем и к осуждению Мальви и к приходу к власти кабинета Клемансо, поддержанного не только консерваторами, но и наиболее реакционными группами и партиями.
Ратуя за «жесткие методы» во внутренней политике и дальнейшее «завинчивание гаек» во французском тылу, Клемансо не отказывался в то же время (во всяком случае официально) от буржуазно-демократического, парламентского метода управления государством.