В царствование сумасшедшей памяти императора Павла, командир одного из артиллерийских полков, генерал-майор Каннабих, читал лекции тактики во дворце; значительнейшие лица в государстве и в том числе фельдмаршал князь Николай Васильевич Репнин, желая угодить государю, являлись слушать эти лекции. Чтобы вернее изобразить нелепость читателя и читаемого, я здесь приведу несколько слов из них, причём неправильные ударения и произношения я буду изображать соответствующими им буквами: «Э, когда командуют: по взводно направо, офицер говорит коротко во; э, когда командуют: по взводно на лево, то просто на лево. Офицер, который тут стоял, так эспонтон держал и так маршировал; и только всего, и больше ничего», и т.д. Этот бессмысленный генерал подписывал следующим образом билеты увольняемых в отпуск рядовых: «всемилостивейшего государя моего генерал-майор, Св. Анны I-й степени и Анненской шпаги, табакерки с вензеловым изображением его величества, бриллиантами украшенной и тысячи душ кавалер».
В царствование этого государя комендантом шлиссельбургской крепости, куда ссылались важнейшие государственные преступники был почтенный, добрый и примерно благородный генерал Аникеев. Этот комендант, с трудом выучившийся подписывать свою фамилию, ободрял заключенных, в судьбе которых он принимал истинно-отеческое участие. Однажды прислан был к нему француз, которого надлежало предварительно высечь кнутом, а потом заключить в крепость. Почтенный Аникеев, приказав всем выйти из комнаты, кроме француза, сказал ему: «пока я буду ударять кнутом об пол, а ты кричи как можно жалостливее». По приведении в исполнение этой процедуры, Аникеев призвал подчиненных, до коих доходили крики француза, и сказал им: «преступник уже наказан, отведите его куда следует».
Павел, узнав однажды что Дехтерев (впоследствии командир С.-Петербургского драгунского полка) намеревается бежать за границу, потребовал его к себе. На грозный вопрос государя: «справедлив ли этот слух?» смелый и умный Дехтерев отвечал: «правда, государь, но к несчастью кредиторы меня не пускают». Этот ответ так понравился государю, что он велел выдать ему значительную сумму денег и купить дорожную коляску.
Однажды государь, выходя из своего кабинета, и увидав свое семейство, с которым находился почтенный и доблестный Федор Петрович Уваров, сказал им, указывая на свою палку, называемую берлинкой: «этой берлинке хочется по чьим-то спинам прогуляться». Все присутствующие были неприятно поражены этими словами, но государь, подозвав к себе Уварова, передал весьма хладнокровно какое-то приказание.
Император Павел оставшись недовольным великим Суворовым, отставил его от службы; приказ о том был доставлен великому полководцу близ Кобрина. Приказав всем войскам собраться в полной парадной форме, он сам предстал пред ними во всех своих орденах. Объявив им волю государя, он стал снимать с себя все знаки отличий, причём говорил: «этот орден дали вы мне, ребята, за такое-то сражение, этот за то», и т.д. Снятые ордена были положены им на барабан. Войска, растроганные до слез, воскликнули: «не можем мы жить без тебя, батюшка Александр Васильевич, веди нас в Питер». Обратившись к присланному с высочайшим повелением генералу (по мнению некоторых то был Линденер) Суворов сказал: «доложите государю о том, что я могу сделать с войсками». Когда же он снял с себя фельдмаршальский мундир и шпагу и заменил его кафтаном на меху, то раздались раздирающие вопли солдат. Один из приближенных, подойдя в нему, сказал ему что-то на ухо; Суворов, сотворив крестное знамение рукою, сказал: «что ты говоришь, как можно проливать кровь родную». Оставив армию, он прибыл в село Кончанское Новгородской губернии, где и поселился. Через несколько времени Павел, вследствие просьбы римского императора, писал Суворову замечательное письмо, в коем он просил его принять начальство над австрийскими войсками. Получив письмо, Суворов отвечал: «оно не ко мне, потому что адресовано на имя фельдмаршала, который не должен никогда покидать своей армии», и отправился в окрестные монастыри, где говел. Павел приказал между тем приготовить ему Шепелевский дворец; видя, что Суворов медлит приездом, он отправил к нему племянника его генерала князя Андрея Ивановича Горчакова с просьбой не откладывать более прибытия своего в столицу. На всех станциях ожидали Суворова офицеры, коим было приказано приветствовать фельдмаршала от имени государя и осведомиться о его здоровье. Государь лично осмотрел отведенный для Суворова дворец, откуда были вынесены часы и зеркала; тюфяки были заменены свежим сеном и соломою. Суворов, не любивший пышных приемов, прибыл в простой тележке к заставе, где и расписался; ожидавший его здесь генерал-адъютант не успел его приветствовать. По мнению некоторых, Суворов виделся ночью с государем и беседовал с ним довольно долго. На следующий день, когда все стали готовиться к разводу, государь спросил кн. Горчакова: «а где дядюшка остановился? попросите его к разводу». Кн. Горчаков отыскал его с трудом на Шестилавочной у какого-то кума, на антресолях; когда он передал ему приглашение государя, Суворов отвечал: «ты ничего не понимаешь: в чём же я поеду?» Когда Горчаков объявил ему, что за ним будет прислана придворная карета, упрямый старик возразил: «поезжай к государю и доложи ему, что я не знаю в чём мне ехать». Когда доведено было о том до сведения Павла, он воскликнул: «он прав, этот дурак (указывая на Обольянинова) мне не напомнил о том; приказать тотчас написать сенату указ о том, что отставленный от службы фельдмаршал граф Суворов-Рымникский паки принимается в службу со всеми его прерогативами». Получив указ, Суворов прибыл во дворец, где упав к ногам Павла, закричал: «ах, как здесь скользко». Государь, объявивший Суворову, что ему надлежало выбрать в свой штаб людей, знакомых с иностранными языками, пожелал видеть их; Суворов, принявший за правило противоречить во всём государю, представил ему тотчас коменданта своей главной квартиры Ставракова (человека весьма ограниченного и занимавшего ту же должность в 1812 году), который на вопрос государя, на каких языках он говорит, отвечал: «на великороссийском и на малороссийском». Когда Павел, обратясь к Суворову, сказал: «вы бы этого дурака заменили другим», он отвечал: «о помилуй Бог! это у меня первый человек!»
Впоследствии были присланы от короля сардинского знаки св. Маврикия и Лазаря для раздачи отличившимся, и низшую степень этого ордена камердинеру его Прошке за сбережение здоровья фельдмаршала. Раздав их лицам, не выказавшим особого мужества и усердия, Суворов спросил Ставракова, что говорят в армии? На ответ Ставракова, что присланные ордена были им розданы плохим офицерам, Суворов сказал: «ведь и орден-то плох». Таким же образом поступил он в отношении к ордену Марии-Терезии.
В день отъезда Суворова из Петербурга в армию, поданы были ему великолепная карета и ряд экипажей для его свиты, состоявшей, по воле государя, из камергеров и разных придворных чиновников. Перепрыгнув три раза через открытые дверцы кареты, Суворов сел в фельдъегерскую тележку и прибыл весьма скоро в Вену, где его неожиданный и быстрый приезд немало всех изумил. Сидя, в карете с австрийским генералом Кацом, Суворов на все его рассказы о предстоящих действиях, зажмурив глаза повторял: «штыки, штыки». Когда Кац объявил ему, что к концу года союзникам надлежит находиться в таком то пункте, Суворов резко отвечал: «кампания начнется на том пункте, где по мнению вашему союзники должны находиться к концу года, а окончится где Бог велит».
К умирающему Суворову прислан был обер-шталмейстер граф Иван Павлович Кутайсов с требованием отчета в его действиях; он отвечал ему: «я готовлюсь отдать отчет Богу, а о государе я теперь и думать не хочу». Гроб сего великого человека, впавшего в немилость, сопровождали лишь три батальона; государь, не желая чтобы военные отдали последний долг усопшему герою, назначил во время его похорон развод.
Хотя Суворов находился весьма часто в явной вражде с Потемкиным, но он отдавал ему полную справедливость, говоря: «ему бы повелевать, а нам бы только исполнять его приказания». Проезжая в тележке через Херсон, он всегда останавливался у собора, поклониться праху сего знаменитого мужа. Павел приказал разрушить все здания, мало-мальски напоминавшие Потемкина, коего прах велено было вынести из церкви, где он покоился, и перенести на общее кладбище. Хотя смотритель, коему было приказано привести это приказание в исполнение, был немец от рождения, но этот высокий человек, имя которого я к сожалению не упомню, не решился этого сделать; он оставил славный прах на месте, заложив лишь склеп камнями.
Граф Ф. В. Ростопчин был человек замечательный во многих отношениях; переписка его со многими лицами может служить драгоценным материалом для историка. Получив однажды письмо Павла, который приказывал ему объявить великих князей Николая и Михаила Павловичей незаконнорожденными, он между прочим писал ему: «Вы властны приказать, но я обязан Вам сказать, что если это будет приведено в исполнение, в России не достанет грязи, чтобы скрыть под нею красноту щек Ваших». Государь приписал на этом письме:
«Vous êtes terrible, mais pas moins trés juste»[4].
Эти любопытные письма были поднесены Николаю Павловичу, через графа Бенкендорфа, бестолковым и ничтожным сыном графа Федора Васильевича, графом Андреем.
Павел сказал однажды графу Ростопчину: «так как наступают праздники, надобно раздать награды; начнем с андреевского ордена; кому следует его пожаловать?» Граф обратил внимание Павла на графа Андрея Кирилловича Разумовского, посла нашего в Вене. Государь, с первой супругой коего великой княгинею Наталиею Алексеевною Разумовский был в связи, изобразив рога на голове, воскликнул: «разве ты не знаешь?» Ростопчин сделал тот же самый знак рукою и сказал: «потому-то в особенности и нужно, чтобы об этом не говорили!»
Во время умерщвления Павла, князь Владимир Михайлович Яшвиль, человек весьма благородный, и Татаринов, задушили его, для чего шарф был с себя снят и подан Яковом Федоровичем Скарятиным. Беннингсен, боявшийся чтобы Павел не убедил своих убийц, ударил его в голову, сказав: «nous nous sommes trop avancés pour pouvoir reculer; quand on veut faire une omelette, il faut commencer par casser les oeufs»[5].
Граф Николай Александрович Зубов изрубил саблею высокого драбанта, стоявшего у двери; камердинер Павла был ранен саблею в щеку; он поступил впоследствии к цесаревичу. Фоку, придворному чиновнику, коего брат служил в артиллерии, проезжавшему в это время мимо дворца, кучер сказал: «ну! барин, там ужасная идет завируха». За два дня до того, вся молодежь говорила о том во всех гостиницах. Марию Федоровну, порывавшуюся играть роль Екатерины II, осадили. Подробности были мне сообщены братом Александром Михайловичем Каховским, которому в свою очередь рассказывали их сами Беннингсен и Фок.
По возвращений своем из Персидского похода, в 1797 году, Алексей Петрович Ермолов служил в четвертом артиллерийском полку, коим командовал горький пьяница Иванов, предместник князя Цицианова (брата знаменитого правителя Грузии). Этот Иванов, во время производимых им учений, имел обыкновение ставить позади себя денщика, снабженного флягою с водкой; но команде Иванова: зелена, ему подавалась фляга, которую он быстро осушивал. Он после того обращался к своим подчиненным с следующей командой: «физики, делать всё по старому, а новое — вздор». Рассердившись однажды на жителей города Пинска, где было нанесено оскорбление подчинённым ему артиллеристам, Иванов приказал бомбардировать город из 24-х орудий, но благодаря расторопности офицера Жеребцова снаряды были поспешно отвязаны и город ничего не потерпел. Пьяный Иванов, не заметивший этого обстоятельства, приказал по истечении некоторого времени прекратить пальбу; вступив торжественно в город и увидав в окне одного дома полицмейстера Лаудона, он велел его выбросить из окна.
Будучи произведен по возвращении из похода в Персию в подполковники, молодой Ермолов[6], командовавший артиллерийскою ротою, проживал в Несвиже; он квартировал вместе с доблестным князем Дмитрием Владимировичем Голицыным, братом его умным князем Борисом и двоюродным их братом князем Егором Алексеевичем. Ермолов был поручен еще в войну 1794 года командиру Низовского полка полковнику Ророку, который в свою очередь передал его капитану того же полка Пышницкому (впоследствии начальнику дивизии); он подружился здесь с подпоручиком Низовского полка князем Любецким, известным по своим высоким способностям и обширным сведениям[7].
Александр Михайлович Каховский, единоутробный брат А. П. Ермолова[8], столь замечательный по своему необыкновенному уму и сведениям, проживал спокойно в своей деревне Смолевичи, находившейся в 40 верстах от Смоленска, где был губернатором Тредьяковский, сын известного пиита, автора Телемахиды. Богатая библиотека Каховского, его физический кабинет; наконец празднества даваемые им, привлекали много посетителей в Смолевичи, куда молодой Ермолов прислал шесть маленьких орудий, взятых им в Праге после штурма этого предместья и небольшое количество пороха, коим воспользовался хозяин для делания фейерверков. Независимое положение Каховского, любовь и уважение коими он везде пользовался, возбудили против него, против его родных и знакомых недостойного Тредьяковского, заключившего братский союз с презренным Линденером, любимцем императора Павла. Каховский и все его ближайшие знакомые были схвачены и посажены в различные крепости под тем предлогом, что будто бы они умышляли против правительства; село Смолевичи с библиотекою и физическим кабинетом было продано с публичного торга, причём каждый том сочинения и каждый инструмент были проданы порознь; Линденер удержал у себя из вырученной суммы 20 000 рублей, а Тредьяковский 15 000 рублей. Село Смолевичи досталось Реаду[9]. Во время отступления наших войск от западной границы в первую половину отечественной войны, Ермолов, проходивший со штабом первой армии через Смолевичи, нашел здесь много книг с гербом Каховских. Между тем гроза, разразившаяся над Каховским, не осталась без последствий и для Ермолова, которого было приказано арестовать. Отданный под наблюдение поручика Ограновича, он был заперт в своей квартире, причём все окна, обращенные на улицу, были наглухо забиты и к дверям был приставлен караул; одно лишь окно, к стороне двора, осталось отворенным. Вскоре последовало приказание о том, чтобы отвезти Ермолова на суд к Линденеру, проживавшему в Калуге; невзирая на жестокие морозы, Ермолов был посажен с Ограновичем в повозку, на облучке которой сидело двое солдат с обнаженными саблями, и отправлен через Смоленск в Калугу. Остановившись для отдыха в Смоленске, Ермолов был предупрежден губернским почтмейстером, давним приятелем его семейства, о презренных свойствах Линденера, не любившего щадить кого бы то ни было. Между тем прислано было из С. Петербурга высочайшее повеление о прощении подсудимых, вина которых была даже в Петербурге найдена ничтожною. Приезд Ермолова в Калугу, где он остановился у дома Линденера, возбудил всеобщее любопытство, Линденер, будучи в то время нездоров, приказал привести к себе в спальню Ермолова, которому было здесь объявлено высочайшее прощение. Линденер почел однако нужным сделать строгий выговор Ермолову, которого вся вина заключалась лишь в близком родстве и дружбе с Каховским; заметив удивление на лице Ермолова, Линденер присовокупил: «хотя видно, что ты многого не знаешь, но советую тебе отслужить пред отъездом молебен о здравии благодетеля твоего — нашего славного государя». Приняв во внимание советы многих, утверждавших, что если им не будет отслужен молебен, то он вновь неминуемо подвергнется новым преследованиям, Ермолов, исполнив против воли приказание Линденера, отправился с Ограновичем в обратный путь. Между тем коварный Линденер, донося государю о приведении в исполнение его воли, изъявлял однако сожаление, что его величество помиловал шайку разбойников заслуживающих лишь строжайшего наказания. Ермолов, возвратившись в своей роте, оставался спокойным в течении пятнадцати дней, но прибывшему после того фельдъегерю было приказано доставить его в С. Петербург со всеми его бумагами; так как опасались бегства обвиненного, то фельдъегерю было приказано оказывать ему дорогою всевозможное внимание. Прибыв в Царское Село, Ермолов и его спутник спокойно обедали и оставались здесь до наступления темноты; введенный в заблуждение ласковым обращением фельдъегеря, Ермолов полагал что государь имел намерение дать ему новое назначение, но когда ему было объявлено, что они прибудут в С. Петербург лишь ночью, дабы не быть никем узнанным, он убедился в том, что его здесь ожидало. Остановившись сперва у квартиры генерал-прокурора Лопухина на Гагаринской пристани, они были пересланы в дом занимаемый тайною канцеляриею — находившийся на английской набережной. Вследствие приказания старшего чиновника этой канцелярии, Ермолова повезли на время в Петропавловскую крепость, где заперли в каземат, находящийся под водою в Алексеевском равелине. Комната, в которой он был заключен под именем преступника №9, имела 6 шагов в поперечнике и печку, издававшую сильный смрад во время топки; комната эта освещалась одним сальным огарком, которого треск, вследствие большой сырости, громко раздавался, и стены её от действия сильных морозов были покрыты плесенью. Наблюдение за заключенными было поручено Сенатского полка штабс-капитану Иглину и двум часовым, неотлучно находившимся в комнате. Весьма часто, когда Ермолов обращался с каким-либо вопросом к одному из них, наиболее добродушному, он получал в ответ: «не извольте разговаривать; нам это строго запрещено; не равно это услышит мой товарищ, который тотчас всё передает начальству». После трехнедельного заключения, он был повезен, в 7 часов утра, к Лопухину, у которого он застал несколько лиц в анненских лентах. Лопухин, строго приказав ему ничего не таить во время допроса, велел провести его в свою канцелярию; пройдя через ряд темных комнат, он вступил в ярко освещенный кабинет, где нашел чиновника Макарова, некогда коротко знакомого с отцом его, и встрече с коим в этом месте немало удивился. По совету Макарова, Ермолов написал на имя государя письмо, которое, будучи сообща исправлено, было им переписано начисто. Хотя оно было несколько раз прочитано и по возможности исправлено, но от внимания сочинителя и читателей ускользнуло одно выражение, которое, возбудив гнев Павла, имело для Ермолова самые плачевные последствия. В начале письма находилось следующее: «чем мог я заслужить гнев моего государя?» Прочитав письмо, государь приказал вновь заключить Ермолова в Алексеевский равелин, где он уже оставался около трех месяцев. По прошествии этого времени Ермолову было приказано одеться потеплее и готовиться к дальней дороге; ему были возвращены: отобранное платье, белье, тщательно вымытое и принадлежавшие ему 180 рублей. В подорожной курьера не было обозначено места ссылки, но сказано было лишь: «с будущим». На все вопросы Ермолова, курьер, который был родом турок, долго хранил упорное молчание; он был окрещен и благодетельствован дядею отца Ермолова. Узнав о том, что он едет с родственником своего благодетеля, курьер, сделавшись весьма ласковым с ним, уведомил его, что ему было приказано передать его костромскому губернатору, почтенному и доброму Николаю Ивановичу Кочетову, для дальнейшей отсылки в леса Макарьева на Унже. Будучи доставлен к губернатору, Ермолов узнал в сыне его бывшего сотоварища своего по московскому университетскому пансиону; по просьбе своего сына благородный Кочетов представил в Петербург, что в видах лучшего наблюдения за присланным государственным преступником, он предпочел оставить его в Костроме. Это распоряжение костромского губернатора относительно Ермолова было одобрено в С. Петербурге. Здесь Алексей Петрович встретился и долго жил с знаменитым впоследствии Матвеем Ивановичем Платовым, имевшим уже восемь человек детей. Платов, уже украшенный знаками св. Анны 1 степени, Владимира 2 степени, св. Георгия 3 класса, был сослан по следующей причине: государь, прогневавшись однажды на генерал-майоров: Трегубова, князя Алексея Ивановича Горчакова и Платова, приказал посадить их на главную дворцовую гауптвахту, где они оставались в течении трех месяцев. Платов видел во время своего ареста следующий сон, который произвел на него сильное впечатление: «закинув будто бы невод в Неву, он вытащил тяжелый груз; осмотрев его, он нашел свою саблю, которая от действия сырости покрылась большою ржавчиною». Вскоре после того пришел к нему генерал-адъютант Ратьков (этот самый Ратьков, будучи бедным штаб-офицером, прибыл в Петербург, где узнал случайно одним из первых о кончине императрицы; тотчас поскакал с известием о том в Гатчину, но встретив уже на половине дороги императора Павла, поспешил поздравить его с восшествием на престол. Анненская лента, звание генерал-адъютанта и 1000 душ крестьян были наградами его усердия) Ратьков принес, по высочайшему повелению, Платову, его саблю, которую Платов вынул из ножен, обтер об мундир свой и воскликнул; «она еще не заржавела, теперь она меня оправдает». Ратьков, видя в этом намерение бунтовать казаков против правительства, воспользовался первым встретившимся случаем чтобы донести о том государю, который приказал сослать Платова в Кострому. Между тем Платов, выхлопотавший себе отпуск, отправился через Москву на Дон, но посланный по высочайшему повелению курьер, нагнав его за Москвой, повез в Кострому. Однажды Платов, гуляя вместе с Ермоловым в этом городе, предложил ему, после освобождения своего, жениться на одной из своих дочерей; он в случае согласия обещал назначить его командиром атаманского полка. Платов, изумлявший всех своими практическими сведениями в астрономии, указывая Ермолову на различные звезды небосклона, говорил: «вот эта звезда находится над поворотом Волги к Югу; эта — над Кавказом, куда бы мы с тобой бежали, если бы у меня не было столько детей; вот эта над местом, откуда я еще мальчишкою гонял свиней на ярмарку». Ермолов, воспользовавшись своим заточением, приобрел большие сведения в военных и исторических науках; он также выучился весьма основательно латинскому языку у соборного протоиерея и ключаря Егора Арсеньевича Груздева, которого будил ежедневно рано словами: «пора, батюшка, вставать: Тит Ливий нас давно уже ждет». Вскоре Платов был прощен и вызван в Петербург. Так как он был доставлен в Петербург весьма поздно вечером, то его по приказанию Лопухина свезли на ночь в крепость, где он был посажен рядом с врагом своим графом Денисовым. Так как государь должен был принимать его на другой день, то он, за неимением собственного мундира, надел мундир Денисова, с которого спороли две звезды. Государь был весьма милостив к Платову, получившему приказание следовать через Оренбург в Индию.
Между тем правитель дел инспектора артиллерии, майор Казадаев, женатый на дочери генерала Резвого, любя Ермолова, советовал ему написать жалобное письмо к свояку своему, графу Ивану Павловичу Кутайсову (женатому на другой дочери Резвого) который ручался в том, что выхлопочет ему полное прощение и возвращение всего потерянного. При этом случае упрямство, коим всегда отличался Ермолов, обнаружилось в полном блеске. Хотя он благодарил Казадаева за его дружеское участие, но вместе с тем отказался писать к графу Кутайсову. Таким образом он отказался от царского прощения, которое по ходатайству графа Кутайсова не замедлило бы последовать и тем обрекал себя на заточение, которое могло быть весьма продолжительным.
В это время проживал в Костроме монах Авель, который был одарен способностью верно предсказывать будущее; находясь однажды за столом у губернатора, Авель предсказал день и час кончины императрицы Екатерины с необычайною верностью. Простившись с жителями Костромы, он объявил им о намерении своем поговорить с государем; он был, по приказанию Павла, посажен в крепость, но вскоре выпущен. Возвратившись в Кострому, он предсказал день и час кончины Павла. Добросовестный и благородный исправник подполковник Устин Семенович Ярлыков, бывший адъютантом у генерала Воина Васильевича Нащокина, поспешил известить о том Ермолова. Всё предсказанное Авелем буквально сбылось. Авель находился в Москве во время восшествия на престол Николая; он тогда сказал о нём: «змей проживет тридцать лет».
По вступлении на престол императора Александра, формуляр Ермолова, который был вовсе исключен из службы, был найден с большим трудом в главной канцелярии артиллерии и фортификации. Граф Аракчеев пользовался всяким случаем, чтобы выказать свое к нему неблаговоление; имея в виду продержать его по возможности долее в подполковничьем чине, граф Аракчеев переводил в полевую артиллерию ему на голову, либо отставных, либо престарелых и неспособных подполковников. Однажды конная рота Ермолова, сделав переход в 28 верст по весьма грязной дороге, прибыла в Вильну, где в то время находился граф Аракчеев. Не дав времени людям и лошадям обчиститься и отдохнуть, он сделал смотр роте Ермолова, которая быстро вскакала на находящуюся вблизи высоту. Аракчеев, осмотрев конную выправку солдат, заметил беспорядок в расположении орудий. На вопрос его: «так ли поставлены орудия на случай наступления неприятеля?» Ермолов отвечал: «я имел лишь в виду доказать вашему сиятельству, как выдержаны лошади мои, которые крайне утомлены». — «Хорошо, — отвечал граф, — содержание лошадей в артиллерии весьма важно». Это вызвало следующий резкий ответ Ермолова в присутствии многих зрителей: «жаль, ваше сиятельство, что в артиллерии репутация офицеров зависит от скотов». Эти слова заставили взбешенного Аракчеева поспешно возвратиться в город. Это сообщено мне генералом Бухмейером.
Во время отступления первой армии к Смоленску, Ермолов, увидя что многие отставшие солдаты дозволяли себе грабить встречаемые ими на пути церкви, требовал примерного наказания виновных. Вследствие отданного Барклаем приказания, главнейшие преступники были повешены. Так как приговор был приведен в исполнение 22-го июля, то цесаревич, не раз упрекавший за это Ермолова, говорил: «я никогда не прощу вам, что у вас в армии, в день именин моей матушки, было повешено пятнадцать человек». Это мне сообщено Ермоловым и Курутою.
Отправляя князя Волконского в армию, Государь сказал ему: «узнай, отчего при сдаче Москвы не было сделано ни одного выстрела; спроси у Ермолова, он должен всё знать». Ермолов, избегая встречи с князем Волконским, уехал на время из штаба.
Однажды Платов сказал, в 1812 году, Ермолову, называвшему Вольцогена wohl-gezogen: «пришли ты мне этого скверного немца-педанта; я берусь отправить его в авангардную цепь, откуда он конечно не вернется живым».
После сражения при Бриенне, государь, проезжая сквозь ряды войск, отдававших ему честь, сказал Ермолову следующие, замечательные слова: «в России все почитают меня весьма ограниченным и неспособным человеком; теперь они узнают, что у меня в голове есть что-нибудь». Когда его величество повторил это же самое в Париже, Ермолов возразил ему: «подобные слова редки в устах частных людей; но они несравненно реже встречаются у государей. Они тем более удивительны, что в настоящую великую эпоху слава вашего величества не уступает славе величайших монархов в истории».
В Париже Ермолов увидал в числе представлявшихся нашему государю генерала Лекурба, человека исполинского роста, одетого в мундир времен республики. Он разговорился с ним о знаменитой кампании его в Граубиндене. Лекурб сказал ему громко, указывая на французских маршалов, тут находившихся: «je ne voudrais pas de ces pleutres-là pour des chefs de demi-brigades»[10].
В 1815 году Ермолов, возвращавшийся из Парижа, остановился в Эрфурте: он обласкал хозяина дома, где ему отведена была квартира. Хозяин, будучи тем тронут, дал ему письмо к главе иллюминатов Вейсгаупту, проживавшему в Готе. Пользуясь репутацией весьма либерального человека, Ермолов, не желая дать многочисленным врагам своим нового оружия, не поехал в Готу; посланный им туда генерал Писарев был обласкан Вейсгауптом, который не сказал ему однако ничего особенного.
Однажды в 1815 году, государь, оставшись недовольным Ермоловым, за то что он не прибыл к обеденному столу его величества по причине большего количества бумаг, — оказывал ему в продолжении нескольких дней холодность; генерал-адъютант барон Федор Карлович Корф говорил по этому случаю: «Хотя государь теперь недоволен Ермоловым, но он ему скоро простит; быть ему нашим фельдмаршалом и пить нам от него горькую чашу».
Первые неудовольствия между Ермоловым и Паскевичем начались в этом же 1815 году; Ермолов, находя дивизию Рота лучше обученною, чем дивизия Паскевича, призвал первую в Париж для содержания караулов, присоединив к ней прусский полк из дивизии Паскевича; так как он самого Паскевича не вызвал, то это глубоко оскорбило сего последнего.
Аракчеев сказал однажды Ермолову: «много ляжет на меня незаслуженных проклятий».
Ермолов, произведенный в генералы от инфантерии в 1818 году через десять лет после производства своего в генерал-майоры, не принадлежал однако никогда к числу особенных фаворитов государя. Граф Аракчеев, в поздравительном письме своем от 2 августа 1818 года по этому случаю, писал ему между прочим: «когда вы будете произведены в фельдмаршалы, не откажитесь принять меня в начальники главного штаба вашего».
Ермолов сказал однажды государю: «мои поселения на Кавказе гораздо лучше ваших; мои необходимы для края, где по причине недостатка в женщинах развелось в больших размерах мужеложство. Моим придется разводить виноград и сарачинское пшено, а на долю ваших — придется разведение клюквы». По мере приближения к Кавказу этих рот, их оставляли в течении года на кавказской линии, где они приучались постепенно к жаркому климату, и зарабатывали себе деньги.
Граф Аракчеев и князь Волконский, видя, что расположение государя к Ермолову возрастает со дня на день, воспользовались отъездом его в орловскую губернию, чтобы убедить его величество, что Ермолов желает получить назначение на Кавказ. Ермолов, вызванный фельдъегерем в Петербург, узнал о своем назначении; государь, объявив ему лично об этом, сказал ему: «я никак не думал, чтобы тебе такое назначение могло быть приятно, но я должен был поверить свидетельству графа Алексея Андреевича и князя Волконского. Я не назначил ни начальника штаба, ни обер-квартирмейстера, потому что ты вероятно возьмешь с собой Вельяминова и Иванова». Действительно оба эти генерала, из которых второй погиб преждевременно жертвою ипохондрии, были утверждены в этих должностях.
Ермолов, опоздав однажды к обеденному столу на Каменном Острове, вопреки приглашения высланного придворного чиновника, возвратился домой. Государь, увидав его вскоре после того, сказал ему: «мы сели ранее за стол, по случаю отъезда матушки, но я велел тебя непременно звать».
Ермолов отвечал на это: «я не люблю употреблять во зло чье бы то ни было внимание, и беспокоить кого бы то ни было; так как я знаю, что вы не дозволили бы себе не встать из за стола для того, чтобы меня встретить, я решился уехать». Государь отвечал: «я сделал бы тоже самое».
Ермолов, страдая рожею на ноге в 1821 году, просил однажды государя назначить адъютанта своего, молодого и неимоверно-щедро одаренного природою графа Самойлова флигель-адъютантом; он просил Е.В. сделать это в память службы Потемкина и отца его. Тогда государь отвечал: «ты знаешь, что мне никто не дает адъютантов, а я сам их выбираю, но я сделаю это не для деда, не для отца, а для тебя».
На Терекской линии, недалеко от Ставрополя, находилась шотландская колония анабаптистов-сепаратистов, которая значительно разбогатела продажею овощей. Ермолов, не желая терпеть здесь присутствия этих безнравственных людей, изгнал их и поселил вблизи Волжский казачий полк. Ермолов не разделял мнения графа Тормасова, некогда просившего в видах распространения просвещения, пригласить в Грузию католических миссионеров. Прибывшему сюда члену базельского евангелического общества, Зарамбе, Ермолов сказал: «вместо того, чтобы насаждать слово Божие, займитесь лучше насаждением табака». Основатель лондонского библейского общества Пинкертон, обласканный нашим министром духовных дел, прибыл в Грузию, но Ермолов поспешил его выслать. С 1745 года существовала миссия, имевшая целью обращать в христианскую веру осетин, коих привлекали к тому различными подарками. Эта миссия, которую Ермолов называл конной миссией, сопровождаемая 50 казаками, ежегодно стоила казне 50 000 рублей. Главою миссии был архиепископ Досифей из фамилии Пуркеладзе (принадлежавший некогда князю Эристову); этот архиерей, будучи архимандритом, предводительствовал разбойниками и был ранен. По просьбе Ермолова миссия была вызвана, а Досифей выслан. В 1820 году вспыхнуло в Имеретии возмущение вследствие противозаконных требований нашего духовенства; митрополит Феофилакт[11], человек отлично умный и способный, по приказанию князя Голицына[12] стал требовать у жителей возвращения земель, за 50 лет перед тем розданных им в аренду духовенством. Ермолов громко порицал это, говоря: «я слышу руку вора, распоряжающегося в моем кармане, но схватив ее, я увидел, что она творит крестное знамение и вынужден ее целовать». В отсутствие Ермолова, губернатор Тифлиса Роман Иванович Ховен допустил духовенство обратиться к жителям с этим требованием. Вспыхнул мятеж, митрополит бежал, будучи охраняем двумя ротами; прочее духовенство заперлось в соборе, из которого вышел епископ Софроний (из фамилии князей Цулукидзе) в полном облачении, с крестом в руках, и с трудом усмирил мятеж. Хотя епископ Софроний, напуганный возмутителями, и подписал одобрение их воззвания, но за мужество, выказанное им, впоследствии он был награжден анненскою лентою по ходатайству Ермолова, который приказал вывезти с фельдъегерем двух митрополитов Геннателя и Кукателя.
При предместнике Ермолова, начальник кавказской линии Дельпоццо поселил близ Назрана и реки Сунжи воинственный и враждебный чеченцам народ ингушей, исповедывавших магометанскую веру. Находясь по торговым делам в Тифлисе, некоторые из их старшин приняли христианскую веру. Возвратясь к себе, они увидели себя поставленными в неприятное положение; прочие единоплеменные им ингуши стали их чуждаться. Вновь обращенные выехали на линию и стали просить Ермолова дозволить им вновь обратиться в магометанство, на что он отвечал им: «ступайте в священникам и поговорите с ними». Они вскоре вновь сделались магометанами.
Ермолов просил выслать в Грузию 33 семейства немецких колонистов, хорошо изучивших земледелие; но вместо этого числа, ему прислали 500; один переезд их до Тифлиса стоил казне около миллиона рублей. Ермолов же приготовил на горе близ Мухровани лишь 33 дома; прибывшие немцы были анабаптисты, незнакомые с земледелием, которые менялись между собою женами; 200 из них входили некогда в состав германского контингента Наполеона. Они, не желая подчиняться местным властям, хотели быть под покровительством императрицы Марии Феодоровны; Ермолов потребовал их к себе, и объявил, что если они не дозволят себя наказывать за совершаемые ими преступления, то он немилосердно станет предавать суду виновных. Они, посоветовавшись с своими старшинами, дозволили наказывать тех из них, которых вины будут обнаружены. Вместе с тем Ермолов писал государю: «Прибывшие немцы неспособны к земледелию; переезд их в Грузию стоит весьма дорого, но пусть убыток падет на казну за неосмотрительный вызов иностранцев». Я это знаю от Ермолова, Марченки и некоторых приближенных государя.
Большая часть наших писателей, несмотря на известное к Ермолову неблаговоление Николая Павловича, восхваляли Ермолова в прозе и в стихах. Незабвенный наш А. С. Пушкин посещал его несколько раз в Орле; Ермолов сказал ему однажды: «Хотя Карамзин есть историк дилетант, но нельзя не удивляться тому терпению, с каким он собирал все факты и создал из них рассказ, полный жизни». В ответ на это Пушкин сказал ему: «читая его труд, я был поражен тем детским, невинным удивлением, с каким он описывает казни, совершенные Иоанном Грозным, как будто для государей это не есть дело весьма обыкновенное».
Хотя Ермолов не был никогда облечен властью главнокомандующего, но он присвоил себе права, превышавшие власть этих уполномоченных лиц; он, например, сам назначал начальников на кавказскую линию, в Абхазии и в Дагестане. Оставшись вполне довольным образом действий Шамхала Тарковского, он, священным именем государя наградил его семью тысячами подданных; таким же образом он наградил Аслан-Хана Кюринского — ханством Казикумыхским, заключавшим в себе не менее 15 000 жителей, а Бековича и Татар-Хана наградил обширными землями в Кабарде. Он вместе с тем приобрел для казны почти миллион десятин земли.
Находясь в 1821 году в Петербурге, Ермолов прибыл 30-го августа во дворец для принесения поздравлений государю в день его тезоименитства. Государь, сказавший ему по этому случаю: «ты во всё царствование мое в первый раз на моих именинах», хотел возвести его и Раевского в графское достоинство; Ермолов, не желавший того, громко говорил что оно ни к кому так мало не пристало, как к нему и что он в этом не нуждается. Вследствие этого, указа о том и не последовало. Известный статс-секретарь при Потемкине, Василий Степанович Попов упрекал его за то, что он отказался от пожалованной аренды в сорок тысяч рублей на 12 лет.[13] Ермолов не желал принять от Попова 100 десятин земли в Крыму, которые этот последний предлагал ему; Попов приказал даже выстроить дом для Ермолова, согласившегося принять лишь пять десятин земли. Граф Воронцов, находясь с ним также в коротких отношениях, и зная благоволение императора Александра к Ермолову, предлагал также выстроить ему дом на своей земле; но со вступлением на престол Николая, Воронцов вдруг прервал все свои с ним дружеские сношения и не упоминал более о своем прежнем предложении. Воронцов желал овладеть пограничным ему клоком земли, принадлежащим сыну В. С. Попова, где протекал ручей воды, в которой ощущается вообще большой недостаток в Крыму. Не успев склонить Попова (сына статс-секретаря и бывшего адъютанта Ермолова) к уступке этого участка, Воронцов написал его величеству донос, в коем он называл Попова крайне либеральным человеком. Попов был сослан в Вятку, где и оставался в продолжении нескольких лет. Вследствие просьб Ермолова и других лиц, граф Бенкендорф, воспользовавшись отъездом Воронцова за границу, и убедившись через жандармского офицера в несправедливости обвинений, исходатайствовал прощение Попову, который вскоре после умер.
Император Александр, приказавший посылать Ермолову всю нашу дипломатическую переписку с прочими дворами, писал ему однажды между прочим: «quant à vos principes si larges».
В бытность Ермолова в Султании, старшая жена Шаха передала ему письмо к императрице Марии Феодоровне, в коем находилось следующее: «ты вмещала в себе коробку, где находились первые перла твоей империи»; — Письмо её к императрице Елисавете Алексеевне заключало в себе: «пусть зефир дружбы моей навевает под широкие полы твоего пышного платья».
Ермолов, самовольно отправивший Муравьева в Хиву, требовал от Хана чтобы он ему писал как старшему, прикладывал свою печать сверху. Ермолов рассказывал государю, что Хан Хивинский в бумагах своих к нему, величал его следующим образом: «великодушному и великому повелителю стран между Каспийским и Черным морями».
Граф Сергий Кузьмич Вязмитинов был человек неглупый, но вялый и нерасторопный; Ермолов называл всегда Вязмитинова, не бывшего никогда военным человеком, тетушкой Кузминишной.
Василий Степанович Попов и Дмитрий Прокофьевич Трощинский были люди замечательных способностей и обширного ума; по мнению их надлежало учредить департаменты сената не в столице, но в различных городах, через что значительно бы ускорилось течение дел.
Граф Илларион Васильевич Васильчиков человек вполне благородный, благонамеренный, мужественный, но не отличающийся, в сожалению, ни большим умом, ни сведениями; Ермолов, отдававший всегда полную справедливость замечательным доблестям Васильчикова, называл всегда этого генерала, в эпоху его могущества, матушкой-мямлей. Во время войны 1812 года близ Вильны, Ермолов помирил Васильчикова с пылким, но благородным Сеславиным, который, не желая сносить начальнических выходов Васильчикова, наговорил ему много неприятностей. Командуя впоследствии гвардией, Васильчиков не умел предупредить истории семеновского полка, которая имела для многих столь плачевные последствия; извещенный в 1822 году библиотекарем гвардейского штаба Грибом, прозвавшимся Грибовским, человеком весьма умным, коварным и алчным, о существовании заговора, он пренебрег в начале этим известием. Узнав о том впоследствии обстоятельнее от брата своего, бесстрашного Дмитрия Васильчикова, Илларион Васильевич просил зятя своего, князя Дмитрия Владимировича Голицына, известить его тотчас: находятся ли подозреваемые лица в Москве? По получении удовлетворительного ответа, Васильчиков, приказав Грибовскому изложить всё им рассказанное на бумаге, отправил всё к государю, который находился в это время на конгрессе в Вероне. После кончины его величества этот список найден в шкатулке государя, который сделал на нём свои замечания карандашом. — Нынешний государь, вопреки представлениям Васильчикова, назначил Грибовского губернатором; но будучи обвинен в страшных злоупотреблениях, тот вскоре был удален со срамом.
Граф Аракчеев находился с 1808 года в весьма хороших сношениях с Ермоловым; оставшись недоволен отзывом Ермолова о военных поселениях, впервые устроенных близ Могилева, он немного охладел к нему.
Незаконный сын Аракчеева, Шумский, одаренный необыкновенными способностями, был к сожалению горьким пьяницею; эта болезнь развилась в нём, по показанию медиков, вследствие болезни солитера. Император Николай, разжаловав его из флигель-адъютантов, прислал в Грузию, где Ермолов имел о нём большое попечение. Граф Аракчеев, называемый Закревским «змеей, что на Литейной живет», прислал последний поклон Ермолову через губернатора Тюфяева. Он велел ему передать; «весьма желал бы с вами видеться, но в обстоятельствах, в коих мы с вами находимся, это невозможно».
Этот отлично-умный, хотя грубый и кровожадный солдат, нередко пугал военные поселения именем достойного своего адъютанта Клейнмихеля. Найдя после смерти своей любовницы Настасьи много писем с подарками, он собрал их в одну комнату; пригласив к себе всех просителей, имена которых находились в конце писем, он сказал им: «это ваши вещи, пусть каждый возьмет свое».
Министр финансов граф Канкрин говорил Николаю Павловичу: «хотя Ермолов никогда не воображал быть администратором, но он вник в нужды края и многое им сделанное на Кавказе, очень хорошо; не надобно было разрушать того, что было им сделано, а лишь дополнить». Ермолов предложил в государственном совете уничтожить в сенатских департаментах звание первоприсутствующих, кои по его мнению могли иметь в виду лишь одно — угождать министру юстиции.
Он находился вполне в отличных сношениях с нашим знаменитым адмиралом графом Мордвиновым, у которого граф А. И. Чернышев, столь способный на всякий благородный подвиг, именем рассудительного Николая, похитил в его присутствии все бумаги; Ермолов защищал в совете дело его о байдарской долине (купленной им у Высоцкого, которому она досталась в наследство после князя Потемкина) и которую самым незаконным образом оспаривал Воронцов именем татар крымских. Престарелый адмирал, редко являвшийся в совет, лишь тогда подписывал приносимые ему на дом дела, когда встречал подпись Ермолова.
Ермолов был всегда в отличных сношениях с адмиралом Шишковым; когда он ослеп и оставил министерство, то жена его, родом полька, говаривала: «один Ермолов остался нам верным».
Ермолов, выехавший с Кавказа в 1821 году, узнав в земле Донских Казаков что генерал А. И. Чернышев, известный по своему примерному хвастовству и презренным душевным свойствам, отдал под суд генерала А. К. Денисова, решился спасти его. Чернышев, о котором Александр Львович Нарышкин сказал государю, вскоре после возвращения его с Дона: «si le général n’a pas le don de la parole, il a au moins la parole du Don»[14], нашелся вынужденным, вследствие разговора своего с Ермоловым, освободить Денисова от суда. Хотя Денисов, увидав после того Ермолова, благодарил за его ходатайство, но он при этом сказал следующее: «я благодарю Вас за себя, но не за казаков, потому что если б суд состоялся, я не преминул бы выставить все глупости и злоупотребления Чернышева, о коих я теперь вынужден молчать». Генералу Чернышеву удалось совершить замечательные подвиги в 1812 и 1813 годах, слишком преувеличенные и превознесенные его презренным холопом Михайловским-Данилевским; Чернышев омрачил к сожалению все свои подвиги непомерным хвастовством и полным отсутствием скромности.
Ермолов прибыл в 1821 году в Петербург, куда ожидали государя из Германии; в это время возвратился из Сибири знаменитый Мих. Мих. Сперанский. Так как большинство придворных было враждебно расположено к Сперанскому, то Ермолов при посредничестве отлично-способного чиновника своего Рыхлевского (назначенного государем, вскоре после того, Олонецким губернатором) сошелся с ним. Вскоре пришло известие о новом конгрессе и о том, что государь вернется лишь через восемь месяцев. Ермолов, желая видеть государя, писал князю Волконскому письмо, в котором он между прочим говорил, что непринятие его государем будет почтено в Грузии знаком неблаговоления к нему, а потому курс его в этой стране значительно упадет. Он был вскоре после того вызван и назначен главнокомандующим союзною армиею в Италии. Когда он представлялся государю, его величество спросил его: «ты верно знал о своем назначении; я знаю это из письма твоего к кн. Волконскому». На это Ермолов отвечал: «я имел нужду видеть ваше величество, но нисколько не ожидал получить это назначение, тем более что у вас есть много генералов, несравненно более меня достойных и знаменитых». На вопрос его величества: «знаешь ли ты Сперанского?» он отвечал: «я был слишком ничтожен, чтобы обратить на себя внимание столь значительного лица, но узнав его теперь короче, я имел случай оценить его достоинства». Государь сказал на это: «он действительно усердный, способный и полезный человек; если б война не началась так внезапно, многого бы не случилось. Хотя я во многом перед ним виноват, но я не пропускал ни одного случая, чтобы не посылать ему поклонов в ссылку». Когда Ермолов передал впоследствии эти слова Сперанскому, тот отвечал ему: «государь никогда не почитал себя виновным относительно меня, а я получал его поклоны лишь весьма редко; если бы я уступил и поддался внушениям некоторых лиц (которых он не хотел назвать) многое бы изменилось».
Почтенный Федор Петрович Уваров советовал Ермолову представить государю необходимость уменьшения состава нашей армии, требующей огромных издержек. Государь, любивший употреблять слова: prépondérance politique[15], прогнал от себя графа Петра Александровича Толстого, который решился ему о том говорить. Вследствие настоятельных советов Уварова, говорившего ему: «Хотя государь выгнал от себя графа Толстого, но он тебя выслушает», Ермолов навел незаметно разговор на этот предмет, но государь возразил на это: «Я с тобой вполне согласен, что надлежит уменьшить число войск, но ты вероятно не посоветуешь мне сделать это теперь, когда умы еще не совсем успокоились и армия нам нужна pour notre prépondérance politique». Ермолов предложил государю, в Лайбахе, допустить гласность в военных судах, на что его величество отвечал: «надо об этом подумать; надо бы допустить гласность и в гражданских судах, где она может быть еще полезнее».
Князь Любецкий, оканчивавший в 1821 году, в Вене, счеты между Россией и Австрией, сказал Ермолову: «ты думаешь, что ты прибыл сюда лишь для содействия австрийцам: нисколько; твой приезд для меня необходим и крайне выгоден. Мы остаемся должны Австрии за прошлые кампании, но с твоим приездом я поверну дела в нашу пользу». И точно дела были поведены Любецким таким образом, что император Франц нашелся вынужденным прибегнуть к великодушию нашего государя.
Во всё время царствования императора Александра, Ермолов, никогда не просивший его о себе, любил ходатайствовать о других; он излагал подобного рода просьбы в письмах своих в князю Волконскому, Кивину и Меллер-Закомельскому. Зная, как много пострадало во время вторжения французов от заразительных болезней имение А. М. Каховского, и так как на основании существующих правил надлежало ему заплатить кварту или четвертую часть доходов, равно как и недоимки за несколько лет, Ермолов просил графа Гурьева об уничтожении всего долга. Вследствие отказа графа Гурьева, отвечавшего, что он не смеет утруждать о том его величества, Ермолов написал одному из своих приятелей письмо, которое было прочитано государем. Это письмо оканчивалось словами: «граф Гурьев почел нужным поручиться в том, что его величество недоступен чувству великодушия и справедливости, и просил меня потому не входить впредь с подобными просьбами». Государь, много смеявшийся во время чтения письма, повелел сложить с Каховского все недоимки и уничтожить все кварты.
Генерал Пестель, невзирая на неудачу свою под Багилами, в 1819 году, донес в Тифлис, что он одержал победу над горцами; так как он давно не получал наград, Ермолов ходатайствовал о награждении его знаками Св. Анны 1 степени. Когда истина обнаружилась и надлежало выслать Муравьева, который поправил дела, Ермолов советовал Пестелю отбыть в Россию. В письме своем к государю Ермолов, прося извинения в том, что он ввел его в заблуждение, присовокупил: «Пестель скоро будет иметь счастье лично представить вашему величеству свою неспособность». Оставив недостроенную крепость Грозную, Ермолов двинулся к Карабудахкенту, близ которого находились огромные массы неприятелей; благодаря внезапной ночной атаке, неприятель, занимавший сильную позицию, был обращен в бегство. Высланные из Акушинского селения Меге 5 представителей, увидав малочисленность русского отряда, наделали дерзостей Шамхалу, угощавшему их обедом. Ермолов, советовавший Шамхалу не выказывать своего неудовольствия, приказал после победы своей под Ловашами, высланным старшинам строго наказать самого дерзкого из их посланных.
Ермолов, зная, что у Шамхала Зухум-Кадия существовало Канлы или кровомщение к одному значительному жителю Акушинскому, убедил его прекратить ее и предать всё дело полному забвению. По прочтении Муллою молитвы, и трекратных взаимных глажений бород, мир между ними был установлен. В ауле Губден Ермолов, имевший сначала также в виду помирить два враждебные семейства, отказался от того; они хотя объявили ему, что готовы исполнить его волю, но присовокупили, что потеряют после того всякое уважение жителей. Шамхал питал большую дружбу и глубокое уважение к Ермолову; жена его, которая была сестрою бывшего Хана Дербентского, взяла в себе старшего сына Ермолова, рожденного от туземки и сама нянчилась с ним.
Ермолов сохранил в Грузии прежнее число агаларов, но Паскевич и его преемники значительно увеличили количество их. Ермолов, негодовавший на жителей аула Дадал-Юрт, находившегося близ Терека, за постоянное содействие оказываемое ими хищникам, вторгавшимся в наши земли, готовил им страшное наказание. Усыпив их ласковым обращением, он внезапно окружил этот аул, овладел им, причём погибли все жители, за исключением детей; мужчины, не видя себе спасения, сами закалывали своих жен. Это подействовало на всех соседних жителей.
Объезжая в первый раз Кавказ, Ермолов прибыл в Дербент, где содержался под стражей Ибрагим Хан Табасаранский с братом, которые, имея вражду с третьим братом, жившим в вольной Табасарани и весьма враждебным нашему правительству, зарезали его самого, равно как и его беременную жену. Они были преданы суду и на основании высочайшей конфирмации, еще впрочем не объявленной им, надлежало одного повесить, а другого сослать в Сибирь. Ермолов, узнав что они желали его видеть, потребовал их к себе. Объяснив ему ход дела, они присовокупили: «хотя мы слышали, что мы уже приговорены к наказанию, но мы мстили брату не столько за себя, сколько за постоянные набеги в русские земли; дозволь одному остаться заложником, а другому сходить в горы для устройства дел». Ермолов, отпустив одного в горы, ходатайствовал о них пред государем, говоря, что надлежит принять во внимание дикие нравы виновных и постоянную преданность их России. Так как государь дозволил Ермолову поступить в этом случае по его благоусмотрению, он простил князей и этим приобрел в них России весьма полезных и преданных слуг.
Находясь всегда в весьма коротких сношениях со всеми участниками заговора 14 декабря, я не был однако никогда посвящен в тайны этих господ, невзирая на неоднократные покушения двоюродного брата моего Василия Львовича Давыдова. Он зашел ко мне однажды перед событием 14 декабря и оставил записку, которою приглашал меня вступить в Tugendbund, на что я тут же приписал: «что ты мне толкуешь о немецком бунте: укажи мне на русский бунт и я пойду его усмирять». Эта записка была представлена нынешнему государю, который сказал: «это видно, что Денис Давыдов ни о чём не знает».
Странный характер у нашего нынешнего государя: иногда великодушен, но большею частью крайне злопамятен. Накануне казни главнейших заговорщиков 14 декабря, он во весь вечер изыскивал все способы, чтобы придать этой картине наиболее мрачный характер; в течении ночи последовало высочайшее повеление, на основании которого приказано было барабанщикам бить во всё время бой, какой употребляется при наказании солдат сквозь строй. Государь не изъявил согласия на просьбу графини Канкриной, ходатайствовавшей об отправлении в Сибирь лекаря для пользования сосланного больного брата её, Артамона Муравьева.
Закревскому, которого государь всегда разумел лишь как верного исполнителя своих повелений, расширяли власть во время продолжительного отсутствия императора Александра за границей и с ним князя Волконского. Я помню как в нём постоянно в то время искали всесильные ныне граф Бенкендорф и П. Д. Киселев. Этот последний — человек умный и отменно любезный, никогда не был администратором; он был после Бородинского сражения назначен адъютантом к Милорадовичу лишь вследствие ходатайства. Павла Христофоровича Граббе. Когда государь вернулся в 1821 году в Петербург, Ермолов спросил князя Волконского, к какой награде должен был быть представлен Закревский? Услыхав что ему хотели дать лишь Владимира 2 степени, Ермолов возразил, что принимая во внимание обширные занятия Закревского, как дежурного генерала, он почитает эту награду слишком ничтожною, тем более что это была лишь очередная награда, какую он мог получить во всякое другое время. Хотя Волконский рассердившись сказал ему: «не прикажете ли дать ему андреевского ордена?» но, зная что Ермолов довел бы об этом обстоятельстве до сведения государя, он исходатайствовал генерал-лейтенантский чин Закревскому, который по этому случаю обошел весьма многих.
Князь Багратион, имевший всегда большое влияние на Платова, любившего предаваться пьянству, приучил его в 1812 году к некоторому воздержанию от горчишной водки, надеждой на скорое получение графского достоинства. Платов часто осведомлялся у Ермолова, не привезен ли был, в числе бумаг указ о возведении его в графское достоинство. Ермолову долгое время удавалось обманывать Платова, но атаман, потеряв наконец всякую надежду быть графом, стал ужасно пить; он был поэтому выслан из армии в Москву; Кутузов же, отправляясь в армию, вызвал его опять туда и в октябре того года доставил ему графский титул.
Фельдмаршал князь Паскевич, которому конечно никто не откажет в блистательном мужестве, хладнокровии в минуты боя, вполне замечательной заботливости о снабжении продовольствием армии, и покровительстве, оказываемом им угнетенным полякам, — есть однако баловень судьбы. Прибыв на Кавказ, он нашел превосходные войска, созданные в течении 10 лет Ермоловым, умевшим воодушевить их духом суворовским. Он прибыл в армию, действовавшую против польских инсургентов, которою временно командовал умный и энергический граф Толь. До его прибытия в армию один корпус перешел уже Вислу, а вся армия, хотя и значительно рассеянная по огромному пространству вследствие распоряжений Дибича, намеревалась атаковать Варшаву. Несогласия, возникшие между жителями Варшавы, контрреволюция, вспыхнувшая там и уныние, распространившееся по всему царству, предвещали уже близкое торжество нашего оружия. Нельзя однако не воздать Паскевичу хвалы за всё им совершенное, но не слепой и безусловной, какую требует он от многочисленных льстецов своих, но хвалу в пределах справедливости и законности. Оставаясь верным истине, я не могу не упомянуть о великих заслугах лиц, кои подготовили ему значительные материалы и много способствовали в одержании успехов; я тем более решаюсь обратить на них внимание моих читателей, что эти лица имели несчастье подвергнуться вполне недобросовестному приговору слишком пристрастного и недальновидного правительства.
А. С. Грибоедов, знаменитый автор комедии Горе от ума, служил в продолжении довольно долгого времени при А. П. Ермолове, который любил его как сына. Оценивая литературные дарования Грибоедова, но находя в нём недостаток способностей для служебной деятельности, или вернее слишком малое усердие и нелюбовь к служебным делам, Ермолов давал ему продолжительные отпуска, что, как известно, он не любил делать относительно чиновников, не лишенных дарований и рвения. Вскоре после события 14 декабря, Ермолов получил высочайшее повеление арестовать Грибоедова и, захватив все его бумаги, доставить с курьером в Петербург; это повеление настигло Ермолова во время следования его с отрядом из Червленной в Грозную. Ермолов, желая спасти Грибоедова, дал ему время и возможность уничтожить многое, что могло более или менее подвергнуть его беде. Грибоедов[16], предупрежденный обо всём адъютантом Ермолова, Талызиным, сжег все бумаги подозрительного содержания. Спустя несколько часов послан был в его квартиру подполковник Мищенко для произведения обыска и арестования Грибоедова, но он, исполняя второе, нашел лишь груду золы, свидетельствующую о том, что Грибоедов принял все необходимые для своего спасения меры. Ермолов простер свою, можно сказать отеческую, заботливость о Грибоедове до того, что ходатайствовал о нём у военного министра Татищева. После непродолжительного содержания в Петербурге, в главном штабе, Грибоедов был выпущен, награжден чином и вновь прислан на Кавказ. С этого времени в Грибоедове, которого мы до того времени любили как острого, благородного и талантливого товарища, совершилась неимоверная перемена. Заглушив в своем сердце чувство признательности к своему благодетелю Ермолову, он, казалось, дал в Петербурге обет содействовать правительству к отысканию средств для обвинения сего достойного мужа, навлекшего на себя ненависть нового государя. Не довольствуясь сочинением приказов и частных писем для Паскевича (в чём я имею самые неопровержимые доказательства), он слишком коротко сблизился с Ванькой-Каином, т.е. Каргановым, который сочинял самые подлые доносы на Ермолова. Паскевич, в глазах которого Грибоедов обнаруживал много столь недостохвального усердия, ходатайствовал о нём у государя. Грустно было нам всем разочароваться насчет этого даровитого писателя и отлично-острого человека, который, вскоре после приезда Паскевича в Грузию, сказал мне и Шимановскому следующие слова: «как вы хотите, чтоб этот дурак, которого я коротко знаю, торжествовал бы над одним из умнейших и благонамереннейших людей в России; верьте, что наш его проведет, и Паскевич, приехавший еще впопыхах, уедет отсюда со срамом». Вскоре после того он говорил многим из нас: «Паскевич несносный дурак, одаренный лишь хитростью, свойственною хохлам; он не имеет ни сведений, ни сочувствия ко всему прекрасному и возвышенному, но вследствие успехов, на которые он не имел никакого права рассчитывать, будучи обязан ими превосходным ермоловским войскам и искусным и отважным Вельяминову и Мадатову он скоро лишится и малого рассудка своего». Но в то же самое время Грибоедов, терзаемый по-видимому бесом честолюбия, изощрял ум и способности свои для того, чтобы более и более заслужить расположение Паскевича, который был ему двоюродным братом по жене. Дружба его с презренным Ванькою-Каином, который убедил Паскевича, что Ермолов хочет отравить его, и давала повод к большим подозрениям. В справедливом внимании за все достохвальные труды, подъятые на пользу и славу Паскевича, Грибоедову было поручено доставить государю туркманчайский договор. Проезжая через Москву, он сказал приятелю своему Степану Никитичу Бегичеву: «я вечный злодей Ермолову»[17]. По ходатайству Паскевича, Грибоедов был согласно его желанию назначен посланником в Тегеран, где он погиб жертвою своей неосторожности…
Предместник Грибоедова в качестве посланника в Персии, Мазарович, был человек отлично-способный и умный; будучи медиком, он вследствие ходатайства Ермолова был назначен первым постоянным посланником при персидском Шахе. Грибоедов, состоявший некоторое время при нём в качестве советника, был человеком блестящего ума, превосходных способностей, но бесполезный для службы. Не зная никаких форм, он во время отсутствия Мазаровича писал бумаги в Тифлис, где ими возбуждал лишь смех в канцелярии Ермолова. Однажды явился к Мазаровичу армянин, некогда захваченный персиянами в плен, бывший помощником Мацучар-Хана, хранителя сокровищ и любимца Шаха, с просьбой исходатайствовать ему позволение возвратиться к нам в Грузию. Так как это могло дать повод к различным обвинениям, потому что в случае пропажи чего-либо наше посольство и армянин были бы подозреваемы в похищении шахских сокровищ, Ермолов советовал Мазаровичу убедить армянина отказаться от своего намерения. Грибоедов, отправленный к государю с туркманчайским договором, говорил не стесняясь мне, Шимановскому и весьма многим: «Паскевич так невыносим, что я не иначе вернусь в Грузию, как в качестве посланника при персидском дворе». Это желание Грибоедова, благодаря покровительству его нового благодетеля, исполнилось, но на его пагубу действия этого пылкого и неосмотрительного посланника возбудили негодование Шаха и персиян. Он в лице шахского зятя Аллаяр-Хана нанес глубокое оскорбление особе самого шаха. Грибоедов, вопреки советам и предостережениям одного умного и весьма способного армянина, служившего при нём в качестве переводчика, потребовал выдачи нескольких русских подданных — женщин, находившихся в гареме Аллаяр-Хана в должности прислужниц. Это требование Грибоедова было вероятно предъявлено им вследствие ложного понимания вещей, и с явным намерением доказать свое влияние и могущество у персидского двора. Хотя шах не мог не видеть в этом нарушения персидских обычаев, но, не желая отвечать на требование Грибоедова положительным отказом, он дозволил ему взять их самому; посланные в гарем конвойные привели пленниц в посольский дом. Персияне, видевшие в этом явное неуважение русских в особе шахского зятя, к самому шаху и к существующим народным обычаям, взволновались. Вскоре вспыхнуло возмущение, вероятно не без одобрения шаха; около сорока человек наших было убито, в том числе весьма много полезных лиц; спасся один бесполезный Иван Сергеевич Мальцов и с ним двое людей, вследствие особенного к нему расположения каких то персиян, которые спрятали его в сундук на чердаке.
Так как я в то время не находился уже более в Грузии, то я привожу здесь подробности, которые мне были сообщены многими лицами, заслуживающими доверия. Причину этих действий Грибоедова должно, сколько мне известно, искать в следующем: Грибоедов, невзирая на блистательные дарования свои, никогда не принадлежал к числу так называемых деловых людей; он провел довольно долгое время в Персии, где убедился лишь в том, что слабость и уступчивость с нашей стороны могли внушить персиянам много смелости и дерзости, а потому он хотел озадачить их, так сказать, с первого раза. К сожалению, далеко было от уступчивости до настоятельных требований относительно гаремных прислужниц, некогда взятых в плен во время вторжения персиян в Грузию, что заключало в себе много оскорбительного для самолюбия этого народа. Настойчивость Грибоедова была необходимою во всех тех случаях, где надлежало ему наблюдать за точным исполнением важнейших пунктов туркманчайского трактата; в прочих случаях надо было обнаружить много ловкости, проницательности и осторожности дабы не оскорбить понапрасну народной гордости. Грибоедову, назначенному посланником в Персию, после наших счастливых военных действий, было легче приобрести влияние, чем Ермолову, отправленному туда в 1817 году. Невзирая на то, что этот последний прибыл в Тегеран после обещания, данного государем персидским послам возвратить некоторые присоединенные уже к нам области, он выказал при этом случае так много искусства и энергии, что Шах отказался от своих требований. В случае несогласия Шаха, Ермолов, не могший поддержать своих представлений войском, которого в то время не было под рукой, нашелся бы вынужденным уступить; что было небезызвестно персиянам. Невзирая на то, что сам принц Аббас-Мирза явно уже выказывал нам свои неприязненные чувства, Ермолов успел склонить Шаха к уступкам. Ермолов, всегда умевший выказывать большое уважение к обычаям народов, с коими ему приходилось действовать, внушил персиянам высокое к русским уважение, каким мы даже не пользовались после наших успехов над ними. Мне говорил один важный персидский чиновник, что своевременная присылка войск в Грузию предупредила бы войну с персиянами, коих самонадеянность возросла лишь вследствие убеждения, что мы к ней не готовы и что мы можем противопоставить их полчищам лишь ничтожные силы. Наконец самые действия умного и энергичного Мазаровича, никогда не раздражавшего народной гордости персиян, были весьма поучительны для Грибоедова, который пренебрег, к сожалению, уроками своих предместников. Я полагаю, что вероятно существовала возможность выручить пленниц без предъявления несвоевременных и оскорбительных для персиян требований; во всяком случае надо было приискать средства к их выдаче, не жертвуя для того столь многими людьми. Если бы, по причине существующих обычаев, невозможно было этого сделать тотчас, то не следовало явно нарушать обычаев, освященных веками, и тем возбуждать противу себя жителей, но следовало выждать удобное к тому время.
Фельдмаршал Паскевич оказал России и в особенности Кавказу неоцененную заслугу присоединением к нему некоторых провинций, но на выгоднейшую границу со стороны Персии указал Ермолов, который, будучи изгнан из службы, был поражен грубыми ошибками, коими был наполнен присланный из С. Петербурга план с обозначением границы, какую надлежало требовать при заключении мира. Наше самонадеянное правительство, весьма мало понимающее нужды края, но никогда не почитающее необходимым прибегать к советам людей, известных по своей опытности и глубокому знанию дела, решилось само начертать новую границу: она должна была проходить в 20 верстах от Тавриза через Хойское Ханство, где палящий жар вынуждает природных жителей откочевывать летом в горы; один из пунктов, который надлежало укрепить и занять нашими войсками, находился на расстоянии половинного перехода от Тавриза к Тегерану. Занимая его, мы могли весьма легко пресечь сообщение между Тавризом, резиденцией наследника престола, и Тегераном, что вынуждало бы нас содержать огромную армию на Кавказе и потребовало бы значительных издержек. Правительство наше вовсе упустило из виду местечко Кульп, где добывается в большом количестве каменная соль и куда, до начала последней войны, с разрешения шаха приходил ежегодно из Грузии караван под предводительством грузинского князя. Хотя Ермолов был изгнан из Грузии самым позорным образом и проживал в орловской деревне под присмотром земской полиции и наблюдением местных воинских властей, но он слишком пламенно любил свое отечество и край, коим он так славно управлял в течений десяти лет, чтобы не указать на ошибки правительства, которое, по его мнению, не могло заключить прочного мира на вышесказанных условиях. Он говорил, что самые войска, расположенные на границах, коих правительство хотело требовать, подвергнутся губительному действию климата; он находил при том необходимым требовать уступки Кульпа. Правительство, оценив эти мудрые возражения, воспользовалось ими, но оно сочло излишним выразить Ермолову малейшую за то признательность. Границы наши со стороны Персии весьма хороши, но нельзя того же сказать относительно новой границы Кавказа со стороны Азиатской Турции. Паскевич, при замечательном мужестве, не одарен ни прозорливостью, ни решительностью, ни самостоятельностью, свойственными лишь высоким характерам. Не отличаясь ни особенной твердостью духа, ни даром слова, ни способностью хорошо излагать на бумаге свои мысли, ни уменьем привлекать в себе сердца ласковым обращением, ни сведениями по какой-либо отрасли наук, он не в состоянии постигнуть духа солдат и потому никогда не может владеть сердцами их. В настоящее время толпы низкопоклонных льстецов превозносят этого любимца и советника государева, приписывая ему качества и достоинства, коих никто и никогда в нём прежде не замечал. Паскевич до сорокапятилетнего возраста слыл весьма храбрым, но и весьма ограниченным человеком даже в семье своей; слова его, не отличавшиеся остроумием, назывались тогда в насмешку[18] des pasquinades. Отличаясь лишь посредственным умом, он, подобно всем землякам своим малороссиянам, обладает необыкновенною хитростью и потому может быть по всей справедливости назван заднепровским итальянцем. Предвещания Грибоедова сбылись: высокомерие, гордость, самонадеянность Паскевича, которому успехи и почести совершенно вскружили голову, не имеют пределов; он почитает себя великим человеком и первым современным полководцем. Во время первого пребывания Паскевича в Петербурге после взятия Варшавы, все спешили заявить ему свое благоговение. В числе особ, поздравлявших его с одержанными успехами, находилась одна дама, которой князь Варшавский, по врожденной скромности своей сказал: «я давно имел право занимать то положение, на которое я ныне поставлен: я еще в 1812 году указывал на грубые ошибки Наполеона и Кутузова, но меня не послушали». Однажды льстецы, говоря с отцом его Федором Григорьевичем Паскевичем, восклицали: «князь Варшавский гений». Умный старик возразил по-малороссийски: «що гений, то негений, а що везе, то везе». Пред отправлением своим под Елисаветполь[19] Паскевич явился к Ермолову; Алексей Петрович, придавший ему двух отличных генералов Вельяминова и Мадатова, начертил карандашом на своем предписании диспозицию войск на случай сражения. Ермолов, по причине малочисленности войск, советовал ему строить войска в двухротные каре, причём начертил карандашом подобного рода каре на своем предписании, которое должно ныне храниться в кавказском штабе.
Слава о мудрой справедливости, бескорыстии и могуществе Ермолова, справедливо почитаемого одним из умнейших, способнейших, благонамереннейших и бескорыстнейших людей своего времени, распространилась по всему востоку, где имя его производило на всех жителей обаятельное действие. Если б он показался пред персиянами, им без сомнения была бы одержана победа, далеко и во всех отношениях превзошедшая Елисаветпольскую. Мне известно, что в начале этого сражения Паскевич не отступил с поля сражения лишь вследствие советов Вельяминова и Мадатова, ручавшихся за успех, невзирая на огромное превосходство в числе людей армии Аббас-Мирзы. В этом сражении сарбазы или регулярные войска персидские, стоявшие некогда в почетном карауле у Ермолова, во время пребывания его в Султании, отдались нам потому, что они полагали, что Ермолов лично предводительствует нашими войсками. Впоследствии сам государь сказал Мирза-Сале, сопровождавшему Хозрева-Мирзу: «благодарите Бога, что моими войсками предводительствовал в последнюю войну не Ермолов: они были бы непременно в Тегеране». Ермолов с самого 1817 года не переставал доносить государю, что война с Персией неотвратима. Аббас-Мирза, которому шах почти передал управление всем краем, находясь под влиянием лиц, нам враждебных, мечтал лишь о возвращении провинций, которые Ермолову удалось удержать за Россией. Ермолов писал в Петербург, что своевременная присылка одной дивизии была бы достаточною для того, чтобы предупредить войну с персиянами, коих дерзость и высокомерие возрастают лишь вследствие убеждения, что мы слабы и не в состоянии противопоставить им больших сил. Он даже убедительно просил заготовить провиант в Астрахани и в Баку; но его представления не были уважены. Граф Нессельрод утверждал, что война лишь в мыслях Ермолова, желавшего ее из честолюбивых видов, и что заготовление провианта в вышесказанных городах может подать повод к войне.
В 1823 году съехались со стороны Персии и России чиновники для определения границ; Аббас-Мирза приказал своим чиновникам оказывать русским явное невнимание и не соглашаться ни на одно из наших представлений. Ермолов писал в 1824 году государю из Белого ключа: «многие завидуют мне в том, что я пользуюсь благоволением В.В., а в случае войны с Персией обвинят меня в подании к тому повода; я весьма сожалею, что управляющий министерством иностранных дел не хотел внять моим представлениям и что война с Персией неотвратима. Не желая заслужить этого нарекания, я прошу ваше величество уволить меня от командования корпусом, дозволив остаться в Грузии частным человеком, дабы быть ближе свидетелем унижения недостойной каджарской династии».
Ермолов писал нынешнему государю: «я глубоко сожалею, что е.в. в Бозе почивающий государь последовал советам графа Нессельрода. Война, внезапно начатая, не может нанести мне бесчестия как частному человеку, но в качестве правителя края тяжело видеть репутацию свою, страдающую через неспособность министра иностранных дел». В день 14-го декабря находился в Петербурге английский полковник Шиль, пользовавшийся неограниченным доверием Аббас-Мирзы; на другой день он выехал из Петербурга. Прибыв в Тавриз, он уверил Аббас-Мирзу, что в России вспыхнула междоусобная война между двумя братьями императорами, и что на основании гюлистанского мира, Россия обратится к Персии с просьбой о помощи. По мнению Шиля наступил для персиян самый благоприятный момент для вторжения в Грузию, где у русских были весьма слабые силы. Персияне двинулись, и князь Меншиков, отправленный послом в Тегеран, встретил уже их почти на самой границе нашей. Таким образом Аббас-Мирза без предварительного объявления войны вторгнулся в провинции Бамбакскую и Шурагельскую. Ермолов приказал полковникам Назимову и Реуту поспешно отступить перед превосходящим силами неприятелем и стараться, избегая с ним встреч, сосредоточить свои войска. Зная, что они получили георгиевские кресты в войне с персиянами при генерале Ртищеве, он почитал их наиболее способными для вновь начинающейся войны с персиянами. Они вовсе не оправдали возлагаемого на них доверия; персиянам удалось истребить несколько наших рот и взять две пушки. Ермолов сделал в этом случае великую и непростительную ошибку, которая имела прямое и гибельное влияние на всё его поприще. Он должен был лично выступить против персиян и по одержании над ними решительной победы, возвратиться в Тифлис, где он мог заняться необходимыми для войны приготовлениями. Вместо того он выслал сперва Мадатова, который нанес при Шамхаре решительное поражение персиянам, причём Аминь-Сардар, дядя Аббас-Мирзы, был убит. Из донесения Паскевича, отправленного вскоре после того, видно, что пространство от Шамхары до Елисаветполя было покрыто трупами персиян. Ермолов, не зная характера нового государя, и почитая свое присутствие более необходимым в Тифлисе, выслал Паскевича против персиян. Победа, одержанная при Елисаветполе, внушила государю мысль, что он может вполне вверить ему войска кавказского корпуса и удалить Ермолова, к которому он оказывал явное неблаговоление. Между тем Грузия и Кахетия, вследствие приближения многочисленной персидской армии, пришли в волнение; внимание всех было обращено на Ермолова, одно присутствие которого удерживало весь край в спокойствии и повиновении. Оставшись в Тифлисе лишь с четырьмястами человек, Ермолов, озабоченный заготовлением провианта и всего необходимого для войны, обнаруживал невозмутимое хладнокровие. Жители Кахетии прислали в Тифлис князя Григория Чалокаева за тем, чтобы удостовериться, в каком расположении духа находится Ермолов.
Хотя вследствие его распоряжений персияне были изгнаны из наших пределов, но вся слава была отнесена к Паскевичу. Ряд замечаний и выговоров государя вывел Ермолова из терпения; не пользуясь доверием государя, который вел мимо его конфиденциальную переписку с Паскевичем, Ермолов решился написать государю известное письмо от 3 марта 1827 года. Ермолов думал разделить персидскую войну на три кампании; по его мнению надлежало сохранить преимущественно войска, не подвергая их губительному действию знойного климата страны, где колодцы, наполненные вредными насекомыми, встречались лишь через каждые сорок верст. В первую кампанию надлежало, по его мнению, занять пространство до Аракса, выслав кавалерию и лошадей на высоты Ардебиля; потом следовало двинуться зимним путем на Тегеран, стараясь миновать возвышенности Султании, покрытые снегом; в третий период войска должны были прибыть на высоты Ардебиля, где, выждав жары, возвратиться в Грузию. Персияне, невзирая на их многочисленность, будучи предводительствуемы неспособным Аббас-Мирзою, могли оказать нам лишь ничтожное сопротивление. В Петербурге видели в этом лишь желание Ермолова властвовать неограниченно в течении трех лет.
Между тем Мадатов, предводительствуя летучим отрядом, явился в Карабах, где овладел весьма важным пунктом — Агарь; если б у него было более войска, он мог бы пресечь сообщения Аббас-Мирзы с Тегераном. В опровержение мнения, будто бы Ермолов не избрал сильного пункта, снабженного всем необходимым и где бы малочисленные отряды могли бы найти убежище в случае быстрого наступления большой неприятельской армии, можно указать на Шушу. Так как в исходе 1826 года ни одного неприятеля не оставалось более в наших пределах, Ермолов приказал Мадатову, которого главные персидские силы готовились окружить, присоединиться к прочим войскам. Вскоре после того Абул-Фет-Хан Карадахский, брат Мехти-Кули-Хана Карабахского, просил Ермолова назначить его беглербеком Тавриза, обещаясь в таком случае взбунтовать весь Адербиджан; но в это время прибыл в Грузию курьер с приказанием удалить Ермолова.
Паскевич, вскоре после прибытия своего в Грузию, и находясь еще под начальством Ермолова, получил от государя письмо, в котором было между прочим сказано: «Помнишь, когда мы с тобой играли в военную игру; а теперь я твой государь и ты — мой главнокомандующий». Это доказывает, что государь, отправляя Паскевича в Грузию, твердо положил в уме своем заменить им Ермолова, главная вина которого заключалась в медленности, с какою войска были приведены к присяге. Паскевич, который не мог простить Мадатову занятия Агари, очернил его в глазах государя; Мадатова, обвиненного в грабительстве, лишили владений, пожалованных ему Мехти-Кули-Ханом Карабахским по ходатайству Ермолова, имевшего в виду приучить кавказских владетелей жаловать землями храбрых русских генералов, на что император Александр изъявил свое соизволение.
Во время персидской и турецкой войн, Паскевич, боясь чтобы победы, им одержанные над бездарными пашами, предводительствовавшими сволочью, не были отнесены к генералам, пользовавшимся в армии хорошею репутацией, высылал их из армии на другой день после одержания какой-либо победы и беспрестанно меняв начальников штаба.
Не принадлежа никогда к числу почитателей Паскевича, я не могу однако не заметить, что во первых он никогда не обнаруживал крайне утомляющей суетливости Дибича, прозванного Ермоловым le grand brouillon[20]; но что в Паскевиче заслуживало величайшие похвалы — это примерная заботливость о снабжении армии провиантом. Этим редким и неоцененным качеством, вынуждавшим его часто терять много драгоценного времени, он превзошел многих полководцев, под начальством которых я когда-либо служил в течении моего военного поприща.
Прибыв в 1831 году в армию нашу в Польше, Паскевич принял сперва все необходимые меры для того, чтобы вполне обеспечить армию продовольствием, и лишь тогда уже решился он подступить к Варшаве. Еще до приезда Паскевича распоряжениями Толя был наведен мост через Вислу и один корпус находился уже на правом берегу реки; Толь воспользовался для этой цели судами, нагруженными хлебом, которые были высланы по распоряжению прусского правительства вверх по Висле. На собранном военном совете, фельдмаршал, выслушав мнения всех членов относительно лучшего способа овладеть Варшавой, предпочел атаку Волы, как наисильнейшего пункта, падение которого должно было неминуемо повлечь за собой покорение Варшавы, и следовательно Польши. Будучи контужен в самом начале дела, представлявшего неимоверные затруднения по причине недостатка в лестницах, кои были притом слишком коротки, Паскевич, отъезжая от армии, объявил Толю, что в случае неудачи вся ответственность падет на него одного! Деятельность, мужество и энергия Толя, на которого однако не может не пасть доля нареканий столь справедливо заслуженных Дибичем, были в этот день неимоверными. Не было вполне опасного пункта, куда бы Толь не появлялся; не было колонны войск, мало-мальски изнуренной и отбитой мужественным неприятелем, которую бы Толь не поспешил ободрять; короче сказать: в этот решительный и кровопролитный бой, он был истинным ангелом-хранителем русской армии. Узнав о благополучном исходе боя, Паскевич поспешил напомнить о себе армии, тщетно отыскивавшей его во время ужасов кровавого побоища. Заслуг Паскевича никто не отрицает, но знаменит и велик подвиг Толя, который, будучи предоставлен самому себе во всё время этого рокового побоища, умел извернуться таким образом, что отсутствие фельдмаршала не только не имело гибельного влияния на исход битвы, но даже осталось никем незамеченным. Паскевич, никогда не отличавшийся скромностью и беспристрастием, свойственными лишь высоким, избранным характерам, не хотел в своем донесении государю выставить в надлежащем свете заслуги многих лиц, блистательному содействию которых он был обязан одержанной победой. Напротив того, алчность к присвоению чужих заслуг, нисколько не умаляющих его собственные, желание приписать всю славу победы лишь самому себе, побудили его отозваться не совсем благоприятно о многих лицах.
Ряд милостей посыпался на Паскевича, вождя, достойного времен великого Николая, как выразился редактор одного журнала; почести окончательно вскружили ему голову, и он, в пылу самонадеянности, возмечтал о себе, что он полубог. Не имея повода питать глубокого уважения к фельдмаршалу князю Варшавскому, я однако для пользы и славы России не могу не желать ему от души новых подвигов. Пусть деятельность нашего Марса, посвященная благу победоносного российского воинства, окажет на него благотворное влияние. Пусть он, достойно стоя в челе победоносного русского воинства, следит за всеми усовершенствованиями военного ремесла на западе, и ходатайствует у государя, оказывающего ему полное доверие, о применении их к нашему войску; я в таком случае готов от полноты души извинить и позабыть прежние, гнусные его поступки и недостойные клеветы, к коим он не возгнушался прибегать для достижения высокого своего сана.
Князь Мадатов, изгнанный с Кавказа Паскевичем, убедившим государя, что этот генерал, пользуясь будто бы благоволением Ермолова, ограбил жителей Карабаха, что было совершенно ложно, ознаменовал себя блистательною храбростью в европейской Турции; под Шумлой со спешенными гусарами он овладел несколькими редутами. Он умер в Молдавии и перед смертью ему было суждено выслушать следующее признание умирающего генерал-адъютанта Константина Христофоровича Бенкендорфа, столь ограниченного умом, сказавшего ему: «Я перед вами, но в особенности перед Алексеем Петровичем Ермоловым, много виноват; я вам обоим много повредил через брата моего, но верьте, что это лишь по одному неведению, а потому простите меня». Мадатов, который не был князем от рождения, но стал называть себя князем впоследствии, носил имя своей матери; дядя его Петрусь Бек пользовался большим уважением в Карабахе. Алексей Петрович Ермолов, любивший Мадатова, сказал ему однажды: «ты настоящий Яшка (уменьшительное от армяшка), на это Мадатов возразил: если я Яшка, вы целый Яков Яковлевич». Граф Дибич сказал ему однажды: «я знаю, что Паскевич вам много повредил; если вы когда нибудь попадете ко мне, я постараюсь вам всё вознаградить». Мадатов, говоривший: «не всё надо брать храбростью, нужно и хитростью» был женат на дочери генерала Саблукова, в которую я был долго влюблен. Этот до невероятия неустрашимый и хитрый генерал, трепетавший одного взгляда Ермолова, вступил в брак лишь в надежде получить звание генерал-адъютанта. Молодая жена его согласилась выйти за него замуж в убеждении, что князь Мадатов весьма значительное в Карабахе лицо. Вскоре после приезда молодых в Карабах, княгиня изъявила желание посетить могилу своего тестя, человека безнравственного, ничтожного и которого место погребения не было никому известно. Князь Мадатов, не желая на первых порах разочаровать свою молодую жену, приказал одному расторопному офицеру, состоявшему при нём в должности адъютанта, отыскав на армянском кладбище богатую гробницу, убрать ее цветами и проложить к ней дорожку. Исполнив приказание, адъютант донес о том своему генералу, который повел жену свою к этой гробнице. Молодая княгиня, введенная таким образом в заблуждение, став на колени, возносила молитвы о упокоения души усопшего. Невзирая на то, что Мадатов вступил в брак с молодой и весьма красивой женщиной, он продолжал предаваться гнусному пороку, столь распространенному на востоке. Однажды княгиня, войдя совершенно неожиданно в кабинет мужа, была поражена зрелищем, которое не могло не возмутить ее; но князь, ни мало не смутившийся этим внезапным появлением жены, сказал ей: «это ничего, Софья; я это делаю для того, чтобы сохранить влияние на здешний народ». Мадатов, будучи весьма умным и чрезвычайно хитрым человеком, владел довольно хорошо русским языком; невзирая на то, он с намерением употреблял часто в разговоре весьма неправильные обороты. Опоздав однажды к Ермолову, он извинялся тем, что его задержал какой то жид; «он думал провести меня по жидовски, — сказал князь, — но я ему запустил армянского, а он остался в накладе». Ермолов, поручив ему однажды дочь одного кадия или старшины, объявил ему грозно, что он желает чтобы она была доставлена к родителям в целомудренном состоянии; Мадатов, боявшийся одного взгляда Ермолова, говорил: «я нашелся вынужденным не спать по ночам, потому что не мог поручиться за своих адъютантов».
Во время пребывания в Тифлисе барона Дибича, он отсоветовал Ермолову предпринимать что-либо против персидского города Энзели. Дибич сказал ему однажды следующее: «Государь весьма недоволен тем, что вы самовольно дозволяете себе заключать многих штаб-офицеров в крепость на продолжительное время». Ермолов отвечал: «я это делаю потому, что желаю скорее подвергнуть виновных временному наказанию, чем такому, которое могло бы иметь для них неприятные и невыгодные последствия. Я ограничиваюсь временным заключением их в крепость, но не предаю уже их суду. Ни один из них за то на меня не пожалуется. Вам это трудно понять, потому что вы, рано отделившись от толпы, скоро возвысились; но мне, сроднившемуся с толпой, несравненно более знакомы её нужды».
Иван Никитич Скобелев, из солдат выслужившийся в генералы, отличался необычайным мужеством и хладнокровием, замечательным природным умом, изумительною сметливостью и непомерным корыстолюбием. Этот хитрый человек, известный также по своему хвастовству и по уменью превосходно излагать на бумаге свои мысли, составил себе огромное состояние самыми беззаконными способами.
Я всегда полагал, что император Николай одарен мужеством, но слова, сказанные мне бывшим моим подчиненным, вполне бесстрашным генералом Чеченским и некоторые другие обстоятельства, поколебали во мне это убеждение. Чеченский сказал мне однажды: «вы знаете, что я умею ценить мужество, а потому вы поверите моим словам. Находясь в день 14 декабря близ государя, я во всё время наблюдал за ним. Я вас могу уверить честным словом, что у государя, бывшего во всё время весьма бледным, душа была в пятках. Не сомневайтесь в моих словах, я не привык врать». Во время бунта на Сенной, государь прибыл в столицу лишь на второй день, когда уже всё начинало успокаиваться. До тех пор он находился в Петергофе, и сам как-то случайно проговорился: «Мы с Волконским стояли во весь день на кургане в саду, — сказал он, — и прислушивались не раздаются ли со стороны Петербурга пушечные выстрелы». Вместо озабоченного прислушивания в саду и беспрерывных отправок курьеров в Петербург, он должен был лично поспешить туда: так поступил бы всякий мало мальски мужественный человек. Генерал-губернатор П. К. Эссен, столь известный по отсутствию умственных способностей, — думал успокоить народ речью, которой никто не понял; но Васильчиков, Закревский и Василий Перовский привели войска на Сенную площадь и тем восстановили там порядок. На следующий день государь, имея около себя князя Меншикова и графа Бенкендорфа, въехал в коляске в толпу, наполнявшую площадь; он закричал ей: «на колени» и толпа поспешно исполнила это приказание. Сказав короткую, но прекрасную речь, государь приказал Закревскому отслужить тотчас панихиду по убиенным. Так как толпы любопытствующих последовали за экипажем его величества на площадь, государь, увидав несколько лиц одетых в партикулярных платьях, вообразил себе, что это были лица подозрительные; он приказал взять этих несчастных на гауптвахты, и обратившись к народу, стал кричать: «это всё подлые полячишки: они вас подбили». Подобные неуместные выходки совершенно испортили, по моему мнению, результаты дня. Всё мною здесь сказанное сообщено мне очевидцами, заслуживающими полного доверия.
Во время войны 1828 года в Турции корабль, на коем находился государь с своей свитой, едва не был прибит бурею к Константинополю. Государь, не желая быть узнанным, переоделся в партикулярное платье; молодой и смелый князь Александр Суворов громко сказал при этом случае: «пусть узнают монархи, что стихии им по крайней мере не подвластны». Этот самый молодой человек, которого отец был в самых приятельских сношениях с Ермоловым, состоял при сём последнем на Кавказе. Известно, что после изгнания Ермолова из Кавказа, жители Гурии, желая угодить Паскевичу, вынесли портрет Алексея Петровича из залы, в которой дан был ими обед графу Эриванскому. Князь Суворов, присутствуя на одном официальном обеде, и видя, что никто не хочет вспомнить о бывшем начальнике, предложил его здоровье; присутствующие были вынуждены, против своего желания, последовать его примеру.
Когда впоследствии жандармские власти стали допрашивать прибывших в Петербург грузин, с намерением узнать от них что-либо, могущее послужить к большему обвинению Ермолова, они отвечали: «мы лишь за то были недовольны им, что он говорил, что у грузин, вместо голов — тыквы».
Величайшие и вполне непростительные ошибки Ермолова суть: во 1-х то, что он не отправился под Елисаветполь лично, но отправил туда Паскевича, придав ему двух отличных генералов Вельяминова и Мадатова, которые убедили Паскевича принять сражение, а во 2-х, поступление его вновь на службу. Невзирая на то, Паскевич распространил слух, что Ермолов, отправляя его в Елисаветполь, обрекал его на верную гибель. Ермолов должен был, по моему мнению, проникнуть гораздо ранее намерение государя не давать ему должностей, которые бы соответствовали его способностям, и переехать в Москву.
При увольнении Ермолова от службы ему было назначено около 14 000 рублей бумажками пансиона; графиня Анна Алексеевна Орлова-Чесменская, узнав о том, сказала, что она почла бы себя счастливою, если бы Ермолов взял в свое распоряжение одно из её богатых поместий. Так как все вообще пансионы были значительно увеличены, то Ермолову, ничего не получавшему от отца своего, было еще прибавлено, вследствие ходатайства графа Дибича, около 14 000 рублей бумажками.
Прибыв в Москву, Ермолов посетил во фраке дворянское собрание; приезд этого генерала, столь несправедливо и безрассудно удаленного с служебного поприща, произвел необыкновенное впечатление на публику; многие дамы и кавалеры вскочили на стулья и столы, чтобы лучше рассмотреть Ермолова, который остановился в смущении у входа в залу. Жандармские власти тотчас донесли в Петербург, будто Ермолов, остановившись насупротив портрета государя, грозно посмотрел на него!!!
Сестра его Анна Петровна, вышла замуж за некоего А. А. Павлова, вполне замечательного по своему уму и вполне презренного по свойствам души. Хотя Ермолов на основании духовной отца своего обязан был выделить сестре своей лишь 1/2 часть имения, но, имея намерение дать ей гораздо большую часть, он поручил одному из своих приятелей заняться разделом. Медленность, с которой этот раздел совершался, внушила Павлову мысль, воспользовавшись известным неблаговолением государя к Ермолову, подать прошение его величеству с приложением нескольких писем Ермолова, писанных им когда то в либеральном духе. Хотя последовал указ о принуждении Ермолова ускорить раздел, но он, в справедливом негодовании на презренный поступок своего зятя и сестры, объявил, что никакая сила не заставить его выделить часть большую противу того, что было ей назначено покойным их родителем, Ермолов получил в наследство около 280 000 рублей бумажками.
В бытность государя в Москве осенью 1831 года, Ермолов был приглашен во дворец, куда он поехал в отставном мундире; государь, принявший его необыкновенно радушно, вышел из кабинета в сопровождении Ермолова, что было принято многими за знак особенного к нему благоволения. Императрица, увидя его, не скрыла своего смущения; она сказала ему: «je vous aurais reconnu à l’instant mème, général; tous vos portraits vous ressemblent»[21]. Будучи позван к императорскому столу, он едва не навлек гнева государя, принятием участия в некоторых польских генералах, которые, как он выразился, поступили как благородные граждане. Государя, начавшего неприлично возвышать голос и намекать на то, что эти любезные ему граждане будут сосланы в Сибирь, Ермолов успокоил лишь словами: «никто их конечно не убедит, что милосердие государя никогда не обратится на них». Государь, ожидавший, что Ермолов, обласканный им, вступит вновь в службу, был крайне недоволен тем, что он даже не намекнул ему о подобном желании. Граф Бенкендорф, посетив Ермолова, сказал ему по поручению государя следующее: «Его величеству весьма неприятно то, что вы, будучи столь милостиво приняты им, не изъявили до сего времени желания поступить на службу», на что Ермолов отвечал: «Государь властен приказать мне это, но никакая сила не заставит меня служить вместе с Паскевичем». Это было передано куда следует. Граф А. Ф. Орлов, посетив Ермолова в то время как он собирался в подмосковную, объявил ему о воле государя, дабы он вступил вновь в ряды войска. Он сказал ему, что государь дает ему слово, что он его никогда не сведет с фельдмаршалом. Вынужденный написать в этом смысле письмо к государю, он сам отправился к Хрущову, куда прибыл генерал Адлерберг с объявлением, что приказ о принятии его в службу состоялся. Таким образом Ермолов, вполне обманутый государем, для которого предстояла возможность употребить с пользою его дарования, — вновь надел мундир; это было со стороны Ермолова непростительною ошибкою, сильно потрясшею огромную популярность, какою он пользовался в армии, тем более, что государь, вовсе не сочувствовавший людям способным и бескорыстным, не имел, как оказалось, намерения воспользоваться его способностями и опытностью.
Государь был однако первое время чрезвычайно милостив и внимателен к Ермолову, которому удалось, по кончине доблестного Н. Н. Раевского, выхлопотать вдове его следующие милости: ей было прощено 300 тысяч руб. ассигнациями казенного долга, а взнос должных покойным мужем еще 500 тысяч руб. был разложен на весьма продолжительные сроки. По предложению Ермолова, указавшего государю на невыгоду бессрочных вещей, как например штыков, которые, не будучи отточены, делаются весьма часто на Кавказе добычей горцев, — это было отменено.
Ермолов имел сначала намерение воспитать своих сыновей за границею, но вследствие вновь появившегося в 1834 году указа и настояния великого князя Михаила Павловича, он поместил их в Артиллерийское училище.
На одном бале у князя Дмитрия Владимировича Голицына государь имел с Ермоловым следующий разговор:
Г. — Как хороша Скрыпицына! как стройна!
Е. — Да государь, — она как стебель лилии.
Г. — О! да Ты поэт, как брат твой Денис. Как жаль, что этот человек служит урывками! С его средствами и дарованиями, чем бы он не был! Писал ли ты когда нибудь стихи?
Е. — Никогда, государь, не мог прибрать ни одной рифмы, и ни с одним стихом не умел сладить.
Г. — А Денис пишет ли стихи?
Е. — Редко теперь, — он занимается серьёзными сочинениями.
Г. — Я этого не знал; может быть урывками, так же как служит?
Е. — Нет, государь — весьма постоянно, можно сказать, как трудолюбивейший коментатор.
Г. — К чему он ни способен, когда захочет, с его способностями и дарованием? Он однако прежде писал неприличные стихи.
Е. — Правда, государь; — быв гусаром, он славил и пел вино, и от того прослыл пьяницею, а он такой же пьяница — как я.
Г. — Это я знаю; — жаль что он урывками служит. Он был бы полезен, и для всех и для себя, и пошел бы далеко.
Заседая в государственном совете, Ермолов, никогда не почитавший себя администратором, не принимал почти никакого участия в прениях. Он однако предложил отменить звание первоприсутствующих в департаментах сената; в его понятиях первоприсутствующий имеет лишь в виду угождать министру юстиции, а для наблюдения за правильным ходом дел было, по его мнению, достаточно обер-прокурора.
Ермолова назначали членом комитета о преобразовании оренбургского края, председателем которого был бездарный П. К. Эссен, и членом о преобразовании карантинного устава, где он не мог оказать никакой пользы. Он отдал здесь полную справедливость отличным способностям графа Павла Сухтелена, столь рано умершего для оренбургского края.
Хотя Ермолова не назначали присутствовать в комитетах о военных дорогах, и о преобразовании конных полков, но многие обращались к нему за советами. Невзирая на то, что государь сказал ему: «я хочу вас всех, старичков, собрать около себя и беречь как старые знамена», это были лишь слова. Ермолов, видя себя совершенно бесполезным, сказал однажды государю: «ваше величество вероятно потеряли из виду, что я лишь военный человек; все мои назначения доселе убеждают меня в том, что я совершенно бесполезен, и что все возлагаемые на меня поручения не соответствуют моим сведениям, и могу сказать, моей опытности». На это государь отвечал: «ты верно слишком любишь отечество, чтобы желать войны; нам нужен мир для преобразований и улучшений, но в случае войны я употреблю тебя». — «Я верю, государь, — отвечал Ермолов, — слову рыцаря». — «Отчего не государя?» — сказал Николай. После этих довольно милостивых слов последовало полное неблаговоление к Ермолову, которому предложили место председателя в генерал-аудиториате; граф Чернышев, предложивший ему это место от имени государя, сказал ему, что не он сам, а лишь его канцелярия будет подчинена военному министру. Ермолов отказался под следующим предлогом: «единственным для меня утешением была привязанность войска; я не приму этой должности, которая бы возлагала на меня обязанности палача». Государь сказал на это: «Ермолов не так это понимает». Графиня Бенкендорф, посетив вскоре после того графиню Закревскую, сообщила ей о том, что государь поверил гнусным наветам на Ермолова своих окружающих, и сказала: «Ермолова сынтриговали». Между тем Ермолов, возвратившись в Петербург, просил графа Бенкендорфа объяснить его величеству желание его быть уволенным от заседания в государственном совете по той причине, что быв лишь военным человеком и не успев приготовить себя к занятиям гражданским, он почитает себя неспособным исполнять обязанность высокой важности, к какой он призван милостью государя.
Граф Бенкендорф не решался будто бы доложить о том его величеству в течении двух недель; а между тем он его уверял, что он избирает лишь благоприятную минуту, тем более, что он знает, сколь будет неприятно его величеству уклонение от занимаемой должности Ермолова, который непременно навлечет тем на себя гнев государя. «Его обезоружит чистосердечное мое признание», — говорил Ермолов не перестававший настаивать на своей просьбе. Однажды граф Бенкендорф, не застав Ермолова дома, оставил нижеследующую записку:
«Mon trés-honoré général, sa Majesté m’a chargé de vous dire, qu’Elle désire que vous lui écriviez ce que je Lui ai dit sur les raisons qui vous engagent à quitter le Conseil»[22].
Письмо вслед за этим здесь помещенное возбудило гнев государя, приказавшего отдать в приказе, что генерал Ермолов увольняется от службы по собственному признанию в неспособности. Приказ этот должен был быть публикован, но граф Бенкендорф успел, отговорить государя, сказав, что никто тому не поверит[23].
«Его императорскому величеству.
Генерал-адъютант граф Бенкендорф объявил мне высочайшую волю вашу, всемилостивейший государь, дабы я письменно изложил причины, заставляющие меня просить увольнения от заседания в государственном совете. Исполняю волю сию с откровенностью солдата, гордящегося честью сорокалетнего служения государям и отечеству.
Я вполне постигаю, государь, сколь высоко звание члена государственного совета, где могут обрести самую лестную награду лица, оказавшие важные заслуги отечеству. Исполнен я удивлением к неизреченному великодушию монарха, вверяющего малому числу избранных рассмотрение важнейших административных дел, изменения в законах, предложение новых, не прежде освящая их державною своею властью, как по выслушании их мнения.
Но, государь, всю жизнь свою провел я на военном поприще, на котором не успел ознакомиться с занятиями, к которым я ныне призван. Они мне чужды и усиливают во мне лишь убеждение и горестную мысль, что я бесполезен и потому не могу оправдать ожиданий моего государя.
Как русский и как солдат я не избегал трудов и не робел перед опасностями на службе государя; не останавливаясь ни минуты вступить вновь на службу, когда мне было объявлено повеление о том вашего величества, я устыжусь однако самого себя, если позволю себе желать остаться в настоящем положении, с коим неразлучно убеждение, что лета, опытность, усердие недостаточны, а необходимы сведения, коих у меня нет.
Простите, государь, смелость, с которою я всеподданнейше повергаю просьбу свою о увольнении меня от присутствия в государственном совете.
10 марта 1839».
Чрез несколько дней Ермолов получил от военного министра графа Чернышева следующие две бумаги:
«Милостивый государь
Алексей Петрович.
Государь император, прочитав всеподданнейшее письмо вашего высокопревосходительства от 10 числа сего месяца, поручить мне соизволил уведомить вас, милостивый государь, что его величество весьма сожалеет, что вы, несмотря на долголетнее управление вами Закавказского края и по гражданской части, не предполагаете ныне в себе способностей, потребных для исполнения обязанностей, к которым вы призваны высочайшею доверенностью, и что вследствие того, удовлетворяя желанию вашему, его величество увольняет вас в отпуск до излечения болезни.
Сообщив высочайшую сию волю председателю государственного совета, честь имею и вас об оной, милостивый государь, уведомить.
14 марта 1839.
№1552».
«Милостивый государь
Алексей Петрович.
Я доводил до высочайшего сведения о желании вашего высокопревосходительства воспользоваться зимним путем для выезда из С. Петербурга и о просимом вами дозволении откланяться государю императору. Его величество поручить мне изволил уведомить вас, милостивый государь, что чрезвычайно увеличившиеся занятия препятствуют принять вас в скором времени, а потому, не желая вас задерживать, его величество разрешает отъезд ваш.
№1574.
16 марта 1839».
Ни один генерал не был, подобно почтенному и доблестному А. А. Вельяминову, столь смелым в отношении к императору Николаю, который, как известно, не любил самостоятельных людей и не терпел возражений. На вторичный вопрос Вельяминова военному министру, граф Чернышев отвечал Вельяминову от 7 апреля 1834 года, что он может участвовать в экспедиции и давать действиям направление, но отнюдь постоянно там не находиться.
Его величество, писал гр. Чернышев от 9-го апреля того же года, желает: 1, чтобы исполнено было в совершенной точности, что предписано и словесно им объяснено, в чём совершенно полагается на барона Григория Владимировича Розена и генерала Вельяминова; 2, генералу Вельяминову сообщить всё в подробности и сказать, что государю императору не угодно, чтобы с горцами было поступаемо с жестокостью генерала Ермолова, но чтобы сначала непременно было бы предложено им покориться добровольно и действовать за нас; в случае же сопротивления, поступать уже по предписанной методе.
Извлечение из отношения командующего войсками на Кавказской линии и Черномории генерал-лейтенанта Вельяминова генерал-адъютанту Адлербергу, от 12 ноября 1834 г. за №522.
«Отношение вашего превосходительства от 29-го сентября за №194, в коем вы уведомляете меня о высочайшей воле, чтобы в военных действиях за Кубанью строго следовать первоначальному плану сей экспедиции, получено мною 20-го октября, на кануне перехода моего через хребет Кавказа в Геленджик. Некоторые отступления от первоначального плана были уже сделаны, и потому, не смотря на волю его величества я не мог остановить продолжения действий отряда, не сделав всю экспедицию нынешнего года почти совершенно бесплодною. В первых донесениях моих г. корпусному командиру я слегка упомянул о причинах, побудивших меня к сделанным отступлениям, полагая сие достаточным для его высокопревосходительства, как знакомого уже с образом здешней войны. Но как представленные мною причины некоторых отступлений от первоначального плана признаны недостаточными, то нахожу необходимым изложить оные подробнее, прося покорнейше ваше превосходительство представить это на благоусмотрение его величества.
Прежде всего нужно заметить, что ни один полководец не мог выполнить во всех подробностях первоначального плана кампании; обстоятельства времени и мест, равно как и образ действий неприятеля, всегда вынуждают отступать более или менее от предположений. Невозможность следовать в строгости предначертаниям еще более чувствительна, когда военные действия предположены в земле совсем почти неизвестной, каков есть Кавказ, или когда предположения составляются не самим начальником войск. Планы австрийского гоф-кригс-рата, коим обязаны были следовать строго австрийские полководцы, никогда не имели ни малейшего успеха: австрийские армии всегда терпели поражения. По сим соображениям считаю себя обязанным отступать от первоначальных предположений, всякий раз, когда обстоятельства того требуют.
Из всего сказанного следует, что если бы, не приняв в соображение обстоятельств, я в строгости стал бы выполнять первоначальное предположение, то поступил бы решительно вопреки намерениям его величества.
Объясняя вашему превосходительству соображения, коими я руководствовался, не имею самолюбия думать, что они не доступны для критики, и ни мало не удивлюсь, если его величество найдет в оных ошибки. Не менее того я действовал в полном убеждении, что основываясь на сих соображениях, лучше выполню намерения его величества, нежели следуя слишком строго первоначальным предположениям».
Столь энергические ответы Вельяминова, который доказал также всю нелепость предположений фельдмаршала Паскевича, касательно наискорейшего покорения Кавказа, не навлекли однако ему больших неприятностей. Хотя государь, прочитав это возражение и сказал: «это дерзко», но он вполне оценил Вельяминова в проезд свой из Тифлиса на линию в 1837 году.