В 1830 году, патриотическое общество, видя решительные действия Императора Николая со времени 14 декабря, требовало немедленного приступления к делу. Вследствие того образовались два новые тайные общества: одно военное, другое гражданское, целью коих было возбуждение к скорейшему восстанию. Потому и определили: что сорок решительных и вооруженных юношей в плащах, явившись поодиночке на Саксонскую площадь до развода, должны были скрыться в толпе народа до прибытия цесаревича, которого им надлежало тотчас убить. Это должно было служить сигналом для пятидесяти подпрапорщиков к нападению на русских генералов и взятию их в плен. Войска, собранные для развода на площади, должны были, провозгласив независимость Польши, немедленно устремиться в казармы, занимаемые русскими войсками и обезоружить их. Для того, чтобы поддержать это движение было назначено несколько сотен учеников из военных училищ, много студентов и саперный батальон, на коем основывалась главная надежда заговорщиков. По словам Салтыка, усердие и преданность к пользам России русской гвардейской дивизии, силою в 7000 человек, составленной из уроженцев польско-российских губерний, были весьма сомнительными.
8-е октября было назначено днем восстания в Варшаве по той причине, что 7-е и 8-е были днями, в которых польские гвардейские гренадеры должны были содержать караулы. Порядок гарнизонной службы, заведенный цесаревичем, был следующий: эта обязанность должна была быть исполняема в течении двух дней сряду русскими, а в течении двух следующих дней — поляками. В течении этого времени было взято под стражу несколько молодых людей; цесаревич стал, без всякого намерения, изменять довольно часто порядок очередей по гарнизонной службе и реже присутствовать на разводах; Это побудило мятежников отложить восстание до 29-го/17 ноября. В это время заговорщики, не желая терять времени, послали в разные воеводства для возбуждения восстания между гражданами и войсками, и для приведения всего в надлежащую готовность:[24] Звиерковского, Салтыка и других важнейших членов тайного общества. Но в половине ноября стали распространяться следующие слухи: будто бы русское правительство высылает в Бельгию особую армию, которой приказано на походе обезоружить польскую; австрийцы будто бы выводят из Галиции польские войска в Венгрию и заменяют их там венгерскими, будто они свозят все ружья и сабли польской милиции в крепости Моравии и наконец будто бы тридцатитысячный ландвер, выведенный из Познании, размещен пруссаками по крепостям Силезии, где ему предстоит нести гарнизонную службу.
И так 17/29 ноября в 7 часов вечера, покушение нескольких польских подпрапорщиков убить цесаревича в Бельведерском дворце послужило сигналом ко всеобщему восстанию. Цесаревич, едва спасшийся, выступил в ту же ночь с русскими и некоторыми оставшимися верными польскими войсками в деревню Виржбу, по дороге в Гуры находящуюся в 3-х верстах от заставы (здесь собралось до 8000 человек при 28-ми орудиях).
Совет правительственный, установленный еще в 1815 году, принял в ту же ночь бразды правления; президентом его был граф Соболевский, членами — гр. Мостовский, граф Грабовский, генералы Раутенштраух и Косецкий, граф Фредро и князь Любецкий. Это было предприятие весьма отважное со стороны совета, обязанного своим значением той власти, против которой возбуждено было восстание. Члены совета, обнаружившие тут ловкость и смелость, имели вероятно в виду удержать за собою преимущества, сопряженные с званиями, ими до сего времени носимыми. Они избрали еще новых членов из лиц, наиболее популярных: князя Адама Чарторыжского, князя Михаила Радзивилла, Кохановского, генерала Паца, Немцевича и генерала Хлопицкого. Этот последний предвидел гибельные последствия восстания и, не желая стать во главе правления, как того желали все, скрывался в продолжении некоторого времени в городе и его окрестностях. Совет, предписав образование национальной гвардии, назначил генерала Паца (с оговоркой: до прибытия Хлопицкого) начальником польских войск, коих число не превосходило в то время 4500 человек, ибо некоторые еще колебались приступить к восстанию, другие же последовали за цесаревичем.
Нашим войскам, как видим, легко было, вступив на следующий день обратно в Варшаву, потушить восстание в самом его зародыше. Предложение о том было отвергнуто лишь вследствие воспоминания о событиях 1794 года. Войска Игельштрема понесли тогда жестокое поражение, не по причине пребывания своего посреди возмутившегося города, но потому, что они, будучи рассеяны в нём, и вовсе не готовы к принятию боя, нашлись вынужденными пробиваться малыми частями сквозь огромные толпы войска и вооруженных жителей. Ничего подобного не могло здесь случиться, — если бы войска наши решились вступить в город через Мокотовскую заставу, 18-го ноября поутру, одною колонною. Независимо от нашего материального превосходства в силах, смелость и решительность с нашей стороны могли дать большие результаты. — Если бы даже это предприятие и не удалось, то мы могли, очистив еще раз город, вступить уже не через Мокотовскую заставу, а через Вислу в Прагу, следуя самым естественным, прямым и удобным путем сообщения с Россиею, что одно уже представляло огромные выгоды.
Хлопицкий, бывший весьма честным, но бедным человеком, удостоился чести командовать французскими войсками во время Наполеона, который пожаловал ему титул барона Французской империи, и майорат в 6000 франков ежегодного дохода. Ермолов, вернувшись из Варшавы в Петербург в 1821 году, сказал Государю: «я вполне удивляюсь, как могли выпустить в отставку Хлопицкого?» На что Е.В. отвечал: «я вынужден был уволить его потому, что он позволял себе явно насмехаться над некоторыми подробностями нашей фронтовой службы». В самом начале восстания Хлопицкий, явившись к цесаревичу, вызывался занять гвардейским полком арсенал наполненный оружием и не допускать мятежников овладеть им, но великий князь не решился воспользоваться этим предложением. Впоследствии император Николай имел одно время в виду наказать его ссылкою, но когда ему объяснили, что мы обязаны Хлопицкому тем, что мятеж не охватил всей Литвы, то он назначил ему пожизненный пенсион.
10 ноября Хлопицкий принял на себя, после продолжительных отговорок, звание главнокомандующего всеми польскими войсками. Возникший между тем клуб, под председательством знаменитого Лелевеля, приобрел огромное влияние. Вынужденный уступить требованиям большинства, правительственный совет исключил из среды своей Соболевского, Грабовского, Раутенштрауха, Косецкого и Фредро, почитавшихся слишком умеренными, и заменил их Дембовским, графом Островским, графом Малаховским и Лелевелем, который в свою очередь уступил председательство в клубе Брониковскому. Вследствие объявленного цесаревичем желания, видеться с некоторыми из членов совета для узнания истинных требований Польши, кои он желал по возможности удовлетворить, присланы были в Виржбу: князья Чарторыжский и Любецкий, граф Островский и Лелевель; им было предписано требовать прежде всего возвращения царству конституции, дарованной ему в 1815 году и присоединения к нему западных русских губерний. Сверх того им было поручено выведать, косвенными путями, об истинных намерениях цесаревича, у которого надлежало также исторгнуть решительный ответ о назначении Литовского корпуса: предписано ли ему вступить в царство польское или нет? После пятичасовой конференции цесаревич, принявший весьма благосклонно депутатов, вручил им следующее письменное объявление.
«1. Е.И.В. объявляет, что не имея намерения атаковать город войсками, находящимися под его начальством, он в случае начатия военных действий обязуется известить о том правительство за 48-м часов.
2. Е.И.В. принимает на себя ходатайство у престола Е.В. императора и царя о милосердном забвении всего прошлого.
3. Е.И.В. объявляет, что он не давал повеления Литовскому корпусу вступить в царство Польское.
4. Пленные будут освобождены».
Чрез три дня Варшава представляла совершенно иной вид. Совет правления пал и был заменен временным правлением; членами коего были князь Чарторыжский, Лелевель, Островский, Кохановский, Пац, Дембовский и Немцевич. Сейм должен был быть собран к 6-му декабрю; полки Шембека и Скржинецкого вступили в город. Сверх того были посланы приказания Гельгуду в Радом и Круковецкому в Раву о направлении вверенных им войск к Варшаве, для того чтобы угрожать этим движением единственному пути отступления цесаревича на Гуры и Пулаву. Это последнее обстоятельство побудило великого князя, оставив левый берег Вислы, направить свой путь в границе Империи. Цесаревич почел нужным переслать во временное правление следующее объявление:
«Дозволяю польским войскам, оставшимся мне до сей минуты верными, присоединиться к своим.
Я выступаю с императорскими войсками и удаляюсь от столицы. Я надеюсь на великодушие польской нации, и уверен, что мои войска не будут, во время движения их в границам, тревожимы. Я вверяю покровительству нации охранение зданий, собственность разных лиц и особ».
По мнению некоторых, цесаревич послал приказание русским войскам, занимавшим Модлин, очистить эту крепость, которую поляки поспешили занять. Не опровергая этих слухов, я однако не могу поручиться за их достоверность. Цесаревич, успокоенный циркулярным приказанием Хлопицкого, запрещавшего полякам тревожить наши войска во время их движения к границам Империи, выступил из Виржбы на Гуры.
Между тем Хлопицкий убедил, 23-го ноября (5 декабря) временное правительство облечь его диктаторскою властью. Это было утверждено Сеймом 8-го декабря на следующих основаниях: Диктатор, Надзирательная комиссия, избираемая из членов Сейма и имевшая право, по своему усмотрению, лишать Диктатора власти, и министры, ответственные пред Сеймом. Хлопицкий умел уладить дело таким образом, что Надзирательная Комиссия находилась вполне под его влиянием, ибо значительнейшие члены её были им включены в какую то национальную Комиссию, которая была ему непосредственно подчинена. Хлопицкий, вступив в свои права, отправил в Петербург князя Любецкого и графа Езерского с всеподданнейшим донесением о прекращении им безначалия и всеподданнейшею просьбою возвратить царству конституцию 1815 года, и даровать подобную же польско-российским губерниям. Хлопицкий выразил при этом собственные чувства преданности, питаемые им к особе Его Величества. Отправив эту депутацию в Петербург, он строго запретил, под опасением лишения жизни, лицам, вызвавшимся, подобно графу Роману Салтыку, истребить войска цесаревича, сметь предпринимать что-нибудь противу наших войск. Приказав закрыть все клубы, возникшие в Варшаве, он стал строго наблюдать за тайными обществами и сходками всякого рода. Он говорил явно всем, что действуя лишь как верноподданный короля своего (Императора Николая), он продолжает совершать акты именем Е.И.В.; замечательно то, что во время Диктаторства Хлопицкого, имя нашего государя не преставало раздаваться в храмах во время Богослужения. Он послал адъютанта своего графа Замойского к командиру Литовского корпуса барону Розену с объявлением, что по случаю отъезда депутатов в Петербург и в надежде умиротворить край без пролития крови, он требует, чтобы не было предпринято со стороны Розена каких-либо военных действий; в противном случае Розен должен будет отвечать самому Государю за пролитие единой капли крови до получения высочайшего на то повеления. Не взирая на предложение, сделанное ему князем Любецким до отъезда сего последнего из Варшавы, о распространении восстания в Польско-Российских губерниях, и мнений Салтыка и Кицкого, вызывавшихся привести это в исполнение, Хлопицкий, не согласившись с ними, объявил даже прибывшим депутатам Волыни, Литвы и Подолии, что у него нет ни одного патрона к их услугам. Очевидно было, что диктатор, ожидавший со стороны России единства в усилиях, и не надеявшийся на счастливый исход восстания, думал спасти свое отечество, не прибегая к оружию и стараясь, до полного подчинения Польши Россиею, привести ее предварительно в совершенную от себя зависимость. Поляки, понимая по своему характер Хлопицкого, не могли допустить, чтобы этот человек был бы способен заглушить в себе голос честолюбия и мщения, после продолжительного и оскорбительного к нему невнимания цесаревича и ряда личных неудовольствий, испытанных им в течении нескольких лет; большинство, мечтавшее лишь о войне, возлагало все свои надежды на одного Хлопицкого. За недостатком лучших генералов, все превозносили военные дарования Хлопицкого, не имевшего однако случая командовать большими массами войск. Как бы ни было, но в настоящих затруднительных обстоятельствах Хлопицкий, не имел соперников, был потому человеком необходимым, которого поддерживали даже те, против желания коих он явно действовал. Однако благоразумие требовало, чтобы он сделал некоторые уступки лицам, управлявшим общественным мнением, без чего ему было невозможно достигнуть избранной цели. Занявшись устройством армии, он отправил двух региментаржей или главных наборщиков и обучителей ополчения: одного, Салтыка, в воеводства, лежащие на правом берегу Вислы, а другого — Малаховского — в воеводства левого берега. Поручив князю Чарторыжскому вступить в письменные сношения с Австрией, он отправил Валевского — в Париж, Белопольского — в Лондон, Мостовского в Берлин. Все меры, принимаемые региментаржами, не только не встречали одобрения и поощрения со стороны диктатора, но он явно стремился затруднить приведение их в исполнение. Наставления дипломатическим агентам заключались лишь в том, чтобы склонить дворы к посредничеству между Польшей и Россией, исходатайствованию у нашего государя возвращения царству конституции 1815-го года и дарованию подобных же учреждений польско-российским губерниям: в этих наставлениях не было упомянуто об отторжении этого царства и польско-российских губерний от России.
Между тем цесаревич отступал благополучно на Гуры и Пулаву, но здесь одна польская артиллерийская рота, не извещенная еще о том, что Хлопицкий строго запретил беспокоить наши войска, приготовилась, вместе с жителями местечка, преградить нам переправу через Вислу. Но к нашему благополучию повеление Хлопицкого пришло еще вовремя, и потому эта рота, двинувшись в Варшаву, не помешала нашим вступить в Пулаву. Это приказание было сообщено роте генералом Вейсфлоком, квартировавшим с одним из уланских полков своей бригады в Люблине. Цесаревич, прибыв в Пулаву, посетил престарелую княгиню Чарторыжскую, мать князя Адама, которую цесаревич терпеть не мог, и называл бабой ягой. — Цесаревич, на которого, как и на всех русских явно сыпались везде страшные ругательства, не мог не заметить, что шапки и шляпы всей дворни княгини и вообще всех пулавских жителей были украшены национальными кокардами; выступив из Пулавы, он двинулся на Куров, Маркушев и Каменку с намерением миновать Люблин, занятый одним польским уланским полком. Войска наши следовали до самого Любартова по крайне дурным проселочным дорогам, совершенно испортившимся вследствие продолжительной дурной погоды; главная забота цесаревича состояла в том, чтобы избежать встречи с польскими войсками, коих невозможно было опасаться: во 1-х вследствие приказания отданного Хлопицким, и во 2-х по причине значительного превосходства нашего корпуса над разбросанными, небольшими отрядами польскими. Цесаревич хотел двинуться из Любартова, через Коцк, на Брестское шоссе около Биялы, но так как по слухам Бияла была уже занята войсками, присланными сюда из Варшавы для наблюдения за литовским корпусом, сосредоточенным между Брестом и Белостоком, то цесаревич предпочел, пробравшись вправо на Влодаву, вступить в границы нашей империи, где и расположился в окрестностях Ружон и Слонима позади нашего Литовского корпуса. В этом быстром и вместе чрезмерно осторожном отступлении видна господствующая мысль цесаревича: избегать по возможности встречи с мятежными войсками. Он вероятно, не желая подавать повода к решительному разрыву с царством, думал, что пока между нашими и польскими войсками еще не воспоследовало кровавой встречи, всегда было возможно приступить к возобновлению мирных переговоров, не унижая тем величия России: если бы даже и нельзя было избежать стычки, он имел в виду не допускать большего кровопролития, что могло лишь ожесточить друг против друга оба сражавшиеся народа. Такова была, по-видимому, мысль цесаревича, которой он остался вполне верным во всё продолжение войны. Малейшая капля крови, пролитая войсками цесаревича в битве с поляками, могла отдалить на самое неопределенное время умиротворение края; с одной стороны исчезла бы навсегда возможность выйти с честью из дела, предпринятого весьма легкомысленно; — с другой-великодушное забвение о прошлом становилось невозможным, и надлежало прибегнуть к силе оружия. Вообще все действия цесаревича в эту эпоху столь таинственны, что значительное большинство его подчиненных, никогда ему ни в чём не сочувствовавшее, явно обвиняло его в измене. Хотя я глубоко убежден, что русский великий князь не мог забыть обязанностей своих, но я должен с прискорбием сказать, что поведете цесаревича, к личным качествам коего никогда не питали большего уважения, подало повод к нареканиям страшным и неотразимым. Этот своенравный, дерзкий, но далеко не мужественный человек, не привыкший с самого детства своего обуздывать порывов своего крутого и своевольного характера, требовавший от всех лишь безусловного исполнения малейших своих прихотей, был вынужден терпеливо выслушивать надменные и дерзкие требования лиц, незадолго перед тем распростертых у ног его. Он делал, вероятно, всё это, имея в виду пользу России: так по крайней мере полагаю я, но не не так думали поляки. И подлинно: уважение, оказываемое цесаревичем варшавскому правительству во время официальных с ним сношений, поистине непостижимо! Он, казалось, охотно признавал законность этого правительства, и тем будто поощрял европейские дворы к признанию независимости Польши. Цесаревич, постоянно взыскательный и малоприветливый с своими подчиненными, совершенно изменился теперь в этом отношении в полякам, благосклонно выслушивая их предложения, иногда оскорбительные для русского воинства. На вопрос, сделанный ему начальниками оставшихся верными польских войск «куда Е.И.В. прикажет им идти?», цесаревич, брат русского Императора, отвечал: «повинуйтесь уже не мне, а вашему новому правительству!»
Войска Польские, не умея объяснить себе поведения цесаревича, которое они приписывали не желанию решить вопрос миролюбивым путем, но лишь чувству робости, потеряли к нему всякое уважение, а с утратой уважения исчезло и всякое к нему повиновение.
Меня уверяли очевидцы, как поляки так и русские, проживавшие в то время в Варшаве, что после выступления наших войск в Виржбу 17-го ноября можно было потушить народное волнение в самом городе, на другой день утром с шестью батальонами, к вечеру того же дня десятью, но на третий день и двадцати тысяч человек было бы уже недостаточно, тем более, что в город уже вступили несколько польских полков, собралось из окрестностей много шляхтичей и тогда уже характер восстания ясно обозначился. Это было весьма правдоподобно, ибо, как мы выше видели, Варшава заключала в себе еще 18-го числа утром не более 4500 человек войска. Поляки утверждали, что официальный характер сношений цесаревича с временным правительством придал ему вид законности, а изъявленное его высочеством полное согласие на статьи, поднесенные ему этим правительством, равносильно торжественному признанию независимости, царства Польского. Они еще более выводили подобное заключение из следующего: известно, что цесаревич приказал некоторым полковым командирам польских войск, в числе коих находились командир полка Скржинецкий и Гельгуд, командовавший одной пехотной бригадой, повиноваться уже не ему, а народному правлению; это приказание было вероятно дано Е.И.В. из опасения измены сих полков и собственного плена. Как бы то ни было, но эти полки превзошли напротив все прочие в ненависти к русским и в старании раздуть по возможности пламя восстания. Предоставляю моим читателям выводить из всего мною сказанного свои собственные заключения; что же касается лично до меня, то я, как исключительно военный человек не могу надивиться следующему обстоятельству: пренебрежению цесаревича захватить Замостьскую и Модлинскую крепости, которые он бы мог удержать за собой до прибытия наших главных сил. В Модлине находился немногочисленный и неготовый к обороне гарнизон, коего часть, услыхав о восстании столицы, еще недоумевала на что решиться, но большая его часть ничего еще о том не знала. Как много выиграли бы наши военные действия в самом начале войны, если бы наши главные силы нашли эти крепости занятыми своими войсками. Да не додумают, что войскам, оставленным в этих крепостях, предстояла какая-либо опасность со стороны противной армии; Модлин был сильно укреплен и снабжен всем необходимым. Что касается до обороны крепости после овладения ею, то это не могло представлять нам больших затруднений, тем более, что в польской армии не было ни одного осадного орудия; если бы она имела у себя несколько осадных парков, то и в таком случае она не решилась бы отдалиться от Варшавы, куда ежеминутно ожидали прибытия нашей главной армии. Диктатору пришлось бы потому ограничиться одной блокадой, которая, как известно, зависит от многих обстоятельств: осаждающие, при первом известии о приближении нашей армии, поспешили бы отступить к Варшаве. Надобно присовокупить, что цесаревич, отступая на Гуры и Пулаву, мог тем легче занять Замостье. Чтобы захватить Модлин ему надлежало, оставив Пулаву, следовать почти мимо пражского предместья, откуда поляки, собравшиеся в Варшаве, могли атаковать его; это могло подать повод к битве, чего цесаревич тщательно и явно избегал. Во всяком случае ему надлежало достигнуть поспешнее брестского шоссе и тогда бы Модлин мог быть легко занят нашими войсками. Сношения цесаревича с народным правлением приняли бы совершенно иной характер. Удержав за собой Модлин, мы могли бы господствовать над обоими берегами Вислы, что значительно облегчило бы нашей главной армии атаку Варшавы, обнесенной лишь небольшим валом. В случае, если бы мятежники решились отдалиться от Праги, не имевшей еще предмостного укрепления, мы могли бы действовать против них с фланга, с тыла или наперерез. Нет сомнения, что в этом случае поляки не замедлили бы изъявить полную покорность. Занятие нашими войсками Замостья, не представляя для нас тех же выгод, значительно способствовало бы успеху войны. Это охранило бы Волынскую, Подольскую и Киевскую губернии от вторжения поляков и исчезли бы выгоды, доставляемые им этою крепостью, которая находится на прямейшем сообщении с Галицией, откуда поляки в течении войны получали за деньги порох, оружие и съестные припасы. Обмундированные, вооруженные и обученные военному ремеслу выходцы галицийские, соединившись со многими беглецами из Волыни, Подолии и Киевской губернии, отправлялись вдоль Австрийской Галиции к Завихвосту; перейдя здесь Вислу, они следовали левым её берегом в Варшаву. Обладание сею крепостью избавило бы нас от необходимости ослабить нашу армию, которой во всё время войны угрожали с левого фланга и почти с тыла, сперва Дверницкий, потом Хржановский, находившийся близ Замостья. Мы нашлись впоследствии вынужденными обеспечить свой левый фланг корпусами Крейца и Ридигера. — Когда уже было явно, что Варшаву невозможно было усмирить, 19-го ноября по утру, мы могли выступить из Виржбы, и следуя быстро сквозь рассеянные, малочисленные мятежные отряды, достигнуть Замостья, отстоящего от Варшавы в 260 верстах, не более как в 8 дней. Если ореол власти, озарявший цесаревича, померк уже в самой Варшаве, то он был еще в полном блеске в отдаленных краях царства; внезапное прибытие великого князя с войсками к малосильному и ни о чём еще не извещенному гарнизону, привыкшему трепетать при одном слове Е.И.В, возымело бы на него сильное действие, и без сомнения ворота крепости тотчас бы растворились пред нами. Мы во всяком случае рисковали весьма немногим; если бы нам это предприятие не удалось, мы, подвергшись нескольким выстрелам из крепости, и пройдя с небольшим милю, могли вступить в свои пределы, но уже не в Влодаве, а в Устилуге. В начале декабря литовский корпус, в соединении с войсками цесаревича и в ожидании прибытия главной армии, находился уже на нашей границе. Надобно отдать полную справедливость, что цесаревич и его окружающие совершенно растеряли головы.
Здесь является вопрос: надлежало ли ожидать прибытия главной армии, или, немедленно соединясь с литовским корпусом, что составило бы 50 000 войска, тотчас атаковать 30 000 польскую армию, еще не приведенную в надлежащий порядок. Если бы офицеры и нижние чины литовского корпуса были природные русские, то без сомнения надлежало бы воспользоваться превосходством наших сил над неприятелем, коего силы, будучи развеяны, не могли бы выдержать наших ударов. На литовский корпус, сформированный большею частью из уроженцев западных губерний, невозможно было полагаться в таком деле, в коем успех и неудача много зависели от первого удара. Хотя отсрочка в действиях представляла много выгод полякам, способствуя полному развитию их средств, но при взаимной неготовности обеих враждующих сторон, она дозволяла нам одержать с большею вероятностью решительные успехи над неприятелем. Средства, коими могли располагать поляки, возросли бы без сомнения в течении первых трех месяцев, но не далее; напротив средства России были можно сказать неистощимы. Основываясь на этом, было решено с нашей стороны отложить наступление до прибытия главной армии.
Теперь возникает другого рода вопрос: если литовскому корпусу и войскам, приведенным цесаревичем, надлежало воздержаться до прибытия главных наших сил от наступления, следовало ли полякам до этого времени приблизиться к месту расположения литовского корпуса. Хлопицкий воздержался от этого, не потому, чтобы польза этого движения ускользнула от его проницательности, но потому лишь, что он ожидал спасения Польши, не от битв, а от мирных переговоров. Я только этим объясняю себе пренебрежение его к подобного рода действиям. Но неужели он надеялся на успешный исход переговоров, начатых Любецким и Езерским? Невольно вопрошаю себя: неужели надеялся он, в награду за обуздание безначалия в Варшаве и за несогласие на распространение мятежа в польско-российских губерниях, что государь изъявит свое согласие на предложения, присланные ему через депутатов? Пятилетнее царствование императора Николая должно было бы открыть глаза Хлопицкому. Притом требования его различествовали от требований прочих поляков лишь тем, что были облечены в формы более мягкие, тогда как требования других были объявлены надменно и с оружием в руках. В сущности требования их были одни и те же, а потому уступки со стороны государя ожидать было нельзя. После этого непростительно заблуждения Хлопицкого, пренебрегшего принять меры к скорейшему приготовлению Польши для продолжительной борьбы на жизнь и смерть, и замедлявшему развитие всех необходимых для того средств, в надежде на заключение выгодного с Россиею мира! Жребий был брошен, и потому Хлопицкому надобно было избрать одно из двух: либо не принимать на себя звания диктатора, и уклониться от участия в восстании; либо принять это звание с явным и решительным намерением вести борьбу с Россиею до полного изнеможения сил. Это было бы по крайней мере вполне согласным с логикой; первая система могла возбудить против него ненависть и негодование поляков и подвергнуть его большой опасности; вторая же должна была навлечь на него полное неблаговоление государя. Но делать было нечего; он должен был, приняв на себя звание диктатора, действовать решительно в пользу избравших его, и не верить в возможность восстановления мира в самом разгаре войны. Едва ли сам Хлопицкий, в минуты, когда он не увлекался несбыточными фантазиями, не отчаивался в успехе начатого дела? И так если он решился захватить диктаторскую власть у временного правительства, то должен был не замедлять и не затруднять развития боевых средств своего отечества, но напротив не щадить усилий для успешнейшего и скорейшего вооружения и образования наибольшего количества войск, что нисколько не помешало бы ему продолжать начатые мирные переговоры. Тому могло значительно содействовать движение польской армии к нашей границе; она этим могла усилиться вследствие побегов, которые не могли не оказаться в корпусе, состоящем из её соотечественников. Таким образом силы польские при самом начале восстания могли, независимо от резервов и от поголовного ополчения, возрасти до 80 000 человек. Конечно, это предприятие и могло не иметь никакого успеха, ибо в течении войны литовский корпус не изменял России, но при всём том дух этого корпуса был весьма ненадежным. Если литовский корпус остался верным, то это может статься произошло лишь от того, что он вошел в общий состав нашей армии; этого бы не случилось, если бы он оставался в одиночестве, порознь от нашей армии, тем более, что сам Салтык утверждает, что третья часть офицеров принадлежала к Варшавскому патриотическому обществу. Это еще более убеждает меня в том, что Хлопицкому надлежало, двинув свою армию к нашим границам, приказать немедленно своим офицерам и солдатам войти в сношения с чинами литовского корпуса, который без всякого сомнения присоединился бы к своим соотечественникам. Хлопицкий бы таким образом, появившись с 80 000 армиею в Белостоке, возбудил против нас Литву, где он присоединил бы к себе всё местное ополчение. Примеру Литвы последовали бы Волынь и Подолия, обнаженные от наших войск. Если бы оно и не удалось, он не подвергнулся бы ни малейшей опасности; мы в то время не могли еще ни угрожать его тылу, ни наступать на него с переду, тем более что литовскому корпусу было строго воспрещено, до сосредоточения всех наших сил на границе Польши, предпринимать малейшее наступательное движение. Вместо всего этого, какой имела результат политика Хлопицкого? Мир не состоялся и не мог состояться, а когда надобно было прибегнуть к оружию, то поляки не располагали, для продолжения войны, тем количеством войск, каким они могли бы обладать, если бы присоединили к себе литовский корпус, и возбудили бы к восстанию Литву, Белоруссию, Волынь и Подолию. Поляки были принуждены принять наши удары на свой щит, не будучи поддержаны жителями польско-российских губерний и имея уже против себя литовский корпус.
Мы пришли теперь к любопытному событию: к падению Хлопицкого; хотя диктаторство его продолжалось лишь около сорока дней, но оно имело решительное влияние на весь характер военных действий. В начале сорока двух дневного владычества своего Хлопицкий был кумиром армии и всего народонаселения царства, но принятые им строгие меры, явное его противодействие усилению военных сил и стремление к прекращению возникшего между Россиею и Польшей разрыва, не прибегая к оружию, восстановили всех против него. Ненависть в Хлопицкому, вскипевшая втайне, сперва не смела еще нигде явно обнаружиться, но вскоре накопившаяся гроза разразилась: комиссия, учрежденная для составления манифеста, поднесла его на утверждение Надзирательной Комиссии; хотя эта последняя и утвердила проект манифеста, но Хлопицкий восстал против некоторых выражений, которые показались ему слишком резкими и строго запретил обнародовать манифест. Невзирая на запрещение, манифест, не скрепленный подписью Хлопицкого, был тайно отлитографирован и разослан по всему царству. Это обстоятельство усилило вражду между диктатором и патриотами, которые стали разглашать, будто он изменник, что побудило Хлопицкого увеличить национальную стражу для подавления недовольных, если бы они вздумали явно восстать против него.
К этому времени, т.е. к 3-му январю 1831 года прибыл из С.-Петербурга посланный туда курьером подполковник Величинский, привезший между прочим известие о движении нашей армии к границам царства и следовательно о неизбежности войны. Он также привез от статс-секретаря польских дел графа Грабовского официальное письмо на имя Хлопицкого, коему было объявлено: высочайшее благоволение за изъявленные им верно-подданнические чувства и настоятельное требование о буквальном исполнении всех статей прокламации, обнародованной государем 6-го декабря. Диктатор, поспешно собрав всех членов национальной комиссии, передал полученные бумаги на их обсуждение. По мнению меньшинства надобно было продолжать начатые переговоры, и, пользуясь тем, вознаградить потерянное время поспешным приведением в порядок всех сил до открытия военных действий; большинство же требовало, чтобы немедленно атаковали литовский корпус до прибытия русской армии. Хлопицкий приказал созвать Сейм к 7-му январю; хотя власть его видимо поколебалась, но враги его, не удовольствовавшись тем, решились нанести ему окончательный удар. Тотчас после удаления членов национальной комиссии явились к Хлопицкому члены надзирательной комиссии под предводительством президента сената и маршала сейма. Хлопицкий, хладнокровно изложив им весь ход дел, указал им на необходимость единства в усилиях, которое не могло иметь места при великом разногласии во мнениях. Представив им несоразмерность материальных средств Польши относительно сил, коими могла располагать Россия, он предложил принять безусловно все статьи, изложенные в вышесказанной прокламации. Это возбудило всеобщее негодование всех членов, которые осыпали упреками Хлопицкого, и на слова его, что он действует лишь именем царя Николая объявили ему, что он уже более не диктатор. В ответ на это Хлопицкий закричал в исступлении: «Я сам слагаю с себя диктаторство и упрекаю всех вас в якобинстве, в возбуждении народа и войска к безначалию, и через это в вовлечении отечества в неминуемую гибель». Когда умы несколько успокоились, князь Чарторыжский сделал Хлопицкому следующее предложение, облеченное в весьма ласковые формы: «мы надеемся, генерал, что вы по крайней мере не откажетесь принять на себя командование армией». — «Ни за что, — гневно закричал Хлопицкий, — будь я шельма, если я приму какое-либо начальство, но как верный сын отечества, я гостов жертвовать жизнью на поле брани». Тем заключилось диктаторство Хлопицкого, в прежние годы доказавшего любовь свою к отечеству своею сорокалетнею боевою службою и ранами, полученными на полях чести. На конце своего поприща Хлопицкий, будучи временным главою Польши, причинил делу, ему вверенному, едва ли не более зла, чем самый коренной россиянин которому было бы поручено потушить возникший против России мятеж. Он принес зато нашему делу едва ли не большую пользу, чем сам Дибич во всё время своего начальствования армиею. Это — факт неопровержимый. Лишенный диктаторской власти, он ходил по городу в партикулярном платье и в круглой шляпе, смело и бодро. Все смотрели с уважением на седины маститого воина, не раз отличавшегося подвигами мужества; почитая себя правым, он вполне заблуждался; умственные способности его далеко не соответствовали его мужеству.
После его падения поступили, в отлично обученную 30 000 армию, рядовые получившие отставки лишь за несколько лет пред тем, и множество волонтеров, что возвысило численность армии до 80 000 человек, кроме того образовалась 9000 резервная армия; многие магнаты и помещики, в числе коих находились в окрестностях Остроленки — Хородецкий; Седлеца — Кучинский и Кушель; Ломзы — Улан; Люблина — Яросовский, Варшавы — Замойский, возбуждая крестьян своих к восстанию, устраивали на свое иждивение эскадроны, батальоны, отряды, исключительно предназначенные для партизанского рода службы.
Одно Августовское воеводство выставило в течении десяти дней 5000 вооруженных всадников, Варшава — полк пехоты и полк кавалерии и так далее. Молодежь Познани и Галиции, оставив дома родителей, университеты и ремесла, спешила в Варшаву. В течении пятнадцатилетнего владычества России арсеналы были снабжены оружием, изготовленным на российских оружейных заводах; народное правление приказало спешить выделкой оружия на литейных и оружейных заводах Варшавы, Кракова и окрестностей Кельца; повелено возвести Пражское предмостное укрепление, усилить оборону Модлина и Замостья, и окружить Варшаву внешними укреплениями. Пороховой завод в Кракове был увеличен; новый устроен был в Маримонте. Магнаты, шляхетство и духовенство взнесли сто двадцать миллионов рублей, наконец новое правительство стало возбуждать нравственные силы поляков разными выдуманными обнародованиями о помощи Франции и Англии и о скором прибытии союзных армий на театр военных действий. Поляки верили всему этому; первая забота Сейма, открывшегося 7-го января, состояла в том, чтобы избрать главнокомандующего. Недостаток в способных генералах был столь велик, что Сейм внес в число кандидатов несколько молодых штаб-офицеров. Генерал Вейссенгоф был человек лишенный опытности и дарования; — полковник Шембек, пользовавшийся покровительством народного клуба, был человек умный, но не могущий распоряжаться большими массами войск; генерал Круковецкий дерзкий, хвастливый и надменный, но хитрый и искательный, когда того требовали обстоятельства, желал провозгласить себя диктатором, но он был неспособен ни к военному, ни в гражданскому делу. Генерал Пац[25] также любимый народным клубом, человек красивой наружности, отличался ограниченным умом, нерешительностью и весьма небольшими сведениями. В числе кандидатов находились князь Михаил Радзивилл и Свржинецкий; князь Радзивилл был избран восемью голосами главнокомандующим; он при избрании своем объявил, что готов передать власть и звание тому из генералов, который в течении войны окажется достойнейшим; наибольшее число голосов, после него, получил Пац. Выбор Радзивилла, бывшего уже полковником в 1808 году во время осады Данцига, и с того времени не слыхавшего боевого выстрела, удивил многих, но он объясняется следующим образом: Радзивилл был родным братом князя Антония Радзивилла, женатого на принцессе Луизе Прусской, двоюродной тетке короля Прусского, и бывшего в то время наместником Познанским. Хлопицкий, еще до избрания Радзивилла, сказал членам Сейма, что без сомнения князь Антоний, по дружбе своей к брату своему, не откажется помогать ему. И так избранием Радзивилла члены Сейма думали, сделав угодное королю Прусскому, привлечь к себе если не Пруссию, то по крайней мере наместника Познанского.
В 1807 году мы видели князя Антония Радзивилла в нашей главной квартире; он был тогда предан делу, за которое стояли Пруссия и Россия против Наполеона, у коего, в корпусе польских войск, служил в то время брат его князь Михаил, о коем шла здесь речь.