Лазарет начинался тотчас за квартирой начальницы. Это было большое помещение с просторными палатами, полными воздуха и света. Этот свет исходил, казалось, от самих чисто выбеленных стен лазарета. Вход в него был через темный коридорчик, примыкавший к нижнему длинному и мрачному коридору. Первая комната называлась «перевязочная», сюда два раза в день, по лазаретному звонку, собирались «слабенькие», то есть те, которым прописано было принимать железо, мышьяк, кефир и рыбий жир. Заведовали перевязочной две фельдшерицы: одна — кругленькая, беленькая, молодая девушка, Вера Васильевна, прозванная Пышкой, а другая — Мирра Андреевна, или Жучка по прозвищу, раздражительная и взыскательная старая дева. Насколько Пышка была любима институтками, настолько презираема Жучка. В дежурство Пышки девочки пользовались иногда вкусной «шипучкой» (смесь соды с кислотою) или беленькими мятными лепешками…
— Меня тошнит, Вера Васильевна, — говорит какая-нибудь шалунья и прижимает для большей верности платок к губам.
И Пышка открывает шкап, достает оттуда коробку кислоты и соды и делает шипучку.
— Мне бы мятных лепешек от тошноты, — тянет другая.
— А не хотите ли касторового масла? — добродушно напускается Вера Васильевна и сама смеется.
Пропишет ли доктор кому-либо злополучную касторку в дежурство Веры Васильевны, она дает это противное масло в немного горьковатом портвейне и тем же вином предлагает запить, между тем как в дежурство Жучки касторка давалась в мяте, что составляло страшную неприятность для девочек.
Из перевязочной вели две двери: одна — в комнату лазаретной надзирательницы, а другая — в лазаретную столовую. В столовой стоял длинный стол для выздоравливающих, а по стенам расставлены были шкапы с разными медицинскими препаратами и бельем.
Из столовой шли двери в следующие палаты и маленькую комнату Жучки.
Палат было, не считая маленькой, предназначенной для больных классных дам, еще две больших и третья маленькая для труднобольных. Около последней помещалась Пышка. Затем шли умывальня с кранами и ванной и кухня, где за перегородкой помещалась Матенька.
Матенька была не совсем обыкновенное существо нашего лазарета. Старая-старенькая ворчунья, нечто вроде сиделки и кастелянши, она, несмотря на свои 78 лет, бодро управляла своим маленьким хозяйством.
— Матенька, — кричит Вера Васильевна, — лихорадочную привели, пожалуйста, дайте липки.
И липка, то есть раствор липового цвета, поспевает в две-три минуты по щучьему велению.
— Матенька, помогите забинтовать больную. — И Матенька забинтовывает быстро и ловко.
И откуда силы брались у этой славной седенькой старушки?!
Ворчлива Матенька была ужасно, но и ворчание ее было добродушное, безвредное: сейчас побранит, сейчас же прояснится улыбкой.
— Матенька, — увивается около нее какая-нибудь больная, — поджарьте булочку, родная.
— Ну вот что выдумала, шалунья, чтобы от Марьи Антоновны попало! Не выдумывайте лучше!
А через полчаса, смотришь, на лазаретном ночном столике, подле кружки с чаем, лежит аппетитно подрумяненная в горячей золе булочка. Придется серьезно заболеть институтке, Матенька ночи напролет просиживает у постели больной, дни не отходит от нее, а случится несчастье, смерть, она и глаза закроет, и обмоет, и псалтырь почитает над усопшей.
Такова была обстановка лазарета, мало, впрочем, меня интересовавшая.
M-lle Арно дорогой старалась проникнуть в мою душу — и узнать, почему я наказана, но я упорно молчала. Настаивать же она не решалась, так как мои пышущие от жара щеки и неестественно блестящие глаза пугали ее.
— Что с девочкой? — спросила Вера Васильевна, когда мы пришли в перевязочную.
И, не теряя ни минуты, она усадила меня на диван и поставила градусник для измерения температуры.
— Mademoiselle Арно, оставьте ее у нас, видите, какая горячая, — посоветовала фельдшерица.
— Ведите себя хорошенько! — холодно бросила мне классная дама и поспешила выйти из перевязочной.
— Вы простудились, да? — допрашивала меня добрая девушка.
— Да… нет… да… право, не знаю! — путалась я.
Действительно, может быть, я простудилась как-нибудь. Я не сознавала, что последние неприятности разрыва с Ниной могли так подействовать на меня.
— У вас повышенная температура, — озабоченно покачала головой Пышка.
— Матенька, — крикнула она, — прикажите постлать постель в средней палате и приготовьте липки.
Поспела постель, поспела и липка. Меня раздели и уложили. Голова моя и тело горели. Обрывки мыслей носились в усталом мозгу.
Точно тяжелый камень надавил сердце.
Едва я забылась, как передо мной замелькали белые хатки, вишневая роща, церковь с высоко горящим крестом и… мама. Я ясно видела, что она склоняется надо мною, обнимает и так любовно шепчет нежным, тихим, грустным голосом: «Людочка, сердце мое, крошка, что с тобой сделали?»
Я открываю глаза, в комнате полумрак. Ноябрьский день уже погас. Около меня кто-то плачет, судорожно, тихо.
Я приподнимаюсь на подушках.
«Мама?» — вдруг мелькает в моей голове безумная мысль.
Нет, не мама.
Надо мной склонилось знакомое бледное личико, все залитое обильными слезами; глянцевитые черные косы упали мне на грудь.
— Княжна! Нина! — каким-то диким, не своим голосом вырвалось из моей груди, и, полузадушенная рыданиями, я широко распахнула объятия.
Мы замерли минуты на две, сжимая друг друга и обливаясь слезами.
— Галочка, моя бедная! — шептала между поцелуями Нина. — Что я с тобой сделала!
И опять слезы, горячие, детские слезы потерянного и вновь обретенного счастья.
— Ах, милая, глупая! Зачем ты… — лепетала Нина. — За меня ведь ты наказана, за меня больна! Какая я злая, скверная! Боже мой! Простишь ли ты меня, Люда?
— Родная! — могла только выговорить я, потрясенная до глубины души.
— Но как же ты узнала? — спросила я, когда прошли первые острые минуты радости.
— Инспектриса пришла в класс и сказала, за что ты наказана… Ну…
— Ну?.. — невольно дрожащим голосом проговорила я.
— Я созналась, и меня стерли с доски и выключили из «парфеток», а тобой все восхищаются… Ты стоишь этого, Людочка; ты такая прелесть, ты ангел! — шептала княжна.
— Но, Ниночка, ведь тебя стерли с доски, — встревожилась я.
— Так что же? А ты что претерпела за меня! Я этого никогда не забуду!
— И княжна горячо поцеловала меня.
— Да, теперь мы будем подругами на всю жизнь! — торжественно произнесла я.
— А как же «триумвират»? — лукаво шепнула княжна.
— А как же Бельская? — не потерялась я.
И обе мы звонко расхохотались.
Княжна прилегла головой ко мне на подушку и, поглаживая мои непокорные стриженые вихры, говорила, как тяжело ей было без меня последнее время.
— Ни есть, ни спать не хотелось.
— Как же ты ко мне пробралась?
— А вот! — И она торжествующе в полутьме подняла свою правую ручку, обвязанную чем-то белым.
— Что это?
— Взяла чинить карандаш, да и обрезала палец перочинным ножом, ну и попала на перевязку, — гордо зазвенел ее гортанный голосок.
В ответ она обняла меня и чуть слышно прошептала:
— А что ты за меня вынесла, Люда!
«Люда!» Как восхитительно звучало мне мое имя в милых губках княжны: не Галочка, а Люда.
— Вы что, шалуньи, притаились, — вдруг прозвучал у нас над ухом знакомый голос Матеньки. — Вы ведь, ваше сиятельство (она всегда так обращалась к княжне), под кран идти изволили ручку смочить, а сами к подруге больной свернули… Не дело… Им покой нужен.
— Матенька, милушка, дайте еще посидеть, — упрашивала Нина.
— Ни-ни, что вы, матушка! А как в классе хватятся? Пойдите, родимая, — ответила старушка.
— Завтра приду, если не выпишешься! — шепнула Нина, целуя меня.
— Выпишусь, — с уверенностью произнесла я, находя себя совсем здоровой.
Она ушла, а я еще чувствовала ее около себя — милую, добрую, великодушную Нину!
В эту ночь я уснула крепким, здоровым сном, унесшим с собою всю мою болезнь.
На другой день к вечеру я уже выписалась из лазарета.
Едва я появилась в классе, девочки устроили мне шумную овацию. Меня обнимали, целовали наперерыв, громко восхваляя за геройский подвиг. Потом всем классом просили инспектрису простить Нину — и на красной доске снова появилось ее милое имя.
Только двое из всего класса не приветствовали меня и бросали на нас с княжной сердитые взгляды. То были мои две прежние подруги, так не долго господствовавшие надо мной. Им обеим — и Крошке и Мане — было крайне неприятно распадение «триумвирата» и мое примирение с их врагом — моей милой Ниной.