Наступили праздники, еще более однообразные и тягучие, нежели будни. Мы слонялись по коридорам и дортуарам. Даже старшие уехали на три дня и должны были приехать в четверг вечером. Ирочки не было, и княжна хандрила. Я не понимаю, как могла посредственная, весьма обыкновенная натура шведки нравиться моей смелой, недюжинной и своеобразной княжне. А она, очевидно, любила Иру, что приводило меня в крайнее негодование и раздражение. Ее имя было часто-часто на языке княжны, и к нему прибавлялись всегда такие нежные, такие ласкательные эпитеты.
Теперь Иры не было, и я могла хоть немного отдохнуть в отсутствие моего врага.
Целые дни мы были неразлучны с княжной.
С утра, встав без звонка (звонки упразднялись на время праздников), мы лениво одевались и шли в столовую… Так же лениво, словно нехотя, выпивали кофе, заменявший нам в большие праздники чай, и расползались по своим норам. Мы с Ниной облюбовали окно в верхнем коридоре, где помещался наш и еще два дортуара младших классов. Целые дни просиживали мы на этом окошке, вполголоса разговаривая о том, что наполняло нашу жизнь. Мы строили планы о будущем — очень праздничном и светлом в нашем воображении. Мы решили, что будем неразлучны, что Нина будет проводить зиму на Кавказе, а лето у нас, в хуторе, что я с своей стороны буду гостить у них целый зимний месяц в году.
— Мы устроим прогулки, я познакомлю тебя с нашими горами, аулами, научу ездить верхом, — восторженно говорила милая княжна, — потом непременно взберемся на самую высокую вершину и там дадим торжественный обет вечной дружбы… Да, Люда?
Я видела, как поблескивали ее черные глазки и разгорались щечки жарким румянцем.
— Ах, скорее бы, скорее наступило это время! — тоскливо шептала она. — Знаешь, Люда, мне иногда кажется, что будущее так светло и хорошо, что я не доживу до этого счастья!
— Что ты, Ниночка! — в ужасе восклицала я и, чуть не плача, зажимала ей рот поцелуями.
По вечерам мы усаживались на чью-либо постель и, тесно прижавшись одна к другой, все пять девочек, запугивали себя страшными рассказами. Потом, наслушавшись разных ужасов, мы тряслись всю ночь как в лихорадке, пугаясь крытых белыми пикейными одеялами постелей наших уехавших подруг, и только под утро засыпали здоровым молодым сном.
В пятницу утром (вечером у нас была назначена елка) нас повели гулять по людным петербургским улицам. Делалось это для того, чтобы съехавшимся накануне старшим можно было тайком от нас, маленьких, украсить елку. Для прогулки нам были выданы темно-зеленые пальто воспитанниц католичек и лютеранок, ездивших в них в церковь по праздникам. На головы надели вязаные капоры с красными бантиками на макушке.
Впереди шла чинно Арно, сзади же — швейцар в ливрее.
Шли мы попарно: Валя Лер впереди с Пугачом, как самая маленькая, за ними Кира и Чекунина, и, наконец, шествие заключали мы с Ниной.
— Что это? Приютских девочек ведут? — недоумевая, остановилась перед нами какая-то старушка.
— Parlez francais! — коротко приказала Арно, обиженная тем, что вверенных ей воспитанниц принимают за приютских.
— Ах, милашки! — воскликнула, проходя под руку с господином, какая-то сердобольная барынька. — Смотри, какие худенькие! — жалостливо протянула она, обращаясь к мужу.
— От институтских обедов не растолстеешь, да и заучивают их там, этих институток, — сердито молвил тот.
Мы чуть не фыркнули. От этой встречи нам стало вдруг весело.
Кира, знавшая Петербург очень сносно, поясняла нам, по какой улице мы проходили.
Великолепные магазины, красивые постройки и пестрая, нарядная толпа приковывали мой взор, и я молча шла рядом с Ниной, лишь изредка делясь с нею моими впечатлениями.
На обратном пути мы зашли в кондитерскую за пирожными. Там все удивленно и сочувственно смотрели на нас.
Оживленные и порозовевшие от мороза, мы вошли снова под тяжелые своды нашего институтского здания.
В семь часов вечера нас повели в зал, двери которого целый день были таинственно закрыты.
В это время из залы донеслись звуки рояля, двери бесшумно распахнулись, и мы ахнули… Посреди залы, вся сияя бесчисленными огнями свечей и дорогими, блестящими украшениями, стояла большая, доходящая до потолка елка. Золоченые цветы и звезды на самой вершине ее горели и переливались не хуже свечей. На темном бархатном фоне зелени красиво выделялись повешенные бонбоньерки, мандарины, яблоки и цветы, сработанные старшими. Под елкой лежали груды ваты, изображающей снежный сугроб.
Мне пришло в голову невольное сравнение этой нарядной красавицы елки с тем маленьким деревцом, едва прикрытым дешевыми лакомствами, с той деревенскою рождественскою елочкою, которою мама баловала нас с братом. Милая, на все способная мама сама клеила и раскрашивала незатейливые картонажи, золотила орехи и шила мешочки для орехов и леденцов. И все это с величайшей осторожностью, тайком, чтобы никто не догадывался о сюрпризе. Та елка, скромная, деревенская, которую делала нам мама, была мне в десять раз приятнее и дороже…
Я невольно вздохнула.
Как раз в это время к нам подошла Maman, сияя своей неизменной, довольной улыбкой. Она была окружена учителями и их семействами, пришедшими, по ее приглашению, взглянуть на институтскую елку и дать повеселиться своим детям.
— Вас ожидает сюрприз, — произнесла Maman, обращаясь к нам и другим младшим классам, живо заинтересовавшимся этой вестью.
— Какой? — повернулась я было в сторону Нины и смолкла; княжны подле меня не было.
— Ты не знаешь, где Нина? — тревожно обратилась я к Кире, стоявшей подле меня.
— Она только что говорила с инспектрисой и куда-то побежала, — ответила мне та, не отрывая глаз от елки.
В ожидании моего друга я подошла вместе с другими нашими к маленьким детям наших преподавателей.
Особенно понравился мне пятилетний сын француза Ротье, Жан, прелестный голубоглазый ребенок с длинными локонами и недетской развязностью.
— Ты любишь институток? — спросила его Кира.
Он вскинул глаза на говорившую и пресерьезно ответил, дожевывая яблоко, по-французски:
— Институтки ужасные лентяйки; когда я вырасту и буду учить, как папа, я им всем наставлю единиц.
Мы громко расхохотались.
Трогательно прелестна была парочка близнецов — детей русского учителя. Они, мальчик и девочка по восьмому году, держались за руки и в молчаливом восхищении рассматривали елку.
В эту минуту дверь снова распахнулась и в зал вошла целая толпа ряженых. Впереди была хорошенькая пестрая бабочка, эфирная и воздушная, под руку с цветком мака, в которых я не без труда узнала Иру и Михайлову. За ними неслась Коломбина. Дальше — полевые розы, потом китаянка, цветочница, рыбачка и добрый гений в белой тунике и с крыльями — Леночка Корсак, вся утонувшая в своих белокурых косах. Но кто же это там между ними, этот маленький красавец джигит в национальном наряде из малинового шелка? Его белая папаха низко сдвинута на глаза, а черные усики ловко скрывают нижнюю часть лица.
«Откуда этот красивый мальчик с искусно наведенными усиками? — терялась я в догадках. — И как его пустили ряженым в наш зал?»
Старик Ротье шутливо поймал джигита за руку; тот, выхватив кинжал из-за пояса, погрозил французу.
Теперь по знаку Maman заиграли вальс, и все закружилось в моих глазах.
— Puis-je vous engager, mademoiselle? — шепелявя и подражая лицеисту, проговорил подлетевший ко мне мальчик-джигит.
— Ах!
И я громко рассмеялась, узнав по голосу Нину.
— Вот провела-то! — хохотала я.
— Что, не похожа? — радовалась княжна.
— Совсем, совсем не узнали, — весело подхватили наши.
— Как это тебе позволили одеться мальчиком?
— Мне Maman велела через Еленину, — шепотом докладывала Нина, — она знала, что я костюм привезла с Кавказа и знаю лезгинку, и велела мне танцевать.
— И ты будешь танцевать?
— Конечно! Вот уже заиграли. Слышишь? Надо начинать! — И хорошенький джигит при первых звуках начатой тапером лезгинки ловко выбежал на середину зала и встал в позу. Начался танец, полный огня, пластичности, ловкости и той неподражаемой живости, которая может только быть у южного народа.
Хорошо танцевала Нина, змейкой скользя по паркету, все ускоряя и ускоряя темп пляски. Ее глаза горели одушевлением. Еще до начала пляски она стерла свои нелепые усы и теперь неслась перед нами с горевшими как звезды глазами и выпавшими длинными косами из-под сбившейся набок папахи. Разгоревшаяся в своем оживлении, она казалась красавицей.
Но вот она кончила. Ей неистово аплодировала вся зала. Просили повторения, но Нина устала; тяжело дыша, подошла она на зов Maman, которая с нежной лаской поцеловала общую любимицу и, вытерев заботливо со лба Нины крупные капли пота, отпустила ее веселиться. Я хотела было подбежать к Нине и крепко расцеловать ее за доставленное ею удовольствие. Я так пылала любовью к моей хорошенькой талантливой подруге, которой гордилась, как никогда, но — увы! — Нину уже подхватили старшие и, наперерыв угощая конфектами и поцелуями, увели куда-то.
Потом она появилась снова в зале, обнявшись с Ирочкой Трахтенберг, и я не посмела отнять ее у нарядной бабочки.
В первый раз за мое полугодовое пребывание в институте я почувствовала себя совсем одинокой.
Сердце мое сжималось… грудь сдавило… Но когда Нина прибежала ко мне, все мое горе исчезло…
Между тем праздники подходили к концу. В воскресенье стали съезжаться девочки. Каникулы кончились, и институтская повседневная жизнь снова вступила в свои права.