Пятого июля у меня состоялось очередное собрание крестьянского комитета с представителями от рот. Член комитета Лукашин поставил вопрос о нашем отношении к наступлению.
— Все комитеты, — говорил Лукашин, — выносят постановления о том, нужно ли наступать, или нет. Наша организация, объединяющая вокруг себя солдат-крестьян, не может остаться безразличной к этому вопросу.
— Что же, прошу высказываться, — предложил я. — Кто хочет говорить по этому вопросу?
Молчание.
— Видно вам, товарищ Лукашин, придется первому говорить по этому вопросу.
— Хорошо, буду я, — сбросив фуражку, согласился Лукашин. — Вот что, товарищи. У нас в артиллерии обсуждался вопрос об отношении к наступлению и к братанию, потому что нас, артиллеристов, заставляют стрелять по своей же братии, когда она выходит из окопов для братания. Первое время мы выполняли это распоряжение. Потом обсудили на своем комитете и решили, что стрелять мы не должны, потому что солдаты имеют право брататься. Солдаты братаются не с офицерами. Нам нужно, товарищи, объединиться с крестьянами всего мира. Да и как мы будем стрелять по противнику, когда он по нас не стреляет? Ну, уж если сами австрийцы начнут палить, то и нам волей-неволей придется, а отсюда, товарищи, значит, что наступления больше быть не должно. Оставайся на своих позициях — и только. А уж если на нас будут напирать, тут придется не жалеть ни снарядов, ни пуль, ни своих жизней. Правильно я говорю, товарищи?
— Правильно, правильно! — закричали со всех сторон.
— Кто еще хочет высказаться? — спросил я, но на меня стали напирать с криками:
— Чего уж тут говорить! Лукашин правильно сказал. Довольно стрелять!
Долг прапорщика заставлял меня выступить против предложения Лукашина, но втайне я чувствовал, что он прав. Стрелять по братающимся нельзя, а раз нельзя стрелять по братающимся, то с какой стати переходить в наступление? Совершенно ясно, что каждому из нас хочется остаться в живых и как можно скорее окончить войну. Все равно серьезного наступления, которое бы привело к окончанию войны, мы сделать не в состоянии. Это прекрасно показал опыт наступления восемнадцатого июня. И я предложил Лукашину составить резолюцию, но все решили, что напишем ее после и прочтем на следующем собрании.
Мигом облетела всех молва о решении крестьянского комитета и стала известна Музеусу. Он вызвал меня для объяснения.
— Так, значит, и ваша организация против наступления?
— Так точно, господин генерал.
— Не ожидал. Думал, что крестьянская организация будет более дисциплинированной и поведет линию, которую ведет их центральный комитет.
Я объяснил ему, что сейчас крестьянские комитеты почти по всей армии склоняются к тому мнению, что организовать наступление очень трудно. Солдаты устали, жаждут мира, и напрасно тратить средства и человеческие жизни.
— Но я должен доложить вам, господин генерал, что наш комитет постановил твердо держать оборону позиций и отстаивать их не щадя сил и жизней, если австриец вздумает сам перейти в наступление.
Музеус покачал головой и молча протянул мне на прощание руку.
Шестого июня мне предстояло итти в район 35-й пехотной дивизии, где я договорился об устройстве митинга и организации там дивизионного крестьянского комитета.
Собрание было назначено на восемь часов утра. Но уже часа в три наша деревня подверглась ожесточенному артиллерийскому обстрелу. Снаряды рвались около самой хаты, занимаемой комитетом. Пришлось наспех одеться и укрыться в убежище.
Обстрел продолжался несколько часов. По выходе из убежища я увидел, что половина деревни сгорела. Стрельба продолжалась по линии окопов. Австрийцы вели ожесточенную бомбардировку по всему фронту, и были слышны разрывы снарядов на позициях правее нашего полка. Австрийцы очевидно что-то затевали. Итти в 35-ю дивизию было уже поздно, и часов в одиннадцать я решил отправиться в полковую канцелярию 11-го полка, чтобы получить пересланное туда из обоза 2-го разряда мое жалованье. Поднявшись в гору, я увидел картину артиллерийского обстрела наших позиций, над которыми далеко вправо были видны огромные клубы дыма и пыли. Наша артиллерия отвечала австрийцам. Не пройдя и половины пути до деревушки, где расположена канцелярия и обоз 1-го разряда, я увидел скачущего ко мне навстречу ординарца.
— Поручик, наши оставили деревню!
— Как оставили?
— Еще часа полтора тому назад обоз 1-го разряда срочно выехал по направлению к Тарнополю. Австрийцы прорвали фронт.
— Прорвали? Где?
— Около Манаюва. Захватили Олеюв. Обоз 2-го разряда под угрозой захвата. 35-я дивизия спешно отошла.
Досадуя на себя за то, что перед уходом не наведался в штабе дивизии о причинах такой ожесточенной стрельбы по всему фронту, я быстро повернул назад, в деревню, но оттуда уже выезжал штаб дивизии. Я бросился к своей хате в надежде пристроить свои вещи и библиотеку на какую-либо из подвод дивизионного обоза. Моя повозка только накануне была отправлена с Лукашиным за фуражем, и нельзя было рассчитывать на ее скорое возвращение.
В хате застал Панкова, спешно увязывающего книги.
— Куда же мы их положим?
— Я тоже думаю, куда их положить. Может быть как-нибудь на себе дотащим.
— Да куда же к чорту на себе тащить! У меня чемодан еще есть. Знаешь, Панков, бери переписку, а остальное будем живы — наживем.
Мимо окон замелькали повозки нашего перевязочного отряда.
Бросив чемодан на одну из санитарных повозок, я отправился к Блюму. Он разговаривал по полевому телефону с позицией, где в это время находился Соболев.
— Все уходят, — говорил Блюм. — Я на всякий случай свой перевязочный отряд тоже свернул и выслал из деревни. Какие будут распоряжения?
Соболев ему ответил, что об отступлении никаких сведений он не имеет и считает всю эту панику напрасной.
— Штаб дивизии уже выехал, — доложил ему Блюм. — Думаю, что вас просто забыли известить.
— Пусть его связывается с кем хочет, — сказал Блюм и бросил трубку, — а нам надо выезжать. Вы знаете, что произошло?
— Ничего не знаю. Говорят, что прорвали фронт где-то около Манаюва и уже взят Олеюв. Я это слышал от полкового ординарца.
— Я тоже ничего не знаю. Штаб дивизии снялся. Музеуса самого нет. Он вызван в штаб корпуса, и вот без него такая катавасия. Попробую все-таки еще раз спросить Соболева. — И Блюм опять нажал кнопку телефона, но никто не отвечал. — Ну, значит или телефон перебили, или его снимают. Поедемте!
— А на чем?
Блюм ударил себя ладонью по лбу.
— А ведь ехать-то, действительно, не на чем! Отряд отправил, а мой денщик вчера уехал, кажется, с вашим Ларкиным в обоз за фуражем.
Он посмотрел на свои пожитки.
— Ну, чорт с ним, пускай и самовар тут остается!
Блюм захватил с собой только маленький саквояжик, и мы направились с ним догонять перевязочный пункт и настигли его уже в конце деревни, где она упиралась в небольшое болото. У моста через речку получилось загромождение, ибо каждая из повозок стремилась выбраться из деревни первой. Образовалась пробка и страшная сутолока.
Объехать мостки не представлялось возможным, ибо по сторонам было хотя и небольшое, но топкое болотце, через которое не только нельзя проехать на лошади, но и перейти пешеходу.
Тяжелая брань висела в воздухе.
— Чего там передние канителят? — кричали сзади. — Австрийцу, что ли, хотят сдаваться?.
А передние не могли пробраться с мостков, так как несколько повозок, въехавших одновременно на мостки, так крепко сцепились друг с другом, что никак не могли тронуться с места.
Мы с Блюмом протискались вперед. На самом мосту оказалась повозка с вещами Блюма, которой руководил его денщик Ерохин.
— Ерохин, чего ты тут путаешься? — в сердцах крикнул Блюм.
— Владимир Иванович, никак не отцеплюсь.
— Так к чорту колеса, руби их!
— А как же дальше-то ехать без колес-то?
— Починишь!
— А когда чинить?
— Ну, не болван ли ты, Ерохин? Сколько времени стоишь на мосту!
— Почитай, что целый час.
— За час можно и новые колеса сделать.
— Подите-ка, сделайте. А ежели еще ось сломают, куда дальше тронешься? Ну, ты! — крикнул Ерохин на лошадь, изрядно постегивая ее кнутом.
Лошадь дернула, но повозка осталась на месте.
— Эх, Ерохин, Ерохин, чудак ты! Вместо того чтобы ругаться, — обратился Блюм к сопровождавшим повозки нескольким обозным солдатам, — вы бы попросту подняли одну из повозок на руки и расцепились.
— А, ведь, правду доктор-то говорит!
Несколько человек обозников подошли к застрявшим повозкам, подняли одну из них вверх. Запряженные лошади почувствовали облегчение, тронулись вперед и повозки легко перешли на другой берег. Ожидавшие разгрузки моста с гиком погнали свои повозки вперед.
— Тише, тише! — закричал на них Блюм. — Опять, черти, застрянете. По очереди переезжайте!
Серьезный тон Блюма подействовал отрезвляюще. Прежде чем въехать на мост обозники слезли со своих повозок, бережно брали под уздцы свою лошадь и потихоньку переходили мосток Мы в течение минут двадцати стояли около моста, помогая производить переезд обозников без излишней паники и затора.
Когда переезд был закончен, мы отправились пешком вслед за повозками, делясь друг с другом впечатлениями относительно происходящего отступления и тупости наших русских обозных, которые в самые критические моменты умеют устроить такую пробку и так застопорить движение, что лучше не смог бы сделать наш самый заядлый враг.
По пути попалась небольшая деревушка, в садиках которой были сложены запасы артиллерийских снарядов.
— Интересно, что со снарядами будут делать? — обратился ко мне Блюм.
— Давайте спросим у артиллеристов.
И мы подошли к группе солдат, охранявших запасы.
— Вы знаете, — обратился к ним Блюм, — что армия отступает?
— Никак нет.
— Разве у вас нет телефона?
— Телефон-то есть, да он не работает.
— Отступают, — сказал Блюм. — Вам тоже надо уходить.
— А со снарядами как?
— У вас же должны быть какие-нибудь инструкции, что делать со снарядами, если отступают.
— Инструкции нет. Распоряжение было, что в случае отступления — взрывать.
— Так взрывайте.
— Взрывать-то легко, а вдруг отступления-то нет никакого? Как же без распоряжения?
— Чудаки вы! Разве не видите, что мы уходим?
Но мы не убедили солдат в том, что лучше двести тысяч снарядов взорвать, чем отдать неприятелю, и опять стали нагонять наш обоз.
Вечерело. Солнце было большое и красное. С севера наползали дождевые тучи.
— До каких же пор итти-то будем? — обратился я к Блюму. — Связи нет, так можно, не останавливаясь, до самого, что называется, Волочиска докатиться.
— До Волочиска не дойдем. Очевидно где-нибудь около Стыри застрянем.
Послышался звук мотора.
— Очевидно штабные на автомобиле удирают, — сказал я Блюму, обращая его внимание на шум мотора.
— Какие там штабные, — обратился он ко мне. — Штаб дивизии ушел раньше нас. Не аэроплан ли это?
Мы оглянулись и со стороны австрийских позиций заметили несколько аэропланов.
— Австрийские, — задумчиво произнес Блюм. — Видите, кресты на крыльях.
Для меня тоже стало ясно, что это — немецкие аэропланы, производящие разведку об отступлении русских войск. При приближении к нашим обозным колоннам аэропланы снизились настолько, что их можно было бы обстрелять ружейным огнем.
— Интересные птицы, — задумчиво проговорил Блюм. — Парят себе в воздухе спокойно. Видят далеко вокруг. Жаль, что у нас авиация слаба.
Мы остановились, подняв вверх головы, следя за полетом аэропланов. Два аэроплана, сделав несколько кругооборотов, начали быстро снижаться над нашим обозом и спустились настолько, что можно было видеть летчиков, сидящих за моторами.
— Жаль, что винтовки нет, — сказал Блюм. — Обстрелять бы.
Очевидно, австрийские самолеты убедились, что отступающий обоз не имеет возможности оказать им какое-либо сопротивление, и вслед за снизившимися двумя аэропланами начали снижаться остальные, кружась над обозом на расстоянии каких-нибудь трехсот-пятисот шагов.
Обозники повскакали со своих повозок, стараясь укрыться под ними от взоров неприятельских летчиков. С аэропланов затрещали пулеметы. Солдаты в испуге шарахнулись в сторону. Лошади бешено понеслись. Люди побросали своих лошадей и рассыпались по полю мелкими кучками.
— Ложитесь! — крикнул мне Блюм и ничком бросился на землю.
— Лучше ли будет? — спросил я, следуя за ним и опускаясь на землю.
Шагах в десяти от Блюма я приник к земле в полной уверенности, что наступили последние минуты моей жизни, но обстрел с аэропланов продолжался недолго. Австрийские самолеты минут пятнадцать кружились точно коршуны над нашим обозом, выпуская ленту за лентой. Большое мертвое пространство, получающееся при вертикальной стрельбе, не позволило австрийцам развить меткий огонь. Пули ложились за ними далеко в поле.
Весь обоз рассыпался по полю. Обозники долго собирали лошадей с повозками.
— С аэропланным крещением! — говорил мне, смеясь, Блюм.
— Спасибо, и вас с тем же. По совести говоря, не хотел бы еще раз пережить подобные ощущения. А ведь и в штыковых атаках бывал…
— Я тоже переживаю в первый раз, — ответил Блюм. — В аэропланном обстреле интересно одно, что он приносит лишь моральный урон и почти никакого физического. Вы видели, сколько времени стреляли по нас? Однако не только нет убитых, но даже ни одного раненого. Нужно быть весьма и весьма метким стрелком, чтобы уязвить при вертикальном обстреле идущие надземные цели. Другое дело, если бы аэроплан стрелял в горизонтальном положении. В последнем случае пулемет пронзил бы нас, как и все, что встретилось бы на его пути. При стрельбе же сверху пулемет может поразить лишь тот объект, который попадает непосредственно в сферу его действия, точно град в летнюю пору.
— Что же, и град убивает иногда, — заметил я Блюму.
— Но для того, чтобы был пулеметный град, надо не шесть аэропланов спустить над нами, а по меньшей мере сотни три-четыре. Вот тогда, действительно, был бы свинцовый град.
Наступила темнота. Мы с Блюмом шагали за повозками. Ни у меня, ни у Блюма карты местности не было. Чтобы ориентироваться, куда мы идем и сколько прошли, Блюм приказал обозному солдату забежать вперед и взять у старшего по обозу карту.
Минут через двадцать обозный притащил карту и электрический фонарь.
— Уже двенадцать километров прошли, — сказал Блюм, разглядывая карту. — Еще километров восемь, будет река Стырь, за которой лежит Тарнопольское шоссе. Я думаю, что мы часа через два выйдем на шоссе, и там можно будет сделать привал.
Поплелись дальше.
Километрах в трех от реки мы попали под проливной дождь. Я был в одной гимнастерке. Шинели своей я не нашел, она, очевидно, осталась в повозке Ларкина, с которой он уехал за фуражом, и я промок до нитки. Блюм оказался предусмотрительнее, у него был плащ.
Но вот наконец и Стырь. На берегу реки расположена большая деревня. Вышедший из хаты старик сообщил, что часа три-четыре идут русские войска, главным образом обозы, и что жители удивляются поспешному отходу русских.
— Это наш маневр, — ответил Блюм старику, чтобы вовлечь австрийцев в ловушку, которую мы для них приготовили.
Старик недоверчиво посмотрел на Блюма.
Прежде чем зайти передохнуть в хату, я вместе с Блюмом прошел вперед остановившегося обоза к мосту через Стырь посмотреть на переправу.
Шум и крики стояли на переправе. Большой мост протяжением метров в четыреста был забит повозками так же, как это было при выезде нашем из деревни Хмельницкой.
— В чем тут дело? — спросил Блюм, протискавшись среди повозок.
— Впереди на мосту пушки застряли, — ответили нам.
— Да вы помогли бы им!
— Не пускают.
— Как не пускают?
Прошли в передний конец моста. Тяжелая шестидюймовая артиллерия в числе не менее трех батарей скопилась при съезде с моста.
— Почему не продвигаетесь? — строго спросил Блюм.
— Никак невозможно, господин полковник, — ответили Блюму, не заметив в темноте погоны врача.
— На руках бы попробовали.
— Да разве можно на руках двадцать пушек выкатить, лошади и те не берут, а тут еще Илья пророк ишь как льет.
Дождь, действительно, шел вовсю.
От моста подымался высокий суглинистый берег. Колеса орудий застревали и лошади не могли протащить их.
— В сторону бы съехали, — предложил Блюм.
— Если в сторону сойдем, то совсем застрянем. Тут все-таки гать.
— А что же так-то стоять? Вы видите, что делается позади вас?
— Что позади нас? Обоз. Чорт с ним, пусть остается. Прежде всего надо артиллерию вывезти.
Видя, что наше вмешательство здесь бесполезно, мы с Блюмом вернулись обратно и обратились к старику галичанину с вопросом, нет ли другой переправы.
— Есть другая, — сказал старик, — только это в конце деревни, в полукилометре отсюда, и мост там неважный. — Пушки там не пройдут.
— А ну-ка, Ерохин, — сказал своему денщику Блюм, возвратившись вместе со мной к обозу перевязочного отряда, — поворачивай вправо.
По топкой грязи мы проехали не полкилометра, как говорил старик, а добрых километра два, пока, наконец, в самом конце деревни не увидели протянутый через реку плашкоутный мост.
— Вот видите, совсем не занят. Здесь и переправимся.
Осторожно вывели лошадей на этот мост. Но не прошли и двадцати метров, как мост рухнул. Мост был старый, заброшенный, им не пользовались даже крестьяне.
Бросив намерение переправиться через мост, мы с Блюмом вернулись обратно на берег, потеряв две повозки с лошадьми и имуществом.
— Давайте здесь переночуем, утро вечера мудренее.
Дождь лил по-прежнему, и напрасны были наши усилия поддержать огонь в разведенном костре, хотя солдаты таскали сухие бревна из ближайших стодолов, пользуясь темнотой. Я забрался вместе с Блюмом под одну из повозок. Санитары притащили два снопа соломы, которые послужили нам постелями. Отсутствие шинели давало себя чувствовать. Холод и мокрое платье пронизывали до костей. Перед рассветом я встал, обшарил несколько повозок и нашел на санитарке брезент, прикрывавший медикаменты. На рассвете вместе с Блюмом отправился в деревню выпить чаю и согреться.
Жители не спали, проявляя к нашему отступлению живейший интерес.
— Пане, русские совсем уходят из Галиции? — спрашивали нас.
— Нет, не совсем.
— А как же не совсем, ежели вся деревня занята обозами и переправляется на ту сторону?
— Это маневр, — говорили мы.
Было ясно, что жители нам не верят.
Блюм отдал старшему по обозу распоряжение быть готовым к переправе по основному мосту, сами же мы отправились к основной массе обоза, застрявшего перед мостом.
Рассвело совсем.
Со стороны фронта слышались сильнейшие взрывы.
«Рвут снаряды», — подумал я.
Взрывы продолжались почти в течение целого часа.
— А ведь должно быть артиллеристы выполнили свое назначение, — обратился ко мне Блюм. — Видимо, не дождавшись распоряжения, взрывать стали.
— От кого же они могли бы получить распоряжение? — в свою очередь ответил я. — Все удрали.
— Обратите внимание, — показал Блюм, — рвут снаряды вправо от нашей бывшей позиции, со стороны Езерно.
— Это верно.
Подошли к мосту. Застрявшие накануне ночью артиллеристы со своими орудиями успели вывезти их в гору. Мост был свободен для движения остальных обозов. Появились откуда-то распорядители, которые регулировали движение обоза через мост, не давая обозной публике рваться без удержу вперед, как это было накануне ночью.
Вскоре подъехал и наш перевязочный отряд.
— Что потеряно? — спросил Блюм у Ерохина.
— Три повозки, господин доктор. Одна с медикаментами и две с санитарным имуществом.
— Каким?
— Банно-прачечным.
— Ну, сейчас не до бани, и так жарко!
При восходе солнца мы с обозом переехали на другую сторону и минут тридцать ждали выезда на шоссе, пока впереди следовавшие повозки выровняются для дальнейшего движения на Тарнополь.
Во время этой стоянки со стороны Залежец показалась новая колонна обоза. И к нашему удовольствию мы встретили едущих в повозках Максимова и Вишневского.
— Расскажите, Сергей Максимович, что было, — обратился к Максимову Блюм.
— Мы думали, что и не выберемся из Гайзаруды. Австриец прервал позицию около Звыжна (помните, в прошлом году там наш полк стоял), быстро занял Маркополь и оттуда пошел во фланг Манаювских позиций. Забрали Олеюв, Тростенец. Чуть не взяли в плен штаб 35-й дивизии. Успел удрать. Австрийцы в сопровождении немецких частей прошли вдоль фронта, это-то нас и спасло. Если бы они прошли прямо на Залежцы, то нам бы не выбраться.
Мы узнали о прорыве позиции после того, как уже были взяты Олеюв, Тростенец и Лапушаны. Совершенно случайно в Гайзаруды прискакал ординарец 35-й дивизии. Ночью, сделав объезд километров на двенадцать севернее от Гайзаруд, мы, не дожидаясь никакого распоряжения от начальника дивизии и из штаба корпуса, решили по собственной инициативе двигаться на Тарнополь. Очевидно отступление повсюду, раз мы вас здесь застали.
— Надо полагать, что повсюду, — ответил Блюм.
— Страшно жаль, Владимир Иванович, — так много пришлось бросить имущества, которое полк накопил на протяжении года. Мы смогли погрузить только самое главное. На всякий случай я оставил в Гайзарудах взвод нестроевой роты с несколькими фурманками, приказав охранять оставленное имущество и, если явится возможность, нанять крестьянских лошадей и с имуществом присоединиться к полку. Если же ничего не выйдет, то приказал все облить керосином и зажечь.
— А что же там оставили?
— Много, Владимир Иванович. Две тысячи одного суконного обмундирования. Около трех тысяч пар сапог. Шестьсот пудов сахара. Вагонов пять муки. На своих лошадей мы нагрузили только самое необходимое и что только было возможно. Ведь год целый накапливали.
В голосе Максимова послышались слезы. Видя нас мокрыми, грязными, Максимов спросил:
— А что же вы, разве пешком?
— Пешком, Сергей Максимович.
— Голубчики, как же это так? Садитесь с нами.
— Куда же к вам. Вас тут двое, да мы вдвоем.
— А мы потеснимся. Владислав, Владислав! — оборачиваясь назад, закричал Максимов.
Владислав, денщик Максимова, с медлительной важностью подошел к коляске Максимова.
— Где коляска капитана Степанова?
— Позади, господин капитан.
— Прикажи, чтобы сейчас же была здесь.
Пока мы стояли, ожидая движения вперед стоящего обоза, подъехала коляска Степанова. Степанов, помощник командира полка, имел собственный экипаж.
Блюм поместился с Максимовым, а с Вишневским перешли в экипаж Степанова.
— Куда же мы едем, Оленин? — спросил Вишневский, покручивая свои гусарские усики.
— Вам известно, Федор Михайлович.
— Ни черта не понимаю. Я только что был в Киеве, привез оттуда вина для офицерского собрания, и вы знаете, какая досада, успел захватить с собой только один ящик, все остальное пришлось там бросить.
— Но из оставшегося хватить успели?
— Хватил так, что и сейчас башка трещит.
— Не осталось ли чего-нибудь?
— Сейчас Владислава позову. Владислав, Владислав!
Денщик Максимова вырос перед нашей коляской.
— Там в задке максимовского экипажа две бутылки портвейна, притащи-ка сюда.
Через мгновение Владислав притащил две бутылки вина.
— Как же пить, Федор Михайлович? Стаканов-то нет.
— А так, из горлышка.
— Неудобно, Федор Михайлович.
— Погоди, сейчас раздобудем. Ездовой, у тебя фляжка есть? — обратился он к кучеру.
Солдат протянул фляжку.
— А вот что к фляжке полагается, корытце это самое?
— У меня кружка есть, господин капитан.
— Давай кружку.
Вишневский налил в кружку немного вина, выполоскал и затем, наполнив до краев, протянул мне.
— Пейте сами.
— Я уже достаточно выпил. Гостя надо попотчевать.
Я отказываться не стал и выпил полную кружку, которая вмещала почти полбутылки. Остальное содержимое бутылки Вишневский выпил сам.
Почти бессонная ночь, холодный душ, мокрое платье — все это так подействовало, что от единого стакана вина меня стало клонить ко сну, и тут же в экипаже я заснул. Сквозь сон чувствовал, что мы потихоньку движемся вперед. Проснулся от толчка экипажа при остановке.
— Почему не едем? — обратился я к Вишневскому.
— А чорт их знает! Там впереди какая-то катавасия.
Вдоль обоза мчался ординарец.
— В Тарнополь нельзя, — заявил он Максимову, останавливаясь около нашей коляски. — Приказано всем свертывать влево на Збараж.
Максимов посмотрел на карту.
— Збараж километрах в семи отсюда, — сказал он, — давайте не будем дожидаться движения всего обоза, выедем самостоятельно.
Мы не возражали. Максимов вызвал старшего по обозу 2-го разряда, приказал ему разведать впереди имеющиеся дороги, ведущие на Збараж, и протолкнуть обоз по этой дороге. Старший фельдфебель Петухов проехал вперед и вскоре вернулся доложить, что через две хаты от нашей стоянки имеется полевая дорожка, ведущая на Збараж.
— Поедем по ней, — распорядился Максимов.
Обозы свернули влево, оставив остальные тыловые части дожидаться распоряжений о дальнейшем движении. Не доехав до Збаража километра три, въехали в большое село, расположенное на большой, вьющейся красивой лентой речке.
— Здесь остановимся отдохнуть, — предложил Максимов. — Пока остальные подойдут, еще успеем занять лучшие помещения.
Обозные верховые ординарцы вернулись с докладом, что к сожалению почти все селение занято частями гвардейской дивизии.
— Какой дивизии? — спросил Максимов. — Уж не теми ли христопродавцами, которые в наступление отказались итти? Гнать их к чорту!
Ординарцы улыбнулись:
— Там целая дивизия, а нас только обоз, господин капитан, скорее нас смогут прогнать.
— Гнать к чорту, к чорту! Я сейчас пойду сам!
Максимов легко спрыгнул с коляски и торопливо зашагал к ближайшей хате, в которой размещалось несколько гвардейских солдат.
— На каком основании здесь живете? Марш на позицию! Я вас!
Солдаты не выдержали натиска Максимова, покорно собрали свои вещевые мешки и вышли из хаты.
— Здесь мы и остановимся, — заявил Максимов. — А обоз пусть построится за деревней на лугу. Пусть люди варят себе пищу.
Придя в хату, я не стал дожидаться приготовления завтрака, о котором распорядился Максимов, и сразу завалился спать. Проспав часа четыре сряду, я проснулся. На улице шумел Максимов, ругая гвардейцев:
— Гвардия, — кричал он, — гордость русского царя, шкурники, предатели, христопродавцы, сторонники немцев, видите, что делается на фронте?
Слушатели Максимова были одни солдаты. Вскоре к солдатам присоединились несколько гвардейских офицеров-прапорщиков.
— Чего вы кричите, господин капитан? — обратился один из них к Максимову. — Мы не шкурники и, когда надо, сумеем лучше постоять за революцию, чем вы.
— Вон вас надо гнать! Расформировать! Честь забыли, а еще офицеры, погоны носите! — набросился на прапорщика Максимов.
— Вы потише, капитан, ведь наша дивизия вооружена.
— А, ваша вооруженная дивизия может на одного капитана напасть? Стыдитесь, прапорщик!
Прапорщик пожал плечами:
— Чего вы, Сергей Максимович, волнуетесь?
— Сволочи, христопродавцы, антихристы, гвардейцы еще! Им на парадах только бы щеголять, а на войну поехали — сразу сдрейфили. Зато на парадах: пехота, не пыли! — возбужденно кричал Максимов. — К черту, к чорту, немедленно очистить деревню! — кричал он вдогонку уходившим прапорщикам. Я вас…
— Сергей Максимович, что вы с ними можете сделать?
— Что сделать? Выпороть их, мерзавцев!
То ли речь Максимова повлияла, то ли распоряжение было у гвардейских офицеров, но они вывели своих людей из хат, построили и двинулись куда-то дальше.
— Сергей Максимович, — обратился я к Максимову, — нельзя ли у вас шинель достать? Продрог я как чорт сегодня ночью. Где моя шинель — не знаю. Все вещи потерял.
— Голубок, голубок, что же вы молчали? Владислав, Владислав! — закричал Максимов своему денщику, которого поблизости, однако, не было.
Вместо Владислава подошел один из обозных.
— Шинель поручику Оленину!
Обозный был знакомый.
— Ваш Ларкин здесь, — сказал он мне, — с повозкой и с вашими вещами.
— Так где же он, мерзавец, пропадает, чего же он меня не разыщет?
— Он, видимо, не знает, что вы здесь.
Вскоре появился Ларкин, торжественно восседая на моей повозке.
— Ларкин, где ты пропадаешь?
Дмитрий Прокофьевич, если бы я был с вами, так и этих лошадей не было бы, а то видите, как хорошо, что я за фуражем уехал.
— Мерзавец, ведь у меня шинели нет, — дружески журил я его.
— А шинель здесь у меня и шашка ваша здесь.
— К чорту шашку! Зачем всякую дрянь берешь?
— Я думал, что пригодится, чего же бросать, когда все отступают? Сало у меня есть, Дмитрий Прокофьевич. Когда обозы все побросали, так я там два окорока стащил.
— Может быть и яйца есть?
— Сейчас достану.
— Сделай яичницу.
Ларкин с повозкой подъехал к перевязочному отряду, выпряг лошадей, дал корму, поставил котелок на огонь и сам куда-то исчез.
— Ночуем здесь, — говорил Блюм, — пока наши части подойдут.
— А есть ли какие-нибудь сведения от полка?
— Нет. Я думаю, что они пошли западнее Тарнополя.
— Как же ночевать-то?
— Я думаю, что Тарнополь не сдадут, ведь тут сильные укрепленные позиции. Задержат наш полк.
Увы, предположения Блюма не оправдались.
Часов в шесть вечера над Тарнополем, километрах в восьми от нашего бивуака, поднялось огромное зарево пожара. Слышались взрывы артиллерийских снарядов. Отдельные конные солдаты сообщили, что Тарнополь оставляется нашими войсками.
— Немцы прут, — говорили проезжавшие верховые, — потому и пожары.
Я вспомнил бывшее три дня тому назад собрание крестьянских депутатов, где по докладу Лукашина мы приняли постановление крепко держать свои позиции, и не щадя своих жизней их защищать.
— Вот тебе и защитили!
Максимов, лишенный связи со штабом полка и дивизии, принял на себя командование обозом. Устроили нечто вроде военного совета из Блюма, меня и Вишневского.
— Нельзя, нельзя здесь оставаться, — скороговоркой, торопливо говорил Максимов. — Видите над Тарнополем зарево? Склады взрывают. А отсюда до Тарнополя всего каких-нибудь семь километров. Ежели из Тарнополя уходят наши войска, то через какой-нибудь час австрийцы могут быть здесь. Я думаю, двинуться нам дальше.
— Ну что же, давайте двигаться, только куда?
— Через Збараж на Волочиск.
— Ведь это очень далеко, Сергей Максимович, — вступился я. — До Волочиска пятьсот километров.
— Но ведь кавалерия делает не менее пятидесяти километров в сутки, — возразил Максимов. — А мы обозом не имеем права рисковать. Давайте двигаться. Владислав, позови ко мне фельдфебеля.
Явился фельдфебель.
— Прикажи запрягать лошадей и трогаться дальше. Маршрут: Збараж — Волочиск.
И наши повозки приняли вновь походную форму.
Пришли в Збараж, небольшое местечко, утопающее в зелени. В центре огромный замок польского магната.
— Может быть переночуем здесь? — предложил Блюм Максимову.
— Спасибо, спасибо, а вдруг австрийская кавалерия нагрянет?
— Не может быть, — возразил Блюм. — Все-таки позади нас полевые войска. Ведь мы не видели ни одной отступающей пехотной части.
— Да вы их и не увидите, раз они через Тарнополь прошли.
— Разве могли все части итти по одной дороге? — возразил Блюм.
Доводы Блюма, очевидно, подействовали. Максимов согласился переночевать в Збараже. Чтобы быть готовыми каждую минуту к отступлению, Максимов приказал, чтобы ночевка была устроена в палатках под открытым небом. Мы же устроились в парке, в небольшом, так называемом охотничьем домике.
На следующий день с раннего утра к нам присоединилось еще несколько команд нашего полка, которые шли тоже без всякого маршрута и выбрали для своего движения те дороги, которые казались наиболее прямыми к отдаленному тылу.
Часов до десяти утра еще не было связи ни с полком, ни с дивизией. Над Тарнополем по-прежнему было видно зарево пожара и густые клубы дыма.
— Кто же жжет город, отступающие русские или вступающие австрийцы?
— Вероятно запасы сжигают, — высказал предположение Блюм.
Спокойствия ради Максимов приказал к двенадцати часам дня выступить из Збаража по большой дороге. В половине двенадцатого обоз был построен и начал вытягиваться на большую дорогу. Уже три четверти обоза было вытянуто в линию на Волочиск. В хвосте должны были следовать повозки перевязочного отряда.
Выезжая из парка вместе с перевязочным отрядом, я услышал неистовые крики, несшиеся из глубины парка:
— Кавалерия! Кавалерия! Австрийская кавалерия!
Боже, что тут началось! Ездовые неистово стегали своих лошадей. Галопом мчались нагруженные повозки. Люди, сидевшие на повозках, сбрасывали вещи, а ездовые, дабы избежать опасности, стали рубить постромки, перескакивали с повозок на лошадей и верхами удирали дальше.
Паника захватила всех. Я тоже подгонял лошадь, оглядываясь по сторонам и выжидая появления австрийской кавалерии, но ее не было.
— Где же кавалерия? — спросил я галопом несущихся артиллеристов.
— Кавалерия? Н-не знаем. Где-то тут.
— Чего же вы несетесь, мерзавцы?
Я выхватил револьвер и направил в сторону одного из артиллеристов:
— Остановись!
Мой сердитый окрик его как будто отрезвил.
— А ведь и правда, господин поручик, кавалерии-то никакой нет.
Обозные уже удрали частью с повозками, частью без повозок верхами. На протяжении двух-трех километров дорога была усеяна брошенным имуществом. Валялись шинели, сапоги, консервы, медикаменты.
Блюм, обладающий большим хладнокровием, не поддавшись панике, шествовал позади меня со своим перевязочным отрядом. Он внимательно осматривал каждую брошенную вещь, примеряя, насколько она может быть полезна для отряда.
— Дешево. Дайте тридцать пять.
— Покажи лошадь.
Матвей (так звали денщика) нырнул куда-то в кусты и предстал передо мной с великолепной гнедой кобылой. Я в лошадях толку не знал, но вид лошади меня привел в восхищение.
— А здорова она? — спросил я Матвея.
— Попробуйте.
Он притащил поповское седло, оседлал кобылу, и я сделал несколько пробных посадок. Лошадь шла великолепно. Чувствовалось, что она привыкла ходить под седлом ровным, размеренным шагом и крупной рысью. Не слезая с лошади, я уплатил Матвею деньги и выехал из парка.
Часа полтора я катался на своей новокупке, и такого удовольствия я еще никогда не испытывал. Плавной рысью и галопом несла меня лошадь, послушная легкому движению руки.
Вернувшись с объезда лошади в свою хату, я передал ее попечению Ларкина.
— Хорошая лошадка, — восхищался денщик. — Такой лошади даже у нашего помещика не было. Ведь ей цена за глаза рублей триста будет.
Среди дня, желая похвастаться своим приобретением, я приказал Ларкину оседлать кобылу и поехал гарцовать перед офицерами нашего обоза. Наткнулся на Блюма.
— Откуда у вас такая прекрасная лошадь, Дмитрий Прокофьевич?
— У Матвея купил.
— Лошадь-то краденая.
— Конечно, краденая, откуда же у Матвея будет собственная?
— Такая краденая, — продолжал Блюм, — что ее владелец здесь недалеко находится.
— Матвей говорил, что он стянул ее еще на той стороне Стыри.
— Врет он. Эта лошадь из конюшни этой усадьбы.
— Не может быть, Владимир Иванович.
— Уверяю вас. Я видел управляющего имением. Он ходил, как очумелый. Говорят, что у него стащили скаковую кобылу, которая брала первые призы на венском ипподроме.
— А может быть это — другая?
— Нет, судя по приметам, именно эта.
— Значит, придется вернуть?
— Придется.
Я спрыгнул с седла и, держа лошадь в поводу, отправился вместе с Блюмом к управляющему. Нас встретил австриец, пожилой человек с длинными усами. При виде нас он торопливо сбежал со ступенек крыльца.
— Откуда у вас эта лошадь, господа офицеры? — волнуясь обратился он к нам.
— Купленная, — ответил я.
— Это моя лошадь, я по ней с ума сходил, думал, что она пропала. Как я рад, что вы ее нашли!
— А я очень опечален, что эта лошадь оказалась из вашей конюшни. Она мне очень понравилась.
Управляющий обнимал и целовал морду лошади.
— Вы знаете, эта лошадь принесла мне много счастья. Я ее за десять тысяч не продам.
— А я за нее всего тридцать пять рублей заплатил.
— Пойдемте на конюшню и выбирайте там любую, — обратился ко мне управляющий. — Я вам дешево уступлю.
Мне действительно нужна была лошадь, и я с Блюмом пошел на конюшню.
— Видите вот эту лошадку, — подвел меня австриец к молодой кобыле. — Нравится она вам?
— Как будто хороша.
— Хороша! — возмутился управляющий. — Это — дочь той лошади, которую вы мне привели. Хотите ее купить?
— А что вы за нее просите?
— Я вам ее отдам с большой скидкой. За сто рублей.
— Вы хотите сказать, за сто тридцать пять. Я уже тридцать пять заплатил за одну.
— Нет, сто рублей, включая уже вами заплаченные.
— На этих условиях согласен.
— По рукам. Берите.
Он крикнул конюха. Старик австриец надел на лошадь оброть и, держа повод в руке, подвел ее ко мне.
— Берите из рук в руки. Только предупреждаю, что она еще не объезжена.
Прекрасная молодая кобылица, темно-гнедой масти, привела в восхищение Блюма. Я заплатил помещику шестьдесят пять рублей. Забрал лошадь и отправился к своей хате с намерением поручить Ларкину объездку этой лошади. По пути наткнулся на о. Николая.
— А, Оленин, откуда такую прекрасную ведете кобылицу?
— Купил, батюшка.
— Сколько заплатили?
— Сто рублей.
— Я вам дам сто двадцать пять.
— Нет, спасибо, мне самому лошадь нужна.
— А в придачу старую кобылу.
— Благодарю вас, батюшка, но я не имею склонности заниматься конской торговлей.
— Напрасно, вам все равно, ведь вы ее так же заморите, как заморили скакуна.
— Батюшка, неужели вы его помните?
— Господи, как его забыть можно! Это же было посмешище всего полка.
— Вы очень плохого мнения о моем скакуне. А кроме того я своего скакуна не заморил, он подох от старости.
— А эту вы уморите голодом. Поменяемся.
— Нет, благодарю вас, батюшка. Не могу.
— Ну, куда вы с ней денетесь!
— Ездить буду.
— Ездить можно и на моей вороной кобыле.
— А почему вы со своей кобылой расстаться хотите? Что это вас на молодую кобылицу потянуло?
— Вы что-то неприличное, молодой человек, думаете. А я вам серьезно говорю, давайте меняться.
— Нет, не могу. Это — не столько покупная, сколько дареная лошадь.
— Жаль, жаль, но имейте ввиду, когда захотите перемениться и пожелаете иметь лошадь постарше, то скажите.
— Батюшка, вы знаете, что ваш Матвей — вор?
— А вы что, только сейчас об этом узнали?
— Как же вы его держите?
— Надо человека исправить. А кто же его исправит, как не отец духовный?
Но отец духовный не для исправления его держит, а для неблагоприобретения потребных о. Николаю вещей.
Передав Ларкину объезжать лошадь, я пошел к Блюму обедать.
— Откуда вам стало известно, что у помещика пропала рысистая кобыла? — спросил я его.
— У него не только одна рысистая кобыла пропала. За ночь у него стащили штук двадцать и всех их успели рассовать. Вы говорите, что вам продал эту лошадь Матвей?
— Тридцать пять рублей с меня, мерзавец, спер.
— А вы знаете, что он попу две лошади из этой же конюшни привел?
— Не может быть! О. Николай предложил мне выменять мою молодую кобылицу на его старую лошадь.
— Жульничает о. Николай. Матвей притащил ему пару прекрасных лошадей. Когда о. Николай узнал, что они из конюшни этого помещика, он Матвея услал их спрятать.
— Не может быть, Владимир Иванович!
— Он рассуждает по-своему логически. Не мы, так при отступлении другие возьмут.
Из штаба полка прибыл ординарец, разыскавший, наконец, ушедший далеко в тыл обоз. Оказывается, наш полк находится на двенадцать километров южнее Тарнополя. При отступлении шел почти последним в полном порядке и сейчас занимает позицию, задерживая дальнейшее продвижение австрийцев.
От имени командующего полком и начальника дивизии Музеуса, которые находятся при 11-м полку, нашему обозу приказано немедленно отправиться на соединение с полком.
Выступили из Стехновица, но, проехав километров двенадцать, мы получили вдруг новое распоряжение задержаться в первом же селе, куда отправлялся в резерв наш 11-й полк.
При размещении обоза я остановился рядом с хатой о. Николая. Блюм был прав: Матвей спер для о. Николая две прекрасные вороные лошади, может быть и не такие, рысистые, как та кобыла, которую мне пришлось вернуть, но во всяком случае значительно лучше купленной мною у помещика молодой кобылицы.
В то время как наш обоз шел на присоединение к полку, в Стехновицы прибыл телефонист штаба 3-й дивизии, который блуждал в течение двух дней, не зная, где ему найти пристанище и свои полки, а казалось бы, ему первому должно быть известно местоположение своих частей и действия противника. Штаб оказался беспомощным только потому, что начальника дивизии Музеуса в день отступления шестого июля не было в штабе. Ни начальник штаба Кадошников (генерал генерального штаба), ни оперативный адъютант полковник Афанасьев, ни другие высшие штабные чины совершенно не предполагали, что им, руководителям четырех полков со всеми вспомогательными и специальными частями, придется бросить эти части без руководства и просто бежать.
Штаб настолько растерялся, что удрал, не успев поставить в известность находившиеся на фронте полки. Удирал с единственной целью спасти свою собственную шкуру. Я представлял себе, как будет возмущен Музеус, когда он, возвратившись из штаба корпуса в Зборов, вместо организованного сопротивления под руководством офицеров генерального штаба, увидит пепелище сгоревших хат и отступающие роты 11-го полка. Действительно так и было.
— Где штаб? — неистово кричал Музеус проходившей мимо него последней цепи 11-го полка.
— В Киеве или в Москве, — иронически отвечали солдаты.
Музеус стучал стэком по голенищу сапога и готов был наброситься на первого попавшегося штабника, но, увы, штабники находились далеко за пределами досягаемости не только для наступающих австрийцев, но и для стэка своего генерала Музеуса.
Музеус не стал догонять свой штаб, а остался с 11-м полком, с которым сроднился за время русско-немецкой кампании.
Командующий 11-м полком Соболев так растерялся, что совершенно не мог руководить отступающими подразделениями 11-го полка. Его растерянность еще более усилилась при встрече с Музеусом, и он беспомощно предоставил командование отступающими частями Музеусу.
— Негодяи, мерзавцы! — возмущался Музеус. — Куда бегут, почему бегут? Немцы прорвали небольшой участок. Если они и заняли Олеюв, то достаточно было бы одной роты для того, чтобы немцев окончательно прогнать на свои места. Позор!
11-й полк, как и вообще вся 3-я дивизия, отступал потому, что отступала находившаяся впереди 35-я дивизия. А офицеры и солдаты 3-й дивизии были достаточно знакомы с позицией, проходившей под Звыжнем, Манаювом, Хуколеовцами.
Будь серьезнее наблюдение за противником, последний не смог бы учинить грандиозный прорыв и сразу захватить целый ряд селений до Олеюва включительно.
— Нареволюционизировались! — раздраженно говорил Музеус. — Наступать не хотим, но зато будем твердо держать винтовку в случае наступления немца. Удержали! Скачи теперь сотню километров в глубь страны, пока немцы не устанут преследовать!
И наши части действительно скакали в тыл неудержимо.
— Виноваты большевики, — говорили офицеры. — Они разлагают фронт. Из-за них это отступление. Немецкие наймиты! Шпионы!
Более благоразумные офицеры и солдаты отвечали:
— При чем большевики? Разве в штабе дивизии сидят большевики, если штаб дивизии удирает при первом известии о прорыве фронта под Манаювом?
— Шпионы в дивизии, — говорили солдаты. — Штабные нарочно хотят нашего поражения, чтобы показать, что армия разложилась и нужно, мол, против армии принять репрессивные меры, т. е. восстановить прежние отношения между офицерами и солдатами, лишить солдат гражданских прав.
Особенно велико было озлобление солдат в 3-й дивизии.
— Только сообщники немцев могут так поступать, как поступили в штабе дивизии, — говорили они. — Удрать, не предупредив на позиции полки, это может сделать враг нашей революции и нашей победы. Недаром, — слышались голоса солдат, — убирают из полков всех тех, кто стоит за настоящую свободную Россию. Дудки, сами разберемся, где враг и где друг народа!
Кавардак получился необычайный. Австро-немецкие войска прорвали русские позиции в районе Звыжен-Манаюва. 35-я дивизия не оказала серьезного сопротивления. Противник продвинулся в тыл километров на десять, создав угрозу флангу всего 17-го корпуса.
Тыловые части впали в панику.
Последние с 35-й дивизией части, 9-й и 12-й полки нашей 3-й дивизии, не рассчитывая на боеспособность своих солдат, перешли в отступление.
Стоящие левее 11-го полка части других корпусов, в свою очередь под влиянием сообщения о поражении тоже начали отступать независимо от объективных условий фронта.
Штаб корпуса, находившийся в Белом Подкамне, при получении известия о «грандиозном» наступлении немца бросился отступать к Кременцу, а штаб 11-й армии в Кременце немедленно эвакуировался в Проскуров за сто километров назад, захватив весь подвижной состав станции Кременец.
Мало того, что штаб армии был в панике, но даже штаб фронта, сидевший в Бердичеве, на расстоянии, примерно, трехсот километров от первой линии окопов, не утерпел, чтобы не погрузиться в вагоны и не начать отхода на Киев.
— Армия разложена большевиками! — кричали штабники. — Надо отступать!
И в то время как поспешно удирали штабы дивизии, корпуса, армии и даже фронта, передовые части наших полков медленно отходили от своих позиций и отходили не потому, что на них сильно нажимал противник, а потому, что они утеряли связь со своими штабами и считали совершенно естественным и закономерным уход пехотных частей, когда штаб дивизии бежал в тыл.
Тарнопольское отступление, начавшееся шестого июля, продолжалось вплоть до пятнадцатого. На протяжении девяти дней штаб, обозы, войсковые части неудержимо катились в тыл без какого-либо особого нажима со стороны противника. Огромные запасы снарядов, вооружения, продовольствия бросались на произвол судьбы, и очень редко были случаи, когда солдаты, охранявшие сосредоточенные перед позициями запасы, уничтожали их по собственной инициативе.
Девять дней не было никакой связи между штабами полков, дивизией, между штабами дивизий и корпуса и, наконец, со штабом армии.
Дивизионные и армейские учреждения, обслуживающие фронт, исчезли бесследно. Исчез совершенно из нашего поля зрения полевой телеграф, полевая почтовая контора. Нельзя было получать письма к себе и нельзя было отправить письмо на родину. Нельзя было получить телеграммы на позиции из тыла или армии направить телеграмму в тыл.
Между тем австро-немецкая армия, совершив прорыв на фронте Звыжен-Манаюв и не имея достаточных сил, оставалась на захваченных участках, злорадно посмеиваясь и не делая ни одного шага для преследования бегущих.
Сидя с Вишневским в одной хате уже после того, как установилась связь со штабом 11-го полка, я был страшно возмущен заявлением Вишневского, что мы бы не отступили, если бы не было революции.
— Надо всех революционеров перевешать, — злобно говорил Вишневский, — и тогда мы победим немцев.
— Вы не понимаете, Федор Михайлович, — ответил, я ему, — что революция выдвигает новые силы, которые — способны смести не только старые порядки, но и организовать серьезное сопротивление неприятелю. Но революция нуждается в организации масс. А такой организованности среди солдат нет. Те, которые должны были бы организовать массы, ничего умнее не придумали, как почетное наименование полкам «Восемнадцатого июня» или установить новый офицерский орден — солдатский георгиевский крест. Разве солдаты 11-го полка бежали с позиции? — возмущенно говорил я Вишневскому. — 11-й полк стойко защищал свои позиции и отступил с них, не видя перед собой ни одного неприятельского солдата, не мог не отступить, коль скоро штаб дивизии удрал чорт знает, куда и неизвестно почему.
— У нас большевиков нет, потому наш полк и стоял, — возражал Вишневский.
— Большевиков нет? Да вы знаете, что все солдаты большевики?
— У нас — нет умных людей. Одни дураки.
— И нет честных офицеров. Одни трусы!
— Трусы! — возмутился Вишневский. — Я считаю это оскорблением всему офицерскому корпусу.
— Считайте, как вам угодно.
— Вы, прапорщик…
— Поручик, господин капитан.
— Вы, поручик, — иронически сказал Вишневский, — потрудитесь взять свои слова обратно или же дать мне удовлетворение.
— Удовлетворение! — рассмеялся я. — Вы понимаете, о чем вы говорите? Мне достаточно вызвать своего денщика и двух обозных солдат, чтобы они вас излупили, как Сидорову козу.
— Я требую удовлетворения!
— Хорошо. Ларкин, у меня есть в чемодане флакон с одеколоном, принесите капитану Вишневскому.
— Вы шутите! — стукнул Вишневский кулаком по столу.
— Нет, не шучу. Я полагаю, что удовлетворение должно именно в этом и заключаться, чтобы дать вам выпить флакон одеколону, и через полчаса вы будете с пьяными слезами говорить то, что вы, как честный человек, думаете.
— Плебей, мужик, не понимающий офицерской чести и долга!
— Но зато я прекрасно понимаю настроение и желание неплебейских офицеров и думаю, что флакон одеколона — высший предел мечтаний неплебейского офицера в тот момент, когда негде достать более крепких напитков.
— Я с вами не знаком и руки вам больше подавать не стану!
— Не буду огорчен этим.
— А ну чорт с вами! С плебеями у меня плебейские отношения. Одеколон же ваш выпью.
— Я в этом ни минуты не сомневался.
Наш спор и ругань были прерваны появлением незнакомого офицера в форме автомобильных войск.
— Прошу извинения, — заявил вошедший, красивый, высокого роста мужчина лет тридцати пяти, одетый в изящные ботинки, поверх которых блестели лаковые гетры. На его погонах красовались три звездочки. — Позвольте представиться: поручик 3-го автомобильного дивизиона Марценович.
Мы привстали.
— Разрешите передохнуть у вас.
— Пожалуйста, пожалуйста, — рассыпался в любезностях Вишневский. — А где ваш одеколон? — сердито обратился он ко мне.
— Сейчас денщик подаст.
— Вы одеколон пьете, господа? У меня с собой две фляжки спирта.
— Тогда вы совсем желанный гость. Садитесь, будьте хозяином.
— Я, господа, уже двое суток не спал. Если позволите, выпью с вами немного чая, может быть немного спирта и сосну.
— Располагайтесь, как у себя дома.
Ларкин притащил флакон одеколона и три стакана.
— Убери, Ларкин, одеколон, капитан Вишневский пьет только спирт, — смеясь сказал я, но Вишневский промолчал.
— Неужели, господа, вы одеколон пьете? — обратился ко мне автомобилист.
— Сам не пью. Угощаю капитана за отсутствием более приличных для него напитков.
— Плюньте, у меня достаточно спирта!
Но Вишневский уже разлил по стаканам из фляжки гостя, выпил и довольно крякнул.
— Мне помнится, что ваш автомобильный отряд стоял в Тарнополе? — спросил он гостя. — Значит, и вы подверглись несчастью отступления?
— Полгода мы жили там. Думали и уверены были, что тарнопольские жители и русская армия одно целое. Какие прекрасные женщины! И вы представьте себе, господа, как рухнули мои иллюзии!
— А вы выпейте, — пододвинул к нему стакан Вишневский.
— Два дня пью, не помогает. Вы видите мой мундир? — поднялся он, показывая китель, покрытый густыми пятнами.
— Эка важность, грязный китель! Наши гимнастерки еще грязнее.
— Ваши гимнастерки покрыты чистой и честной грязью, а мой китель покрыт позорнейшей, гнуснейшей грязью.
— Вы не волнуйтесь. Расскажите, что это за гнусная грязь.
— Мне совестно, — начал глухим голосом поручик. — Мы стояли в самом центре Тарнополя, когда солдафоны начали осуществлять свою свободу. Выгнали, и не только выгнали, а предварительно избили капитана, начальника нашего отряда. Меня, как добропорядочного офицера, сделали командиром. Четыре месяца цацкался я с солдатами. И если отдыхал когда-либо душой, то только среди тарнопольской интеллигенции. Отступление. Кругом паника, кругом бегут, грабят, жгут. Начали грабить тот дом, где я квартировал. Принял меры. Стрелял. Спас имущество от разграбления. Обеспечил той семье, где я находился, спокойствие. А плоды моих действий… видите китель, — после небольшой паузы произнес он.
— В чем же дело?
— Когда стали взрывать склады со снарядами, через Тарнополь стали проходить пехотные части. Я, как командир специальной части, должен был поехать вперед, чтобы ни одна машина не досталась противнику. В это время, вы не можете себе представить… дайте еще спирту.
Я налил ему в стакан из фляжки.
— Стоило мне выйти на подъезд, — продолжал поручик, хватив залпом налитый спирт, — как со второго этажа на меня вылили горшок с экскрементами. Вот китель, видите?
— Почему же вы не перемените?
— Сволочь денщик удрал с повозкой, и не знаю куда.
— Может быть вам все это показалось?
— Понюхайте, капитан, — и он поднес китель к носу Вишневского.
— Да, действительно мерзко пахнет.
— Мерзко… а вы представляете, насколько это было мерзко, когда вся эта гнусь лилась мне на голову?
— Полюбили вас, значит, в Тарнополе? — наивно спросил я поручика.
— Но может быть это — месть за что-нибудь? Может быть вы какую-нибудь женщину оскорбили?
— В этом доме ни к одной не притрагивался. Из других ходили. Китель я, конечно, себе куплю другой, но честь офицерская, господа… Надо вам сказать, вообще в Тарнополе творилось что-то невообразимое. Как я уцелел, сейчас совершенно не представляю себе. Из многих домов бросались камни, стреляли из револьверов. А в двух-трех местах были брошены даже бомбы.
— Странно, — сказал я. — Вы там жили долгое время. Почему же в ответ на вашу любезность к населению подобная непорядочность?
— В Тарнополе — сплошь большевики и жиды. Жиды и стреляли.
— Жиды… а сами вы их видели?
— Разве их увидишь, они, сволочи, из-за угла, из окон. Ну, попадись кто-нибудь из них — повешу!
— Если вас не успеют до того прикокошить!
— Вы смеетесь, поручик, — пьяными глазами посмотрел на меня автомобилист.
— Какой тут смех! Посмотрите на ваш китель. Мало того, что пятна на нем, от него еще разит.
На два дня наш обоз застрял в деревне Хревин. Установив, где находится штаб дивизии и полка, разместившись с Боровым и Вишневским в одной хате, я отправился в штаб дивизии. Обратился к административному адъютанту Трофимову с просьбой прикомандировать ко мне одну из подвод дивизионного обоза для перевозки вещей до тех пор, пока не подойдет ко мне прикомандированная ранее повозка 11-го полка, а также дать мне помещение.
Трофимов предложил остановиться с ним. Не будучи с ним знаком, я предпочел перебраться в другую хату.
Среди писарей канцелярии дивизии оказалось несколько знакомых. Один из писарей Ищутин сообщил мне под великим секретом, что имеется распоряжение из штаба верховного главнокомандующего о введении на фронте смертной казни.
— Кроме того, — говорил Ищутин, — есть приказ, воспрещающий посылку в командировки кого бы то ни было из дивизии без разрешения штаба корпуса. Чтобы прекратить возможность большевистской агитации, приказано запретить всякие собрания на фронте. Роль полковых комитетов предлагается свести на нет. Ни одного собрания полкового комитета не может происходить без специального на то разрешения начальника дивизии. Отдельным циркуляром ставка верховного главнокомандующего обращает внимание начальника дивизии и штабов на обеспечение помещикам уборки урожая.
— А разве им мешают?
— У нас еще ничего такого не было, но видно где-нибудь их пощупали, и вот приказано всемерно охранять, и чтобы урожаи убирались под прикрытием войск. У нас не было возможности наблюдать за отношением местных крестьян к помещикам по той простой причине, что мы уже две недели находились в беспрерывном отступлении. Во всяком случае, — говорил Ищутин, — режим по отношению к солдатам усиливается, офицеры получают еще больше привилегий, чем имели раньше. Вводятся полевые суды. Достаточно тому или иному офицеру или солдата заявить протест против дисциплины, против неограниченного распоряжения начальника, как сейчас же попадешь под полевой суд.
— А это не ваша фантазия, Ищутин? Я виделся с Трофимовым, он мне ничего не сказал.
— Он ничего не скажет, разве-вы не знаете, что у него большое поместье в Калужской губернии?
— Большое поместье? А у Музеуса есть что-нибудь?
— Кажется, у него ничего нет. Зато Музеуса не особенно долюбливают в штабах. Считают, что он солдатский генерал.
— А как он к этим приказам относится?
— Не знаю, слышал его реплику, что глупые приказы издают.
Вечером пошел к Трофимову. В канцелярии штаба дивизии его не было. Пришлось зайти на квартиру. Он оказался дома, но не один. У него была сестра милосердия Елена Васильевна, высокая, крупная женщина.
— Николай Сергеевич, — сказала она, — немного болен, возможно, что у него температура. Если можно, то я просила бы его не беспокоить.
— Когда же он заболел? Я с ним два часа тому назад виделся, и он был здоров.
— Тогда был здоров, но вернулся из штаба с повышенной температурой. Если у вас есть что-либо сказать, вы можете передать через меня.
Я в упор посмотрел на Елену Васильевну.
Она смутилась и начала перебирать пальчиками свой фартук.
— Скажите, Елена Васильевна, что это вы так заботитесь, чтобы Николая Сергеевича никто не видел?
— Вы не знаете, почему?
— Поэтому и спрашиваю.
— Я же его жена.
На наш разговор из соседней комнаты вышел сам Трофимов.
— А, Оленин! Ничего, — обратился он к Елене Васильевне, — это свой человек, пусть войдет, Леночка.
— А я не знал, что вы женаты, Николай Сергеевич.
— Только вчера женился, но еще не успел провести свадебной ночи. Леночка охраняет меня, чтобы никто не помешал провести эту ночь сегодня.
— Тогда разрешите зайти к вам завтра.
— Нет, нет, говорите, в чем дело.
— Я решил ехать в Питер, Николай Сергеевич. Так много накопилось вопросов всяких, что надо обязательно самому поехать, чтобы их выяснить.
— А вы разве не знаете, что без разрешения командующего армией нельзя?
— Затем я и пришел к вам, чтобы вы сделали запрос в штаб армии.
— Хорошо, я пошлю сегодня телеграмму.
— Вы сами-то не будете препятствовать моей поездке?
— Нет, что вы! Поезжайте. Ведь мы с вами почти — земляки. Вы из 11-го полка, я из 10-го. Правда, ваш в Туле был, 10-й же в Калуге. Знаете что, Оленин, у меня есть бутылка вина, может быть останетесь на полчасика?
— А я вам не помешаю?
Елена Васильевна сердито смотрела на меня, стараясь показать, что если я уйду, то будет гораздо лучше.
— Напрасно, мне скучно будет.
— Скучно? — сердито спросила Елена Васильевна. — Это со мной скучно?
— Вот видите, — развел руками Николай Сергеевич. — Не уходите, а то она изобьет меня.
— Это в первую брачную ночь-то? — рассмеялся я.
— Ну, положим это не совсем первая. Первая-то была года полтора тому назад. Сегодня официально первая.
— Ну, желаю вам официального счастья на сегодняшнюю официальную ночь.
Под вечер в мою хату вбежал член комитета Панков.
— Откуда ты? — обрадовался я Панкову, незаметно для себя переходя на «ты».
— Ох, Дмитрий Прокофьевич, не спрашивайте! Измучился, напужался, такие страхи…
— Голоден небось, покормить тебя?
— Голоден, только сразу есть-то что-то не хочется.
Я попросил денщика Вишневского приготовить чай.
Панков привел себя в порядок и, уже сидя за чайным столом, начал рассказывать свои похождения во время отступления:
— Когда мы с вами расстались под Зборовым, я примкнул к артиллерийскому парку 3-й дивизии. Ребята оказались хорошие, разрешили положить книги на снарядные ящики. Целую ночь перли. Не доходя Тарнополя, остановились. Там переночевали, потому что лошади не могли дальше двигаться. Артиллеристы возмущались этим отступлением. Говорили, что тут не без предательства, что вовсе вас не немец гонит, а собственные офицеры. На другой день вошли в Тарнополь. Наш парк остановился на площади против комендантского управления. Распоряжения о дальнейшем отступлении парка не было. Простояли несколько дней. За это время через Тарнополь прошло много частей. Все отступали, торопились, боялись быть захваченными. Грешным делом, я поджидал вас, надеясь, что вы пройдете с какой-нибудь частью, и у каждой проходящей части спрашивал. Однако 11-го полка так и не дождался. Боясь, что вы застряли на фронте, я не торопился двигаться дальше. В это самое время весь тарнопольский гарнизон стал тоже удирать. Удирали обозы, химические команды, автомобильные части. Удирали наспех, бросая имущество. Солдаты и несколько офицеров громили магазины. Никакие стены не помогали, не то что деревянные, железные решеткой — и те разбирались. Тащили все, что можно, а потом стали громить винный погреб. Растащили винокуренные склады, мануфактуру, обувь, канцелярские принадлежности, бумагу. Солдаты озверели. Бросились по квартирам, расхватали ковры, перины, подушки. Пух летел по Тарнополю. Кричали: «Бей жидов!» И если бы не страх перед наступающим немцем, учинили бы жестокий погром. Зато когда обозная и тыловая публика, населявшая Тарнополь, вышла и прошли последние пехотные части, не было ни одной улицы, ни одного дома, из которого не бросали бы камней. Выливали на людей помои и вонючую грязь. Выбрасывали ночные горшки, стреляли. Многие из офицеров бросались с шашками наголо в квартиры, но, конечно квартиры были заперты, и атакующие возвращались обратно и приказывали солдатам грабить и жечь. Солдаты бросались в квартиры, ломали, тащили… а потом, вытащив ценные вещи, поджигали дома. Такого озверения я никогда не видывал.
— А из окон здоровая была стрельба?
— Ну, что там! Выстрелы из револьверов, это пустое, а вот как на головы нечистоты выливали, это — красота. Я видел у комендантского управления, как на одного автомобильного офицера несколько горшков сразу вылили…
Панков не знал, с кем я имел честь познакомиться у Вишневского.