Берусь за перо по просьбе моих детей и внуков. Эти воспоминания, возможно, будут ими оценены. Память человеческая, даже самая ясная, не всегда способна воспроизвести былое с абсолютной точностью. Однако на склоне лет у каждого, наверное, появляется желание вернуться мыслями в прожитые годы и по возможности оценить пройденный путь. А путь мой велик. Мне уже 90 лет, и в том, что я вспоминаю для вас, мои дорогие дети, внуки, племянники и ваши дети, я боюсь что-то перепутать, забыть, ведь очень хочется, чтобы вы не повторили тех ошибок, которые, конечно, были у меня, как и у всех людей.
Несколько лет тому назад газета «Московский комсомолец» обратилась к москвичам с просьбой вспомнить о Москве прошлых лет, рассказать о том, как жилось в советское время. Тогда я подробно описала жизнь нашей семьи, соседей и всего нашего дома вплоть до начала Великой Отечественной войны. Когда читала свои воспоминания друзьям и детям, то всем нравилось, но они же и сказали мне, что в газете такое не опубликуют. Я не поверила, и чтобы не сомневаться, дошло ли мое письмо, сама отвезла его в редакцию на улицу 1905 года, где опустила в редакционный почтовый ящик. Но из МК не позвонили и действительно ничего не опубликовали. Выходит, что редакции, вернее каким-то ее сотрудникам, не понравилось, что мы в советское время жили весело, спокойно и что я до сих пор вспоминаю те годы с теплотой и любовью.
Хочу начать эти воспоминания со своих любимых родителей. Отец Кузьма Михайлович Овсянников и мама Матрена Осиповна (девичья фамилия Волченкова) приехали в Москву еще в XIX веке из Мцен-ского уезда Тургеневской волости, в ту пору Тульской губернии, а ныне Орловской области. Их родители были крепостными матери писателя Ивана Сергеевича Тургенева. Мой отец до конца жизни говорил, что в рассказах «Записки охотника», в главах «Однодворец Овсяников» и «Бежин луг», Тургенев писал о наших предках. Вспоминал, как в детстве бегал в Спасское-Лутовиново на господский двор, ухаживал за лошадьми, ездил с ними в ночное. С того времени он полюбил лошадей, хорошо в них разбирался и был счастлив, что ему разрешали ночевать в конюшне.
Еще мальчишкой отец приехал в Москву к своей старшей сестре Пелагее Михайловне, которая была кухаркой в семье хозяина постоялого двора на Рогожской заставе, в районе нынешней Библиотечной улицы. После смерти жены хозяина она вышла за него замуж, вырастила его четверых детей и своих трех, родившихся от него. Постоялый двор был большим: несколько лошадей, легковые и ломовые, пролетки, дрожки, подводы, телеги — все это стояло под навесом. Этот двор пользовался уважением в округе, поэтому многие приезжавшие из деревень в Москву старались устроиться сюда извозчиками. Пелагея Михайловна готовила для них еду, а вся черная работа по дому и двору впоследствии ложилась на нашу маму.
Пелагея Михайловна вызвала из деревни и второго брата, Бориса Михайловича, который, поработав немного на сестру, ушел от нее, жил на Абельмановской заставе, женился, разбогател и через несколько лет уже ни с кем из Овсянниковых общаться не стал, считая их слишком бедными.
Отец вначале ездил на легковых лошадях (дрожки, пролетки), но у этих извозчиков возникали драки за седоков, особенно из-за пьяных купцов. Отец нередко возил по ночам купчиков, а потом и нэпманов на гулянья в легендарную Марьину Рощу, хотя было страшновато, так как этот район славился бандитизмом и хулиганством, так что порой извозчиков находили там убитыми. Вообще в XVIII и середине XIX века это было самое зловещее место в Москве: здесь жили цыгане, обитало большинство московских воров и бандитов, стояли убогие дома для отбросов общества. Массовые гулянья тут нередко превращались в буйные пьянки и поножовщину, после чего неопознанные тела убитых обозами свозили на Сущевское кладбище. Попадать в Марьину Рощу в темное время суток не рекомендовалось. Историки утверждают, что некогда здесь стояла деревня Марьино, но многие жители этого района были уверены, что он назван по имени негласной королевы — разбойницы Марьи, обитавшей в местном лесу. Есть и такая легенда, что в крепостное время где-то здесь жили девушка Марья и лакей Илья. Любовь у них была несчастная, так что Марья и Илья бежали и поселились в землянке в лесу. Илья стал атаманом разбойничьей шайки, Марья — знахаркой и ворожеей. К ней ходило много московского народу, в том числе и богатого, который непременно попадался в руки Ильи… По другой легенде, в здешних лесах орудовала банда Маньки Ростокинской. В общем народ связывал название «Марьина Роща» исключительно с бандитами и убийцами.
Я увидела Марьину Рощу в конце 1945–1946 годов, там жила моя подруга Женя Петрова. Мы шли с Женей мимо одноэтажных домиков, и она рассказывала, что за люди там обитают. Почти в каждом доме жилы молодые парни, отбывшие сроки наказания за хулиганство, грабеж, убийство. Вошли в ее дом (дома там были все частные), и у меня даже сердце екнуло! Показалось, что дом врос в землю, на стенах был лед; в комнатах стояли печки, а туалеты, конечно, во дворе. Так люди и жили, пока эти дома не снесли и их не переселили в новостройки. Произошло это только в 1960-х годах. На мой вопрос, страшно ли им возвращаться домой вечерами, Женя ответила, что здешние хулиганы их не трогают, так как всех своих знают, поэтому местные жители ходят тут спокойно в любое время суток.
Кстати, в нашей семье есть своя «Марьина Роща». Когда родилась внучка Маша, мой бывший муж и отец моей дочери Александр Иванович Гречанинов посадил березки, калину, вербу и несколько яблонь на своем садовом участке…
Чтобы брат Кузьма не избаловался в Москве, Полина Михайловна отправила его за невестой в деревню. В своей деревне Овсяниково он невесту не нашел и приехал в соседнюю — Большие Сальницы. Вот как потом он нам об этом рассказывал: «Пришел я со сватами в самую бедную семью, где были почти одни девчонки. Кто лежит на печке, кто сидит на лавках. Я осмотрелся и увидел на печи спрятавшуюся красавицу. Как увидел ее, так и влюбился. Это была самая младшая в семье. Говорю свату: «Вот на ней и женюсь». Мама при его рассказе всегда смеялась и говорила: «Да помолчи, не ври!». Отец же ее все расхваливал. А мама действительно была красавицей, как говорят, кровь с молоком.
Паспортов в деревнях ни у кого не было, родителям дали справки, что отец родился в 1880 году, а маму сделали на шесть лет моложе. Когда же выписывали маме справку (она родилась в деревне Большие Сальницы, где все носили фамилию Волченковы), ее спросили: «А ты что, еврейка?» Мама ответила, что вся ее семья русская. Оказывается, в церковной книге она была записана как Матрена Иосифовна, а не Осиповна. Родные вспомнили, что когда ее принесли в церковь крестить, то денег у них не было, и они собрали все куриные яйца, что были в доме. Вероятно, священник посчитал, что этого мало, разозлился и записал ее отцом Иосифа. А папа умер прямо перед ее рождением. Откуда взяли года рождения — сказать трудно, так как мои родители считали, что они старше, чем написано в справках. В последние годы жизни мама говорила врачам, что она на четыре-пять лет старше. Точной даты рождения родителей мы не знаем, но в 1896 году мама уже была в Москве, переживала за мужа, который ходил на Ходынку, на коронацию Николая II. В последние годы мы отмечали день рождения мамы в день ее Ангела, 22 ноября, когда праздновали преподобную Матрону, которая прославилась своими добродетелями.
Папа привез свою молодую жену к сестре Пелагее, опять стал заниматься извозом, но уже на ломовой лошади, как он говорил: «Семеро наваливай — один тащи!» Но при этом он сам был и грузчиком, и извозчиком. Все деньги, которые зарабатывал, отдавал сестре, а она их кормила. Семья отца росла, подрастали дети, их надо было одевать, обувать, денег требовалось больше, а Пелагея Михайловна все время укоряла моих родителей, унижала, издевалась над ними, особенно над мамой, всегда подчеркивая, что именно она кормит такую ораву братних детей, хотя мама работала с утра до ночи, была и нянькой, и кухаркой, и дворником. Она часто беременела, но почти всегда были выкидыши. Врачи объясняли это тяжелой физической работой. В конце концов родители решили уйти от Пелагеи Михайловны. За это она очень на них обиделась и до конца своей жизни с мамой не разговаривала и даже не встречалась, хотя папа довольно часто ходил с нами проведать тетю Полю. Я бы сказала, что нас, племянников, она все-таки любила, иногда подбрасывала нам что-то из одежды своих детей.
У Пелагеи Михайловны была падчерица Люба, красивая девушка. Помню, что во времена нэпа она всегда была модно одета и обута. Все мужчины оглядывались на нее, многие старались познакомиться. Чем она занималась — никто из родственников не знал, жила она отдельно. Однажды моя мама увидела ее в церкви на Калитниках. В церквях тогда ходили служки, как их называли, с подносами и собирали деньги на ремонт храма, в помощь бедным прихожанам и так далее. Кто мог, тот клал деньги на поднос. И вдруг мама видит, что богато одетая дама кладет на поднос тысячу рублей, а как будто сдачу берет несколько тысяч. Мама хотела сказать ей, что нельзя этого делать, но когда повернулась к ней, то узнала Любу. Та, наверное, тоже узнала маму, потому что сразу ушла из церкви.
Как раз незадолго до этого Люба приходила к нам домой и просила отпустить к ней на лето Марию, мою старшую сестру, объясняя это желанием помочь нам. Мама с отцом ее отпустили, а Люба несколько раз привозила Марию к нам, и родители видели, что она одета, как куколка, поправилась и похорошела. После встречи в церкви мама поехала к Любе в Новогиреево (адрес у нас был). Они с мужем снимали здесь двухэтажную дачу. Мама рассказывала позже, тогда ей показалось, что это дворец: большой, много комнат, громадная терраса. Когда она увозила оттуда плачущую Марию (та никак не хотела уезжать), Люба молчала, не сказав ни слова.
С того времени никто из нашей семьи Любу не видел. Через несколько лет мы с отцом встретились с родными дочерьми Пелагеи Михайловны у младшего брата папы, Бориса Михайловича Овсянникова. Дети Пелагеи Михайловны были очень трудолюбивые, порядочные. Одна из них работала продавцом в комиссионном магазине на Абельмановской заставе, с ней немного общалась моя сестра Александра Кузьминична. Я подружилась с младшей дочерью Пелагеи Михайловны, моей ровесницей Аней, которая вместе с мужем работала скорняком на меховом комбинате. Аня иногда приезжала к нам. Моя мама любила ее и как-то раз поинтересовалась, что она знает о Любе. Аня рассказала, что Любу очень любили, отец баловал и позволял ей делать все, что она хочет. Когда же отец умер, она занялась мошенничеством. Вышла замуж за шулера, и они с ним вместе разъезжали по всей России, обыгрывали людей в карты в поездах и на квартирах. Потом сняли дачу в Новогиреево. Люба хотела взять туда и сестру по отцу, чтобы все окружающие и приходящие к ним люди видели, что это хорошая, дружная семья. Но Пелагея Михайловна, зная, чем они занимаются, дочерей своих им не отдавала. Вот тогда-то Люба и взяла к себе Марию как приманку для игроков: красивая, скромная девочка. В Новогиреево приезжали со всей Москвы, многие проигрывали большие деньги, а Люба с мужем богатели. Она стала известна всей Москве как Сонька Золотая Ручка. Но что с ней стало потом, никто в семье Пелагеи Михайловны не знал, а сама она на вопрос о падчерице коротко говорила: «Сгинула».
В 1985 году к нам приезжала моя племянница Галя Калюсина и попросила сводить ее на Ваганьковское кладбище. Мы присоединились там к одной экскурсионной группе. Нас подвели к удивительному памятнику: безголовая женская фигура из белого мрамора под черными пальмами. Пьедестал памятника покрыт надписями: «Соня, научи жить», «Солнцевская братва тебя не забудет» и так далее. Экскурсовод рассказал, что эта могильная плита заказана на деньги одесских, неаполитанских, лондонских, питерских и прочих мошенников, и, согласно легенде, покоится под ней Сонька Золотая Ручка (в миру Софья Блювштейн). Несколько лет назад лихие парни с Урала, напившись, полезли целоваться с памятником и случайно оторвали у изваяния голову. Впрочем, уточнил экскурсовод, могила эта сооружена была ради потехи. На самом деле она пуста, но здесь в то время (это был 1985 год, начало перестройки) стала собираться братва. Многие воровки подражали настоящей Соньке Золотой Ручке.
Мама рассказывала, что, уехав от Пелагеи Михайловны, они с отцом снимали комнату в районе Владимирского шоссе (ныне шоссе Энтузиастов), недалеко от Нижегородской железной дороги. В старости мама вспоминала, как городовой или участковый пристав ходил по домам и объявлял, что в такой-то час по железной дороге пройдет царский поезд, и все жители с детьми должны подойти к железной дороге и встречать их. Приближался поезд, Николай II стоял в открытом вагоне, рядом стояла или сидела царица Александра Федоровна, иногда рядом были дети. Все население, пришедшее к железной дороге, встречало их криками «Ура!», кланялись в пояс, а царская семья их приветствовала. Поезд проходил, все расходились. Мама почти до самой смерти кланялась в пояс всем, кого считала начальниками. Родители очень почитали царскую семью, а отец даже просил маму давать детям царские имена: Мария, Александра, Алексей. У нас в сундуке хранились красочные портреты царской семьи, мы любовались ими и сожгли только в 1929 году.
Жила наша семья впроголодь, но зато родителей теперь никто не попрекал, и они сами стали обустраивать свою жизнь. Однако в той стороне Владимирского шоссе, левой от Москвы, было очень сыро, много болот, и рождавшиеся дети умирали еще в младенчестве. В 1915 году, после рождения сына Алексея, родители перебрались на Мясную Бульварную улицу (ныне улица Талалихина), где у хозяина Чет-кина в доме номер пять сняли трехкомнатную квартиру. Звучит красиво, но комнатушки были очень маленькие, а одна вообще темная, без окон. У квартиры был номер четыре. Потом уже мой брат, давая друзьям свой адрес, говорил: «Пятилетка в четыре года» — такая вот мнемотехника. На нашей улице было много одно- и двухэтажных деревянных домов, соприкасавшихся друг с другом, и все они принадлежали Четкину. Сам хозяин жил в кирпичном доме на углу Большой Калитниковской и Мясной Бульварной улиц. Под номером пять значились два деревянных двухэтажных дома, ворота во двор были с Мясной Бульварной, у ворот всегда стоял дворник. В 1935–1937 годах прорубили еще и дыру в заборе на Большую Калитниковскую, через которую мы попадали на остановку трамвая, ходившего по маршруту Сокольники — Конная площадь. На этом трамвае я ездила в педагогический институт, находившийся в Гавриковом переулке. Со стороны Большой Калитниковской улицы дом был окружен забором, к которому у всех жильцов были пристроены небольшие сарайчики, где хранились лопаты, инструменты и всякая мелочь. На некоторых сарайчиках висели замки, но никогда не было ни краж, ни ссор, тем более что сеновал там был един для всего дома, так что можно было из одного сарайчика перелезть в другие. Так жить было весело и интересно, а сейчас люди зачастую не знают даже соседей по лестничной клетке.
Наши домики были низкие: зимой мы прыгали со второго этажа на сброшенный с крыши снег — высота этих сугробов доходила до второго этажа; запомнились низкие потолки, скрипучие полы и лестница, темные закоулки и никаких удобств. В неотапливаемом коридоре второго этажа был холодный туалет на две квартиры — четвертую и пятую. Ассенизационные бочки, запряженные парой кляч, ночью вывоз-или нечистоты. В кухне стояла печь, топившаяся дровами, на ней и еду готовили, и белье в баках кипятили. Пользовались примусом и керосинкой, но нас, детей, к примусу не подпускали, поскольку боялись, что он может взорваться. Кухня была темноватая, окно выходило в сени коридора; мама очень много стирала, поэтому на кухне всегда стоял пар. За водой ходили на улицу, на колонку. Хорошо еще, что она была недалеко от нашего дома, но к ней всегда стояла очередь.
Я очень любила, когда лил дождь. Все жильцы выносили во двор комнатные цветы, трудно было пройти между этими горшками, а после дождя все цветы заносились хозяевами в дом, горшки с цветами никто не путал. Двор был дружный, все одинакового достатка.
Улица Мясная Бульварная — тихая, спокойная, четную и нечетную стороны разделял узкий бульвар, а упиралась она в городские бойни, которые впоследствии стали мясокомбинатом имени Анастаса Ивановича Микояна. Окна нашей квартиры выходили на эту улицу, мощеную булыжником, и мы всегда слышали стук и грохот от проезжавших телег, водовозных бочек. Зимой дороги покрывались глубокими ухабами. Около домов не было зелени, а напротив нашего вообще была большая городская свалка, которую убрали только в 1929 году. На ее месте построили четырехэтажные кирпичные дома — Абельмановский поселок. Уже давным-давно эти дома надстроили, они стоят и сейчас. А вот наши дома давно снесли, на их месте построили многоэтажку, но, проезжая мимо этого места, всегда чувствую, как замирает сердце, и вспоминаю все, что было. И я до сих пор считаю, что было только хорошее.
В нашем дворе было много детей, и все мы бегали босиком. Нам разрешалось уходить от дома только до Таганской площади, в любимый нами магазин «Детский мир». Там на первом этаже был отдел игрушек, которыми мы любовались. Продавцы, увидев нас, говорили: «Пришла таганская шпана». Но в нашем дворе хулиганов не было, а ребята из окружающих домов нас знали и никогда не нападали и даже не останавливали, особенно когда мы шли группой.
В 1929 году стали заливать асфальтом и наши улицы. В первую очередь Таганскую, а нашу Мясную Бульварную — или уже перед самой Великой Отечественной войной, или сразу после нее, даже не помню. Когда заасфальтировали Таганскую улицу, ходить босиком там стало нельзя, так как летом в жару асфальт даже плавился. Зато теперь нам разрешалось гулять до Рогожской и Крестьянской застав. Дети часто катались на подножках трамвая, проходившего мимо нашего дома. В центре города ходили троллейбусы, в середине тридцатых годов они были и двухэтажные, но вскоре исчезли. А мы рады были прокатиться на втором этаже: такое впечатление, что сверху видишь всю Москву!
Поскольку в нашем дворе не было зелени, то мы обычно ходили гулять на Калитниковское кладбище, самое доступное для нас зеленое место. Этому кладбищу уже 200 лет, оно очень зеленое. Первых умерших детей мои родители хоронили около церкви, но денег не было даже на кресты, поэтому на местах этих могил вскоре появлялись другие. А в 1934 году, когда умер Костенька, сын моей старшей сестры Марии, мы предали его земле на двадцать девятом участке кладбища, за оврагом. Там же потом похоронили наших родителей, всю семью Марии Кузьминичны, а затем и ее саму в 1983 году.
Днем иногда бегали в Таганский (потом Ждановский) парк культуры и отдыха, изредка заходили в расположенный напротив сад имени Прямикова. В середине парка стояла полукруглая сцена, где сидел гармонист, рядом была танцплощадка. Каждый день здесь проходили концерты: то выступала самодеятельность, то играл оркестр, но каждый вечер обязательно были танцы, которыми всегда руководил мой брат Алексей. Приходили красивые, нарядно одетые девушки, крутились около ребят. Нас, как говорили, малышню, на танцплощадку не пускали, чтоб мы не путались под ногами и не мешали танцевать. Детей вообще рано выгоняли из парка домой, а молодежь гуляла до самой ночи. Никаких разборок и хулиганских выходок не происходило, хотя за порядком наблюдали только сами танцующие, а милиции не было. Об этом мне рассказывала Тамара Ивановна, с которой я познакомилась в госпитале ветеранов войны. Однажды, ожидая процедуру, в разговоре с одной женщиной выяснилось, что мы обе коренные москвички, родились и выросли на Абельмановской заставе. Тамара Ивановна рассказывала, как весело они жили, все вечера проводили на танцах в Таганском парке культуры и отдыха, где всю культработу проводил Алексей Овсянников, в которого были влюблены все девчата с Абельмановки. Жила она в подвале дома рядом с садом имени Прямикова, окна квартиры были наравне с тротуаром. И тут я вспомнила, что в одно из этих окон часто стучала, вызывая на свидание к моему брату Алексею девушку. Она расхохоталась, сказав, что этой девушкой была она. Впоследствии мы всегда искали друг друга на прогулке в госпитале. Перед выпиской Тамара Ивановна рассказала мне, что ей 92 года, всю войну провела на фронте, где и вышла замуж. Муж умер, живет одна, детей не было. Я очень рада встрече с ней, приятно поговорить, вспомнить молодость, Абельмановскую заставу, Калитниковское кладбище, где похоронены наши родители и сестры. В своем преклонном возрасте Тамара Ивановна веселая и жизнерадостная, наверное, и в молодости была красавицей, так как и в 92 года ее большие синие глаза просто сияли.
Недалеко от нашего дома было много заводов: на Рогожской заставе (потом застава Ильича) — большой металлургический завод «Гужон», названный по имени своего хозяина (ныне «Серп и молот»), мясокомбинат имени Микояна, завод «Шарикоподшипник», автомобильный завод АМО ЗИЛ и другие. По гудку «Гужона» мы просыпались, тили на работу, так как часов почти ни у кого не было. Только в 1930 году у нас в квартире появились настенные ходики.
Вокруг было много церквей и монастырей: на Калитниковском кладбище — храм иконы Божьей Матери «Всех скорбящих радость» на Калитниках, Иерусалимская церковь, Покровский женский монастырь, Николо-Угрешский, Андроников, Симонов монастыри, на Андроньевской площади и Таганской улице — церкви, на Тулинской улице — церковь Сергия Радонежского.
Помню, что часто и в любое время суток бывали пожары, так что нас иногда поднимали ночью. Меня и сестру Лиду усаживали на большой сундук, в котором хранились все документы и наше «богатство»: паневы, платья, вышитые рубахи, кушаки, сарафаны, которые мама носила еще в деревне. На этом сундуке мы с сестрой и спали. Его передвигали по полу к выходу из квартиры, но ни разу не пришлось вынести, так как пожары быстро тушили. Горели дома на всех улицах, мы бегали и туда, носили банки с водой, но пожарные близко нас не подпускали, да и родители запрещали. Тогда мы залезали на забор, который отделял наш дом от Большой Калитниковской улицы, и наблюдали оттуда. Наш брат Алексей был очень впечатлительным, все время старался помочь тушить, поэтому иногда ночью после пожара он влезал на стенку, отделяющую большую комнату от темной, и кричал: «Давайте воды!» Мама осторожно снимала его со стены и успокаивала, а нам говорила, что он — лунатик, очень восприимчив ко всем приключениям. Утром мы спрашивали: «Ты помнишь, что делал ночью?» «Нет», — отвечал он. С годами этот лунатизм прошел сам собой.
Однажды ночью в нашем дворе случился большой пожар во втором флигеле, где жили более обеспеченные люди. Утром мы увидели на земле мокрые и грязные еженедельные иллюстрированные журналы «Нива». Этот журнал, выпускавшийся до 1918 года, пользовался большой популярностью, на его страницах печатались произведения Льва Толстого, Мамина-Сибиряка, Лескова и других. Там же содержались репродукции картин разных художников. Журнал предназначался для семейного чтения. Когда мы захотели собрать эти мокрые, полуобгоревшие журналы, то их хозяева (семья почтальона) не разрешили к ним приближаться. У почтальона был сын-студент, который исчез в 1933 или 1934 году. Его отец никогда и ничего о нем не говорил, на наши вопросы не отвечал. Я совершенно не помню их фамилии и имен, лишь сохранилась фотокарточка, где этот студент вместе с нами стоит во дворе.
Ходили слухи, что пожары устраивали наши домкомы, боясь недостачи, но так это или нет — мы и не узнали. Вообще, по нашему мнению, домком работал хорошо, в его здании всегда вывешивали стенгазеты, где описывалось, что делается для нужд дома. Больше всего нам нравился очень красочный стенд, который извещал о том, кто и когда платит за квартиру. Мама всегда считала, что, получив зарплату, в первую очередь надо платить за жилье, а уже потом покупать еду, одежду и другие необходимые вещи, и была рада, что на стенде Овсянниковы всегда летели на самолете, у других жильцов были нарисованы паровозы, разные звери, а у задерживающих выплаты и неплательщиков рисовали черепаху. Каждый месяц все жильцы бежали к этому стенду и смеялись над теми, кто поздно платил, а те по возможности быстро исправлялись.
Заработков отца на нашу семью не хватало, поэтому мама с утра до вечера ходила по домам: убиралась, брала белье в стирку, а мы с Лидой помогали ей. Около Павелецкого вокзала, на набережной, были поставлены мостки, где мы полоскали белье. Маме больше помогала я, а Лида была еще маленькая, и поэтому все больше играла рядом с нами, лепила что-то из песка. Даже потом, когда мои старшие сестры уже вышли замуж и появились внуки Юра и Галя, а отец стал болеть, она от стирки белья не отказывалась. В 1938–1940 годах, помимо стирки белья, мама устроилась на работу в столовую, которая находилась в начале Большой Андроньевской улицы, в качестве коренщицы: мыла и резала овощи, чистила котлы. Зарплата была мизерная, но мама всегда приносила нам две котлетки от своего обеда, больше взять не могла — их иногда обыскивали. Вообще и мама, и отец все вкусное (а его было мало) берегли для детей. В столовой она проработала всего несколько месяцев, так как и дома хватало работы. А мама вкалывала так, как теперь редко работают.
Сколько бы времени ни прошло, нам не забыть наше тяжелое детство, но тогда мы были детьми и не осознавали, тяжело нам жить или нет, ведь все вокруг жили так же, не было разделения на богатых и бедных. До сих пор помню подвешенную в середине большой комнаты люльку: я сидела на крошечной скамеечке, правой рукой качала люльку, а в левой держала учебник и учила уроки. Думаю, что не образование, но какое-то внутреннее достоинство, врожденная культура поведения дают право называть человека интеллигентом. В нашем доме никогда не было грубости, мата, пьяных сборищ. Семью спасала доброта мамы: она всегда говорила, что не должно быть ненависти, жадности, зависти, старалась помочь родным, знакомым, соседям, поэтому и жила долго. Нужда часто толкает людей на разные пути: кого-то в бандитизм, кого-то в отчаяние, кого-то в работу. А вся наша семья была трудолюбивая, начиная с самого раннего детства. Родители дали нам огромный духовный иммунитет: никто из детей не пил, не курил, все были дружны.
Так бедно мы жили до 1939 года. Хотя Мария, Александра и Алексей уже обзавелись своими семьями, но родители все еще помогали им, чем могли. Мама помогала дочерям выхаживать их детей, особенно детей Марии, да и мы с Аидой гуляли со своими племянниками, детьми Александры. Аида и сейчас вспоминает, как она бегала в детскую поликлинику за питанием для Юры. В семье у Алексея было много помощников — родственники его жены Елены Александровны, но и ему родители помогали материально, одевали и обували, так как зарплата у Алексея была маленькая, а запросы в той семье большие.
Отец свободное время (а его было очень мало) уделял нам, любил что-то рассказывать, и мы всегда ждали выходного дня, когда слышали скрип его лаковых сапожек, которые он надевал только по воскресеньям и в праздничные дни, а ежедневно носил страшные кирзовые сапоги. Одет он был в дешевый костюм, обязательно ремень и картуз на голове. Отец любил всех своих детей. Вспоминаю, как я, еще дошкольница, играла в прятки. Спряталась за нашим забором, в крапиве, где наступила на дно разбитой бутылки. А бегали-то босиком. Я закричала от страха и боли, девочки побежали за моими родителями. Папа схватил меня на руки и побежал в Яузскую больницу, на Таганку. Там мне остановили кровь, промыли рану, папа нежно прижал меня к себе и осторожно понес домой. Он испугался не меньше меня, а я была счастлива прижаться к нему и уснуть на его руках. Шрам от того пореза на ноге остался до сих пор. Я никогда не забываю своих родителей, они всегда в душе и сердце. Признаюсь, сейчас мне не хватает отца и мамы больше, чем когда бы то ни было. В детстве хотелось к ним прижаться, а сейчас чувствую потребность поговорить…
В детстве я очень часто болела. Однажды у меня воспалилось горло, мама испугалась, и они с папой отнесли меня в Яузскую больницу, где я и осталась. Утром пришел в палату врач, осмотрел горло и сказал, что у меня ангина, но раз я провела ночь в инфекционной палате, где лежали дети с дифтерией и скарлатиной, то мне придется пробыть здесь две недели. Мама приходила каждый день, и мы с ней плакали, что меня не выписывают. Одно время у меня гноились глаза, мама водила меня по бабкам-знахаркам, но глаза продолжали болеть. И тогда мама повела меня в детскую поликлинику на Малой Калитниковской улице, где врач возилась со мной больше месяца: промывала глаза, давала витамины, поила рыбьим жиром. Как только нагноение прошло, меня замучили ячмени, их тоже вылечили. Врач была хорошая, она и мою маму стала поить рыбьим жиром, и мама до конца жизни не носила очки, даже сама вставляла нитку в иголку. Когда я пошла в школу, то почти и не болела. Всегда говорила, что практически здорова, так и было на самом деле, только три раза в госпитале лежала, когда мне делали операции (в 1970 и 1972 годах).
Родители, как я уже писала, уехали от тети Поли году в 1910-1912-м, и отец работал ломовым возчиком у частника. Когда началась Первая мировая война, его несколько раз мобилизовывали в армию, но он через забор убегал домой. Затем, узнав, что у него много маленьких детей, а работник он один, его наконец-то оставили в покое. Так в армии папа и не был. После Октябрьской революции 1917 года он пошел возчиком на бойни мясокомбината, откуда перешел на Дербеневский химический завод, где и проработал до самой своей смерти.
Последнего коня, на котором отец ездил по Москве, он назвал Красавчиком. Рассказывал, как только подходил к конюшне, Красавчик узнавал его по шагам, ржал от радости, а когда папа болел, то скучал по нему. Конюхи пришли навестить папу перед смертью, принесли рисунок, где был изображен Красавчик. Папа положил его на кровать рядом с собой, а когда он умер, мы переложили рисунок к нему в гроб.
Отец всю жизнь переживал, что он такой бедный, что не может прокормить семью. Однажды в воскресенье, выпив в кабаке, стал жаловаться, что советская власть все у него отобрала. Его задержали и сразу же привели домой, но, увидев в доме бедноту, босоногих детей, посмеялись над ним, отругали и тут же освободили, сказав, чтобы не пил и не болтал.
Родители были совершенно неграмотные, на всех документах вместо подписи ставили крестик. Отцу было стыдно, он старался показать, что грамотный, даже, мол, газеты читает.
Бывало, сидит на стуле, дремлет, а в руках держит газету — вверх ногами. Подойдешь, осторожно перевернешь ее, а он даже не просыпается. Очень любил рассказывать о своей жизни, старой Москве, многое и приукрашивал. Часто вспоминал, как в день коронации Николая II был на Ходынском поле и еле-еле выбрался из давки. Домой прибежал окровавленный, но зато с царским подарком — пивной кружкой с гербом, леденцами и фунтом пряников. Кружку он потом подарил на свадьбу сыну Алексею, поскольку тот интересовался историей, много читал, да и меня к этому приучил. Кружка была очень простая, но когда несколько лет тому назад мы решили ее разыскать, то не нашли. Вместо нее у Овсянниковых на видном месте в буфете хранятся хрустальные кружки с царским гербом.
В 1918 году папа присутствовал на митинге железнодорожников в столовой на Владимирском шоссе, где выступал Ленин, и отец всегда подчеркивал, что в честь этого выступления Рогожская застава была переименована в заставу Ильича. Говорил, что всегда поддерживал Ленина и однажды даже пил с ним пиво в кабаке.
Очень жалею, что мне некогда было расспрашивать отца о его жизни, о том, что он видел в тридцатые годы, о Дербеневском химзаводе, где работали мои брат с женой и сестра с мужем. Однако осознание ошибок не всегда дает возможность их исправить…
В 1917 году мимо нашего дома проходила большая толпа людей с криками «Ур а!» и лозунгами: «Против царя!», «За Ленина!», «Вся власть Советам!». Все говорили, что это демонстрация. Из толпы вышла женщина с ребенком и попросила мою маму, стоявшую около дома, дать воды. Мама напоила их и спросила, откуда и куда они идут. Оказалось, что они татары, погорельцы, идут издалека, а куда — сами не знают, так как родных у них нет. Мама пожалела их, разрешила переночевать, а они остались здесь навсегда, жили у нас, пока дом не снесли. Мама была очень добрая, жалела всех, особенно детей, ее и называли святой Матроной. Но безоглядная доброта иногда создает проблемы. Так у нас и получилось: тем, кого впустила в квартиру после потрясений, ими перенесенных, было хорошо, а нам — плохо, потому что у нас остались две комнаты, одна из которых была темная. Сын этой женщины был горбун и хулиганистый парень.
В 1923 году Москва ужаснулась кровавому делу извозчика Комарова, который убил тридцать два человека. Торговал он на Конной площади конями, толкался меж приезжих крестьян, предлагая им дешевого коня. Сторговавшись, зазывал покупателей к себе на Калужскую заставу, напоив, убивал молотком, паковал в мешок и сбрасывал с моста в Москву-реку. Узнали об этом только весной, когда на льдинах поплыли трупы в мешках. Потрясены были все жители города, а крестьяне долго боялись приезжать в Москву за лошадьми.
Отец по воскресеньям подрабатывал на Конной площади. Однажды он помог одному приезжему крестьянину купить лошадь. Вернувшись домой, тот посоветовал своим односельчанам обращаться в Москве только к Михалычу. И каждое воскресенье во дворе раздавался зычный глас «Михалыч!», отец спускался вниз и шел с крестьянином на Конную площадь. Продавали лошадей цыгане, которые обманывали следующим образом. Находили где-то тощую, измученную клячу, которая вот-вот упадет, надували ее воздухом и продавали простакам. А лошадь даже не доходила до деревни покупателя, падала. Но когда отец приходил на Конную, его обмануть не могли. Мама боялась, что цыгане его убьют, но те, наоборот, стали относиться к нему уважительно, старались выбрать для приезжего здоровое животное и поскорее спровадить отца домой. Радуясь приобретению лошади, крестьянин покупал отцу чекушку водки, давал ему немного денег, на которые тот покупал нам полугнилые фрукты и обязательно решето подпорченного винограда. Я и сейчас люблю подгнившие фрукты. Лена, моя дочь, ворчит, а я вспоминаю, как мы, видя, что отец несет решето винограда, набрасывались на него, иногда не успевали даже помыть. И не помню, чтобы кто-то из нас из-за этого болел. Во время беременности я всегда мечтала о гнилых фруктах. Когда носила Валеру, очень хотела гнилых, почти черных яблок, а во время беременности Леной как-то по дороге купила весь в опилках виноград и, не дойдя до дома, съела его. В последние годы отец стал приносить с рынка сало, они с мамой солили его, а в воскресенье мы всей семьей с удовольствием его поедали. Праздник для нас!
Однажды в воскресенье во двор прибежал старый цыган и крикнул отцу: «Твою Маруську увезли!» В повозке цыгана они вдвоем поехали выручать меня и сестру. А дело было вот в чем. Цыгане давно мечтали украсть нашу красавицу Марию. Но как это сделать? И придумали: на Масленицу предложили покатать ее с ветерком. Чтобы она ничего не заподозрила, около ее ног в повозку посадили и меня. Нас укрыли шубами, объяснив, чтобы мы не замерзли. И мы помчались через свалку. Но отец быстро нас догнал, и нам с Марусей тогда ой как попало! «Ты-то зачем в сани села? Неужели не могла догадаться, что тебя выбросят из саней?» — плакала мама. А я ведь была еще маленькая, ни о чем подобном и не думала. Вот так я впервые узнала цыган. Знала, что они воруют, обманывают, но в нашем районе не было ни воровства, ни хулиганства, двери в квартирах дома никогда не закрывались, все было настежь, да и воровать-то было нечего.
Как-то раз из нашего окна мы наблюдали, как шли молодые цыгане, а в центре — красивая цыганка и старик (по нашим детским понятиям, ему было 35–40 лет). Старик и один молодой поспорили, кому эта красавица достанется. А она ответила: «Тому, кто победит». И какая тут началась драка! Цыганка же хохотала. Победил молодой, она ушла с ним, а второй, поверженный, остался лежать в луже крови. Больше я их не видела. Правда, говорили, что эта красавица вовсе не цыганка, а русская, ее в детстве цыгане похитили.
Очень хорошо помню, как, начиная с весны, мимо нас проезжали цыгане. Они тогда целыми таборами стали оседать в Москве, недалеко от нашего дома. Для них построили двухэтажные деревянные бараки, где они и оставались на постоянное место жительства. Цыганки были одеты в яркие одежды, многочисленные юбки, звенели и переливались различные бусы, цветные монисто. Некоторые цыгане пошли работать на заводы, но большинство воровали лошадей и продавали на Конной площади в Москве. Вот тогда-то отец и познакомился с ними. Когда цыгане узнали отца поближе, то полюбили его и очень часто приходили к нам во двор, разговоры между ними продолжались по несколько часов. Хотя у нас в квартире они никогда не бывали, но нас, детей, хорошо знали. Молодые цыгане ухаживали за Марией, предлагали ей выйти замуж, но отец всегда был против.
Никто из нас в дома цыган также не ходил. Однако мне пришлось там побывать во время Великой Отечественной войны, когда я работала в Смерше. В ресторане «Балчуг» выступал цыганский хор Соколова, и в этой гостинице останавливались офицеры и генералы Красной армии, приезжавшие с фронта. Они посещали ресторан, а на ночь приглашали к себе в номер молодых цыганочек из этого хора. «Наружка» после ночи, шагая за ними, узнавала их адреса, а мне, «установщице», нужно было выяснить их фамилии, семьи. Почти все цыганки носили имя Маша. Приходя во двор цыганского дома, я видела детей, которые отплясывали чечетку, пыль летела из-под ног. Цыгане были очень дружны друг с другом, никогда своих не выдавали и ничего не рассказывали. В 1942 году во время очередной бомбардировки Москвы одна из немецких бомб попала в два барака в Ведерниковом переулке, где жили цыгане, и все они погибли. Это был последний табор, который я видела.
Цыганские песни и пляски люблю до сих пор. До войны и после нее часто ходила в цыганский театр в Мамоновском переулке. Театр был небольшой, с низким потолком, и когда цыгане плясали, то создавалось впечатление, что вот-вот потолок упадет на нас. Сейчас это здание занимает МТЮЗ, а цыганский театр «Ромэн» переехал в красивое здание на Ленинградском проспекте. Иногда фронтовиков приглашают туда, устраивают для них концерты и спектакли. Помню, как в день 55-летия Победы художественный руководитель театра народный артист СССР Николай Сличенко отплясывал с ветеранами войны в зрительном зале и какие же были овации в честь него! Я знаю, что во время войны его отец, Алексей Сличенко, был расстрелян немцами на глазах сына. «Ромэн» — единственный цыганский театр в мире, и потому во время своих гастролей он ездит по всей планете.
Вернусь к своим детским годам. У нас никогда не было покупных игрушек, зато мы собирали палочки и чурочки, из которых что-то сооружали, а когда эти «игрушки» надоедали, то мы бросали их в печку. По нашим дворам ходили так называемые мусорщики, это были главным образом татары, а потом и китайцы. С самого утра раздавались крики: «Мусор берем, мусор берем!» Мы бежали с какими-то ненужными тряпками, старинными сковородками и кастрюльками. Все это сдавали им, а взамен получали воздушные шарики, глиняные свистульки, набитые опилками бумажные шарики на резинке — «раски-дайки», нашу любимую «уйди-уйди» — эту игрушку типа воздушного шарика надо было надуть, и она будет кричать «уйди-уйди-уйди», пока весь воздух из нее не выйдет. Еще приходили шарманщики, у которых на плече сидел попугайчик и за мелкие деньги доставал из шапки, лежащей на шарманке, бумажки на счастье с пожеланиями. Было интересно, и мы всегда крутились рядом, хотели узнать, что нас ожидает в будущем.
Мальчишки приносили из дома небольшие кошелечки, спичечные коробки, клали в них коровий навоз или куриный помет (в нашем районе во многих дворах держали коров и кур) и выбрасывали это через забор на дорожку, на Большую Калитниковскую улицу, ближе к трамвайной остановке. Кто-то из прохожих увидит кошелек, захочет его поднять, а мальчишки тянут кошелек к себе за веревочку. Иногда ловкий прохожий успевал его схватить, открывает, а там… За забором же раздавался детский хохот. Но однажды кто-то из взрослых поймал ребятню за этим занятием, отшлепал их и отвел к нашему дворнику, который обошел всех родителей, сообщил им о проказах их детей. И все прекратилось.
Зимой мы катались на льду во дворе, за нашими флигелями. Сами или с помощью родителей заливали водой свободное место и скользили, кто в чем и кто как мог: у некоторых девочек были коньки «снегурки», загнутые вверх, у мальчиков — «гаги», а то просто прикручивали к валенкам дощечки или железки. У меня коньков не было, так что кататься я так и не научилась, хотя и были попытки в молодости, когда с мужем Анатолием мы ходили в Парк культуры. Зато с какой радостью мы ездили с обледенелой горки (свалка напротив нашего дома зимой покрывалась снегом) на фанерке или решете, которое обмазывали коровьими лепешками; они замерзали, и так хорошо было кататься! Вокруг хохот, а мы летим, падаем, догоняем свою фанерку, опять на нее садимся и съезжаем на самую проезжую часть. Хорошо, что машин тогда почти не было, никто из нас не пострадал, но синяков и царапин на руках оставалось достаточно. О санях же мы могли только мечтать.
Один раз мы с девочками пошли на Покровскую (теперь Абельмановскую) заставу, там было что-то вроде рынка, шла торговля. Один мужчина жарил колбасу и тут же продавал. Мы остановились, а продавец, увидев наши голодные глаза, снял со сковородки по куску колбасы и раздал нам. Ах, с каким удовольствием мы ее уплетали! Но это заметил кто-то из жильцов дома, рассказал нашим родителям, и нам запретили ходить на рынок. Было это году в 1926–1928, еще до моего поступления в школу.
Нам всегда хотелось чего-то вкусненького, сладенького. И я отчетливо помню, как однажды зимой мы с подружкой ходили по мостовой и смотрели только под ноги, надеясь найти копеечку. И вскоре действительно нашли грош, с трудом выковыряли его из-подо льда, и в палаточке на Покровской заставе нам за этот грош насыпали леденцов. Шагаем довольные по улице, сосем леденцы, и вдруг навстречу идут наши мамы — нас ищут. Замерзшие, посиневшие, но счастливые оттого, что у нас есть сладкие конфетки, мы угостили своих мам. А что мы ели дома? Суп перловый, суп пшенный, ячневая или пшенная каша (гречку в детстве мы и не пробовали, она была дорогая), а летом ели любимую мурцовку: ледяная вода, зеленый лук, измельченный черный хлеб, иногда вместо воды квас. Употребляли субпродукты: коровью требуху, рубец, легкое. Кость-бульонку называли собачьей радостью. Но в советские времена вареную колбасу за 2 рубля 20 копеек тоже так называли, а мы с мамой очень ее любили, да и не только мы.
Одеты тоже были плохо. Я, например, носила то, что оставалось от сестры Шуры, а та — от Марии. И мы не стеснялись, ведь все окружающие были одеты точно также. Александра даже с классом сфотографировалась в платье с заплаткой. А я на выпускном вечере была в платье сестры — из черного крепдешина. Она уже была замужем и могла себе позволить что-то купить. Новые платья нам шили только на Пасху. В этот праздник все выходили нарядные, шли в церковь святить пасху, кулич и крашеные яйца, а потом и разговляться. Вместо «здравствуйте» только и слышалось: «Христос воскресе!» — «Воистину воскресе!» В церквях били колокола, праздник чувствовался везде.
Наступил 1929 год. Летом мы с мамой пошли записываться в первый класс 1-й советской образцовой школы на Малой Андроньевской улице. Приемная комиссия, увидев перед собой маленькую тихую девочку, которой еще только 14 октября исполнится восемь лет (а в школу тогда принимали строго с восьми лет), отказала в приеме, и я расплакалась, так как мечтала о школе. Видя мои слезы, мама сказала, что меня на уроки будет водить сестра Александра, ученица этой же школы. Только тогда меня записали, предупредив, чтобы я вообще не плакала. 1 сентября я пришла в школу. Не знала ни одной буквы, ни одного стихотворения. Учительница Вера Петровна, познакомившись с нами, сказала: если кого-то из нас увидят в церкви, то немедленно исключат из школы. Рекомендовала выбросить из дома все иконы. Вернувшись домой, я обо всем рассказала маме. Она, конечно, расплакалась, но, поговорив с папой, согласилась: «Раз надо — значит надо». В углу комнаты висели несколько икон, всегда горела лампадка. Вместе с мамой мы понесли их в церковь на Калитниковском кладбище. Мама оставила иконы в церкви и вышла оттуда в слезах, но потом немного успокоилась, так как увидела там гору икон, сваленных на пол, — значит, не только мы принесли образа. Много икон вообще было брошено в находившийся неподалеку пруд.
С того времени я в церковь долго не ходила. Стала посещать ее только после гибели в мае 1944 года первого мужа, Анатолия Ивановича Харитонова, чтобы поставить заупокойные свечи. Заходила в церковь на несколько минут и когда отпевали отца Кузьму Михайловича. Он умер 4 января 1945 года, а хоронили его 7 января. Все тогда стояли около гроба в церкви, а мы с Константином Павловичем Луньковым, мужем старшей сестры, только забежали на минуту попрощаться с ним, а так все и стояли на улице…
Сильно верующей мама не была, но все в нашей семье были крещеные, мама крестила не только детей, но и внуков. Она ходила в церковь только по большим церковным праздникам, и я не знаю, соблюдала ли она посты, поскольку я, например, раньше и не слышала об этом. Да и зачем нам было о них знать, когда еда всегда была постная — щи да каши. Уже будучи старой, мама несколько раз выражала желание побывать в церкви, чтобы помолиться. И я отвозила ее в церковь Всех святых на Соколе или в церковь на Новослободской. Но сама туда не заходила, дожидалась маму на улице. Вообще в плане религии я человек безграмотный. Мы в свое время ни от родителей, ни от общества, ни от школы не получили этого образования. До сих пор не знаю, что за иконы висят в храмах, не знаю молитв. Понимаю, что это плохо, но так сложилась жизнь, в такой обстановке я жила и работала. Например, моей подруге Лидии Николаевне Лаврентьевой в ноябре 1950 года объявили выговор по партийной линии за то, что она с сестрами отпевала в церкви маму.
В 2002 году, зайдя с моей одноклассницей Валентиной Николаевной Макаровой в церковь на Калитниковском кладбище (мы всегда там бывали, когда ездили на могилы наших близких), я вдруг узнала одну из наших икон. Валентина Николаевна спросила у работающей там женщины, что это за образ. Прислужница ответила, что эта икона — одна из тех, что приносили в 1929–1930 годах.
В начале 1929 года началось массовое закрытие церквей. Помещения бывших храмов использовались под склады, овощехранилища, квартиры, клубы, а монастыри, поскольку они были окружены высокими стенами, — обычно под тюрьмы и колонии. Началось разрушение храмов, памятников старины. В 1929 году на Рогожской заставе закрыли церковь Рождества Христова, в ней сделали общепитовскую столовую; в 1930 году закрыли Симонов монастырь, в 1931-м взорвали храм Христа Спасителя. Обратите внимание: на станции метро «Новокузнецкая» стены облицованы светлым мрамором, полы — разноцветным гранитом, по центру на металлических подставках установлены светильники, сиденья мраморные. Мало кто знает, что все это было вывезено из храма Христа Спасителя.
Вообще, в 1920-е годы, когда утвердилась пролетарская власть, «по просьбе трудящихся» сломали свыше четырехсот храмов — половину всех, что насчитывалось в Москве, а всего в России было закрыто более восьми тысяч церквей. Одним из предлогов для закрытия было нахождение вблизи культурного или образовательного учреждения, например школы. Колокольный звон в Москве вообще запретили. В тот период были уничтожены тысячи ценных икон, богослужебных книг. Сузили границы религиозных шествий, особенно крестного хода на Пасху. Запретили даже и рождественские елки. Запрет был снят только в начале 1935 года, а до 1947 года день 1 января считался рабочим. Чтобы отвадить людей от церкви, в дни религиозных праздников, особенно на Пасху, в школах, институтах и на заводах устраивались вечера[1]. Но все же, когда перед Пасхой я ехала на трамвае в институт на вечер, проезжая мимо Богоявленского Собора в Елохове, видела там множество народа. В собор можно было пройти только по приглашениям. В этот день там часто пели певцы Большого театра: Михайлов (бас), Козловский (тенор) и другие.
Недалеко от нашего дома находился Покровский женский монастырь и кладбище при нем. Монастырь был очень богатый, занимал большую территорию: аккуратные песчаные дорожки, повсюду стояли скамейки, росло множество разных деревьев, кустарников с ягодами. В 1930-е годы монастырь и кладбище были разорены, погост превратили в футбольное поле. Слева от входа на территорию монастыря открыли ФЗО (фабрично-заводское отделение), в котором учился мой брат. Монахини расселились поблизости, они были рукодельницами. Мама в 1940 году заказала у них постельное белье с необыкновенными широкими кружевами, которое подарила мне к свадьбе. Мама была очень экономной, и те деньги, которые я ей отдавала, получая за работу в издательстве «Словари», она откладывала и сделала мне свадебный подарок. Кое-что из этого набора (подзор, накидки на подушки) я отдала потом соседке по дому Ане, крестной матери Маши.
С 1942 года в отношении государства к Русской православной церкви наступили перемены. Многие из направлений ее деятельности были восстановлены, но под неусыпным контролем государственных органов. В печати прекратилась антирелигиозная пропаганда. По предложению Сталина, при правительстве Союза был создан Совет по делам РПЦ, по связям между правительством и патриархом. Однако этот Совет самостоятельных решений не принимал, а получал указания от правительства.
Вместе с тем хотя Советская власть и внушала, что религия — «опиум для народа», но ведь и Сталина, и Хрущева, и Брежнева отпевали в церкви. На Пасху церкви и храмы обязательно заполнялись народом. Председатель Совета министров СССР Алексей Николаевич Косыгин не просто присутствовал на пасхальном богослужении, но и причащался. Это не афишировалось, но и не покрывалось завесой строжайшей тайны. Зато теперь быть православным у российского политбомонда стало модно. Некоторые депутаты и члены правительства даже освящают свои рабочие кабинеты.
А что я помню о церкви и священниках? В 1928–1929 годах, в августе, на Яблочный Спас (в этот день яблоки нового урожая освящают в церкви и раздают бедным), мы с ребятами нашего двора пошли в Покровский монастырь. Прихожане нас пропустили без очереди к батюшке, у ног которого стояли большие мешки с яблоками, каждому давали по одному. Мы выскочили из церкви, съели яблоки и вернулись обратно. Батюшка нам дал уже только по половинке яблока, а когда мы снова хотели войти в церковь, нам не дали этого сделать, хотя раньше уступали, повторяя: «Пропустите ангелочков!» И мы подумали, какие же эти священники жадные! В настоящее время в праздник Яблочного Спаса тоже раздают яблоки, которые прихожане приносят святить и оставляют в церкви, передают в больницы, детские дома и дома престарелых. Когда в августе 2006 года я находилась в больнице № 19 на Красной Пресне, то из церкви, которая находится недалеко, всем больным в течение двух дней приносили по два яблока, а желающим давали и больше.
Другое очень яркое воспоминание. Напротив нашего дома жил батюшка, который служил в церкви на Калитниковском кладбище. Жена его часто приглашала мою маму для уборки квартиры. Однажды попросила ее помыть полы, а сама ушла с ребенком. Мама пришла, подоткнула свою длинную юбку и наклонилась, чтобы мыть пол. Вдруг сзади кто-то ее обнял и крепко прижал к себе. Мама еле вырвалась и убежала. Оказывается, это батюшка пришел домой. Его жена, вернувшись и не увидев мою маму, пришла к нам. Та, в свою очередь, очень деликатная, не рассказала ей о причине своего ухода, однако больше там не появлялась. И вот уже во время Великой Отечественной войны мы шли с мамой на Абельмановскую заставу, переходили Большую Калитниковскую улицу. На трамвайной остановке стоял священник. К нему на коленях ползла старушка, он протянул ей руку для целования, а сам неотрывно смотрел на маму. Улыбался, старался обратить на себя внимание, но мама быстро перешла улицу, я за ней, спросив, почему она бежит. Только тогда мама и рассказала мне про этот случай. Несмотря на то что прошло уже несколько лет, батюшка все ее не забыл. Я же подумала тогда, разве может священник быть сластолюбцем?
Но все эти воспоминания детства ушли в прошлое. Сейчас я иногда ношу крестик. Хожу в храм только затем, чтобы поставить свечи за здравие живущих, за упокой умерших. Иногда в церковь заходит и мой сын Валера. А дочь Лена стала посещать после того, как отправили в Чечню ее сына Сашу; она тогда купила много освященных иконок, которые теперь стоят у нас в квартире. Валера с Мариной подарили мне золотой крестик с цепочкой, который привезли из Иерусалима. Лена тоже купила мне крестик, а Дима из Израиля привез свечи из храма Гроба Господня. Думаю, если бы мама была жива, она бы этому очень обрадовалась. Когда за человека молятся или ходят в церковь, то аура этого человека делается практически непробиваемой.
А если он не защищен, то его поле пробивается легко, он начинает болеть. Если ты кому-то желаешь зла, к тебе это возвращается. Надо бороться с такими чувствами, как ненависть и зависть, тогда и болезни будут обходить тебя стороной.
Когда приезжаю на Калитниковское кладбище и иду на могилу моих родителей, мне становится легко. Мама умерла 12 сентября 1966 года, более полвека прошло. Но я помню ее улыбку, радость, когда я приходила с работы, когда она встречала других своих дочерей, внуков. Нас она воспитывала в нежности и любви, хотя сама столько натерпелась, в голоде, в страхе за мужа и детей, пережила Финскую и Великую Отечественную войны, гибель сына и зятя, смерть мужа. Когда все эти испытания закончились, ничто не могло сделать ее другой. Она осталась ласковой, заботливой, ко всем доброжелательной, всегда светилась. Какая же радость на кладбище? Она заключается в том, что здесь лежат мои родители, которые, даже уйдя из жизни, оберегают меня тем, что они были.
Помню, как в начале августа где-то в 1960–1962 году мы втроем (мама, я и Леночка), убрав могилу, пошли домой. Кладбище пустынное, никого кроме нас не видно. Вдруг услышали за собой шаги. Оглянулись — молодой мужчина. Испугались, пошли быстрее, и он ускорил шаги. Мы с мамой взяли Лену за руки и чуть ли не бегом двинулись к выходу. Показалась церковь, я оглянулась назад и увидела, что мужчина свернул на другую дорожку. Что это было? Зачем он хотел нас догнать? Или, может, он сам боялся один идти по кладбищу? Мама перепугалась и просила нас приходить на кладбище только на Пасху, когда много людей. А еще мама рассказывала, что священник в церкви говорил им: «В день Пасхи все умершие выходят к воротам кладбища. Увидят, что кто-то идет к ним, поворачиваются и ведут к себе на могилу». Я запомнила это и строго выполняю. В последние годы на Пасху ходила с Галей Луньковой, а после ее смерти — с Валерой. Несем на могилу кулич, пасху, крашеные яйца. Постоим, поговорим с нашими усопшими, и на душе становится легче, как будто увидели их. И вообще в тот день народу на кладбище много, идут веселые, с цветами, редко одинокие, больше целыми компаниями. Многие устраивают на могилах и поминки. Раньше даже трудно было пройти на кладбище, это напоминало демонстрацию в добрые времена. Хотя сейчас в церкви объясняют, что на кладбище надо приходить не в день Пасхи, а во вторник второй недели после Пасхи, называемый Радоницей, но я выполняю просьбу мамы. Иногда на Пасху я встречаюсь на Калитниковском кладбище с бывшими соседями. Постоим, помолчим и расходимся до следующего года.
В повседневной жизни надо приходить на кладбище в день смерти близкого. А иногда, когда на душе кошки скребут, туда просто тянет, хочется побыть в уединении, воскресить в памяти светлые моменты, побеседовать с умершим близким человеком, рассказать про свою жизнь, как живут дети, внуки. И поплакать можно, все это идет к умершему, который тоже нас не забывает, а молится за нас, замаливая наши грехи. Я уже начинаю рассуждать, как говорила мама! Надеюсь, что она слышит и помогает мне, моим детям, внукам и правнукам. В этом тоже счастье.
Вспоминаю, как мама просила меня не выбрасывать хорошие вещи, которые когда-то могут пригодиться. А я выбрасывала, мама плакала. Она всегда просила убрать квартиру к Пасхе, а я убирала к 1 мая. Выходит, что я обижала маму. Вот сейчас, когда прихожу на кладбище, все прошу у нее прощения. С возрастом понимаешь свои ошибки, осознаешь, что причиняешь боль самым близким, самым любимым. Для меня таковыми являются Лена и Валера, а теперь еще и Маша, Саша, Дима, но я иногда не могу сдержаться — и на них нападаю, а потом ночью плачу. А ведь они для меня все делают, о чем бы ни попросила. Надо бы иногда промолчать, но вот не могу… Так получается, что всегда попадает тем, кто тебе всех ближе и роднее и кто тебя никогда не обидит. Я прошу своих детей и внуков приходить ко мне на кладбище редко, но веселыми и счастливыми!
Сейчас на Калитниковское ходят Смирновы — Юра, Надя и Максим, мои племянники. Они хорошо ухаживают за могилой, там всегда порядок. С ними иногда и я хожу на кладбище — в июле, когда родилась Галя Лунькова.
Мама нас учила, что самые главные заповеди — не врать, не воровать и никогда никому не завидовать. Меня в семье почти не воспитывали, так как родители были безграмотными, но они любили меня и жалели. А как они любили друг друга! В Прощеное Воскресенье папа всегда стоял на коленях перед мамой, хотя и не был в чем-то виноват. А мама жалела папу, потому что он всю жизнь работал на улице — и в снег, и в дождь, и в жару. Приучила и нас беречь его, не расстраивать. И я порадовала родителей, когда окончила педагогический институт — это было сокровенное желание папы, он считал, что учителя очень строгие и добрые. Он был человеком строгих правил: я, например, никогда не загуливалась допоздна, на танцы не ходила — мне это было строжайше запрещено.
Из всех детей родители больше всего любили меня, потому что считали самой жалостливой (это значит, что я их больше жалела, чем остальные). Я родилась 14 октября 1921 года, в большой праздник — Покров Пресвятой Богородицы (это престольный праздник и в деревне Большие Сальницы, где родилась мама). Мое имя Анна — библейского происхождения и означает благодать, любовь, благодеяние, милость. Анна — сама доброта. Она преданная дочь, такая же мать, подруга. Может заботиться о других до самозабвения, и не только о членах своей семьи. Доверчива Анна необычайно, но людей с такой же щедростью души, какой обладает она, мало. Поэтому и неприятностей у нее бывает более чем достаточно. Окружающие частенько злоупотребляют ее добротой. Обиды Анна принимает близко к сердцу, но прощает без выяснения отношений. Анны любят искусство, видят и понимают красоту. В любви они верны, а в браке терпеливы, но измен не переносят. Всю жизнь бывают окружены поклонниками. День Ангела — 15 октября.
Я не знала ни своих бабушек, ни дедушек, ни крестных отца и матери. Мы никогда не отмечали ни дней рождений, ни дней Ангелов. Первый раз меня поздравили с днем рождения Юра и Ира Смирновы где-то в 1955–1959 году. Приехали они к нам домой поздно вечером, а мы с мамой и Леной уже спали. Михаил Иванович был в командировке, а Валера — на практике. Мне было так приятно, что пришли любимые племянники, вот тогда-то мы и стали отмечать этот праздник. А дни рождения папы, Алексея (брата) и Анатолия (первого мужа) мы и не знали. По знаку зодиака я — Весы, по восточному гороскопу — Петух.
Мама родила двенадцать детей, из них к 1941 году осталось пятеро: Мария (1911 г.р.), Алексей (1915 г.р.), Александра (1917 г.р.), я, Анна (1921 г.р.), и Лидия (1926 г.р.). Квартирка, в которой мы жили, была очень маленькой для нас. Родители спали на кровати, а мы, девчата, на сундуках напротив их кровати, Алексей — в темной комнатушке.
Я делала все домашние дела: картошку чистила, пол мыла, за керосином ходила зимой, что ненавидела, потому как руки мерзли. А когда стала учиться, то не хотелось идти домой, поэтому делала домашние задания в школе, принимала участие в самодеятельных кружках, выпуске стенгазет, уборке класса. Желание учиться было большое, не пропускала ни одного урока. Однажды, когда я училась в первом или во втором классе, по радио объявили, что в связи с морозами детям в школу можно не приходить. У нас радио не было, сестра Шура узнала об этом от своих подруг и осталась дома. Мама и меня не хотела пускать, но я все же пошла. Очень замерзла. Сторожиха пустила меня в школу, обогрела, пожалела, и я вернулась домой. Как же я плакала, сама себя жалея! Вечером пришел папа и, узнав, что я замерзла и рыдала весь день, пожалел меня и пожурил маму, на что она сказала ему: «Она же вся в тебя. Решила и пошла». Больше таких случаев не было.
Старалась учиться хорошо. Правда, не выговаривала букву «р». А в букваре 1929 года почти во всех рассказах были слова: «кооперация», «кооператив». Я читала и пыталась эти слова пропускать, но Вера Петровна замечала и заставляла меня произносить их, а у меня вместо «кооператив» получалось «коопелатив». Все смеялись, а я со слезами произносила это по нескольку раз. В классе учился Паша Шувалов, у которого вместо буквы «л» получалась «в», так, например, слово «ложка» произносилось «вожка». Тут уж и я смеялась над ним. Кончился первый год обучения, и я все лето произносила вслух слова с буквой «р». Была счастлива, когда «рыкала», и ко второму классу уже произносила отчетливо «кооперация», «кооператив». Вера Петровна даже говорила мне, улыбаясь: «Спокойно, не рыкай».
А Паша Шувалов вскоре перешел в другую школу, потому что над ним смеялись еще больше. Однажды я встретила его, когда училась в институте. Остановились, поговорили, и он с горечью сказал, что все так же не произносит букву «л», сказал несколько слов, и мы оба стали над этим смеяться. После этой встречи я уже никогда его не видела, хотя он жил в Абельмановском поселке. Кем он стал — не знаю. Мешало ли ему такое произношение? Навряд ли!
Класс у нас был дружный, и в том большая заслуга Веры Петровны. Помню, как-то она заболела, и мы всем классом пошли ее навестить. Как хорошо она нас встретила, напоила чаем, рассказывала о книгах. Помню, что жила она на Ульяновской улице, в маленькой комнатке, где мы еле-еле все поместились. Это была моя первая учительница, такая же бедная, как и все мы. Она никогда нас не наказывала, понимала нас и старалась, чтобы мы ее тоже понимали.
Во втором классе нас приняли в октябрята. Часто всем классом ходили в школу № 10 на Малой Андроньевской улице, где рисовали, лепили, выпускали стенгазеты. Пионервожатый Саша Сидоров был один на две школы — 1-ю и 10-ю. Очень часто я получала почетные грамоты: то за выпуск газеты, то за примерное поведение, а в конце каждого учебного года получала грамоту и за хорошую учебу. Они были очень красочные, с портретами Ленина и Сталина, которые мы вырезали и приклеивали на стенгазеты. Получалось красиво, но в результате почетных грамот у меня и не сохранилось. Сейчас жалею! Но зато около наших стенгазет всегда было много учеников, они живо обсуждали все заметки, иногда делали замечания, и в следующих номерах мы все исправляли. В газетах мы обычно рисовали карикатуры на неуспевающих ребят, но никто не обижался — наоборот, все старались учиться лучше.
Пионервожатый Саша Сидоров уделял нам много внимания, а мы его обожали. Он учился в педагогическом институте, после окончания которого стал преподавать у нас историю и обществоведение. Был он строгим учителем и добивался, чтобы мы действительно владели знаниями, говорил: «Я хочу, чтобы вы знали историю также, как и я». Когда мы оставались после уроков, он рассказывал нам многое из того, о чем мы нигде не могли прочитать, ведь даже учебников было очень мало. А вот как он вел уроки. Вызывал к доске, задавал вопрос по пройденной теме, и если ты плохо отвечал, то в журнал ставил не отметку, а точку. На следующий урок он опять вызывал и уже спрашивал по двум темам. Если ты опять отвечал плохо, то он эту точку увеличивал, и так продолжалось пять-шесть уроков. К тому времени все все знали, и тогда он объявлял: «Отлично, с двадцатью двумя плюсами!» Все наши ученики историю и обществоведение знали отлично, и Сидоров считался лучшим преподавателем в районе. Я до сих пор помню многие даты из истории, биографии вождей по обществоведению. В 1934–1935 годах его перевели завучем в школу в Товарищеском переулке, и мы всегда забегали к нему по дороге домой. В 1936 году в Москве было построено много учебных заведений, и нас перевели в школы по месту жительства. Однажды мы зашли в ту школу в Товарищеском переулке, но нам сказали, что Саша здесь больше не работает. Мы часто вспоминали его, но дальнейшая судьба нам неизвестна.
Саша хотел, чтобы мы были храбрыми, никого и ничего не боялись. Поэтому однажды в 1930 году нам устроили экскурсию в крематорий на кладбище Донского монастыря. Мы даже посмотрели процесс сжигания. Очень испугались, увидев, что, когда труп загорелся, он немного привстал. Некоторые потом ходили на эту экскурсию несколько раз, а я так перепугалась, что до сих пор боюсь этого места, хотя и завещала, чтобы меня кремировали. В то время на фабриках и в государственных учреждениях открыли «уголки кремации», выпустили специальный набор открыток с видами Донского крематория и его печей. Но я все это обходила стороной.
В 1930 году, когда я уже была во втором классе, в школе был избран родительский комитет. Председателем его стала тетя Шура Баркова, сын которой, Коля, учился в нашем классе. Первым делом родительский комитет обследовал домашние условия всех учащихся, и из самых малообеспеченных образовали группу, в которую из нашего класса были зачислены я и Голда Гальперн (или Гальперина), других не помню. Тетя Шура, увидев, как тяжело живется нашей семье, а я между тем хорошо учусь, полюбила меня и часто по воскресеньям приглашала к себе в гости, тем более что жила она недалеко от нас, на Таганской улице. Утром, до уроков, нас в школе кормили завтраком, а после уроков был обед, очень сытный. Мы и отдыхали в школе, и делали домашнее задание. С нами занималась руководительница, студентка. По воскресеньям она возила нас на Москву-реку, где учила плавать. Я была трусихой и вместо того, чтобы держать голову над водой, наоборот, опускала ее в воду и захлебывалась. С того времени я боюсь воды, стараюсь не подходить к ней. Даже когда приехала на Черное море и меня сопровождал Михаил Иванович, я только обливалась водой и быстро выскакивала на берег. Стыдно? Конечно, стыдно, но поделать с собой ничего не могла. Хотя у нас в семье плавают все, даже, бывало, мама, после того как мы с ней прополоскаем белье, входила в воду и немного плавала, а я боялась. Весной, в половодье, вода в реке поднималась, подходила близко к домам, но про наводнения я ничего не слышала. Мы полоскали белье только тогда, когда мостки освобождались от воды.
Наша руководительница водила нас и в душ. Летом на улицах стояли деревянные кабинки, куда всегда были очереди. Кабинка была разделена на две части: женская и мужская. Стенки все были сплошь в дырках, и мальчики всегда подсматривали за девочками: «Мы все видим, все видим!» — кричали они, а мы визжали и закрывались руками. И однажды наша руководительница, очень маленькая, худенькая комсомолка, сказала нам: «А вы встаньте перед ними и скажите: вот мы, смотрите. Стыдно должно быть вам, а не нам!» Мы так и сделали, и это помогло, мальчики перестали за нами подсматривать и хихикать.
С мамой мы ходили в баню; ближайшие к нам были на Вековой улице и Крестьянской заставе. По-сдедняя обвалилась как-то ночью, наверное, уже от старости, в 1960-е годы. К счастью, никто не пострадал. Бани делились на два отделения: раздевалка и мыльная. Самыми главными банными днями были субботы и предпраздничные дни, когда в банях было тесно, у кранов стояли вереницы моющихся с железными шайками. Помогали друг другу потереть спину. Так продолжалось очень долго, пока мы в 1960-е годы не переехали в отдельные квартиры, называемые хрущобами. Сейчас ругают эти дома, но они нас ой как выручили в свое время!
Шефами нашей первой школы были профсоюзы завода «Серп и молот», трамвайного парка и небольшой фабрики в районе Волочаевской улицы. Мы бывали у них на экскурсиях, профсоюзы очень нам помогали. Наш пионервожатый Саша договаривался с ними, и каждое лето шефы отправляли нас бесплатно в пионерские лагеря на две — три смены, а в течение года нам покупали билеты в театры. Чаще всего мы ездили на утренники и спектакли в Дом культуры автозавода имени Сталина (теперь Лихачева). Перед началом представления на сцену выходила молодая женщина Наташа. Она всегда рассказывала, кто к нам приехал, что будет сегодня показано. Если же она задерживалась, то мы все хором из зала кричали: «Те-тя На-та-ша! Те-тя На-та-ша!» И как только она появлялась на сцене, начинался или спектакль, или выступления актеров, главным образом из МХАТа. Кто такая тетя Наташа, я узнала только в 1973 году, прочитав в одном из журналов ее воспоминания. Это была Наталья Ильинична Сац, отец которой, композитор Илья Сац, всю жизнь проработал во МХАТе. До сих пор Наталья Ильинична стоит у меня перед глазами. Когда она вела утренники, всегда возникало полное взаимопонимание между ней и сотнями ребятишек, сидящих в зале. В 1936 году она организовала Центральный детский театр на площади Свердлова, который и сейчас там стоит, только называется Театром для юношества. Мы ходили в музеи, часто бывали в Третьяковской галерее.
К школе была прикреплена коммуна — интернат детей работников Коминтерна (в районе Малой Коммунистической улицы, почти на Андроньевской площади). Коммунары часто приглашали нас к себе на праздники, устраивали для нас чаепития. По сравнению с нами, они были лучше одеты, обуты, но к нам относились очень хорошо. Получалось, что мы с классом всегда куда-то ходили, везде нас хорошо принимали, угощали. Тяжелые, голодные были годы, но для детей в нашей стране ничего не жалели. В школе проводились уроки музыки, нас знакомили с произведениями Чайковского, Мусоргского, с Могучей кучкой, на уроках пели «Мой маленький дружок, любезный пастушок». Когда в 1934 году вышел фильм «Чапаев», мы каждый день бегали в клуб, который открыли в бывшей церкви на Андроньевской площади. Иногда в течение дня бывали на нескольких сеансах, и все это бесплатно. Смотрели этот фильм много раз не только дети, но и взрослые. Устраивались встречи с артистами: Бабочкиным, Кмитом и другими. Ребята старались быть похожими на них, во дворах играли в чапаевцев. Бабочкин играл в Малом театре, но прославился он именно в роли Чапаева.
Однажды наша ученица Шура Душина пригласила меня к себе на день рождения. Она жила с мамой в полуподвальном помещении Андроньевского монастыря, где в то время в кельях разместили рабочих. В одной из них жила Шура. Пришли я, Нина Морозова и Лида Михайлова (мы учились во втором или третьем классе). Шура достала небольшую бутылочку и говорит: «Вот это очень сладкая красная вода». Налила нам раз, второй, мы выпили и заснули. Пришла ее мама с работы, с первой смены, и ахнула. Мы сидим на стульях и спим. Оказывается, она работала на ликероводочном заводе, и дома у них было много таких бутылочек, одну из которых (кагор) мы и попробовали. Нам тогда попало, особенно Шуре, и больше она никогда нас не приглашала.
Как-то раз позвала на день рождения еще одна наша одноклассница, Ида Либерзон. Проживала она в коммунальной квартире на Школьной улице. Кроме общеобразовательной школы, Ида училась еще и в музыкальной по классу фортепьяно. Часто выступала на вечерах в нашей школе. Дружила только со мной, Михайловой и Душиной. Всех нас к себе и пригласила. Присутствовали ее родители и домработница. За стол не садились, кого-то ждали. Мы подумали, что придет еще Голда Гальперн (в нашем классе были только две еврейки: Либерзон и Голда). Я спросила у домработницы, ждем ли мы Голду. Ее ответ я запомнила на всю жизнь: «Нет, Голда — жидовка, грязная, противная. А мы — евреи, чистенькие, образованные». Голда и вправду всегда была с нерасчесанными волосами, плохо одета. В той семье детей было, наверное, человек десять, и все голодные. Одноклассники после обеда всегда что-то оставляли для ее братьев и сестер. Итак, вскоре к дому подъехала грузовая автомашина, рабочие внесли в квартиру пианино — это был подарок Иде от ее дяди (по матери), знаменитого детского писателя Льва Кассиля, а сам он должен был приехать вечером, когда соберутся взрослые. Ида любила меня и дружила со мной; она была очень скромная, приветливая, хорошая девочка. Когда мы учились в шестом классе, она переехала в другой район. 31 декабря 1935 года мы сфотографировались на прощание, и с тех пор я уже никогда с ней не встречалась.
В тридцатые годы открылись магазины «Торг-син», где можно было сдать золото или серебро, а за это купить одежду, обувь, продукты и другие товары. У некоторых учениц были красивые тетради, я об этом сказала маме, мы пошли с ней на Таганскую площадь, в «Торгсин», где она сдала свои красивые серебряные серьги и купила мне тетради, в которых я писала сочинения. Уже намного позже, после войны, появились магазины «Березка», где торговали на сертификаты и чеки Внешторгбанка СССР, которые давали в обмен на доллары и другую валюту. Правом отовариваться в этих магазинах пользовались люди, годами работавшие за границей; вернувшись на родину, они могли и здесь приобретать импортные товары. А мы, по возможности, покупали у них одежду, материалы на платье.
В нашем дворе веселее всего было летом. Мы каждый день играли в прятки, залезали во все уголки. Детский смех слышался с утра до вечера. А по воскресеньям все выходили во двор семьями, пели, плясали, устраивали конкурс, кто победит в танцах. Наша семья всегда участвовала в этом конкурсе, плясали все, кроме мамы. Она стояла где-нибудь в уголочке и любовалась, болела за нас. Первым выходил папа, снимал с головы кепку, бросал на землю и со словами «эх, чавело!» обходил круг и отбивал чечетку, сам себя подбадривая «опа! опа!». За ним выходила Мария. Она была высокая, красивая, стройная и тоже плясала цыганочку. А когда трясла плечами, то все сразу же начинали ей аплодировать. За ней Александра плясала «барыню», да еще с частушками. Потом выходила я с «лезгинкой», которую тогда почему-то называли «кабардинкой». Затем Лида исполняла «яблочко», этот танец она потом всю жизнь отплясывала. Завершал наши выступления Алексей, который мог сплясать все, о чем бы его ни попросили. И, конечно, мы получали первое место, никто не мог перетанцевать Овсянниковых. Я теперь понимаю, что некоторые впечатления долго живут в памяти.
В 1937 году в нашем дворе организовали «форпост»: собрали деньги с жильцов, добавили домком и мясокомбинат. Купили сетки, мячи для волейбола, городки, настольные игры (лото, домино, шашки), построили сцену, на которой выступали и взрослые, и дети. Все это организовал брат Алексей. Он хотя и жил на Новослободской улице, но почти каждый день заходил к нам домой. Теперь в наш двор приходили играть и отдыхать почти все жители ближайших домов. Два раза в месяц мы выпускали стенгазету, часто к нам приходили комсорг и директор 464-й школы. В то время к каждой школе был прикреплен комсорг из ЦК ВЛКСМ. О нашем «форпосте» шел разговор по всему району, вот почему меня так уважала Александра Петровна Землемерова, директор нашей школы. У меня осталась фотокарточка от 2 мая 1937 года, где я и одноклассники сняты с комсоргом (звали ее Софья, больше ничего о ней не помню) в нашем дворе около стенгазеты. «Форпост» фактически существовал до 1940 года: в 1939 году мой брат ушел на войну с Финляндией, я поступила в институт, и после этого постепенно все распалось, во дворе остались только городки. В июне 1941 года почти все мужское население дома ушло на фронт, и «форпост» вообще перестал существовать.
Школа номер один на Малой Андроньевской улице, где я училась с 1929 года, была очень маленькая, даже столовая находилась в подвале. Не помню, сколько в ней было этажей, думаю, что два, и на втором этаже был зал, где нас принимали в октябрята и пионеры. А в 1936 году, когда построили десятки новых школ, меня перевели в 464-ю школу Таганского района на Мясной-Бульварной улице. Это была школа-новостройка, четырехэтажная, светлая, с большими классами, широкими коридорами. Но вот спортивного зала в ней не было. «Два притопа, три прихлопа» перед уроками в коридоре — вот и вся физкультура. В теплые дни на школьном дворе мы играли в салочки, прыгали через веревочку. Когда выдавались свободные уроки (из-за болезни учителей), к нам в класс приходил завуч, просил не шуметь, а меня заставлял читать вслух что-нибудь из художественной литературы. Но ребятам надоедало сидеть в тишине, и мы начинали прыгать через веревочку. Поднимался грохот на всю школу, к нам бежали учителя, дежурные и выгоняли всех из класса в раздевалку.
В девятом и десятом классах уже был введен урок физкультуры, мы с преподавателем ходили в Ждановский парк культуры и отдыха (теперь это Таганский парк), уютный и красивый, и сдавали нормы на значок БГТО — «Будь готов к труду и обороне». Уроки труда проходили в школе на Большой Калитниковской улице. Класс был разделен на две группы: слесарное дело и столярное. Я была в слесарной группе, там вытачивали какие-то шурупы, а в столярной делали табуретки, скамейки, столы, но куда все это уходило — не знаю.
Рядом со школой находился мясокомбинат имени Микояна, он и стал нашим шефом. А в Сибирском проезде был клуб мясокомбината, куда мы бегали чуть ли не каждый день на кинофильмы, тем более что дневные сеансы были бесплатными, как и походы детей в музеи.
Вместе со мной в 464-ю школу были переведены Нина Морозова, Шура Душина, Лида Михайлова: наши родители попросили не разлучать нас. С этими девочками я училась с первого класса, а с Ниной все десять лет просидела за одной партой. Она с родителями и сестрой Шурой жила недалеко от 1-й школы, на улице Вековая, в маленьком деревянном домике.
Отец ее работал сталеваром на заводе «Серп и молот», а мать — домохозяйка. Семья была религиозная. В большой комнате, в красном углу, был целый иконостас, всегда горела лампадка. Родители Нины не выбросили иконы в 1929 году, но почти никого к себе в дом не впускали, а из школьников приглашали только меня.
Нас очень хорошо приняли в 464-й школе. Директором была Александра Петровна Землемерова, чудесная женщина, отличный руководитель. Она часто присутствовала на уроках, где и оценивала наши способности, узнавала увлечения. Иногда по воскресеньям мы всей школой выезжали к ней на дачу под Москвой, на озеро Бисерово (наверное, это Купавна). Я почему-то сразу ей понравилась, она впоследствии первой рекомендовала меня в комсомол, часто давала различные задания, которые я всегда выполняла добросовестно, не задерживая. Мои сочинения по литературе отправляли на выставки района.
В 1936 году, когда перешли в 464-ю школу, мы учились уже в седьмом классе, в котором было около тридцати пяти человек. Нашим классным руководителем была учительница биологии Ольга Никитична, очень строгая, но справедливая. Примерно через месяц после начала занятий собрали родительское собрание вместе с детьми. Ольга Никитична уже более-менее с нами познакомилась и, похвалив меня маме, сказала ей, что она может не беспокоиться за мою успеваемость и не ходить на собрания, после чего мама в школе больше и не была. Училась я хорошо, больше всего любила русский язык, литературу, немецкий язык, историю, ботанику, географию и тригонометрию. Из учеников седьмого класса я мало кого помню, за год мы не успели подружиться. По окончании седьмого класса нам объявили: кто хочет учиться в восьмом классе, должен написать заявление на имя директора. Многие, получив неполное среднее образование, оставили школу. Я же, не задумываясь, сразу написала заявление. Помню, как были рады родители, особенно папа.
Я со своими подругами, Морозовой, Душиной и Михайловой, оказалась в 8 «б», к нам примкнули Зина Гриднева и Баля Макарова, с которыми с того времени мы стали неразлучными, особенно с Зиной, которая жила напротив меня в Абельмановском поселке. Зина и Валя уже встречались с мальчиками, а я вся была в общественной работе. В нашем классе в большинстве учились дети малообеспеченных родителей — рабочих и служащих. Класс был очень дружный, отличников не было, но много хорошистов. В восьмом классе меня первой приняли в комсомол и за серьезное и ответственное поведение назначили пионервожатой в четвертом классе. Когда же в классе стало несколько комсомольцев, меня избрали комсоргом.
Четвертый класс, куда я была направлена пионервожатой, являлся одним из худших в школе, было очень много отстающих учеников, двоечников, некоторые в одном классе учились по два-три года. Когда я после уроков входила в класс, то эти мальчики просто вставали и уходили. С остальными я очень подружилась, и мы каждый день что-то лепили, рисовали, делали домашнее задание. Как только звенел звонок на перемену, четвероклассники уже стояли у дверей нашего класса и бросались мне на шею.
Я училась в восьмом классе — мои пионеры в четвертом, я в девятом — они в пятом, я в десятом — они в шестом… Когда я поступила в институт, то директор школы написала в комитет комсомола ходатайство, чтобы мне не давали никаких общественных поручений, потому что я должна быть пионервожатой в седьмом классе. Целый год я ходила к своим подопечным, но уже чаще всего мы встречались по выходным дням. Класс стал успешным, наладилась и дисциплина. Кстати, за эти четыре года мы с ребятами просмотрели все спектакли в Центральном детском театре, Театре юного зрителя. Ходили в музеи, несколько раз были на экскурсии в Храме Василия Блаженного на Красной площади. Да и где мы только не были! Пионеры любили меня, и один из них, Коля Поляков, даже признался в любви, а когда я овдовела, предлагал выйти за него замуж, обещая всегда любить не только меня, но и моего сына… Но все это будет уже потом.
В нашем параллельном классе «а» было три отличника: Миша Язев, Любочка Кузнецова и Соня Лифен-цева. Миша, как мы считали, знал больше, чем наши учителя, особенно по математике и физике. Нам иногда разрешали ходить на уроки математики в 10 «а», и как же было стыдно, что преподаватель мог решить задачу только одним способом, а вторым способом решал Миша и преподаватель аплодировал ему! Он родился и жил в религиозной рабочей семье, был стеснительным, но очень талантливым. Увлекался авиацией, занимался в кружке при Доме пионеров, откуда и получил путевку в пионерский лагерь «Артек». По окончании 10-го класса без вступительных экзаменов был зачислен в Московский авиационный институт, в том же году мобилизован в Красную армию. В 1941 году все ждали его возвращения, но началась Великая Отечественная война и он погиб на фронте…
Любочка Кузнецова, скромная, строгая девочка из учительской семьи, поступила после окончания школы в МГУ, но в начале войны ушла в ополчение и погибла под Москвой…
Третья отличница, красавица Соня Ливенцева, поступила в ИФАИ (Институт философии, литературы и искусства), потом он стал МГИМО. Вскоре вышла замуж за студента 5-го курса, их направили на дипломатическую работу в одну из капиталистических стран. В конце войны или сразу после ее окончания семья (у них уже был ребенок) приехала в Москву. Родители и младшая сестра, очень красивая девушка, радостно встретили ее, но Сонечка вскоре заметила, что у сестры очень дорогое нижнее белье, наряды и драгоценности, а главное, она каждый вечер уходила из дома и иногда возвращалась через день-два. От матери Соня узнала, что сестра занимается проституцией в гостинице «Метрополь», и ее это потрясло. Сонечка испугалась, что об этом узнает ее муж, будет скандал, и их могут не выпустить за границу, и прибежала посоветоваться к директору нашей школы Александре Петровне Землемеровой. Та, зная, что я работаю в органах безопасности, обратилась ко мне. Я рассказала об этом начальнику отдела Леониду Максимовичу, передала ему все данные. Через день он мне сказал, что все улажено, никто не пострадает. И правда, после отпуска Сонечка возвратилась в ту страну, откуда приехали, а сестра продолжала жить в Москве. Больше я о них ничего не слышала, да и не интересовалась.
Впрочем, вернемся к школьным годам. Я старалась, чтобы наш класс был самым сплоченным, и все делала для этого. Собирала вокруг себя ребят и пересказывала им книги, которые прочитала. После уроков почти все девочки шли ко мне домой. Почему они собирались у меня? Этого я и сама не могу понять. По всей видимости, все дело в моей маме, Матрене Осиповне, ее называли святой Матроной, женщина необыкновенной души и доброты. Семья была бедная, но она обязательно всех накормит пшенной кашей, блинами, а ведь блины — еда бедных: мука, вода, дрожжи и на постном масле. Чаем напоит, а я пересказываю девочкам прочитанные книги; мы очень любили «Спартака» Джованьоли. Нам больше преподавали историю древнего мира, других стран и континентов, меньше всего касались отечественной истории, но биографию И.В. Сталина изучали, тем более что написана она была простым языком, легко читалась и запоминалась.
Кажется, в 1936 году проходил десятый съезд комсомола, и меня (одну из школы) направили в группу московских пионеров поздравлять его делегатов. Нам выдали кремовые рубашки с короткими рукавами, шелковый пионерский галстук и кожаный ремень для брюк и юбок. Вот тогда я впервые попала в Кремль, в Георгиевский зал. Несколько пионеров со сцены читали приветствие, а мы стояли между рядами и хором выкрикивали: «Слава делегатам съезда!», «Слава комсомолу!», «Слава Сталину!» Вскоре после съезда на мясокомбинат приехали делегаты рабочих парижских боен: Бидэ, Форэ и Мессер. Пионеры Таганского района, которые приветствовали делегатов съезда, встречали этих рабочих. Нас сфотографировали, и в газете мясокомбината поместили этот снимок, где я оказалась крайней справа.
В мае-июне 1936 года у Кировских ворот, в переулке Стопани, открыли Московский городской дом пионеров и октябрят (ныне это Дворец творчества детей и юношества). Во Дворец направляли по несколько человек из района, и в числе первых попала я. Там было организовано много кружков, я записалась в танцевальную группу ансамбля песни и пляски под руководством Локтева. Репетиции проходили в выходные дни, занималась я с удовольствием. Часто мы выезжали на фабрики и заводы, где нас встречали и провожали аплодисментами. Но в этой группе я пробыла не больше года. В восьмом классе, когда мне дали комсомольское поручение, я уже не имела свободного времени для танцев.
В 1936 году пионеры, посещавшие Дворец, в том числе и я, встречали детей испанских республиканцев — очень торжественно, с музыкой. Прямо на берегу Москвы-реки, куда причалил пароход, многие москвичи забирали детей к себе домой, но большинство этих ребят распределили по престижным детским домам, где их холили и лелеяли. Все они находились под патронатом Красного креста. Здесь юные испанцы выросли, получили образование, и через несколько лет стали возвращаться к себе на родину. А тех, кто остался, до сих пор охраняет и помогает им Красный крест. Мы тогда часто встречались с испанцами, у них на голове были пилотки с кисточкой — эспаньолки, и мы приветствовали друг друга поднятием руки и словами: «No pasaran!» («Они не пройдут!»; «они» — это фашистские мятежники). Многие комсомольцы в то время стремились уехать в Испанию, чтобы помочь республиканцам не допустить к власти Франко.
В многочисленных кружках Осоавиахима мы тогда изучали винтовку, гранаты, противогаз, сдавали нормативы на значки «Ворошиловский стрелок», БГТО, ГТО. Эти значки носили гордо, как ордена. В Парке культуры имени Горького прыгали с парашютом. Валя Макарова и другие прыгали в аэроклубе на Таганской улице.
Нашей классной руководительнице Ольге Никитичне мы помогали организовывать большую сельскохозяйственную выставку, ответственной за организацию которой назначили меня. Я поехала в Политехнический музей, где договорилась с руководством о выдаче нам муляжей овощей и фруктов. Выставка получилась отличная, на нее приходили экскурсии из других школ, посетили и из РОНО, за эту выставку школа завоевала первое место в районе.
Кроме того, у нас школе было много кружков: рисование, домоводство, авиамоделирование, прекрасный драматический, которым руководила актриса МХАТа. В этом кружке занимались Валя Макарова и Олег Успенский. Валя всегда рассказывала нам, как проходили занятия, часто просила нас пофантазировать: задавала нам этюды, а мы должны быстрее находить выход из любого, даже самого безнадежного положения и научиться преодолевать трудности. У нас не получалось, зато Валя могла такое придумать, что мы все долго хохотали.
А жизнь в стране бурлила! Помню, как летом 1934 года прибыли в Москву челюскинцы. Целый год мы следили за дрейфом парохода «Челюскин» в Арктике, выпускали стенные газеты, лепили из пластилина самолеты, что летали на Северный полюс спасать пароход, изучали биографии героев. И теперь мы все бежали к Красной площади, чтобы их увидеть. А в 1937 году разрисовывали на карте беспосадочный перелет в Америку Чкалова, Байдукова и Белякова — тех отважных летчиков, которых мы встречали за год перед тем, как они совершили перелет из Москвы на Дальний Восток, на остров Удд, через Северный Ледовитый океан. Помню, как обсуждали разгром японцев на озере Хасан в 1938 году. Такое происходило в первый раз, ничего подобного ранее не было! Мы, школьники, всем этим живо интересовались. Постоянные рекорды, трудовые, а потом и боевые победы рождали энтузиазм и обеспечивали наше патриотическое воспитание. Все, что видели и узнавали, мы пересказывали друг другу и горячо обсуждали, гордясь нашей Родиной.
Так и проходила наша жизнь: все были увлечены учебой, занятиями в кружках (конечно, все они были бесплатными), общественной работой, поэтому дети по улицам не болтались.
В детстве многое не замечается, так что осталось воспоминание, что все были более-менее сыты, довольны, веселы, не было зависти, да и завидовать было нечему. Хотя я и одевалась проще всех, донашивая одежду старших сестер, но как-то смогла сплотить вокруг себя весь наш класс, за что и любила меня директор школы. Когда я поступала в Управление особых отделов НКВД СССР, то первая рекомендация была от нее. Александра Петровна Землемерова так меня расписала, что я чуть даже не расплакалась.
К концу тридцатых годов жизнь в стране улучшилась, хотя все мы жили скромно, имели только самое необходимое, но нам было чуждо накопительство, не имелось стремления к наживе. Мы справедливо считали, что счастье не в деньгах.
Наш десятый класс был маленьким (четырнадцать девочек, шесть мальчиков), очень дружный, никто никого не подсиживал, ни на кого не жаловался. Учились хорошо, друг другу помогали и защищали. Некоторые девочки уже влюблялись, были определенные пары, а я вся была в учебе и занятиях со своими пионерами.
Однажды во время урока ко мне за парту подсел Вася Григорьев, неожиданно послюнявил палец и провел по моим бровям, а затем показал палец ребятам и сказал: «Нет, не красит!» И опять перешел на свою парту. Оказывается, мальчишки поспорили, крашу ли я брови, а я, как и мама, была чернобровая, никогда не красилась и не применяла косметику.
В школе больше всего не любила и не понимала химию. Преподавателем химии был Николай Самуилович Холкин, ему почему-то дали кличку Чапельник[2]. Он мне очень симпатизировал. Бывало, вызовет к доске, задает задачи, а сам подсказывает, чуть ли не сам их решает. Я нервничаю, переживаю, знаю, что все будут смеяться, ведь даже за плохое знание урока он все равно поставит мне четыре или пять. И меня прозвали Чапельницей. Я его за это ненавидела, избегала, а он все равно вел себя так же. Даже когда фотографировали наш выпускной десятый класс, он растолкал всех моих подруг и встал рядом со мной. Недалеко от Николая Самуиловича жила наша одноклассница Вера Рыбина, так она была в курсе его семейной жизни: у него были жена и ее племянница, которых он держал в страхе. В начале Великой Отечественной войны Холкин ушел в ополчение, воевал под Москвой. Не знаю уж, что там было, ведь бои были очень тяжелые, с переменным успехом, и в какой-то момент немцы (наверное, они окружили подразделение) через громкоговоритель обещали жизнь тем бойцам, кто перейдет на их сторону. Тогда Николай Самуилович поднял руки и пошел к немцам, а кто-то из красноармейцев его застрелил…
Преподавателем русского языка и литературы был Петр Кириллович Боголепов. Прекрасный учитель, мы заслушивались его рассказами, просто внимали ему. Он очень много знал и привил нам любовь к чтению. Петр Кириллович называл нас только по именам, его уроки были к тому же уроками интеллигентности, такта, гуманизма, справедливости и доброты. Когда он возвращал после проверки наши диктанты и сочинения, то говорил об их недостатках и достоинствах так, как будто это были произведения классиков! Он любил, чтобы в сочинениях мы высказывали свою точку зрения, и чаще всего задавал сочинения на свободную тему. Как-то после встречи детей испанских республиканцев я написала об этом и отдала Зине Гридневой, а она переписала и сдала учителю. На следующем уроке Петр Кириллович раздал работы всем, кроме Зины. На вопрос, где же ее сочинение, он ответил, что поставил пятерку, но эта оценка принадлежит не ей, а Овсянниковой. И поставил мне две пятерки — за два сочинения, а Зине пришлось все писать самой. Петр Кириллович сказал, что уже хорошо знает слог и письмо каждого из нас, поэтому его трудно обмануть.
Боголепов видел, что меня обожают пионеры, которые всегда ждали конца урока около нашего класса. И он, и все наши преподаватели решили, что я должна поступить в педагогический институт на филологический факультет, а после его окончания придти на смену Петру Кирилловичу. На всех собраниях и вечерах говорили об этом и в итоге убедили меня.
Когда я уже работала в военной контрразведке, мне по долгу службы пришлось зайти в церковь на Таганской улице. Перелистывая метрическую книгу, я увидела, что там записан Петр Кириллович Боголепов, и, конечно, поинтересовалась им. Оказалось, что его отец был настоятелем этой церкви, а сам Петр Кириллович с детства пел в церковном хоре, затем окончил духовную семинарию, его взяли в хор Большого театра, у него был очень красивый тенор. Но однажды на охоте ему выбили глаз, из театра пришлось уйти, и тогда он стал преподавать литературу в школах (в 1936–1939 годах — в 464-й). На школьных вечерах Петр Кириллович обычно исполнял арии Ленского, романсы. Мы все, преподаватели и ученики, были влюблены в него, а он полюбил ученицу старше нас на один год и женился на ней.
Историю и обществоведение преподавал Александр Павлович Ефременко. Часто, входя в класс, он говорил: «Достаньте учебник по обществоведению, на странице такой-то вырвите лист или зачеркните портрет — это враг народа!» Мы послушно вычеркивали и больше о нем не вспоминали.
Географию вел Василий Николаевич Хмелев. На стене класса висела большая географическая карта, стоял глобус, и мы с ним путешествовали по всему миру. Хорошо разбирались в карте, знали тогда все страны, республики, города и многое другое.
Скажу, что вообще все учителя относились к нам очень внимательно, с ними можно было посоветоваться по любому вопросу.
В школе мне не нравились математика и геометрия, а вот тригонометрию любила. Увлекалась немецким языком. Из класса я и Коля Климкин лучше всех знали немецкий язык. Однажды учительница его спросила, что он читает в газете. «Ich lese nach Zeitung nur происшествия», — ответил он. Все было правильно, кроме последнего слова, сказанного по-русски.
Как же мы смеялись, и он вместе с нами! Коля очень безобидный мальчик, жил в деревне Грайво-роново, в Текстильщиках, где, как говорили, его отец имел большой огород, выращивал овощи и продавал их. Ребята называли Колю «огородником». Он не был ни пионером, ни комсомольцем, а после уроков, не задерживаясь, всегда бежал домой. Я встретила его случайно после войны. Мы обрадовались, немного поговорили, и он рассказал, как попал в плен к немцам. Когда они узнали, что он из Москвы, то сразу же стали кричать, что он комсомолец, избивали его, выбили все зубы. Уже после войны он вставил их, причем все золотые.
Когда учились в девятом, десятом классах, девочки из «а» класса разделились на «лемешанок» и «козловитянок[3]», первые были поклонницами, или, как теперь принято говорить, фанатками Сергея Яковлевича Лемешева, вторые — Ивана Семеновича Козловского. В классе на одной половине доски всегда стояла подпись Лемешева, на второй — Козловского: девочки очень похоже копировали их автографы. Фанатки ходили на концерты, посылали на домашний адрес их фотографии, а те возвращали снимки с автографами. Доходило до того, что девочки бегали к домам своих кумиров, подглядывали в окна, потом делились впечатлениями. Это было не только в нашей школе и не только среди подростков. Однажды Петр Кириллович собрал нас, учениц классов «а» и «б», и с возмущением сказал, что был на концерте Лемешева в Колонном зале Дома союзов, и ему было очень стыдно видеть своих учениц, которые, не дожидаясь окончания концерта, прыгали по креслам в грязных туфлях, направляясь к сцене. Петр Кириллович возмущался, а девочки смеялись. Такие ярые фанатки учились в «а» классе, мы по сравнению с ними были поскромнее и победнее.
Иван Федорович Карев, с которым мы служили в Особом отделе Московского округа ПВО, как-то рассказал, что две его дочери были фанатками Муслима Магомаева, всегда бегали на его концерты. Однажды они подошли к сцене, и Магомаев, прежде чем дать автограф, присматривался к девочкам и попросил у младшей дочери ее телефончик. Карев очень возмущался.
А тут поведением фанаток Лемешева оказалась возмущена вся Москва, когда вечером после концерта они большой группой провожали его домой и не подпустили к нему жену, Ирину Масленникову, вышедшую его встретить. Одна из фанаток на слова Масленниковой, что она является женой Лемешева, ответила: «Ты недавно стала женой, а я уже давно». Лемешев промолчал, а Масленникова подала в суд на развод. Их развели, и шум в Москве был большой. Почему Лемешев промолчал? Боялся потерять поклонниц? А ведь он всегда подчеркивал, что очень любит Масленникову, которая родила ему дочь Машеньку.
Уже позже, зимой 1952 года, я шла по заданию по улице Горького (нынешняя Тверская). 28 августа того года я родила Лену, после родов пополнела, вышла на работу в новом зимнем пальто с воротником из черно-бурой лисы с хвостиками. Иду довольная, веселая. Впереди меня — мужчина в светло-бежевом пальто, костюме такого же цвета, шляпе и очках. Часто оглядывался и всегда встречался с моим взглядом. Я поняла, что знаю этого человека, но никак не могла вспомнить, кто это. Он зашел в дом. Посмотрев в блокнот, я увидела, что мне нужен этот же дом. Вхожу, а мужчина стоит в лифте и меня спрашивает: «Войдете?» Я по голосу узнала Сергея Яковлевича Лемешева. Опешила, ответила ему отрицательным качанием головы. Он поднялся наверх, а я от лифтера вызвала домоуправа. Листаю домовую книгу, вдруг появляется Лемешев. Оказывается, они с домоуправом договорились идти в отделение милиции по поводу прописки домработницы. В то время действовало указание МВД: на правительственной трассе не прописывать лиц, которые были на оккупированной немцами территории, а домработница прибыла оттуда. Домоуправ познакомил меня с Лемешевым, стал вспоминать о его женах, посмеялся, что тот променял молодую Масленникову на «старуху» Веру Николаевну Кудрявцеву. Лемешев сказал, что он меня заметил от Центрального телеграфа и подумал, что я его новая поклонница, но никак не работник органов. Поговорили, посмеялись, он дал мне свой номер телефона и просил, чтобы я звонила ему, когда понадобится билет в Большой театр. Эту записку с телефоном я отдала начальнику отделения Зернову, так как мы обязаны передавать руководству все то, что нам предлагали, а лучше вообще от всего отказываться. У Лемешева я только поинтересовалась, почему он был на улице в очках, и в ответ услышала, что он устал от поклонников, поэтому и закрывает свое лицо, чтобы его не узнавали. Ему очень хотелось показать нам свою дочь Машеньку, мы втроем поднялись в квартиру и в прихожей увидели большой портрет его дочери. После этого расстались, они с домоуправом пошли в отделение милиции, а я — дальше по адресам.
Моя свекровь, Елена Никифоровна Гречанинова, была фанаткой Козловского, могла часами говорить о нем, сравнивать его голос с голосами Лемешева, Собинова. В молодости ее родители снимали дачу по Казанской железной дороге (ее отец был главным бухгалтером в администрации этой дороги), а соседнюю дачу арендовал на лето тенор Большого театра Собинов. У него почти каждый день собирались гости, и Елена Никифоровна до утра слушала, как он пел романсы. Тогда-то она и полюбила оперу. Однажды мы с ней были в бане, уже одевались. Стоял гул, ничего не было слышно, а она вдруг услышала голос Козловского. Громко крикнула: «Тише!» Все онемели и услышали, что по радио поет Козловский. Тишина была абсолютная, только ария Ленского: «Куда, куда вы удалились?» Закончилось пение, некоторые ей крикнули: «Вот это бабка!» Елена Никифоровна жила очень скромно, но ухитрялась откладывать деньги, чтобы с младшим сыном Юрием, офицером Красной армии, который приезжал на время отпуска в Москву, сходить в Большой театр, послушать оперы с участием Ивана Семеновича. Билеты покупали у перекупщиков по фантастическим ценам.
Десятый класс мы окончили 20 июня 1939 года, а на следующий день был выпускной вечер. К нему готовились заранее. Профком мясокомбината выделил нам для бутербродов колбасу нескольких сортов, а РОНО — деньги на хлеб и минеральную воду. Спиртного не было, денег с родителей не собирали, но стол получился богатым. Вечер начался с выступления директора школы Александры Петровны, с пожеланиями выступили из профкома мясокомбината, районного отдела народного образования, родительского комитета школы. Все они и, конечно, учителя пожелали нам поступить в институты и не забывать школу. В торжественной обстановке мы получили аттестаты о среднем образовании, и начались танцы, которые продолжались до ночи. В перерывах, как всегда, пел Петр Кириллович, Валя Макарова и Олег Успенский читали Пушкина, я плясала «кабардинку», Валя — «цыганочку». Всем было весело, мечтали о будущем: кто куда будет поступать учиться или работать, обещали не забывать друг друга, почаще собираться в школе.
Почти все поступили в институты, но в сентябре вышел указ правительства: с 1939 года призывать на срочную службу в Красную армию сразу же после окончания десятого класса. Поэтому всем маль-читкам, уже зачисленным в институты, пришлось идти в ряды РККА. Демобилизоваться они должны были летом 1941 года, чтобы 1 сентября уже пойти на учебу в тот институт, в который были зачислены в 1939-м. Но началась Великая Отечественная война, и почти все наши мальчишки погибли на фронте… Даже Миша Язев, о котором я уже писала, гордость школы, круглый отличник, о котором говорили, что он будет осваивать космос, так и не пришел в Московский авиационный институт, куда поступил в 1939 году.
После войны я однажды встретила на рынке Колю Климкина. Несколько раз видела Олега Успенского, он стал артистом драматического театра, женился и уехал куда-то на север. А больше никого и не видела.
В 1996 году, впервые после войны, мы с Валерой приехали в мою 464-ю школу — на ее 60-летие. В коридоре первого этажа висела большая стенгазета, посвященная выпускникам школы. Неподалеку я увидела двух сестер Миши Язева: стоят, держат в руках фотокарточку 10-го «а» класса. И я подошла, с фотографией нашего 10-го «б». Пришла еще одна женщина, посмотрела фотокарточку и вдруг, показывая на ней меня, говорит: «А это Нюрочка Овсянникова. Она ездила с нами вожатой в пионерский лагерь, часто выступала в художественной самодеятельности. Однажды мой папа, услышав ее пение, сказал, что это будет актриса». И стала меня расхваливать. Валера выслушал ее и показал на меня: «А вот и Нюрочка Овсянникова!» Она смутилась, что не узнала меня. Конечно, трудно было узнать через пятьдесят лет!
Из присутствовавших на этой встрече я была самой старшей по возрасту, поэтому меня попросили выйти на сцену и рассказать, как сложилась моя жизнь после окончания школы. И когда я стала рассказывать, что по окончании института служила в Смерше, в зале воцарилась полная тишина. Я подумала, что что-нибудь не в порядке с моим костюмом. Осматриваюсь, все нормально. Тогда спрашиваю, почему все замолкли? Раздается мужской голос: «Смерш — это страшно». Я рассмеялась и говорю: «Разве я страшная?» Рассказала, чем занимался Смерш во время Великой Отечественной войны и что за люди работали там. Потом все стоя мне аплодировали, а директор школы подарила все цветы, которые были приготовлены для выпускников.
В конце вечера меня пригласили на 70-летие школы, которое собирались праздновать через десять лет — в 2006 году. Прошло десять лет, накануне юбилея я позвонила в школу и узнала, что у них сменился директор и ничего праздноваться не будет, так как в школе проходит единый государственный экзамен. Жаль, нам с Валей Макаровой так хотелось побывать на 70-летии!
Однако сбылось: 26 февраля 2011 года меня пригласили на 75-летие школы. За 15 лет состоялось еще 15 выпусков, поэтому молодежи было больше. Одна из школьниц 1958 года выпуска спросила, сколько мне лет. Услышав, что в этом году мне исполняется 90, ахнула, а все зааплодировали. Директор школы Елена Валериановна Астафьева показала мне Музей боевой славы, фото всех директоров школы, начиная с 1936 года, и я увидела портрет первого директора, нашу Александру Петровну Землемерову. Рада была несказанно, как будто я лично встретилась с ней! Елене Валериановне 40 лет, я старше ее на 50 лет, и она призналась, что о Смерше ничего не знает, даже и не слышала. Я подарила школе фотографию нашего выпускного 10-го «б», фото с учителем физкультуры и диск «Комиссар госбезопасности». Директор поблагодарила за эти подарки и сказала, что покажут фильм всем учителям, ученикам старших классов, а в День Победы 9 мая — ветеранам, которые всегда приходят в школу и беседуют с учениками.
И еще эпизод. Когда моя внучка Маша Верина училась в гуманитарном колледже, то на одной из лекций по истории преподаватель стал говорить о недостатках в работе органов безопасности в период войны, плохо отзывался об Абакумове и других руководителях военной контрразведки. После его лекции Маша попросила слова и сказала, что ее бабушка очень тепло говорила об этих людях, так как она с ними служила. После этого преподаватель, читая лекции, всегда смотрел, здесь ли Маша, и ничего негативного не говорил.
О школе я вспоминаю с большой любовью. Мы там не просто учились, мы там жили. Особенно запомнились встречи с известными в стране людьми: участниками Гражданской войны, артистами, — которые проходили довольно часто.
В предвоенные годы мы жили скромно, были проблемы и материальные, и бытовые, но, несмотря на это, жили дружно и весело, радовались, что жизнь постепенно становилась лучше. Страна развивалась на энтузиазме, то время само по себе романтичное, когда ни о здоровье, ни об удобствах не думалось. А сейчас в цене практицизм и деньги, поэтому в большем почете торговец, нежели трудовой человек.
Еще будучи школьниками, мы часто ездили в Центральный парк культуры и отдыха имени Горького. Это был самый большой парк в Москве, его построили в 1930 году на пустыре замоскворецкой свалки по распоряжению Сталина. Люди приходили сюда целыми семьями, наслаждались свежим воздухом, зеленью. В парке имелось много аттракционов: большое и малое колесо обозрения, горка «мертвая петля» и другие. В те годы это было в диковинку. Действовали открытые площадки, где слушали лекции, участвовали в диспутах, смотрели выступления участников художественной самодеятельности. В Зеленом театре парка были сборные концерты: Изабелла Юрьева, Тамара Церетели, Ирма Яунзем, Вадим Козин, Лидия Русланова, Ре-дель Хрусталев, Смирнов-Сокольский, Василий Качалов. Сольные концерты давали Церетели, Козин, Утесов. У Козина был чарующий голос, особенно когда он исполнял романсы «Мой костер», «Калитка», «Ехали цыгане», «Пара гнедых», «Улыбнись, Маша», «Когда простым и нежным взором», «Чудо-чудеса», «Осень, прозрачное утро», «Смейся, смейся громче всех», а когда пел «Нишую» и «Пара гнедых», то многие зрители плакали.
Почти из всех окон раздавались песни, исполняемые Петром Лещенко: «У самовара я и моя Маша», «Моя Марусенька», «Марфуша замуж хочет», «Мишка, Мишка, где твоя улыбка» и другие. Его пластинки продавались моментально, почти у всех были граммофоны, потом патефоны, а у нас К.П. Луньков исключительно хорошо пел на бис все песни Лещенко.
1936–1940 годы — какое хорошее и веселое было время! Ходили на демонстрации, чтобы только увидеть на трибуне Иосифа Виссарионовича Сталина. Мы со школой всегда проходили по Красной площади в последнем ряду от трибуны Мавзолея — это шел Таганский район, и когда видели Сталина, то радость была безмерная. Маршируя в праздничном строю, уверенные и оптимистичные, утверждали, что другой такой страны не знаем, где так вольно дышит человек:
Сталин — наша слава боевая!
Сталин — нашей юности полет!
С песнями, борясь и побеждая,
Наш народ за Сталиным идет!
Мы ходили веселые, пели радостные песни, несли портреты Сталина и членов Политбюро. О репрессиях, которых сейчас столько говорят-, мы и не слышали. Из наших родственников и знакомых никто не пострадал.
Вот так и прошло мое пионерско-комсомольское детство.