Как рассказывать о людях, которые все рассказали сами — о себе и друг о друге? Тесно переплетающиеся в семье Митуричей литературные и художественные нити, умение мыслить равно изображением и словом побуждали их, и Петра Митурича, и Веру Хлебникову, и Мая Митурича-Хлебникова — так записал его при рождении отец, «чтобы ему и всем было ведомо, что он и Хлебников»[1], — постоянно писать, запечатлевать в воспоминаниях и записках свое прошлое, свои мысли, лица близких.
Они не рассчитывали на публикацию, не думали о возможных читателях. Вера Хлебникова писала свои «Записки» в 1923 году, в момент величайших исторических бурь, унесших брата Александра, пропавшего без вести в огне Гражданской войны, погубивших Велимира. Писала для себя, возвращалась мыслями в прошлое, в ту оставшуюся за гранью войн и революций и кажущуюся такой счастливой жизнь, когда братья были живы и так радостно сочетались для нее, талантливой юной художницы, искусство, Крым, Париж, Италия, старое поместье Алферово, где в связи со служебными делами отца жили Хлебниковы в начале 1910-х годов…
Петр Митурич работал над воспоминаниями в тяжкие дни войны, одинокий — Вера умерла в январе 1941-го, — проводивший на фронт сына. Искал спасения в минувшем, воскрешал дорогие для него образы Хлебникова и его сестры, с которой прожил так счастливо 17 лет.
Не думал ни о какой публикации и Май Петрович Митурич, когда в наше смутное время, будучи уже 70-ти лет, в дни болезни начал записывать свою жизнь и жизнь родителей, все, что сохранила память.
Так чем же будет моя книга — калейдоскопом выдержек и цитат из необъятного моря страниц, написанных талантливо, ярко, достойных полного издания, да и опубликованных уже в нескольких сборниках, посвященных Петру Митуричу и Вере Хлебниковой, не говоря уж об изданиях великого Хлебникова, дождавшегося в наши дни благоговейного изучения и многочисленных публикаций? И есть ли надобность в такой компиляции?
Мне представляется, что есть. Да, эта книга, практически, не будет моей авторской книгой. Я лишь соберу, сопоставлю то, что рассказали о себе мои герои, соединю рассыпанные фрагменты. В результате возникнет нечто вроде «Саги о Митуричах-Хлебниковых», сплетутся воедино мои комментарии, описание и анализ работ — и живые неповторимые голоса героев, их внутренние монологи, их воспоминания. Четыре голоса звучат отчетливо — странный, глухой, доносящийся из другого мира, из просторов вечности голос Хлебникова, на всем протяжении аккомпанирующий жизни семьи Митуричей, и голос его сестры Веры — женственный, загадочный, как весь ее облик, похожий и не похожий на голос брата; голос Петра Митурича, суровый, жесткий, непреклонный, — и мягкий добрый, грустно-лирический голос Мая Митурича, с такой бережной любовью поведавшего о самом дорогом и главном, что было в его жизни.
Голоса, обращенные в прошлое…
И Ты, мир, оскудевший любовью,
Мир глухо лающий
Под непосильной ношей,
Отдайся зову ковшей. Будь проще,
Когда-то мудрый,
Когда-то знающий…[2]
«Мне 61 год», — так начинает Петр Васильевич Митурич свой, для себя самого написанный «Авто-отчет»[3].
Шестьдесят один исполнилось Петру Васильевичу в 1948-м. В одном из самых страшных для русской культуры, тягостных годов, в чем-то хуже 1937-го. В ту пору творчество Петра Митурича было даже не гонимо — художника Митурича как бы не существовало вообще. «Загнанный в угол, отец все больше замыкался в фантастическом мире»[4], — вспоминает Май. Этим фантастическим миром было прошлое и все то, что тянулось «оттуда», из далеких 1910–20-х годов. Там, позади, были жаркие споры с художниками, близкими и далекими Петру Митуричу, там были зрители и ученики, принимавшие его искусство, там были первые эксперименты с «волновиками», которым он отдавал значительную часть своей жизни, свято веря в открытые им волновые законы движения; там было самое главное, самое святое для Митурича — дружба с Хлебниковым и иллюстрирование его поэзии. Там было величайшее горе его жизни — смерть Хлебникова и величайшее счастье — встреча с его сестрой Верой. Там была сама Вера.
Там было творчество. Петр Митурич говорил о нем так, как если бы 1948 года не существовало, ничего не изменилось с тех далеких лет, когда экспериментировать и искать, открывать новое и ниспровергать отжившее было естественной формой самоутверждения молодых художников.
«В рисунке я укрепился давно. Приблизительно с 1915 года стал давать зрелые в художественном отношении вещи. В живописи — много позднее, из-за потери времени в Академии художеств. Порвав с нею, я сблизился с „левыми“ корпорациями изодела, но постоянно терпел там утеснения, так как всюду они состояли в большинстве из изо-ремесленников-модернистов. Так было в „Мире искусства“, так обстояло дело в „4-х искусствах“, а в более левых организациях еще хуже и озорнее. Но, несмотря на это, то, что удавалось показать обществу, находило отклик, и я много слышал лестных отзывов. Иногда мне говорили, что чем больше смотрят на мои вещи, тем больше они увлекают. Это меня убедило в том, что зрители усваивают прочно и охотно мое мироощущение. <…>
Чувство красоты и чувство истины есть одно и то же чувство природы. Поняв это, я ставил себе задачей развитие „нового чувства мира“ как необходимой познавательной силы.
На основе этого сочетательного диалектического чувства я искал в образах наблюдаемого мира новые характеристики, которых не усматривал ни в чьей современной живописи.
Если у меня выходило нечто виденное, то я отметал, как нетворческое, ученическое ощущение.
Что этот метод чувства является познавательной силой, я также испытал в области научных исследований.
Кроме занятий живописью меня интересовала проблема вскрытия истинных закономерностей динамики живых существ в полете, плавании и наземном передвижении.
Существующие учения меня не удовлетворяли. Поняв волновую природу движения, мне удалось осуществить ряд аппаратов — волновых движителей, действие которых убеждает в правильности моего понимания динамики природы. <…> Таковы результаты приложения моего чувства мира в области познания»[5].
Он жил в непреходящем творчестве, полемизировал с «левыми» — в 1948 году такими же отверженными, как он сам, — своими «неприятелями», споры с которыми по-прежнему волновали его душу, утверждал «новые характеристики мира», беспощадно уничтожая иногда едва ли не лучшие свои натурные рисунки, если находил их «уже виденными».
Он заслонялся творчеством от мучительной действительности, из которой был выброшен, которая ни в чем не пересекалась с удивительным миром вне времени и пространства — миром Велимира Хлебникова, во сто крат более реальном для Петра Митурича, чем прозаическая буднично-деловая и такая страшная советская реальность 30–40–50-х годов…
Эта реальность встает в воспоминаниях сына — Мая Петровича Митурича — еще одном «Авто-отчете» рода Митуричей. Он начинает его почти теми же словами, какими начал отец.
«Петр Васильевич Митурич — мой отец скончался шестидесяти девяти лет. А мне перевалило теперь за семьдесят, странно это. Всю жизнь и после его кончины я ощущал себя младшим. И не один я, а и все его немногочисленные друзья — бывшие ученики по Вхутемасу — до конца дней своих оставались в поле тяготения его непререкаемой воли. <…> Уж не знаю, хорошо это или худо, но так получилось, что я твердо знал, кто из художников плох и кто совсем плох, кто прекрасен и гениален задолго до того, как смог увидеть их. А увидев, не мог смотреть непредвзятыми глазами. Так зашоренным и остался, и когда пришлось преподавать в институте, ловил себя на том, что говорю со студентами словами отца.
Но пережив отца и весь неширокий круг его друзей единомышленников, ощутил я острое одиночество. <…> Я встречаюсь с новыми веяниями, которые не только ставили меня порою в тупик, но и навязывали свод непререкаемых истин, когда даже привычная терминология становится неприменимой и разговор (можно ли назвать это разговором?) идет на разных языках…
И мысли обращаются к прошлому»[6].
Прошлое — детство и юность Мая Митурича — то «настоящее», в котором проходила жизнь и противостояние его родителей.
Малоблагоустроенное существование на девятом этаже дома на Мясницкой, знаменитого дома Вхутемаса, где с начала двадцатых годов обитали художники. В этом художническом «улее» до конца жизни жили Петр Васильевич и Вера Владимировна с сыном Маем, а затем и со стариками Хлебниковыми, родителями Веры. «Жилье наше изначально было мастерской, полученной отцом от Вхутемаса в доме № 21 по Мясницкой улице. Как раз против главного почтамта. Это была сложной конфигурации тридцатиметровая комната, без прихожей. Вход прямо с лестничной клетки „черного хода“, по которому одни мы и ходили. Остальные жильцы дома пользовались „парадным“ ходом, где даже был лифт. Прямо в комнате стояла газовая плитка, водопроводный кран и фанерная кабинка уборной. За стеной, с „парадной“ стороны жил друг отца Петр Иванович Львов… Бывало он стучал в стенку и кричал: „Иду к вам пить чай“. Но для этого ему приходилось спуститься вниз, обойти по двору дом и по черному ходу подняться к нам»[7].
Эта «верхотура» девятого этажа, крыша одного из самых высоких, по тем временам, московского дома, куда выходили подышать воздухом старики (П. Митурич сделал карандашный рисунок «В. А. Хлебников (отец Веры) на крыше дома». 1931), откуда рисовал Петр Васильевич панораму Москвы — запечатлена им на рисунке 1924 года «Вера Хлебникова».
Май: «Над чердаком была просторная с дощатым деревянным полом площадка, обнесенная как теннисный корт высокой сеткой. Там, на этой площадке сделал отец свой знаменитый рисунок с моей мамы»…[8]
Она стоит, опираясь на металлический брус перил оплетенного проволокой ограждения крыши — с распущенными по плечам перехваченными лентой волосами, в просторной блузе, опоясанной тонким шнурком и широкой юбке, намеченной сильными штрихами мягкого черного карандаша в свойственной Митуричу контрастной живописной манере. Печальный и задумчивый, обращенный в себя взгляд огромных глаз — взгляд женщины, ожидающей ребенка, высокая, словно бы струящаяся фигура придают облику Веры сходство с таинственной вилой, бесконечно далекой и отрешенной от окружающего ее мира. Пространство Москвы, взятое с птичьего полета, дробная суета домов, окон, крыш, замыкающихся в перспективе мелким силуэтом Кремля, ничего не имеет общего с тем «пространством», в котором пребывает царственная Вера, возносящаяся головой в небо…
Вера Хлебникова была для Петра Митурича связующей нитью, живой памятью о Велимире. Он ощущал в ней его, любил в ней не только ее, но и его; их соединило общее горе — смерть Хлебникова.
«Велимир любил проводить время в отдельной маленькой комнате Веры, где она пыталась писать. Рассказывал ей много о своих встречах с поэтами и писателями, <…> По смерти Велимира я списался с Верой и поддерживал с ней отношения и таким образом вмешался в их астраханскую жизнь. Снабжал их своими новинками и чем мог. Так что Вера морально была уже не одинока как живописец. Она прислала мне свою большую картину, из которой я усмотрел все великолепие ее искусства…»[9]
Картина, присланная Верой Хлебниковой Петру Митуричу, была, по-видимому, «Русалки» 1916–1917 годов. Написанная под впечатлением оперы А. Даргомыжского, картина эта изображала утопающего юношу — его голова и рука мучительно вытянуты и, кажется, устремлены к жизни, к земному воздуху; еще хранят живой реальный цвет кожи, волос, губ… Но нет ему возврата, он навсегда затянут, погружен — не в воду, но в странное мистическое пространство, состоящее из голов, волос, рук призрачных существ — русалок с огромными таинственными незрячими глазами. Сделанные не без влияния модерна, «Русалки» прежде всего подкупали своей живописью, красотой мерцающей, струящейся перламутром красочной поверхности. Завораживающей причудливостью они были близки поэзии Велимира Хлебникова, хотя поэзия Хлебникова суровей и строже, без всякого налета декаданса.
Русалка:
С досок старого дощаника
Я смотрю на травы дна,
В кресла белого песчаника
Я усядуся одна.
Оран, оран дикой костью
Край, куда идешь.
Ворон, ворон, чуешь гостью?
Мой погибнешь, господине!
Витязь:
Этот холод окаянный,
Дикий вой русалки пьяной.
Всюду визг и суматоха,
Оставаться стало плохо…[10]
Эта близость, напрашивающиеся ассоциации с самим Хлебниковым, с его трагическим уходом из жизни не могли не взволновать Петра Митурича, не тронуть до глубины души, не вызвать ответной душевной щедрости по отношению к Вере. «Она получила серьезный отклик по глубокому существу ее жизненной задачи…»[11]
П. Митурич — В. Хлебниковой.
Москва, 7 августа 1923 года.
«Сегодня получил Вашу картину, дорогая Вера Владимировна, и письмо. Разрешите мне ничего не говорить о картине; будет неправильно думать, что я воздерживаюсь отрицать ее, нет. Она мне нравится. В ней все так глубоко настояще, что даже Париж прощаешь за его влияния. Хочется еще видеть Ваши картины и Вас самою…»[12]
Они шли к встрече разными дорогами, общими лишь в одном: их обоих осеняла личность Хлебникова, они оба жили, озаренные его светом.
Попробуем же увидеть Веру — «ее картины и ее самою». Она незаслуженно мало известна, заслонена тенью великого брата Велимира Хлебникова, оттеснена на второй план славой своего мужа Петра Митурича. Вера Хлебникова достойна того, чтобы именно с нее начать рассказ о мире Митуричей-Хлебниковых. Пора вывести ее на авансцену, высветить светом рампы ее удивительное, странное, по-своему прекрасное лицо.