Из станиц и хуторов выплескивались к Дону толпы жителей посмотреть на судно, которое спускалось с верховьев. Навидались здесь всякой посуды от разинских струг до Петровых ботов, от многовесельных дубов до колесных пароходов, вздымающих с водой песчаную муть на отмелях. Но не таких. Не грузовой буксир, не баржа и не из тех, что скребли лопастями обмелевшее по-летнему времени дно на перекатах. Еще издали завидев над водой длинный хобот судна, казаки и казачки, все побросав в своих садах и в летних кухнях, вываливались на станичные пристани и к хуторским причалам.
– Всю донскую Вандею взбаламутили, – веселился на палубе судна колокольно-надтреснутый голос.
– Какая там Вандея, – возражал ему другой голос, но не высокий, а скорее глуховатый. – Бесплодные пески. Нищета.
– И пусть не надеются на этот раз отделаться только легким испугом, – настаивал первый.
Казалось, только одному ему и дано было властвовать над рекой, разворачивающейся между ярами, как большая рыбина, сбрасывающей со своих плеч справа шкуру дымящихся полынью бугров, а слева – зеленые займища, гаснущие где-то в туманах Задонья. Не задерживаясь у щеголеватых станичных дебаркадеров и скромных полосатых вех, судно спускалось по Дону. Зелеными зеркалами стлалась навстречу ему из-под береговых верб вода. Тишина стояла такая, что и на берегу был слышен разговор на палубе.
– Какие только страсти не бушевали на этих склонах: хазары, ногайцы, печенеги. Я уже не беру калединщину, красновщину. Видишь, Греков, опять немецкий танк выбежал к Дону воды испити. вздыбился от прямого попадания, да так и застыл на яру. А сколько по всем балкам в степи исковерканных стволов и колес. Теперь предстоит всему этому под воду уйти.
– Не все, Юрий Александрович, ей под силу смыть.
Тут же взрокотало, отражаясь от яров.
– Иного ответа я от тебя и не ждал. Ретивое, да? Недаром министр приказал мне с собой и эту киноблоху захватить. – Человек в серим кителе, отворачиваясь от борта судна и поискав на палубе взглядом, поманил к себе девушку в комбинезоне с кинокамерой. Она подошла, взглядывая на него снизу вверх испуганными глазами. – Что это ты все время скачешь вокруг капитана земснаряда, в то время как мимо безвозвратно проплывает эпос? Ты хоть этого старика с лампасами на яру успела запечатлеть? Ермак! Заметил, Греков, как он вслед нам глазами ворохнул?
– У него, кажется, все три ордена Славы на пиджаке.
– А под пиджаком небось полный бант Георгиевских крестов. Ну, да тебе и положено их интересы блюсти. Посмотрю, как это тебе удастся, когда мы их из куреней начнем, как сусликов, выливать. – Человек в сером кителе опять повернулся к девушке с кинокамерой: – Все запечатлевай, пока все это вместе с Саркелом не осталось на дне будущего моря. И смотри не вздумай по пути к Цимле интрижку с капитаном земснаряда завести. Иначе мы тут же тебя в набежавшую волну. – Он жестом показал, как это может произойти. – У него теперь в голове только плотина должна быть – и только она. Ого, я вижу, еще не исчезли с лица земли девицы, которые не разучились краснеть… Между прочим, больше всего сочувствую тем, у кого природа при их рождении отобрала чувство юмора. – Как ни в чем не бывало он снова повернулся к своему немногословному спутнику: – Заодно с предстоящим затоплением этой цимлянской впадины мы, Греков, и все старые шрамы на лице твоей казачьей Вандеи закроем.
Его спутник покачал головой.
– Эти балки и яры уже не тачанками и пиками забиты, а крупповской сталью.
– И что же это должно означать?
– Здесь сталинградские клещи сходились,
– Но ты же видел, как они из-под своих околышей нас взглядами провожали.
– Помню, как в сорок первом они на этих же ярах в ополчение собирались. А в сорок третьем и старики вдогон за сыновьями в свой донской кавкорпус ушли.
– Вот и выяснили: все-таки в свой. Вандея наизнанку. Ты, политотдел, еще услышишь, как твое казачество завопит, когда вода начнет ему пятки лизать. – Он опять поискал глазами на палубе: – Куда она опять испарилась?
Девушка металась у другого борта земснаряда, снимая, как сказал этот человек в кителе, эпос окутанных дымом полыни курганов, глиняных красных яров и забитых горелым железом балок, чтобы снова вернуться глазком кинокамеры к теперь уже едва маячившей в отдалении на кургане фигуре старого казака. Околыш его фуражки еще долго вспыхивал сквозь кисею обычного в этих местах марева.
– В конце концов, Греков, его тоже можно понять. Не успел он в начале двадцатых вернуться с двух войн и опять привыкнуть к земле, как в начале тридцатых заявился к нему ты со своей колхозной идеей. На основе ликвидации кулачества как класса. Какая здесь идиллия заварилась, ты лучше моего знаешь. Недаром Сталин ее революцией назвал. Во всяком случае, не хотелось бы мне оказаться рядом с этим обломком Ермака, когда вода нового моря начнет ему к ноздрям подступать. Всю агитацию его на самопожертвование теперь уже во имя великой идеи Волго-Дона я представляю тебе. А что же думает обо всем этом киноблоха? – Он обернулся на треск за спиной. Девушка в комбинезоне все так же бросалась от борта к борту земснаряда, ворочая своей.кинокамерой вдоль уплывающих назад куреней под чаканом, верб и станичных виноградных садов. Все-таки он поймал ее рукой за плечо и повернул к себе. Капли пота сыпались у нее на комбинезон из-под черной челки. Он даже посочувствовал ей: – Ну с какой стати тебе понадобилось напяливать на себя эту робу? Но она вдруг вывернулась из-под его руки, глаза ее негодующе блеснули из-под челки. Он рассмеялся.
– Видал, Греков? Если бы не приказ министра запечатлеть на пленку все от начала до конца, я бы ее и на пушечный выстрел к нашей стройке не подпустил. Она еще не подозревает, что ее ожидает впереди. А тебе, Греков, до этого приходилось слышать, что это такое – спецконтингент? – Но ответ его спутника потерялся за перекличкой судовых сирен. Встретившись, почти одновременно взревели они на земснаряде и на маленьком катере, тянувшем на тросе баржу, нагруженную щебнем. Переждав рев, человек в сером кителе предупредил: – Между прочим, Греков, это твое дело ее к спецконтингенту не подпускать. Она же еще только что окончила киноинститут, дитя. Как позаботиться и о том, чтобы о стройке с первых же дней узнала вся страна. Кино и печать, как ты знаешь… – Не договорив, он дотронулся до локтя спутника рукой. – А вот, могу поклясться, и само районное начальство высыпало на нас поглазеть. Все в велюровых шляпах. Скоро и на них мы трепет наведем. Кончается для них идиллия под сенью виноградных лоз. Этот, который из шоколадной «победы» задом вылез, не иначе хозяин района. – По зеленоватой тихой воде опять раскатился колокольный смех: – Нет, только взгляни, какой мы уже переполох навели. Что же будет, когда начнем взнуздывать Дон. Но что-то я почти не замечаю среди аборигенов мужчин, исключая одинокие фигуры с костылями.
– Да, больше женщины и старики.
– Ничего, мы и молодой крови подбавим в жилы твоей Вандеи. Еще взбурлит в них такая смесь, что придется наряду с плотиной роддома строить. И поэтам потом на века хватит пастись на этих лирических лугах. Этой казачьей цитадели еще предстоит новое рождение пережить.
Его голос, толкаясь в крутые яры, приумножался эхом. В лодке, пересекавшей Дон перед земснарядом, тоже слышен был этот разговор на палубе. Вынужденная переждать земснаряд и продолжать свой путь на левый берег уже после того как он прошел мимо, лодка закачалась на поднятых волнах.
– Голосина, как у дьякона в Новочеркасском соборе, – приподняв и задержав над водой весла, сказала казачка в зеленой кофте.
– Выгулялся, – добавила другая,
– Не на трудоднях«
– Сообразительный.
– Я бы с него за одну ночку весь нагул…
– Гляди, как бы не накрыло нас. Волна от берега вертается. Левым веслом режь, левым.
Слышен был и на палубе земснаряда разговор в лодке.
– Мимо Приваловской плывем, – сказал Греков.
Что-то заставило мужчину в кителе внимательно заглянуть своему спутнику в лицо.
– Уже не здесь ли ты в тридцатом людям райскую жизнь в колхозе сулил?
Прежде чем ответить, его спутник вслушался в женские голоса, долетевшие до земснаряда с лодки: «Не перевернет. Мы и не такие волны видали». Только дослушав до конца, ответил:
– Ты, Юрий Александрович, почти угадал.
Надо было поскорее попасть на правый берег, где Грекова давно уже ждал Цымлов, но и нельзя же было стороной объехать эту большую юрту на откосе, не узнав, что заставило Федора Сорокина созвать теперь туда своих комсомольцев на собрание. Бросив машину внизу на шоссе, Греков взбирался к юрте, втыкая носки сапог в свеженамытый земснарядом песок.
Вплотную слышны стали голоса, бурлившие под брезентом юрты – клуба. И, конечно, это голос самого Федора парил над всеми. Никто, кроме него, больше не умел говорить с той властно-небрежной интонацией, с какой на стройке умел говорить еще только один человек. В невольном восхищении Греком замедлил шаги у юрты.
– И вовсе не исключено, – говорил Федор, – что тот, кто перед перекрытием Дона выпадает из графика, может и из рядов комсомола выпасть.
После этих слов все голоса в юрте смолкли, и вдруг тишину смыло волной яростных воплей:
– Это что, ультиматум?
– Он совсем зазнался!
– Нет, он еще не обедал!
– А если ЗК поднимут бузу?
– Они будут волынить, а ты свой билет клади?
Постороннему ни за что было бы не разобраться в этих криках. Но еще не заглянув в юрту, Греков уже знал, куда были направлены эти залпы.
– Не лучше ли тебе одному выпасть? Вместе с твоими карпетками.
Вот этот насмешливо-враждебный вопрос мог принадлежать только Любе Карповой. Только она и позволяла себе задавать секретарю комитета такие вопросы. Вообще Греков мог бы теперь безошибочно сказать, как они там расположились в брезентовом клубе. Люба Карпова сидит в седьмом или в восьмом ряду рядом с другой электросварщицей, тоже Любой, но Изотовой. А поблизости должна сидеть и третья их подруга по женскому общежитию, диспетчер Тамара Чернова. Конечно, в окружении крановщиков Матвеева и Зверева. И чтобы окончательно убедиться в этом, Греков отогнул брезентовую дверцу юрты и сел у прохода на свое обычное место.
Никто его появления не заметил, потому что к тому времени на собрании как раз и накалились страсти. Федор Сорокин как всегда занимал соответствующее его секретарскому положению место за столом президиума на помосте в глубине юрты, а протокол вела Люся Солодова, склонив над столом коротко остриженную голову и вписывая в общую тетрадь все эти крики.
Если, слушая Сорокина, сразу же можно было сказать, что он старается говорить как начальник стройки Автономов, то осанкой и всей повадкой он даже превосходил самого Автономова. Итеперь он стоял, опершись руками об стол и слегка изогнув стан, в излюбленной Автономовым позе. Но красная скатерть на столе президиума была узкой, всем взорам открыты были под столом ноги Федора в носках яркого желтого цвета. Чувствовалось, что они явно смущали его, мешая поддерживать свой авторитет на собрании на должном уровне. Время от времени он переступал ногами под столом, как гусь на лугу.
Главным для секретаря комитета Федор Сорокин считал неприкосновенность авторитета, и ради этого ему всегда приходилось вести на собраниях упорную войну с самой агрессивной частью аудитории – с девушками. И теперь, как всегда, они шумели больше всего, переговариваясь, смеясь, перебегая с места на место. Но можно было заметить, что и председатель собрания не оставался в долгу. По-ястребиному вытягивая над столом президиума голову, он кружил над ними, как над стадом куропаток, и, выбрав очередную жертву, камнем падал вниз.
– Я бы па-просил комсомолку Карпову, – спросил он, выпрямляясь за столом, – повторить, что она сказала.
– И в порядке, так сказать, уточнения будущих отношений, – добавил иронический голос.
Федор немедленно оборвал:
– Тебе, Вадим Зверев, я слова не давал.
– Понятно, Федя.
Федор побагровел:
– Во-первых, здесь никакого Феди нет, а есть председатель собрания, во-вторых, мы с Матвеевым по хронометру подсчитали. Весь цикл от бетонных заводов до эстакады и обратно занимает двенадцать минут. Правильно, Игорь?
– Одиннадцать с половиной, – привставая, уточнил Игорь Матвеев, чью кудрявую голову с крупными ушами можно было увидеть, как обычно, рядом с каштановой головкой диспетчера, Тамары Черновой. Там же – у них за спиной – сидел и Вадим Зверев, играя ремешком аккордеона, поставленного сбоку на лавку.
Вообще, окинув взглядом юрту, Греков убедился, что не ошибся. Правда, Карпова с Изотовой сегодня сидели не в седьмом, а в пятом ряду, но все равно – вместе, и обе пришли на собрание в платьях фиалкового цвета. И только совсем уже слепой мог бы не обратить внимание, как самозабвенно Федор Сорокин играет роль Автономова и какими глазами смотрит Игорь на Тамару, а Вадим, перехватывая эти взгляды и поигрывая ремешком аккордеона, хочет всем своим видом подчеркнуть, что Тамара не внушает ему никакого иного чувства, кроме самого глубочайшего презрения за то, что знают о ней все, исключая лишь Игоря.
Но она сидела тут же, недоступно строгая и прямая, в сиреневой блузке из легкого тюля, сквозь который просвечивали плечики лифа, в плиссированной юбке и в лосевых босоножках.
– Вся эта статистика, конечно, неотразима, – говорит Вадим Зверев, вспыхивая румянцем и опять бледнея, – но, как замечено давно, не существует «да» без «но».
– Сейчас Вадим толкнет речь, – произносит за его спиной вкрадчивый голос.
Вадим немедленно оборачивается с полупоклоном:
– Уступаю это право тандему электросварки.
– Кто из вас будет говорить? Изотова или Карпова? – немедленно интересуется Федор.
– Ты всегда выскакиваешь, ты и говори, – подталкивает Любу под бок Люба Изотова. Карпова отводит от себя ее руки.
– В твоей смене больше простоев.
– Пускай сам Вадим и говорит! – с белыми пятнами на покрасневшем лице кричит Карпова.
Вадим снова отвешивает пятой скамье поклон.
– Благодарю.
– Что же ты предлагаешь конкретно? – спрашивает у него Федор.
– Я уже не раз предлагал отказаться от раздельных бригад из нас и них.
Люся Солодова в непритворном ужасе поднимает от протокола стриженную под мальчика голову.
– Смешаться с ними?
Вадим встряхивает чубом так, что он перехлестывает у него от левой брови к правой, закрывая глаз.
– Девчат, понятно, можно от этого избавить. На это немедленно следует вопрос Карповой:
– Почему?
– Это и так ясно. – Чуб Вадима опять укладывается на свое место. Тамара Чернова через плечо награждает его холодным взглядом.
– А я бы не возражала взять в диспетчерскую девушку из них.
Федор не упускает случая ввернуть, как это всегда делает Автономов:
– И ты полагаешь, что этот вариант?…
– Да, полагаю, – не дав ему договорить, отвечает Вадим.
– На каком основании?
Кто-то бросает из глубины юрты:
– На основании собственного опыта.
Скулы у Вадима вспыхивают и тут же бледнеют. Но он не оглядывается.
– Прошу без реплик! – И, опираясь обеими руками о стол, Федор напоминает: – Но, как известно, этот вопрос в нашу компэтэнцию не входит,
Только сам Федор и не замечал, как он подражает Автономову. Впрочем, для Грекова давно уже перестало быть секретом, что, например, и половина девушек здесь была откровенно влюблена в Автономова, а другая половина лишь не признавалась в этом, умея лучше прятать от посторонних взоров свои тайны. Не только молодые, но и люди многоопытные так или иначе испытывали на себе влияние Автономова и даже подражали ему в словах и в жестах, искренне думая, что это их собственные слова и жесты.
– Как тебе, Федор, не стыдно кривляться? – вдруг раздался негодующий голос.
Многие невольно пригнули головы потому, что это был голос диспетчера Черновой, которая по целым дням распоряжалась на эстакаде по динамику. Даже Федор не стал обижаться на Тамару, лишь проворчав:
– Ты, Чернова, можешь командовать у себя в будке.
При этом под столом его ноги в тапочках и в желтых носках почесались одна о другую.
Из сотен глоток грянул давно назревавший хохот. Не зная истинной причины этого всеобщего веселья и охотно отнеся его на счет собственного остроумия, засмеялся и Федор. Это вызвало новый взрыв. Тут же заблуждение Федора было рассеяно вопросом, заданным ему на южном русско-украинском наречии:
– Федю, будь ласка, скажи, гдэ ты соби эти классные карпетки оторвав: в универмаге чи у спецторге?
Застигнутый врасплох, Федор чистосердечно ответил:
– На правом берегу в ларьке сельпо.
После этого девчата уже стали, срываясь с мест, выскакивать из юрты.
Один Вадим остался совершенно серьезным и, неуловимо подражая Федору, сказал:
– В таком случае вышеупомянутый уважаемым председателем вопрос, возможно, входит в компэтэнцию нашего партийного руководства? – И он повернулся в ту сторону, где обычно предпочитал сидеть на комсомольских собраниях Греков.
Но в тишине раздался растерянный возглас Люси Солодовой:
– Товарища Грекова нет!
Федор возмутился:
– Как это нет? Он только что был!
– Да, как говорится, сплыл, – бросил Вадим. – Как почуял, чем запахло, так и…
Федор выпрямился за столом. Еще неизвестно, какой бы силы гнев обрушился на голову Вадима, если бы Федора не определил Игорь Матвеев.
– Это ты действительно сморозил, Вадим.
Вадим движением головы перебросил чуб справа налево.
– Факт налицо.
– Вадим! – понижая голос, повторил Федор. Он тоже был явно смущен исчезновением Грекова, которого всего пять минут назад видел на его обычном месте у входа.
Но Вадим уже ожесточился.
– Я уже двадцать третий год Вадим. Сбежал ваш товарищ Греков с собрания! Фьють! – Вадим присвистнул.
Это было уже выше сил Федора. В тенорке у него появился металл:
– Това-арищ Вадим Зверев, выйдите из зала! Вадим сочувственно улыбнулся:
– На этот раз, Федя, ты в самом деле загнул. Все засмеялись. Все согласны были с Вадимом, что Федор хватил через край. Это было тем очевиднее, что нельзя было назвать более неразлучных друзей, чем Федор, Вадим и Игорь. Все трое в один час и в одном вагоне приехали на стройку. Все они поселились в общежитии в одной комнате. Даже их ковбойки в крупную клетку были куплены в магазине универмага в один и тот же день. Поэтому последние слова Федора были восприняты как веселая шутка. Однако не из тех был Федор Сорокин, чтобы позволить поставить свой авторитет под удар.
– Товарищ Зверев, – повторил он дребезжащим тенором, – я попрошу вас покинуть собрание.
Самоуверенная улыбка сбежала с бледно-загорелого лица Вадима. Он понял, что Федор не склонен к шуткам.
– Зa что?
Ответ Федора прозвучал с неумолимой четкостью:
– За выпад против партийного руководства!
– Ну, если ты все это так поворачиваешь… – криво улыбаясь, сказал Вадим и встал, вскидывая на руку аккордеон. Хромированный звук пронесся под крышей юрты, и Вадим, опустив голову, быстро вышел.
Еще минуту в юрте длилась тишина, а потом колыхнулись ее брезентовые стены. Те же самые девушки, которые больше всего возмущались на собрании поведением Вадима, теперь вознегодовали против Федора.
– Нет, скажи, за что?!
– Он же ничего не сказал!
– Это произвол!
Та же Люба Карпова, которая чаще других вступала на собраниях в схватки с Вадимом, встала и заявила:
– Это нельзя так оставлять! Требую поставить на голосование! Собрание обязано сказать свое слово.
– Голосовать, голосовать! – закричали и все другие девчата, для которых изгнание Вадима означало также и крушение их надежд потанцевать после собрания под его аккордеон на танцплощадке.
Греков очень удивился бы, увидев, что яростнее всех наскакивает на Федора всегда такая застенчивая секретарь политотдела Люся Солодова.
– Ты не секретарь комитета! – вскочив за столом президиума, кричала она, потрясая перед, лицом Федора кулаками. – Ты… сатрап!
Откуда же было знать Грекову, что у его секретаря-машинистки есть в жизни одна всепоглощающая страсть – танцы – и что есть у нее единственное место на земле, куда она каждый вечер спешит как на свидание.
Тучи сгущались над головой Федора. Даже Игорь присоединился к всеобщему протесту:
– Это, Федор, уже слишком. Предлагаю, пока не поздно, вернуть Вадима. Берусь догнать.
Обстановка складывалась для Федора явно неблагоприятная. Признаться, он и сам не ожидал, что его мера воздействия на Вадима вызовет такую бурю. Но не в такие ли моменты и должна проверяться закалка комсомольского вожака? Федор стоял, упершись руками в стол и наклонясь вперед. И таким же, как у Автономова, трубным голосом он сказал:
– Нет, на поклон мы к нему не пойдем. Во-первых, Вадима Зверева давно пора проучить. Во-вторых, тот, кто хочет его догнать, пусть и догоняет. Повестка исчерпана. Собрание считаю закрытым.
Девчата ответили ему исступленным воем. Но Федор рассчитал безошибочно. Тут же все они хлынули из юрты в надежде, что им еще удастся догнать Вадима и затянуть его с аккордеоном на танцплощадку.
Если бы Греков знал, за что изгнали с собрания Вадима, он бы, может, и вернулся, чтобы восстановить справедливость. Но к тому времени он уже находился далеко, шагая по свеженамытому гребню плотины на правый берег. Не спускаясь к дороге, он махнул рукой водителю, и тот сообразил, что Греков хочет пройти трассой намываемой земснарядами плотины пешком, а машина должна ехать внизу.
На границе правобережной зоны Греков заглянул в будку вахтера, чтобы позвонить домой. Вахтер – молодой узбек – знал Грекова уже три года, но вдруг потребовал у него пропуск.
– Что это тебе вздумалось, Усман? – поинтересовался Греков, пока тот рассматривал пропуск. – Разве ты меня не знаешь?
– А вдруг, товарищ Греков, это совсем и не вы.
– То есть как?
Черные красивые глаза Усмана стали печально-недоуменными.
– Так спокойней будет, – сказал он, аккуратно складывая и возвращая Грекову пропуск. – Меня товарищ Козырев научил. Я не потребовал у него пропуска, а он на меня рапорт подал. Его я тоже три года знаю.
В будке на проходной Грекову пришлось пробыть несколько дольше, чем он думал. Телефонистки коммутатора, как всегда, долго не отвечали, и дома у Грекова взяла трубку не жена, а пятилетняя дочь Таня.
– Ты, папа? – переспросила она, посвистывая сквозь свои два выпавших зуба.
– А почему ты еще не спишь, Таня?
Он слышал в трубке ее дыхание и представил себе ее глаза: серо-зеленые, самые любопытные на земле. Она, конечно, прижимает трубку к уху левой рукой. Он немного гордился, что его дочка тоже левша.
– Хочу дождаться Алешу.
– Но это уже будет совсем поздно. Пароход приходит в двенадцать.
– Я, папа, буду ждать, – сказала Таня.
Бесполезно было бы и, откровенно говоря, ему не захотелось ее переубеждать. Его и самого беспокоило, как она встретится с Алешей. Это будет ее первая встреча с тринадцатилетним братом, который жил в городе со своей матерью. До этого бывшая жена Грекова наказывала его тем, что не отпускала к нему сына. И вдруг она сменила гнев на милость.
– Хорошо, Таня, позови к телефону маму.
Однако не так-то просто было справиться с Таней, когда она завладевала трубкой. Ее дыхание участилось. За этим обязательно должен был последовать один из ее вопросов:
– Сейчас позову? Кстати, ты где?
И это слово «кстати» она могла унаследовать только от того, кто чаще других у них в доме разговаривал по телефону.
– Я, Таня, по дороге на правый берег.
Тут же он пожалел о сказанном. Она немедленно просвистела:
– К Федору Ивановичу?
– Мне, Таня, некогда. Зови маму.
– Если только ты пообещаешь мне привезти эту монету, – медленно сказала Таня,
Он удивился:
– Какую монету?
– Ты уже забыл? – Ее дыхание в трубке совсем участилось. – На этот раз я заставлю тебя ее привезти.
Теперь он вспомнил. Как-то дома за ужином он рассказывал, что земснаряд вымыл из-под яра горшок с древними монетами, и тогда же неосмотрительно пообещал одну из них привести Тане.
– Обязательно, Таня, привезу,
– Не забудешь?
– Но только на время.
– Я только поиграюсь и отдам.
Трубка верещала так громко, что Усман, слушая, улыбался.
– Теперь, Таня, давай маму.
Оказалось, и на этом ее претензии к нему не окончились.
– Ты не так меня попросил,
– А как надо попросить?
– Ты должен сказать: пожалуйста.
Он покорно повторил:
– Пожалуйста, позови маму.
Вот только тогда услыхал он, как она спрыгнула со стула на пол. Ее голосок заверещал уже вдали от трубки:
– Мамочка, тебя папа к телефону.
В ответ послышались те шаги, которые он узнавал и по телефону.
– Я слушаю тебя, Вася.
Он спросил у жены, не сможет ли она, если его задержит что-нибудь неотложное, встретить Алешу.
– Конечно, смогу… Но ты постарайся не задержаться.
И опять повторилось то же, что испытал он, разговаривая с Таней: он представил себе глаза жены. Они были такие же, как у Тани, серые, но иногда и совсем зеленые. Когда Греков спрашивал у жены, что с ними происходит, она, смеясь, отвечала, что это зависит от цвета платья.
Он вышел из будки и пошел по влажной карте намыва на правый берег. Ему нравился этот путь плотиной, местами уже намытой, местами еще только угадываемой по тем эстакадам, которые сооружались для пульповодов. Вечер уже стекал со склонов восточных холмов в пойму Дона, окутывая сизой мглой рассыпанные по зелени займища белые острова станиц и темные острова уже поредевших вербных лесов и левад. Оттуда докатывался гул: саперы выковыривали аммоналом из земли пни деревьев, вырубаемых перед затоплением поймы. Дон изгибался посредине займища, блистая чешуей. Над ним нависал крутой правый берег. Когда-то, уже очень давно, по всей его бугристой цепи стояли сторожевые посты против хазар, половцев, ногайцев. Не одна голова в феске, в чалме, в железном шлеме скатилась с этих суглинистых яров в Дон. Но и теперь, как и тогда, несется по низменной степи, закусив удила, ветер. Так же гикает и бубенчато рассыпается над руинами того самого Саркела, где археологи снимают лемехами бульдозеров и сдувают кисточками древний прах с надгробных плит, спеша прочесть письмена предков, пока еще не скрылась навсегда под водой эта донская Атлантида.
Он не видел начальника правобережного района Цымлова еще с тех мартовских дней, когда ледоходом угрожало снести железнодорожный мост через Дон, по которому из центра страны шел на стройку основной поток грузов. Поля льда надвигались с верховьев на временные деревянные быки. Цымлов, протянув на мост связь, трое суток командовал оттуда обороной. Вольнонаемные и ЗК баграми отпихивали льдины от быков, а саперы, спускаясь на лед, ставили динамитные шашки. Гремучие взрывы вместе с лаем минометов, из которых солдаты артдивизиона разбивали лед, напомнили местным жителям о войне.
– Слух подтвердился, – привставая за своим столом, в конторе района, без всякого предисловия заговорил Цымлов.
Поднимая брови, Греков тщетно пытался призвать на помощь память.
– Какой слух?
Цымлов не без торжественности поклонился.
– С последним этапом соизволили благополучно прибыть…
Со стороны могло бы показаться, что Цымлов тяжеловесно шутит, но Греков уже вспомнил.
– Нельзя сказать, чтобы вовремя.
– Просочился сквозь все фильтры.
Сидя в кожаном кресле, Греков через стол всматривался в притененнее зеленым абажуром лампы лицо Цымлова.
– Вы уже нащупали его?
– Нет. Но влияние уже чувствуем.
– Например?
– Например, на того же Молчанова.
– Не может быть!
– Мне самому не хотелось верить! Сами знаете, какой был орешек. И вот, когда уже появилась надежда…
– А если его перевести в район к Гамзину?
– Вряд ли, Василий Гаврилович, это теперь поможет.
– Почему?
– Потому, что все эти воры в авторитете спохватились, что их влияние падает, и приняли свои меры. Они оставались сравнительно спокойными, когда не было этой системы зачетов, а» когда увидели, к чему это ведет, ударили в набат. Боятся растерять свои кадры. Шутка ли, за день сбрасывается два или даже три дня срока. Но, откровенно говоря, Василий Гаврилович, не совсем нравится и мне эта система, по которой и вор в законе, и кто случайно ошибся оказались в равном… – Вдруг умолкая, Цымлов оглянулся.
Открылась дверь, в мокром клеенчатом дождевике вошел его заместитель, Козырев.
– А я сидел у себя дома, штудировал «Краткий курс», вижу, ваша машина пробежала, – сказал он, пожимая руку Грекову широкой твердой ладонью и улыбаясь белозубой улыбкой.
– Льет? – присматриваясь к его дождевику, спросил Цымлов.
– Как из ведра, – подтвердил Козырев.
– Вот еще печаль номер два, – помрачнев, сказал Цымлов. – И синоптики обещают дожди на весь месяц.
– Ай-я-яй, перед засыпкой прорана! – подхватил Козырев, снимая фуражку и приглаживая ладонью медно-желтые мелкокурчавые волосы. – Чего доброго, повысится уровень в Дону. А какая же, Федор Иванович, номер один?
– Да вот я только что говорил товарищу Грекову, что некого даже оставить у телефонов, чтобы сходить пообедать, – сказал Цымлов, вставая. – Автономов каждую минуту может позвонить.
– На ночь?
– Он, как вы знаете, в любое время может позвонить, а начальник района, сиди и жди. Как будто сводку не может передать диспетчер. Ни себе отдыха не дает, ни другим.
– Юрий Александрович любит всегда сам чувствовать пульс стройки, – взглядывая на Грекова, со строгой улыбкой сказал Козырев.
– Идемте, Василий Гаврилович. – Уже берясь за ручку двери, Цымлов обернулся. – Сведения о проране на столе, а на карты намыва нужно еще позвонить.
– Сделаю, – заверил его Козырев. – Не забудьте передать Галине Алексеевне мой привет.
Даже сквозь сетку дождя из окон Цымловых можно было охватить взглядом сразу все огни и на проране, и на эстакаде, и на займище, где жгли вырубаемый перед затоплением поймы лес.
Галина Алексеевна в фартуке, испачканном мукой, поставила на стол тарелки с горячим борщом и опять ушла к себе на кухню, где у нее поспевал в духовке пирог. Выглянув вслед за нею в дверь, Федор Иванович, крадучись, достал из шкафа бутылку, две рюмки.
– По одной, – полушепотом сказал он, наливая в рюмки водку себе и Грекову.
– Если по одной, можно, – согласился Греков.
– Под дождь.
Они выпили не чокаясь, и тут же Федор Иванович спрятал все вещественные доказательства в шкаф. Глаза у него заблестели. Забыв, что в тарелке остывает борщ, он, глядя на Грекова через стол широко расставленными глазами, заговорил, почти совсем не растягивая, по своему обыкновению, слова, а быстро и четко:
– Опять подменили парня. А ведь явно уже стал другим. Никакого сравнения с прежним Молчановым. Но, вообще-то говоря, попал-то он сюда ни за грош. То есть, конечно, виноват, но попал как куренок в суп. И все его вызывающее поведение, все его выходки были от обиды на себя за испорченную по глупости молодую жизнь и за недоверие к тому, что он совсем не такой, как думают.
Греков поднял от тарелки глаза.
– Помню, как льдину с динамитной шашкой понесло под быки и он прыгнул прямо с моста.
– Моя бы воля, Василий Гаврилович, я бы его давно на бесконвойное положение перевел.
– Что же мешает?
Полуоборачиваясь и протягивая назад руку, Федор Иванович взял с этажерки брошюрку в сером переплете и раскрыл ее там, где была закладка.
– Вот, Василий Гаврилович, от этих слов «Расконвоированию не подлежат…» и так далее.
Раскрывая брошюрку, Греков нашел глазами строчки, отчерпнутые синим карандашом.
– А если, Федор Иванович, пересуд? – спросил он, возвращая брошюрку на этажерку.
Тот покачал головой.
– Исключено. У Молчанова пятнадцать лет с квалификацией: вооруженный групповой грабеж. Нож, правда, был перочинный, но остается фактом, что он его обнажил, когда потребовал у двух студенток их сумку в тамбуре вагона. Там его и прихлопнула опергруппа. Вместе с наводчицей. А третий, судя по всему, главный гусь, успел спрыгнуть с подножки, и на суде они его прикрыли собой. В сумке было старое платьице, два бутерброда с колбасой и денег двести один рубль с копейками. Но следствие и судебное заседание, Василий Гаврилович, велось с соблюдением всех юридических основ. Как говорится, при тщательном рассмотрении никаких отклонений от уголовно-процессуальных норм не обнаружено. Переквалификация состава преступления невозможна.
Тарелки на столе оставались нетронутыми. Борщ остывал.
– Ну, а если, руководствуясь дальнейшим поведением ЗК, суд сочтет возможным снизить срок?
– Не больше чем на треть.
– Но может быть, при максимуме зачетов больше и не нужно? Давай-ка посчитаем и его зачеты, и уже отбытый срок. – Греков взглянул на этажерку за спиной Цымлова, где под серой брошюркой лежали конторские счеты. Обычно Цымлов, возвращаясь из района домой, на ночь еще раз пересчитывал кубометры намытого за день в плотину песка, уложенного бетона, вынутой экскаваторами и передвинутой бульдозерами земли. Но на этот раз он даже не оглянулся.
– Я уже считал. Не хватает. Между прочим, вчера интересовался Молчановым один крановщик с эстакады.
– Кто именно?
– Чубатый такой. С аккордеоном на плече.
– Зверев?
– Да. Они, оказывается, четыре года сидели за одной партой. Он как раз и просил, чтобы перевели Молчанова в район к Гамзину. Там, говорит, я возьму его к себе на кран. Согласен за него поручиться. Вы, Василий Гаврилович, удивлены?
– Я слушаю, – уклончиво сказал Греков.
На самом деле он был удивлен. До этого ему казалось, что он за три года успел уже хорошо узнать Вадима Зверева – аккордеониста, чемпиона полулегкого веса в секции бокса, но средней руки крановщика.
– Я ему отказал.
– Почему?
– Федор Иванович развел руками.
– Не в моей власти. Вот если бы я мог рассчитывать… – Он взглянул на Грекова своими крупными навыкате глазами.
Греков рассмеялся. Не так-то прост был Федор Иванович.
Цымлов тоже заулыбался:
– Значит, Василий Гаврилович, можно надеяться?
– Я, Федор Иванович, попытаюсь.
– Это будет вдвойне хорошо.
– Во-первых, Зверев, возможно, по старой дружбе сможет на него повлиять. Во-вторых, и Молчанова, как вы уже предлагали, мы на время из поля зрения этого пахана уведем.
Греков прислушался к шороху дождя за окном.
– Не сорвет проран? Вдруг правда повысится уровень в Дону.
– За проран я спокоен. С тройным запасом прочности строили. Не это меня беспокоит.
– А что же?
– Станица Приваловская. Посылал туда Козырева, доложил, что там теперь сплошная гульба. Пьют и казачьи песни поют. У них же свои виноградники. Цимлянский, золотовский, красностоп.
Греков, улыбнулся:
– Все выпьют и снимутся…
– У них, Василий Гаврилович, там много вина, долго пить. В каждом дворе пресс, свой винцех. В каждом дворе бочки в погребах стоят. И что-то нет у меня большой надежды на секретаря райкома Истомина. Недаром он…
– Договаривайте,
– Рыжий.
Греков засмеялся:
– При чем здесь его… масть?
– Не говорите. Рыжие они все упорные. Запустит руку в свою шевелюру и ни с места. А тут не одно упорство нужно. Вы того казака помните, что во время ледохода приезжал?
– Суровый старик.
– Теперь он повадился уже каждое воскресенье ездить…
– Зачем?
– Говорит, у него здесь на стройке работает внучка, но я подозреваю, что он не столько ради нее, сколько как уполномоченный от таких же, как сам, стариков и старух. Станет под прораном на том бугре, – Цымлов показал в окно, – и смотрит. А в прошлое воскресенье, когда я мимо проходил, придержал меня крючком байдика за плечо. «Это что же вы там строите, мост?» – «Нет, – отвечаю, – это называется прораном». – «А как же, – спрашивает, – вы по этому прорану будете ездить, если в нем такие дыры?» – «Через них мы и завалим камнями Дон». – «А куда вода денется?» – «Будем собирать ее перед плотиной и выпускать сколько нужно». – «Посадите Дон на паек?» – «Не на паек, а чтобы зря не пропадала». Тогда он как ворохнул на меня глазами из-под дремучих бровей: «Вот как он развернется и разом смахнет к такой-то матери весь этот проран. Это же Дон». Повернулся и ушел.
– Так и сказал?
– Слово в слово.
Уже собираясь уезжать, Греков стыдливо вспомнил:
– Вы, Федор Иванович, не дадите мне на время ту монету?
Федор Иванович удивился:
– Какую монету?
– Из того горшка, что у вас на шкафу, – приглаживая ладонью волосы, пояснил Греков. – Понимаете, имел я неосторожность проговориться об этих монетах Танюшке, и она мне теперь покоя не дает. Всего на три-четыре дня, пока ей надоест, – заверил Греков.
– Можете хоть на три недели, – улыбаясь, сказал Федор Иванович, запуская руку в горшок, вымытый гидромеханизаторами из-под яра. – Если она полтысячи лет в сохранности пролежала в этом ropinV ке, можно быть уверенным, что в ручонках у вашей Танюши с нею ничего не случится. Успеет еще належаться под стеклом в музее.
Древняя, черная от времени монета заняла почти всю ладонь Цымлова.
– Чего только не находят теперь у нас на объектах, – передавая ее Грекову, сказал Федор Иванович. – Как-то взглянул на свой стол в конторе и даже вздрогнул: хазарский пестик от ступки, кузнечный молоток черт знает какой давности, казачье стремя, кулацкий обрез, орден Отечественной войны второй степени…
– Почему же вздрогнул? – глуховато спросил Греков.
– Как вам сказать… Лежали они в одном и том же песочке, хоть и на разной глубине. Теперь бы этот древний кузнец посмотрел, какими мы молоточками забиваем шпунты. И в чьих только руках она не была, а теперь окажется у вашей Танюши.
– И попросить она умеет так, что не отказать, – берясь за шляпу, виновато сказал Греков.
В этот момент Галина Алексеевна, появляясь в фартуке из кухни, преградила ему путь.
– Нет, Василий Гаврилович, уж теперь-то я вас не отпущу, – сказала она, отбирая у него шляпу. – В прошлый раз вы сбежали самым позорным образом, и теперь я дам вам амнистию не прежде, чем вы попробуете моего пирога. Да, да, я видела, как приехала ваша машина к конторе, и спекла его специально для вас. Израсходовала полкило муки и почти столько же дефицитного масла. Вы меня ввели в убыток, вы его и съедите.
Греков взмолился:
– В следующий раз, Галина Алексеевна, я съем два пирога, а теперь мне нужно к Автономову, а к двенадцати на пристань.
– В полночь? – недоверчиво спросила Галина Алексеевна.
– Из Ростова только один ходит пароход.
– Опять какое-нибудь начальство встречать?
– На этот раз, Галина Алексеевна, я встречаю сына.
Перед этим доводом она отступила. Но шляпу вернула ему не прежде чем он согласился на ее ультиматум.
– В таком случае вы возьмете пирог с собой и съедите его дома по случаю приезда сына.
Она знала, за какую потянуть струну. Покачивая головой, с завернутым в газету круглым пирогом под мышкой, вышел Греков от Цымловых.
Уже у машины догнал его Федор Иванович:
– Не забудьте, Василий Гаврилович, напомнить Автономову и про Коптева. Наша бумага уже вторую неделю у него лежит.
Дождь перестал. Но и омытые им звезды не могли бы поспорить с огнями, которые, чем ближе было к полуночи, тем все ярче разгорались внизу, под нависшей над поймой кручей.
Из углового окна управления пробивался сквозь малиновую штору свет, окрашивая еще невытоптанную лебеду. Раньше здесь был станичный выгон.
Когда Греков вошел к Автономову в кабинет, тот сидел, сцепив руки и подперев ими подбородок. Глаза у него были закрыты, китель вздымался и опускался на груди. Что-то заставляло его единоборствовать с усталостью в этот час, когда давно уже все спали. Не только в управлении – по всему поселку померкли окна. И батарея телефонов на тумбочке справа от стола Автономова не подавала признаков жизни.
Но едва Греков переступил порог кабинета, как Автономов, открывая глаза, совершенно свежим голосом, в котором всегда чудилась насмешка, спросил:
– Ты где это по ночам бродишь? Я тебе и в политотдел звонил, и Валентину Ивановну разбудил. В такое время все организованные люди спят. Где был?
– У Цымлова, – садясь, ответил Греков.
– И от него, заряженный какой-нибудь очередной идеей, – ко мне на штурм? – уже с нескрываемой насмешкой в голосе спросил Автономов.
– Почти.
– Выкладывай, – миролюбиво согласился Автономов. – Мне все равно дожидаться звонка министра. Но сперва расскажи о проране.
Обратно на левый берег Греков поехал от Цымлова не по наплавному мосту, а через проран и убедился, что Федор Иванович не напрасно был так уверен. Еще месяц – и можно будет перекрывать русло Дона.
– Если, конечно, не задержит нас с отводным каналом Гамзин, – заключил Греков.
Автономов усмехнулся:
– Если ты так уверен в Цымлове, то в Гамзине я тем паче. А с Приваловской?
– Там стоило бы лучше разобраться.
– Вот и разберись. Ты же в тридцатом году там людям райскую жизнь обещал.
– Этого я, между прочим, не обещал, – закипая раздражением, сказал Греков. Не любил он, когда Автономов начинал разговаривать с ним в таком тоне.
– И если надо, то без лишних церемоний с районными властями бери там все в свои руки.
– Но это уже после засыпки прорана.
– Не опоздай. Скоро вода начнет нам пятки мочить… Ну а теперь хочешь я сам скажу, по какому делу тебя сегодня уполномочил твой Цымлов.
– Он такой же мой, как и твой.
Автономов отвел его слова жестом.
– Не скажи. Я же не отрицаю, что Гамзин – тот больше мой. Но и без твоих слов мне уже известно, какой Цымлов замышляет новый человеколюбивый акт.
– От кого, Юрий Александрович, тебе это известно, если не секрет?
– У меня от тебя секретов не может быть. Ты же моя партийная совесть. Кого Цымлов через два дня на третий присылает ко мне на доклады вместо себя?
– Козырева?
– Но у человека, как тебе известно, кроме чувства совести, должно быть и чувство долга. Мой долг не позволяет мне обходить закон.
– Ты, Юрий Александрович, помнишь того ЗК, который прыгнул на льдину и погасил шнур?
– Что-то припоминаю, но смутно.
– Это был он.
– Кто?
– Молчанов.
Только на секунду колебание отразилось на лице Автономова.
– Это еще ничего не доказывает. Во время войны многие из лагерей попадали в штрафроты. Случалось, и зарабатывали звезды Героев Советского Союза. Но мы давно уже не по законам военного времени живем. Сегодня его расконвоируй, а завтра он опять сунет кому-нибудь под лопатку перо.
– И все же на этот раз твои информаторы обманули тебя.
– Что ты этим хочешь сказать?
– Загляни в свою синюю папку и ты сам увидишь, о чем теперь тебя просит Цымлов.
Пошарив рукой в тумбе стола и раскрыв перед собой синюю папку, Автономов продолжал небрежно улыбаться, но Греков видел, как уже порозовели его щеки, улыбка, подергивающая уголки рта, все больше начинала напоминать гримасу, а руки шарили на столе: передвигали чугунную пепельницу, откручивали и закручивали ручку на пресс-папье. Больше всего Автономов не любил быть обманутым.
– Козырев свое получит, – сказал он. – Но из этого еще не следует, что и человеколюбивый проект твоего Федора Ивановича под аплодисменты пройдет.
– За что ты, Юрий Александрович, его не любишь?
– Разве это заметно?
– Даже слепому.
– Теперь и ты ошибся. Не его я не люблю, а когда он начинает ковыряться.
– Как это понимать?
– Наше дело строить, а не лезть в дебри.
– Боишься заблудиться?
– Не нами заведено.
– И на этом можно поставить точку?
Автономов долго не отвечал, склонившись над папкой. Большая белая рука его лежала на стекле, отражаясь в нем, как в зеркале. Когда, подняв голову, он взглянул на Грекова, тому показалось, что под фамильярной грубостью Автономов старается спрятать что-то другое.
– Вася, девичья твоя душа, – сказал он осевшим голосом, – почему ты не пошел заведовать детскими яслями? Сушил бы теперь пеленки, вместо того чтобы обращать меня здесь в христианскую веру. Скучновато мне бывает с тобой. – Автономов вдруг придвинул к себе папку и, размашисто написав на углу листа: «Разрешаю В. Молчанова перевести из правобережного района в центральный», поставил: «Автономов».
– Как у министра, – пошутил Греков.
Небрежным движением подавая ему через стол лист, Автономов холодно взглянул на него.
– В том-то, может быть, и загвоздка, что не я министр.
Из приемной, открыв дверь спиной, вошел его порученец, держа по стакану чая в подстаканниках в каждой руке. Поставив их на стол, он хотел удалиться, но Автономов остановил его:
– Гамзина нашел?
В глазах порученца мелькнуло беспокойство.
– Он уехал.
– Куда?… – с еще большим беспокойством порученец взглянул на Грекова. Но Автономов сурово напомнил: – Тебе пора уже знать, что от начальника политотдела у меня секретов не может быть.
– На катере вверх по Дону.
– Что за прогулка при луне?
– К утру он вернется, – заверил порученец.
– И сразу же его ко мне на доклад.
После того как за порученцем закрылась дверь, Автономов, помешивая ложечкой в стакане чай, коротко взглянул на Грекова:
– Хочешь, я тебе скажу, о ком еще просил тебя замолвить слово твой Цымлов?
Греков отхлебнул из своего стакана и поставил его на стол.
– Говори.
– О Коптеве. Угадал?
– Угадал.
– Вот видишь, – Автономов засмеялся. Но взгляд у него остался суровым. – А вдруг да попадешь к нему под настроение, и он, не глядя, начертает… – Автономов отодвинул стакан рукой. – Не начертаю! Так и передай. Даже если и ты меня начнешь просить… Знаешь, почему?
– Не знаю.
– Потому что быть хорошим, конечно, приятно, но кто-то должен быть и плохим, иначе всех бы козликов давно уже поели волки. Ты дело этого Коптева читал?
– Нет.
– А не мешало бы. Архив рядом.
Он явно хотел вознаградить себя за только что сделанную уступку.
С испуганным лицом заглянул в комнату порученец:
– На проводе министр.
На пристань Греков успел, когда береговой матрос уже закреплял сброшенный с палубы парохода канат на чугунной тумбе.
Пустынный станичный берег в пяти километрах ниже плотины никогда прежде не озарялся светом таких мощных фонарей, распространявших далеко вокруг серебрящийся свет. Никогда раньше здесь не скатывалось с пароходов на берег по сходням столько людей. На бугре дружно взлаяли собаки.
Редкие фигуры местных жителей с плетеными корзинками, опорожненными в городе на базаре, потерялись в толпе командированных из Москвы на стройку инженеров Главгидропроекта, приехавших сюда к расконвоированным ЗК жен и корреспондентов газет. Стоя у сходней, Греков высматривал среди них своего сына. У Грекова не было даже фотографии, по которой он мог бы узнать его, кроме той, когда он был снят еще совсем маленьким, одиннадцать лет назад. Так, пожалуй, можно было бы и не найти его среди множества других пассажиров, сходивших с парохода, если бы Валентина Ивановна, которая стояла рядом с Грековым, не сказала вдруг с уверенностью:
– Вот он.
Последним с парохода сходил, держась за канат рукой и беспокойно озираясь, худенький подросток с рюкзаком и в соломенной шляпе, одетый так, как обычно одеваются пионеры, когда едут в лагерь. В свободной руке он нес удочки.
До этой минуты Греков никогда не верил, читая в книгах, что сердце и в самом деле вдруг может подступить к горлу. Самое поразительное было, что мальчик оказался точно таким, каким представлялся он Грекову в тех редких сновидениях, после которых всегда оставалось ощущение вины и тревоги.
– Алеша! – окликнул Греков.
Мальчик с рюкзаком повернул голову в шляпе с большими полями. Нет, он не бросился к отцу, не обхватил его шею руками. Он подошел к нему и неловко прижался боком, искоса взглядывая большими черными глазами на ту красивую тетю, которая стояла рядом с его отцом и слабо улыбалась.
Зная свою бывшую жену, невольно задумывался Греков, почему она вдруг сменила свой многолетний гнев на милость и позволила Алеше поехать к отцу. Тем радостнее Грекову было убеждаться, что все его тревоги были напрасны. Возможно, Алеша и привез с собой из дому предубеждение к Валентине Ивановне, о котором можно было догадаться, когда он украдкой взглядывал на нее. Но то ли она упорно не хотела замечать его взглядов, то ли действительно не замечала. И Грекова вполне устраивало, как сразу же стали складываться у нее отношения с Алешей.
Она не навязывалась ему и не стала искать кратчайших путей к его сердцу. На место, занятое в его сердце матерью, никто не вправе был посягнуть. Валентина Ивановна и не делала этих попыток.
Просто с первого же дня она стала относиться к нему так же, как относилась к Тане. Она была хозяйкой в доме и поэтому вправе была требовать от всех, чтобы неукоснительно соблюдался раз и навсегда заведенный распорядок. Чтобы за столом собирались в положенные часы, а не закусывали на ходу кто когда, таская из шкафа куски, не исключая и Тани. Чтобы каждый, не исключая Тани, убирал за собой постель, а перед сном мыл ноги в тазу, который стоял в углу на террасе. Кроме этих правил, никаких других не существовало в доме.
Однажды услышал Греков из окна, как Валентина Ивановна выговаривала Алеше во дворе:
– Через забор лазить, когда есть калитка, не годится. Ты уже вторые штаны порвал. Мать тебя за это не похвалит.
Грекову показалось, что Алеша обиделся. Опуская голову, он исподлобья взглянул на Валентину Ивановну. Вдруг на лице у него появилась растерянность. С удивлением он еще раз взглянул на Валентину Ивановну, ушел на скамейку в кустах смородины и, поджав по привычке под себя ногу, о чем-то задумался.
Таня же, впервые увидев Алешу, еще на пристани решительно обвила его шею ручонкой и потом, отступив от него на полшага, заключила:
– Вылитый папа.
И сразу же, без всякой помощи взрослых, они заговорили между собой на том языке, который понятен всем детям. Чутьем Таня почувствовала свою ответственность и начала с того, что познакомила Алешу со своим хозяйством: и с лохматым серым щенком, которому еще не успела дать имя, потому что папа только вчера подобрал его, проезжая на машине мимо сквера; и с кошкой, у которой скоро должны быть котята, – она уже и место нашла для них за трубой на чердаке; и с качелями, привязанными к двум старым грушам, на которых Алеша может кататься сколько угодно – она уже накаталась. В ответ Алеша показал ей свои удочки с капроновыми лесками, пообещав снабжать свежей рыбой не только кошку, но и ее будущих котят. А щенка, по его мнению, правильнее всего будет назвать Волчком, потому что, судя по масти, его матерью была если не волчица, то наверняка овчарка. В чем, в чем, а в этом Алеша разбирается: мать его ростовского друга, Женьки Карагодина, работает в зоопарке.
После этих слов Таня окончательно прониклась доверием к брату. Теперь и она могла на детплощадке гордиться, что у нее есть брат.
Подружился Алеша и с соседским Вовкой Гамзиным. Алеша поделился с ним хорошими удочками, а у Гамзиных в углу сада всегда можно было накопать червей. После этого ничто уже не могло воспрепятствовать их дружбе. Мать Вовки Гамзина не одобряла, когда чужие дети появлялись у них в саду, и поэтому роль гостеприимного хозяина чаще всего выпадала на долю Алеши. Вовка Гамзин и до приезда Алеши наведывался во двор к Грековым тем охотнее, что у них не нужно было прислушиваться к шагам за спиной у кустов смородины или у яблонь. В саду у Грековых существовал только один запрет: ломать ветки.
Каждый раз, заставая Вовку у себя в доме, Греков невольно отмечал его сходство с отцом: тот же медленный взгляд выпуклых светлых глаз, те же чуть вывернутые ноздри и даже походка гусем, как ходят люди со стоптанными внутрь каблуками. Рядом с ним Алеша выглядел совсем маленьким.
Но вообще-то Греков редко заставал сына дома. Обычно он со своим новым другом с утра уходили с удочками на Дон и возвращались в сумерки. К этому времени Греков, пообедав, уже опять садился в машину и уезжал на шлюзы, в порт, или же поднимался на бетоновозную эстакады. Иногда с ее гребня он отыскивал взглядом их неподвижные фигурки у воды среди таких же, как они, яростных удильщиков. Он находил Алешу по синей рубашке, а рядом с ним нетрудно было узнать и его товарища по жокейской шапочке с козырьком.
О чем мог разговаривать его сын со своим товарищем в эти долгие часы на берегу Дона? Конечно, у них были свои разговоры, но обязательно еще и другие. Откровенно говоря, не совсем нравилась Грекову эта новая дружба Алеши. Но тут же Греков и отгонял от себя это чувство, боясь, что распространяет свое отношение к Гамзину на его сына. И откуда же Грекову было знать, что Вовка Гамзин, стоя рядом с Алешей на берегу и наблюдая за поплавком, иногда вдруг мог задать ему и такой вопрос:
– А правда, что эта жена у твоего отца – фронтовая?
Вовка сердился, что Алеша не отвечает ему, упорно наблюдая за своим поплавком.
– Оглох, что ли?!
Еще более удивился Вовка, когда Алеша вдруг начинал кричать срывающимся голосом, подступая к нему с кулаками:
– Вот я тебе покажу, как распугивать своей болтовней рыбу!
Раньше, чем обычно, пришел Греков вечером домой. Таня играла на террасе со щенком, Алеша еще не вернулся с Дона, а Валентина Ивановна о чем-то разговаривала через забор с женой Гамзина. Решив им не мешать, Греков прошел в свою комнату и сел у открытого окна с папиросой. Валентина Ивановна стояла у частокола к нему спиной в синем платье со шнуровкой, в белой шляпке из рисовой соломки. Греков так и не смог бы ответить, почему и теперь его все еще продолжают так волновать и эта шнуровка, и тень у нее на плече от шляпки.
Ему не видно было ее лица, но и без этого по всему, хотя бы даже по тому, как наклонила она голову, слушая Гамзину, он знал, что ей в тягость разговор с соседкой. Собственно, говорила одна Гамзина, а Валентина Ивановна слушала, взявшись рукой за столбик частокола. Раньше они только здоровались через забор, но с того дня, как Алеша подружился с Вовкой, соседка, завидев Валентину Ивановну во дворе, уже не упускала случая затронуть ее.
У жены Гамзина был такой голос, что его далеко было слышно даже тогда, когда она совсем его не напрягала.
– Очень хороший мальчик, – говорила она Валентине Ивановне.
Валентина Ивановна то ли что-то ответила ей, то ли просто кивнула. Узел волос, выглядывающий у нее из-под шляпки, колыхнулся.
– Но похож не на отца, – продолжала Гамзина. – Я, конечно, его матери не знаю, но, во всяком случае, глаза у него, хоть и черные, как у отца, но не такого разреза, а уши и совсем другой формы. У Василия Гавриловича просто крупные, а у мальчика еще и оттопыренные, как будто его часто дерут за уши. А подбородок…
И она с подробностями стала разбирать, какой у Алеши подбородок. Из ее слов получалось, что если Алеша вообще-то красивый мальчик, то подбородок у него безвольный, скорее, женский, в то время как у Грекова был твердый подбородок. И рот у мальчика тоже не отцовский, а нос почти вздернутый, тогда как у отца с горбинкой. Впервые Греков узнал, что он, оказывается, законченный казачий тип. Его же сын, по словам Гамзиной, унаследовал в основном черты матери.
– Я, конечно, ее не видела, но у меня есть интуиция.
Вероятно, она думала, что делает этим Валентине Ивановне приятное. Но самое странное заключалось в том, что Гамзина почти все угадала верно. Алеша действительно был больше похож на мать, только, пожалуй, одни глаза унаследовал от отца, хотя такие же черные были у деда по материнской линии. Нет, у деда было совсем не такое выражение, в глазах у Алеши вспыхивал совсем другой блеск, особенно когда они смеялись или же появлялся в них вопрос. С этим вопросом он и взглядывал иногда на Валентину Ивановну. Во всем же остальном жена Гамзина почти не ошиблась.
Но какое было до всего этого дело Валентине Ивановне, и почему жена Гамзина заставляла ее теперь разбирать вместе с нею, какая могла быть внешность у Алешиной матери?
Конечно, все это пустяки, жена Гамзина просто не знает Валентины Ивановны. Все же Греков попросил Таню передать ей, что он уже дома.
Через минуту на террасе послышались легкие шаги, и Валентина Ивановна появилась в двери.
– Так рано, Вася?! Сейчас будем ужинать.
Ее глаза смотрели на него, как обычно, со спокойной живостью. Только будто кто-то подсинил их под круглыми полями шляпы, как всегда, когда она надевала это платье со шнуровкой.
Ни днем ни ночью не затухают в пойме костры. Выше дымной завесы над порубленным лесом, над разоренными гнездовьями колышутся в небе стаи птиц.
В полдень отчетливей по окружности горизонта линия холмов. Ближние кажутся, от полыни, сизыми, более далекие – синими, а совсем дальние – голубыми, почти призрачными. Вровень с их сливающейся с небом волной и должна будет подняться вода, когда ее перехватит у выхода из поймы намытая земснарядами из донского песка плотина.
По дощатым мостикам, вздрагивающим на поплавках, Греков перешел с берега на земснаряд. Первый, кого он увидел, был Усман с автоматом. Значит, кроме постоянного экипажа, на земснаряде теперь находился и еще кто-то из ЗК. Тут же Греков и увидел его.
Смуглый, с вьющимися волосами, тот стоял на корме, облокотившись о перила, и смотрел вниз, где рыхлитель фрезы, подрывая песчаный откос, взбаламучивал воду.
– Здравствуйте, Коптев, – поравнявшись с ним, сказал Греков.
Тот оглянулся.
– Здравствуйте. – И. отвернувшись, опять стал смотреть на воду.
Там, где ее взбаламутили могучие лопасти и ненасытно сосала труба, она была темной, почти черной. Позвенькивая в трубах песком, она несла его на карты намыва.
Если еще минуту назад Греков мог сомневаться, знает ли Коптев о решении Автономова, то теперь уже не осталось сомнений: знает. Не вступая в разговор, Греков молча обогнул Коптева и пошел по объятой дрожью палубе земснаряда к рубке командира.
Но с командиром, приложившим при появлении Грекова пальцы к козырьку флотской фуражки, у него все же состоялся этот разговор. Взглянув из окна рубки на одинокую фигуру у перил, командир земснаряда вздохнул со строгим выражением на еще юном румяном лице.
– Хоть и не положено, Василий Гаврилович, решений вышестоящего начальства обсуждать, но, по-моему, это неправильно, что не доверяют ему. Если не он доверие заслужил, то кто же еще? А такого механика и с дипломом не найти. Как что, так и требуем его из зоны. И сегодня бы без него ни за что эту кашу не расхлебать.
И по лицу Грекова увидев, что тот не знает, о чем речь, капитан земснаряда с удовольствием стал рассказывать, как лопнула рано утром муфта подшипника на машине и как с помощью вызванного из зоны Коптева за какие-нибудь два часа удалось предотвратить простой. Слушая капитана, Греков с сомнением смотрел на его круглощекое лицо. Если лопнула муфта подшипника на главной судовой машине, то ее никак нельзя было заменить всего за два часа. Земснаряду пришлось бы простоять по меньшей мере два дня.
– Не верите?
– Не верю, – признался Греков.
И капитан, ухватив его за рукав, поволок за собой в машинное отделение. С недоумением Греков увидел там муфту, обмотанную замасленным тряпьем.
– Конечно, – пояснил капитан, – это не капитальный ремонт, но отводной канал мы, во всяком случае, успеем размыть. Все-таки выход. Нашим механикам ни за что бы не догадаться.
Уже прощаясь с капитаном земснаряда, Греков коротко оглянулся.
– До этого он, конечно…
Капитан жестко перебил его:
– Нет, он уже знал об отказе.
Выехав на шоссе, Греков еще продолжал оглядываться на одинокую фигуру на земснаряде. Как склонилась она, перегнувшись через перила к воде, так и не шелохнется. Как будто приворожила ее к себе эта взбаламученная фрезой земснаряда под откосом донского яра вода.
Водитель, который должен был после этого отвезти Грекова домой, удивился, когда тот внезапно приказал ему у длинного кирпичного здания под шиферной крышей:
– Тормози и езжай в гараж. Я потом сам доберусь.
Начальник архива принес требуемую папку и оставил Грекова в своем кабинете с панелями, окрашенными под цвет дуба. От них еще исходил запах масляной краски.
Сдержанно шелестели страницы дела заключенного Дмитрия Афанасьевича Коптева. Экономный народ эти судейские работники, думал Греков, не любят изводить государственную бумагу. На восемнадцати страницах рассказана вся жизнь человека. Да, служил, отвечает и на вопрос следователя ЗК Коптев о службе в армии. Оказывается, родился в рубашке, если и Отечественную прошел и вернулся домой только с одним ранением в ногу.
Да, но как же после этого он мог пойти на то, о чем с неумолимой точностью свидетельствовали эти фиолетовые строчки, впечатанные в тускло-желтую бумагу: «Несмотря на упорное запирательство обвиняемого и категорическое отрицание им своей вины, народный суд на основании материалов предварительного следствия, показаний свидетелей и других прямых и косвенных улик, поименованных в протоколе, установил, что хищение социалистической колхозной собственности в количестве 3112 (трех тысяч ста двенадцати) килограммов зерна было произведено им с помощью колхозной грузовой автомашины ГАЗ-АА № PK 376-20. На основании вышеизложенного и руководствуясь статьей…»
Греков закрыл папку. Он давно уже успел выучить эту статью, которой руководствовались суды, сообразуя меру наказания с мерой подобных преступлений. И никто не вправе был бы сказать, что мера наказания, избранная теперь судом, превышала меру того преступления, которое совершил ЗК Коптев. Не на десять килограммов зерна польстился, за которые по Указу люди тоже отсиживали большие сроки.
Вот и поддайся после этого сочувствию, которое неизвестно каким путем может вдруг прокрасться в сердце. У человека может быть такая биография – и оказывается, это еще не все. Могут быть руки с короткими сильными пальцами, с костяными наростами на коже ладоней, но и этого еще недостаточно, чтобы безошибочно его оценить.
Теперь яснее стало и то, что Автономов вкладывал в слова: «А тебе не мешало бы почитать…» В жизни все не так просто, и Греков уже не раз замечал у Автономова этот зоркий взгляд на людей, который помогал ему быстрее других постигать их сущность. Впрочем, в случае с Коптевым и не требовалось особо проницательного взгляда. Все как на ладони.
В калитке ему с разбега бросилась на шею Таня, потерлась своей щечкой об его жесткую щеку и с крепко зажатой в ручонке монетой зашагала рядом, рассказывая обо всем, что случилось за день. Случалось же обычно за летний день немало. А сегодня новостей было особенно много. Во-первых, у кошки, которую оставили Грековым в наследство старые хозяева того дома, оказывается, уже живут на чердаке два котенка: белый, с черным пятном на боку и черный, но в белых носочках. Мама проследила за кошкой и увидела их. Алеша сделал себе донную удочку и ушел с Вовкой Гамзиным на затон к земснаряду, где уйма красноперок, которых особенно любят кошки…
– Их там можно из воды прямо руками таскать, – авторитетно добавила Таня.
– Тогда зачем же удочки? – смеясь спросил Греков.
– Настоящие рыбаки никогда руками не ловят.
Но и это было еще не все. Как только Таня бросилась Грекову навстречу в калитке, он сразу же заметил у нее в руке корзиночку, сплетенную из белотала.
– Ее сплел казак, – сообщила Таня, поворачивая в руке корзиночку, в которой уже уютно устроилась ее кукла.
– Что за казак?
– С усами. – Таня на две стороны разгладила на губе пальцами. – Он уже два раза сегодня к тебе приходил, на лавочке ждал. Завтра с утра придет.
Никакого казака, который был бы должен к нему прийти, Греков так и не смог вспомнить. Да и не было у него теперь времени, чтобы вспоминать, потому что Таня тащила его за рукав по гравийной дорожке к дому, продолжая рассказывать ему о всех событиях, случившихся без него за день, и он, как всегда, вслушивался в ее шепелявую скороговорку. Как всегда, неизъяснимо сладка была его уху эта скороговорка после дня, проведенного среди сплошного грохота и лязга, среди всего того, что составляло здесь смысл его жизни, требующей постоянного напряжения всех сил ума и сердца.
Но утром, выйдя из калитки, он сразу же увидел этого казака в выгоревшей добела гимнастерке на лавке у ворот. Синюю фуражку с красным околышем он надел на столбик частокола, подставив раннему солнцу редковолосый затылок.
– Ко мне? – останавливаясь, спросил Греков. Вставая и надевая фуражку, казак козырнул:
– Если вы и есть товарищ Греков…
Теперь уже обратил Греков внимание и на то, что, поджидая его, казак не терял времени даром. На лавке лежал ворох белоталовых прутьев, стояла похожая на макитру корзина. Греков сразу понял, что это раколовка. Как видно, казак долго поджидал его на скамейке, если успел почти уже сплести ее своими желтыми, обкуренными пальцами. Оставалось довершить самый верхний ряд. Греков сел рядом с казаком на лавку, и тот, разговаривая с ним, продолжал вплетать в раколовку последние прутья.
– Вы, товарищ Греков, можно сказать, и не нужны мне, потому что помощи мне от вас все равно не будет, но пожаловаться кому-то все-таки надо. – Поднимая от раколовки глаза, он указал в конец улицы. – Вы этот дом на углу видите?
– Под камышом?
– Под чаканом. Это мой дом.
– А вы разве не переселились еще?
Греков знал, что из станицы, которая хоть и не была под угрозой затопления, но оказалась под самой плотиной, жители уже два года как переселились на новое место.
– Но садок-то там еще родимый, – ответил казак. – А она рубит.
– Кто?
– Только вчера приехала к мужу из Москвы и уже яблони рубит.
– Зачем?
– Хочет эту… – казак поставил на раколовку обе ладони рядом, – аллею сделать.
Теперь Греков уже вспомнил, что к главному инженеру правобережного района Клепикову приехала из Москвы жена и почему-то решила поселиться не на правом берегу, где их давно ожидал коттедж, а в центральном поселке.
– А яблоки уже с детский кулачок, – добавил казак.
– Хорошо, я скажу коменданту, – вставая с лавки, пообещал Греков.
К тому времени и раколовку казак уже доплел. Запрятав конец последнего прутика, он поставил ее на лавку.
– А это вашему Алеше. Из него должен добрый рыбак выйти. – Он указал на сверкающее ниже плотины плечо Дона. – Целыми днями со своим дружком с удочками сидят. – И вдруг испуганно пояснил: – Вы не подумайте, что я вас задобрить хочу, мне тут все равно скучновато было вас дожидаться.
В эту минуту в калитке показался вооруженный удочками Алеша.
– Стефан Федорович, миленький!
Он взял глянцевито-зеленую раколовку и прижал ее к груди. Казак, улыбаясь, смотрел на него…
С главным инженером правобережного района Клепиковым Греков сидел за одним столиком на летучке у Автономова и потом через полчаса вместе вышел из управления.
– Вас, Кузьма Константинович, можно поздравить с окончанием холостяцкой жизни, – сказал ему Греков.
– Ну да, ну да! – думая о чем-то своем, рассеянно отвечал Клепиков.
– Надеюсь, вашей жене понравился ваш коттедж.
Тут же Греков и пожалел о своих словах. Инженер Клепиков, этот грозный для своих подчиненных человек и один из тех гидростроителей, чьим мнением дорожил сам Автономов, вдруг затравленно взглянул на него снизу вверх, как мальчишка побагровел и, опустив голову, быстро пошел вперед, обходя Грекова. В раскаянии Греков окликнул его:
– Кузьма Константинович!
Но тот не оглянулся. Маленький и тщедушный, он подпрыгивающей походкой почти бегом удалялся по той самой улице, в конце которой среди других чакановых крыш виднелась крыша старого казачьего куреня, облюбованного его только что приехавшей из Москвы супругой.
Он открыл калитку во двор, когда сражение ее за свои права с бывшим владельцем старого яблоневого сада вступило в решающую фазу. Лилия Андреевна, его супруга, в решительной позе стояла у большой яблони с топориком в руке, спрашивая у бывшего хозяина этого сада, который загораживал от нее яблоню:
– Разве вам не уплачено за каждую фруктовую единицу?
– Чего? – переспрашивал он, растопыривая руки, стараясь и не прикоснуться к ней, и не допустить до яблони.
– Я, кажется, по-русски говорю, что государством уже уплачено вам за каждое дерево, – отчеканила Лилия Андреевна.
Бывший хозяин сада взглянул на нее своими голубыми глазами, нос и губы у него покривились. Но он ничего не сказал, а вдруг повернулся и пошел прочь. Кузьма Константинович разминулся с ним в калитке.
Увидев мужа, Лилия Андревна ринулась к нему.
– Что за люди! В новом доме у него теперь водопровод, ванная, – она стала загибать пальцы на руке, но не договорила. Ее муж почему-то вдруг тоже скривил гримасу, очень похоже, как это только что сделал казак, и, отмахнувшись, пошел от нее в открытую дверь дома.
Но Лилия Андреевна тут же утешилась. Она давно знала и не скрывала от своих знакомых, что ее Кузьма, несмотря на весь его гидростроительный ум, человек со странностями, впрочем, присущими всем творческим людям. Поэтому его мнения по вопросам устройства семейного очага она совершенно спокойно могла не принимать во внимание. Придет время – и он еще скажет ей спасибо.
Не только в пойме, которую должна была затопить вода, но и по нижнюю сторону плотины люди, снимаясь с обжитых мест, переселялись на новые. Оттуда уходили перед нашествием воды, а здесь, вблизи плотины, говорили инженеры, тоже лучше было не оставаться.
Дальше инженеры ограничивались намеками. Конечно, ничего страшного в ближайшем будущем не предвидится. Но еще не зарубцевалась у людей память о том, как проходили здесь на Сталинград немецкие танки. Скорее всего, намеки и сыграли свою роль в том, что из станицы, которая оказалась под самой плотиной, жители раньше других переселились на новое место.
За три с лишним года они там давно уже обстроились, посадили молодые сады. Но и в старые не забывали наведываться. К тому же временные хозяева и не пытались заявлять на них свои права. Судя по всему, они даже чувствовали себя виноватыми перед теми, кто вынужден был бросить обжитые места, и совсем не препятствовали им, когда приходило время собирать урожай в садах.
Но Лилии Андреевне Клепиковой, которая, приехав теперь к мужу, занялась устройством семейного, пусть и временного, гнезда, совсем не обязательно было знать об их подробностях. До этого она привыкла жить в Москве. Она не цыганка была, чтобы всю жизнь проводить на колесах, кочуя вслед за мужем со стройки на стройку. Но теперь ее Кузьма уже стал приближаться к тому возрасту, когда и в самых, казалось бы, верных мужей начинает вселяться вирус ветрености. И пока еще до этого не дошло, она решила приехать к мужу.
Увидев старый казачий сад, она пришла в восхищение. Меньше всего она ожидала найти здесь, среди этого хаоса развороченной и вздыбленной земли, такое чудо. Ветви могучих яблонь с четырех сторон обнимали дом, где ей с мужем предстояло жить вплоть до окончания стройки. Конечно, он мог бы заблаговременно побеспокоиться, чтобы им отвели коттедж не где-нибудь на отшибе – на правом берегу, а в центральном поселке, но, как всегда, он зевнул. Из-за этого она теперь не намерена была терпеть неудобства. В конце концов, ничего с ее Кузьмой не случится, если он станет ездить отсюда на работу на автобусе. Это каких-нибудь восемь – десять километров. В Москве тысячи людей ежедневно ездят на работу из конца в конец города.
Однако и в этом казачьем доме, если его благоустроить, можно будет неплохо прожить до конца стройки. Даже нечто оригинальное есть в том, что они будут жить в курене. Из ветвей сада он выглядывает, как из зеленой рамы. Если на то пошло, можно оставить и камышовую крышу, чтобы не нарушать стиль. Тем более что крыша новая. Очевидно, еще совсем недавно бывшие хозяева куреня надеялись, что будут здесь жить.
Но эти доисторические окна и двери она, конечно, распорядится заменить. Темно в доме и от слишком густых яблонь. Но если срубить всего четыре яблони, образуется аллея в самый конец сада. Там можно поставить беседку. Лилия Андреевна сказала мужу, чтобы привезли три-четыре самосвала песка, а еще лучше – той самой золотистой морской крошки, что возят на плотину для фильтров. Поживи с таким мужем – и сама станешь гидрой.
Наконец-то на диспетчерке в управлении Автономовым была брошена одна из тех фраз, которой назначено было стать крылатой:
– Завтра зануздаем Дон.
Несмотря на то что перекрытие русла должно было начаться после обеда, уже с утра по всему крутому склону правого берега, посеребренному полынью, стояли люди. Красными, зелеными, оранжевыми платьями и платками женщин покрылась верхняя часть склона, а нижнюю часть заняли мужчины. Среди них можно было увидеть и красные околыши, от которых уже отвыкли взоры. Костерком пылали они в том месте, где стояла, выдвинувшись вперед, группа старых казаков.
Впереди, положив обе руки на байдик, стоял совсем древний старик. Вокруг него плясала армия кинооператоров и фоторепортеров. Среди них увидел Греков и девушку в комбинезоне, которая, казалось, вот-вот переломится под тяжестью своей кинокамеры. Но, расталкивая мужчин, она неизменно оказывалась впереди всех.
Вездесущее племя в желтых кожаных куртках ловило мгновения, когда солнце проглядывало сквозь прорехи туч, стремясь запечатлеть то, что через час или через день запечатлеть уже будет невозможно. Через час, через день все здесь будет иным. Будет, может быть, яркий солнечный день, но такое уже не повторится. Будет, возможно, еще более красивым этот берег, но Дон никогда уже не потечет по своему руслу. Не будет больше такого Дона.
Преступлением было бы прозевать и то самое мгновение, когда он еще такой, и то, когда на него начнут набрасывать узду, а он, может быть, попытается поднять бунт, отстаивая свое право течь по древнему руслу.
А пока кинорепортеры и фоторепортеры избрали своей мишенью старого казака.
– Еще немного – и он испустит дух, – подтолкнув Грекова, сказал Автономов. – Эта киноблоха так и скачет вокруг него.
Но старик и в самом деле был для кинооператоров находкой. Во-первых, он чем-то похож был на Ермака. Во-вторых, это был не какой-нибудь ряженый сторож конторы «Главчермет», за всю свою жизнь не знавший седла, а самый натуральный сын Дона. В этом все переставали сомневаться, едва взглянув на его синий чекмень и на такого же цвета шаровары с лампасами.
Да, это был тот самый старик, который приезжал сюда и весной из станицы Приваловской, когда под напором льда содрогались быки железнодорожного моста, и потом, когда он пообещал Федору Ивановичу Цымлову, что Дон еще покажет себя. Но тогда одет он был в обыкновенный поношенный тулуп и в треух, а тут явился, как на смотр.
И поистине величественное впечатление производил этот обломок казачества, когда он, пренебрегая суетой окружавших его репортеров, сквозь их толпу зорко поглядывал в верховья на столб синей воды, которую хотели запереть камнем. Усмешка таилась у него в уголках губ под крыльями бурых усов и в складках полуприкрытых век.
Тишина повисла над берегом, когда Федор Иванович Цымлов взмахнул рукой за стеклянной стенкой своего КП и первые самосвалы с изображениями буйволов на капотах, съезжая к прорану на мост и разламываясь надвое, стали освобождаться от своего груза. Армия кинорепортеров и фоторепортеров, отхлынув от старика, повернула все свои жерла туда, где стали низвергаться в Дон водопады камня.
Но еще много времени должно было пройти, чтобы люди, заполнившие придонский склон, поверили, что все это было затеяно совсем не ради репортеров и кинооператоров в комбинезонах и желтых куртках, которым нужно было заснять какое-то представление на берегах Дона. Ничто пока не предвещало, что с Доном, который все с той же медлительностью тек среди белых песчаных откосов и красных яров, может произойти какая-нибудь перемена.
Сперва он всего лишь вздохнул, когда вывалилась из самосвала первая очередь камней. Ни сколько-нибудь замутить его не смогла она, ни тем более преградить ему путь в привычных берегах к Азовскому морю. Только на одно мгновение поднялась из его глубин фиолетовая муть, но тут же и успокоилась вода. Легкая рябь, набежав на кромки берегов, угасла.
Не омрачилась зеркальная поверхность Дона и после того, как еще раз самосвалы опрокинули в него свой грохочущий груз. Восемь тупоносых машин сразу въезжали на мост, вода размыкала чрево и, поглотив глыбы серого камня, смыкаясь, текла все так же, как текла она до этого сто и тысячу лет в берегах, опушенных зеленью лугов и серебром полыни.
– Так он и покорился! – услыхал Греков.
Тот самый казак, который сплел его сыну раколовку, стоял в двух шагах от него в толпе. Греков обратил внимание, что глаза у него были ярко-синие и молодые. Может быть, и потому, что, глядя вниз, под кручу, видели они, что батюшка-Дон не только не собирается покоряться, но даже и не желает замечать, что вся эта суета, затеянная здесь, имеет к нему хоть какое-то отношение. Мало ли чего уже ни затевали люди на его берегах за те сотни и тысячи лет, пока он течет в своем русле! Сколько их родилось и умерло, сколько окрасило своей кровью его воды и утонуло в них, а ему хоть бы что.
– Этим его не возьмешь, – снова сказал знакомый Грекову казак, дотронувшись сзади до плеча старика с байдиком. Но старик не оглянулся.
Кинооператоры и фоторепортеры и теперь не оставляли его в покое, то и дело переводя дула своих объективов с прорана на него. Они видели в лице этого древнего казака великолепный сюжет и хотели обыграть его до конца.
Но и он пока не оправдывал их надежд. Его лицо и вся внушительная фигура оставались невозмутимо спокойными, как невозмутимо спокойным оставался Дон, пренебрегая тем, что его старались забросать камнями. Положив руки на свой караичевый байдик, старик смотрел, как исчезают камни под водой. Съезжая с моста на левый берег, порожние самосвалы шли под экскаваторы и, вновь загруженные, возвращались на проран, замыкая кольцо. Пошел второй час перекрытия русла Дона.
Вдруг застрял самосвал посредине прорана. Остановились следом за ним и другие машины.
– Доигрался, – бросил Автономов. Греков не понял
– Кто?
Автономов метнул взгляд в ту сторону, где за стеклянной стенкой КП на круче белым пятном расплывалось лицо Цымлова.
– Кажется, было сказано ему, чтобы из ЗК на эту операцию – ни одного. – Автономов вскинул к глазам руку с часами. – Считай, уже полторы минуты из графика выпали. Ну, Федор Иванович, как бы я тебя самого не заставил улечься поперек Дона, – клокочущим голосом пообещал Автономов.
– Нет, это не ЗК, а Коваль, – присматриваясь к круглоголовому, плечистому шоферу, откинувшему капот самосвала, возразил Греков.
Шофер то нажимал на стартер самосвала, то опять, вылезая из кабины, по пояс скрывался в его пасти. «Буйвол» не трогался. Сзади подходили от экскаваторов новые машины, и скоро уже замерло все кольцо.
Автономов опять поднес часы к глазам.
– Две минуты.
В этот момент рядом с фигурой круглоголового появилась фигура другого водителя, в синем комбинезоне. Плечом отодвинув круглоголового, он нырнул в пасть «буйвола», через мгновение вынырнул и, махнув рукой, побежал в хвост колонны. Женщина в комбинезоне едва успела забежать впереди него со своей кинокамерой, затрещав ею, но он тут же и отвел ее рукой, побежав дальше. Круглоголовый шофер за хлопнул за собой дверцу кабины, и самосвал, окутываясь дымом, съехал с моста. Опять заструилось кольцо машин вокруг горла Дона.
– Кто этот молодец? – поинтересовался Автономов. С явным удовольствием он повторил: – Молодец! Когда будем людей к наградам представлять, ты, Греков, не забудь его.
– Это Коптев, – сказал Греков, присматриваясь к водителю в синем комбинезоне, который, оказав помощь товарищу, уже захлопнул дверцу своей машины.
Ничего не дрогнуло в лице Автономова. Он лишь повел глазами в сторону Цымлова, снова встретился взглядом с Грековым и устремил взор туда, где бурлила между ряжами вода и, опоясывая Дон, шли по кругу самосвалы с буйволами на капотах.
Все таким же невозмутимым оставалось чрево Дона, вздрагивая и расступаясь лишь для того, чтобы поглотить очередной поток камней. Уже начинало казаться, что никогда не насытится оно и что восторжествует этот потомок Ермака с байдиком, пока не стала стекать по балкам с горы из степи мгла и не послышалась из репродукторов команда Цымлова:
– Свет!
Одновременно вспыхнули все прожекторы на правом и на левом берегах, скрещиваясь на проране, залучились тысячесвечовые лампы на железобетонных столбах, замерцали фары. Синева вечера раздвинулась, очертив многоцветную толпу на склоне и проран. И тут же как ветром колыхнуло толпу. Из груди ее вырвался вздох.
Вдруг увидели все поперек Дона темную гряду. Свет прожекторов и ламп, пронизав воду, явственно обозначил волнистый хребет каменных бугров, между которыми еще оставались ложбины Все теперь могли видеть, как после каждого нового обвала камней все выше под водой поднимаются конусы бугров и как выравниваются между ними ложбины.
Голос Цымлова скомандовал;
– Вторая очередь!
И с «буйволов», гуськом спускавшихся к прорану, уже не глыбы стали падать в Дон, а заструились ручьи мелких камней. Сталкиваясь в воздухе, они разбрызгивали красные, зеленые, голубые искры.
Кинооператоры и фоторепортеры, не жалея пленки, метались под этим камнепадом по мостикам, перекинутым от ряжа к ряжу. Казалось, не вода бушует между ними, а голубое, красное, зеленое пламя. Ослепленные им, кружились в водовороте рыбы: медно-красные сазаны, серебристые сулы, черные щуки. Медлительные сомы искали проходы в каменной запруде, туполобо тычась в нее, отплывая и вновь подплывая.
Все же одному из них удалось втиснуть свое могучее туловище в ложбину между каменными буграми. Бия хвостом, он рывками пошел вперед, прорываясь в верховья Дона. И он бы, пожалуй, прорвался, если бы в это мгновение из самосвала не обрушилась на него лавина камней, похоронив под собой. В это мгновение и каменная гряда показала из-под воды свою серую ребристую спину.
Слышен стал рокочущий шум Дона. Он как будто хотел напоследок что-то рассказать людям, которые молча стояли на склоне и смотрели, как машины забрасывают камнями его грудь, и напомнить им о чем-то. Осевшие под грузом, медленно въезжали на проран и, легко съезжая с него, опять бежали под ковши экскаваторов самосвалы. С каждым новым оборотом машин все уже становилось горло, из которого еще вырывалась прощальная песня Дона.
Он еще пробивался в низовья большими и маленькими ложбинами, разделявшими вершины каменного хребта, но с каждым новым заездом «буйволов» на проран они становились уже. Вдруг песня его оборвалась.
Съехавшая на мост очередная машина ссыпала в черный проем свой груз. Падая, он угодил в то самое место, где еще пробивалась последняя струя сквозь камни, и все смолкло. Захлебнулся Дон. Перед непроходимой преградой свернул со своего тысячелетнего пути и потек по обводному каналу в обход плотины, чтобы ниже ее опять вернуться в свое древнее, но уже навсегда обмелевшее русло.
В этот момент кинооператоры снова вспомнили о старике, из которого должен был получиться сюжет. Если его как следует обыграть, это наверняка войдет в золотой фонд киноискусства. Единственный в своем роде шедевр: прощание казачества со старым Доном.
Снопы света сразу со всех сторон брызнули на склон горы и, выхватив из темноты живописную толпу, ярче всех озарили стоявшего впереди всех старого казака с байдиком. Вспыхнули у него околыш и лампасы. И все вдруг увидели, что он плачет.
Кинорепортеры и фоторепортеры так и ринулись поближе к нему, заходя с одного и другого бока и приседая, чтобы снизу нацеливать объективы, потому что им непременно надо было заснять его лицо крупным планом. Каждая его слеза была на вес золота. Это были не какие-нибудь глицериновые, а самые натуральные слезы казака, оплакивающего расставание его с древним Доном. Окружив старика, они в свете прожекторов плясали вокруг него. Девушка в комбинезоне сумела ближе всех подобраться к нему, под самую бороду, и снизу целилась в него глазком кинокамеры.
Внезапно старый казак выпрямился и, подняв свой байдик, пошел на них, как ходил на ворон и сорок в своем огороде и в станице.
– Кыш, проклятые!
Расступаясь перед ним, они разбежались в стороны, но не забывая при этом трещать и щелкать затворами своих аппаратов. Они не вправе были прозевать такие кадры. Фигура казака с поднятым байдиком должна будет выглядеть на фоне укрощенного Дона особенно символически. Когда он круто повернулся и пошел прочь, взбираясь по склону, они опять сомкнулись вокруг него, забегая к нему с боков, спереди и снимая его спину в синем чекмене.
Как незрячий, он нащупывал впереди себя байдиком стежку. Из толпы жителей выступила девушка в сиреневой блузке и пошла рядом с ним, поддерживая его под локоть.
Теперь уже кинорепортеры и фоторепортеры неотступно сопровождали их обоих – старика и девушку, поддерживающую его под локоть. Нельзя было и придумать лучших кадров. Вот где была символика: немощную старость сопровождает на покой торжествующая юность.
В будку командного пункта, где до этого священнодействовал один Цымлов, теперь набились инженеры, начальники участков и многочисленные соавторы проекта операции, только что завершившейся полным успехом, трясли друг другу руки и обнимались так, что слышалось похрустывание костей. На столе появились две четверти с цимлянским, надавленным из того самого винограда, который теперь тоже переселяли из затопляемых зон. Звякнули стаканы.
Автономов, чокаясь, первый протянул свой стакан Цымлову.
– За главного виновника! Вон какого коня усмирил. – И, залпом осушив свой стакан, признался. – А я уже хотел заставлять тебя самого…
– За вами готов я хоть в воду, – догадливо отпарировал Цымлов.
– Ого, да твои кадры, оказывается, с зубами, – найдя глазами Грекова, пожаловался Автономов. – Давай, Федор Иванович, целоваться. – И он потянулся к Цымлову.
Козырев, который в трезвом виде никогда бы не позволил себе фамильярного обращения с начальством, вставая и расплескивая из стакана вино, крикнул:
– А я, Юрий Александрович, предлагаю за вас! От души, потому что восхищаюсь. – И, взглядывая сквозь стекло на склон горы, засмеялся. – А действительно из этого деда дух вон. Ермак уходит на пенсию.
В растерянности он оглянулся по сторонам, заметив, что никто не смеется. Дон уже не шумел за окном. Еще видна была фигура старика, взбирающегося вверх по склону.
И тогда раздался голос Автономова:
– Лучше ты бы помолчал, Козырев! Есть такие вещи, над которыми никому не позволено смеяться.
Теперь для Грекова одним из новых, еще не испытанных им до этого удовольствий стало прийти вечером домой, бесшумно открыть с террасы дверь и незамеченным постоять на пороге, радуясь тому, что открывалось его взору.
Ярко горит свет, все двери в доме открыты настежь, Валентина Ивановна сидит на диване, положив на колени вышивание, а Таня и Алеша попеременно убегают из столовой в комнаты направо и налево и появляются оттуда, наряженные в платья, кофты, юбки, брюки и галифе, в дамские туфли и в кирзовые сапоги, в которых Греков обычно вышагивал по картам намыва. Таня, утонув в брюках и сапогах, перепоясав отцовскую гимнастерку ремнем и выпустив из-под козырька его военной фуражки клок волос, изображает казака, а Алеша появляется в красной кофте и длинной зеленой юбке. Глаза у него и так цыганские, и Валентина Ивановна хохочет до слез, когда он, вращая ими и доставая из-под доброй полдюжины юбок колоду карт, предлагает ей предсказать судьбу.
– Трефовый король, – нараспев говорит гадалка, – и рад бы отдать тебе свое сердце, но промеж вами встала бубновая дама и стращает его казенным домом. Однако ты, милая, надейся, потому как по картам тебе лежит дорога, а в конце и заветная встреча. Только не скупись, позолоти ручку.
Валентине Ивановне совсем немного надо, чтобы вызвать у нее приступ смеха. Смеясь, она откидывалась на спинку дивана и заливалась своим «а-ах-ха» минуты на три, которых актерам было достаточно, чтобы исчезнуть за кулисами и появиться оттуда уже в ином виде. Теперь уже на голове у Алеши не цветастый платок, а соломенная шляпа с черной лентой, на верхней губе торчат две щеточки фатовских усиков, а брюки волнами ниспадают на штиблеты, и он вращает задом совсем как Чаплин, спасаясь от погони пузатого полицейского в мундире, в котором Греков узнавал свой старый френч. На мундире болтается черная кобура, и полицейский, гоняясь за Чаплиным по всем комнатам, свирепо хватается за нее рукой. С громом падают у них на пути стулья, дребезжат тарелки, ножи и вилки в буфете и на столе под полотенцем, которым прикрыт ужин. Пыль столбом стоит. Улепетывающий от своего преследователя Чаплин вращает задом ничуть не хуже знаменитого оригинала, но это ему не помогает. Вот его совсем настигает полицейский. В этот момент Чарли оборачивается и укалывает его своей тросточкой. Пузатый полицейский испускает дух, делаясь на глазах совсем тощим – это Таня незаметно выпускала воздух из футбольной камеры, спрятанной под отцовским френчем.
И снова благодарный зрительный зал минуты на три разражается своим «а-ах-ха». Этому зрительному залу вообще достаточно показать палец, чтобы он оказался во власти неудержимого смеха. Не мудрено, что ни зрительный зал, ни актеры в это время совсем не замечают того, кто давно уже стоит в дверях, прислонившись к притолоке, и тоже смеется. Еще долго он будет так стоять, не заявляя о своем присутствии, пока его наконец не заметят.
– Вот и отец! – вставая с дивана и вытирая глаза, говорит Валентина Ивановна. – Ужинать.
Но и за ужином то и дело из конца в конец стола перепархивает смех. Теперь со стороны, да еще в присутствии такого слушателя, как отец, детям все их забавы кажутся еще более смешными, и они наперебой смакуют их. Валентина Ивановна прикрикивает на них за то, что они, совсем не пережевывая, глотают кусками мясо, но потом тоже начинает вставлять в их воспоминания свои подробности, от которых хохот за столом переходит в стон. Крича и размахивая руками, Таня и Алеша входят в раж, с ними уже невозможно сладить. Кто-нибудь из них обязательно опрокинет на скатерть стакан с молоком или уронит на пол тарелку. Спохватываясь, Валентина Ивановна зовет на помощь Грекова. С трудом удается навести порядок и разогнать их по постелям. Но и после этого они еще долго перекрикиваются из комнаты в комнату. Звонко звучат их голоса в доме, то и дело опять взрываясь фейерверками смеха. И хотя они мешают уставшему за день Грекову уснуть, он сердиться на них не может. Может ли он сердиться, если впервые за многие годы никакая подспудная боль не ворочается в сердце и сознание вины не подтачивает его совесть.
Все его тревоги рассеялись, он оказался совсем незрячим. И тени настороженности, с которой Алеша приехал из дома, нельзя теперь заметить в его отношении к Валентине Ивановне. Лед растаял. Даже нечто напоминающее чувство зависти испытывал Греков, узнавая иногда от Валентины Ивановны об Алеше то, что отцу положено было бы первому узнавать о сыне. На такую зависть Греков был согласен.
И так продолжалось до того дня, пока в их дом не пришла открытка на имя Алеши.
Приехав домой к обеду и увидев на Алешином столике открытку, Греков прочитал ее, не считая для себя зазорным знать, о чем пишут его сыну. Он сразу узнал почерк. Первым же чувством его, когда он пробежал глазами написанные этим почерком строчки, был страх, что Алеша уже успел прочитать их. Самый чужой и злонамеренный человек не смог бы причинить Алеше большего вреда, чем родная мать этой открыткой. Отвечая на Алешино письмо, она писала ему своим мужским почерком, что, конечно, рада за сынашу, который так весело проводит время у отца, ходит на рыбалку и катается на лодке. Только она надеется, что ее черноглазый будет осторожней. Папа, конечно, его любит, но есть еще на свете двуличные люди, хотя иногда они могут показаться и хорошими. Они были бы рады, если бы ее мальчик простудился или даже утонул. Но мама знает, что ее сыночек умница и вернется домой невредимым.
Вот, оказывается, почему она на этот раз позволила Алеше провести у отца лето. Она, конечно, не сомневалась, что открытку прочтет хозяйка дома. Понимала она или нет, что если кто и может больше всего от этого пострадать, так это Алеша? Но успел ли он прочитать открытку?
За обедом у Грекова уже не осталось сомнений. Ему понадобилось всего лишь раз перехватить взгляд Алеши, брошенный на Валентину Ивановну. Спугнутый взглядом отца, он тут же опустил глаза к тарелке, и это движение только укрепило Грекова в его догадке. Точно такой взгляд был у Алеши, когда он только приехал от матери. Но потом, когда лед растаял и отношения между ним и Валентиной Ивановной все более становились похожими на дружбу, все чаще стал замечать Греков во взглядах, которыми они обменивались, и смешинки. Они охотно подшучивали друг над другом. Алеше явно нравилось вызывать у нее смех.
И вот опять этот взгляд. Но к отчужденности прибавилось в нем и что-то другое. Как будто он с сожалением старался рассмотреть в лице у Валентины Ивановны то, что до сих пор так искусно от него скрывали.
Не показалось ли Грекову, что и Валентина Ивановна чувствовала на себе этот взгляд? Иначе почему бы она теперь избегала встречаться с Алешей глазами.
В том, что она не читала открытки, Греков был уверен. Как и всегда, получив открытку, она, конечно, отдала ее Алеше или же положила на его столик. Но почему же тогда Грекову кажется, что ее лицо и глаза спрятались за какой-то сеткой?
Не слышно было на этот раз тоже за обеденным столом и привычных уток. Если бы не голосок Тани, обед прошел бы в молчании. Одна Таня ничего не замечала.
После обеда Валентина Ивановна, убрав посуду, ушла к себе в комнату. Греков подождал в столовой, надеясь, что она выйдет и между ними начнется тот разговор, без которого у них не обходился ни один день. Но она не вышла. Тогда он встал из-за стола и сам вошел к ней в комнату.
– Ты, Валя, прочла открытку?
Стоя у окна и глядя на улицу, она ответила:
– В этом не было необходимости. Достаточно, что нашу почту сперва читают соседи.
Грекову следовало бы и самому догадаться. В их отсутствие письмоносец Митрич обычно отдавал всю почту Гамзиной, и она никогда не упускала случая поинтересоваться содержанием писем. Может быть, самое замечательное заключалось в том, что, узнав таким способом о вещах, которые касались чужой жизни, она обычно сопровождала все это своими комментариями и советами. Только от нее Валентина Ивановна и могла узнать о содержании открытки, но, конечно, она не придала этому никакого значения. Над этим только можно было посмеяться, как над одним из примеров человеческой глупости, а Валентина Ивановна никогда не упускала случая посмеяться. Он дотронулся до ее плеча:
– Валя!
Его удивило не столько то, что она ему ответила, сколько то, как ответила:
– Лучше, Василий, больше не говорить об этом. Еще никогда он не слышал у нее такого тона.
И если когда-нибудь раньше она называла его Василием, то лишь в шутку. Это был и ее голос, и не ее. Как будто он сразу выцвел,.
Но и настаивать на чем-нибудь не в обычае было между ними. Греков еще постоял у нее за спиной, глядя на бронзовые стружки рассыпавшихся у нее по шее тонких волос. Она не обернулась, и, выходя из ее комнаты, он притворил за собой дверь.
На этот раз день закончился в их доме не так, как заканчивался он последнее время. И хотя вся семья рано оказалась в сборе, ни беготни по комнатам не было слышно, ни «а-ах-ха», услышав которое, прохожие на улице поворачивали головы к окнам Грековых. Алеша с Таней затеяли было свой ежевечерний маскарад, и Греков даже уселся на уголке дивана, выполняя роль зрителя, но Валентина Ивановна из своей комнаты не вышла, а детям, как видно, больше всего недоставало ее смеха. Таня, гоняясь за Алешей, вдруг на полдороге свернула в сторону и, уткнувшись отцу в колени, разревелась. Плечики и косички ее с белыми бантами вздрагивали, и она долго не могла успокоиться, не отвечая на его вопросы: «Что с тобой? Ну, что с тобой, Таня?» Так и уснула у него на коленях, и он отнес ее в кровать. Хотел было Греков заговорить с Алешей, но и тот уклонился. Ему на этот раз намного раньше обычного захотелось спать, он лег на свой диван в столовой, тут же закрыв глаза. Все разошлись по местам.
Дом был построен подковой, и из окна своей комнаты Греков видел в освещенном окне комнаты Валентины Ивановны ее тень, отпечатавшуюся на белом тюле. Он хотел было войти к ней в комнату, но воспоминание о ее последних словах: «Лучше, Василий, не говорить об этом» – его удержало. Еще никогда ничто неясное и беспокоившее их обоих они не хранили каждый в себе, не стараясь выяснить этого вместе, и в их разговорах не существовало тех запретных рифов, которые надо было бы обходить стороной. Тем более не мог понять Греков, почему лучше не говорить об этом. Как будто разговор об этом таил для них какую-нибудь опасность. Это тем более исключено, что ничего нового не появилось между ними, а то, что появилось, подброшено со стороны, и для них не составляло труда опять выбросить это обратно. Но сделать это можно только вместе, выяснив все до конца, а Валентина Ивановна не хочет говорить об этом.
Еще некоторое время он постоял в своей комнате у окна, глядя на ее тень на противоположном крыле дома, и потом, тихо ступая через столовую, где лежал на диване Алеша, вышел во двор.
Поселок погружался в сон, лишь кое-где сквозь ветви старых казачьих садов светились окна, а с танцплощадки доносились звуки аккордеона. Слышно было, как там шаркают по асфальту ноги. На аккордеоне играл Вадим Зверев,
С бетоновозной эстакады наплывал гул. Над нею в небе раскрылатилось зарево. Ночной поселок только в центре был крест-накрест прошит строчками фонарей.
Проходя через палисадник, он обратил внимание, что за этот день перед их домом расцвели розы того самого редкого сорта, за которым долго охотился Греков. Три года назад он посадил их вокруг дома, как это делал всякий раз, переезжая на новое место.
Кусты белых роз выступали из черноты ночи, как алебастровые, а ярко-пунцовые крупные розы казались черными. На один куст красных роз падала из дома полоса света. Ночью, как всегда, они пахли острее, но сегодня особенно резко – должно быть, потому, что прошел небольшой дождь.
Выйдя из калитки, он направился от дома не по своему обычному пути – не к огням, помигивающим на кранах и на мотопоездах, а в обратную сторону, по улице, прорезывающей поселок с востока на запад. Чем дальше уходила улица от плотины, тем глуше ворочалась за спиной стройка, явственнее дышало в воздухе степью. За все лето он не запомнил здесь такой звездной ночи. С тех пор как началась стройка, те звезды, которые всегда загорались здесь над степью, уже успели ужиться с теми, которые люди зажигали на плотине, и если бы те или другие вдруг погасли, то и эта летняя ночь показалась бы неполной. Но вот еще две звезды – красную и зеленую – увидел над головой Греков. Они двигались, иногда скрываясь за тучей и опять появляясь. Самолет пролетал над стройкой так высоко, что звука его не было слышно, только сигнальные огни отмечали его путь в небе.
Так он, вероятно, дошел бы и до самой степи по улице, отчеркнутой тенями садов, если бы его внимание не привлекли звуки оживленного разговора. Они доносились слева, из светившихся в глубине сада окон большого дома. Греков узнал этот дом, его хозяева съехали на новое место, как только началась стройка.
Дом был хороший, с балясинами и с низами. Но особенно хорош был яблоневый сад. Должно быть, не одно поколение людей выросло и успело состариться под этими большими яблонями, не одно десятилетие с весны до глубокой осени стояли под ними столы и кровати, зарождалась жизнь, вспыхивало и гасло яркое и короткое человеческое счастье.
Только слабый свет процеживался теперь сквозь густую листву с звуками голосов и смеха. Ему не нужно было прислушиваться, чтобы убедиться, что самый веселый из них принадлежит Гамзину, а громче всех смеется нынешняя хозяйка этого дома Лилия Андреевна Клепикова. Еще кто-то третий вторил ей глуховатым баском.
Греков вспомнил, что сегодня суббота, когда в этом доме теперь обычно собирались гости.
Лилии Андреевне Клепиковой удалось осуществить свою мечту – ее курень сделал центром притяжения для всех интересных и значительных людей в этом царстве бетона и металла. Представьте себе, говорила она знакомым, приезжает из столицы, например, из министерства, в эту развороченную, полудикую степь человек и через неделю или две, после того как он уже оглох здесь от грохота, ослеп от дыма и смрада и окончательно отупел от бесконечных разговоров, о земснарядах, пульповодах, патернах и шандорах, вдруг набредает на очаг мысли и чувства, где он может быть уверенным, что его поймут и оценят. И все это в доподлинном донском курене, где подают на стол казачий борщ и кофе с каймаком, стопленным в чугунке руками самой хозяйки, чья бабка по материнской линии была казачкой, и дед, но уже по отцовской линии, – казаком. Об этом свидетельствовала и шашка, украшающая текинский ковер на стене в зале, где обычно собирались гости Лилии Андреевны.
Шашку она нашла в сарае, разбирая хлам, оставшийся от прежних хозяев дома, и сперва хотела было выбросить ее в кучу утильсырья, за которой должен был приехать самосвал, но вовремя спохватилась. Главный инженер правобережного района Кузьма Константинович Клепиков, приехав, как всегда, поздно вечером домой и проходя через зал к себе в комнату, минуты две или три остолбенело стоял перед ковром, пока не выдавил из себя:
– А это еще что такое?
Лилия Андреевна улыбнулась:
– Это, Кузьма, ты потом поймешь.
– Ты совсем спятила. Где ты ее взяла?
– Семейная реликвия, – отвечала Лилия Андреевна.
– Какая?!
Лилия Андреевна пояснила:
– Шашка моего родного деда.
– Курам на смех! Сейчас же убери, пока еще не стали показывать на нас пальцами, – потребовал Кузьма Константинович.
Однако поскольку теперь уже появился на сцену покойный дед Лилии Андреевны, она осталась непреклонной. В конце концов Кузьма Константинович махнул рукой. Характера он был хоть и вспыльчивого, но сговорчивого. Шашка осталась висеть на месте, определенном ей достойной внучкой своего деда.
Гостю, приехавшему из столицы и попавшему в этот курень, все эти подробности семейной жизни Клепиковых были, конечно, не известны. Не только шашка, но и другое, что находил он под этой гостеприимной крышей, придавали в его глазах их куреню свой колорит. Девятнадцатый век в его чистом виде уживался здесь с двадцатым. А это, в свою очередь, окрашивало в необычные тона и всю атмосферу, царившую под крышей казачьего куреня всего в километре от плотины.
Не забывала Лилия Андреевна приглашать на чашку чая и Грекова, и всякий раз гримаска пробегала по ее лицу, когда он ссылался на недостаток времени. Почему-то не очень манили к себе Грекова эти вечера, которые уже через пять лет после войны начали входить в моду. Не очень-то хотелось ему и встретиться у Лилии Андреевны с некоторыми из людей, с которыми он меньше всего хотел бы встречаться вне служебной обстановки.
Но сегодня для него было почти все равно, где и с кем встретиться. Открыв калитку, он прошел под яблонями и поднялся на крыльцо дома.
Вокруг белоснежного стола под большим торшером сидели гости. Ветром из сада надувало кремовые портьеры в окнах. Пахло розами и полынью.
Кроме Гамзина, чей голос Греков узнал еще на улице, и хозяйки дома, ему здесь только и знакома была сероглазая с пепельными волосами жена Цымлова. С двумя другими женщинами – с блондинкой в белом и с блондинкой в красном – он встречался только на торжественных вечерах в клубе. Это были жены начальников отделов управления стройки.
Все слушали, что говорил Гамзин. Но сразу же можно было увидеть, что центром вечера сегодня был не он и не кто-либо еще, а тот смуглый человек в черном костюме, с твердыми, будто стесанными скулами, которого сегодня уже видел на плотине Греков. Автономов водил этого человека по стройке, спускаясь с ним в патерну и поднимаясь на рыбоподъемник. Греков и узнал его по стесанным скулам, несмотря на то что гость уже успел переодеться из своего дорожного комбинезона в темный костюм. Должно быть, привез он его с собой в том самом лимузине, сверкающие крылья которого успел заметить Греков во дворе под яблоней рядом с крыльями белой гамзинской «Победы», Этот человек и сидел сейчас в центре стола между Лилией Андреевной и своим рыжеволосым, громадного роста спутником.
Велика же была радость Лилии Андреевны, когда на пороге появился Греков. Столичная знаменитость плюс первое партийное лицо на стройке – она и сама не могла бы пожелать ничего лучшего. Это было событие, и весть о нем завтра же облетит всех других начальствующих жен, оспаривающих здесь ее лавры. Увидев Грекова в дверях, она бросилась к нему в своем узком платье, семеня как стреноженная лошадь.
– Вот это сюрприз. Признаюсь, нам только вас и не хватало. Вы один или?… – спрашивала она, заглядывая ему за спину.
– Один,
– Сам, знацца, на игрище, а женушку под замок, – попеняла Лилия Андревена, но тут же поспешила сменить тон на сочувственно-серьезный: – Я, конечно, понимаю, что она не может оставить без присмотра детей. У нее теперь удвоились заботы. Вашему Алеше сколько?
Она уже знала и то, как зовут его сына. Ничто не могло укрыться от этих глаз, которые сейчас рыскали по лицу Грекова. И, разумеется, только от жены Гамзина она могла узнать о подробностях семейной жизни Грековых, а уже все остальное ей должны были подсказать ее воображение и опыт.
– Он ровесник сына Гамзиных.
Ему доставило удовольствие увидеть на ее лице смену гримасок смущения и разочарования, но тут же она стала знакомить Грекова со своим столичным гостем. Ни смущаться, ни разочаровываться долго она не умела.
– Степан Петрович Доброхотов. – На секунду приблизив к уху Грекова губы, она добавила: – Тот самый.
Об этом она могла бы и не говорить. Об этом уже сказал Грекову желтый кружочек на муаровой ленте на пиджаке гостя.
Пожимая руку Грекова, гость слегка приподнялся и опять опустился в кресло, а его спутник, подняв от стола курчавую медную голову, взглянул на Грекова и опять уткнулся в свою тарелку. Разговор, прерванный приходом Грекова, возобновился.
– Да, Василий Гаврилович, вас-то и не хватало, – подтвердила Лилия Андреевна. – Может быть, хоть с вашей помощью нам удастся уговорить Степана Петровича приоткрыть краешек своего нового замысла. Вы бы хоть сказали нам, Степан Петрович, как будет называться ваш роман?
За Доброхотова ответил его рыжеволосый спутник:
– На этот раз Степан Петрович решил выступить не в жанре романа. Жизнь требует новых форм. Степан Петрович пишет киносценарий.
Лилия Андреевна обрадовалась:
– Я всегда, Степан Петрович, считала, что у вас ярко выражена драматургическая жилка.
Доброхотов наклонил голову.
– Но это еще в некотором смысле производственный секрет.
Лилия Андреевна позволила себе обидеться на выдающегося гостя:
– Из этого дома еще не вышло ни одного секрета. Гость немедленно запросил амнистию.
– Я только хотел сказать, что творческие планы могут меняться. Иногда жизнь диктует свое.
– В таком случае вы, может быть, не утаите от нас фабулу будущего фильма?
– Я могу лишь сказать, что на послевоенный экран должен наконец прийти герой. Сильная личность, – со сдержанной строгостью в голосе сказал Доброхотов.
– У меня, кажется, есть на примере такая личность, – вступая в разговор, заметил Гамзин, коротким движением оглаживая усы, как это делал Автономов. – Остается только взять и перенести на экран.
– В искусстве так не бывает: взял и перенес, – стал разъяснять ему Доброхотов. – Мы предпочитаем живописать…
– Синтетически, – подхватил и его рыжеволосый спутник.
– Но, разумеется, и прототипы не исключены, – добавил Доброхотов.
– Даже необходимы, – подтвердил спутник.
Лилия Андреевна ловила эти слова, приглашая и остальных разделить ее торжество. Все должны убедиться, что в этот вечер к ней в дом закатилась звезда первой величины. И знаменита была она не только удельным, но и физическим весом книги, принесшей ей славу, закрепленную медалью на муаровой ленте. Так как драгоценна была каждая творческая минута этой звезды, проследовала она из столицы на стройку прямо в автомобиле, прокладывающем себе путь через степи и леса трубным звуком, подобным гласу архангелов, летящих в заоблачных высях. Два шофера сменялись за рулем автомобиля, пока звезда либо дремала, либо обдумывала свою новую тему на подушках сиденья.
– В таком случае позволю себе и я набросать сюжет из жизни, – сказала Лилия Андреевна.
Доброхотов, наклоняя голову, изъявил готовность послушать. Больше всего теперь хотелось бы Лилии Андреевне, чтобы ее железобетонный Кузьма послушал, как другие оценивают в ней именно то, что он называет блажью. Играя в руке бронзовой пепельницей, исполненной мастером в виде казачьего сапожка, и поглядывая исподлобья в сторону Гамзина, она стала излагать свой сюжет.
– Он – крановщик, она – молодая казачка из станицы. Он, как говорится, от нее без ума, кажется, и она не совсем к нему равнодушна. Но есть некая причина, которая мешает осуществиться их союзу.
Спутник Доброхотова, подняв от стола лицо с лоснящимся подбородком, в который только что упиралась ножка индейки, меланхолически заметил:
– Типичный треугольник.
– Не совсем, – с улыбкой возразила Лилия Андреевна. – Представьте, есть и четвертый угол.
Спутник Доброхотова с недоумением посмотрел на нее и предпочел больше не отрываться от индейки. Его патрон задумчиво переспросил:
– Вы говорите, казачка?
– Что ни на есть потомственная! – По тону Лилии Андреевны можно было понять, что она готова поклясться в этом на той шашке, что тускло мерцала на текинском ковре. – Но теперь она передовик на стройке. – При этом она снова бросила взгляд на Гамзина. Тот скучающе отвернулся.
– Что ж, в этом есть зерно, – заверил Лилию Андреевну гость.
Она просияла:
– Уступаю его вам безвозмездно.
Он наклонил голову.
– Не преминул бы воспользоваться, но на этот раз…
Его спутник, отрываясь от индейки, пояснил:
– У Степана Петровича свой метод. Он обычно приезжает на объект с уже сложившимся сюжетом. Ему лишь необходима бывает фактура.
Доброхотов добавил:
– Антураж.
В то время как все в молчании пытались оценить значимость этого слова, а спутник Доброхотова с видом соавтора обводил присутствующих взглядом, из дальнего угла комнаты, с того самого кресла, над которым висела казачья шашка, раздался стремительный, как взмах этой шашки, вопрос:
– А как бы вы поступили, если бы жизнь действительно продиктовала вам здесь свою тему?
Спрашивала Галина Алексеевна, жена Цымлова, которая до этого молча сидела, утонув в глубоком кресле, свернувшись, как кошечка, и не принимая участия в общем разговоре.
– В искусстве так не бывает, – доставая концом ножа из горлышка хрустальной баночки хрен, уверенно сказал спутник Доброхотова.
Но патрон впервые за весь вечер строго взглянул на него.
– Еще и как бывает, – он с поощрительной улыбкой повернулся к Галине Алексеевне. Ее притененная абажуром головка показалась ему хорошенькой, а он был неравнодушен к хорошеньким женщинам.
– Например?
Галина Алексеевна решительно встряхнула головой. Ее волосы сверкнули.
– Жили-были два однокашника, даже два соседа. Лазили друг к другу через забор, вместе строили скворешни, и матери пекли им пироги в один и тот же день рождения. А потом их разбросала жизнь. Как вдруг один из них узнает другого здесь под конвоем.
По губам Доброхотова промелькнула улыбка явного снисхождения.
– Согласитесь, что и в творчестве могут быть, так сказать, запретные зоны.
– Мне всегда казалось, что нельзя расчленить жизнь на запретные и незапретные темы. Я, конечно, не писательница, – Доброхотов поощрительно улыбнулся, – но мне кажется, что писать можно обо всем. Разве можно запретить сердцу любить или ненавидеть?
Доброхотов совсем широко заулыбался. В лице у него появилось что-то от рубахи-парня.
– Когда-нибудь – да, но то, что вы имеете в виду, – тема будущего.
Все поддались обаянию его улыбки, а Лилия Андреевна обвела взглядом комнату, приглашая тех, кто, возможно, еще сомневался, окончательно удостовериться, какой у нее гость. Встречая ее взгляд, Гамзин наклонил голову с усами, подстриженными, как у Автономова. Лишь одной этой маленькой женщине с волосами цвета осенней листвы, казалось, не было дела до того, какой человек снизошел до разговора с нею.
– В таком случае, – сказала она, – я отказываюсь понимать, какой смысл в вашем, как вы говорите, творческом труде. Если он состоит в том, чтобы уметь сегодня обходить запретные зоны, оставляя их тем, кто отважится заглянуть в них завтра, то для этого, мне кажется, необходим не талант, а ловкость.
«Ай-яй, у кошечки коготки», – подумал Греков. Медленным движением руки откидывая со лба волосы, Галина Алексеевна ждала ответа. Легкий шок наступил после ее слов за столом. Рыжеволосый спутник Доброхотова хмыкнул. Гамзин со вниманием рассматривал на свет свой бокал, наполненный красным виноградным вином. Даже находчивая хозяйка этого салона не сумела сразу отреагировать должным образом, а лишь приоткрыла рот, взглядывая на гостя базедовыми глазами.
Впиваясь пальцами в поручни кресла, он подался вперед, смуглая кожа обтянула его скулы. Греков отметил, что оно стало почти хищным.
Но из горла Доброхотова вдруг вырвался не воинственный клекот, а хриплый смех, переходящий в глухое ворчание.
– Вы, должно быть, самая агрессивная женщина здесь на стройке. Это вам к лицу.
О, это был испытанный боец! В самое горячее время на литературных дискуссиях в Москве он не шатался. И он хорошо знал, когда время нанести удар, а когда лучше увернуться от удара, спрятавшись за щитом шутки. Лилия Андреевна тотчас же уловила струю.
– Я и забыла вам сказать, что Галина Алексеевна у нас хетагуровка.
– Но, Лилия Андреевна… – сердито запротестовала Галина Алексеевна.
– Не скромничайте, мне Федор Иванович рассказывал о вашей жизни на погранзаставе!… Представьте, эта очаровательная шатенка участвовала в бою с самураями. Даже бросала гранаты.
Облокачиваясь на спинку кресла, Доброхотов обнажил густые мелкие зубы.
– Интересно.
– Как вам, Лилия Андреевна, не стыдно, – краснея до корней волос, сказала Галина Алексеевна. – Все было совсем не так.
Но хозяйка уже вошла в роль.
– Излишняя скромность паче гордости. Вы обязательно должны рассказать об этом Степану Петровичу. Страна должна знать своих героев.
Все занялись тем, что наперебой стали уговаривать Галину Алексеевну. Только что такая храбрая, она затравленно озиралась. В тех уговорах, которые сыпались на нее со всех сторон, она чувствовала подвох, но что это за подвох, еще не успела догадаться. Вдруг, встречаясь со взглядом Грекова, она догадалась. Ее щеки запылали.
– Все-таки вы так и не ответили на мой вопрос: что должен был подумать юноша, который узнал в колонне преступников друга своего детства?
– Он должен был в первую очередь подумать, что каждый сам расплачивается за свои пороки, – грубо сказал Доброхотов. На какую-то секунду броня его самообладания раскололась, из щели выглянул совсем другой человек. Черты лица заострились, глаза сузились. Но тут же на губах у Доброхотова опять заиграла улыбка человека, уверенного в каждом своем слове. – Но все это, в конце концов, лежит не в русле моей темы. Надеюсь, мне позволено будет и впредь придерживаться своей темы.
– У каждого писателя есть главная тема, – подтвердил его спутник.
Занятый в основном освоением того, что было перед ним на столе, он не потратил времени даром. Нос его побурел, нижняя губа отвисла, а в движениях, когда он откупоривал новую бутылку, появилась даже грация. Лишь иногда он позволял себе подключаться в разговор. Но тут же снова поворачивался к столу, уверенный, что у его патрона здесь есть достаточно надежный союзник.
– У Степана Петровича тема героическая. – И Лилия Андреевна взяла с этажерки толстый том в синей обложке, положенный ею перед вечером сверху на другие книги. – Я, Степан Петрович, дважды читала ваш роман и просто готова была расцеловать вас за вашего Авдея. – Она смягчила свои слова улыбкой. – Это же настоящий богатырь, все остальные рядом с ним кажутся совсем мелкими.
Неизвестно, один ли Греков увидел и понял, почему при этих словах по лицу гостя пробежала тучка, а его адъютант, не забывавший придерживаться краем уха грани разговора, опять сдавленно хмыкнул и стал перепиливать ножом ребро корейки.
Не могло быть похвалы более опасной для автора романа, чем эта. Греков тоже читал роман и тоже нашел, что рядом с фигурой главного героя все остальные выглядели мелкими и пошлыми. Но в отличие от Лилии Андреевны он считал, что это являлось не достоинством книги на историко-революционную" тему, а уязвимым местом. И еще неизвестно, каким образом теперь ее автору удалось бы уклониться от тех лавров, которыми награждала его Лилия Андреевна, если бы ему не пришлось опять повернуться в ту сторону, откуда все время предпринимались на него атаки. Эта миловидная шатенка никак не оставляла его в покое, упорно возвращая в русло предыдущего разговора.
– Я согласна, – сказала она, – порок и преступление должны быть наказаны. Но, по-моему, есть еще и порок пороков: равнодушие. Идет человек, видит, что кто-то слева от него увязает в болоте, и закрывает ладонью левый глаз, чтобы не видеть. – Галина Алексеевна прикрыла свой левый глаз маленькой рукой. – Видит, что справа от него кто-то гибнет, – и закрывает правый глаз. – Она отняла руку от левого глаза и прикрыла правый. Но другой, не закрытый, глаз смотрел на Доброхотова беспощадно.
Теперь Греков воочию мог представить себе, как она могла на погранзаставе вскочить в одной рубашке на подоконник и бросать гранаты в самураев. Федор Иванович Цымлов однажды проговорился об этом Грекову за праздничным столом, когда выпил сверх меры и ему захотелось похвалиться своей боевой подругой. Сейчас она тоже бросила гранату в это болотце, спрятавшееся под колоколом огромного торшера. Такого взрыва здесь еще не слыхали.
На лице у Гамзина опять появилось скучающее выражение, он нагнул голову, исподтишка окидывая взглядом комнату. Можно было поручиться, что глаза его ищут шляпу. Спутник Доброхотова, налив себе в фужер водки, залпом выпил. Блондинка в белом и блондинка в красном переглянулись, Доброхотов же был явно растерян.
На помощь ему пришла хозяйка.
– А что думает об этом наша партийная совесть? – С ослепительной улыбкой повернулась она к Грекову.
– Она думает, – сказал Греков, – что в природе нет тем, на которые наложено вето. Если, конечно, на них не накладывает его наша собственная трусость.
Он только успел заметить, как на щеках этой маленькой женщины, жены Федора Ивановича Цым-лова, двумя пятнами вспыхнул румянец, а к смуглому лицу Доброхотова стала приливать серая бледность. Но в эту минуту открылась дверь, закрытая на другую половину дома. На пороге появился муж Лилии Андреевны – инженер Клепиков.
Известно было, что по субботам, когда у его жены собирались гости, он, пренебрегая своими обязанностями хозяина, не появлялся на этой половине дома. Он явно не одобрял этих вечеров у Лилии Андреевны и терпел их лишь постольку, поскольку они случались только раз в неделю, а он последнее время все чаще стал по вечерам задерживаться на плотине. Но сегодня против обыкновения остался дома. Открыв дверь, он остановился на пороге зала в своем кургузом, коротком даже для его роста, пиджаке, с большой логарифмической линейкой в руке. Лилия Андреевна так и бросилась к нему. Еще никогда его появление здесь не было так кстати.
– Кузьма! – воскликнула она. – Мы уже заждались тебя!
Оставшись бесчувственным к столь бурному проявлению ее радости, он острыми глазами на брезгливо сморщенном лице обвел присутствующих и остановил взгляд на Грекове. Греков ясно увидел в его глазах недоумение: лицо Клепикова совсем сморщилось, и он, отступая от порога, захлопнул дверь перед самым лицом своей супруги.
Греков решил, что и для него, пожалуй, не будет более удобного момента уйти отсюда. Благо, сидел он близко к двери, приоткрытой из-за духоты в сад.
Уже переступив порог, он услышал у себя за спиной возглас:
– Вас-то, Василий Гаврилович, мы не отпустим. Слыша энергичный стук каблучков за спиной,
Греков, не выдержав, трусливо спрыгнул с крыльца, прямо на клумбу и спрятался за углом дома. Каблучки выбежали на крыльцо.
– Где же вы? – Минуту или две Лилия Андреевна шуршала платьем на крыльце. – Плебей, – услышал он ее искаженный яростью голос. – Неотесанный, грубый плебей. – И она вернулась в дом. Еще не успев отойти от дома, Греков уже услышал, как она говорила там игривым голосом: – У нашего партийного вождя ревнивая жена. И кажется, у нее есть для этого основания.
Даже с танцплощадки уже не доносились звуки аккордеона Вадима Зверева, и по молодым голосам, звучавшим в разных концах поселка, можно было заключить, что ее посетители разбредались по домам ц укромным местечкам. Мимо двух или трех парочек, тесно слившихся на скамейках у ворот, Греков постарался прошмыгнуть теневой стороной улицы, не спугнув их, но у своего дома ему пришлось придержать шаги. Прямо перед его калиткой темнели две фигуры.
– Дальше, Игорь, ты меня не провожай, я дойду сама.
– До общежития еще целый квартал в темноте.
– Нет, как раз перед общежитием пятисотсвечовая лампа на столбе. Видишь, мошки вьются.
– Вижу, – ответил покорный юношеский голос, как будто мошки и в самом деле были тем доводом, против которого он уже не мог спорить. Но тут же неуловимо изменившимся голосом он сказал: – Тамара!
– Что? – Греков услышал, как и второй голос чутко изменился в тон первому.
– Это только мне запрещается провожать тебя дальше этого угла?
– Спокойной ночи, Игорь, – сухо и гордо сказала Тамара Чернова.
Фигура поменьше и потоньше отделилась от другой и двинулась по улице в тот конец квартала, где вокруг лампы смерчем клубились мошки.
– Ты меня не поняла, Тамара. – Греков увидел, как Игорь Матвеев догнал ее и взял за руку. Руку свою она отняла, но остановилась. – Я не для того, чтобы напомнить. Какое может иметь значение то, что было в прошлом. Если у тебя с ним все порвано…
– Ты опять, Игорь, спрашиваешь…
– Нет, я не буду. Мы постоим здесь всего десять минут – и ты пойдешь. Не знаешь, что это так пахнет? Очень похоже на твои духи, но еще тоньше. Вчера этого запаха здесь не было слышно.
– Розы. Они только сегодня расцвели. Я еще утром заметила, когда шла на работу.
– В это время года?
– Профан.
– В самом деле профан. Слышу; как будто действительно розы, но я всегда был уверен, что они только весной цветут.
– Тише. Здесь живет Греков.
– Нет, ты посмотри, Тома, на этот куст, на который падает свет. Я еще не встречал таких крупных. Сейчас я тебе нарву.
– Но здесь же живет Греков, – понижая голос, повторила Тамара.
– До него в этом доме жили другие люди, кто-нибудь из тех, кто теперь переселился отсюда, и розы принадлежали им.
– Нет, мне говорили, что Греков каждый раз, переезжая с места на место, возит с собой любимый сорт роз.
– Кто бы мог подумать? – с удивлением сказал Игорь. Он уже взялся за колья полисадника, чтобы перемахнуть на ту сторону, и остановился.
, – Посмотри, а эти пять растут вместе. Целый букет! – с чисто женской непоследовательностью закричала Тамара.
И этого оказалось вполне достаточно, чтобы тот, кто уже начал колебаться, перестал колебаться.
– Сейчас, – ответил он так же быстро, как перемахнул через палисадник, спрыгивая на мягкую, не далее как вчера вечером политую землю.
Нет, этого Греков уже не мог позволить. Выступая из своего укрытия, он уже совсем готов был обнаружить свое присутствие самым решительным образом, если бы не слова Игоря:
– Конечно, если сам посадил, то с моей стороны это действительно подло. Но если бы Василий Гаврилович был теперь здесь, он бы ни за что нам не отказал.
– У них еще свет в окнах. – Тамара Чернова, волнуясь, с этой стороны частокола подавала советы. – Ты не только с того куста рви, чтобы не так было заметно. Нет, на нем, пожалуй, самые крупные.
– И самые колючие. А, ч-черт!
– Ты что, решил все оборвать?! Я всегда считала, что Греков к тебе относится лучше, чем к кому-нибудь из других ребят, а ты его грабишь.
– Во-первых, я режу через одну, даже через две. Нельзя же, чтобы только они с Валентиной Ивановной радовались им. Собственность на красоту – самый худший вид собственности… К чему не вынудит любовь, – не то в шутку, не то всерьез заключил Игорь.
– Пора бы людям уже придумать какое-то другое слово, – презрительно заметила Тамара.
Игорь, орудуя ножиком в палисаднике, вскрикнул:
– Они кусаются!
– Не жадничай.
– Чем яростней шипы, тем ярче розы.
– А это уже из стихов Вадима Зверева. – Она пригрозила: – Сейчас я уйду!
Только после этого он послушался ее и, протягивая ей через палисадник лохматую охапку, сказал:
– Слово, Тамара, другое придумать можно, а…
Она немедленно перебила его:
– Кажется, мы с тобой уже условились.
Тем же путем перепрыгнув через частокол, Игорь очутился на улице. Лезвием света, падавшего из окна на кусты роз, прихватило й их лица: его большой чистый лоб под строгим, аккуратным зачесом ярко-каштановых волос, темные и, пожалуй, не в меру крупные, скорее, девичьи глаза и ее тоже каштановую с локонами головку.
– Все наши девчата в общежитии лопнут от зависти, – говорила она, прижимая к себе розы, на которые безропотно смотрел из своего укрытия их подлинный владелец.
И когда они уже отдалились от Грекова по улице, сопровождаемые запахом роз, увлажненных ночной росой, до его слуха донеслось:
– Хорошо, Тамара, будем как условились.
Да это был тот куст. Тамара лишь немного ошиблась: все другие кусты три года назад посадил под окнами дома Греков, а этот посадила Валентина Ивановна. Впрочем, это было одно и то же и теперь уже не имело значения.
За его спиной по безлюдной улице прошуршала автомашина. Повернув голову, Греков увидел, что она остановилась у большого столба с лампой, вокруг которой метались мошки. Человек, вышедший из машины, направился, пересекая площадь, к женскому общежитию. Несмотря на то что он старался держаться за кругом света, распространяемого пятисотсвечовой лампой, Греков узнал Гамзина. Только у него на стройке и был такой же, как у Автономова, плащ. Гамзин пересек площадь, нагнулся и, что-то подняв с земли, бросил в окно второго этажа общежития. Должно быть, маленький камушек, мельчайшую гальку, потому что стекло в окне звенькнуло совсем тихо. Гамзин постоял под окном, еще раз нагнулся и снова бросил камушек. На этот раз стекло задребезжало громче. Тотчас же половинки окна распахнулись на две стороны. Заспанный девичий голос произнес на всю площадь:
– Тамарка, тебя уже другой вызывает. Еще стекло разобьет.
Гамзин шарахнулся за угол общежития, но голова его выглядывала из-за водосточной трубы. В окне забелело лицо. Издали Грекову было не разглядеть, чье оно, но в том, что Гамзину отвечала Тамара Чернова, он уже не сомневался.
– Идите, Борис Аркадьевич, домой.
– Только на полчаса. – сказал Гамзин.
– Нет, – ответила Тамара, и ее рука потянула внутрь половинки раскрытого окна.
Но следующие слова Гамзина тут же заставили ее отказаться от этой попытки.
– Мы сможем до утра успеть на катере в станицу и обратно.
Оставалось только недоумевать, каким образом эти слова Гамзина могли поколебать решимость Тамары Черновой. Внезапно надломленным голосом она обронила:
– Сейчас.
Минут через пять ее фигура показалась из двери общежития, зябко кутаясь в легкую жакетку, и Гамзин, обняв ее рукой за плечо, повел к машине. Хлопнула дверца. Вслед за этим на всю площадь ужаснулся голос из окна второго этажа общежития:
– Девочки, она опять с ним поехала.
Нащупывая ключом замок в двери своего дома, Греков слышал, как машина проехала за его спиной и повернула за угол в сторону порта. Скользящим светом фар осветило кусты роз. Нет, не совсем был оборван этот куст. Несколько роз рука Игоря Матвеева великодушно пощадила, и они зияли среди обломанных ветвей, как темные раны.
Сняв на террасе сапоги, Греков на носках прошел через столовую, где спал Алеша, к себе в комнату и, прикрыв дверь, повернул выключатель.
Тот из прохожих, кто шел бы в этот час мимо дома Грековых, увидел бы, как осветилось у них угловое окно, а другое, на противоположном крыле дома, погасло.
– А я и не знал, Греков, что ты такой недальновидный.
Вдвоем Автономов и Греков весь день и половину ночи пробыли вместе на акватории порта будущего моря, на строительстве камер шлюзов и теперь, отпустив машину, пешком возвращались по левобережному крылу плотины в поселок. Усталые, долго шли молча, прислушиваясь к шороху песка под ногами. Местами он шуршал сухо и звучно, а местами, где только что был намыт, шипел. Там, где они проходили, следы сразу же заполнялись водой.
Автономов первый нарушил молчание.
– К нам приезжает из Москвы не кто-нибудь, а сам Доброхотов и едет, конечно, не ради экскурсии, а затем, чтобы написать очерк о великой стройке для «Правды», – и встречает в лице партийного руководства такой прием. Но литературные знаменитости, как тебе должно быть известно, народ тонко-шкурый…
Умел Автономов, как по лезвию, вести разговор. Конечно, это от Гамзина он уже успел узнать, что произошло в доме у Лилии Андреевны, но пока так и нельзя было понять, к чему теперь клонит. То ли не прочь поиронизировать над столичной знаменитостью, то ли действительно недоволен.
– Всего-навсего застольный обмен мнениями.
Автономов подхватил:
– После которого он сел в свой лимузин и обратным курсом…
Вот теперь можно было твердо сказать, что Автономов недоволен и делает Грекову выговор за то, что так обошлись с знаменитым гостем.
– Оставив хозяев, – подхватил и Греков, – под угрозой очутиться в его очерке в «Правде» совсем в ином фокусе, чем им бы хотелось.
Автономов остановился, закуривая. Трепещущим пламенем озарились его небольшие бурые усы.
– А ты как же хотел? – спокойно спросил он, снова шагая рядом с Грековым по плотине. Ночь была душной, но намытый земснарядами песок дышал свежестью. – Назови мне хоть одного человека, который хотел бы, чтобы узнали его не с лучшей стороны. Если мы с тобой патриоты своей стройки…
– Это, Юрий Александрович, смотря что понимать под словом «патриот»…
– Здесь двух ответов быть не может. Самая плохая хозяйка спешит показать гостям не сор по углам; а пироги на столе!
– Не знаю, как плохая, а хорошая,. по-моему, сперва спешит вымести сор.
– И на этом основании ты решил вдохновить столичного гостя своей идеей фикс, да? А он теперь вернется в Москву и начнет всем рассказывать, как его хотели сориентировать.
– Если всего бояться…
Автономов мотнул головой так, что с его папиросы посыпались искры.
– Я, как ты знаешь, ничего не боюсь. Но и забывать не рекомендовал бы, что и в застольном разговоре каждый из нас остается тем, кто он есть. Эта Цымлова всего-навсего женщина, ей позволительно все что угодно лепетать, а твое слово имеет резонанс. И да позволь мне теперь несколько по-иному воспринимать кое-какие другие факты, к которым ты как начальник политотдела имеешь прямое отношение.
– Например?
– Например, не далее как сегодня утром ко мне прямо в управление заявляется эта красавица Чернова и требует – не просит, а требует, – чтобы я дал ей в помощницы… Кого бы ты думал?
– Кого же?
Греков замедлил шаги.
– Шаповалову. С распространением на нее льготного режима.
– Что за Шаповалова?
Недоверие просквозило в голосе у Автономова, когда он, приостанавливаясь, заглянул в лицо Грекову.
– Ты ее не знаешь?
– Откуда мне всех знать. Кто она такая?
– Соучастница по делу твоего подшефного Молчанова. Да-да, сначала ты лично ходатайствовал передо мной о самом Молчанове, а теперь одна из твоих комсомолок – о его соучастнице. И знаешь, чем она надеялась меня сразить?
– Не знаю.
– Тем, что Шаповалова, оказывается, всего-навсего невеста Молчанова, а стало быть, они должны постоянно чувствовать друг друга. Иначе может произойти трагедия. И поэтому Чернова берется перевоспитать эту наводчицу. У себя в диспетчерской будке.
– Что же ты ей ответил?
– То же, что тебе и Цымлову, когда вы ходатайствовали о Коптеве. Конечно, с соответствующей моменту приправой. Эта королева красоты вспыхнула у меня в кабинете, как лазоревый цветок, и хлопнула дверью так, что мой порученец еще больше стал заикаться. А как же ты думал, Греков? Этак каждый, кому не лень, начнет у меня ключи к зоне подбирать. Или после случая с Коптевым на проране ты думал, что я свое мнение на этот счет изменил?
– Этого я не думал.
– И правильно делаешь, а ирония здесь совсем неуместна. Случай с Коптевым говорит скорее всего о том, что бросился он на выручку к шоферу маза только из чувства профессиональной солидарности, не больше. Вы с Цымловым вообще склонны разводить философию вокруг самых рядовых фактов.
– А ты, Юрий Александрович, полагаешь, что можно и не считаться с фактами, раз это заведено не нами, – вдруг неожиданно для самого себя ответил Греков.
Автономов рассмеялся:
– Оказывается, ты не прочь мне за Коптева мстить!
– Нет, просто у меня хорошая память. И. не за Коптева, хотя, вообще-то говоря, мщу. Я уже убедился, что в деле с ним ты, к сожалению, прав.
– Почему же.к сожалению?
– Потому что иногда бывает для человека лучше узнать, что он ошибся.
– Что-то слишком мудро.
– Проще пареной репы. Невелика радость сперва заподозрить, а потом торжествовать свою проницательность. И мщу я тебе, если твоими же словами говорить, как раз за то, что в деле с Коптевым не ты, а я ошибся.
После этого Автономов долго шел, не проронив ни слова. Вспышками папиросы освещало его лицо. Наконец он дотронулся до плеча Грекова:
– Сядем.
И первый опустился на песчаную бровку плотины, протянув ноги под откос. С громадной высоты открывались им огни, бороздившие пойму. По всем ее дорогам и по бездорожью двигались бульдозеры и автомашины, а на опушках лесов и на лугах горели костры лесорубов и чабанов. С порывами ветра доносило оттуда дымную горечь.
– Хорошо, будем философствовать, – снова дотрагиваясь до плеча Грекова, сказал Автономов. – Есть два человека, беседующих на тему о времени и о себе. Ты готов?
Другой удивился бы столь быстрой смене настроений у него, но Греков только спросил:
– Не поздно?
– Об этом поздно только на кладбище говорить. Вот ты мне скажи, моя партийная совесть, как ты думаешь, поймут нас и оправдают ли наши ближайшие потомки?
От него можно было самого неожиданного поворота ожидать, но теперь и Греков ответил не сразу:
– Об этом, пожалуй, лучше всего будет спросить у самих потомков.
– Ты знаешь, что остроты я люблю только умные. На серьезный вопрос серьезно и отвечай. Оценят ли они все то, что мы для них сделали, поймут или бесповоротно осудят?
– Прежде следует выяснить, в чем они могут нас понять или не понять.
– Хорошо, зайдем с другой стороны. Как ты считаешь, в чем состоит трагедия нашего поколения? Да-да, не смотри на меня так, я это слово выговариваю твердо. – И, не дождавшись от Грекова ответа, сам же ответил: – По-моему, в том, что ему приходилось быть и жестоким. И не только потому, что оно этого хотело. Но трагедия даже не столько в этом, сколько в том, что наши дети и внуки, пожалуй, и не поймут, во имя чего это делалось. Не оценят, Греков, а скорее осудят, посчитают нас черствыми и, может быть, даже бесчеловечными. И знаешь, какая, по-моему, единственная возможность остается у нас быть понятыми правильно?
– Какая же?
– Все остальное можно сдвинуть и переоценить, а вот эта плотина, – Автономов очертил в воздухе дугу угольком папиросы, – будет стоять, как стоят те же пирамиды фараонов. Тогда, быть может, и дети поймут, во имя чего были жертвы.
– Итак, жертвоприношение во имя будущего? – спросил Греков.
– Может быть, и так.
– Но какая же это философия? Мы не жрецы.
– Ты, Греков, иногда бываешь похож на попа. У тебя в карманах есть ответы на все вопросы. Стоит полезть в карман – и ответ.
– А ты, Юрий Александрович, хотел бы, чтобы я или кто-нибудь другой сразу отпустил тебе все прошлые грехи и выдал, кроме того, индульгенцию на будущее. С индульгенцией в кармане можно жить без всяких угрызений. Поцарапал себе раскаянием сердце – и тут же пролил на него бальзам: во имя будущего. Сломал человека, пощупал индульгенцию – и шагай в том же духе. С индульгенцией можно не ковыряться.
– Я и говорю, мстительный ты. Ну что ж, если не жрецы, то, значит, ягнята. Это тебя устраивает?
Струйчато переливая из руки в руку песок, Греков усмехнулся:
– Что-то ты взялся меня пугать. Хороши ягнята, которые Гитлера съели. Да ты и сам на ягненка не очень похож.
Автономов засмеялся серебристым смехом:
– А что, разве мало нашей кровушки осталось за спиной? Иногда со вскрытыми венами шли.
– И что же, ты все это время думал о себе, как жертве? А по-моему, если нам и приходилось оставлять свою кровь, то не с закрытыми глазами ложились под резак. Глаза у нас были открыты, и мы знали, куда идем. Может, конечно, и не оценят. Но если думать только об этом, то это действительно будет трагедия.
Внизу, на самом дне поймы, что-то начинало светлеть – то ли вода, то ли разгорелся большой костер. После затянувшегося молчания Автономов сказал:
– Иногда я завидую тебе. Вот и однолетки мы с тобой, и водку я умею пить, пожалуй, лучше тебя, а на что-нибудь другое, кроме плотины, у меня уже не хватает сил. Ни на то, чтобы возиться с Коптевыми и Молчановыми, ни на что другое. Я способен делать только одно дело. Вот оно. – Он снова очертил папиросой дугу в воздухе. – Ну, а все остальное… – Не договорив, он встал, стряхивая ладонями с одежды песок.
Снова зашуршало у них под ногами. Автономов придержал Грекова за рукав.
– Третий год мы вместе, а все также трудно мне с тобой. И больше всего трудно потому, что не можешь ты, чтобы не посыпать душу солью. Есть в тебе какое-то непостижимое упорство: измором берешь. – Он признался: – Особенно последнее время устал я от тебя. Чем ближе конец стройки, тем больше тебя стали интересовать не столько плотина или ГРЭС, сколько дальнейшая судьба спецконтингента. Да-да, вы с Цымловым как белены объелись. С ним с одним я бы, конечно, справился, а с вами двумя… – Неожиданно Автономов предложил: – Знаешь, поезжай-ка ты теперь в отпуск: Тебе ведь тоже пора за три года хоть раз отдохнуть. Хочешь, я с тобой и Валентину Ивановну отпущу? Махнете вместе куда-нибудь на пляжи Ялты или Сочи. – Не выпуская рукав Грекова, он заглядывал в его лицо такими глазами, что тот невольно рассмеялся:
– Спасибо, Юрий Александрович, за заботу о моем здоровье, но позволь мне воспользоваться этим предложением после окончания стройки. Отдыхать будем вместе. Теперь уже недолго ждать.
– Ну, как знаешь, – устало сказал Автономов. – Но, как я уже сказал, для меня теперь забота номер один – плотина. И ты мне своими вечными вопросами душу не трави. Кроме этой заботы, как ты знаешь, у меня ничего больше нет. Ты вот сейчас придешь домой, у тебя жена, дочь и, говорят, приехал к тебе сын?
– Приехал.
– Значит, вся семья в сборе? Ну и хорошо. А я сейчас приду домой и опять – один. У меня, как ты знаешь, уже двадцать лет, после того как погибла под электричкой Шура, никого, кроме дочери, нет. Мог бы, конечно, за это время и жениться, и жену, конечно, нашел бы себе не хуже той же королевы красоты Черновой, а вот мать для дочери – это вопрос. Вот жду ее на каникулы, и потом она опять уедет. Она уже совсем отделилась от меня, с тех пор как уехала доучиваться музыке в Москву. И эта плотина для меня все, – угрожающие нотки зазвучали у него в голосе, как будто кто-то намеревался отобрать у него его плотину. – Ты вот сейчас придешь домой и скажешь жене: «Валя, Валюша», – а я сниму трубку и скажу: «Бетон и монтаж». И ничего другого я теперь не хочу знать.
Предрассветная мгла впереди, голубела, из нее все отчетливее проступали башни кранов. Но все линии еще были расплывчаты, а лязг и грохот то ли смягчен Заполнявшей пойму водой разливающегося по степи нового моря, то ли приглушен туманом.
У входа на эстакаду они расстались.
Греков уже пошел было домой, чтобы после бессонной ночи поспать хотя бы три-четыре часа, но его окликнули:
– Василий Гаврилович! Товарищ Греков!
Оглядываясь, он никого поблизости не увидел и уже хотел было согласиться с тем, что ему почудилось.
– Да это же я. Взгляните наверх.
Лишь после этого подняв голову, Греков увидел над собой ковбойскую рубашку Федора Сорокина, который спускался по железной лесенке с крана.
– Вас-то мне и нужно, – спрыгивая с послед-V ней ступеньки, заявил Федор.
Греков с завистью проводил глазами Автономова, который все дальше спускался с откоса к поселку. Шел он чуть откинув корпус, походка у него была все такая же, как всегда, уверенная.
– Ты кто, Федор, крановщик или секретарь комитета комсомола? – не очень ласково спросил Греков, зная, что отделаться от него теперь будет не так-то просто.
Федор тоже ответил с подчеркнутой официальностью:
– Секретарь комитета комсомола, товарищ начальник политотдела, иногда приходится быть и крановщиком, и бетонщиком, и монтажником.
– И в три часа ночи?
– И в три ночи.
– Ты к Игорю Матвееву лазил на кран? – взяв его за плечо и отводя с рельсов, спросил Греков.
Федор вывернул свое плечо из-под его руки.
– Матвеев и без меня обойдется. У него все в ажуре.
– А к кому же?
– К Звереву, – сухо сказал Федор. – Я ему там, – он повел подбородком вверх, – такую баню закатил, что он теперь сидит мокрый как мышь. И этого для него еще мало – вляпался в эту историю…
– В какую историю?
Федор недоверчиво посмотрел на Грекова.
– В политотдел еще не простучали?
– Никто не стучал.
Федор вздохнул с явным облегчением.
– Значит, ей все-таки удалось уговорить Гамзина.
– При чем здесь Гамзин?
– Вы же знаете, что он не может Черновой ни в чем отказать. Втюрился в нее, плешивый дурак.
– Он все-таки начальник центрального района стройки.
– В том-то и беда. А мне теперь расхлебывать. Вот я и попросил Чернову повлиять на него, чтобы он не давал этой записке хода. Она, конечно, по своей гордыне сперва отказалась, но. я решил подключить Игоря.
Греков пригрозил:
– Если ты не прекратишь перескакивать с одного на другое, я не буду слушать и уйду. Сперва говорил о Вадиме, потом о какой-то записке, теперь о Черновой, Игоре и Гамзине.
– Так она же и попала прямо к нему! – вибрирующим голосом вскричал Федор. – После того как этот пахан потерся около Вадима, записка исчезла у него из кармана и очутилась у Гамзина.
– Ну вот, теперь еще появился какой-то пахан. Вот что, иди поспи, и мне надо час-другой вздремнуть, а потом придешь в политотдел и…
Увидев, что Греков уже поворачивается, чтобы уйти, Федор Сорокин взмолился:
– Нет, Василий Гаврилович, это откладывать нельзя. После того как все завертится, уже поздно будет. – Теперь уже он взял Грекова за локоть и отвел от рельсов, по которым двигался с бетонного завода мотопоезд с бадьями, заполненными жидким бетоном. – Вы же сами ходили к Автономову, чтобы Молчанова перевели в центральный район.
– Ты, Федор, уже и в политотдел прямой провод дотянул. Я еще до Солодовой доберусь. Я знаю, что с твоего ведома Чернова ходила к Автономову.
– Нет, Василий Гаврилович, это ей самой взбрело, но я, конечно, знал, – горячо сказал Федор. – А вот то, что Вадим взялся передать записку Молчанова его невесте, к сожалению, от меня скрыли. И за это я еще вытащу Вадима на комитет. Конечно, записка безобидная, но факт налицо. Явное нарушение закона. А пахан, должно быть, подстерег, как Молчанов с Вадимом договаривались в прорабской во время пересмены, и записка оказалась у него. От него и перекочевала к Гамзину. – Опережая вопрос Грекова, он поспешил пояснить: – Этот ларчик с секретом. Пахан теперь считает, что Молчанов опять у него на поводке. Еще неизвестно, как ему удалось перевестись из правобережного в центральный район, и теперь он там всех ЗК к рукам прибирает. Вы уже должны были приметить его. Мозглявенький такой.
– Краснолицый?
– Вот-вот, – Федор вздохнул. – Щелчком можно сбить, а он всех ЗК подмял. За исключением Молчанова. Вот он и решил поводок натянуть. К Гамзину сумел без мыла влезть, и тот даже расконвоировал его. Даже в дом к Клепиковой наладил посылать, нарубить дров, и вообще для помощи по хозяйству. Но может быть, здесь и случайность, – тут же отрекся от своих подозрений Федор.
Греков кивнул:
– Продолжай.
– А теперь он как вор в авторитете начал мстить Молчанову за то, что он настраивает ЗК не подчиняться решению сходки.
– Что за решение?
– Чтобы, как всегда, шестерке, выделенной сходкой, отдавать долю заработка. У них там, Василии Гаврилович, свой банк. Из-за этого между паханом и Молчановым и пошла вражда. А когда-то, еще в тайге, Молчанов у него правой рукой был. Но, кажется, мы и на этого пахана уздечку найдем, хоть и намекнул он мне, что на дурную голову иногда падает дурной кирпич. – Федор презрительно фыркнул. – У нас на эстакаде всё десятники и учетчики – комсомольцы, они не позволят этой шестерке золотую шерстку стричь.
– Значит, на Молчанова надеяться можно?
Федор вздохнул:
– Если выдержит до конца. Трудно, Василий Гаврилович, выдержать. Они могут и через его невесту давить. Вчера он Вадиму вдруг заявил, что для него, должно быть, нигде жизни не будет.
– И после этого Вадим согласился к нему в почтальоны поступить? – неожиданно спросил Греков.
– Да, но… – Федор явно растерялся.
– А начальник политотдела, как вы решили на заседании своего комитета, если об этом узнают, должен будет бросить ему спасательный круг? – жестко продолжал спрашивать Греков.
– Мы, Василий Гаврилович, этот вопрос на комитете не обсуждали.
– Можно было и обсудить. С приглашением Молчанова, его невесты и даже этого пахана.
– Я, Василий Гаврилович, думал…
Греков не дал ему договорить.
– Ты думал, что достаточно Грекову повести бровью, и вся зона превратится в санаторий для ЗК? Ни приказов министра, ни Автономова, ни вообще кого-нибудь здесь, кроме политотдела, нет.
В третий раз Федор уныло повторил:
– Я думал…
И опять Греков прервал его:
– Об одном и том же по разному можно думать. Можно о Молчанове – как о жертве предшествующего воспитания и даже сочувствовать ему, что он с невестой разлучен, а можно как об убийце без пяти минут, который только случайно не пустил в ход свой нож. И помогать ему устанавливать связь со своей наводчицей не игрушка. Закон для всех один. Все остальное, как говорит тот же Автономов, область эмоций. Иначе здесь скоро вся охрана превратится в стаю почтовых голубей. Будут мокрушникам носить приветы от их марусь.
Федор взроптал:
– Я же сказал, Василий Гаврилович, что на комитет его вытащу.
– А вот это, пожалуй, не стоит. Как я понял, у Зверева это первый случай.
Федор жарко ухватился:
– Единственный. Мне, Василий Гаврилович, в точности известно.
– Значит, по своей незрелости он мог и не представлять, во что это может вылиться. Решил, что это всего лишь продолжение той игры, когда записочки с парты на парту передают. Достаточно ему будет той бани, которую он от тебя в кабине крана получил. Хорошая была баня?
– Я его, Василий Гаврилович, почти до слез довел.
Греков скупо улыбнулся:
– Ну а раз так, то и предавать это дело дальнейшей огласке вряд ли стоит.
Федор приободрился:
– А как же Гамзин? У него же в руках документ.
– Он где сейчас?
– На своем КП. – Федор помедлил: – На казарменном положении.
– Ступай-ка и ты спать. – И Греков положил руки на плечи Федора Сорокина, поворачивая его лицом к поселку. – Не тот руководитель хорош, кто и себе, и другим сна не дает.
КП центрального района выглядывало из-под откоса плотины на эстакаду сразу тремя остекленными стенами. Достаточно было начальнику района встать в своем кабинете из-за стола или просто повернуть голову, и он мог как на ладони увидеть в любой час дня и ночи, что происходит на эстакаде и на монтажной площадке ГРЭС. И то, как носят краны с платформы бадьи с бетоном к блокам плотины: и как электросварщики, повиснув на цепях, сваривают арматуру под заливку бетоном; и как монтажники собирают на отдельном стенде ротор первой турбины:
Но сейчас все три стены КП были наглухо задернуты малиновыми шторами, такими же, как в кабинете Автономова. Когда Греков открыл дверь на КП к Гамзину, там был разлит красный полусвет. Даже мощное электрическое свечение с эстакады лишь слегка пробивалось сквозь плотные шторы. И сбоку стола, на тумбочке, блестела такая же, как у Автономова, батарея телефонов.
Повернув выключатель, Греков при свете люстры, вспыхнувшем под куполообразным потолком, увидел Гамзина. Спал он на раскладушке, высунув из-под края простыни усы. Рядом на спинке стула аккуратно висели китель, галифе, а под стулом, переломив голенища, стояли хромовые сапоги. Автономов уже не раз на диспетчерках ставил Гамзина в пример другим начальникам районов за то, что тот в решающий момент стройки догадался перейти на казарменное положение.
И весь кабинет Гамзина был как младший брат кабинету Автономова. Только все в меньших размерах.
Ослепленный светом, Гамзин прикрыл глаза ладонью.
– Я же предупреждал! – Но увидев из-под ладони Грекова, он тут же спустил с кровати ноги. – Я, Василий Гаврилович, всего только пять минут, как задремал. Тут только попусти, и круглые сутки будет к начальнику района очередь стоять. Если вас интересует последняя сводка… – Его рука потянулась к столику.
Греков жестом успокоил его.
– Я попутно. Всего лишь на одну записку взглянуть.
По-птичьи круглые глаза Гамзина стали еще более круглыми.
– На какую записку?
– Которая, кажется, случайно попала вам от кого-то из ЗК. – Греков старался говорить как можно небрежнее. – Как вы знаете, каждый такой случай мимо политотдела не должен проходить.
– Ах да, сам не знаю, как она ко мне могла попасть. За этими ЗК никогда не уследишь. – Гамзин полез в карман кителя, повешенного на спинку стула. Листок оторванного от папиросной коробки картона он достал из записной книжки.
Греков вскользь пробежал глазами строчки, набросанные на картоне простым карандашом еще совсем мальчишеским почерком. «Если сам откажет, – прочитал он, – ты, рыженькая, не унывай, обещают амнистию. А пахана я не боюсь».
Записка была без подписи. Перевернув листок картона с сургучным пятном «Нашей марки», Греков подумал, что автор записки папиросы курит дорогие. А быть может, подобрал он и кем-то брошенную на плотине пустую коробку из-под «Нашей марки». Вон на стуле у Гамзина тоже раскрыта «Наша марка».
Нет, так и не удалось ему попасть домой, чтобы поспать хотя бы час. Когда вышел от Гамзина, уже рассвело. Солнце поднималось из-за Дона. На эстакаде и на картах намыва ночная смена уступала место дневной. Одни, молчаливые, дрогнувшие в туманной наволочи, под конвоем выливались из ворот строительных районов, другие вливались в ворота и растекались по участкам. А по всем дорогам и тропинкам вразброд и кучками поднимались из поселка к эстакаде и расходились на левое и правое крылья песчаной плотины вольные. Там торжествовал молодой беспечный смех.
Заглянув в политотдел, Греков успел и на диспетчерку, которую уже проводил Автономов, как всегда, с матово-розовым лицом, как будто он без всякого перерыва проспал всю ночь, С диспетчерки Греков поехал на раскопки хазарской крепости, на арматурный двор, в акваторию будущего порта. Теперь уже он знал, что до вечера ему не вырваться из этого ритма.
Он давно заметил какую-то особую, власть этого ритма и над всеми другими людьми на стройке. И над теми, которые вливались на объекты из зоны и выливались обратно в сопровождении конвоиров; и над теми, которые входили и выходили из ворот мимо вахтеров свободными, шумными толпами. Вот уже три года, как он на стройке, но каждый раз какое-то непонятное беспокойство охватывало его, когда он видел, как и те и другие с началом рабочего дня смешивались на строительных участках. После этого уже невозможно было различить, кто ЗК, а кто вольный. Сплошь и рядом можно было слышать, как кто-нибудь из ЗК, не стесняя себя выбором слов, покрикивал на своего напарника из вольных, и тот не обижался, но можно было видеть, как и ЗК при чересчур суровом окрике вольного лишь раздувал ноздри, но тут же и начинал делать что ему говорили. Как будто на это время таяла между ними перегородка. Вдруг нелепостью начинала казаться Грекову и вся эта колючая изгородь с венчающими ее по углам сторожевыми вышками.
Но опять звучал сигнал отбоя. Одни вываливались из ворот строительных объектов насмешливыми толпами, а другие молча вытягивались под конвоем. И сразу протянутая между сторожевыми вышками проволока опять начинала впиваться в сердце своими шипами. Невозможно было заслониться от всего этого ни словами Автономова, что все это было заведено не нами, ни другими его же словами, что наше дело – воздвигать плотину, оставлять о себе память в вещах. Ни заслониться было, ни заглушить все более острое день ото дня беспокойство и все более жгучую тревогу тем, что есть еще вопросы, на которые могут быть даны ответы только завтра. Но почему же завтра, если не в двухтысяча первом году, а теперь был наказан на пятнадцать лет Молчанов, в то время как его товарищ, Зверев, с которым они сидели на одной парте, здесь же работает вольнонаемным? И с Коптевым все, что привело, его сюда, случилось уже после того, как он вернулся с фронта. Кто из них действительно виноват, а кто ошибся или же просто попал, как иногда говорил тот же Автономов, в густой бредень? Вон и Галина Алексеевна Цымлова домогается этого ответа.
Если откладывать его на завтра, то чем же перед Грековым и Автономовым провинились их дети и внуки, на плечи которых должно будет лечь это неслыханное по тяжести бремя?…
В этот день он опять поздно вернулся домой. По привычке неслышно ступая, прошел к себе в комнату и, чтобы никого не разбудить, совсем мягко щелкнул выключателем.
Ночной прохожий, взглянув на освещенные окна дома Грековых, скорее всего подумал бы, что сегодня что-то опять очень долго засиделся за своими бумагами начальник политотдела стройки. Более любопытный замедлил бы шаги и даже постоял под окнами, но так ничего бы и не узнал. Разве что увидел на тюлевых занавесках противоположных крайних окон две тени – мужскую и женскую. Света между этими двумя окнами посредине дома не было.
Но никому и в голову не могло бы прийти то, что теперь все чаще приходило в голову Грекову. Поскольку их дом был построен подковой, он из своего окна так же хорошо видел тень Валентины Ивановны, как, должно быть, и она видела его тень. Лишь иногда чуть колебнется и вновь замрет. А может быть, это дуновение ветра колебало тончайший тюль?…
Ей, как и ему, видны и неосвещенные окна. Два окна – они как раз находятся между ними. Это окна той самой комнаты, где спит Алеша. Как всегда, он спит, зарыв темную, с крупными кольцами волос, голову под подушку, руки и ноги разбросаны во все стороны, и простыня у него конечно, на полу. Здесь, вблизи большой воды, прохладно ночью, но Алешке все равно жарко. У спинки дивана или же у дверей стоят удочки, а на столе или на стуле – банка с червями. Вечером, как вернулся с рыбалки, так и побросал все это, где попало. Только сумочку с красноперками и речными бычками, свой улов, отдал Тане – кошкам на ужин.
И конечно, по всей комнате разбросана его одежда. Парусиновые брюки лежат где-нибудь комком, один сандалет под диваном, а другой у порога. Утром, когда он еще будет спать, хозяйка дома, как всегда, позаботится о том, чтобы все прибрать и положить на место, разгладить ему брюки и повесить на спинку стула чистую рубашку. И потом ни единым словом не упрекнет его за неаккуратность. Так бывает теперь всегда.
Лучше бы она как следует отругала его, потребовала от него придерживаться правил, заведенных во всех семьях, тогда, может быть, и он почувствовал/ что не квартирант здесь и не гость, которому все позволено, а свой. Пусть бы сперва и обиделся на нее, это прошло бы.
Два окна комнаты, где спал Алеша, темной полосой зияли между, освещенными окнами дома. Вдруг Грекову пришло в голову, что это и есть та самая полоса, которая с недавнего времени разделила его и Валентину Ивановну. Всего лишь одна комната, десять шагов, по пяти шагов от одной двери и от другой, если идти навстречу друг другу.
Не один раз ему, как и теперь, хотелось пройти через эту темную комнату, где спал Алеша, войти к ней, взять в ладони и повернуть к себе ее лицо, заглянув в глаза, которые он знал совсем другими, без этой стеклянной пленки, и спросить: «Может быть, ты мне объяснишь, что между нами изменилось и почему все это должно продолжаться? Сам я никак не могу понять, в чем дело. И, может быть, ты скажешь, почему мы должны идти на поводу у женщины, которая ослеплена своим чувством, хотя и не знает, что ты за человек, а только ждет часа, когда она сможет почувствовать себя отмщенной. Ей, конечно, и невдомек, что нельзя избирать орудием своей мести сына. Но по-своему и ее можно понять: еще не было примера, чтобы женщина воспылала благодарностью к той, которая, по ее мнению, отняла у нее счастье.
А теперь получается, что она добилась своего. Она написала Алеше глупые слова, над которыми надо было бы только посмеяться, но оказалось, что их совершенно достаточно, чтобы ты сразу же и опустила на глаза эту пленку. Прежде я не видел ее у тебя. Чего ты испугалась? Зная тебя, не поверю, чтобы ты осталась равнодушной к тому, как может сложиться судьба Алеши. Хорошо помню, как ты сказала, когда мы говорили о Молчанове, что все эти ЗК тоже были детьми. А последнее время мне навязчиво снится, будто на станции Шлюзовой выгружается новый этап, и все совсем молодые ЗК, и когда они под конвоем направляются в зону, я узнаю в одном из них Алешу.
Я, конечно, не верю в сны; но я больше всего боюсь просмотреть Алешу, как, должно быть, когда-то просмотрели того же Молчанова. Теперь у мальчика уже наступил такой возраст, когда ребятам особенно бывает необходим отец. Никакая мать не сумеет дать ему для будущей жизни то, что он может получить от отца.
Почему же ты, прочитав открытку, сразу сдалась, в то время как мне так нужна твоя помощь? Я просто не могу обойтись без нее. Одному мне не справиться. Это как раз и есть тот случай, когда в одиночку человек бессилен. Не забывай, что все это связано также и с Таней. Между ними не должно остаться никакого занавеса, сотканного из недоразумений и ошибок взрослых. Ей и ему еще может понадобиться в жизни рука брата или сестры, и вообще будет чудовищно, если они останутся чужими.
Помнишь, Автономов говорил на твоем дне рождения за столом, что у той женщины, которая умеет так смеяться, должен быть особый дар любви к детям. Еще никогда я так не нуждался в этом твоем даре – я только еще не сумел сказать тебе об этом словами. Вот если бы у тебя был не мой ребенок, я бы дал тебе это почувствовать без всяких слов. Знала бы ты, как я иногда жалею, что, когда мы встретились, у тебя не было ребенка.
Спит Алеша. Снятся ему его обычные сны: берег, усеянный галькой, камышинка вздрагивающего на поверхности воды поплавка, красноперка, описывающая дугу в воздухе. Если бы кто взглянул в эту минуту на его лицо, то увидел бы, как разливается по нему выражение самого высочайшего блаженства, какое только существует в мире. Но потом вдруг что-то надвинется на картины сна и погасит улыбку. Надвинется удивительно посуровевшее за последние дни лицо отца, а рядом с ним лицо Валентины Ивановны. Из-за них выглядывает лицо мамы. Губами и глазами она делает ему какие-то знаки и начинает сердиться оттого, что он никак не может ее понять. Но как же он может ее понять, если он спит?…
Сквозь тюль прокрадывается в комнату отблеск электросварки, трепещущей на гребне плотины, на сорок первой отметке. Там и ночью не прекращается работа. Должно быть, это тот самый сварщик теперь там, который, поднимая с лица эбонитовую маску, каждый раз посылает Алеше и Вовке Гамзину рукой привет, когда они приходят на котлован с удочками. Но почему-то всегда, когда на сорок первой отметке плотины работает этот сварщик, там стоит солдат с автоматом?
Загоревшие за какой-нибудь месяц руки и ноги Алеши бронзовеют на белизне простыни. Он уже не улыбается. Уже какие-то другие сновидения сдвигают ему подпаленные солнцем брови, морщат губы и, лоб. Вспыхнул и окончательно погас огонь электросварки на плотине. В комнате стало совсем темно. Только простыня да подушка белеют.
Неосвещенное окно комнаты, где спит Алеша, разделяют два освещенных окна, за которыми бодрствуют в этот час ночи два человека. Такие близкие друг другу, а никак не могут преодолеть это расстояние. Всего десять шагов. Пять шагов пройти одному и пять шагов другому навстречу друг другу. Всего одну комнату, в которой разметался на диване Алеша.
Между тем им столько нужно сказать друг другу. И сказать, не откладывая, потому что они уже привыкли, чтобы все между ними до конца было ясно.
«А я разве не чувствую, что так продолжаться не может? Но попытался ли ты хоть раз представить себя на моем месте? Ты, конечно, уверен, что все происходит из-за этой открытки, и я даже не в состоянии разуверить тебя. Согласись, что могут быть вещи, которыми ни одна женщина, не желающая себя унизить, не может поделиться даже с самым близким мужчиной. Пусть лучше ты будешь думать, что я всего-навсего испугалась той новой ответственности, которую возложило на мои плечи появление в нашей семье Алеши. Иначе мне пришлось бы рассказать тебе и о том, что похоже на сплетню. Тем более что исходит она от женщины, которой вообще-то трудно верить.
И все же на этот раз она сказала мне правду, чтобы досадить подруге за то, что та устраивает ее мужу свидания с какой-то девицей в своем доме. От подруги, которая знакома с твоей бывшей женой по Ростову, она и услышала, что та теперь связывает с поездкой Алеши к отцу свои новые надежды и планы.
Конечно, следовало бы только посмеяться над этими словами, если бы вслед за ними не пришла открытка, и наша соседка, передавая ее мне, не намекнула прозрачно, как она умеет это делать, что вскоре надо будет ожидать и приезда самой матери Алеши, которая намерена лично удостовериться, как относятся к мальчику в отцовском доме.
Так что дело не только в открытке. Но и в ней. Да, испугалась. А какая бы женщина не испугалась на моем месте? Об Алеше мало сказать, что он живой мальчик. Вчера днем, когда я поднялась с поправками к проекту на рыбоподъемник и взглянула вниз, я увидела, как они с Вовкой Гамзиным купались в том самом карьере, вымытом земснарядом, где месяц назад утонули дочери – двойняшки энергетика Ковалева. Одну из них затянуло под откос, вырытый фрезой земснаряда, а другая бросилась ее спасать и тоже не вынырнула.
Я стояла на сорок первой отметке, смотрела, как Алеша плывет к тому самому месту, и мне показалось, что прошла вечность, прежде чем он повернул обратно. А вдруг бы он не рассчитал и с ним бы тоже… Но об этом страшно даже подумать.
Если бы это случилось с Таней, я, может быть, просто сразу же и сошла с ума, как сошла с ума жена Ковалева, прибежав на берег котлована и увидев два белых платьица в синий горошек. А если бы случилось с Алешей, на мне на всю жизнь остался бы груз вины. Недосмотрела, потому что не родной, а потом все это обросло бы как снежный ком и кончилось тем, что мачеха утопила пасынка. И как бы тогда выглядели в открытке все эти намеки, над которыми следовало бы только посмеяться?…
Ты, конечно, вправе сказать мне, что все это надуманные страхи и что, насколько ты помнишь себя в детстве, все мальчишки бывают такими. Но все-таки мы так и не сможем до конца понять друг друга. Ведь я из боязни наговорить на Алешу не могу даже, например, рассказать тебе, что он ответил мне в (тот день вечером, когда я решила было запретить ему купаться в котловане. Он вдруг покраснел, взглянул на меня исподлобья, как взглядывал в самые первые дни по приезде из Ростова, и сказал: «Запрещать мне может только моя мать». И с моей стороны было бы глупым обидеться на него. Наивно было бы надеяться, что он иначе стал бы относиться к женщине, которая отняла у него отца. У ребенка не может быть двух матерей. В жизни все грубее и проще.
Правда, это не мои слова, а нашей соседки, я сама до последнего времени думала иначе и вынуждена теперь признать, что ошиблась».
…Гаснут в поселке последние фонари. По приказанию коменданта в полночь всюду выключается уличное освещение за исключением четырехугольника кварталов, прилегающих к управлению стройки. Над эстакадой трепещет серебристо-голубое зарево, а здесь еще резче темнеют казачьи сады. Уже почти не осталось на улицах прохожих, которые могли бы удивляться, что в доме Грековых все еще освещены окна. Два окна, две тени на зыбком колеблющемся тюле. Между ними черная полоса в десять шагов.
Обычно, уезжая из дому рано утром, Греков заставал Алешу в столовой еще зарывшимся головой под подушку, и очень удивился, вдруг увидев его на ногах и одетым. Сидя на диване, он копошился в своем рюкзаке и на шаги отца поднял голову.
Греков удивился:
– Уже на рыбалку?
– Нет, папа, – помедлив, ответил Алеша. – Я хотел тебе еще вчера сказать, но ты вернулся поздно. Мне ехать надо.
– Куда? – растерянно спросил Греков.
– Мне мама достала горящую путевку в Артек.
– Горящую? – еще глуше повторил Греков.
Алеша испуганно взглянул на него и, вставая с дивана, уткнулся ему в грудь лицом.
– На тот год, папа, я к тебе на все лето… – Он захлебнулся и стал кашлять.
Греков молча гладил его вздрагивающую спину.
На пристани его провожали,– кроме отца, Таня и Вовка Гамзин. На прощанье Алеша обещал Тане прислать из Артека живую медузу в банке с завинчивающейся крышкой. Вдруг, обхватив его загоревшую шею своей ручонкой, Таня громко запротестовала:
– Не надо мне медузы! Не хочу, чтобы ты
уезжал!!
Затягиваясь папиросой, Греков выпустил облако дыма. Увидев эти две головки рядом, вдруг впервые увидел он и то, как были они похожи. Даже волосы у них завивались кольцами в одних и тех же местах.
По дороге с пристани слезы Тани высохли, и она с Вовкой Гамзиным уже затеяли за спиной Грекова веселую возню. Только тем и мог успокоить себя Греков, что за время, проведенное летом у отца, Алеша и загорел, и щеки у него округлились. Когда пароход уже отошел от пристани, он еще долго махал с палубы рукой, а голова его в соломенной шляпе свешивалась через борт, как подсолнух.
И вскоре, кроме удочек, которые в последний момент забыл на террасе Алеша, ничего уже не напоминало о нем в доме. Правда, первое время Таня еще произносила его имя за столом, вспоминая, что он сказал и что сделал, и допытывалась у отца, когда он опять приедет, но потом перестала. Может быть, бессознательно почувствовала, как за столом воцарялось при этом молчание.
И никто не смог бы сказать, что жизнь хоть сколько-нибудь изменилась у них в доме. Таня слышала, что так же, как и всегда, папа называет маму Валей, а мама его Васей. Так же по вечерам Таня с матерью не спешили садиться за стол, не дождавшись отца. И как всегда, заслышав шаги отца на террасе, Таня бежала ему навстречу и, торжествующе втаскивая его за рукав в комнату, оповещала:
– Вот и папа!
Вода, разливаясь по степи и достигая новых отметок, уже и в самом деле, как заявил на очередной диспетчерке Автономов, начинала мочить бетонщикам пятки. На серой бетонной шубе, которой одевали склон плотины, зияли понизу квадраты неукрытого песка. Еще и не весь лес выкорчевали в пойме.
Уже по голосу Автономова, коротко бросившего в телефонную трубку: «Зайди», – Греков почувствовал, что тот раздражен… Когда Греков вошел к Автономову в кабинет, он разговаривал по телефону с Гамзиным.
– Известный аппарат человеку дадён, – говорил Автономов, – чтобы думать не только одной его четвертушкой. Выбирай из двух: или через месяц камера для первой турбины будет готова, или же пойдешь начальником поселковой бани. В порядке заботы о гигиене трудящихся. Все. – Бросив трубку на рычаг, он оглянулся на Грекова высветленными яростью глазами. Не здороваясь, тут же выскочил из-за стола и, схватив его за локоть, потащил к большой карте на стене кабинета. – Любуйся!
Это была знакомая Грекову карта стройки и всего подлежащего затоплению района, испещренная красными и синими стрелками, линиями и кружками, как бывали испещрены также хорошо знакомые в прошлом Грекову фронтовые карты. Синие кружки и стрелки означали уже намытые и забетонированные секторы плотины, смонтированные узлы гидротехнических сооружений, а красные – фронт еще не завершенных работ и уровень наступающей воды.
– В политотделе тоже такая есть, – высвобождая локоть из его пальцев, сказал Греков.
– И твоя знаменитая Приваловская тоже на ней есть? – Взмахом карандаша Автономов отчеркнул красный кружок на карте.
– Чем же она знаменитая?
– Тем, что она теперь всю обедню портит. Надо впадину заполнять, а я не имею права шандоры закрыть. Они, видите ли, никак не в силах оторваться от землицы, политой нержавеющей казачьей кровью… – Автономов сунул палец за воротник кителя. В эту минуту порученец, как обычно, внес на руках перед собой развернутую папку с бумагами, предназначенными для подписи, но Автономов оглянулся на него так, что тот мгновенно исчез за дверью. – Что ты на это скажешь?
– Только то, что все это не так просто…
Автономов не дал ему договорить.
– Что не просто? Что?
– Как ты говоришь, политая…
– Это, как ты знаешь, не я сказал. Но всему время. Сегодня эти лампасы и тому подобное как раз и превратились у нас на глазах в тот самый идиотизм деревенской жизни, который имел в виду Ленин. Постой, постой! – закричал он, заметив движение Грекова. – Позволь мне так понимать эти слова Ленина. Слепые, как кроты. Не для нас же лично с тобой, а для их благополучия совершается теперь эта революция здесь в степи, проклятой богом и людьми.
– Четвертая.
Автономов, приоткрыв рот, остановился.
– Что?
– Ты же сам говорил: четвертая революция при жизни одного только поколения. – Греков стал загибать пальцы. – Октябрьская – раз; коллективизация, по словам Сталина, – вторая. А Великая Отечественная – это тебе еще больше революции: наши отступают, немцы наступают, потом опять наши. Теперь четвертая. Но люди все одни и те же.
– И ты хочешь сказать…
– Конечно, не то, что я против революции, а всего лишь то, что одно дело заставить, а другое – чтобы сами сумели понять. Даже металл, как ты знаешь, устает.
– Это каждому пионеру известно. Вот я дам команду закрыть шандоры и перетоплю всех этих пламенных патриотов тихого Дона.
– Команду, конечно, всегда можно дать…
Два огонька зажглись в глазах у Автономова.
– Но я, между прочим, погожу. – Веселая ярость плеснулась у него из глаз. – Это я еще успею. Подожду, пока ты съездишь в эту свою Приваловскую и совершишь там четвертую революцию. Мне только что звонил из Ростова первый, что ты назначен туда особоуполномоченным обкома.
– А мне он не мог позвонить?
– Это я не знаю. Я в вашей субординации не разбираюсь. Знаю только, что выезжать тебе немедленно. За этим, между прочим, тебя и вызывал.
– Вызывал? – тихо переспросил Греков.
Автономов усмехнулся:
– Согласен переделать на «пригласил», если это лучше звучит.
– Это звучит иначе.
– Сколько же тебе потребуется времени, чтобы эту революцию совершить?
– Вот этого тебе даже Федор Сорокин не смог бы сказать.
– При чем здесь Сорокин?… – Автономов сердито помолчал, сузив глаза и заглядевшись на стеклянную чернильницу. – Но ты-то, надеюсь, понимаешь, что вода не будет ждать?
– Это теперь каждому пионеру известно.
Если выехать сразу же, то к вечеру можно будет успеть в станицу. Правда, никак по пути нельзя миновать и райком. Из того, что Греков запомнил о Приваловской еще с тридцатых годов, больше всего осталось у него в памяти, что жили люди там на редкость спаянно, держались двор за двор, человек за человека. И вступать в колхоз тогда дольше всех не решались, выжидали, как поведут себя другие станицы и хутора, а когда наконец решились, за три дня на столе у председателя сельсовета выросла копна заявлений.
За двадцать с лишним лет многое, конечно, должно было измениться и в жизни станицы, и в нравах ее жителей, но в то, что они за этот срок неузнаваемо изменились, Греков не особенно верил. И, собираясь теперь в Приваловскую, он совсем не надеялся, что достаточно ему только там появиться, как все решится само собой. К тому же казаки, как бы там ни возражал он Автономову на его слова, оставались казаками.
Но и без надежного помощника ему там, особенно в первые дни, нельзя обойтись. Конечно, можно будет на месте найти какого-нибудь вестового или, говоря по-фронтовому, офицера связи, но еще лучше будет для пользы дела взять его с собой отсюда, со стройки.
И он стал искать Сорокина, чтобы узнать, кого из тех же комсомольцев тот смог бы выделить ему в помощь без ущерба для дела. В комитете, куда Греков позвонил, его не оказалось, а из диспетчерской чей-то громоподобный бас вместо диспетчера Тамары Черновой ответил:
– Никакого Сорокина я не знаю. И Чернова здесь сегодня не дежурит.
Греков удивился:
– А вы кто?
– Не имеет значения, – ответил совсем незнакомый Грекову бас.
Странно, Чернова обычно через сутки дежурила на эстакаде днем. Он решил, что скорее всего в мужском общежитии ему смогут подсказать, где найти Сорокина.
В полутемном коридоре общежития он вдруг наткнулся на трех или четырех девушек, шарахнувшихся при его появлении от двери комнаты, в которой жили Сорокин, Матвеев и Зверев. Они явно подслушивали под дверью и теперь обвалом загрохотали со второго этажа по лестнице. Но еще три девушки, не успев прошмыгнуть мимо Грекова, стыдливо отвернулись к стене. Среди них он узнал и секретаря-машинистку политотдела Солодову.
– А ты-то что здесь делаешь? – с изумлением спросил у нее Греков.
Люся спрятала от него в ладони багровое лицо. Но одна из хорошо знакомых Грекову электросварщиц, Люба Изотова, бесстрашно встретила его взгляд и даже приложила к губам палец.
– Василий Гаврилович, тише!
– Что здесь происходит? – теряя терпение, спросил Греков..
Оглянувшись на дверь, Люба Изотова недоверчиво приблизила к нему в полутьме коридора лицо.
– Вы правда не знаете?
– А что я должен знать?
Она еще больше приблизилась к нему и, привставая на цыпочки, задышала прямо в ухо:
– Там, Василий Гаврилович, у них с самого утра идет. Вадиму Звереву показалось, что Тамара Чернова ездила с Гамзиным на катере по Дону…
– Не показалось, а видел он это своими глазами, – осмелев и тоже приближаясь к Грекову, уточнила другая электросварщица, Люба Карпова.
Люба Изотова отмахнулась:
– Это он с чужих слов повторяет.
Теперь уже расхрабрилась и Люся Солодова:
– И сказал об этом Игорю, но тот, конечно, не поверил.
– Ну и дурак! – громко заключила Люба Изотова.
Люба Карпова прикрикнула на нее:
– Тише!… Еще и сейчас у них, Василий Гаврилович, бой. Слышите?
Теперь и Греков услышал:
– Телок ты, вот кто! Слепец! – кричал за дверью голос Вадима Зверева.
– Что же теперь будет? – плачущим голосом спросила Люся.
– Что бы там ни было, а подглядывать в замочные скважины стыдно, – и Греков потянул дверь за ручку к себе.
Боясь разоблачения, девушки шарахнулись в темноту коридора.
За все время, сколько ни бывал в этой комнате мужского общежития Греков, еще никогда не заставал он ее в таком виде. Большой, купленный в складчину будильник на столе показывал двенадцать часов, а все три койки оставались неприбранными. Пол усеяли обгорелые спички, а на столе, на подоконнике, на смятых подушках валялись надкушенные и недоеденные яблоки. В кадушке с китайской розой, о которой всегда лично заботился Федор Сорокин, поливая её и срезывая мертвые листья, кто-то выстроил целый частокол из окурков.
И сами обитатели этой комнаты к двенадцати дня еще не были одеты. Игорь Матвеев в трусах и в майке понуро сидел на стуле, а Вадим Зверев в одних трусах стоял перед ним, яростно грыз яблоко и прокурорски потрясал указательным пальцем.
Но самое странное заключалось в том, что тот самый Федор Сорокин, который обычно с бригадой «легкой кавалерии» сам проверял чистоту и порядок в общежитиях молодежи и за каждый окурок без всякого снисхождения пригвождал виновного к позорному столбу, теперь оставался совершенно равнодушен к разгрому в комнате, в которой жил не кто-нибудь, а лично он, секретарь комитета, комсомола стройки. Правда, из всех троих своих товарищей по комнате только он и успел одеться, а на остальное у него, как видно, не хватило времени. Так и сидел на своей кровати с непричесанным русым хохолком. С возрастающим удивлением Греков увидел, что это сам же он, окутываясь табачным дымом, втыкает один за другим окурки в кадушку своей любимой китайской розы.
Дым ручьем вытягивался из форточки на улицу. Увидев Грекова в дверях, Федор всего-навсего сумрачно указал ему глазами на свободный стул. Остальные же на приход Грекова вообще не обратили внимания.
Игорь в позе подсудимого сидел посредине комнаты на стуле, положив на колени руки, а Вадим, стоя перед ним в трусах, произносил обвинительную речь.
– Может быть, тебе еще недостаточно этих фактов? – спрашивал он Игоря. В одной руке Вадим держал надкушенное яблоко, а другой, вытянув вперед палец, пригвождал его. Длинный, косо срезанный чуб, падая Вадиму на лоб, закрывал ему глаз, и, встряхивая головой, он раздувал ноздри хрящеватого носа. – Я тебе авторитетно повторяю: собственными глазами! Сдаю в пять утра смену, а Гамзин сводит ее под локоток с катера. Рандеву в новом море. На глазах у всех. Хоть у Федора спроси.
– А для комсомольской экскурсии по морю катер не дал, – заметил Федор.
– Какие еще должны быть факты?! – Вадим отбросил в сторону яблоко, схватил из кулька другое и вонзился в него зубами так, что сок брызнул в глаза Игорю. Игорь заморгал. – Ему, Федор, на мнение своих товарищей начхать. Все они, видите ли, сговорились разбить их счастье. Там он как младенец верит каждому слову, а тут подавай ему еще факты. Скажи ему, Федор, что он просто шляпа.
Но Федор опять ограничился лишь замечанием по адресу Гамзина:
– Распоряжается государственным транспортом, как своим собственным.
– И кем же после всего, по-твоему, ее считать? Хочешь, я сам скажу?
– Вадим!
Игорь произнес это совсем тихо.
– Ну что ж, что Вадим?! Через три дня я уже буду ровно двадцать три года как Вадим.
– Вадим, – поднимая голову и взглядывая на товарища совсем не свойственным ему темным взглядом, сказал Игорь, – обо мне ты можешь все что угодно говорить, но если ты еще хоть раз скажешь…
– Вот как! А если я так думаю о ней?! Кто мне может запретить так о ней думать? – с ядовитой иронией спросил Вадим Зверев.
– Я.
Игорь встал и, сжав кулаки, подошел вплотную к Вадиму. Никогда не предполагал Греков, что его лицо может быть таким суровым. Федор Сорокин на всякий случай встал и втиснулся между ними. Не только как их товарищ, но и как секретарь комитета, он считал своей святой обязанностью в зародыше^ пресечь между ними драку и не задумался бы применить для этого самые крутые меры. Уже и хохолок у него зашевелился. Петушок, как звали его девчата на эстакаде, рвался в бой. И, судя по всему, он даже остался разочарованным, что его вмешательство оказалось излишним. Даже на Вадима такая перемена в поведении Игоря произвела, вероятно, впечатление.
– Ну и черт с тобой! – с сожалением и с презрением в голосе бросил ему в лицо Вадим, лег на свою кровать и отвернулся лицом к стенке.
Греков решил, что теперь и он может напомнить о себе.
– Здравствуйте, ребята, – сказал он, как будто только что вошел в комнату.
В ответ Игорь коротко кивнул. Вадим опять повернулся от стены и свесил ноги с кровати, а Федор протянул Грекову руку.
– Як вам посоветоваться, – продолжал Греков. – В первую очередь, конечно, с тобой, Федор. Дело в том, что мне предстоит поездка в Приваловскую, может быть, на неделю, а возможно, и на весь месяц. Эта станица оказалась под угрозой затопления, но ни один из жителей пока ни с места.
– Казаки, – бросил Федор, и в горле у него что-то взрокотало, как у Автономова.;
– Казаки, – сам себе удивляясь, согласился Греков. – Кого бы ты, Федор, на это время смог туда отпустить со мной?
Этот вопрос явно застал Федора врасплох. Совсем не такие мысли только что роились у него в голове. Рука Федора потянулась взъерошить хохолок. Но на то он был и секретарем комитета, чтобы уметь принимать оперативные решения в самой неожиданной обстановке.
– Кого? – переспросил он, и взгляд его вдруг упал на Игоря, который опять отошел в сторону и сел на стул, опустив голову. – Да того же Матвеева.
Поднимая голову, Игорь удивленно-наивно взглянул на Федора, н Вадим тоже посмотрел на него, как на спятившего.
– Меня? – переспросил Игорь.
– Ну да. Ты же как раз теперь свободен, твой кран стал на ремонт, а мы с Вадимом без тебя можем за этим присмотреть. Присмотрим, Вадим?
Вадим махнул рукой.
– Валяй, Федор.
– Вот видишь, ничто тебе, Игорь, не мешает с Василием Гавриловичем поехать.
До Игоря с величайшим трудом доходил смысл его слов.
– Куда, Федор, поехать?
– Как это куда? Ты же слышал, что товарищ Греков сказал. Вода наступает, а казаки станицы Приваловской переселяться не спешат, и надо, как я понимаю, соответствующим образом, – остальное Федор договорил жестом. – В первую очередь, конечно, на молодежь повлиять. Тебе от имени комитета комсомола доверяется это государственное дело. Так, Василий Гаврилович, надо понимать?
Греков подтвердил:
– Только так.
Обрадованный, Федор все больше входил в роль.
– Ответственнейшее, Игорь, поручение, и, как член комитета, ты должен оказаться на высоте! А вас, Василий Гаврилович, как начальника политотдела, кандидатура Матвеева устраивает? – переводя дух, Федор торжествующе взглянул на Грекова.
Ох, и Федор Сорокин! Греков встретился с ним взглядами, и они поняли друг друга.
– Вполне. – Чтобы не затягивать разговор, Греков взялся за ручку двери. – Значит, через полчаса я заезжаю, Игорь, за тобой, а вы пока помогите ему собраться. Какой-нибудь чемоданишко, две-три смены белья – и все сборы. Полчаса хватит?
– Хватит, Василий Гаврилович, хватит, – заверил Федор.
Когда Греков открыл дверь из комнаты в коридор, три тоненькие фигурки шарахнулись от него и дробно застучали вниз по ступенькам лестницы.