Сразу же, как только выехали в степь, черно-рыжая пыль заклубилась за машиной. Тысячами скатов и гусениц земля была уже размолота так, что вездеход передним буфером нагребал и волнами гнал ее перед собой. Вскоре стал прогреваться мотор, и, пока доехали до развилка, где две дощатые стрелы на столбе крестом развернулись в разные стороны, водитель, подливая воду в радиатор, успел почти опустошить старую трофейную канистру.
Правая стрела указывала на станицу Приваловскую, но Греков дотронулся до плеча водителя.
– Нет, сперва налево, к райцентру.
Огороженный с четырех сторон белолиственными тополями стоял посредине райцентра двухэтажный кирпичный дом, излучая многочисленные телефонные провода и поблескивая золотом букв под стеклом на пурпурной вывеске. Слева от райкома большая Доска почета была увенчана фотографическими портретами передовиков села, а справа, из настежь распахнутых ворот гаража, выглядывали фары шоколадного цвета «Победы».
Еще полгода назад в Ростове первый секретарь обкома, задержав Грекова после бюро, счел необходимым предупредить: «По вопросам переселения не очень на секретаря Истомина надейтесь, он больше любит себя за шевелюру дергать». И все же у Грекова не лежала душа проехать в станицу мимо райкома. В свое время ему пришлось побывать в шкуре секретаря, и теперь он мог воочию представить себе, сколько сразу свалилось на узкие плечи Истомина. От косовицы и сдачи зерна государству до переселения станиц и хуторов перед угрозой затопления водой. И справляться со всем этим надо было одновременно, все завязалось в один узел. Может быть, в еще более тугой, чем случалось на фронте. Никто райком не помилует ни за пшеницу, если она уйдет под воду, ни за те же мастерские МТС, если их тоже не успеют вывезти и смонтировать на новом месте. Даже по невиданному со времен войны движению на дорогах района можно было понять, как здесь взломалась жизнь. В одну сторону шли бензоцистерны, тракторы с прицепами, колонны автомашин с нашитыми на их борта досками, чтобы можно было побольше нагрузить зерна. В другую, вздымая тучи пыли, двигались стада коров и овец, конские табуны, телеги с перинами и узлами, со школьными партами и плетеными курятниками. Ехали и шли по дорогам и сбоку дорог пастухи и табунщики, женщины с детьми. Все здесь сдвинулось с места почти так же, как десять лет назад, когда и отступала к Волге, и вновь наступала от Волги армия – люди и покидали издревле обжитые места, и возвращались на пепелища. Только не слышно было теперь рева самолетов над головой и свиста фугасок, не вздымались над дорогами фонтаны взрывов. Но так же трепетали коршуны в знойном небе.
Внизу, под нависающей над Доном кручей, рассеяны были по степи покрашенные охрой, синькой, киноварью дома еще не сселившихся на новые места, но уже все больше теснимых водой станиц и хуторов, полевых бригадных станов и ферм. Светлую траву займища отчеркнула изумрудная темень пойменного леса. Уже сокрушительно он поредел, все шире раздвигались среди деревьев бело-розовые поляны свежих пней. В сверкающей пыльной тьме докорчевывали их там бульдозеры и другие могучие машины, выкапывая с узлами корней, выволакивая на буксирных тросах туда, где предавали огню останки невывезенного леса.
Доносимые оттуда с ветром запахи займища были подкрашены горечью. Выше пламени и дыма над пепелищами колыхалась несметная стая птиц, никак не смиряющихся с тем, что им, еще не поставив птенцов на крыло, уже надо было собираться в отлет.
И еще дальше из окон райкома – вся стройка. Когда башенные краны, врезанные в белесое небо, сдвигали стрелы, они тоже становились похожими на гигантских птиц.
Ни за что бы теперь не позавидовал Греков этому пасмурному, с копной рыжих волос человеку, которого увидел, переступив порог комнаты с табличкой на двери: «Секретарь райкома». Лишь исподлобья тот взглянул на вошедшего Грекова и снова углубился в растеленную перед ним на столе карту. Нет, не хотел бы Греков теперь оказаться в шкуре этого секретаря.
Но едва успел переступить он порог этой комнаты, как все его сочувствие к нему тут же испарилось. Стоило лишь Грекову, протянув.Истомину через стол руку, в шутку поинтересоваться, не пора ли уже и секретарю райкома обзаводиться фуражкой с крабом, как тот вскочил с места как ужаленный.
– Вы, товарищ Греков, пожалуйста, без подходцев. Если в обкоме уже, – он взглянул на телефон, – не доверяют первому секретарю райкома, то я готов и всю свою епархию вам на руки сдать.
– Мне своей епархии хватает, – холодно ответил Греков, – да и вы, товарищ Истомин, не похожи на попа.
Но Истомин при этих словах вдруг обеими руками взлохматил свои огненно-рыжие волосы и, выбежав из-за стола, остановился перед Грековым.
– Нет, извините, похож! Вы бы полчаса назад сюда пожаловали и увидели, какая здесь ко мне делегация из станицы Приваловской ввалилась. Весь церковный совет во главе со своим бессменным представителем бабкой Нимфадорой. Это, должно быть, похуже вашего спецконтингента. Вы бы послушали, какой они мне ультиматум предъявили. Или нашу церкву тоже на новое место перевозите, или мы вместе со всем причтом запремся в ней, и пускай нас тоже батюшка-Дон топит. – Истомин опять забежал к себе за стол, плюхнулся на стул и отрешенно уставился в расстеленную на столе карту. Беззвучно он шевелил губами, как будто в его кабинете никого больше не было.
Но и Грекову некогда было ждать.
– Я, товарищ Истомин, не делить с вами власть приехал.
– Как будто мы здесь сами не знаем, что надо делать, – не слушая его и ткнув пальцем в красный кружок посредине карты, почти крикнул Истомин, но тут же, опять выбегая из-за стола и останавливаясь перед Грековым, признался: – А ведь и правда, Василий Гаврилович, уже не знаем. – Впервые за весь их разговор он назвал Грекова по имени, хотя они знакомы уже были три года. – Какие только ключи к этой злосчастной станице ни пробовали подбирать. Самым крепким в районе оказалась орешком. Говорят, на ней еще и в героические тридцатые годы не один уполномоченный из Ростова зубы обломал. Вам, Василий Гаврилович, об этом известно?
Греков скупо усмехнулся:
– Немного.
Истомин внимательнее взглянул на него:
– В самом деле?
– В тридцатом году и мне довелось там побывать.
Истомин вдруг обрадовался. Он даже достал из кармана алюминиевую гребенку и стал расчесывать ею свои пылающие вихры.
– Так это же в корне меняет дело. В таком случае я приветствую ваш приезд. Старая гвардия, ей и карты в руки. И успели вы в самый решающий момент. Через час там открывается собрание, не помню уже какое по счету, я там лично должен быть, но теперь… – Истомин с полупоклоном развел руками. – Уверен, что вы справитесь и без меня. Старая гвардия никогда не подводит. Вы меня, пожалуйста, извините, не знаешь, за что в первую очередь потянуть. Тут еще незавершенная хлебосдача, тут уже под самым райцентром бурлит вода, а тут и эта Нимфадора со своим храмом. Не сердитесь, Василий Гаврилович, пожалуйста, на меня за такой прием. Вы сейчас в Приваловскую, а я в противоположную сторону вынужден буду махнуть. Район уже по горло в воде, а они там драку заварили. Из-за межколхозной межи на займище, которое все равно под воду уйдет. Хутор на хутор с кольями пошли. Все в разгоне, во всем райкоме ни души. Это же очень здорово, что как раз в этот момент обком подбросил вас к нам на помощь. Но теперь уже вашему водителю придется на всю железку жать, чтобы к началу собрания успеть. Иначе этих казачек может как ветром сдуть. Эта станица может нам еще не один сюрприз преподнести. – Греков уже спустился со второго этажа по лестнице на улицу, когда вдруг настежь распахнулось у него над головой окно и голос Истомина вдогонку предупредил: – Только вы не в клуб езжайте, а прямо в виноградные сады. В бригаду к Махровой. У них там теперь весь штаб. – И огненно-рыжая шевелюра Истомина скрылась в окне.
Уже на въезде в станицу Греков увидел, как простоволосая, еще совсем не старая женщина на коленях лазает снаружи своего двора вдоль летней кухни, пошлепывая по ее стенке ладонями и что-то приговаривая. Лицо у нее было красное, русые волосы, как скошенная к намокшая под дождем пшеница, слиплись и растрепались. Она стояла перед кухней на коленях и, пришлепывая ладонями, как будто лаская обмазанную глиной стенку, жалобно что-то приговаривала. Только после того как водитель притормозил машину, Греков сумел разобрать.
– А я тебя лепила, – она дотрагивалась до летней кухни ладонями, отрывая их от нее и снова начиная гладить. – Лепила этими руками и слепила не хуже, чем у других. Вон ты какая. А Ваничка так и не вернулся. А я тебя для него лепила, моего ро-о-одненького. – Она заплакала дурным голосом. И вдруг сразу же перешла к веселому пению с приплясом: – Я тебя лепила, лепила, – пела она, покачивая бедрами и продолжая пошлепывать по стенке кухни ладонями. Ее пошлепывание становилось все звонче, а песня все быстрее и веселее. – Для Ванички лепила, для моего слепила. – Ей захотелось подняться на ноги, упираясь руками в стенку кухни. Продолжая одной рукой упираться, она другой стала помахивать в такт своему пению, приплясывая ногами, в кровь исцарапанными в придорожной колючке. И следа у нее не осталось от прежнего жалобного настроения. Пшеничные волны реяли вокруг головы, вспыхивая в лучах солнца. Водитель пояснил Грекову:
– Я до стройки, когда в рике шофером работал, часто тут бывал. От женихов у нее отбоя не было, но она все своего Ваничку хотела дождаться. И в работе, ничего не скажешь, всегда как огонь, и на язык к ней лучше было не попадаться.
И еще долго, уже проехав двор этой вдовы, Греков слышал, как поет-танцует она. Казалось, ее высокий и звенящий, как натянутая струна, голос вот-вот оборвется.
Еще не успел вездеход Грекова перевалить через крутой склон на поляну посредине виноградных садов, как волна голосов выплеснулась ему навстречу:
– Опять за здорово живешь!
– Еще упал намоченный.
– Давайте его правда скупаем.
– Или за опоздание назад завернем!!
– Спихнуть его с кручи в Дон!!!
Неистовствовали женщины, чьими платками и кофтами усеялось посредине раскинутых на сохах виноградных кустов вытоптанное и выезженное вокруг больших весов суглинистое взлобье. Сплошь заполнив его, сидели приваловские женщины на длинных скамейках, на опрокинутых плетенках и ящиках, в которых возят на винцехи виноград. И лишь небольшая кучка мужчин, поставив между коленями свои байдики и протянув вперед свежевыструганные протезы, устроилась на весах.
Три перевернутые бочки из-под вина полукругом выстроились по краю взлобья взамен стола президиума. За бочками сидели всего два человека, один в очках с металлической оправой – скорее всего парторг, почему-то подумал Греков, а другой не иначе как председатель колхоза – у кого же еще и могли быть такие закрученные до самого тончайшего сечения усы, которые требовали от их хозяина и неустанного внимания, и постоянного ухода. Так оно и оказалось. Не успел Греков выйти из машины, как мужчина с усами, выскакивая из-за бочек, протянул ему руку.
– Председатель колхоза Подкатаев. Нам, товарищ Греков, уже звонили о вас. Просим в президиум. – И, взяв под локоть Грекова, он указал на предусмотрительно оставленные за бочками свободные табуреты, не забыв взять другой рукой под локоть и Игоря Матвеева, который покорно подчинялся ему, краснея под градом уничтожающих реплик. Увидев в президиуме Игоря, приваловские казачки все свое внимание переключили на него.
– А это уже молодой захребетник!
– Скоро к нам будут прямо из роддома доставлять!
– Из всех цыпленков орел!
– Ну, теперь мы ни в какой воде не потонем.
– Гляди, он еще заплачет!
– А может, это и девка в штанах!
– Вскорости мы отревизуем.
Вдруг выскочила из кустов винограда та самая бабенка с растрепанными пшеничными волосами, которую на въезде в станицу видел Греков, и, подперев бедро, запела-заговорила хриплым, звонким голосом:
Мой миленок, как теленок,
Только вылез из пеленок…
При этом никто не засмеялся. Чья-то рука, высунувшись из-за виноградного куста,. ухватила ее за юбку, как за хвост, и утащила в лиственную мглу.
– Замолчи, Тонька!
Вдруг нашлись и заступницы у Игоря, который уже не знал, куда ему спрятать глаза.
– Да отцепитесь вы от него!
– Стыда на вас нет!
– Он же необученный!
– За этим в школу не ходят!
Мужчина в очках, вставая за бочкой, гаркнул:
– Бесстыжие! Завтра вода уже станицу с якоря сорвет, а вам бы только зубы скалить.
В наступившей тишине ему ответил один-единственный голос:
– Ты, Коныгин, стыд лучше у себя поищи. – И из кустов винограда выступила женщина в зеленой кофте.
Парторг Коныгин обеими руками замахал на нее.
– Я тебе, Махрова, слова не давал.
– А я его сама взяла, – спокойно сказала женщина в зеленой кофте. – Вот ты опять сейчас развяжешь на папке шнурки и начнешь как в церкви читать. – Она вдруг запричитала так, что по поляне загулял смешок: – «За каждый куст винограда причитается… За каждую яблоню… За деревянный дом согласно страховой оценке.,. За кирпичный…» – И тогда уже, если тебе на язык не наступить, до кочетов будешь петь. И опять получится, Коныгин, по-твоему, что все можно согласно страховой оценке продать, стоит только за шнурок потянуть. На все в твоей папке есть цена, и вся наша жизнь в ней на шнурках. – Она снова запричитала: – «За летнюю кухню согласно оценке госстраха, за сарай…» – Смех уже гулом катился по склону, но она перекрыла его, возвышая голос: – Ты лучше, сиди, Коныгин, за своей пустой бочкой и молчи. Что вода уже под кручей буркотит, мы и сами слышим. Нам бы теперь кого-нибудь поумнее тебя послушать.
Привставая за столом президиума, парторг, судя по всему, намеревался сразу же ответить ей, но мужской голос с виноградных весов предупредил его:
– Нам Василия Гавриловича Грекова желательно послушать, который, думаем, не зря теперь обратно представился к нам в станицу через двадцать лет. Хоть и переменяется человек, а мы, какие остались в живых, еще его не забыли.
Греков уже безошибочно узнал, кому принадлежит этот голос.
– Спасибо, Григорий Иванович, – сказал он, вставая за своей бочкой.
До этих слов Грекова мужчина в военного образца фуражке сидел на весах, острыми углами выставив вперед колени, но теперь тоже встал и, сдергивая фуражку с головы, выступил на полшага вперед.
– За то что и по батюшке вспомнили, милости просим. Мы и тогда, Василий Гаврилович, всегда рады были вас послушать, как колхозный корень в землю запущать, чтобы никакая сила не смогла,его сорвать. Милости просим, – повторил он и, надевая фуражку, вернулся на свое место на виноградных весах.
Вот и очутился сразу же Греков в станице лицом к лицу с одним из тех сюрпризов; о которых предупреждал его Истомин. У приваловцев оказалась хорошая память. И должно быть, не только у Григория Шпакова, который в ожидании ответа Грекова сидел теперь на весах, обхватив руками колени. Вот когда, пробегая взглядом по рядам знакомых и незнакомых лиц, пришлось Грекову пожалеть, что, оказавшись через двадцать лет опять в здешних местах, он, целиком поглощенный отметками и кубометрами, захлестнутый стройкой, все эти три года ограничивался лишь тем, что время от времени лишь издали, с гребня плотины, пытался достать Приваловскую взглядом.
– Какая же это, Василий Гаврилович, сила все-таки сорвала его?
Поворачиваясь к Грекову вполоборота, Григорий Шпаков даже большое желтое ухо оттопырил рукой. Дородная старуха, сидевшая на опрокинутой сапетке с крохотной желтоголовой девочкой на коленях, тоже требовательно смотрела на Грекова из-под широких, по-девичьи черных бровей. Только бригадир Махрова, в зеленой кофте, загляделась через плечо Грекова куда-то поверх виноградных кустов в Задонье.
Председатель колхоза Подкатаев сочувственно коснулся шеи Грекова кончиком своего уса.
– Все та же, – ответил Греков. – Война, Григорий Иванович, у нас много порвала корней.
Если бы Греков мог себе представить, что последует за этими его словами, он бы ни за что не позволил их себе. На мгновение странная тишина повисла над садами, и потом из нее, как из тучи, хлынул плач. Никогда до этого не приходилось ему слышать, чтобы сразу навзрыд заголосило столько женщин. Лишь потом он стал улавливать в этом всеобщем плаче отдельные голоса:
– Все повырвала!
– Сухостой остался.
– Некуда и просвирку отнести.
– А теперь и могилы смоет!
– К своим деточкам поплывут!
Предколхоза Подкатаев ободряюще коснулся шеи Грекова своими усами.
– Им бы лишь причину поголосить.
Но у парторга Коныгина совсем другое мнение оказалось на этот счет. Сняв двумя пальцами с переносицы очки и усиленно протирая их носовым платком, он пробормотал:
– Да, не стоило бы им сейчас об этом напоминать. Зря.
Греков и сам уже понял. Даже Игорь Матвеев, побледнев, неузнающими глазами смотрел на него. Только Зинаида Махрова, бригадир этих плачущих женщин, не проронила ни слезы. Сдвинув темно-русые брови, она продолжала молча смотреть через виноградные кусты куда-то далеко. И вдруг, поворачивая голову к женщинам, бросила:
– Хватит кричать. Пастухи стадо гонят. – Она нашла взглядом парторга. – Завязывай, Коныгин, до другого раза свои шнурки.
Уже через минуту с поляны посредине виноградных садов всех как бурей сдуло. Звеня порожними ведрами, которые женщины предусмотрительно приносили с собой, они покатились со склона вниз. Туда, где сытно и требовательно помыкивало, возвращаясь с пастьбы, вечернее стадо.
Поднимаясь из-за бочки в президиуме, парторг Коныгин не удержался, чтобы опять не сказать:
– Да, в настоящий момент можно было бы на этом и не заострять.
Сознавая свою несомненную вину за неудачный исход собрания, Греков вздохнул, но под взглядом сузившихся до размера булавочных головок зрачков парторга отмолчаться не смог.
– Не все же, товарищ Коныгин, можно на шнурки завязать.
Вскидываясь, льдинками блеснули очки парторга.
– Над вами, конечно, здесь начальства нет, а мне перед райкомом ответ держать.
Не стесняясь Коныгина, председатель колхоза Подкатаев пояснил:
– У нас, товарищ Греков, полагается, чтобы за парторгом всегда оставалось последнее слово.
То ли не услышал Коныгин, то ли не захотел услышать в его словам насмешки. Дотронувшись пальцем до козырька своей кепки, он уже начал спускаться по склону к станице, но тут же и остановился, услышав, как за его спиной Подкатаев предложил Грекову:
– Вы не будете возражать, если мы вас на квартиру к бригадиру Махровой определим?
Греков еще не успел с ответом, как парторг, круто оборачиваясь, коршуном набросился на председателя:
– Ты, Василий Никандрович, в уме? Это же все равно что уполномоченного обкома в самое логово пихнуть. Из ее дома по станице и расползается вся муть.
– Вот товарищ Греков, может быть, и разберется скорее нас, где эта соломенная вдова запасается этой мутью, чтобы ее могло на всю станицу хватить, – ответил Подкатаев.
Неожиданно сдаваясь,, Коныгин задумчиво дотронулся пальцами до металлической оправы очков.
– Да, как подменили ее. Никогда раньше не замечалось за ней, чтобы она подводила такие мины под мероприятия партии и власти.
Рассеянно вслушиваясь в их разговор, Греков наконец вспомнил:
– В тридцатом году мне тоже пришлось у каких-то Махровых на квартире стоять. Недалеко от церкви.
– У них, – с уверенностью сказал Подкатаев. – У нас на всю станицу всего одни Махровы и были. Но после немцев– от всей семьи только дочь и сын остались. Сын сейчас в армии.
– А почему же она соломенная вдова?
Подкатаев оживился:
– Об этом, товарищ Греков, надо вам отдельно рассказать. С этого, может быть, все и началось.
Но Коныгин опять вмешался, перебивая его:
– А это, Василий Никандрович, ты уже совсем напрасно к данному вопросу приплетаешь. Тот случай с ее свадьбой уже давно бурьяном порос. Так можно товарища Грекова и в заблуждение ввести.
– Или наоборот, – возразил Подкатаев.
Греков не перебивая слушал их. Что-то скрывалось за их перепалкой, чего он не мог еще понять. Рядом стоял Игорь и, поворачивая голову то к председателю, то к парторгу, тоже прислушивался к их словам.
– Хорошо, ведите нас, – Греков слегка улыбнулся, – в это логово.
Подкатаев поморщился:
– У Коныгина это название просто со зла сорвалось. Теперь за неудачное собрание Истомин опять с него начнет стружку снимать. Куда же ты?! – Но парторг, больше не оглядываясь, уже почти бегом стал спускаться по склону в станицу. Махнув рукой, председатель пояснил Грекову: – У него жена с часу на час родить должна. А нам с вами теперь осталось только с самой Махровой договориться. Она еще где-то здесь должна быть. Всегда самая последняя уходит, чтобы каждую тяпку и каждый секатор на место прибрать. Да вот и она. Зинаида!
Бригадир в зеленой кофте действительно что-то собирала с земли в междурядье кустов. Оглядываясь на оклик Подкатаева, она разогнулась. Ворох тяпок оказался у нее на плече.
– Зинаида, – заискивающе повторил председатель колхоза, – ты не против, если мы к тебе на квартиру сразу троих кавалеров поставим?
Выглянув из кабинки стоявшего в стороне вездехода, его неожиданно поправил водитель Грекова:
– Нет, только двух. – Он объяснил Грекову: – Я тут, Василий Гаврилович, насчет квартиры уже договорился с одной.
При этих его словах лишь мимолетно улыбнулась Зинаида Махрова, но серые глаза у нее остались строгими. Равнодушно она ответила председателю.
– Становите хоть пятерых, дом большой. – Глаза ее, пробежав по лицу Грекова, задержались на Игоре. – Только девок в дом не водить. Мне некогда за ними полы подтирать. – Она полезла рукой в карман своей кофты и протянула Грекову ключ:
– Возьмите, я еще задержусь. Председатель укажет вам мой дом. Если голодные, кастрюля с борщом в летней кухне на плите стоит. Ну и все остальное там найдете. – И она пошла по междурядью виноградных чащ в глубь сада.
Проводив ее взглядом, Подкатаев с печальным восхищением подтвердил:
– И всегда у нее все нажарено, напарено, все блестит. – Со вздохом он дотронулся до кончиков усов. – Мы, товарищ Греков, к ней всегда уполномоченных ставим. – Он вдруг предупредил: – Только не дай бог, чтобы кто-нибудь к ней на полшага ближе подступил. Сейчас я вас доведу.
Водитель Грекова опять выглянул из кабины вездехода.
– Давайте я вас мигом домчу.
Подкатаев засмеялся так, что усы его, как в казачьей песне, мечами развернулись на две стороны.
– Ты лучше поскорее свою хозяйку доставляй. Вижу, кто там сверкает глазами из-за цимлянского куста. Ох, Тонька, вырежу я на тебя дрын.
Прошло три дня, а Греков со своей квартирной хозяйкой еще и трех слов не сказал. Уж на что просыпался утром он по своей привычке совсем рано, но она уже успевала и управиться по домашности,.и уйти к себе в бригаду. На столе Грекова и Игоря ожидал завтрак, прикрытый суровым полотенцем. Вечером, возвращаясь домой поздно, они опять должны были вдвоем съедать приготовленный ею ужин. Если же иногда им и удавалось застать хозяйку дома, к разговорам она явно не была расположена. Даже на вопросы о своих родителях, которых помнил Греков, – о том, как жили они все эти годы и когда умерли, – отвечала коротко: «Отца в августе сорок второго немцы расстреляли. Мать через месяц от сердца умерла». А когда Греков, по ее мнению, становился чересчур настойчивым, спешила ускользнуть во двор, где у нее всегда находилось дело. В конце концов он перестал докучать ей вопросами. На редкость неразговорчивая была женщина, не в пример своим матери и отцу, которых Греков запомнил как людей общительных.
И все чаще он возвращался мысленно к тому слову «логово», которое вырвалось у Коныгина. Правда, у Подкатаева, судя по всему, были здесь разногласия с парторгом, но все-таки что-то за этим стояло. Во всяком случае, как-то получалось, что стоило Грекову только выйти за ворота Махровой, как неизменно приходилось вступать с ней в совсем иные отношения, чем дома. И в правлении, где она вдруг принародно начинала шуметь, что понаехали в станицу всякие уполномоченные, позанимали у хозяев лучшие комнаты и кормятся с их стола, а сами же сгоняют их с родных мест, заставляют завязывать в узлы всю свою жизнь; и в сельмаге, куда заглядывал Греков за папиросами, а она, стоя на крыльце в толпе женщин и лузгая семечки, прозрачно прохаживалась: «А двадцать лет назад те же самые уполномоченные сулили нашим родителям, что колхоз – это теперь уже дело вечное»; и на пароме, когда Грекову приходилось переправляться в лес, она, тут же оказываясь с косой и с мешком для травы, высказывалась так, что ее голос толкался от яра к яру: «А теперь и гробы с родителями хотят заставить на новое место кочевать». Наутро она, опять оставив дома на столе борщ или уху, вареники с вишнями, миску со сметаной и все другое, лотом, где-нибудь в правлении или в бригаде, как ни в чем не бывало митинговала: «И чтобы в душу человека заглянуть, нет им дела. Только командовать умеют». Но вдруг голос у нее прерывался, и, отворачиваясь, она уходила прочь.
Даже Игорь, который и спал в саду, и вообще старался не попадаться этой более чем странной хозяйке на глаза, на четвертый день их пребывания у нее на квартире сказал Грекову:
– Вареники с вишнями у нее, конечно, первый сорт, но ими же, Василий Гаврилович, подавиться можно. Как только вы можете терпеть? Она же явно против вас и ведет огонь. По-моему, Коныгин тогда знал, что говорил. И стоит только ей подать голос, как все другие сразу в ту же дудку. Действительно, мы с вами в логове оказались.
Греков натянуто улыбался:
– Это ты, Игорь, до этого еще не знал как следует казачек.
А в душе тоже все больше приходил к выводу, что оставаться им в этом самом логове уже нельзя было. Иначе все эти борщи и пышки с медом, взбитые руками хозяйки пуховые подушки и подсиненные ею простыни так и не позволят им принародно обойтись с ней так, как она того заслуживает. Мутит Зинаида Махрова воду в станице, явно мешая Грекову побыстрее справиться с тем поручением обкома, ради которого он сюда и приехал. Еще и как мешает. А вода, запертая теперь ниже станицы плотиной, там, где был проран, наступает, все шире разливаясь по степи, топит уже подошвы приваловских курганов и подступает к садам. Вода не станет ждать. Конечно, в том, что станица Приваловская не спешит переселяться на новое место, поведение Зинаиды Махровой только одна из множества других причин, но и не столь уж второстепенная. Пора было взглянуть на действия этого женского атамана, забравшего в свои руки такую власть в станице, построже, и, если потребуется, раз и навсегда наступить ей, как выражается на диспетчерках Автономов, на язык. Автономов давно бы так и сделал. Не далее, как вчера, когда Греков позвонил ему из правления колхоза, он иронически осведомился: «Все еще агитируешь, Греков? Смотри, как бы синоптики не накликали ливней. Мне о твоих приваловских баталиях кое-что известно, у меня, как ты знаешь, своя разведка. А вдруг заодно с этими вандейцами затопит и моего начальника политотдела, как же мне тогда без него обойтись. Сколько в твоей станице населения? Всего пять тысяч? У меня, как ты знаешь, вдесятеро больше».
Шутил он, поигрывая с Грековым, но когти уже выпускал. Дескать, ты там вожжаешься, а стройка остается без политического руководства. У тебя там на плечах какая-нибудь жалкая горстка, а у меня глыба, и приходится мне нести еще и ту ее часть, которую положено нести тебе.
Не такими словами говорил Автономов, но за три года Греков уже успел его узнать. Он пока только еще показывает когти, но уже почти готов для прыжка.
…И опять до позднего вечера совещался, но уже в сельсовете, приваловский актив. Заслушали раскрепленных за десятидвррками, доложил председатель колхоза Подкатаев об эвакуации на новое место сельхозинвентаря, удобрений, семенного и фуражного зерна и, по обыкновению наструнив кончики усов, заключил:
– Уже и силосные ямы затопило. Как бы нам и, из большого амбара не опоздать вывезти мелянопус. Но сено мы, слава богу, эвакуировали до последней копны, и на новоселье его нам на всю будущую зиму должно хватить. Придется бюро райкома и мой выговор за опоздание с сеноуборкой в новом море утопить.
Оказывается, приваловский председатель не только веселый был человек, но и себе на уме. Сперва Грекову показалось было, что какой-то чересчур шутейный он, но получалось, не стоило спешить с таким приговором. Когда по дороге в сельсовет Греков зашел к Подкатаеву домой, увидел он у него в разгромленной квартире среди подготовленных к эвакуации чемоданов и узлов и тщательно увязанные стопки книг. Лишь на застланной армейским одеялом раскладушке лежала единственно еще и неупакованная книжка с большими, через всю зеленую, как молодая отава, обложку, буквами:' «Степь». Под взглядом Грекова председатель поспешил засунуть ее под подушку.
– С Миуса я. Иногда, знаете ли, тянет про родные места вспомнить.
Но вот зачем это ему вздумалось поселить Грекова у Махровой, так еще и невозможно было понять.
Выступивший после Подкатаева на совещании в сельсовете парторг Коныгин, отчитываясь о работе среди верующих, кратко отрубил:
– На той же мертвой точке. У них там и при свечах в святом храме, и при ясном солнышке на паперти каждый день свой актив. Сегодня утром меня бабки, когда мимо шел, чуть клюками не порвали. Ежели, кричат, хочешь, чтобы все по-хорошему обошлось, бери и церкву на буксир.
– И много у вас верующих? – спросил Греков.
– Точного учета нет, но с полутысячи наберется. Больше люди уже в годах, но есть и молодежь. Командует всеми Нимфадора, а дед ее у нас сторожует в садах. Вы, товарищ Греков, как раз с ней по соседству квартируете у Махровой.
Греков невольно задержал взгляд на Игоре, который слушал Коныгина с особенным вниманием, широко распахнув свои девичьи глаза. Кажется, у Игоря уже завязались какие-то отношения если не с самой Нимфадорой, то с ее маленькой желтоголовой правнучкой. Однажды даже видел Греков, как о чем-то они разговаривали через дыру в заборе.
– А церковь у вас старая? – поинтересовался Греков.
– Нет у меня точных сведений и на этот счет. – Парторг смущенно почесал за ухом карандашом. – Но уже лет двести стоит.
– И еще столько же простоит. Из мореного дуба, и ошелевана тоже дубовой доской, – добавил Подкатаев. И, помедлив, неуверенно, как будто стоя на тонком льду и пробуя его крепость, зачем-то вспомнил: – В Москве, еще до войны, я полдня наблюдал, как громадный дом передвигали с места на место.
Коныгин тут же и отрезал:
– За одно только такое воспоминание товарищ Истомин может заставить выложить на стол партбилет.
Знакомство Игоря с соседями началось с того, что его на самом раннем рассвете разбудил на раскладушке, поставленной в саду под вишнями, оглушительный грохот. Тщетно он натягивал на голову тканевое одеяльце, которым хозяйка снабдила его от комаров. Поспать на зорьке, когда особенно хорошо спится, ему так и не удалось. Поворачиваясь на раскладушке лицом к забору из хмыза, он увидел в большую щель между хворостинами, как высокая старуха в фиолетовой плюшевой кофте и в соломенной шляпе неистово колотила скалкой по большому медному тазу, подвешенному за ручку к слеге виноградной чаши, отгоняя от нее сорок, набрасывающихся на только еще начинающие буреть черные и белые гроздья. Игорь хотел было попросить соседку пощадить его сон, но, к счастью, вовремя сдержался, увидев у нее в руках еще более грозное оружие, чем скалка. Она схватила вдруг с дощатого столика охотничью двухстволку и, приложив ее прикладом к плечу, выстрелила в коршуна, плавающего в небе над двором на распростертых крыльях. Шарахнувшись в сторону, коршун кособоко пошел на снижение и скрылся где-то за станицей, за полынными буграми.
Нет, лучше было с обладательницей столь устрашающего оружия и столь грозной наружности не связываться. К ней и подступить было страшно. До этого Игорь попытался было два или три раза поздороваться с ней через плетень, но она в его сторону и бровью не повела, то ли поглощенная своей войной с сороками, то ли по вредности характера распространяя свою неприязнь и на квартирантов соседки, с которой у нее давно уже были испорчены отношения. С соседкой, Зинаидой Махровой, отношения у Нимфадоры были безнадежно испорчены из-за кур. Сама старуха давно уже не держала ни единой курицы, но Зинаидина квочка с цыплятами, перелетая к ней в сад через хмыз и пролезая между его прутьями, обклевывали смородину, крыжовник и виноград, едва лишь на нем начинали поспевать ягоды. Не только снизу, но и сверху, донага обирали кусты. Большие цыплята взлетали на слеги и расхаживали по ним, как дома. Обижали бабку Нимфадору соседские куры, а она кормилась с сада, приторговывая на станичном базарчике черешней и малиной, а осенью нанимая у проезжих шоферов грузовые машины, чтобы съездить на стройку и с выгодой продать ранний виноград. Имела доход и с самодельного винца, которое выдерживала до зимы, когда оно обычно поднималось в цене. После того как ее мужа, когда он вернулся однажды со стройки и рассказал ей, как завалили камнями Дон, вдруг разбил паралич, ей не на кого было больше надеяться. А внучка, которая уехала с заезжим инженером на стройку, еще и сама не оперилась. Хоть бы себя сумела содержать да иногда прикупить какую-нибудь одежонку своей безотцовской дочке. Вот и приходилось Нимфадоре денно и нощно стоять на страже своего сада. Она и увещевала Зинаиду Махрову, чтобы та замыкала кур, и грозила ей, и ходила жаловаться в сельсовет. Первое время, правда, Зинаида замыкала кур, но потом с ней как что-то сделалось. Утром перед уходом на работу она настежь открывала дверцу курятника, и они сразу же всей армией перелетали через соседский забор. Бабке Нимфадоре приходилось вести войну сразу на нескольких фронтах: с курами, с сороками и еще со щурами, которые вились вокруг ее уликов, пожирая пчел. Она уже изнемогала в этой неравной борьбе, потому что не менее многочисленное войско пернатых совершало опустошительные набеги на ее усадьбу и из другого соседского двора с тыла. Не желали соседки ни отказываться от свежих яичек к столу, ни замыкать на день кур, потому что, видите ли, в темноте у них заводились вши и в духоте нападала на них холера. Своих кур жалели, а восьмидесятилетнюю старуху – нет.
За это и она платила соседям лютой враждебностью. Если ей все-таки удавалось иногда догнать на своих непослушных ногах и пришибить палкой цыпленка, она немедленно отрывала ему головку и перебрасывала через хмызовую огорожу в соседский двор. Ни с одними, ни с другими соседями она давно уже не здоровалась. По этой же причине, как видно, не желала вступать и ни в какие отношения с теми, кто оказывался на территории ее обидчиков.
Однако с правнучкой Нимфадоры знакомство у Игоря завязалось. Если в самые первые дни своей жизни в станице он, уходя рано утром и возвращаясь домой к вечеру, только прислушивался, как жаворонком позванивает за забором ее голосок, и слышал, как старуха то и дело окликала ее: «Люся, не лезь к Бульке!», «Люся, не разливай из корыта воду!», «Люся, не души котенка!», то потом ему стоило лишь немного раздвинуть щель в хмызе, и он увидел у ног грозной Нимфадоры совсем маленькую девочку полутора или двух лет. Ветерок играл ее зелененьким платьицем в то время, как она сама играла в игру, знакомую всем детям на свете: в кораблики. Она пускала в плавание по большому деревянному корыту, наполненному водой, коробки из-под спичек, щепки и просто сухие листья. Для пчел, роившихся вокруг ее желтой головки, это корыто было местом водопоя, а ей, совсем маленькой девочке, оно должно было казаться морем. И умные пчелы, похоже было, ничуть не раздражались ее соседством. Не жалили ее.
Игорю показалось несправедливым, что у девочки не было настоящего флота. Не видно было у Нимфадоры во дворе и ни одного мужчины, который мог бы восполнить этот пробел. Вот тогда-то из старой газеты Игорь и смастерил двухтрубный корабль и целую эскадру маленьких лодочек, просунул их в щель между хмызом и, выждав момент, когда старуха отвернулась, тихонько свистнул. Как он и рассчитывал, за своим грохотом она не услышала свиста, а девочка мгновенно обернулась. Увидев под забором бумажный кораблик, она так и замерла от радости. Сначала ей никак не под силу было сообразить, откуда он мог появиться. Но потом она захлопала в ладоши, очевидно расценив все это как естественный дар и принимая его как должное. Ей, родившейся на берегу Дона, где в каждом дворе была своя плоскодонка, не потребовалось много времени догадаться о назначении этого корабля и лодочек. Точно такие же покачивались под окнами их дома на приколе, а двухтрубный белый пароход летом тоже ходил взад и вперед мимо окон. Девочка поспешила поскорее завладеть своим сокровищем. И вот уже сделанные руками Игоря кораблики поплыли по ее корыту.
Поглощенная своей войной на три фронта, бабка Нимфадора долго не обращала на них внимания. К тому же была она и подслеповата. Игорь же, наморившись после целого дня походов по десятидворкам и наблюдая с раскладушки сквозь щели в хмызе за тем, как самозабвенно увлеклась девочка своей игрой в кораблики, незаметно для самого себя уснул. Под вишнями было прохладнее, чем вокруг, с Дона потягивал ветерок, и пьяный аромат наклеванных сороками виноградин кружил голову. Он и не заметил, как голова его сама упала на подушку.
Проснулся от тоненького плача. За соседским забором девочка навзрыд жаловалась старухе на свое горе, а та никак не могла понять, откуда у нее в ручонках эти лохмотья размокшей бумаги. За то время, пока Игорь спал под вишней, весь бумажный флот ее размокнув до основания, пошел ко дну, й теперь она, вытаскивая клочья разбухшей бумаги из корыта, со слезами протягивала их прабабушке. Старуха с недоумением рассматривала их полуслепыми глазами. Игорь поспешил смастерить другую; точно такую же флотилию, просунул ее в лаз и опять свистнул. Горе девочки тут же улетучилось, слезы мгновенно высохли. Прижимая к груди кораблики, она опять бросилась на своих кривоватых ножках от забора к корыту. Но Игорь тут же и подумал, что предаваться иллюзиям он не вправе. Скоро обязательно должна будет наступить минута, когда бумажное счастье девочки опять сменится горем, а этот желтоголовый подсолнушек плачет так жалобно. Если бы ему не вздумалось преподнести девочке свой дар, то теперь не разрывалось бы так ее сердечко. Не зная утрат, она продолжала бы играть своими спичечными коробками, щепками и листьями, прежде времени опадавшими в это знойное лето с деревьев. И он решил загладить свою вину перед ней. Пока девочка плескалась у корыта и пока еще не успели опять потонуть ее бумажные корабли, он с помощью перочинного ножа в поте лица выстругал из чурбачка настоящий кораблик. Даже воткнул в него посредине мачту, увенчав ее парусом из картона от крышки блокнота, и свистнул в третий раз.
Велико же было счастье девочки, когда она почувствовала себя обладательницей такого сокровища. Она немедленно же спустила кораблик на воду, ветерок пошевелил парус, и кораблик заскользил по воде из конца,в конец корыта. Сообразительная девочка брала его у самого края корыта, опять спускала на воду, и корабль весело бороздил ее море. Иногда даже пчела садилась к нему на мачту. Старухе, сражающейся с курами, сороками и щурами, некогда было взглянуть, что это за диковинная игрушка и, главное, откуда она могла появиться у ее правнучки.
Но Игорь заметил, что сама девочка нет-нет и оглянется, и посмотрит через плечо на то место у хмыза, где из щели, как из сказки, появляются ее сокровища. У нее уже проснулось любопытство, и она решила удовлетворить его самым простым и естественным способом. Упруго шагая на своих кривых ножках, она подошла к забору и заглянула в щель. Ее синие глазенки вплотную оказались с большими черными глазами чужого дяди. Нет, она не испугалась. Она не из пугливых была. Она сразу все поняла и, окатывая Игоря синевой своих глаз, потребовала: г – Еще!
Было и еще одно собрание в садах, на этот раз уже с участием самого Истомина. Женщины, как только он вылез из «Победы», не смущаясь его присутствием и пренебрегая протестами водителя, по-раскрывали на все стороны дверцы машины и, со смехом отталкивая друг дружку, позанимали места на мягких сиденьях, подпрыгивая на пружинах. Так до самого конца собрания и оставались в машине, подавая из нее свои реплики.
Но всем этих мягких пружинящих мест, конечно, не могло хватить, и остальные, как всегда, устроились на опрокинутых плетеных корзинках, на весах и просто на теплой земле в тени кустов, вслух оценивая оттуда мужчин.
– Говорят, рыжие злые на любовь, – высовываясь из «Победы» Истомина, высказывалась по его же адресу Тонька.
– Мы им не компания, – отзывалась ее напомаженная, в розовом платье, подружка.
Еще одна, чьего лица, скрытого тенью виноградного куста, Греков не разглядел, громко прошлась и по его адресу:
– Говорят, у него на плотине одна жена, а в Ростове другая. Вот бы и мне… – Дальше Греков не стал прислушиваться. Он уже убедился, что характер у приваловских казачек за эти двадцать лет нисколько не изменился. Пожалуй, еще больше заострился.
– Не иначе на фронте выгорел, – обсуждали они рыжую шевелюру Истомина.
– На фронте кто горел, а кто ж… грел.
Вдруг как смерч закружился на поляне. Тонька, выскочив из «Победы», вырвалась на самую середину ее и запела, приплясывая:
Я оконце милому закрыла,
Чтобы солнце ему не светило.
Как будто ветер залопотал по листве винограда, когда ее подружки подхватили:
– До свиданья, милый мой казаче,
А я больше уже не заплачу.
Тут им попался Игорь, который, робко осматриваясь, выбирал себе место на поляне. Две Тонькины подружки подхватили его под руки, а сама она, уперев руки в бедра, стала вытанцовывать перед ним:
– Пойдем с нами, с нами, казаками,
Пойдем с нами, с нами, казаками.
Игорь едва вырвался из их рук, бросаясь в зеленый омут виноградных чаш.
– Ловите его! – вдогонку закричала Тонька. И потом уже до конца собрания Игорь не появлялся из кустов, напрасно Греков искал его глазами.
– Давайте, девочки, готовить залу! – кончая приплясывать, распорядилась Тонька. – Катька номер один, тебе подметать паркет.
Ее напомаженная подружка в розовом платье, Катька номер один, нырнула под деревянный навее и, появляясь оттуда с метлой, стала дурашливо скользить ею по поляне, не столько подметая, сколько стараясь задеть ноги мужчин, расположившихся на весах. Тонька продолжала командовать:
– Катька номер два с Надькой, оборудуйте президиум.
Круглобокая, как раскормленная утка, Катька и худая, как жердь, Надька в желтом платье стали выкатывать из под навеса и устанавливать на своем месте полукругом бочки.
– Вот теперь опять можно нас агитировать за счастливую жизнь на новых местах. – Похлопав ладонью по всем бочкам, с удовлетворением заключила Тонька. Бочки ответили ей протяжными звонами и гулкими вздохами.
– Кончайте балаган! – Занимая в президиуме место за центральной бочкой, бросил Истомин, поочередно поворачивая лицо к парторгу и к председателю.
Поискав взглядом свою квартирную хозяйку, Греков почему-то не нашел ее. Но чьи-то другие знакомые глаза вдруг на мгновение обожгли его. Когда же он вернулся взглядом к этому месту, их там уже не оказалось. Не почудилось ли ему?…
– Надо сразу пружину закрутить, – опять поочередно наклоняя голову к парторгу и к председателю, предупредил Истомин.
– Как бы на этот раз не помешал дождь, – взглядывая на затянутое низкими тучами небо, тоскливо– сказал Коныгин.
– Сразу же быка за рога, – повторил Истомин.
– Не нравится сегодня мне, что слишком веселые они, – вставая за столом президиума и развязывая шнурки на своей папке, с сомнением сказал парторг.
Наконец Греков услышал и голос Зинаиды Махровой:
– Сейчас он опять начнет нас шнуровать.
Не прошло и пяти минут, как приваловские женщины, настроенные до этого хоть и весело, но в общем миролюбиво, вдруг взорвались все вместе таким воплем, от которого над садами взмыли сороки, И это всего лишь после одной фразы Коныгина, которую припас он под конец своей короткой речи, уже завязывая свою папку.
– А если саботаж будет и дальше продолжаться, то государство вправе будет лишить нас, всех положенных, как переселенцам, льгот и передать отведенное на берегу будущего моря место более сознательной станице.
– Ну и пускай передают!
– Мы рады будем!
– Хватит стращать!
– Теперь нас некому защищать!
Всех громче надрывалась Тонька.
– Не желаем!
Чего Тонька не желала, она и сама уже вряд ли понимала, потому что лицо у нее все больше воспламенялась от выпитого накануне дома корца красностопа. Но своим рыдающим голосом она умела как клещами схватить за сердце. Вслед за ней закричали и все другие. Величественная Нимфадора, вся в черном, сидя на опрокинутой сапетке, доставала концом своей длинной палки до самой бочки, за которой сидел Истомин.
– Ас храмом? – тыкая в бочку, спрашивала она. На коленях у нее устроилась правнучка. Не обращая никакого внимания на окружающее, она ощипывала тоненькими пальчиками большую черную кисть раннего винограда. – Что с храмом будет? – допытывалась старуха.
Греков спросил у Подкатаева:
– А где же ее муж?
– Тут же, на краю сада по целым дням в сторожке спит. Он теперь почти не видит и не слышит ничего.
И вновь, пробегая глазами по лицам, Греков наткнулся на чей-то страшно знакомый ему темный и беспокойный взгляд. Но опять сразу же и потерял его.
Вдруг сгустилась в садах духота, потемнело. Задувший с Дона ветер начал заламывать плети зеленых чубуков, перехлестывающих через слеги виноградных чаш. Вода, подступившая к станице с трех сторон, громче заклокотала под кручей.
Но было ей еще далеко до станицы. Раздвигая берега занузданного ниже станицы Дона, она еще только примеривалась к склонам, на которых лепились казачьи дома с низами. И трудно было приваловским жителям поверить, что на этот раз она может повести себя совсем иначе, чем вела обычно в пору больших разливов. Бывало, и раньше во время таких разливов Дона она побурлит под яром, погрозится и спадет, вернется в свои берега. Невозможно было поверить, что на этот раз она не собирается пощадить станицу. Как поверить и разным уполномоченным из района и области, которые уже три года твердили здесь о переселении на всех собраниях, но пока, слава богу, все дома как стояли, так и стоят на старом месте.
К тому же и давно уже не выходил колхоз из холодной зимы с такими сильными, совсем не пострадавшими от лютых морозов виноградными садами. Давно не вырастала такая жирная трава на выпасах, не управлялись так рано со всеми делами и в степи, и на огородах и не созревали намного раньше, чем всегда, картошка и овощи. Приваловские женщины уже из свежих помидоров варили борщ. Погнавший было с Черных земель тучи черной пыли «калмык» внезапно оборвался, и все чаще стали перепадать дожди. Все буйно зазеленело. Соловьи, которых поселилось в задонском лесу и в станичных садах как никогда, до сих пор вычмокивали и на левом, и на правом берегах Дона.
Можно ли было поверить уполномоченным, что все это сразу будет смыто, снесено, затоплено каким-то морем? Откуда ему взяться? Радуясь урожаю и теплыни, приваловские казачки особенно распелись в это лето на огородах и в степи, а по вечерам и в садах на своих усадьбах. Еще прадедовские песни расстилались над водой в незыблемую устойчивость привычно настроенной жизни.
«Нет, – думал Греков, глядя теперь на женщин и слыша их песни, – не только из-за упорства не хотели они расставаться с обжитым, с нажитым. Если бы пущенные в эту землю корни укреплялись не так трудно, то и легче было бы их теперь вырывать.
Здесь они терпели и нужду, и выбивались из нужды, рождались и умирали, изливали в песнях свою радость и свою печаль. Как же было им теперь согласиться, что отныне уже больше никогда не поднимутся и не зацветут здесь травы, на займище и не взмахнет над садами та песня, которую они пели еще вместе с теми, кто сюда не вернулся. А может, еще и вернутся?… Может быть, и правда на новом месте все будет лучше, богаче, но это уже будет совсем другое».
– Да тише вы! – вставая за бочкой, прикрикнул на женщин Подкатаев.
Истомин наклонился к Грекову:
– Теперь вам слово?
Греков покачал головой:
– Я еще не разобрался кое в чем.
Истомин с недоумением спросил:
– Как же мне докладывать в обком?
– Так и доложите, что сколько воду ни толочь, она останется водой.
Истомин невольно откачнулся от него. Грекову не стоило труда прочитать у него на лице все его чувства. Еще бы, сам уполномоченный обкома струсил выйти к народу, решил отмолчаться, когда речь уже идет, можно сказать, о жизни и смерти станицы – вода, бурлящая под кручей, скоро хлынет и в сады. И это начальник политотдела великой стройки, то есть комиссар. Истомин еще раз решил убедиться.
– За это нас с вами не похвалят, товарищ Греков.
У него было вконец растерянное, даже измученное лицо. Греков и рад был бы успокоить его.
– А если я и сам еще не пойму, в чем тут дело?
Вот тогда вдруг председатель колхоза Подкатаев, который все время молча, настроив усы, прислушивался к их словам, и встал за столом президиума.
– Объявляю собрание закрытым.
В тишине снизу, от воды, сразу стал отчетливо и звонко слышен стук моторки.
Григорий Шпаков возмущенно спросил:
– А кто вам, Василий Никандрович, разрешил? Председатель поднял усы кверху.
– Сейчас будет дождь.
Григорий Шпаков даже снял фуражку и пригоршней смахнул со своей большой, как гусиное яйцо, лысины пот.
– Тю, дурной! – брезгливо шарахнулась от него Тонька.
– Суду все ясно, – добавил Подкатаев. Тонька немедленно отпарировала:
– А нам темно.
– Это, может, от чего другого у тебя в глазах темно, – положив обе руки на бочку, сказал Подкатаев.
– Ты мне подносил? – вызывающе спросила Тонька.
– Еще не поздно, Василий Гаврилович, вам подвести итог, – наклоняясь к Грекову, сказал Истомин.
– И мы желаем послушать, – услышав его слова, подтвердила Тонька. – Может, он действительно такое слово знает, что мы сразу же всё здесь кинем и на новое место гуртом. – Она заколыхала грудью перед самым лицом Подкатаева. – Может быть, ты и правда мне подносил?
Отстраняя ее рукой и поворачиваясь к Грекову, председатель колхоза захотел удостовериться:
– Ваше решение окончательное?
Все не столько услышали, сколько догадались по губам Грекова:
– Окончательное.
– Гнушается, – начала было Тонька, но ее перебил Григорий Шпаков:
– Получается, Василий Гаврилович, что вы как уполномоченный обкома целиком и полностью с нами согласны.
Нет, председатель приваловского колхоза Подкатаев только по самому первому впечатлению мог показаться Грекову простоватым. Подкатаев коротко взглянул на Грекова, встретился с его взглядом и сунул под ремень, перепоясывающий его военную гимнастерку, палец.
– Да, Григорий Иванович, получается, что уполномоченный обкома согласен с нами, что все другие станицы пусть переселяются, а Приваловская как была, так пусть и останется на своем старом месте. Согласен, чтобы мы на новом месте и не пахали зябь, и не сеяли озимые, а дожидались, когда правительство присвоит нашей станице звание станицы-героя. Пускай вода все чисто вокруг нас затопит, а мы как сидели под Красным знаменем передового в районе колхоза, так и останемся сидеть посредине нового моря на своем бугре. А поэтому уполномоченный обкома и начальник политотдела великой стройки решил больше не беспокоить нас старыми песнями. И я, как вами же избранный председатель, ответственно заявляю: проговорили уже целых три года и хватит.
И с этими словами он оттолкнул от себя бочку так, что она, падая набок, покатилась по междурядью вниз по склону. Никто не попытался задержать ее, и вскоре все услышали, как, докатившись до кромки кручи, бочка бухнулась с нее в воду. Только после этого Тонька метнулась вниз с криком:
– А в чем же мы будем бордоскую жидкость разводить?
Еще раз обегая взглядом присутствующих, Греков на секунду встретился с глазами Зинаиды Махровой и к своему удивлению не увидел в них торжества. Скорее всего, лицо ее было даже печальным. Он вспомнил, что за время собрания она так и не сказала ни слова, оставаясь в тени виноградного куста, но это не означало, что и все без ее участия обошлось. Ей необязательно было выступать.
До него донеслись слова Истомина, который, открывая дверцу своей «Победы», жестко говорил Подкатаеву и Коныгину:
– Пришло время оргвыводов. – Он захлопнул было дверцу «Победы», но снова приоткрыл ее, высунув из кабины огненный вихор. – Вам, товарищ Греков, думаю, тоже нелишне будет на нашем бюро райкома побывать.
Совсем рано утром, когда Игорь еще беспробудно спал на раскладушке в саду, с головой спрятавшись от росы под одеяльцем, а хозяйка, отворив ворота на улицу, выгоняла в стадо корову, Греков решил спуститься к Дону. Оказывается, остались на берегу и натоптанные еще совсем давно от каждого двора к Дону стежки. Отворив нижнюю калитку усадьбы Махровой, он босиком почти бегом спускался к воде. Роса холодила голые ступни, и, вздрагивая, он высоко поднимал ноги. Веселый смех услышал он за своей спиной.
– Вам, Василий Гаврилович, можно и на всесоюзный рекорд бежать. Никак не догнать.
С удивлением оглядываясь и останавливаясь на полпути к Дону на скрещении нескольких стежек, он увидел женщину, тоже спускавшуюся вслед за ним из станицы в светлом халатике, накинутом на красный купальник. Всматриваясь в нее, он так и не смог ее узнать. Только что-то смутно знакомое показалось ему в ее черных глазах, когда она, подбежав вплотную, тоже остановилась, прижимая ладонь к груди.
– Не старайтесь, все равно не узнаете, – прерывисто дыша, сказала она. – Мне же тогда только тринадцать лет было.
Только теперь Греков узнал!
– Это ты, Паша!
– Нет, я уже давно Прасковья Федоровна. – Женщина церемонно поклонилась, глядя на него смеющимися глазами.
– Значит, это ты вчера и на собрании следила за мной?
На мгновение ее лицо стало серьезным.
– Я за вами, Василий Гаврилович, можно сказать, всю жизнь слежу, да вы и тогда меня, как мелюзгу, не изволили замечать. – Глаза у нее торжествующе вспыхнули: – Но купались мы, если вы еще не забыли, почти, каждое утро вместе. Как только увижу, вы из калитки Махровых бежите, так и увязывалась за вами. Не забыли?
Теперь и он вспомнил. Сколько бы ему ни приходилось ходить купаться на Дон, черноглазая соседская, Паша Кравцова всегда была тут как тут. И в воде, бывало, так и вьется вокруг него, как щучка, или же атакует его тычками ладоней, надеясь ослепить брызгами. Вспомнил Греков и то, как ему всегда было весело с ней. Он даже заступался за нее перед ее матерью, которая кричала Паше, чтобы она отвязалась со своим баловством от взрослого человека.
– Теперь, Прасковья Федоровна, вас уже не назовешь мелюзгой, – окидывая взглядом ее круглые плечи с накинутым на красный купальник халатиком, сказал Греков.
Она прикрылась ладонью от поднимавшегося из-за Дона солнца.
– Иногда я слышу, как мои ученики в школе меня рыжей кобылой зовут.
Греков горячо запротестовал:
– А это уже клевета. Это они со зла.
– Но все-таки, Василий Гаврилович, вы меня по-прежнему зовите Пашей. Так ведь еще может и показаться, что эти двадцать лет назад вернулись. – Она нагнула голову, обирая с края своего халатика черные прошлогодние репьи. Но тут же снова весело взглянула на него: – Поплывем до нашей косы?
– А ее не затопило?
– Пока только до половины. Видите, спина ее еще торчит из воды, как горб. Но течение теперь там бурное. – Она с беспокойством посмотрела на него. – Вы плавать не разучились у себя в городе?
Взглядом Греков измерил расстояние от берега до белопесчаной косы – и в самом деле единственным островком суши, выступающей из Дона. Вокруг розовел под утренним солнцем сплошной разлив.
Течение прибывающей с верховьев воды оказалось бурным, и Греков так и не смог догнать Пашу, красной рыбой мелькавшую далеко впереди в мутной воде. Когда же он наконец выбрался на косу, Паша уже лежала там на песке под вербой, покусывая какую-то травинку.
Под одинокой вербой, куда доплыли они, донской песок серебрился точно так же, как и на тех картах намыва, где Грекову каждый день приходилось бывать на плотине. Только тишина здесь стояла такая, от которой он уже отвык. В запахе растущей вокруг вербы желтой кашки, смоченной росой, вязли все другие запахи утра.
– Но вода не холодная, – сказал Греков.
– Какое лето, такая и вода.
– Да, будто и не было двадцати лет.
Ее ответные слова прошелестели чуть. слышно:
– Это для кого как. – Взглядывая на Грекова, она с улыбкой вспомнила: – А тогда я за вами никогда не могла угнаться, хоть и гребли вы всегда лежа на боку, одной рукой.
Греков и сам уже забыл, как это было.
– Почему же одной?
– Потому что другой вам нужно было держать над головой наган с патронами, чтобы не отсырели они. Не могли же вы его оставлять на берегу, чтобы какой-нибудь кулак его утащил.
По ее тону не совсем можно было понять, серьезно она об этом говорит или с насмешкой. Греков махнул рукой.
– Чего только смолоду не бывало. Иногда я свой наган и под подушку клал.
Белыми ровными зубами Паша докусала до конца травинку, отбросила ее в сторону и, потянувшись рукой, отломила от ствола вербы крохотный зеленый отросток.
– Из-за этого нагана девчата и ходили за вами табуном. А мне, товарищ бывший уполномоченный крайкома по сплошной коллективизации, ваш наган даже снился. Вместе с его хозяином. Но вам, конечно, никакого до этого не было дела. Мало ли сколько девчат пялили на вас глаза, да и голова у вас забита была совсем другим. Даже уезжая из нашей станицы, вы не заметили, как одна из девчат бросила вам в машину сумку с пирожками.
Греков обрадовался:
– Так это твои были пирожки? Мы их еще и в Ростове с ребятами три дня ели. Спасибо, Паша.
– Но тогда вы даже не соизволили махнуть мне на* прощанье рукой. Так, в общем и целом, помахали всем – и больше чем на двадцать лет. Ни письма, ни привета.
Все время она говорила полунасмешливым тоном, рассматривая в песке какую-то букашку, а теперь вдруг повернулась на спину и, подложив под себя руки, повторила:
– За все двадцать лет.
Греков испытывал чувство искреннего раскаяния.
– Я, Паша, не перед одной тобой виноват. В Ростове меня сразу же взяли на военную службу, а потом… в общем, из шкуры кочующего партработника я так и не вылезал до самой войны.
– Могли бы и после войны как-нибудь весточку о себе подать…
Греков приподнялся на песке на локтях, с беспокойством спрашивая у нее:
– Паша, что ты вдруг напустилась на меня? Какие между нами могут быть счеты? Ты же сама сказала, что была тогда совсем девочка, мне нравилось, когда ты к нам по-соседски забегала или же сопровождала меня на Дон купаться, но не больше. В чем же я провинился перед тобой? – Озаренный догадкой, он наклонился над ней, заглядывая ей в глаза. Она выдержала его взгляд и села, стряхивая с купальника песок.
– Поплывем обратно, а то еще завтра по станице пойдет, как мы на косе крутили любовь.
На обратном пути им уже не приходилось так бороться с течением, которое само прибивало их к берегу. Надо было только следить, чтобы не отнесло их далеко от станицы. Теперь Греков уже не отставал от Паши. Можно было, переворачиваясь на спину, и плыть рядом с ней, переговариваясь:
– Но на Алевтину у вас и тогда хватало времени смотреть. Не зря вы потом выписали ее в город.
– Об этом, Паша, не будем говорить. С Алевтиной я уже давно не живу.
– Значит, теперь у вас другая жена, да? И дети есть?
– Мальчик и девочка.
– От разных матерей?… У меня в классе тоже таких много. Не позавидую, Василий, – она впервые назвала его по имени, – я твоей семейной жизни. – И, перевернувшись со спины на бок, уверенно спросила: – Алевтина, конечно, и теперь не забывает тебе напомнить о себе? Я и тогда удивлялась, что ты в ней нашел. Она же всегда только сама себя любила.
– Лучше расскажи, Паша, о себе.
– Разве мы больше не встретимся? Вот когда будешь уезжать из станицы, тогда и расскажу,
– А у тебя дети есть?
– Откуда у меня они могут быть?
– Разве ты не замужем?
– А разве, по-твоему, я обязательно должна была замуж выйти?
– Так все это время и прожила одна?
– Нет, сначала с отцом и матерью, пока наш дом… – голос ее на минуту приглох, – не разбомбили, когда я в школе на уроке была. С тех пор одна. Но детей у меня, слава богу, целый класс. Тридцать одна душа.
– Ты, Паша, красивая. Тебя бы, по-моему, любой в жены взял.
– Любой, да не каждый. Слепые вы мужчины. Если вокруг вас ходит нормальная любовь, вам это почти всегда кажется скучным. Вам нужно, чтобы она какая-то ненормальная была. Из-за этого потом у вас и вся жизнь кувырком. Но и не только у вас… – Она еще что-то хотела сказать, но не успела. – А вот и берег. Смотри, из всех калиток повысыпали бабы. Как же ты теперь будешь уговаривать их на собраниях, товарищ уполномоченный обкома? Они же тебе сразу рот заткнут: «Ты лучше свою Пашку Кравцову уговаривай». А ее, дуру, и уговаривать не нужно. Она сама уже двадцать лет… – Не договорив, Паша вдруг повернула разговор в другое русло: – Слыхала, ты новую квартиру ищешь? У меня дом пустой. Но вообще-то я не советую тебе от Зинаиды Махровой уходить. Она совсем не такая, как… – И снова не договорив, Паша стала выходить на берег из воды. Ручьями вода стекала с красного купальника, облепившего ее грудь и бедра. На развилке стежек, натоптанных к Дону из всех дворов, они расстались,
Еще три года назад никто бы не поверил, что эта веками устоявшаяся среди хазарских, ногайских и казачьих курганов тишина может быть так разбужена и взорвана, эти глухие синие ночи и все живые, горячие запахи, которые раздували ноздри донских табунов, не только потеснены, разбужены, заглушены, побеждены, но и совсем изгнаны отсюда выморочным смрадом бензина, дизельного масла, цементной пыли.
После того как здесь гремело день и ночь, снаряды сверлили воздух, летая из-за бугров на займище и обратно, а самолеты проносились над чакановыми крышами, люди еще не успели надышаться, насытиться тишиной, спеленавшей и степь, и сады, и займище.
Вот и сумей после этого доказать людям, что им опять надо бросать все это и поскорее откочевывать к новым местам, где как будто бы ожидают их благополучие, спокойствие и долгожданное счастье. А что такое это благополучие и что такое счастье? С чем их теперь надо было сравнивать, какой придерживаться меры? И где она, та единственная для всех мера, которой надо держаться? Если, допустим, сравнивать с тем страшным годом, когда фронт перекатывался через станицу на восток, к Сталинграду и обратно от Сталинграда, на запад, то это одно. А если с тем десятилетием, когда уже опять, хоть и не в каждый двор и часто без руки или без ноги, но все-таки, повозвращались домой мужья и сыновья, сплели новые плетни и перекрыли обгоревшие крыши, привели на усадьбы буренок и насадили на склонах виноградные лозы, то уже другое. Зачем же и где после всего этого снова искать спокойствие и благополучие, которое все равно не кому-нибудь, а самому же и надо будет опять наживать, устраивать, окоренять на новом месте? И сколько раз снова и снова можно начинать жизнь?
Греков давно уже заметил, что в этом неизбежном и неотвратимом поглощении старого новым есть и своя скорбь. Вот и теперь далеко не все то, что уходило теперь под воду, стало уже ненужным, а тем более – постылым для этих людей.
Между тем вода подходила уже и к подножию Пятибратовых курганов, голубеющих восточнее станицы. Никто в Приваловской точно не знал, откуда произошло их название. То ли действительно похоронены были под ними пять братьев, погибших еще в глубокой древности в одном и том же бою. То ли оттого, что, полынно-серебряные, вровень вершина с вершиной, все они так были похожи друг на друга.
Не упоминалось об этом и в древних преданиях, в рассказах самых старых станичных жителей.
Летом вокруг курганов желтели непаханые пески, а зимой целиной лежал снег. Летом и зимой 1942 – 1943 годов русские и немецкие саперные лопаты исполосовали их, изрыли по склонам вдоль и поперек траншеями и огневыми ячейками, артиллерийскими капонирами и «лисьими норами». НП и КП полков, дивизий и даже армий укрывались под их склонами. Если в древности и правда похоронены были под курганами пятеро братьев-казаков, то теперь уже навсегда остались здесь лежать сотни и тысячи солдат,– наспех зарытых их товарищами после боя, а то и просто заутюженных в окопах и траншеях танками, заваленных при бомбежках и при артиллерийских обстрелах супесной землей.
Но воде, которая от подошв курганов все выше и выше вползала по их склонам, подбираясь к вершинам, все равно что было топить: то ли станичные со старыми крестами и с новыми красными звездочками могилы, то ли эти безымянные и безвестные, без всяких крестов и других знаков памяти.
Был тот час, когда, проходя виноградным садом и отодвигая рукой лозы, можно было взмокнуть под дождем росы, срывающейся с их листвы. Греков и взмок до нитки, решив пройти через все приваловские сады снизу доверху ранним утром, когда там еще никого не могло быть. Заглянув в караулку, он увидел, что и старый сторож, укрывшись ватником, спит на ворохе травы. Капли росы, пронизанные лучами только угадываемого за Доном солнца, при малейшем трепетании листвы скатывались Грекову прямо за воротник. Он невольно втягивал голову в плечи и стряхивал воду с полей своей соломенной шляпы, котором уже здесь наградил его Подкатаев.
– Не нравится? – вдруг услышал он за своей спиной насмешливый вопрос. С ранцем за плечами, из которого опрыскивают виноградные лозы, его квартирная хозяйка Зинаида Махрова стояла слева от натоптанной через сады тропинки под кустом. Никого больше из ее бригады не было в саду. – Кого это, вы здесь ищете, товарищ Греков?
– Никого, – пробормотал Греков. – Просто захотелось сады перед затоплением еще раз посмотреть. В тридцатом году я с вашим отцом здесь чубуки сажал.
– А у меня здесь жизнь прошла.
И он вдруг увидел, как из уголков глаз «у этой суровой женщины выкатились и остались на щеках две капли, такие же, как и роса, стекающая с виноградных листьев. Тут же она и насухо вытерла их уголком завязанного на подбородке платка.
– И все это теперь надо кинуть.
Греков еще не успел что-нибудь ответить ей,, как совсем близко послышались голоса. Склоняя голову в ту сторону, Зинаида прислушалась к ним, но глаза ее продолжали выжидающе смотреть на Грекова. Голоса приближались, внизу в просветах междурядий уже замелькали белые, синие, красные платки и кофты.
– До свиданья, – дотрагиваясь до края своей шляпы и отодвигая другой рукой преградившую ему путь лозу, – сказал Греков.
– Куда же вы? – вдогонку спросила Зинаида.
Но он уже нырнул в зеленую лиственную мглу, торопясь поскорее раствориться в ней, уходя быстрыми шагами в сторону, противоположную той, откуда приближались голоса. Дождь росы так и забарабанил по полям его шляпы. Рубашка сразу же промокла насквозь. Уже удалившись от того места, где осталась Зинаида Махрова, на изрядное расстояние, он услышал, как она похвалилась женщинам:
– А у меня только что тут свидание было.
Вся ее бригада хором спросила у нее:
– С кем?
– Сразу с двумя. Во-первых, с уполномоченным. Во-вторых, с моим квартирантом,
Женщины так и завопили:
– Где же он? Где?
Теперь уже бегом Греков бросился из садов по тропинке наверх, в степь, едва успевая раздвигать руками свисавшие со слег и хлеставшие его по лицу лозы, отягощенные литыми и тяжелыми гроздьями.
Вечером, убирая со стола после ужина тарелки, Зинаида как ни в чем не бывало поинтересовалась у него:
– Вы только в городе женатый или в командировках?
За свою жизнь Греков давно уже привык к подобным вопросам своих временных квартирных хозяек. Ничуть не удивился бы он и на этот раз, если бы не почудилось что-то новое, и не столько в словах, сколько в ее тоне. Что-то глубоко скрытое. Тем более что до этого она совсем не производила на него впечатления одной из тех одиноких тоскующих женщин, которые обычно дожидаются случая, чтобы утешиться на плече у первого же мужчины. К их числу Зинаиду Махрову никак нельзя было отнести. Но все же он решил ей ответить так, как уже взял за правило в подобных случаях отвечать:
– В командировках, как известно, мы все холостые.
С нескрываемым недоверием она выслушала ответ и, встречаясь сего взглядом, скупо улыбнулась:
– Только вы не вздумайте про то самое. Просто я вспомнила кое-что. Вспомнила, как еще года три назад каждое воскресенье повадился к нашему берегу приставать на катере, попить нашего вина и поиграться с нашими девчатами, тоже один начальник со стройки и когда уже хорошо набирался, всегда хвалился, что самому главному на всей стройке Автономову и его комиссару Грекову он первый друг. Все чисто про них рассказывал, хоть это нам и ни к чему. И как у Автономова попала под поезд жена, а он за-ради дочери уже двадцать лет бобылем живет. И что у комиссара его жена такая красавица, что он специально для нее каждый раз перекапывает и возит с места на место кусты каких-то заграничных роз.
«Воистину тесен мир, – слушая ее, думал Греков. – И ничего в нем не скрыть от чужих глаз и ушей».
– Веселый такой, – не замечая потемневшего взгляда Грекова, продолжала Зинаида. – И как наберется цимлянского, все старается какую-нибудь из девчат под куст затянуть. Одну, совсем молоденькую, ему все-таки удалось затянуть, а потом она тоже подалась за ним на стройку. Вот мне и вспомнилось все это, а я возьми и брякни. – Зинаида умолкла, и лицо у нее запылало так, что она прикрылась рукавом широкой кофты. – Зачем, и сама не знаю. Нет, знаю, – тут же и сказала она совсем тихо и невнятно из-за рукава своей кофты. – Вам в станице разве не рассказывали за меня?
Греков признался:
– Краем уха слышал, но так ничего и не понял.
Поверх рукава кофты она недоверчиво посмотрела на него. Полудиск ущербной луны, поднимающейся из-за Дона, осветил ее. За спиной ее с ветвей сада сочился красноватый свет.
– Ну тогда я сама расскажу. Я давно уже собиралась, все-таки вы моих родителей знали. А вы, конечно, смотрели все это время на меня и думали: сцепи сорвалась. Сколько раз собиралась рассказать, а как вспомню, что вы оттуда же приехали, где и он… – она не договорила, – так опять не могу себя перебороть. Как вздумаюсь, что я вам здесь вареники леплю, а вы его там кондером кормите…
Она опять стала той. Зинаидой Махровой, которую уже привык видеть Греков. Своим взглядом она так бы и прожгла его. Но Греков почти грубо прервал ее:
– Так же я все равно ничего не пойму. Ты сперва сядь.
Повинуясь ему, она села на табурет и уставилась на него все еще непонимающим взглядом. Да что он, и в самом деле слепой или глухой, если всей станице давно уже всё-всё известно?!
И в самые жаркие дни во дворе у Григория Шпакова холодок. Донские чаши виноградных кустов темно-зеленой крышей накрыли всю его усадьбу, а между сохами гуляет сквозняк. Воздух не застаивается в саду, потому что Шпаков выбирал себе усадьбу на самом высоком склоне в седле между буграми. Вся станица, Дон и займище были отсюда на виду и веселили взор хозяина усадьбы, когда он утром, в полдень или вечером оглядывал все, что раскинулось внизу, и даже замечал взблескивающего серебром сазана, выпрыгивающего из воды.
Цимлянские лозы, насаженные им на своей усадьбе какие десять, а какие двадцать лет назад, давно укрепились в красной глине, которую так уважает виноград, и никогда еще не обижали его. У Григория Шпакова не бывало неурожаев. Ни разу еще не было, чтобы недоопылился весной виноград или же потом прихватила его мильдью, как это нередко случалось в колхозе, в общественном саду. Не доходило до того, чтобы побил укрытые землей на зиму, как шубой, па-шины мороз.
Не страдали виноградные кусты и от нередкой в этих местах суши. Перед тем как насадить сад, Шпаков долго искал и нашел склон с жилой подпочвенной воды, которая с тех пор не скупясь омывала корни винограда. Возросший от первых дней жизни среди виноградных лоз, Шпаков всю жизнь и присматривался что к чему, и прислушивался к словам старых казаков, никогда не был глух и к советам того зеленого журнала, который почтарка каждый месяц бросала ему в щель прибитого к воротам ящика. Ни глух не был, ни скун на всевозможные новые справочники по виноградарству, на которые денег не жалел, давно уже усвоив, что вовремя истраченная копейка обязательно возблагодарит рублем. Например, давно уже уверился он, что опрыскивать виноград бордоской смесью надо не только после того, как перезимовавшая в земле лоза уже оперилась листвой, и не только после того, как прошел летний дождь и наступила духота, а еще до того, как на лозе раскрылись клювики почек и зацвел виноград. Если надо было, то и по шесть, по семь раз опрыскивал за лето сад, в то время как в колхозе еле успевали опрыснуть его два или три раза. Да еще и прибегали к Григорию из бригады за ранцевым опрыскивателем. Он, понятно, никогда не отказывал, его должность старшего весовщика на токах и в садово-виноградной бригаде не позволяла ему пренебрегать интересами колхоза.
Для полной же гарантии стояли в саду у него пятьдесят ульев. Прочитав статейку в журнале, он сам и пчел надрессировал, чтобы они опыляли виноград. Вот что такое наука.
Как раз посредине его усадьбы, по седлу между двумя буграми проходил затененный камышом родник, выбиваясь чистой как слеза водой из-под глины. Вода в роднике была сладкая и такая холодная, что сводило зубы. Поэтому Григорий поставил деревянный сруб, опустив туда плавающий насос, чтобы тот насасывал ему воды для полива в установленный на четырех столбах большой, сваренный из листов толстого железа бак. Когда по всей станице в сухой год, как пламенем, охватывало виноград, у Шпакова он зеленел молодо и ярко. А чтобы не поливать лозу студеной водой, он утром накачивал ее в бак, за день она нагревалась на солнце, и потом пускал ее по канавке под кусты. Самотеком она разбегалась по всему саду. Почему и собирал всего с двадцати соток донских чаш до четырех тонн винограда. Возил его ранней осенью в корзинах на базары в разные города, договариваясь со знакомыми капитанами самоходных барж и с шоферами грузовых автомашин. Не на какие-нибудь ворованные, а на собственноручно нажитые деньги построил себе из толстых деревянных пластин не дом, а целый терем двадцать на двадцать метров, застекленную веранду, но жил в нем один – с тех пор как жена однажды уплыла от него на барже с заезжим матросом. И никто никогда не смог бы ударить по глазам старшего весовщика Григория Шпакова, что он хоть один килограмм зерна или винограда утащил с колхозного тока или из сада. Нет, все знали, что Шпаков не вор. Репутация его в станице была выше этих подозрений.
Так что же теперь, отказаться от нее и от всего другого, что было нажито за всю жизнь, поверив тому же Грекову, что ничего этого больше не будет, все под воду уйдет? Как это уйдет? А зачем же тогда Григорий Шпаков забирался со своим теремом и садом на самый верх склона и всю жизнь глядел оттуда на станицу сверху в непоколебимой уверенности, что так оно всегда и останется? Зачем все здоровье и душу вогнал в эту красную глину, которая для других, лодырей так и осталась обыкновенной глиной, а для него оказалась золотым дном? Чтобы это золотое дно навсегда скрылось под водой? Нет, пусть кто-нибудь другой поверит Грекову, а он никогда. Если даже и затопит станицу, все равно не сдвинется со своей верхотуры. Пусть вода попробует достанет его.
Вдруг залаяла, загремела цепью собака, и, занятый своими размышлениями, Шпаков сердито посмотрел вниз, на калитку: неужто кого-нибудь из агитаторов опять принесло уговаривать его бросить дом, все добро и катиться вслед за всеми под гору. Нет, это кого-то другого принесло. Григорий Шпаков вдруг почти рысцой побежал вниз по стежке к калитке, чтобы успеть самому открыть ее перед неожиданным гостем.
– Вас ли, Василий Гаврилович, вижу? – с неподдельным и радостным удивлением спросил он. – А я только что об вас думал.
– Должно быть, вы, Григорий Иванович, думали: опять на мою голову уполномоченного принесло? – спросил Греков, протягивая ему руку.
Григорий Шпаков обеими руками сжал и потряс ее.
– Нет, Василий Гаврилович, я думал, что невеселая у вас получается должность, людей с насиженных гнезд сгонять.
– Это правда, невеселая, – серьезно ответил ему Греков.
Пропуская его в калитку, Григорий Шпаков спросил:
– Неужто, по-вашему, и сюда может подняться вода? – Он заискивающе заглянул Грекову в глаза. Но тот не стал его успокаивать.
– Вы же, Григорий Иванович, уже давно должны были это понять. Хоть вы и построили себе терем на самой горе. Настоящий терем» – Он с изумлением спросил: – А зачем это вам вздумалось его на колеса поставить?
– Заходите, Василий Гаврилович, милости просим, – говорил Шпаков, с радушием гостеприимного хозяина вводя его в дом и распахивая перед ним все двери одна за другой. – Вам правда нравится?
– И все своими руками? – неподдельно восхищался Греков.
– А чьими же? – Шпаков невольно взглянул на. свои руки. – До последней досточки.
Двери продолжали распахиваться перед Грековым. Дом и в самом деле был не только снаружи похож на терем: все блестело, и все было окрашено, причем каждая комната в свой цвет: в голубой, розовый, желтый, даже в серебристый. Даже вся мебель: шкафы, диван и стол со стульями – была, судя по всему, сделана руками хозяина, а темно-коричневый пол сверкал, покрытый лаком, как отполированный, так что наступить, не разувшись, нельзя было и рискнуть, что Греков и предусмотрел, оставшись в одних носках еще в передней, при одобрительной улыбке хозяина, который и сам ходил по дому босиком. Еще со двора Греков заметил, что все окна в доме были с затейливо вырезанными из дерева кружевными чепчиками и ошалевай он одна в другую гладко обструганными дощечками, а покрыт не каким-нибудь шифером или листовым железом, а чаканом, аккуратно подстриженным со всех сторон. С детских еще лет, прожитых в станице, Греков запомнил, что под такой вот чакановой крышей никогда не бывало ни холодно, ни сыро в доме. В самые хлесткие ливни вода скатывалась с нее, как со смазанной гусиным жиром.
И терем, и настоящий казачий курень, каких теперь уже почти не строили в донских хуторах и станицах. Люди все больше предпочитали обзаводиться кирпичными, под шифером, домами.
– Это у меня прихожая, это столовая, моя спаленка, а это и зала для гостей. Если пожелаете, я ее вам с вашим молодым помощником предоставить могу.
– Спасибо, Григорий Иванович. – Греков не смог удержаться от вопроса, который давно уже вертелся у него: – И не скучно вам здесь одному жить?
Григорий Шпаков потускнел, но только на секунду.
– Весело, Василий Гаврилович, жить с тем, кому целиком и полностью доверяешь, а я теперь не верю никому. Вам, должно быть, уже успели мою бывшую супругу осветить. А кому, может, и поверил бы, не по средствам товар. Я было посватался к нашей учительнице, Прасковье Федоровне, и получил отбой. – И, продолжая с тщеславной гордостью хозяина показывать Грекову свой терем, он распахнул перед ним последнюю дверь. – А здесь я почти цельный год до прихода наших спасался от немцев, когда из плена убег.
Комната была как комната: широкий, тоже самодельный, шкаф с полками, плотно забитыми книжками и журналами, но больше какими-то синими папками, занимал одну стену, а другая была сплошь выложена белым кафелем вокруг выпукло выступающей из нее голландской печки, окрашенной в черный цвет.
– Хотите, я покажу вам, где спасался? – И, не дожидаясь ответа Грекова, он подошел к кафельной стене. – Терем-теремок, – повергая его в удивление, пробормотал он, – а кто в тереме живет? – При этом он на что-то надавил на кафельной стенке обеими руками, и даже наваливаясь плечом, голландская печка вдруг отъехала, откидываясь в. сторону, как большая дверь, и открыла узкий, темный чулан. Тут же Григорий Шпаков щелкнул выключателем, и при ярком свете Греков увидел в чулане лежанку с подушкой и одеялом. Сажей и мышами повеяло оттуда. – Еще слава богу, что они не заняли под квартиру мой дом, – глухо сказал он. – Боялись, что партизаны могут ночью нагрянуть из степи. – Тем же способом Шпаков опять закрыл голландской печкой, как дверью, свой чулан, и опять постороннему взору никакого сомнения не должна была внушать кафельная стена. Вдруг, поворачиваясь к Грекову, он снова повторил свой вопрос: – И все это, Василий Гаврилович, тоже под воду уйдет, да?
– Вы же, Григорий Иванович, уже и сами на катки поставили свой дом.
– Это на всякий случай, – уныло ответил Шпаков. – Домкратами его поднял и на колеса со старых жаток поставил. Чтобы по крайности трактор мог в одночасье зацепить на буксир мой, – он криво усмехнулся, – терем. Все же, Василий Гаврилович, я надеюсь, вода сюда не дойдет.
Под его взглядом Греков отвел глаза в сторону, но и утешить его не смог.
– Дойдет, Григорий Иванович. Это хорошо, что вы решили поставить его на колеса. Но сейчас я не для этого разговора к вам пришел.
Всю жизнь Греков испытывал скрытую неприязнь к тем людям, которые на всякий случай аккуратно хранили в папках-скоросшивателях обязательно пронумерованные квитанции, акты, выписки из приказов начальства и прочие подобные им документы. Сам он никогда не отличался такой предусмотрительностью и даже не прочь был иногда подумать, что, должно быть, не совсем чиста была совесть у этих людей, если они уже наперед обклеивают ее бумажными латками.
Теперь же, кажется, пришла для него пора взглянуть на все это и с другой стороны. Больше того, он даже обрадовался, когда Григорий Шпаков, увидев, что гость его заинтересовался большим шкафом, с аккуратно спресованными на его полках синими и голубыми папками, похвалился ему:
– Здесь, можно сказать, вся моя колхозная жизнь. А как же? Сколько лет я, Василий Гаврилович, по вашему же, если помните, предложению был назначен в колхозе весовщиком, столько и моей бухгалтерии. – Он, как по клавишам, провел по корешкам папок косточками пальцев. – Конечно, те квитанции на всякую продукцию, какую я отпускал двадцать лет назад, у меня давно уже в специальных ящиках лежат, иначе мне бы пришлось здесь целый банк завести, но допустим…
Здесь Греков небрежно перебил его:
– Допустим, за последние три года…
– Все налицо. Например, что бы вас могло заинтересовать?
Еще более небрежно Греков сказал:
– Например, те же квитанции на сдачу зерна в «Заготзерно».
Григорию Шпакову явно начинала нравиться эта игра вокруг его бухгалтерии, которой он всегда внутренне гордился.
– Какой год, Василий Гаврилович, вы пожелали бы конкретно иметь в виду?
– Конкретно, Григорий Иванович, – Греков задумался, – ну, скажем, сорок девятый.
Григорий Шпаков с уверенностью опять прошелся косточками пальцев по корешкам папок:
– Эти у меня еще здесь. Потому что за последние три года ревизор их может в любую минуту у старшего весовщика потребовать. – Надевая роговые очки, он только на мгновение запустил руку в глубь шкафа и тотчас же, как фокусник, извлек оттуда двумя пальцами целый ворох папок. – А они все тут как тут. Пожалуйста, хоть из района ревизор, хоть из самой области. За последние три года старший весовщик обязан все приемо-сдаточные документы как на витрине держать. Вы, Василий Гаврилович, допустим, пожелали бы на какие накладные на сдачу зерна взглянуть от тока до амбара или вплоть до районного пункта «Заготзерна»?
Как-то само собой получалось, что хоть каждого и по-своему, но их обоих все больше затягивала эта игра. Грекову уже стоило труда сдерживать нетерпение, чтобы не выхватить папки у Григория Шпакова из рук, а тому все больше начинало льстить неравнодушие, с которым отнесся к его бухгалтерии гость.
– Допустим, Григорий Иванович, и на те и на другие.
– Выборочно или в целом? Вплоть до завершения хлебосдачи?
– Вплоть до завершения, Григорий Иванович. Но лучше выборочно по трем или четырем шоферам. Я и не знал, что у вас такой объем работы.
Григорий Шпаков, подняв на лоб очки, с грустной укоризной взглянул на него.
– Вам простительно не знать, у вас такое громадное дело на плечах, а когда мое непосредственное начальство не знает и не хочет знать, это похуже. Думают, старших весовщиков в готовом виде в пекарнях лепят. – Он снова со снисходительной укоризной улыбнулся Грекову: – Откуда же, Василий Гаврилович, в нашем колхозе в сорок девятом году могло три или четыре машины быть? Это уже теперь столько техники нагнали – что ни пацан, то за рулем. У нас тогда и шоферов на двух полуторках двое было, а когда… – Григорий Шпаков как-то безнадежно отмахнулся, – и совсем остался один… – Опуская очки со лба на глаза, он с проницательным сожалением взглянул на Грекова. – Так бы, Василий Гаврилович, вы сразу и сказали мне, кто вас интересует. А я, старый дурак, сразу же перед вами нараспашку.
Нет, он совсем не таким наивным был, этот Шпаков. Теперь пришлось Грекову опустить свои глаза под его взглядом.
– Напрасно вы так думаете, Григорий Иванович, это как-то само собой вышло. А вы как догадались?
– Не знаю, как будто что-то толкнуло, – Григорий Шпаков дотронулся рукой с папкой до груди, – когда вы захотели, чтобы выборочно за сорок девятый год. Как-то вроде екнуло, что не зря вы интересуетесь, я же вас давно знаю. Жаль парня.
Глядя на него, Греков почувствовал, как что-то ворохнулось и у него в груди. Наклоняя голову, он помолчал, прежде чем спросить:
– Вы мне эту папку с квитанциями доверите, Григорий Иванович?
Встречаясь с его взглядом, Шпаков протянул ему голубенькую папку.
– Вам доверяю. Но только от амбара до «Заготзерна». А тут, что с тока до амбара, у меня Подкатаев попросил и еще не отдал. Все равно, раз Коптев осужденный по такой статье, теперь никакой ревизор им интересоваться не станет.
– Нет, Григорий Иванович, я вам обязательно ее верну. И скоро, – сказал Греков, засовывая папку под целлулоид своего большого, еще фронтового, планшета. – Спасибо вам.
– Не за что. – И, уже провожая Грекова от дома через сад обратно, он с тем же испугом, с каким спрашивал до этого, уйдет его дом под воду или нет, спросил: – Неужто, Василий Гаврилович, из этого, – его взгляд упал на просвечивающую сквозь целлулоид планшета голубую папку, – может получиться что-нибудь?
– Только вы пока об этом никому, – прикрывая папку ладонью, предупредил его Греков.
– Разве я не понимаю. – Григорий Шпаков приложил руку к груди.
Уже снизу, спустившись с крутого склона, Греков еще раз оглянулся. Дом Шпакова и в самом деле, от зеленых ставней и чепчиков с белой кружевной резьбой до чакановой подстриженной крыши с красным петухом на ней, стоял над станицей, как терем. Не хватало еще, чтобы хозяин его тоже стоял на крыльце в красной рубахе, перепоясанной золоченым поясом. «Кто в тереме живет?» – невольно вспомнилось Грекову. И был этот терем почти как в той сказке, которой еще совсем недавно убаюкивал он на ночь Таню. Стоял, приподнявшись над землей, на двух толстых и круглых бревнах с забитыми в них по самой середине стальными колесами.
Но хозяин терема не в красной рубашке стоял на крыльце, провожая взглядом Грекова, а в выцветшей давно гимнастерке и в фуражке тоже военного образца, только совсем новой. Высоко, выше всех других взметнулась над станицей усадьба Григория Шпакова. «Долго будет добираться до нее вода. Но все же в конце концов она и туда доберется», – с неожиданной грустью подумал Греков.
Вот и оценивай после этого человека с одной только стороны. Со стороны той же усадьбы, с которой он умеет взять с каждой ее сотки столько, сколько другой никогда не сможет взять. Чем бы ни руководствовался Григорий Шпаков, но не кто-нибудь другой сберег же все эти квитанции за сорок девятый год, и теперь Греков чувствует, как они шелестят у него сбоку в планшете, вселяя пусть пока и смутную, но все-таки надежду. Все до единой пронумерованные и подшитые одна к одной о поездках в полуторке с зерном от амбара до «Заготзерна». Когда Греков, придя домой, стал их перелистывать и сразу же наткнулся на фамилию «Коптев», как будто какой-то горячей тревожной иглой прокололо ему сердце. Чтобы там ни руководило Шпаковым, когда он подшивал и раскладывал по полочкам свою бухгалтерию, теперь от его предусмотрительности может зависеть очень многое, если не все. «Вся наша жизнь сразу обрушилась, и никому до этого нет дела», – толкался в его уши голос Зинаиды, когда он осторожно и бережно перелистывал в скоросшивателе квитанции. Подожди, Зинаида, подожди, не спеши оплакивать ее, и напрасно ты решила, что все так и остались равнодушны к твоему несчастью. Вот и Шпаков вдруг спросил на прощание у Грекова: «Неужто из этого может получиться что-нибудь?» Конечно, тебя можно понять, почему ты теперь так думаешь, но не зря же и председатель Подкатаев сразу же намекнул Грекову, как только тот приехал в станицу, насчет твоей свадьбы. А теперь ему вдруг тоже зачем-то понадобились квитанции на поездки Коптева с зерном от тока до амбара. И разве зря теперь Игорь Матвеев по просьбе Грекова тоже начнет сопровождать полуторки с зерном, но уже от амбара до «Заготзерна». Тут вдруг издавна, еще с тридцатых годов, знакомое Грекову слово «клеймение» искрой вспыхнуло у него в памяти, но сразу же и погасло. Сколько потом ни рылся он в своих воспоминаниях, оно в своем, как он чувствовал, очень важном теперь значении так больше и не вернулось к нему. Теперь надо дождаться Игоря, чтобы вместе с ним перелистать квитанции и все объяснить ему, а может быть, и он что-нибудь подскажет. Вдруг еще и еще, но теперь уже две искры пронзили его одна за другой: то же слово «клеймение» и рядом с ним другое – «весы». Здесь же Греков, услышав, как звякнул обруч на калитке, узнал шаги Игоря.
Наутро его «газик» подрулил в райцентре на площади к дому, совсем недавно, судя по всему, окрашенному охрой. Еще издали он желтым пятном выделялся из других таких же, размещенных в домах бывших зажиточных казаков, районных учреждений. Может быть, жил раньше в доме райуполкомзага, к которому подъехал Греков, если не сам станичный атаман, то его писарь или же еще кто-нибудь из приближенных.
В кабинете у районного уполномоченного по заготовкам было просторно и чисто. Напротив письменного стола за стеклом витрины, занимавшей полстены, рядком стояли на полочках прозрачные мешочки и баночки с зерном и белые початки кукурузы, а по всем углам громоздились снопы пшеницы, ячменя, проса и даже пучки подсолнуха с большими шляпками, перевязанные посредине будыльев шпагатом.
Но на письменном столе стоял лишь скромный кувшин с бессмертниками, за которым и сидел райупол-комзаг Цветков в такого же цвета, как и цветы у него на его столе, сиреневой рубашке.
Повсюду в донской степи такие цветы растут на голых склонах. Стебель у них почти без листвы, лепестки жесткие, сухие. Может быть, поэтому и не осыпаются они вплоть до самых морозов, а когда дети или женщины нарвут их, поставят на столах и комодах в банках или в кувшинах, могут и несколько лет простоять, все такие же блекло-сиреневые, но не вянущие. Ничем не пахнут они. Но все-таки и посредине зимы вдруг могут напомнить о знойном лете.
Райуполкомзаг Цветков не мог, конечно, не слышать, как просигналила машина Грекова, подъезжая к дому, и, зная, что на машинах с таким сигналом ездит не каждый встречный, выглянул в окно. Узнав вездеход Грекова, к которому уже стали привыкать в районе, он не стал вскакивать с места. Но на розоватом от загара и тщательно выбритом лице Цветкова, когда он увидел Грекова на пороге своего кабинета, появилось радушное выражение. Он привстал, протягивая ему через стол руку.
– Я и не знал, что сегодня у меня будет такой гость. Хотя, признаться, минут через пять вы бы уже не застали меня, – добавил он, взглянув на круглые небольшие часы на противоположной стене кабинета. – С утра я, как всегда, только на полчаса в свою контору – и сразу же по району. Вся эвакуация зерна и другой сельхозпродукции на моих плечах. А машины где брать? И сколько-нибудь пригодных складских помещений на новых местах тоже и в помине нет, не говоря уже об амбарах. Конечно, и все остальные члены бюро райкома в разгоне, но вы знаете, что к нашему брату, заготовителю, всегда отношение особое. Заготавливать для народа хлеб заготавливай, но при этом изволь в районе и другую партийную нагрузку нести. Спасибо, хоть вы, товарищ Греков, теперь разгрузили меня. – Цветков улыбнулся. Ковыльные редкие волосы у него, зачесанные назад, вымыты были до желтизны.
– Разгрузил? – переспросил Греков.
– А разве вы не знаете, что я в станице Приваловской почти год уполномоченным по переселению состоял. Меня даже жена к квартирной хозяйке стала ревновать.
Греков улыбнулся:
– К Зинаиде Махровой можно и приревновать.
Он увидел, как при этих словах появился в глазах у Цветкова ледок.
– А вы откуда знаете ее?
– К ней же всех уполномоченных на квартиру ставят.
Взгляд Цветкова оттаял.
– Лучше бы, товарищ Греков, и не ставили, хотя она и хозяйка – ничего худого нельзя сказать. Но от одного ее плача то и дело просыпаешься по ночам.
– От какого плача? – искренно удивился Греков.
– Вы где спите, товарищ Греков, в доме?
– В доме.
– Значит, она теперь по летнему времени на ночь уходит в кухню подвывать. А мне пришлось это ее подвывание всю зиму слушать. Она, видно, и сама не хотела бы, чтобы ее слышали, засунет голову под подушку и давится, но все равно неприятно. Совсем молодая женщина, могла бы уже и утешиться давно. Как будто на одном только ее Коптеве сошелся весь свет.
– Вы сказали: на Коптеве?
– Да. Он у нас в районе уже три года как герой дня.
– Странно, – сказал Греков, – и мне на стройке дело Коптева попалось на глаза. – И тут же, опять увидев в глазах у Цветкова ледок, поспешил успокоить его: – Это в связи с новым порядком расконвоирования.
– В данном случае оно, конечно, исключено, – быстро сказал Цветков.
Греков поднял брови:
– Почему?
– Потому что осужден он не за какую-нибудь цебарку зерна, а за хищение трех с лишним тонн. Но и за цебарку, как вы знаете, указ не щадит.
– Это мне известно. – И, встречаясь с взглядом райуполкомзага, спросил: – А если бы при новом рассмотрении дела этого Коптева выяснились какие-нибудь новые факты?
– Что значит новые? Конечно, если рассуждать теоретически…
Греков ухватился за это слово:
– Да, если теоретически. Цветков не сразу ответил.
– Только в том случае, когда теперь был бы установлен разновес. – И, оживляясь, он стал объяснять Грекову: – Это когда в колхозе перед вывозкой зерна в «Заготзерно» не была соблюдена инструкция о клеймении весов и мог образоваться между теми и другими весами зазор.
– А если бы, скажем, по какой-нибудь причине забыли о клеймении весов?
– Такого в нашей системе не бывает, – твердо сказал Цветков. – Разве что теоретически… – Снова оживляясь, он зачем-то выдвинул перед собой ящик письменного стола, заглянул в него и опять задвинул. – Иногда разновес может достигать и от десяти до пятнадцати, а случалось, и до ста килограммов зерна.
– На одну машину?
– И за один только рейс, – подтвердил Цветков.
– А если за тридцать один рейс?
Рука Цветкова потянулась было к конторским счетам, которые лежали у него на столе, но тут же он с улыбкой отдернул ее.
– Здесь особой бухгалтерии не требуется. От трех тонн и свыше.
– Как у того же Коптева? – глядя на него, тихо спросил Греков.
У Цветкова кожа зарозовела у корня гладко зачесанных ковыльно-белесых волос.
– Через мои руки ежегодно проходят десятки тысяч тонн зерна, и я, естественно, не могу во всех деталях запомнить…
– Коптева вы должны были запомнить хотя бы потому, что в его деле я видел справку за вашей подписью.
Суживая глаза, Цветков поднял их к Грекову от стола, быстро спрашивая:
– Какую справку?
– О клеймении в приваловском колхозе всех весов.
– Теперь припоминаю. Обычно я перед уборкой считаю своим долгом лично контролировать клеймение весов.
– И в амбарах?
Цветков развел руками:
– Это уже в мою компетенцию не входит. Хотя, конечно, мы все равно контролируем. Внутриколхозные амбары в компетенции правлений колхозов. В нашу же входит, чтобы при выполнении первой заповеди ни один килограмм зерна не пропал по пути на пункт «Заготзерна».
– Как и случилось у Коптева после выполнения первой заповеди, когда уже весь остаток зерна колхоз перевез с тока в амбар, а потом поступило указание сдать и второй план?
Цветков явно все больше настораживался под его взглядом.
– Да, я помню, что в сорок девятом году наш район выполнил сперва план, а потом, по указанию обкома, и в счет другого плана стал вывозить. – Он дотронулся подушечкой ладони до груди, но тут же отдернул руку, вспомнив, что из-за жары ему теперь приходилось пиджак с орденом «Знак Почета» дома оставлять. – Некоторые колхозы сдали даже по два с половиной плана. В том числе и Приваловский, за которым я был закреплен.
– За счет мелянопуса?
– И за счет мелянопуса…
– Который возили на пункт «Заготзерна» не с тока, а из амбара…
Цветков холодно взглянул на Грекова:
– Вы, оказывается, хорошо осведомлены о наших делах. Но какое это имеет значение теперь?
– Только то, что амбарные весы в приваловском колхозе в сорок девятом и в последующие годы не клеймились.
– Я,уже сказал, что это в мою компетенцию…
– Не входит, – подтвердил Греков. – Если бы не было в судебном деле Коптева справки за вашей подписью о клеймении в приваловском колхозе всех весов.
– Нет уж, извините, – вставая за столом, вежливо сказал уполкомзаг Цветков. – Так мы с вами, товарищ Греков, из этих дебрей никогда не выйдем. Теоретически, конечно, возможен и разновес, и кое-что другое, но в данном случае по пути от амбара до «Заготзерна» не десять или пятнадцать килограммов, а три тонны, сто двенадцать килограммов зерна испарились. Тю-тю. – Цветков вдруг щелкнул пальцами. – И пусть этот Коптев скажет спасибо тому, кто, подписывая указ, уравнял его вину с виной какой-нибудь солдатской вдовы с кучей детишек на руках, укравшей, как я уже вам сказал, всего-навсего цебарку зерна.
– А у вас, товарищ Цветков, дети есть? – неожиданно для самого себя спросил Греков.
Но Цветков нисколько от этого вопроса не растерялся.
– Сыну уже пятнадцать, а дочке восемь.
Нет, напрасно Греков бросил и этот камушек, надеясь услышать ответный всплеск. Райуполкомзаг Цветков или совсем не понял его вопроса, или же, скорее всего, не захотел понять. Камушек упал в стоячую воду, и даже легких кругов не пошло от него. Вдруг сразу скучно стало Грекову в этой комнате с витриной, заставленной мешочками и баночками с зерном, с бессмертниками в кувшине на письменном столе, такими же тускло-сиреневыми, как и рубашка на хозяине этого кабинета…
Вернувшись в станицу, Греков решил прежде всего найти Подкатаева, чтобы попросить у него взятую у Шпакова папку. Кое-что недостающее могла прояснить и она в этом старом деле, а потом должно будет прибавиться и то, ради чего теперь Игорь будет ездить в полуторатонке с зерном от главного колхозного амбара до пункта «Заготзерна».
По коридору правления колхоза Греков прошел из конца в конец всего здания, так никого и не увидев. Везде двери комнат были настежь распахнуты, из всех уже вывезены были столы, стулья и шкафы. С первых месяцев войны, когда Грекову, тогда еще не замполиту полка, а секретарю сельского райкома, приходилось заниматься эвакуацией людей и учреждений, не запомнил он такой пустоты. Но в самой последней комнате правления колхоза еще оставался стоять один-единственный стол, за которым сидел председатель Подкатаев. Одна рука у него была занята телефонной трубкой, он то кричал в нее «алле», то начинал дуть во всю силу своих могучих легких, а другой рукой, завидев Грекова, он виновато указал на подоконник, приглашая садиться.
– Никуда не добьешься, – сердито пояснил он, бросая трубку. – Машин осталось полторы калеки, резину хоть соломой затыкай, а хлеб из главного амбара так и не вывезен. Звонил Истомин, чтоб через пять дней все уже было кончено. У меня же всего две полуторки на весь колхоз.
– В том числе и та, на которой раньше ездил Коптев? – спросил Греков.
Подкатаев ликующе подтвердил:
– Если бы не она, нам бы теперь вообще пришлось целиком на «му-два» переходить. Третий год без капремонта ходит. Как знал, перед своей свадьбой всю ее по винтику перебрал. Но разве, товарищ Греков, нас теперь одна полуторка спасет. Как нарочно, пшеница дала по двадцать пять центнеров на круг. Никогда не бывало на наших песках. Хоть плачь, хоть радуйся. Все зерно, которое оставалось на токах, мы успели выхватить, но к амбару, где его шестьсот тонн лежит, скоро из-за воды и на «му-два» нельзя будет подъехать.
Он ничуть не удивился, когда Греков поинтересовался у него:
– Это тот самый амбар, из которого три года назад мелянопус в «Заготзерно» возили?
– Он у нас один такой.
– И теперь вы туда тоже мелянопус с тока свезли?
– Я же сказал, шестьсот тонн. Если на двух полуторках, то еще возить и возить. – Унылое выражение на лице у Подкатаева сменилось выражением крайнего возмущения, когда он услышал слова Грекова.
– Это хорошо.
– Шутите, товарищ Греков, – чуть не плачущим голосом сказал Подкатаев. – Если поплывет амбар, мне пятьдесят восьмую статью в два счета пришьют.
– Не поплывет, Василий Никандрович, это я вам твердо обещаю. Сам поеду на стройку за колонной машин с прицепами, и они вам за один рейс вывезут. Но только при одном условии…
– Согласен на любое, – быстро сказал Подкатаев. – Хоть с самой кручи готов в воду сигнуть.
Греков засмеялся. С каждой новой встречей все больше нравился ему приваловский председатель.
– Этого не потребуется. И вообще не рекомендуется в этом личную инициативу проявлять. Всегда найдется доброволец кого-нибудь с яра спихнуть.
Подкатаев, как уже убедился Греков, догадлив был. И на этот раз он, выглянув из двери в коридор, быстро обернулся к Грекову.
– Тогда, значит, при условии, чтобы в амбаре непременно хватило мелянопуса на тридцать один рейс полуторки, на которой Коптев ездил в «Заготзерно», да? И чтобы сопровождал все эти рейсы ваш человек, например, Матвеев. Потому что на квитанциях от тока до амбара ни к чему придраться нельзя. Шпаков правильно свою бухгалтерию ведет.
Нет, оказывается, Подкатаев был не просто догадлив. Недаром он и к Шпакову за квитанциями ходил. Еще больше он удивил Грекова, когда, опустив усы вниз, сказал:
– Но за клеймение амбарных весов я тогда должен буду персональную ответственность нести.
– За клеймение всех хлебных весов в районе должен уполкомзаг отвечать, – твердо сказал Греков.
В тот же вечер состоялся у него и разговор с Игорем. Хозяйка, как всегда, накормила их ужином и ушла к себе в летнюю кухню. Вдруг вспомнились Грекову слова Цветкова, как подвывала она по ночам.
Игорь, выслушав Грекова, явно обрадовался. Вчера Греков только намекнул ему, а теперь уже объяснил все в подробностях. Сопровождать машину с зерном на элеватор – это же все-таки было совсем другое, чем ходить изо дня в день по станичным "дворам, отбиваясь от собак и тщетно повторяя их хозяевам, какие преимущества сулит им переселение на новое местожительство. За все время, уже затраченное Игорем на это в станице, так ни один человек и не сдвинулся еще с места. Не предвиделось, чтобы это могло произойти и в ближайшем будущем. Вот когда пришлось Игорю воочию убедиться, что это такое казаки, в особенности казачки.
Совсем другое дело, если теперь начнет ездить он в кузове машины, дышать запахами зерна, полыни, чебреца и все время видеть вокруг степь. Конечно, и это не то, что видеть ее из кабины крана с эстакады, но, заканчивая свое поручение, Греков окончательно заинтересовал Игоря последними словами:
– А всего я тебе пока еще не могу рассказать. Скажу только, что дело тут не только в самом факте хищения зерна. Смотри, чтобы все квитанции были через неделю у меня. Ровно тридцать одна квитанция. Усвоил?
– Усвоил, – повторил за ним Игорь. Хотя он так до конца и не смог пока понять из слов Грекова, почему должна быть именно тридцать одна квитанция, не тридцать или тридцать две.
Все сослуживцы по конторе «Гидропроекта» говорили Валентине Ивановне, что всего за один месяц
она не стала похожа на себя. Похудела, по словам старшей чертежницы Зои Петровны, так, что лицо ее как будто оделось вуалью.
– Но вам это к лицу, – добавила Зоя Петровна. – Глаза еще больше стали.
Валентина Ивановна и сама знала, что, худея, она становилась лучше. Зоя Петровна решительно потребовала от нее не надевать больше темно-синий костюм, в котором она обычно приходила на службу, заменив его на какое-нибудь светлых тонов платье, и почти обиделась, что совет ее не достиг цели. В каждом учреждении с женским по преимуществу персоналом есть своя игуменша.
Однако даже и Зое Петровне, несмотря на проницательность, не пришло бы в голову поставить все эти перемены в облике Валентины Ивановны в связь с длительной отлучкой ее мужа. Наивно было бы думать, что жене того, чья жизнь и прежде всегда состояла из командировок, это могло быть в новость.
Но Валентина Ивановна, не признаваясь самой себе, знала, что эта связь была. Впервые между ними оставалась неясность. Одному только Автономову, когда она принесла на подпись скорректированные чертежи проекта рыбоподъемника, почти удалось догадаться об этом.
– Не пришло ли время мне обратно вытребовать своего комиссара? – спросил он, поднимая голову от чертежей и взглядывая на нее своим зорким взглядом.
Чтобы скрыть замешательство, ей пришлось прикинуться удивленной.
– Разве он вам так нужен?
– Вы, Валентина Ивановна, совсем не умеете притворяться, – размашисто подписав и возвращая ей чертежи, заключил Автономов.
На следующее утро, в воскресенье, она особенно остро почувствовала, как долго тянется время. На службе она хоть забывалась. Таня сразу же после обеда взяла забытую Алешей удочку и ушла с подружкой ловить для котят рыбу. Чтобы хоть чем-нибудь себя занять, Валентина Ивановна взяла резиновый шланг и опять стала поливать кусты роз, уже политые ею рано утром. Она обрадовалась, когда ее окликнули с улицы из-за частокола.
– Вы, Валентина Ивановна, одна дома? Оглядываясь через плечо, она узнала Тамару
Чернову, с которой чуть ли не каждый день встречалась на эстакаде, когда приходила туда к начальникам участков со своими чертежами, и всякий раз невольно поражалась ее почти ненатуральной красоте, как у той большой куклы с васильковыми глазами, которую преподнес Тане через забор в день ее рождения Гамзин. И почему-то всегда, любуясь яркой внешностью этой девушки, Валентина Ивановна думала, что далеко не всегда такой красоте сопутствует счастье. Скорее наоборот, и, должно быть, потому, что слишком многие посягают на нее, а красота не такой надежный щит, за которым можно было бы чувствовать себя в безопасности.
А Тамара, в свою очередь, и теперь, глядя на Валентину Ивановну через частокол, как уже не раз до этого, подумала, что, пожалуй, за всю свою жизнь еще не встречала такой женщины. Чего только стоили одни ее волосы непостижимого, почти бронзового цвета. В первый же раз, увидев Валентину Ивановну на эстакаде, Тамара в нее влюбилась. Зачем только, удивлялась Тамара, она часто так наклоняет голову, как под каким-то гнетом. И на лицо ее при этом набегает тень, отчего она дурнеет. Но какой гнет может быть у этой женщины, за которой Греков даже возит, пересаживая с места на место, розы. Те самые, мимо которых сейчас у нее проливалась вода из ее шланга.
Спохватываясь, Валентина Ивановна положила под кусты роз шланг и, открывая калитку, впустила Тамару в сад.
– Одна, Тамара, совсем одна.
– Это хорошо, – сказала Тамара.
Валентина Ивановна чуть-чуть улыбнулась:
– Ты думаешь?
Тамара покраснела.
– Нет, не потому хорошо, что вы совсем одна, а потому что…
Валентина Ивановна, наклонив голову с узлом волос, слушала ее, не перебивая. У Тамары скулы на фарфоровом кукольном лице окрасились румянцем.
– Потому что мне не с кем больше посоветоваться.
Вдруг, прикладывая палец к губам, Валентина Ивановна оглянулась. За ее спиной в дальнем углу сада торчала из-за забора голова Гамзиной в розовом чепчике. Правда, та, тоже занятая поливом в своем саду, стояла к ним спиной и не видела Тамару, но каждую минуту она могла обернуться. Валентина Ивановна поспешно взяла Тамару под руку, увлекая ее по дорожке в глубь сада.
– Пойдем, Тамара, в дом. – Уже на террасе она еще раз украдкой оглянулась на розовый чепчик Гамзиной. Нет, та все так же стояла к ним спиной. – Здесь прохладней, – вводя Тамару через террасу в столовую и усаживая на диван, добавила Валентина Ивановна. – О чем же ты хотела посоветоваться? – спросила она уже совсем другим тоном, заглядывая ей в лицо своими большими серьезными глазами.
Сквозь раскрытую дверь террасы запах роз доходил из сада в дом. Слышно было, как на эстакаде распоряжалась по радио из диспетчерской будки подменщица Тамары.
– Растяпа, подавай сперва под четвертый кран!
– Нет, это ты растяпа! – вдруг грудным голосом сказала Тамара. – Сама же себе пробку сделает. Надо через один подавать.
Валентина Ивановна увидела, как лицо у нее при этом изменилось, погрубело. Но тут же оно и смягчилось, когда она, опять оборачиваясь к Валентине Ивановне, взглянула на нее:
– Он хочет, чтобы я вышла за него замуж, а я еще не сказала ему…
– Ты об Игоре говоришь? – захотела удостовериться Валентина Ивановна.
Опять слышно стало, как на эстакаде голос подменщицы Тамары спросил:
– Зверев, сколько бадья будет ждать?!
Презрительно-надменное выражение появилось на лице у Тамары.
– Наконец дошло. – И таким же грубым, как у своей подменщицы, голосом она ответила Валентине Ивановне: – О ком же еще?
– Насколько я знаю Игоря… – начала Валентина Ивановна.
Но Тамара все тем же, как у своей подменщицы, голосом перебила ее:
– А я разве говорю, что он плохой? – Вдруг она покраснела до слез, и голова ее, надломившись, упала на плечо Валентины Ивановны. – Но он же так и не знает, что у меня ребенок.
Валентина Ивановна взяла в ладони и осторожно повернула к себе ее лицо.
– Если он любит тебя, то будет любить и его.
Вытирая кулаками глаза, Тамара с недоверием взглянула на нее.
– Правда?
– А как же иначе? – с уверенностью ответила Валентина Ивановна. – Какая же это любовь, если…
Тамара вдруг с удивлением увидела, как она остановилась на полуслове и повернула голову к двери, открытой в сад. Ветром, надувшим тюлевый занавес, дохнуло из сада запахом тех роз, которые Валентина Ивановна только что поливала из шланга. Смоченные водой и разогретые солнцем, они всегда начинали пахнуть сильнее. Но Валентина Ивановна знала также, что еще сильнее, чем все другие, пахнут теперь кусты роз, которые совсем было вымерзли прошедшей зимой. Грекову все-таки удалось отходить их за весну и за лето, один по одному вырезав все мертвые стебли и оставив только те, на которых как-то сумели уберечь себя от мороза живые почки.
Несколько дней грозная старуха Нимфадора совсем не замечала или делала вид, что не замечает, как через щель в хмызе ее правнучка принимает из рук чужого молодого дяди то маленькое деревянное корытце, в котором она потом купала свою куклу, то кулек с пряниками, купленными им в магазине сельпо, и вдруг однажды подала голос, напугав Игоря:
– Да не доламывай ты, ради Христа, забор, он и сам уже скоро упадет. Если так уже хочется поиграться с дитем, зайди через нижнюю калитку в сад. У тебя что же, своя такая же есть?
От этого предположения Игорь облился румянцем.
– Нет, бабушка.
Она с сомнением посмотрела на него.
– Ну, значит, сестренка.
Игорь покачал головой.
– И сестры у меня нет.
Старуха была явно озадачена.
– Тогда ты и сам еще дите. А по дворам тоже с портфелью ходишь, агитацию наводишь. Ну заходи, заходи, не бойся. Я ведь не такая кровопийца, как тебе наговорили на меня. – Она приказала правнучке: – Проводи-ка, Люся, дядю через нижнюю калитку.
И вот уже, ведомый за руку маленькой крепкой ручонкой, Игорь оказался в соседском дворе. Старуха как раз пекла на летней плите пышки, а рядом на столике уже стояли три глиняных блюдца, до верха налитых свежим желтым медом. Без лишних слов она указала глазами Игорю на место за столом, и, обычно стеснительный, он не смог устоять. Он и не помнил уже, когда ему приходилось есть пышки с медом. Разве это в самом раннем детстве. В детдоме же, где он оставался до окончания школы как сын пропавшего без вести отца, ни пышками, ни тем более медом его не кормили. Там больше кормили детей перловой или пшеничной кашей, заправленной старым салом.
И теперь он сразу же набросился на угощение так, что старуха, не успевающая подкладывать ему пышки и подливать мед в блюдце, горестно заключила:
– Если вы все так же и работаете на вашей стройке, то нам и правда эвакуироваться отсюда придется. – Видя, что Игорь растерянно остановился, она, вылизывая в своем блюдце пышкой мед, успокоила его: – Да ешь ты, ешь! Не твоя же это вина. Что начальство приказывает, то и надо исполнять. – Она положила руку на головку правнучки. – Мать этой божьей коровки теперь тоже где-то на вашей стройке.
На молчаливый вопрос Игоря, тут же прочитанный старухой у него на лице, она ответила:
– А насчет отца я и сама не знаю, как дальше будет. Теперь молодые у старых не спрашивают, как надо жить. Дедам они на руки уже только готовое кидают.
Еще дня через три, понаблюдав за тем, как весь запыленный с головы до ног Игорь, соскакивая в конце дня с полуторки, первым делом окликает через забор ее правнучку, чтобы потом до самой темноты поступить в ее полное распоряжение – то носит по двору на плечах, то сплетает из веток шалаш или же играет с ней в ловитки, бабушка прикрикнула на них обоих:
– Да хватит вам! – И, поманив Игоря к себе, подвинула ему маленькую скамеечку у своих ног. – Посиди со мной. Сядь и ты, – приказала она правнучке. Она притянула ее к себе за край платья и, зажимая между коленей, положила ей руку на грудку. – Видишь, как бьется. Так и выскочить может. Ты лучше отдохни и послушай, что бабушка хочет дяде рассказать.
И взглянула при этом на Игоря так, что он сразу же разгадал значение ее взгляда. Ему и до этого почему-то всегда везло на встречи с людьми, у которых внезапно ни с того ни с сего возникала потребность излить перед ним свою душу. Теперь наступила очередь этой грозной старухи. Но тут же выяснилось, что не такая-то она грозная. Когда она стала рассказывать, в суровом и властном лице ее что-то жалко дрогнуло.
Еще только слухи пошли, что ниже Приваловской должны перехватить Дон плотиной и вода зальет займище, а там, где теперь станицы и хутора, будет море; еще ничего и похожего не было на то зарево, которое теперь, чуть вечер, взмывало в той стороне над степью, и только начинали ездить по Дону катера с инженерами; только разговоры пошли о какой-то великой стройке, как один катер однажды пристал к станице прямо у двора, где жили дед с бабкой Черновы в хорошем каменном доме с виноградным садом. После того как их единственный сын-электромонтер в одну минуту обуглился, когда полез на столб без резиновых перчаток и сапог, а вскоре и сноха, бросив маленькую девочку им на руки, подалась в город, весь интерес их жизни сошелся на внезапно осиротевшей внучке. К семнадцати годам выласкалась она на бабкиных сметане и пирогах, по словам приваловских женщин, как розочка. Когда причалил к их двору катер с инженерами и один из них стал к Черновым на квартиру, она уже доучивалась в десятом классе. Инженер, который поселился у Черновых, был старше ее на двадцать пять дет, и у стариков даже в мыслях не было, что из его ласкового обхождения с их внучкой может получиться что-нибудь плохое. Квартирант был одногодком с их покойным сыном и, как видно, любил детей. Старики только выговаривали своей внучке за то, что она, отнимая у занятого человека время и пользуясь его добротой, заставляет его катать ее по Дону на катере или возить на машине. Спохватились они только тогда, когда инженер с их внучкой однажды не возвращались с такого катания все лето, сообщив бабушке с дедушкой по почте, что поехали вверх по Дону, по станицам и хуторам с какой-то поисковой партией. А когда уже к осени внезапно вернулась их внучка домой, оказалось, что у нее на руках своя дочка. Правда, до поры, пока ей не исполнился год, инженер каждый месяц, а иногда и по два раза в месяц, все также приезжал на катере или на машине с гостинцами для крохотной девочки, но через год взял и совсем увез от нее мать с собой на стройку. Теперь старикам Черновым, после того как они воспитали сына и его безотцовскую дочку, уже по третьему кругу пришлось воспитывать еще одно дитя. Так эта великая стройка, о которой до этого ходили только слухи, впервые напомнила им о себе. Мать девочки, тоже поступившая на работу на стройку, теперь только изредка могла урывать несколько часов, чтобы проведать своего подсолнушка, как она называла дочку. После этого дитя опять оставалось на.руках у стариков.
Блестел под солнцем подвешенный на слеге за ручку медный таз, но бабка Нимфадора давно уже забыла о своей скалке. Сороки, с безбоязненным стрекотом перелетали вокруг нее с куста на куст винограда – она их не замечала. Как не заметила и того, заканчивая свой рассказ, что щуры, совсем обнаглев, подлетали теперь к самым леткам ее ульев и схватывали своими клювами ничего не подозревавших пчел на вылете их за взятком.
– Но вот уже с прошлой весны, – рассказывала Игорю бабка Нимфадора, – приметила я, что не стала она его к себе подпускать. Приедут с плотины на машине или на этом… как его? – Она запнулась, не в силах вспомнить.
– Катере, – глухо подсказал Игорь.
– Да, на нем, – обрадовалась старуха, – приедут-то вместе и понавезут дочке всяких конфет и кукол, а потом Тамарка вроде бы все к нему повертается спиной, отставку дает. Он к ней и «Тамарочка», и «Томочка», и с разными вопросами, а она ему только «да» и «нет» – и опять спиной. Хочет ее за руку взять, а она ее, как кошка лапку от горячей плиты, и глазами на него совсем как на чужого. Возьмет Люсю и цельный день ее от себя ни на шаг, и кормит сама, и песенки поет, и куклам платьица шьет. А его будто нет. Стала и на ночь ее с собой в свою комнату брать. Раньше, когда приезжали вдвоем, я стелила им в разных комнатах – ему в зале, а ей в боковушке, где она и раньше всегда спала… Ты чего? – вдруг прерывая свой рассказ, спросила Нимфадора у Игоря. – Зуб болит?
– Нет, ничего, – не сразу ответил Игорь.
– Постелю я им, понятно от стыда, в разных комнатах, но только, бывало, всегда слышу, как вскорости он крадется к ней босой по крашеному полу. Они-то думают, что я совсем глухая, а половицы рып, рып… Старые, еще отец мой настилал. Да что это с тобой, – снова встревожилась старуха, – не пчела ужалила?
– Эт-то пройдет, – морщась, отвечал Игорь.
– А ты отодвинься подальше от уликов, сейчас я подымлю. – Oнa качнула несколько раз дымарем, выпустив из него облако дыма. – Меня-то они уже не трогают, обвыкли, да и шкура уже старая. Пройдет, – успокоила она Игоря. – Ихними жалами теперь даже разные болезни лечат. У тебя ревматизма нет? – Игорь молча покачал головой. – Это хорошо… И она, бесстыдница, его впускала. А я должна была лежать и молчать. В своем собственном доме такой срам приходилось терпеть. Да ты, я вижу, уже совсем в другую сторону голову отвернул, неинтересно тебе? – обиженно спросила Нимфадора.
– Нет, я слушаю, – возразил Игорь.
– Потерпи, еще совсем немножко осталось, – дотрагиваясь до его плеча своей отечной рукой, сказала старуха, страшно боясь потерять в лице этого парня с большими доверчивыми глазами слушателя, которому она, наконец, могла излить свою душу. Соседям или другим своим станичным знакомым она не могла обо всем этом рассказать, не желая позорить внучку, а он приехал сюда ненадолго и скоро уедет, все с собой увезет. – А что мне было делать? – спросила она у Игоря, вглядываясь в его лицо своими черными, удивительно еще молодыми на запекшемся, как лежалое яблоко, лице, хоть и почти незрячими глазами. Когда-то, видно, не из последних была красавиц в станице эта теперь уже совсем старая казачка, но и теперь Игорь видел, как иногда вспыхивали где-то в самой глубине ее взгляда отблески черного пламени. – И самой приходится брать на душу грех, и перед людьми срам, что родная внучка с женатым сплелась. Но что же мне было делать? – жалобно спросила она у Игоря, – если у них уже ребеночек завелся. Раз уже недосмотрела, то приходилось терпеть. Все надеялась, что, может быть, у них все-таки получится что-нибудь. Бывает же, прости господи, что и мужья от своих первых жен уходят и с новыми живут. Конечно, от чужого несчастья большого счастья не жди, и мужа от жены отбивать большой грех. – Старуха истово перекрестилась, взглядывая на сияющий из-за вершин пирамидальных тополей крест станичной церкви. – Да если бы Тамара не была мне родной внучкой. Каждый своему дитю счастья хочет, а она у меня возрастала без матери и без отца. – Старуха оглянулась по сторонам, удостоверяясь, не слушает ли кто-нибудь еще ее слова, и призналась: – Каюсь, даже молилась я, чтобы ушел он от своей жены и к Тамаре пристал. Чужое горе ведь не так болит, как свое. Может, оно так бы и получилось, она у нас не какая-нибудь последняя, а он уже лысый, но вдруг она сама восстала. Вдруг встретился ей там на плотине какой-ся молодой парень. – Вставая, чтобы наконец постучать по тазу скалкой, старуха не обратила внимания, как изменилось при этом лицо ее безропотного слушателя. После того как его укусила пчела, он, по наблюдению Нимфадоры, совсем потускнел, а теперь… Но ей некогда было присматриваться, сороки совсем осатанели, да и щуры, откуда ни возьмись, целой стаей слетелись к уликам, пикируя на них и на лету перехватывая пчел. Пришлось ей снять таз и несколько раз обойти вокруг ульев, громыхая по меди скалкой. Нимфадора не видела, что ее слушатель уже следит за ней нетерпеливым взглядом, явно желая, чтобы она поскорее вернулась на свое место. И когда она, отбив атаки сорок и щуров, вернулась на скамеечку, он первый же и напомнил ей:
– Вы сказали, что она восстала.
– Да, сама, – подтвердила старуха. – Я об этом узнала, когда заметила, что она уже совсем его больше не стала к себе в боковушку допускать. Как возьмет с вечера с собой Люсю, так и закроет сразу же дверь на задвижку. Слышу, как он дергает дверь, а она молчит. Он переступает ногами по холодному полу, а она как немая. О чем-то просит ее шепотом и чем-то грозится, но она все равно не допускает его. Утром выйдет из своей комнатки, а он на нее, как зверь, и уезжают обратно хоть и вместе, но друг на дружку не смотрят. Он уже и меня остерегаться перестал. Последний раз, когда приезжали, говорит утром ей за столом: «Я знаю, кто виноват». Она спрашивает: «Кто?» – «Игорь». Ей бы как-то успокоить его, ведь он все-таки ее дочки отец, да куда там. Сверкнула на него глазами: «Ну и что ж?» – «Спасибо, – говорит, – за откровенность». А она так и чеканит: «Пожалуйста». Тогда он наливает себе из бутылки полный стакан водки, сразу выпивает и говорит: «Но только этому не бывать». И опять она, не принимая во внимание, что он уже совсем пьяный, прямо ему по глазам. Уже и выкает ему: «Это от вас совсем не зависит». Тут и он тоже ее выкать: «Напрасно вы так думаете, стоит ему только узнать, как…» Вижу, как она стала белее стены, вышла из-за стола и тихо спрашивает: «О чем?» Я ее никогда еще не видела такой, хоть в гроб клади. Он, должно быть, сам испугался, потому что сразу же посмирнел: «Успокойся, Томочка, погорячились и хватит». – «Нет, – говорит, – Гамзин, вы подлец». Так и уехали, не помирившись. Не знаю, что теперь будет. – Бабка Нимфадора положила руку на голову своей правнучки, которая затаилась у нее между колен. – Хоть бы о родном дите подумала. – И она стала вытирать глаза фартуком. – У тебя там, парень, нет знакомого Игоря?
Затянувшееся в ответ на ее слова молчание, а может быть, и что-то другое, чего она не могла бы объяснить словами, заставило ее, отнимая фартук от глаз, вглядеться своими подслеповатыми глазами в лицо своего слушателя.
– А вчера тебя самого из-за забора твой начальник не Игорем окликал?
– Да, – встречаясь с ее тревожным взглядом, ответил Игорь.
Слабым движением руки она провела по вспотевшему лбу, шепотом спрашивая у него:
– Так, может, ты и мою Тамарку знаешь?
– Знаю, – и на этот раз подтвердил Игорь.
Охваченная жгучей тревогой и все еще отказываясь окончательно уверовать в свою догадку, она продолжала допрашивать его:
– Может, ты тот самый… – она смотрела на него с явной надеждой, что он разуверит ее.
Если бы не чистые безоблачные глаза маленькой Люси, заглянувшие при этих словах ему в лицо снизу вверх, может быть, Игорь и покривил бы душой, жалея старуху. Но девочка, притихнув, смотрела на него так серьезно, что он не в состоянии был солгать.
– Это, бабушка, я.
Потрясенная старуха долго сидела после этого молча, в изнеможении положив обе руки на колени и беззвучно приоткрыв рот, и потом разгневанно набросилась на Игоря:
– Что же ты меня тут целый час выспрашивал? Креста на тебе нет!
– Я вас, бабушка, не выспрашивал, – виновато сказал Игорь.
Гнев ее так же иссяк, как и появился, мутные слезы побежали по морщинам, изрывшим лицо.
– Сама, все сама, – забормотала она, хватаясь обеими реками за голову. – Что же это я, старая,
наделала, что мне теперь будет?! Она же никогда мне не простит.
Вдруг ее правнучка, дочка Тамары, бросилась успокаивать ее, маленькими ладошками вытирая катившиеся по морщинам слезы, и потом, обхватив ручонками ее шею, сама громко присоединилась к ее плачу.
Вода обжимала станицу с трех сторон. Питаемый начавшимися на Украине дождями Дон лишь процеживался сквозь четыре донных отверстия, открытых в плотине, а вся остальная масса воды, окружая Приваловскую, надвигалась на нее. Топила низменную степь, займище, приусадебные виноградные сады и те из левад и мелких лесочков, которые лесорубы так и не успели выкорчевать и сжечь в пойме… Как в пору самых больших разливов, выгоняла из нор и лежбищ, загоняя на курганы, на крутые склоны, на островки суши последних обитателей степи – от мышей, зайцев и лис до волков. И до поры до времени они там уживались, как во времена Ноя, в первозданном соседстве и братстве, объединенные ужасом куда более сильным, чем разъединявший их до этого ужас слабых перед сильными. Сколько раз уже бывало, что люди, причаливая к еще незатопленным островкам и курганам, находили там стада зайцев под охраной волков. А на огромных корягах, склу-бившись, плыли ужи и змеи и, достигая плотины, ползли через нее, боясь и не трогая людей. Ястребы, коршуны и орлы, ожиревшие от обилия добычи, дремали на металлических фермах и столбах.
Плыли с верховьев перевернутые лодки, ворота скотиньих базов, а иногда и вагончики трактористов Плыли старые плетни, деревянные корыта и дубовые бочки из-под вина, которое в этих местах давили с незапамятных времен. Уже затопило по низинам виноградные сады в тех колхозах и совхозах, где не успели выхватить и перенести лозы на новые места. А вокруг Приваловской, которая возвышалась на большой круче над всей поймой, вода, разливаясь по улицам только что покинутых жителями хуторов и станиц, свободно заходила в широко распахнутые ворота и по-хозяйски поднималась по ступенькам прямо в дома, в комнаты, осиротело зиявшие нагими стенами. Уже совсем вплотную подходила и к подножию, лепившихся по склону кручи приваловских виноградных садов. Сперва ручейками, а вскоре уже клиньями начинала входить в междурядья раскинутых на деревянных сохах на четыре стороны донских чаш. Бурлила под самой кручей, где на золотых горках уже дозревали гроздья.
Допоздна засидевшись в правлении колхоза, Греков с Подкатаевым и Коныгиным обсуждали самые крайние меры на случай срочной эвакуации станицы, когда вдруг резко, с отрывистыми промежутками, зазвонил телефон. Сняв трубку с рычажка, Подкатаев, ни слова не говоря, передал ее Грекову. Тот сразу узнал голос Автономова:
– Ну как, еще долго намерен к своим казакам ключи подбирать? Они, должно быть, хотят, чтобы Сталин им заполнение нового моря отменил?! – Из трубки кричало на всю комнату. Греков успел заметить, как переглянулись и, сблизив головы, начали шептаться Подкатаев с Коныгиным.
Греков знал, что был только один способ спустить Автономова на землю каким-нибудь его же излюбленным выражением:
– Говори, наконец, по-взрослому! При чем здесь Сталин?
Шептавшиеся между собой Подкатаев и Коныгин удивленно повернули к нему головы. За все время пребывания Грекова в станице они еще ни разу не слышали, чтобы он так повышал голос. А ведь разговаривал он сейчас не с кем-нибудь, а с самим Автономовым, слава о котором уже гремела по всей стране.
На минуту Автономов замолчал, прерывисто дыша в трубку, и воркующе рассмеялся.
– Вот теперь я тебя узнаю. По-взрослому и говорю. Только что лично сам звонил по ве-че. Циклоны разбушевались над всем югом и западом страны, с понедельника синоптики обещают сразу на полтора метра уровень воды поднять. Вот-вот вода начнет прибывать уже не по часам, а по минутам. Время собраний и митингов прошло. Если эти твои казаки не перестанут там своими ржавыми шашками махать, как бы им потом не пришлось требовать уплаты за свои потопленные курени-садочки с самого господа бога.
В трубке щелкнуло.
– Слышали? – поворачиваясь к Подкатаеву и Коныгину, спросил Греков. – Завтра я еду на стройку за автоколонной, а послезавтра вечером все трое встречаемся на бюро райкома.
Над станицей все ниже ходили тучи, окутывая удушьем улицы, проулки, сады. Когда Греков спускался со ступеней правления, чтобы идти домой, уже срывались первые крупные капли дождя. Вдруг зашумело по всем крышам и в ветвях деревьев, затрещали в виноградных садах сохи. Оглушительно лопнуло над самой головой небо, и сразу хлынул ливень. Сняв и нахлобучив на голову плащ, Греков бросился бежать по центральной улице станицы домой. Но вскоре он услышал за собой, как кто-то сперва его догнал, а потом, тяжело дыша, пошел рядом. Он повернул голову:
– Паша, это ты? Откуда?
– С последнего педсовета, – шагая рядом, ответила она и жалобно попросила: – Вы бы, Василий Гаврилович, и на меня нахлобучили свой плащ.
В эту секунду прямо перед ними в просвете улицы, прорезавшей станицу из края в край, ослепительно. вспыхнуло. Четко выписалась на незатопленной еще песчаной косе большая старая верба, а само небо, казалось, раскололось прямо перед ними. Паша схватила Грекова за руку.
– Быстрее, вот уже мой дом.
И только они успели добежать до ее дома, как снова вспыхнуло и ударило теперь уже у них за спиной. С удвоенной силой полил дождь.
– Но мы от него ушли, – радостно смеялась Паша, вводя его в дом и закрывая за собой дверь. – Теперь не страшно. Сейчас я зажгу лампу, и мы с вами, Василий Гаврилович, поужинаем.
Греков упрекнул ее:
– Ты же меня уже называла просто Василием.
– Это ты, Василий, у меня в доме первый раз через двадцать лет. Первый раз, – повторила она, подвигая ему стул и застилая стол белой скатертью.
Со смешанным чувством любопытства и грусти окидывал Греков взглядом стены ее дома. Многое уже стерлось у него в памяти, отступило в туман, но он помнил, что и тогда ее кровать, когда он, бывало, заходил к ее родителям, стояла в том же углу, под тем же зеленым ковриком, хотя напротив нее, через комнату, кажется, и не стоял этот желтый кожаный диван. Его Паша, должно быть, купила уже на свою учительскую зарплату. В зеркало Греков видел, как, радостно суетясь, доставая из настенного шкафчика, задернутого занавеской, и ставя на стол тарелки, бутылку с вином и стаканы, она собирала на стол.
А новую кровать она не стала, должно быть, себе покупать, потому что так и не вышла замуж. Стояла у стены все та же односпальная койка, которую ей привезли из города родители, когда она уже начинала выходить из детского возраста.
При мыслях об этом что-то опять смутно забеспокоилось в груди у Грекова, будто какая-то вина ворохнулась. Но какая же, в самом деле, за ним могла быть вина? Всего лишь полунасмешливая дружба, какая бывает у взрослых с подростками, была у них и, конечно, никогда ни одного поцелуя не было уворовано с еще совсем полудетских губ. Это несмотря на то, что расхаживал он постанице с высоко поднятой головой и при большой кобуре, которую полагалось ему носить в интересах самообороны от возможных покушений, как полноправному, хоть и самому молодому, члену бригады крайкома по коллективизации станицы. И перед тем как Грекову было уезжать, они даже словом не обмолвились друг с другом за весь день. Паша, которая на правах соседки зашла к Грекову, как воды, в рот набрала, а он только и сказал на прощанье, что когда-нибудь они непременно еще встретятся.
Но кто же в ранней юности и в молодости разлучается с другом или знакомым без всякой надежды на предстоящую встречу и не говорит: «Гора с горой…» Внезапно сомнение поразило Грекова. Неужели, услышав эти слова от него, она тут же и восприняла их для себя как обязательство дождаться этой встречи и неужели это все-таки по его вине?
Лежали на небольшом столике, придвинутом к окну, стопка школьных учебников, общая тетрадь, стояла ученическая чернильница, из которой не выливались чернила, лежали две тонкие, ручки и красный карандаш. Им Паша, должно быть, ставила отметки в тетрадях учеников. В углу комнаты стоял фикус, а над диваном висели увеличенные портреты отца и матери Паши.
– Вот так и живу, – закончив разогревать и собирать ужин, сказала она, присаживаясь к столу напротив Грекова..Неизвестно, когда и где она успела переодеться в светло-голубое платье, в котором сразу стала лет на десять моложе. Губы у нее вздрагивали от сдерживаемой улыбки, глаза влажно сияли, и она вдруг показалась Грекову почти совсем девочкой, прежней Пашей.
Вот уже и поужинали они – а все говорят, говорят, вспоминая, что было тогда, двадцать лет назад, и почему-то всячески избегая касаться того, что было у каждого из них в жизни теперь. А дождь все льет и льет за окнами, ручьями стекает с желобов крыши и бурным потоком шумит по улице вниз, к Дону. Удары грома сотрясают дом. Гроза, как. видно, не собиралась уходить от станицы. На столе в комнате горела лампа, но если бы и не горела она, все равно было бы светло от беспрерывно чередующихся молний, трепетно озаряющих стены. Паша накинула на плечи бурый пуховый платок и вздрагивала при каждом ударе грома. Взглядывая на стрелки ходиков, она говорила:
– Уже второй час, Вася, скоро светать начнет, а у тебя с утра еще столько всяких дел.
– Утром, Паша, мне нужно на стройку ехать. Паша не на шутку испугалась:
– Насовсем?
– Нет, сразу же и вернусь.
– Ну вот видишь, а ты еще ни капельки не спал. Тебе уже нет смысла свою хозяйку будить. Я постелю тебе на диване, а сама лягу в своем углу и заведу будильник на шесть часов. Все ж таки надо тебе хоть немного выспаться перед поездкой.
…Гроза продолжает бушевать над станицей. Греков лежит на диване, повернувшись лицом к стене, а Паша – на своей односпальной койке. Лампу она задула, но в комнате как будто еще светлее стало от беспрерывных молний.
– А твоя новая жена, Вася, любит тебя? – неожиданно спрашивает Паша.
Уже начинающий засыпать Греков не сразу отвечает:
– Как тебе сказать… Давай, Паша, спать.
– Разве уснешь. Только глаза закроешь – и сразу как по железу. Я, Вася, с детства боюсь грозы. И твоего мальчика от Алевтины любит она?
Гром опять грохочет над головой. Греков вздрагивает, окончательно просыпаясь.
– Ему она долго не позволяла приезжать ко мне. Но в этом году позволила.
При очередной вспышке Греков видит, что Паша приподнимается на своей койке на локте.
– Зачем?
– Странный вопрос. У него же все-таки есть отец.
– Нет, я спрашиваю, зачем она теперь позволила ему. И как же теперь он с твоей новой женой?
– Я все-таки должен идти к себе домой. Тут жэ рядом.
Паша протестует:
– Нет, не уходи. Я одна от страха совсем умру. Давай, Вася, правда спать.
Через некоторое время ему кажется, что из ее угла доносится до него тихое посапывание, но тут же он и убеждается, что ошибся.
– Как его зовут?
– Кого?
– Твоего сына.
– Алеша.
– А дочку?
– Таня.
– Это ей, – слышно, как Паша, высчитывая, бормочет у себя в углу, – теперь уже шесть. И как же она к нему?
– Кто?
– Таня.
– Брат есть брат.
– Да, я и по своему классу знаю. У меня тоже учатся двое от одного отца. Но теперь семьи у них разные. Так он даже заступается за сестру.
После того с ее койки долго не слышно ни звука. Греков чувствует, как опять тяжелеют, свинцом наливаются у него веки и в голове начинает клубиться туман, как вдруг над самой крышей дома грохот на части разрывает небо. Паша пронзительно кричит на весь дом:
– Ой, боюсь!
– Ты как маленькая, – сердито говорит Греков, – еще немного погремит и перестанет.
И правда, дождь как будто слабеет. Но теперь Грекову уже совсем не хочется спать… Да, ни больше ни меньше двадцать лет прошло с тех пор, как последний раз он был в этом доме. Теперь уже отчетливо вспомнил, как перед отъездом в Ростов зашел сюда, чтобы попрощаться с родителями Паши, услыхал их напутственные советы и, когда уже выходил к полуторатонке, стоявшей у ворот, Паша бросилась вдогонку за ним со своим узелком. Он его поймал из ее рук уже в кузове машины и потом, отъехав, ни разу не оглянулся. Сплошная коллективизация в Приваловской и хуторах ее юрта была завершена, как отрапортовала потом их бригада в краевой газете «Молот», и теперь эта станица, как он думал тогда, навсегда осталась у него за спиной. Правда, оставалась еще в станице Алевтина, секретарь сельсовета, но он уже договорился с ней, что выпишет ее вскоре к себе в город.
Новая волна грозовых ударов опять накатывалась на станицу. Безостановочно звенькали в рамах стекла, дом ходуном ходил. Ни единого шороха не доносилось из противоположного угла, где лежала на своей койке Паша, пока Греков вдруг не услышал смех:
– Я знаю, зачем Алевтина позволила теперь твоему сыну приехать к тебе. Ты меня прости, я ее хорошо помню. У нас ребятишки за Доном находили немецкие мины и лотом подрывали, стервецы, кручу. Так и она хотела твой дом подорвать. Что же ты молчишь, удалось это ей или нет?
Ответ Грекова прозвучал совсем глухо:
– На этот вопрос, Паша, я пока и сам не могу себе ответить.
– Значит, удалось. Зная Алевтину, я даже могу себе представить, как все это могло быть. Сперва твой сын с твоей новой женой могли задружить, а потом…
В это мгновение рвануло совсем рядом во дворе. Все осветилось, лампа подпрыгнула на столе.
Паша вскрикнула:
– Мне страшно, Вася, я уже тебе сказала, что боюсь с детства грозы. Ой, как страшно! – После нового удара грома опять вскрикнула она на своей койке, и из угла донесся до Грекова ее совсем жалобный голос: – Ты только не подумай чего такого, это я не к тому, чтобы ты меня пожалел. Я правда, Вася, любила тебя, а теперь это прошло. И после я так больше никого и не сумела полюбить. Должно быть, на всю нашу станицу одна такая глупая была, но чтобы без любви, как другие, я не смогла. У меня бы это все равно не получилось. Все чего-то дожидалась. И тебя я позвала сегодня к себе не за чем-нибудь таким, ты же знаешь. Грозы у нас каждое лето, но такой еще не было. Я хоть и боюсь их, но уже притерпелась. Как-нибудь передрожу и теперь. Твоя новая жена пусть сейчас спокойно спит. Спи и ты, теперь уже до рассвета совсем немного осталось.
Грекову непонятно, почему его все больше начинает сотрясать эта крупная дрожь, настоящий озноб, хотя в доме с низкими потолками совсем тепло, а теперь, когда так сгустился горячий воздух, как это всегда бывает во время летней грозы, и клубящиеся тучи стелются за окнами над самой землей, совсем стало душно. Нечем дышать. Но все-таки Греков не может унять холодного озноба, хотя пот и льется с него ручьями. Вспышками озаряется внутренность дома. Греков видит, что Паша уже не лежит, а сидит на кровати в ночной сорочке, свесив на пол босые ноги, и до него доносится ее умоляющий шепот.
– Тебе меня совсем не жалко, Вася, а я еще никогда так не боялась. Сама не знаю, что со мной. Что же ты не идешь ко мне? Теперь уже все поздно, и я не буду тебя у твоей жены отнимать, я только хочу, чтобы ты один раз побыл со мной. У меня за эти двадцать лет так никого и не было, и после тебя не будет никого. Ты мне не веришь? – И Греков слышит, как в прерывистом голосе Паши появляются какие-то новые нотки. – Ну тогда я к тебе сама приду. Что же ты молчишь?
В приемной политотдела Люся Солодова перепечатывала на машинке какую-то большую бумагу. Греков знал за ней привычку внезапно краснеть. Вот и теперь она залилась при его появлении краской до самых ключиц, выступавших из-под плечиков ее летнего сарафана, и едва слышно пролепетала что-то в ответ на его «добрый день».
Притихнув в приемной, Люся ждала, что Греков вот-вот позовет ее к себе звонком и она войдет к нему с папкой первоочередных бумаг, ожидающих его решения и подписи. Кроме этого, он должен познакомиться с протоколом заседания парткома, которое состоялось во время его командировки.
Она достала из ящика столика зеркальце и провела по щекам напудренным пушком, а по губам карандашиком помады.
Звонок телефона на ее столике, слева от машинки, не дал ей завершить все эти приготовления должным образом. С раздражением она сняла трубку. Не успеет начальник политотдела появиться в кабинете, как его тут же начинают обстреливать звонками. А до этого все как воды в рот набрали. Она узнала голос Федора Сорокина.
– Хозяина, – небрежно бросил он в трубку.
– Нет его, – ответила Люся.
– За нечестность взгреем на комитете, – отпарировал Федор. – Во-первых, мне с плотины виден его «газик». А во-вторых, если у меня не повылазили очи, он только что и сам вышел из «газика».
Пришлось Люсе молча переключить рычажок телефона. Но, переключив, она некоторое время продолжала держать трубку у своего уха, убеждаясь, что они соединились, да так и забыла положить ее на рычажок, заинтригованная их разговором.
– Василий Гаврилович, с приездом, – сказал Федор.
– День добрый, – по обыкновению ответил Греков.
– А я вижу, ваш плащ промелькнул…
– У тебя что-нибудь срочное ко мне, – прервал его Греков.
– Да. Сейчас я сяду на попутный самосвал и через десять минут буду у вас.
– Нет, придется отложить наш разговор.
Люся услышала, как Федор испуганно взмолился:
– Его, Василий Гаврилович, никак нельзя откладывать.
– Я, Федор, всего на полчаса сюда заехал. Ты представляешь, сколько у меня за это время скопилось всего.
Люся едва узнавала голос Федора, всегда по-автономовски уверенный.
– Представляю.
– Ну тогда давай по телефону.
– По телефону об этом нельзя.
В щель неплотно закрытой двери в кабинет Люся увидела, как Греков начал быстро перелистывать на столе свободной рукой перекидной календарь. Сердился.
– Все телефонистки у нас твои же комсомолки, а Люся вообще не имеет обыкновения подслушивать, – непреклонно сказал Греков.
Люся осторожно положила трубку на рычажок телефона и покраснела так, как, должно быть, умела краснеть на всей стройке только она. С трудом различая клавиши пишущей машинки, она стала опять
отстукивать протокол заседания парткома. Теперь до нее лишь иногда доносилось из кабинета сквозь треск машинки то, что говорил Греков по телефону, а тс, что говорил ему Федор, она уже не могла слышать, хотя, по совести сказать, и многое отдала бы за то, чтобы узнать продолжение разговора. Она была уверена, что догадывается, о чем речь. Однако можно служить только одному из двух богов: богу честности или богу любопытства. Еще немного Люся побарабанила пальцами по клавишам машинки и, опять заливаясь краской, потянулась к трубке телефона, услышав, как Федор угрожающе предупредил:
– Но в таком случае мне придется прочесть вам по телефону одно письмо.
Услышала Люся и то, как явно испугался Греков:
– Если только не очень длинное.
Федор торжествующе засмеялся:
– Самое короткое на свете.
– Тогда читай, – вяло согласился Греков.
В щель неплотно закрытой в кабинет двери Люся видела, как нижняя губа у Грекова все больше брезгливо отвисала.
– «Не пора ли комитету ВЛКСМ, – читал Федор Сорокин, – поинтересоваться, откуда у Тамары Черновой ребенок. Не к лицу члену комитета комсомола великой стройки коммунизма разбивать чужую семью».
Голос Федора умолк в трубке.
– Все? – кратко спросил Греков.
– Все, – ответил Федор.
– Подпись?
Федор молчал.
– Без подписи. Анонимка.
– И притом грязная.
– Нет, Василий Гаврилович, – возразил Федор, – в конверте на розовой подкладке. – Спокойствие окончательно покинуло Федора, он прорвался: – Пора кончать с этой кодлой! – дребезжащим голосом прокричал он в трубку.
– С какой кодлой? – с неподдельным изумлением спросил Греков.
– Как будто вам неизвестно, – недоверчиво сказал Федор.
– Ты уверен, что это оттуда?
– Собственноручно соблаговолили сочинить. Голос Грекова стал совсем низким.
– На это, Федор, нужны доказательства.
И тут Федор с ошеломляющей быстротой стал забрасывать его вопросами:
– Вы Полю Терновую знаете?
– Еще бы мне членов твоего комитета не знать. К тому же я всегда покупаю у нее в ларьке календари и конверты.
– Вот как? – иронически осведомился Федор. – Надеюсь, не на розовой подкладке.
– Ты же понимаешь, Федор, что и это не доказательство.
– Но эта, – Люся вдруг отдернула от уха телефонную трубку, услышав, как Федор сочно сказал, – сука и покупает их у Поли.
– Этого тоже еще мало.
– А Валя Антонова вам известна?
– Та, что в гидромеханизации?
– Нет, что на почте. Она как комсомолка, конечно, чужих писем не читает, но этот почерк ей известен. У мадам обширная переписка.
Голос Грекова прозвучал в трубке телефона совсем глухо:
– Ну хорошо, а какой ей, по-твоему, расчет?
– Гамзин ей первый друг, а он теперь ради Тамары уже готов и семью бросить. Если Тамару заляпать, она, может быть, и согласится.
Люся прилипла к трубке. Она уже не имела права пропустить ни слова. Еще никогда не слышала она у Грекова такого мрачного голоса.
– Ты прав, пора кончать с этой… – Люся Солодова еще ни разу не слышала, чтобы Греков когда-нибудь произнес по телефону такое слово: – кодлой.
Но Федору Сорокину, оказывается, только и нужно было его услышать. Голос у него сразу повеселел.
– Все остальное, Василий Гаврилович, беру на себя.
– Только не зарываться, – строго предупредил его Греков.
– Не беспокойтесь. – И Федор повесил трубку.
Но Люся Солодова еще некоторое время прижимала трубку к уху, пока не услышала в ней второй щелчок. После этого она, заливаясь краской, бросила трубку на рычажок и, закрывая лицо ладонями, склонилась над пишущей машинкой.
Когда Греков вошел в приемную Автономова, первое, что он услышал от его порученца, было:
– Он, Василий Гаврилович, уже пятый день болеет.
– Значит, и мне в станицу он из дому звонил?
– Из дому.
Встречаясь со взглядем порученца, Греков захотел удостовериться:
– Грипп?
– Грипп, – не сморгнув ответил порученец. И по тому, с какой невинностью встретился он со взглядом Грекова своими голубыми глазами, уже можно было не сомневаться, что это за грипп. С Автономовым это обычно случалось после того, как он до отказа закручивал пружину на стройке, не щадя ни других, ни себя, успевая в любой час дня и ночи и на карты намыва, и в зону, и на эстакаду, и к полуночному звонку министра из Москвы. И потом вдруг раз в месяц или в два месяца наглухо запираясь у себя дома дня на три или на четыре. Вышколенный порученец знал, как и кому надо было в такие моменты отвечать, а когда и подключить телефон на дом к Автономову, потому что бывали и такие случаи, когда за него никто не должен был отвечать. И в такие минуты, переключив телефон, порученец каждый раз с удивлением убеждался, что Автономов отвечает, информирует, соглашается или же с кем-нибудь спорит своим совсем свежим и звучным, лишь слегка хрипловатым голосом. Несмотря ни на что, будь хоть в самом разгаре его болезнь, он умел на мгновение опять так закрутить в себе какую-то пружину, что она ничем, ни малейшим дребезжанием или. каким-нибудь другим фальшивым звуком не позволяла выдать его. Он оставался все тем же Автономовым, каким его всегда знали на других концах всех проводов, вплоть до ве-че, – вечно бодрствующим, решительным и безусловно знающим, где и когда какой шпунт, костыль или даже гвоздь забивается в данную минуту на стройке, до какой отметки дошла вода, напирающая на плотину из степи, и до какой доползла по песчаному откосу бетонная шуба, защищающая плотину от нее. Порученец не мог при этом заставить себя отключиться от провода, потрясенный и завороженный тем, как рокочет этот сплавленный из меди и серебра колокол, ни разу не сбившись, не обронив неверную ноту. Порученец был уверен, что во всей стране, исключая, может быть, одного-единственного человека, которого порученец не посмел бы даже мысленно сравнить с кем-нибудь другим, – только одному еще Автономову и дано было всегда оставаться на такой вышке.
– Ну что ж, раз грипп, значит, надо лечить, – невозмутимо ответил Греков, не оставляя невинно взирающему на него порученцу ни малейшего сомнения в том, что тот понят так, как менее всего хотел бы быть понятым.
Порученец приоткрыл было рот, чтобы напомнить Грекову, что в такие моменты к Автономову лучше не появляться на глаза, но тот уже вышел.
Автономов, который лежал дома в кровати полуодетый, в белой сорочке, но в защитного цвета брюках, нисколько появлению Грекова не удивился.
– Я тебя уже давно жду. Как раз пора уже было тебе приезжать вправлять мне мозги, наводить порядок в моем разболтавшемся идейном хозяйстве. Лучше, чем у тебя, это ни у кого не может получиться. Все Другие только заглядывают в рот и ждут, когда Автономов изречет новый афоризм. Что же ты молчишь? Моя разведка уже донесла мне, что ты звонил начальнику транспортного отдела по поводу автоколонны.
– Да; звонил. И он мне ответил, что без твоего личного указания…
– Без моего указания, как ты знаешь, ни один наш чиновник пальцем не пошевелит. Но теперь,, надеюсь, он уже направил в Приваловскую сто машин. Устроит?
– Устроит.
– Еще бы. Где бы еще твои вандейцы могли рассчитывать на такой комфорт. Но что-то я не вижу, чтобы ты бурно выражал свой восторг. Садись. Ты уж не обессудь, если я в твоем присутствии полежу. Что-то трудно голову от подушки поднять. Может, для начала выпьем?
Он явно ждал, чтобы, услышав отказ Грекова, тут же и обрушить на него град своих реплик по поводу постоянной трезвости партийного руководства, но лишь, спуская руку с кровати, вяло пошарил ею в раскрытой тумбочке.
– Вот и правильно. Как ты знаешь, у меня всегда найдется, – он достал из тумбочки бутылку, но тут же и вернул ее обратно на место. – Уже душа не берет. Что ты так смотришь на меня своими синими брызгами?! Думаешь, у Автономова очередной простой. Но представь, что на этот раз у него действительно грипп. Знобит, – добавил он, снимая, со спинки кровати и натягивая на себя клетчатый плед. Он поджал ноги под пледом. – На этот раз мой порученец тебе правду сказал. Но ты, конечно, все равно не поверил. И это уже не твоя, а моя вина. Помнишь, как в той сказке пастух кричал людям «волк», и они сбегались, а он смеялся над ними, но когда на самом деле напал на стадо волк, они уже не поверили ему. – Он еще больше натянул на себя плед. – Хорошо бы еще и шерстяные носки надеть, я тогда быстрее согреваюсь. Нет, не массового производства, они меня еще больше холодят, а домашней вязки и чтобы нитка из-под прялки. Да, да, у нас в доме, даже когда мы уже перебрались из деревни в город, не переводились клубки ниток из овечьей шерсти. С детства помню, что мать не только умела на веретене ссучивать нить, но и вязать из нее все что угодно. Особенно запомнилось, как хорошо было засыпать под жужжание ее прялки и как сверкали спицы у нее в руках при свете каганца, когда она перед зимой принималась вязать мне, сестренке и отцу носки или надвязывать на них вместо протертых пяток новые. И при этом никогда у нее, к нашему удовольствию, не прекращалась война с котятами, которые то и дело закатывали ее клубки куда-нибудь под сундук или под комод, а иногда и обрывали нить. – Закидывая руку за спину, Автономов выше подвернул у себя под головой подушку. – Ты чувствуешь, как я здесь без тебя в идейном отношении разболтался, даже в патриархальную ересь впал. Но все-таки еще послушай немного. Автономов, как ты знаешь, не всегда бывает такой. Еще осталось от прялки воспоминание: отец говорил нам, бывало, когда мы начинали зимой шмыгать носами, что от насморка ничего нет лучшего, как прочхаться у веретена. Горько-соленой пылью от овечьей шерсти здорово прочищало все трубы. – Как бы в подтверждение своих слов Автономов закашлялся надолго, с высвистами и хрипом, грудь у него действительно была простужена, как будто чем-то наглухо забита. Когда он наконец прокашлялся, в голосе у него что-то изменилось, не то чтобы он глуше стал, а как-то посмирнее. – Представь, что от моей матери, когда мы переехали уже в город, и моя покойница, Шура, тоже пристрастилась к прялке. Конечно, овец в городе мы не держали, так она, бывало, купит на ростовском базаре шерсти, напрядет из нее черных и белых клубков на всю зиму и, чуть выпадает свободная минута, никак не может удержаться, чтобы не вязать всякие шарфы, а для своего драгоценного мужа пуловер или теплую шапку. Отбиваясь от моих насмешек возражением, что ничто так не успокаивает нервы, а если она при этом молчит, то надо же ей и петли пересчитать. Вполне достаточно, чтобы в доме выступал кто-нибудь один. Это она уже по моему адресу. При этом она умела поставить дело так, что и сам не успеешь заметить, как нитки сами собой начинали наматываться на твои руки. – Вдруг глаза Автономова вспыхнули каким-то изумрудным светом, и он неожиданно завершил: – Я бы теперь все, все готов отдать, чтобы только услышать шелест ее шагов. – С тягучей тоской он взглянул на дверь и далеко откинул голову на подушке. – А теперь давай воспитывай. Кроме тебя, некому воспитывать меня. Правда, через три дня приедет на каникулы Оля. К этому времени, слава богу, кончится мой грипп, а когда она опять уедет в Москву, то и я опять останусь один как перст.
Так и не заехав домой и позволив себе, чтобы далеко не отстать от автоколонны – лишь немного пройти по свеженамытой плотине, Греков уже стал спускаться к машине, когда его окликнули. Молодой и худой бетонщик из ЗК, разравнивающий на склоне плотины лопатой серое месиво бетона, тут же и белеющее под солнцем, подняв голову и увидев, что Греков закуривает, поинтересовался у него:
– Это, гражданин начальник политотдела, какие у вас спички? Не «Победа»?
– А разве ты, Молчанов, куришь? – узнавая его, спросил Греков.
– Угадали, гражданин начальник политотдела, не курю. С тех пор как отец еще вожжами отучил меня, когда я скирду запалил, – но, увидев, что Греков собирается спрятать спички в карман и предупреждая его движение, он протянул руку: – Нет, вы сперва прочтите, что написано на ней.
Греков поднес коробок со спичками к глазам.
– Все что полагается и написано. «Победа» есть «Победа».
Молчанов покачал головой:
– Смотря как читать.
Другие ЗК вокруг них тоже приставили к ногам лопаты, прислушиваясь. Приблизился и охранник, поправляя автомат на плече.
– Что же там может получиться?
Молчанов с искорками в глазах спросил:
– А за это мне не добавят срок?
Греков протянул ему коробок.
– Не блажи, Молчанов. Если начал, то давай до конца.
Молчанов взял из его руки коробок и, подчеркивая на нем ногтем надпись, медленно расшифровал:
– Плотину обеспечим, если дадите амнистию.
Греков рассмеялся.
– В самом деле. – Но тут же, взяв из руки Молчанова коробок со спичками, он стал подчеркивать на нем ногтем надпись справа налево, вслух читая: – Амнистию дадим, если будет обеспечена плотина.
Теперь уже засмеялись и все другие ЗК, а с ними и конвоир. Один Молчанов остался серьезным.
– Ваш козырь старше.
Греков опять уже стал спускаться к машине на шоссе, когда его догнали слова Молчанова.
– Я, гражданин начальник политотдела, еще хочу спросить.
– Спрашивай, – Греков оглянулся.
– Если срок все пятнадцать лет, амнистию тоже могут дать?
Папироса у Грекова погасла, и он опять достал из кармана спички, раскуривая ее.
– Ты уже сколько отбыл?
– С зачетами?
– У тебя в школе по задачкам не одни только тройки были?
– Тут же, гражданин начальник политотдела, задачка совсем другая.
– А как ты думаешь, только начальник политотдела один и будет ее решать?
Молчанов вдруг улыбнулся, неожиданно сделав вывод;
– Значит, можно считать, ваш голос у меня уже есть.
– Ты, Молчанов, конечно, хитер, но все-таки смотри, как бы бетон у тебя не застыл.
– У нас он никогда не застынет, – повеселевшим голосом крикнул вслед ему Молчанов.
Уже посредине песчаного склона Греков увидел, как навстречу ему поднимается на плотину Вадим Зверев.
– А ты как в рабочее время сюда попал?
Вадим, отвернув обшлаг своей ковбойки, постучал ногтем по стеклышку наручных часов.
– Во-первых, Василий Гаврилович, у меня еще не кончился перерыв, а во-вторых, – он бесстрашно взглянул голубыми глазами на Грекова, – хочу своего бывшего школьного товарища повидать.
– А ты знаешь, что в контакт с ЗК, кроме как по производственным вопросам, запрещено вступать?
– Мы с ним от седьмого до десятого класса на одной парте всегда в контакте сидели. Простите, Василий Гаврилович, я с перерыва на эстакаду должен успеть. – И, обойдя Грекова стороной, Вадим Зверев опять стал подниматься наверх по откосу плотины.
Дойдя до конвоира, охраняющего на плотине бригаду из ЗК, он по-приятельски подмигнул ему:
– Ты, Юсупов, не забыл, во сколько у нас в воскресенье секция бокса?
– В семь, Вадим, – с живостью ответил конвоир. Разговаривая с ним, Вадим ковырнул носком, туфля на откосе плотины поверхность только что отглаженного лопатой бетона:
– Ай-я-яй, Молчанов, – попенял он, – кто же тебя учил так заглаживать бетон?
Молчанов, поднимая голову, враждебно ответил:
– Как заглаживаю, так и заглаживаю.
– Дай мне твою лопату, – сердито сказал Вадим Зверев. – Вот как. – И он стал показывать, как это надо делать.
– Тебе, Молчанов, не гордиться, а поучиться надо, – отходя от них, нравоучительно заметил конвоир.
– Ее теперь поселили в одном бараке с самыми хожалыми, – склоняя голову к Вадиму Звереву, заговорил Молчанов. – Ну с теми, которые в Москве к командированным в номера ходят. Здесь не как на воле, чтобы индивидуальный подход – всех в кучу валят. Но ей там никак нельзя. Она еще может какой-нибудь номер выкинуть, чтобы доказать, что раз так, то и она будет как все. Я ее знаю, Вадим.
– Давай работай, – размашисто передавая ему лопату, сказал Вадим, – а я возьму вот эту. – Он взял с деревянных носилок другую лопату.
– Она очутилась со мной в одной связке потому, что отца у нее убило на фронте, а отчим стал к ней приставать и, когда она ударила его ногой в живот, выгнал из дома.
– Лопатой, Молчанов, тоже можно так, что бетон будет как шелк, – громко сказал Вадим. – На мои руки смотри.
– Но она совсем не такая, как на словах. Если бы ее расконвоировали, она бы еще показала себя. Вадим, передай, чтобы она не беспокоилась зря. Нет, ты побожись.
– Еще чего не хватало.
– Ты не забудешь, Вадим?
– Я-то не забуду. – И Вадим вдруг закричал так громко, что конвоир счел нужным опять приблизиться к ним: – А вот ты, Молчанов, совсем забыл, что бетон, как живое существо. Смотри, он даже дышит. Бетон к себе нежного отношения требует. На, бери свою лопату, и чтобы плотина была как шелк.
– Учись, Молчанов, что тебе умные люди говорят, – вплотную приближаясь к ним, сказал конвоир.
Догоняя автоколонну, Греков увидел, что над степью опять нависает гроза. Уже по брезентовому верху вездехода зашуршали первые капли, а в стороне Приваловской горело и корежилось небо.
Выехав за пределы стройки, можно было убедиться, как за совсем короткое время – всего лишь за полдня – прибавилось в степи воды. Поднявшись на единственно еще не затопленную крутобережную дорогу, ведущую в район, Греков увидел сверху на всех откосах под кручей живое бурое месиво сгоняемых ею сюда со всей степи всяких мелких и больших тварей. Сплошь облепили они прибившиеся к подошве кручи коряги, бревна, ящики, мотовила жаток и комбайнов. Подъезжавшие на катерах спасатели бросали с палуб сходни, и зайцы, лисицы, сурки безбоязненно переходили по ним на судна, полагаясь на великодушие людей. И те не обманывали их надежд, переправляя на катерах и баржах по обводному каналу в обход плотины и опять выпуская в степь. Иногда лишь гремели выстрелы, приканчивающие взбесившихся на незатопленных островках и курганах волков. Вконец отяжелевшие скобы, коршуны, ястребы и орлы, снижаясь из подоблачья, уже совсем лениво выбирали себе какую-нибудь беззащитную тварь, чтобы, сложие крылья и камнем упав вниз, выхватить ее из шевелящейся массы. Кто-нибудь из спасателей, не выдержав, посылал им вдогонку выстрел, и тогда коршун или скоба, запрокидываясь и распластав крылья, плыли по новому морю с медленно затухающей в радужных зрачках синью степного летнего неба.
Оказалось, что и старую единственную дорогу, по которой еще ездили со стройки до райцентра, перерезало клином прокравшейся по низине воды, и проехать туда теперь можно было только в объезд, по самой кромке кручи. Здесь машине Грекова пришлось задержаться. Стояла на краю кручи запыленная «эмка», а возле нее стояли мужчина и женщина. Увидев, как у мужчины, взмахнувшего рукой, золотым и серебряным блеском вспыхнул белый китель, водитель Грекова, вообще-то не любивший в пути непредвиденных остановок, притормозил.
– А на Ростов еще не успело дорогу отрезать? – заглядывая в машину к Грекову, спросил смуглый и грузный мужчина. Тем же блеском, что и награды на груди, блеснули у него на плечах полковничьи погоны. Вылезая из вездехода, Греков взял под козырек.
– Нет, товарищ полковник, туда путь свободен.
Чем-то вдруг неотразимо знакомым повеяло на Грекова от его смуглого с тяжеловатым взглядом лица, и от его жеста, когда он отбросил рукой со лба седеющий чуб.
– А я уже думал, весь Дон затопили. Почти от самой Зотовской как заяц петляю от воды. Я от нее, а она наперерез. Куда не ткнешься, она уже там. И в Приваловской на обратном пути от Зотовской хотел кое-кого из своих родичей повидать, у меня их там полстаницы было. Но и они теперь до единого, кто на плотину за длинным рублем подался, а кто в тайгу на лесозаготовки. Ни одного из Пятого донского кавкорпуса не мог найти. Говорят, какой-то один с тремя орденами Славы заперся в своей сторожке на винограднике с ружьем и никого к себе не подпускает. Это же додуматься надо было все донское займище затопить…
Еще не старая, но уже с седыми, синеватыми волосами женщина выглянула из-за его плеча.
– Никиша!
– Молчи. Хотел бы я на этого Автономова посмотреть.
При этих словах водитель Грекова высунул голову из вездехода.
– Вы, товарищ полковник, хоть и заслуженный человек, лучше бы не шумели на всю степь.
Седоволосая женщина, дотрагиваясь рукой до локтя полковника, снова повторила, но уже гораздо более настойчиво:
– Никиша!
При этом, как показалось Грекову, она, сощурив глаза, внимательно взглянула на него.
Полковник так и накинулся на водителя Грекова:
– Это ты, что ли, запретишь мне шуметь? Ах ты! – И поворачивая к Грекову лицо с выпуклыми темными глазами, с изумлением спросил: – Кому же еще тогда можно здесь шуметь? – Он даже схватил водителя за плечо рукой. – Это, значит, ты в этой степи и в гражданскую, и в Великую Отечественную… – Полковник вдруг захлебнулся своими словами и закашлялся, опуская голову и мотая ею из стороны в сторону, как конь. Водитель Грекова уже и не рад был, что высунулся из кабины вездехода со своим советом. Втягивая голову в плечи, он юркнул в машину, стараясь поглубже втиснуться в сиденье, но полковник, откашлявшись, вытащил его за плечо из «газика». – Да ты знаешь, какая тут рыба ходила нерестовать, какие паслись табуны?! Да что ты в этом понимаешь! – Выпустив плечо водителя, он с пренебрежением оттолкнул его от себя.
– Не думайте, что только вы один, – опять высовываясь из машины, крикнул водитель: – У меня дед тоже был казак.
С проворством оборачиваясь к нему и взглядывая на Грекова, полковник захохотал:
– Слыхал? Дед у него был казак, отец – сын казачий, а сам он теперь стопроцентный…
Но в третий раз седовласая жена полковника совсем властно одернула его:
– Никифор!
– Ладно, Клава, – буркнул он, круто отворачиваясь и направляясь к своей запыленной «эмке». – Видно, совсем стал стареть, если уже с такими телятами бодаюсь. Видишь, какие на Дону храбрые остались казаки. Скоро их тут вместе с их песнями затопят. Едем, нам еще до вечера надо к Луговому на хутор успеть.
Но, здесь его, уже поднявшего ногу на подножку «эмки», догнали слова Грекова:
– Простите, товарищ полковник, вы сказали: к Луговому?
Полковник, не оборачиваясь, злобно бросил через плечо:
– А вам какое дело?
Но здесь на помощь Грекову неожиданно пришла жена полковника. Уже от самой «эмки» она быстро вернулась к Грекову и вдруг спросила:
– Так вы товарищ Греков, да? – В ответ на его кивок она обрадованно засмеялась: – А я все это время никак не могла вспомнить, где могла видеть ваше лицо. Теперь вспомнила.
– Клава! – приоткрывая дверцу «эмки», позвал ее полковник.
Она коротко оглянулась.
– Еще только минуту. Вы в Пятом кавкорпусе в полку Лугового?
Греков покачал головой.
– Можно сказать, и не служил. Меня только назначили к нему замполитом и сразу же под Белой Глиной…
– Да, дальше я уже все знаю не хуже вас. Боже мой, в каком виде вас привезли в корпусной госпиталь. Буквально по кускам пришлось собирать. А теперь вы молодцом. Это только наш хирург Агибало-ва могла сотворить с вами такое чудо.
– Клава! – еще более сердито крикнул из «эмки» полковник.
– Уже иду. Я ей тогда ассистировала. Но лицо у вас тогда оказалось нетронуто. А теперь она жена Лугового. – Она заглянула в глаза Грекова: – Вы на Никифора Ивановича, пожалуйста, не обижайтесь, его нужно знать.
– Я его видел в политотделе корпуса всего один раз.
– А Луговые, оба, работают теперь в совхозе – как раз по пути в Ростов.
– В каком? – спросил Греков.
– Кажется… – Она наморщила по-девически чистый лоб под белыми до синевы волосами.
Но в этот момент сирена «эмки» заиграла у нее за спиной с такой силой, что она тут же и побежала к ней, лишь успев на прощание прокричать: – Я ему передам от вас привет, а он уже сам…
Дальше Греков так и не смог понять. Если сам напишет, то куда же Луговой ему сможет написать, если она и сама не знает? Но все-таки это еще полбеды. Не так уже много совхозов нанизано на нитку дороги вдоль Дона по пути со стройки в Ростов, и, перебирая их один по одному, можно будет узнать, в каком из них теперь работает Луговой.
– Ну и полковник, – включая газ и выруливая вездеход с обочины на дорогу, покачал головой водитель Грекова. – За такие речи в наше время…
– Все равно с земли не сгонят, дальше фронта не сошлют, – процитировал где-то прочитанные строчки Греков.
И водитель, искоса взглядывая на него, мгновенно перестроился:
– Вообще-то насчет рыбы он стопроцентную правду сказал. Я когда к своему деду заезжаю на хутор Вербный, он тоже чуть не плачет. Если, говорит, и Дону теперь будут выдавать воду по карточкам, значит, нам стерляди, сазана и рыбца больше не видать.
Когда перед домом Клепиковых остановился бульдозер в сопровождении двух грузовых автомашин, Лилия Андреевна стояла посредине комнаты перед портнихой в сиреневых рейтузах и в сметанном на живую нитку лифе нового платья того самого фасона, который еще только начинал входить в моду в Москве и стал известным ей лишь благодаря ее столичным связям. Она предвкушала, каким сюрпризом будет ее платье для местных дам, потому что ни одной из них не могло и присниться, что в столице уже опять переходят на узкие юбки. Впрочем, она и раньше не одобряла тех рискованных юбок, не прикрывающих колен, и если вынуждена была их носить, то лишь потому, что не хотела выглядеть белой вороной.
– Вам платье с длинной юбкой будет особенно идти, – говорила выписанная ею из Ростова портниха, немолодая женщина с морщинистым лицом, становясь перед Лилией Андреевной на одно колено и закалывая внизу лифа булавками басочку.
– Не хотите ли вы сказать, что мне следует скрывать свои ноги? – спросила Лилия Андреевна, глядя на себя в зеркало шифоньера.
Портниха, кроткая женщина, замахала руками:
– Ой, что вы!
– Только не мне стыдиться своих ног, – заключила Лилия Андреевна.
Никакая сила в мире не должна была теперь помешать ее священнодействию с портнихой. Но и не могла же она остаться безучастной к тому, что происходит на улице перед окнами ее дома. Вытягивая голову, она заглянула за портьеру. Наконец-то Гамзин внял ее словам и прислал бульдозер, чтобы разровнять улицу перед их домом, – в этих бывших станицах все улицы сплошь в кочках и ямах, и она уже не однажды ломала каблуки на туфлях. Как там ни говори, а Гамзин не осмелился отказать ей в ее просьбе.
Но вслух Лилия Андреевна недовольным тоном поясняла портнихе:
– Теперь от пыли белого света будет не видно. Придется форточки закрыть.
В эту минуту и вошел к ней в дом парень в ковбойке и в черных штанах бульдозериста. Прежде чем открыть дверь, он постучал, но Лилия Андреевна, занятая примеркой, не услышала его стука, и он потянул дверь за ручку к себе. Лилия Андреевна дважды взвизгнула и мощным прыжком метнулась в сосед нюю комнату. В первый раз она взвизгнула при столь неожиданном появлении мужчины на пороге, а во второй раз, когда портниха в испуге, вместо того чтобы выдернуть булавку из юбки, вонзила ее Лилии Андреевне ниже пояса.
Лишь тогда Федор сообразил, что это и есть хозяйка дома, когда она, выглядывая из двери соседней комнаты, с негодованием осведомилась у него:
– Что вам здесь нужно?
Смех душил Федора, но он сумел сохранить на лице приличествующую случаю серьезность. Только слегка вздрогнув голосом, вежливо протянул Лилии Андреевне бумагу.
– Здравствуйте. – Он козырнул. – Распишитесь.
– Это что такое? – недоверчиво спросила Лилия Андреевна, выходя из соседней комнаты и запахивая на груди халатик.
– От коменданта, – пояснил Федор кратко. Лилия Андреевна вонзилась в протянутую бумажку взглядом, и тут же глаза ее стали круглыми.
– Вы с ума сошли! – вскрикнула она, отшвыривая от себя бумажку. – Я сейчас буду мужу звонить.,
Федор был столь же бесстрастен, сколь и вежлив.
– Ничего не имею против.
Лилия Андреевна бросилась к телефону и попросила соединить ее с кабинетом главного инженера правого берега. Телефонистка вежливо ответила, что кабинет товарища Клепикова не отвечает. Лилия Андреевна потребовала переключить ее на Цымлова. Оказалось, и телефон Цымлова занят, он разговаривал с Автономовым. Звонок к Грекову она приберегла на крайний случай, потому что до сих пор не могла простить ему поведения у нее в курене. Но теперь выхода у нее не было. Телефонистка ответила ей, что товарищ Греков в командировке.
На коммутаторе дежурила Валя Антонова, и из слов Федора Сорокина она усвоила, что в течение двух часов ни один телефонный звонок из дома Клепиковых и в их дом не должны достигать цели. Валя Антонова сознавала, что совершает проступок, за который начальник узла связи по головке ее не погладит, но она действовала не только в порядке комсомольской дисциплины. Она жила в женском общежитии в одной комнате с Тамарой Черновой и все знала.
Бросив трубку, Лилия Андреевна в изнеможении опустилась на стул. Впоследствии Федор признавался Игорю и Вадиму, что в этот момент у него впервые дрогнуло сердце. Особенно когда она беспомощно взглянула на него полными слез глазами.
– Но это же самоуправство.
Впервые Федор почувствовал, что перед ним пожилая женщина, и даже усомнился в том, что поступает правильно. Но тут же он вспомнил, как она хотела и могла повлиять на всю дальнейшую жизнь Тамары с Игорем.
– Мое дело выполнять. – Он взглянул на ручные часы. – Через два часа я должен доложить.
– Но почему же так быстро? – с недоумением спросила Лилия Андреевна.
И тут Федор, указывая пальцем вниз, несколько даже таинственно произнес одно лишь слово:
– Фильтрация.
Лилия Андреевна приподнялась со стула.
– Где?
– В непосредственной близости от плотины никто не может дать гарантии. Короче, ваш дом в угрожаемой зоне.
– В угрожаемой?
Теперь уже испугалась не только хозяйка дома, но и ее портниха. В растерянности она заметалась по комнате, собирая свои выкройки, ножницы и ползая по полу в поисках наперстка, который, как на грех, куда-то закатился.
– Иными словами, на жиле, – сформулировал Федор.
– Это опасно?
Федор все же решил проявить максимум добросовестности. За всю свою жизнь ему еще ни разу не приходилось так крупно лгать, и эта роль уже начинала тяготить его.
– Точно предугадать, конечно, никто не может, но тем не менее каждую минуту…
Этих слов оказалось достаточно, чтобы Лилия Андреевна не пожелала больше ни минуты оставаться в этом доме. Она только еще раз с неподдельной беспомощностью взглянула на Федора.
– Но как же я могу со всем этим справиться. У меня пианино и другая мебель.
– Ну, в этом мы вам сможем помочь. – Приоткрывая форточку на улицу, Федор крикнул: – Ребята, сюда!
Ребята в таких же, как у Федора, ковбойках и в комбинезонах посыпались через борта двух трехтонных машин – и вот уже, руководствуясь указаниями хозяйки, стали выносить из дома пианино, диваны, кресла. Девушки в спецовках проворно помогали Лилии Андреевне увязывать узлы и чемоданы, снимать со стен ковры и скатывать на полу дорожки. Через какой-нибудь час комнаты в доме уже зияли нежилой пустотой, ветер, проникая в настежь распахнутые двери, шуршал по полу обрывками газет, перелистывал брошенные хозяйкой старые журналы. Машины на улице уже стояли нагруженные доверху.
– Вас в семейное общежитие доставить? – дотрагиваясь до козырька, осведомился Федор.
К этому времени Лилия Андреевна уже успела прийти в себя. Теперь, когда она мысленно уже безвозвратно рассталась с этим домом и могла взглянуть на него со стороны, она увидела, что это действительно всего-навсего обыкновенный курень, подлежащий слому. Больше ей ни одного часа нельзя было здесь оставаться.
Холодно и строго взглянула она на этого щуплого белесого паренька в ковбойке.
– Почему же в общежитие. У нас на правом берегу, слава богу, свой коттедж.
После того как трехтонки увезли все вещи вместе с их хозяйкой, Федор остался с бульдозером довершать столь успешно начатое предприятие. Ему стоило лишь развернуть бульдозер как танк, чтобы не осталось и воспоминаний от этой кодлы. Ветхие стены дома должны были рухнуть от одного удара.
И он стал разворачивать бульдозер для тарана. Оказалось, не так это просто. С какого места ни заезжай к этому куреню, его со всех сторон заслоняли большие деревья, отягощенные теперь грузом поспевших красных и шафранно-желтых яблок. И какую бы стену ни наметил таранить Федор, ему не миновать было подмять эти яблони. А их посадили здесь люди, которые прожили под ними не полгода и не год, как только что упорхнувшая отсюда кукушка. И до того, как она превратила этот дом в кодлу, жили в нем люди совсем другой породы. Может быть, лежал под этими яблонями, умирая, отец того самого казака, что и теперь подошел к бульдозеру и не очень ласковым взглядом наблюдает из-под кустов косматых бровей, как Федор примеривается превратить в прах то, что его дед и отец, а может быть и он сам, сложили своими руками.
Пожилая женщина, должно быть, жена этого казака, тоже подошла к ним и остановилась, молча утирая уголком черного платка глаза. Конечно, курень их был уже совсем старый, саман сам рассыпался, как пыль, а теперь они на новом месте уже жили в кирпичном доме. И все же мало еще времени прошло, чтобы успеть было им отвыкнуть от старого и присохнуть сердцем к новому дому. У Федора мелькнула мысль, что еще месяц, а то и больше может постоять этот курень, пока действительно дойдет очередь до его сноса по плану, и пусть за это время его подлинные хозяева попрощаются с ним как следует. Он вспомнил, что забыл снять в опустевшем доме телефонный аппарат, и решил позвонить в автоколонну, чтобы прислали сюда еще трехтонку. В пустых стенах гулко раздавалось каждое слово.
– Сколько же у нее барахла?! – удивился по телефону диспетчер автоколонны.
Но Федор не стал вступать с ним в объяснения.
– И полдюжины ребят. Аллюр три креста.
Для диспетчера автоколонны слово секретаря комитета комсомола было законом. Через десять минут трехтонка уже подъезжала к дому. Шестеро парней, приехавших на ней, с изумлением бросились выполнять распоряжение Федора: снять урожай с яблонь.
– Только веток не ломать! – сурово предупредил Федор.
Казак с косматыми бровями и его жена стояли в стороне и молча смотрели, как освобождался их сад от урожая. Они давно уже не помнили такого урожая в их старом саду. Шофер подъезжал на трехтонке прямо под деревья, и яблоки стряхивали с ветвей прямо в кузов. Не прошло и часа, как сад уже облегченно зашумел под ветром, потягивающим с нового моря, распрямились и взмыли кверху его ветви, а над кузовом автомашины желто-красным курганом поднялись яблоки. Стоя на подножке машины, Федор незаметно отвернулся, увидев, что слезы уже выступили не только на глазах у бывшей хозяйки этого сада. И может быть, еще никогда хозяевам его не казался таким опьяняюще-сладким запах этих последних, снятых с его ветвей яблок.
Но Федору надо было торопиться. Он спрыгнул с подножки машины на землю и подошел к казаку.
– Адрес?
Казак и его жена отчужденно смотрели на него.
– Куда нужно ваш груз доставить? – думая, что они оба уже по старости глуховаты, громче повторил Федор.
Казак, не отвечая, продолжал смотреть на него. Но жена его оказалась не в пример понятливее.
– Наш? – отрывая уголок платка от заплаканных глаз, переспросила она.
– Ну а чей же?! – нетерпеливо сказал Федор и, сдвигая обшлаг ковбойки, взглянул на стрелки часов. – Живее в машину и езжайте.
Тогда и казак понял. Вдруг он страшно удивил Федора. Он шагнул к нему и, хватая его за руку своими обеими руками, прижался к его плечу, отворачивая от него лицо и вздрагивая всем телом. При этом он что-то говорил Федору, но тот так и не смог ничего понять. Жена казака, дергая его за руку, старалась оттащить его от Федора.
Наконец Федор сумел все-таки разобраться в том, что хотел сказать ему казак.
– Спа-а-сибочка, с-сы-нок, – говорил он, заикаясь то ли от волнения, то ли от природы. – Во-о-зь-ми-т-те и с-се-бе.
– Нельзя, – Федор осторожно и твердо отстранил казака от себя. Поддерживая под локоть, он повел его к трехтонке. – Разгружайтесь и сейчас же отправляйте машину обратно.
Проводив глазами машину, он вдруг почувствовал себя таким утомленным, будто не яблоки стряхивал с ветвей, а камни. Он поднял с земли упавшее яблоко, надкусил его и вспомнил, что так и не снял телефон в доме. Нужно снять и поскорее уезжать от этого места.
Не открывая дверь, он услышал телефонный звонок. С удивлением поднял трубку. Кому еще могло понадобиться теперь оглашать эти сиротливые стены.
Он узнал голос:
– Это кто?
– Это я. – В тон ответил Федор.
– Попрошу без шуток, молодой человек, это все еще вы?
– Я вас слушаю, – вежливо сказал Федор.
– В таком случае я должна предупредить, что вы обязаны поставить сторожа.
Федор искренне изумился:
– Где?
– Я, кажется, выражаюсь достаточно ясно: в нашем саду. Чтобы ни одно яблоко не пропало. Я еще пришлю за ними машину. Вы меня слышите?
– Уже, – кратко сказал Федор в трубку.
– Что? Я вас не понимаю! – Лилия Андреевна возвысила в трубке голос. – Вы лично будете отвечать.
Сам не зная зачем, Федор протяжно свистнул в трубку.
За все три года со дня приезда на стройку Федор Сорокин только издали видел Автономова, слушая его выступления на диспетчерках и моментально запоминая каждую его фразу. И хотя этого было вполне достаточно, чтобы со временем и незаметно для самого себя влюбиться в Автономова так, что это давно уже стало притчей во языцех, в сердце у Федора давно жила неутоленная надежда, что наступит наконец и час их личной встречи Ослепительная картина этой встречи каждый раз рисовалась Федору примерно в одном и том же виде. Вызывает его к себе в кабинет Автономов и говорит своим трубным голосом: «Так вот ты, оказывается, какой орел. Слыхал, слыхал и поздравляю. Поручено мне от имени правительства вручить тебе высший орден Родины».
Федор и сам понимал, что картину такой встречи можно было лелеять лишь в самых затаенных надеждах, и поэтому искренне не поверил, когда к нему под навес на эстакаде позвонили из управления и сказали, что его вызывает к себе Автономов.
– Вадька, брось трепаться, – сказал Федор, уверенный, что его, по обыкновению, разыгрывает Зверев. И тут же осведомился. – У вас, я вижу, опять краны загорают? В чем дело?
Как правило, ребята на башенных кранах, на бетонном заводе и на монтажных площадках начинали заниматься розыгрышами в часы заторов с подвозкой бетона, арматуры для опалубки и частей гидроагрегатов, не зная, как убить время. Но суровый голос мгновенно отрезвил Федора.
– Трепаться вы будете, если вам позволят, в кабинете начальника стройки.
– Извините, я думал… – пробормотал Федор, но порученец Автономова, не дослушав его, уже повесил трубку.
Начало встречи с Автономовым почти в точности совпадало с тем, как она представлялась воображению Федора. Автономов, свежий, мужественный, подтянутый, со строгими и дружелюбно-насмешливыми глазами, вышел из-за стола навстречу ему на середину кабинета и произнес те самые слова, которые надеялся услышать от него Федор:
– Так вот ты, оказывается, какой орел. Слыхал, слыхал. – Но сразу же вслед за этим Федору пришлось услышать и совсем иные слова: – Ну что же, садись и рассказывай, комсомольский вождь, как ты от моего имени учиняешь суд-расправу над беззащитными женщинами. Только, смотри, говори все. Я брехунов больше всего не люблю.
Глянул Федор в эти, столько раз являвшиеся ему из тумана радужных надежд испытующие глаза и стал рассказывать все-все. Все, что знал об Игоре, Тамаре и Гамзине. Об анонимном письме в конверте с розовой подкладкой. О старом казаке, хозяине куреня, и его яблоках.
Автономов слушал, ни разу не улыбнувшись. Глаза его смотрели на Федора проницательно, даже печально. Не ускользнуло от них и минутное колебание Федора.
– Еще что? – спросил Автономов.
– Нет, больше ничего, – ответил Федор.
– Все?… – с сомнением переспросил Автономов.
– Все, все! – твердо заверил его Федор.
– А ты знаешь, что на языке закона вся эта операция, осуществленная тобой, называется административной высылкой, человека? – сформулировал Автономов.
Федор мгновенно приуныл. Он понял, что обольщаться ему никак не стоит. Еще в голосе порученца Автономова по телефону ему почудилось что-то недоброе. И теперь, услышав слова Автономова, он понял, что над его головой сгустились такие же грозовые тучи, какие сейчас заволакивают небо над стройкой. Федор и раньше слыхал, что Автономов не терпит самоуправства. Тем более не прощал он, когда кто-нибудь прикрывался его именем. А ведь на врученной Клепиковой бумажке за подписью коменданта поселка черным по белому значилось, что переселение производится по распоряжению Автономова. Федор сам отстукал это распоряжение одним пальцем на пишущей машинке в комитете комсомола, а Вадим Зверев подписал его за коменданта поселка министерской подписью. Вадиму теперь хорошо, он, ни о чем не подозревая, сидит себе в кабине своего крана, взирая на все с высоты птичьего полета. А Федор сидит перед лицом самого Автономова и ждет его приговора. Ждет, что его немедленно изгонят со стройки. Отсюда он должен будет отправиться прямо на поезд. Не такой ему представлялась встреча с Автономовым. И когда ушей Федора вдруг коснулись последние слова Автономова, он затрепетал от неожиданной радости. Он почувствовал, как жизнь опять начинает возвращаться в его измученное сердце.
– И этого для данной особы еще мало, – с печальной суровостью сказал Автономов. – Она должна еще благодарить судьбу, что так отделалась. Как ты называешь этот ее… курень?
– Кодлой, Юрий Александрович, – со смущением ответил Федор.
Разговаривая с Грековым, он ничуть не стыдился произносить это слово. Но Греков другое дело. Греков – не Автономов. И отношения у Федора с Грековым тоже были совсем иные.
– Кодла и есть, – серьезно ответил Автономов. – Пришла пора разрушить эти змеиные гнезда. Конечно, не такими методами. Но я надеюсь, что это в первый и последний раз.
– В первый и последний, – как эхо откликнулся Федор.
– Мы еще недооцениваем всей той опасности, которая исходит из этих гнезд. А может быть, у нас и не дошли еще руки. Но пора бы им уже дойти. – Автономов опять вышел из-за стола и стал ходить по зеленой ковровой дорожке длинного кабинета – десять шагов вперед, десять назад. Доходя до стены, он поворачивался круто, сразу всем корпусом, но дальше шел по дорожке медленно. Одну руку он заложил за борт своей сталинки. – Довольствуемся тем, что имеем дело с человеком в школе, на производстве, в комсомоле, в профсоюзе, в партии, воспитываем его на собраниях, на агитпунктах. А он вдруг сразу после собрания попадает в такую кодлу, в объятия какой-нибудь Лилии Андреевны, и там ему производят окончательную шлифовку. Опутывают его паутиной, отравляют всевозможной мерзостью. Там умеют обласкать, сыграть на самых отзывчивых струнах. Умеют и проявить участие, когда мы остаемся равнодушными к чужой беде, – и, останавливаясь на полпути к стене на половине ковровой дорожки, Автономов круто, на каблуках, повернулся к Федору. – Как, по-твоему, все это называется, комсомольский вождь?
Федор растерялся. Все его внимание сейчас было направлено на то, чтобы не упустить ни единого из всех тех необычайно важных и значительных, по его мнению, слов, которые произносил здесь не перед кем-нибудь, а перед ним Автономов. Удивительнее всего, что Федор сам неоднократно обо всем этом думал, но ни разу ему не приходили на ум такие точные и верные слова. Должно быть, только Автономов и знал, где их найти.
Так и не дождавшись ответа от своего явно растерявшегося собеседника, Автономов сам же и ответил:
– Борьбой. Классовая борьба, комсомольский вождь, у нас после войны уже почти закончилась, но борьба за душу человека не прекратилась, нет, и смею утверждать, никогда не прекратится. Даже при коммунизме. Эта особа не столь уж невинное создание. Она таким образом удовлетворяет свою жажду деятельности. Ей тоже хочется влиять. За ее спиной та сила, которую нам еще предстоит добить: мещанство. Мы о нем давно уже забыли за своими грандиозными делами, да оно о нас не забывает. Оно, вполне возможно, мечтает о каком-то своем коммунизме. И заблаговременно вербует свои кадры, предчувствуя, что когда-нибудь до него дойдут у нас руки. Мещане зубами держатся друг за друга и теми же зубами грызут друг друга. Конечно, бороться с ними нужно не бульдозерами. Как вынужденную меру, частный случай это еще можно принимать, а как метод – это не больше чем демонстрация слабости.
Порученец приоткрыл обитую коричневым дерматином дверь в кабинет и, увидев, что Федор сидит, истово выпрямившись на стуле, а Автономов стоит перед ним, опять скрылся в приемной.
Автономов сердито оглянулся на дверь. Не любил он, когда его прерывали. Вот и теперь нить интереснейшей мысли, которая пришла к нему, была утеряна. Тщетно он старался связать ее, нагнув в раздумье голову и наливаясь кровью так, что отутюженный жесткий воротник сталинки врезался ему в шею. Нет, концы нити безвозвратно ускользнули и не возвращались. И не было никакого другого выхода, как самому отмахнуться от нее, переключаясь на другое:
– Но все это из области философии. Ты лучше скажи мне, орел, как ты сегодня понимаешь своим молодым умом наши задачи? Что теперь становится самым главным у нас на стройке?
На этот раз Федор не растерялся. Автономов советовался с ним как с равным, и Федор не вправе был уклониться от ответа.
– Я думаю, Юрий Александрович, что если раньше мы пели хором, то теперь наступила пора сольных номеров. Вода с каждым днем все больше будет мочить нам пятки. Теперь уже решают сооружения, а не объемы.
Автономов, не дошагав по дорожке полшага, с изумлением обернулся.
– Постой, постой, чьими словами ты говоришь?
Неподдельно удивился и Федор:
– Как чьими?
Если бы ему сказали, что эти слова принадлежат не ему, а Автономову, он не поверил бы. Русые колосья бровей на лице у него взлетели. Странный вопрос. Федор ни на минуту не сомневался, что эти слова принадлежат только ему, а если бы ему сказали, что точно такими же словами говорит теперь на всех совещаниях Автономов, он ни за что бы не поверил. Он давно уже не замечал, как те самые броские слова и крылатые фразы Автономова, которые восхищали Федора, едва касаясь его уха, тут же становились его собственными словами и фразами. И Автономов, увидев изумление на его лице, безошибочно понял, в чем дело. У этой простосердечной наивности, округлившей при его вопросе глаза, все тайны были на лице. Автономов почувствовал, как в ответ на этот влюбленно-преданный взгляд что-то начинает пощипывать у него в горле.
– Я хотел сказать, что очень правильные слова, – поспешил сказать он, чувствуя всю неуместность своего вопроса. Ему меньше всего хотелось, чтобы этот парень ушел от него с разочарованием или обидой. – И вообще, я должен сказать, что давно уже слежу за тобой. А теперь рад был и лично убедиться, что не ошибся. Вот такие помощники мне и нужны.
Наконец-то Автономовым были произнесены слова, которые Федор давно уже жаждал от него услышать. Может быть, все те три года, пока он работал на стройке, а может, и всю жизнь. Он сумел заглянуть в самое сердце Федора, и оно осчастливленно заныло. Все эти три года не терял смутной надежды Федор, что, когда наконец его призовет к себе Автономов, он скажет именно так: «Вот такие помощники мне и нужны». И действительно возьмет его к себе ближайшим помощником. А почему бы и нет? И дело не в тщеславии, Федор и сам большего всего не любил тщеславных людей, таких, как тот же Гамзин. Всем бросается в глаза, как он пытается грубо подражать Автономову. Федор давно уже начал понимать: салют победы на войне прогремел и теперь совершить что-либо подобное тому, что каждый день совершали там самые обыкновенные люди, было чрезвычайно трудно. Даже невозможно. Ради этого Федор не задумался бы отдать жизнь, но только хотел бы хоть краем уха услышать, что при этом скажет у его раскрытого гроба Автономов. Но и теперь Федор был вполне счастлив, что ему – не мертвому, а живому – говорил Автономов у себя в кабинете.
Если бы это теперь мог слышать кто-нибудь из ребят, ну тот же Вадим 3верев, который как раз в этот момент пронес за окном кабинета Автономова на стреле своего крана бадью с бетоном. В раме большого окна она наискосок проплыла по воздуху.
– Ты не думай, орел, что я тут со своими бумагами и телефонами, – снова выходя из-за стола на середину кабинета, сказал Автономов, – ничего не знаю о твоих делах. Ведь и совмещенный график – одновременно арматура, опалубка, бетон и монтаж – это тоже твоя затея. Без нее мы бы теперь уже сидели по горло в воде.
Оказывается, Автономову было известно и это. Однако в интересах истины Федор счел необходимым уточнить:
– Мы узнали от товарища Грекова, как вы говорили об этом на парткоме, и потом обсудили этот вопрос у себя на комитете.
– Скромность похвальна, но тоже в меру. Слыхал я и о том, как ты при этом вторгся, так сказать, не в свою зону, и до поры до времени смотрел на это… – Автономов растопырил пальцы руки и поднес их к глазам, показывая, как он смотрел на это. – Интересно было наблюдать, хватит ли у вас самих мудрости обойти все рифы и не потопить лодку. Обошли и не потопили! – с непритворным восхищением воскликнул Автономов, перестав ходить взад-вперед
по ковровой дорожке и останавливаясь перед Федором. – Вот такие помощники мне нужны. – Он вдруг быстро оглянулся на дверь в приемную, обитую коричневым пупырчатым дерматином и понизил голос: – В самом деле, иди ко мне в помощники. Я не шучу.
Вот и осуществилось то, о чем и сам Федор помышлял лишь с оттенком грустной иронии по отноше-' нию к своим стыдливым надеждам. В глубине души знал он, что в действительности, разумеется, это никогда не сможет исполниться. Вот и ошибся. Тот, которым Федор мог позволить себе восхищаться лишь издали, призывал его стать своим помощником, а значит, ближайшим другом.
– Мне как раз сейчас по правую руку от себя и требуется такой орел. – Автономов опять оглянулся на закрытую дверь в приемную. – К своему порученцу я, понятно, привык, не одну стройку вместе завершаем, но, откровенно говоря, он уже стал далеко не тот, отяжелел и оброс. Семья, трое детишек. Что же ты вдруг потускнел, орел? Ты не думай, что это какая-нибудь холуйская должность. У меня помощник не денщик и не лакей, а действительно правая рука. А я сам, ты думаешь, как начинал? Вот так же у чужого плеча, на побегушках, пока не развернул крылья, – Автономов, показывая, развел по сторонам плечи. – Нет, тебе это, конечно, не угрожает. Но, как говорится, не умеющий подчиняться не сумеет и командовать. Я у крупного генерала тоже порученцем состоял. Ты почему молчишь? – Автономов и не представлял себе, что кто-нибудь мог проявить колебание, а тем более не согласиться с ним, если он сам предложит человеку быть его правой рукой. Всего пять минут назад и Федор не мог представить себе, чтобы, услышав такое предложение от Автономова, не ринуться навстречу всего лишь с единственным словом: «Иду!» Он и теперь не в состоянии был разобраться до конца, что его удерживает немедленно произнести это слово. Почему, каким образом вдруг подкралась к нему совсем неожиданная мысль, что это он всегда успеет. Конечно, только рядом с таким человеком и можно будет развернуть крылья. Но с этим еще можно и подождать. У него еще есть время. А вот… Федор проводил взглядом бадью с бетоном, которую опять пронес мимо окна кабинета на стреле своего крана Вадим Зверев, – и вдруг мгновенно понял, что удерживает его произнести то единственное и давно желанное для него слово, которого теперь нетерпеливо ждал от него Автономов.
Федор даже содрогнулся от этой мысли и быстро сказал:
– Я, Юрий Александрович, не хотел бы пока от своих товарищей уходить. Вместе здесь начинали, вместе договорилисьи на Ангару ехать.
Автономов был явно разочарован. Он молча ушел к себе за стол и сразу превратился там в того сурово-недоступного Автономова, который внушал всем грозное восхищение на стройке.
– Ну, тебе виднее. Прощай. И запомни, орел, что учиться летать учись, но только на своих крыльях.