Никто не удивился, когда на другой день после приезда к Автономову дочери он появился у себя в кабинете не в семь, как обычно, а в девять часов утра. Приученные им сотрудники управления приходить на работу тоже к семи решили, что иначе и не могло быть, – надо же ему хотя бы в первый день дождаться, когда проснется дочь. Но когда и на другой день, и на третий Автономов появился не к семи, а к девяти, они растерялись, явно не зная, как им вести себя дальше. Если раньше он никогда не позволял себе упустить случая напомнить кому-нибудь из опоздавших на диспетчерку, что великая стройка – это не контора «Пух и перо» и любитель позоревать под боком у жены рискует при своем пробуждении оказаться в совсем ином качестве, то теперь он же вдруг столь недвусмысленно высказался по адресу Гам-зина:
– От хорошего начальника требуется не геройство у всех на глазах, а точность. Можно прямо на эстакаду и раскладушку принести, но от этого все равно турбина не завертится раньше срока. Нам хорошие чиновники тоже нужны. Надо уметь и спать положенные восемь часов, и быть уверенным, что к назначенному часу ротор окажется в камере.
Все, кто видел дочь Автономова, когда она, побродив с утра вокруг по степи, заходила к нему на пять минут в кабинет заменить в банке высохшие полевые ромашки на новые, говорили, что они похожи друг на друга как две капли. И только он один, не возражая и тщеславно радуясь, что она выросла такой красавицей, знал правду. Взглядывая на Ольгу, он внутренне поражался, до чего же можно быть так похожей на свою мать. Особенно, когда солнце как бы изнутри подсветит темные, туго налитые вишенки зрачков и еще когда туманная улыбка заиграет у нее на губах. Конечно, и с ним было сходство. Но стоило Оле заговорить, как острое чувство тоски и нежности охватывало его: мать и только она, какой была в самую первую пору их еще полудружбы-полулюбви. Только дочь посмуглее. Как будто та самая соседка, армянка, которая первое время после нелепой гибели матери Ольги в Москве под электричкой из жалости урывала у своего грудного сына часть молока девочке-сиротке, и подсмуглила ей глаза, кожу, волосы.
С того самого дня, когда он, вызванный телеграммой в Москву из сибирской тайги, где был занят прокладкой нефтепровода, остался с дочерью на руках, он так и не встретил женщины, которая могла бы заменить ей мать, и Ольга воспитывалась у его сестер в Ростове и в Москве.
Конечно, были у него другие женщины, они почему-то всегда тянулись к нему, но второй матери для своей дочери он среди них так и не узнал. Так больше и не встретилась ему ни одна, чтобы наглядеться не мог и чтобы не проходило чувство изумления и боязни вдруг потерять, оказаться хуже того своего двойника, которого, конечно, выдумала и наделила несуществующими достоинствами его Шура. Лишь теперь, через двадцать лет, ему, кажется, встретилась здесь, на стройке, женщина, которая вдруг иногда вызывала в нем почти такие же чувства, но сам он не вправе был поддаваться вспыхнувшему к ней влечению.
С утра он решил пешком пройти по всему левобережному крылу плотины. Все, кто теперь сопровождал его, видели, что настроение у него в это утро было более чем хорошее. Кроме приезда дочери были для этого еще и другие причины. Во-первых, от стыка плотины с эстакадой он уже мог пройти по песчаному гребню почти до самого конца. Во-вторых, после недельного перерыва, который умышленно позволил себе Автономов, не заглянув за это время ни разу на плотину, он теперь мог воочию убедиться, что не только она за это время подросла, но уже и вся впадина перед ней, затапливаемая водой после перекрытия старого русла Дона, все больше приобретала вид моря.
– Скоро можно будет выдавать и замуж, – бросил Автономов сопровождавшим его одно из тех своих выражений, которому назначено было облететь всю стройку.
Железнодорожники укладывали однопутку, а бетонщики заканчивали тянуть по гребню плотины барьер. По воде, залившей пойменные луга и низменную левобережную степь, уже вздымались под астраханским ветром волны. Вода разлилась так широко, что едва угадывались вдали затуманенные кромки крутых берегов, и лишь кое-где выступали из нее острова незатопленной суши, поднимались, как зеленые одинокие облака, деревья. Весной птицы еще успели свить на них гнезда и теперь непонимающе носились над ними, что-то стараясь сверху высмотреть сквозь мутную воду.
Автономов остановился у бетонного барьерчика и, глядя на зеркало могучего разлива, произнес свою вторую фразу:
– Неужели когда-нибудь сможет найтись человек, который будет стоять у этого барьера и поплевывать в воду?
На это сопровождающий его порученец заметил:
– Люди с пережитками, к сожалению, у нас еще есть.
Автономов покосился в его сторону и, ничего не сказав, продолжал свой путь. После сознательной недельной разлуки с плотиной ему хотелось сегодня смотреть только на нее и на море, а не разговаривать. Тем более не хотелось ему вступать в разговоры со своим порученцем, которого он если и ценил, то не столько за ум, сколько за аккуратность. Но все же, взглянув с плотины направо и налево от себя, он бросил и третью за это утро фразу, которой надлежало стать крылатой:
– И это все, что осталось от тихого Дона.
Все сопровождавшие его и встречавшиеся ему на плотине люди невольно любовались, как он хозяином шел по новым черным шпалам железнодорожного полотна, иногда останавливаясь, чтобы поговорить с вольнонаемными и с ЗК, и шутил с ними или незлобно выговаривал им, зацепившись за что-нибудь взглядом. У него и вообще была такая прямая и в то же время легкая походка, а сейчас, то ли потому, что чувствовал и сознавал себя на виду у всех, он держался еще внушительнее, чем всегда. Размеренно шагая по плотине, зорким и властным взором все замечал и все видел, и в звучном голосе его содержалось ровно столько меди и серебра, сколько нужно было, чтобы колокол его был всем слышен.
Женщины и молодые девушки, вольные и ЗК, работавшие на гребне и на откосах плотины, подняв и поворачивая вслед ему головы, долго провожали его взглядами, а когда он заговаривал с ними, вдруг начинали отвечать ему грудными голосами.
Но четвертая фраза, которой назначено было завтра облететь все строительные районы и зоны, была произнесена в этот день на плотине не им.
Неспешно шагая по шпалам однопутки, дошел он и до того места, где она пока обрывалась, – еще не дотянули сюда рельсы. Женская бригада ЗК лопатами разравнивала в этом месте песок, нагребала морскую гальку. Если бы не одинокая фигура скучающего в отдалении от них конвоира, ни за -что бы и не догадаться было, что между теми женщинами, которые до этого встречались Автономову на плотине, и этими была какая-нибудь разница. Во всяком случае, никакого внешнего различия между ними не было. И те и другие были одеты в обычные рабочие кофты и юбки, а некоторые в комбинезоны или же в брюки с куртками. И те и другие, несмотря на то что все они были в грубой одежде, а в руках у них были лопаты, ни на минуту не забывали, что они оставались женщинами. Не забывали с утра надеть поярче косынку, подпудрить лицо, подрисовать брови и губы. Исключение составляли лишь более пожилые, повязанные простыми белыми косынками, а то и деревенскими платками.,
И Автономову даже в голову не пришло, проходя через их строй, обратиться к ним как-то иначе, чем обращался до этого ко всем другим женщинам. Останавливаясь возле черноглазой блондинки с особенно ярко накрашенным ртом, он попенял ей, что она так вяло шевелила песок лопатой.
– Что же ты, милая, – сказал Автономов, – никогда за лопату не>держалась?
В ответ черноглазая блондинка разогнулась и, опираясь на лопату, загадочно улыбнулась Автономову. Почему-то все другие женщины, работавшие с нею рядом, притихли.
– Так точно, гражданин начальник, я за другое держалась.
Порученец Автономова рассыпчато хохотнул у него за спиной и тут же подавился. Гамзин, сдвигая брови, пытался погасить улыбку, но она помимо его воли расползалась по лицу. Из женщин только две или три, глядя на Автономова, выжидающе улыбались, остальные нагнули головы и поотворачивали лица.
Черноглазая блондинка в упор смотрела на Автономова, опираясь на воткнутую в песок лопату. Но, должно быть, меньше всего была приготовлена она к тому, чтобы услышать от Автономова тот ответ, который услышала. В голосе у него было лишь одно задумчивое удивление, когда он, подняв слегка покрасневшее лицо и встречаясь с ее вызывающим взглядом, спросил:
– Где же это, девочка, уже успели так изуродовать тебя?
После этого он круто отвернулся от нее и стал спускаться вниз на асфальтовую дорогу, по которой все время, пока он совершал обход плотины, катилась, сопровождая его, машина. Он не стал продолжать обход плотины, а, не оглядываясь, сел в машину и поехал обратно.
Не видел он и того, как черноглазая блондинка, которая еще некоторое время смотрела вслед ему, опираясь на лопату, вдруг отбросила ее в сторону, закрыла лицо руками и упала на песок, извиваясь и содрогаясь всем телом. Вокруг нее столпились другие женщины.
После зачастивших дождей установилась такая жара, что где бы люди ни работали на плотине, они обливались потом, и некуда было деться от мошки, черной кисеей застилающей пойму.
Но, пожалуй, самое скверное, жаркое и ветреное место досталось тому самому солдату, который теперь выстаивал свою вахту на пирсе рыбоподъемника. Ему не повезло уже с утра, когда начальник охраны назначил его стеречь всего одного ЗК в самом скучном месте, где давно уже были закончены все работы, за исключением ювелирных зачисток. Притом выпало солдату сторожить того самого ЗК, который и раньше всегда, когда им приходилось оставаться вдвоем, умел своим взглядом ковырнуть под самое сердце. Странный ЗК, и глаза у него всегда были такие, будто он в чем-то сочувствует своему стражу.
Но служба есть служба. ЗК, с надвинутой на глаза эбонитовой маской, висел, зацепившись за арматуру цепью на самой высокой отметке пирса рыбоподъемника, а солдат стерег его у подножия блока, изредка щурясь на трепещущее пламя электросварки. Впрочем, посматривал он туда лишь по обязанности, потому что все равно некуда было бы этому ЗК деться. Не за облако же он ухватится, изредка проскальзывающее над его головой в небе таком же ярко-синем, как и пламя электросварки. Все же солдат должен был посматривать наверх, не теряя из виду объект своей охраны, и поэтому все время стоял к котловану спиной, где его взор мог бы найти для себя кое-что более интересное. Там всегда было много людей и машин. Здесь же, лицом к безграничному разливу воды, день тянулся особенно долго.
Наконец снизу показалась голова поднявшегося на пирс по стремянке разводящего, и он крикнул, чтобы солдат со своим подконвойным спускались.
– Вместо тебя заступит Саранцев с другим ЗК, – пояснил разводящий, и голова его в пилотке опять скрылась за выступом пирса.
Теперь часовому оставалось только, спустившись со своим подконвойным, сдать его там начальнику конвоя, который собирал у ворот колонну отработавших свою смену ЗК перед отправкой их в зону. Первым спускаться по стремянке, как всегда, должен был ЗК, чтобы не оказаться за спиной конвоира. Посторонившись, солдат приказал ему спускаться.
Но, уже начав спуск по стремянке и оказавшись грудью на уровне выступа пирса, ЗК вдруг поднял к своему конвоиру лицо и негромко спросил его:
– Тебе, Усман, в пятьдесят шестой армии, в дивизии Аршинцева, не пришлось служить?
Беспощадно пекло солнце, тучами налетавшая из поймы мошка, черной дымкой окутывая плотину, лезла в глаза и горло, воспламеняла кожу. Ревели бульдозеры, бетономешалки, мотопоезда, самосвалы, клокотала в пульповодах земснарядов вода, смешанная с песком. И над всем этим из всех динамиков, со всех столбов звучала пластинка, которую чаще всего прокручивал дежурный по радиоузлу. У него в запасе почти не было других пластинок.
О том, что у Федора Ивановича в районе что-то случилось, его жена, Галина Алексеевна, догадалась сразу же, как только он пришел домой на обед..Пятнадцать лет они прожили вместе, и не такой Федор Иванович был человек, чтобы уметь за наигранно веселым выражением лица скрывать действительные мысли и чувства. Теперь, лишь только взглянув на него, Галина Алексеевна заключила, что происшествие, должно быть, у него в районе не из рядовых. Но и расспрашивать его она не стала, по опыту зная, что никогда не следует торопить ту минуту, которая все равно неминуемо наступит. Служебных секретов от нее у него давно уже не было. Поставив перед ним на стол тарелку с борщом, она опять ушла к себе на кухню, где у нее подходило тесто в большой кастрюле. Но спокойно пообедать Федору Ивановичу так и не пришлось. Без стука открылась дверь, и вошел Юсупов, тот самый солдат, который служил под командованием Федора Ивановича еще на погранзаставе, а после списался с ним и был вызван для службы в охране сюда, на стройку. В доме у Цымловых он был своим человеком, и к его посещениям здесь привыкли.
Но сегодня Галина Алексеевна, выглянув из двери кухни, встретила его без особого радушия, а Федор Иванович лишь на секунду приподнял лицо от тарелки.
– Обедать будешь? Усман покачал головой:
– Я, Федор Иванович, уже обедал.
– Ну, как знаешь. Все равно садись, раз пришел. – Усман продолжал стоять, и Федор Иванович уже с удивлением поднял голову, находя его поведение необычным. Он увидел, что широкое и обычно спокойное лицо Юсупова на этот раз было угрюмо. – Что же ты стоишь как пень?
– Як вам по служебному делу, – сказал Усман. Федор Иванович еще больше удивился:
– Тогда и приходить надо было не домой, а в район, что это у тебя за листок в руке?
– Рапорт, – сказал Усман.
Федор Иванович с сожалением посмотрел на остывающий в тарелке борщ. Он уже перестал дымиться. ^ – Какой еще рапорт?
– Я, Федор Иванович, прошу отчислить меня со службы.
– Что-о? – отодвигая от себя тарелку с борщом, Федор Иванович встал за столом. – Что это тебя укусило, Усман? То ты забрасывал меня письмами о вызове сюда, а теперь… В чем дело?
Голос Усмана упал почти до шепота:
– Она не хочет выходить за меня замуж.
– Кто?
– Валя.
– Антонова?
– Да.
– Ты же сам говорил, что она согласна.
– Если только я уйду с этой службы.
– А ты сказал бы ей, что она дура, хоть и твоя невеста. Ну ладно, не сердись, не дура, а просто еще молодая. Чем же ей не нравится твоя служба?
– Она говорит, я тюремщик.
– Вот как? – Приоткрывая дверь на кухню, Федор Иванович позвал: – Галя, пойди-ка сюда.
– У меня сбежит тесто, – ответила Галина Алексеевна. Она не любила, когда ее отрывали от дела.
– Всего на минуту.
В белом фартуке она показалась в дверях. Лицо ее раскраснелось. Сердитым взглядом Галина Алексеевна окинула Федора Ивановича и Усмана.
– Что за спешка? – Она оглянулась на кастрюлю, стоявшую в кухне на плите.
– Сколько лет мы с тобой уже прожили, Галя? – спросил у нее Федор Иванович.
Брови у нее, запачканные мукой, поднялись.
– За этим ты меня и звал? – Она повернулась в дверях, собираясь опять скрыться в кухне.
– Нет, подожди, – настойчиво сказал Федор Иванович. – Сперва ответь.
На этот раз Галина Алексеевна с несколько большим вниманием перевела взгляд с Федора Ивановича на Усмана.
– Ты и сам знаешь. Федор Иванович согласился.
– Да, знаю. Уже пятнадцать.
– Зачем же спрашиваешь?
– Затем, что все это была ошибка.
Галина Алексеевна перестала оглядываться на кухню.
– Чья?
– Твоя и моя, Галя.
У нее между бровями появился бугорок, перерезанный складочкой.
– В чем же, по-твоему, мы с тобой ошиблись?
– Ты своевременно не догадалась бросить меня.
На губах у Галины Алексеевны заиграла улыбка. Ее уже не обманывала интонация мужа, но она еще не могла вполне сообразить, что скрывалось за его словами. Она перевела взгляд на Усмана и увидела, как он под ее взглядом втянул голову в плечи.
Галина Алексеевна перешла в наступление.
– Нет, это ты должен сказать, за что я должна была тебя бросить.
Никакого тайного смысла уже нельзя было уловить в голосе Федора Ивановича, когда он устало ответил:
– За то, что я тюремщик.
– Знаешь, Федя, – спокойно сказала Галина Алексеевна, – если бы мы здесь были одни, то я бы сказала, что у кого-то из нас… – И, покрутив у виска пальцем, она скрылась на кухне, плотно прикрывая за собой дверь.
Федор Иванович, поворачиваясь к Усману, поинтересовался:
– Как ты думаешь, что она имела в виду? Тогда я сам и отвечу. Служба, Усман, есть служба. Конечно, она у нас с тобой невеселая, но кто-то должен и ее исполнять. Пока еще не наступило время, чтобы совсем не было ее. Ты что же, не согласен со мной? – И вдруг Федор Иванович круто изменил свой тон на официальный: – Ну, что же, сержант Юсупов, мы рассмотрим ваш рапорт. Но, как вам ' должно быть известно, принять его прямо из ваших рук я не могу. Надо знать устав. Вручите рапорт своему командиру, а он уже даст ему ход. Вы свободны.
Галина Алексеевна, приоткрывшая в эту минуту дверь из кухни, увидела, что Федор Иванович стоит с совсем отчужденным лицом и глаза у него излучают полярное сияние, а Усман стоит перед ним как в воду опущенный. Лишь одни коричневые крупные веснушки мерцают у него на лице.
– Можете идти, сержант, – сухо повторил Федор Иванович.
– Товарищ полковник! Федор Иванович! – не трогаясь с места, быстро заговорил Усман. – Я вам еще не все сказал. Не могу я своего фронтового друга сторожить.
– Какого друга? Крупное, широкое лицо Федора Ивановича обмякло, в зеленоватых, навыкате, глазах плеснулся испуг. Галина Алексеевна, совсем позабыв, что у нее делалось на кухне, прислонилась плечом к притолоке двери.
– В сорок третьем году под Самбеком он меня из-под танка вытащил, а теперь я должен…
Федор Иванович с беспокойством спросил:
– Он тебя сам узнал?
– Сам.
– А ты его?
– По уставу, товарищ полковник, нам не положено в разговоры с ЗК вступать.
Галина Алексеевна заметила, как Федор Иванович проглотил эти слова Усмана, не сморгнув.
– Хорошо, – сказал он, – оставь рапорт у меня. А пока я прикажу начальнику охраны, чтобы тебя перевели на другой объект.
– Может быть, Федор Иванович, я еще уговорю ее, – неуверенно сказал Усман.
– Нет, тебе все равно нельзя здесь служить, – почти вытягивая рапорт из его руки, твердо сказал Федор Иванович. Вдруг он так и впился глазами в лицо Усмана: – Т-ты вчера на земснаряде службу нес?
– Нет, на рыбоподъемнике.
– Хорошо, можешь идти.
Усман откозырнул и вышел. Галина Алексеевна осталась стоять у притолоки, зная, что наступила та самая минута, когда Федор Иванович все должен будет сам ей рассказать.
Федор Иванович, оборачиваясь, вдруг ополчился на нее:
– Что ты у меня над душой стоишь?! Лучше погляди у себя за спиной.
Галина Алексеевна, оглянувшись, не смогла удержать испуганного возгласа:
– Ой!
В кастрюле, которая стояла у нее на кухне на плите, тесто уже выпучилось бугром, переваливаясь через край.
Давно погасли все ночные огни в райцентре на правобережной круче над Доном. Повыключили их и вахтенный матрос на дебаркадере, и монтер рыб-колхоза, отвечающий за то, чтобы с первыми же петухами меркла одна-единственная золотистая нить, пронизывающая станицу по центральной улице с юга на север, и ночной сторож сельпо, который, заступив на дежурство с вечера после хорошего ужина с вином, сразу же уснул в своей караулке, так и не засветив витрину раймага напротив здания райкома. Но в самом райкоме к двенадцати часам ночи светились окна на втором этаже. «Тоже хо-зя-ева, жгут по тысяче свечей, а с людей привыкли спрашивать за каждую копейку», – сердито приподнимая головы от подушек, ворчали жители станицы, которым так и не удавалось заснуть все за теми же думами: «Трогаться?», «Подождать?»
– Вопрос уже не о том, чтобы трогаться или подождать, – говорил в своем кабинете и секретарь райкома Истомин, зарываясь пальцами в свою рыжую шевелюру, – а утонуть или не утонуть? Но даже и теперь никто не снимет с нас ответственности ни по хлебу, ни по мясу или молоку. У товарища Грекова своя миссия, – он бросил взгляд в угол комнаты, где сидел Греков, – а у нас еще и другая. Пора уже не щепетильничать с Подкатаевым и с Коныгиным.
Еще не старая, в синем костюме, женщина, сидевшая в кресле у стола Истомина, заметила:
– Подкатаев по сдаче хлеба нового урожая с превышением идет.
– Это после того как ему со стройки целую автоколонну прислали, – бросил с дивана райупол-комзаг Цветков.
– Он и до этого выше районного графика шел.
– Вот, вот, Николай Дмитриевич, – сказал Цветков. – За Подкатаева в нашем районе все женщины горой. Во главе с председателем рика. Конечно, он мужчина видный, но не до такой же степени, чтобы ему одному внимание уделять.
Женщина в синем костюме презрительно покосилась на него:
– Не забывай, Цветков, что ты на бюро.
– Я, Елена Сергеевна, готов отвечать за свои слова. Помню, как еще три года назад ты выгораживала его за крупнейшее, не только в масштабе нашего района, хищение зерна. При явном сокрытии им этого факта от райкома.
– Насчет этого факта, Цветков, я и теперь считаю, как считала тогда. Напрасно ты улыбаешься, тебя, как уполкомзага, это в. первую очередь должно беспокоить.
Цветков еще шире заулыбался.
– Что же я могу с собой поделать, уважаемый товарищ предрика, если этот совершенно бесспорный факт меня давно уже ничуть не беспокоит. Все яснее ясного: что заработал, то и получай.
– Как же это можно увязать с его предшествующей биографией? У него орденов с медалями не меньше пяти.
Истомин, который все это время, не поднимая головы, слушал их перепалку, повернулся к Елене Сергеевне:
– Вы все о той же истории с тремя тоннами зерна?
Греков и сам не заметил, как подался из своего угла вперед.
– В том-то и дело, Николай Дмитриевич, что вся эта история была шита белыми нитками.
Истомин перевел взгляд на райуполкомзага.
– В самом деле, Цветков, и тогда это как-то не вязалось.
Цветков привстал с дивана.
– Но это только доказывает, Николай Дмитриевич, что в работе с кадрами мы часто еще остаемся в плену у бумаги. У кого анкета в ажуре, тот и герой. Но у злостных расхитителей, как известно, она чаще всего и бывает без сучка. В то время– как райисполком не сводил глаз с его орденов, он у государства по дороге на пункт «Заготзерна» целых две полуторки зерна украл. Это в послевоенный голодный год.
– Так, Цветков, ты можешь и меня в соучастницы зачислить.
Истомин счел необходимым поддержать Елену Сергеевну.
– Да-да, это уже чересчур. Но и три тонны зерна, Елена Сергеевна, это три тысячи килограммов.
– Три тысячи сто двенадцать, – уточнил Цветков.
– Тем более. – Истомин отыскал глазами на стуле у двери райпрокурора: – Если я ошибусь, Алексей Николаевич, вы поправите меня. По-моему, хоть за три тонны, хоть за десять килограммов по Указу…
Прокурор выпускал из кабинета в приоткрытую дверь клубы табачного дыма.
– Конечно, градация есть, но все равно наказание неотвратимо.
– Кто у вас следствие вел? – спросил Истомин.
– Филиппов, – стал было отвечать прокурор, но уполкомзаг Цветков опередил его:
– Мы, Николай Дмитриевич, с Филипповым в контакте уже не один год. Он у нас в районе наиболее опытный следователь.
– Да-да, – согласился Истомин. – Ему и лет уже немало. – Он повернулся к Елене Сергеевне. – А этому, Коптеву, если вы помните, сколько тогда было?
– – Как мне не помнить, Николай Дмитриевич, я же на его анкету и наводила ажур. – Она бросила в сторону уполкомзага Цветкова взгляд. – Весной сорок третьего, когда он с проходящими от Сталинграда частями заглянул домой, ему было двадцать девять. А в сорок девятом, когда за ним приехала милиция, он как раз собирался с Зинаидой Махровой в загс.
Истомин задержал невольный вздох.
– Если только три года прошло, то сколько же им еще ждать?
– У них там теперь система зачетов, – оглядываясь на Грекова, сказал Цветков. – Но вообще-то еще семь лет. Если, конечно, Махрова дождется его.
Елена Сергеевна опять покосилась на него.
– Зинаида Махрова и двадцать лет будет ждать.
– А если и нет, другая найдется. Он и через семь лет еще будет мужчина в соку. Не раз может жениться.
– Удивляюсь, Цветков, как с тобой жена живет.
– Я вам, Елена Сергеевна, этот личный выпад прощаю на первый раз.
Райпрокурор невесело вздохнул.
– Вот и поговорили, как соседки через плетень: и отец у тебя был кобель, и бабка воровка, и сама ты сучка.
Истомин встрепенулся за столом:
– Прошу, товарищи, меру соблюдать.
Впервые Греков счел необходимым вмешаться в разговор на бюро.
– Здесь мы, конечно, можем меру соблюсти, но на десять лет может и зачетов не хватить.
– Конечно, срок немалый, – согласился с ним Истомин, – но это дело, товарищ Греков, у нас старое, а время сейчас уже позднее, и пора нам к оргвопросу переходить.
– К какому оргвопросу? – растерянно переспросила председатель райисполкома.
– К тому самому, Елена Сергеевна, – иронически пояснил Цветков, – который в повестке стоит.
– Да, больше терпеть уже нельзя, – отбрасывая рукой свою шевелюру назад и вставая из-за стола, сказал Истомин. Шире приоткрывая из кабинета дверь в приемную, он позвал: – Товарищ Подкатаев! – Ему никто не ответил, Истомин еще больше открыл в приемную дверь и с изумлением сказал: – Он спит.
Всеобщий смех сопутствовал его словам. Первым захохотал Цветков. Но и Греков не смог сдержаться.– Распахнутая Истоминым в приемную дверь открыла всем взорам диван, на котором, положив голову на валик, младенческим сном спал председатель приваловского колхоза Подкатаев. Кончики усов у него мерно вздымались и опускались. Члены бюро райкома, повставав со своих мест, сгрудились в открытой двери.
– Вот это нервы! – восхищенно сказал райпрокурор.
– Умаялся, – заметила Елена Сергеевна.
– Правильно, Елена Сергеевна, – поддержал ее Цветков. – Вы, как предрика, жалеете его, а он и переселение своего колхоза уже проспал, и теперь как ни в чем не бывало на райкомовском диване спит. Вместо того чтобы заблаговременно подготовиться к ответу на бюро, как им удалось все население станицы чуть ли не на восстание против Советской власти поднять. Это несмотря на бдительность товарища Коныгина, которого, правда, почему-то сегодня нет на бюро.
При этих словах председатель приваловского колхоза Подкатаев вдруг, открывая глаза и вставая с дивана, сказал:
– У товарища Коныгина жена рожает, и он был вынужден ее на подводе в роддом лично везти. Другого свободного транспорта у нас сейчас нет.
– А как же сто пришедших со стройки машин?
– Не можем же мы на МАЗе роженицу везти. На них мы теперь уже переселенцев начали возить.
Глаза у председателя Подкатаева смотрели совсем ясно и безмятежно, только на щеке у него отпечатался след от валика.
Возвращаясь к себе за стол, Истомин напомнил:
– Вам бы, товарищ Подкатаев, об этом лучше было раньше подумать. В том числе и о своей дальнейшей судьбе. – Он обвел жестом комнату. – Рассаживайтесь по своим местам и давайте закруглять вопрос. – Он жестко взглянул на Подкатаева: – Что же, по-вашему, получается, вся станица Приваловская у Зинаиды Махровой в руках?
Подкатаев хотел по привычке разгладить усы, но не донес до них руку.
– Я, Николай Дмитриевич, этого никогда не говорил, но и отрицать ее влияние не вправе. Вы же сами знаете, что она всегда у нас в колхозе первая опора была, а потом…
– Только без загадок, – посоветовал Истомин.
– Я эту загадку предлагал товарищу Цветкову еще три года назад решить.
Истомин устало отмахнулся.
– Пока вы спали в приемной на диване, как Ге-
рой Советского Союза, мы здесь всю эту воду в ступе перетолкли.
Подкатаев вдруг стал рыться у себя во всех карманах пиджака, доставая оттуда какие-то бумажки и, шагнув вперед, положил их перед Истоминым на стол.
– Что это? – с недоумением спросил Истомин. – Он вдруг подозрительно уставился на припухшее после сладкого сна на райкомовском диване лицо Подкатаева: – Вы не с похмелья?
Подкатаев поднес руку к усам, чтобы по привычке разгладить их на две стороны.
– У нас в станице, Николай Дмитриевич, и опохмелиться уже нечем. По случаю предстоящего переселения казаки все прошлогоднее вино уже выпили, а новое так и не успело дозреть.
– Вы еще шутите, Подкатаев.
– Какие, Николай Дмитриевич, шутки, если мне приходится все эти три года опохмеляться на чужом пиру. Ворочаться по целым ночам. Помните, мы в сорок девятом свой план хлебосдачи выполнили, а нам еще столько же добавили. Мы уже перевезли весь оставшийся мелянопус в амбар, а товарищ Цветков приказал и его в «Заготзерно» отвезти. До этого Коптев на той же самой полуторке возил зерно с тока в амбар, и у него все сходилось.
Уполкомзаг Цветков встал с дивана.
– Не виляй, Подкатаев, с переселением дотянул до последнего часа и теперь хочешь чуть ли не все на Махрову списать. При чем здесь их свадьба? Мне и отсюда видно, что эти ваши желтенькие квитанции только от тока до амбара, а от амбара до «Заготзерна» должны розовые квитанции быть. И второй план Коптев уже на две недели позже возил. Если он даже не вор, то все равно преступник. Ему надо было на кузов лучше доски нашивать. С таким трудом доставалось это зерно, а он его, по меньшей мере, по дороге растерял. Но и это еще вопрос.
Подкатаев медленно и тяжело взглянул на Цветкова.
– Я и теперь лично обследовал полуторку, она еще бегает у нас. И кузов Коптев как обшил досками…
Истомин взорвался:
– Ну вот, а теперь вы решили еще какой-то полуторкой райкому очки втереть. Все это, товарищ Подкатаев, к вопросу о срыве вами переселения станицы никакого отношения не имеет.
– Не сегодня, так завтра она со всеми своими токами и амбарами под воду уйдет, – вставил Цветков.
– Не все, товарищ Цветков, под воду уходит. Если вам нужны и розовые квитанции, то, вот они.
Все повернули головы к выступившему из своего угла Грекову и увидели, как он, развернув на две стороны, положил на стол перед Истоминым свой фронтовой планшет. – Здесь ровно тридцать одна квитанция. И все, товарищ Цветков, розовые, которыми вы пользуетесь и теперь. Ровно за тридцать один рейс на все той же полуторке Коптева уже за этот июль. И в каждом случае оказался разновес. Здесь все подсчитана. На каждый рейс от приваловского амбара недостает от девяноста пяти до ста килограммов зерна. А вот, товарищ Цветков, подписанная вами три года назад справка о клеймении в вашем районе всех весов.
Склонясь над развернутым перед ним планшетом, секретарь райкома Истомин вдруг обеими ладонями сжал голову и страдальчески взглянул на Грекова.
– Да, но какое же все это имеет теперь отношение к вопросу о переселении станицы Приваловской?
– Как вам, Николай Дмитриевич, сказать. Может быть, вместе с этими желтыми и розовыми листочками у нас с вами сейчас в руках не только судьба двух человек. Я еще не вполне улавливаю связь, но кроме всеобщей, у каждого в станице могут еще быть против переселения и свои личные причины. У Нимфадоры – это церковь. У Григория Шпакова – его терем…
– Это какой Шпаков? – взглядывая на Елену Сергеевну, спросил Истомин.
– Тот самый, Николай Дмитриевич, у кого расписной домик на круче. Действительно терем.
– От которого жена с матросом сбежала, – подсказал Цветков.
– А у Зинаиды Махровой, как теперь уже выяснилось, своя, – продолжал Греков, – и все вместе…
– Правильно, товарищ Греков, – охрипшим голосом сказала Елена Сергеевна.
– Это еще нужно доказать, – заявил Цветков. Но здесь его перебил Истомин, вдруг вставая за
своим столом и приосаниваясь:
– А если еще не сбрасывать со счетов, в какой социальной среде нам приходится эти вопросы решать, то и картина окажется достаточно полной. Это же казачество. Если бы не такой поздний, – Истомин взглянул в окно, – час, об этом можно было бы подробно поговорить. К сожалению, вы все уже почти спите. Между тем у нас еще напряженный день впереди. Отпускаю вас вздремнуть ровно на три часа. Заседание бюро райкома считаю временно прерванным.
В эту минуту на столе у него зазвонил телефон. Истомин поднял трубку и опять опустил на рычажок. Но телефон продолжал звонить беспрерывно и требовательно. Еще несколько раз Истомин старался прервать его звонок, поднимая и опуская трубку, В конце концов он поднес ее к уху и крикнул:
– Я же предупреждал, чтобы во время бюро!… Все в кабинете услышали раздавшийся из трубки звучный голос районной телефонистки:
– Товарища Грекова срочно ищут со стройки.
Истомин молча протянул Грекову трубку, и тот сразу узнал голос Цымлова. На этот раз Федор Иванович заикался гораздо больше обычного. Греков, полуотворачиваясь, прижал трубку к уху.
– В-василий Г-гаврилович, – скорее догадался, чем понял из его заикания Греков. – У нас чепе.
Греков инстинктивно нагнул голову, понижая голос:
– Побег?
– Да.
– Кто? – еще больше отворачиваясь к стене, спросил Греков. Услышав ответ Цымлова, он прикрыл ладонью трубку. – Кто-нибудь знает?
– Я еще р-рапорта не подавал.
– Козырев?
– Я его отправил на три дня на к-корчевание леса.
– Это хорошо, – сказал Греков.
– У в-вас, В-василий Г-аврилович, есть з-зацеп-ка? – с надеждой спросил Цымлов.
Греков как будто не слышал его слов. Он смотрел в окно, в котором, лилово набухая, опять громоздились над районной станицей и над затопленной вокруг нее поймой черные тучи.
– Должна быть гроза, – неожиданно сказал он в трубку. – Я сейчас же выезжаю. До моего возвращения чтобы…
Совсем не заикаясь, Цымлов выдохнул:
– И Автономов?
– И он.
В ту же минуту, когда Греков положил' трубку, от Приваловской докатилось ворчание грима.
Гроза, все время бродившая вокруг Приваловской, вернулась. Белым дневным светом молний освещало небогатое убранство дома Зинаиды Махровой: стол под махорчатой желтой скатертью, семейные фотографии над комодом на побеленной стене, цветастую занавеску в углу, за которой стояла кровать. Сама Зинаида едва успела добежать до дома из садов, попав под ливень, и теперь сидела на кровати без кофточки, отжимая мокрые волосы.
Уже в трех или четырех местах гроза кострами зажгла по станице скирды старой соломы, чакановые крыши домов и летних кухонь. От могучего удара молнии раскололся от вершины до корня пирамидальный тополь, простоявший у колодца наискось от дома Зинаиды всю ее жизнь. Ветер, продувая сквозь расщепленный надвое ствол, заиграл на нем, как на трубе, издавая все одну и ту же ноту.
Вода шла по улицам вровень с заборами и заходила во дворы. Тому, кто рискнул бы теперь пуститься по затопленной станице в путь, впору было бы садиться за весла или бросаться вплавь.
Так почти и пришлось теперь человеку, которому зачем-то неотложно понадобилось спешить по центральной улице под проливным дождем. Шел он по пояс в суглинисто-желтом бурном потоке, а на низких местах, где улица спускалась с бугра в балку, ему приходилось разгребать воду руками. Ливень уже не хлестал, а порол ему прямо в лицо. Вспышками освещало непокрытую кругло остриженную голову.
Свернув из ерика, бушевавшего по центральной улице, в проулок к дому Махровой, он перешагнул через невысокий плетень и поскребся пальцами в окно. Подождал, прижимаясь к стене дома, чтобы вода с крыши не падала на него, и во второй раз уже постучал косточками пальцев в окно сильнее. Если бы не гроза, ночью далеко бы разнесся по станице этот стук. В окне забелело лицо, сквозь стекло, глянули во двор большие, округленные испугом глаза. Новая вспышка помогла им увидеть того, кто стучал в этот поздний час, они еще больше расширились и исчезли. Загремела дверь, открываясь и впуская с улицы в дом мокрого до последней нитки и насквозь про-, дрогшего под ветром и дождем человека.
Несмотря на то что хозяйка, открывая ему дверь, уже знала, кого впускает, она спросила в сенях:
– Это ты?
– Я, – ответил он таким голосом, будто кто-то сдавил пальцами ему горло.
И только после этого она припала к нему, мокрому и холодному, в чем была – в ночной рубашке, под которой содрогалось ее горячее тело. Он прикоснулся было ладонями к ее вздрагивающим плечам и тут же отдернул их.
– Кто-нибудь в доме еще есть?
– Я одна. Мой квартирант сказал, что не скоро вернется.
– Какой квартирант?
– Тут один уполномоченный. За переселение нас агитирует. Да ты не дрожи. Когда ты первый раз постучал, я подумала, что это дождь перешел в град. Ты давно стучишь?
– Нет. – Ему, видимо, обязательно нужно было до конца выяснить еще кое-что: – А бабушка Уля?
Она не сразу ответила:
– Ее я похоронила уже скоро год. Я тебя не стала расстраивать в письме.
На этот раз он, видимо, уже не смог справиться со своими чувствами и, обнимая ее, сжал широкими жесткими ладонями плечи. Но она тут же выскользнула из его рук.
– Ой, да что же это я держу тебя в сенцах. Смотри, сколько с тебя уже натекло. – Она зябко переступила босыми ногами в луже воды. – Пойдем скорей в дом. Сейчас я мигом печку затоплю, у меня нарублены дрова.
В доме было тепло, но она, усадив его на стул, тут же, не откладывая, принялась разводить в печке огонь. Как была в ночной рубашке, так и опустилась на корточках перед печкой, подкладывая в нее дрова и разжигая их. Под полотном рубахи обозначились ее спина и бедра. Пламя, вспыхнувшее в печке, пронизало ее всю с такой отчетливостью, что он на секунду прикрыл глаза и отвел их в сторону. Вдруг она испуганно обернулась к нему. Но совсем не оттого, что он мог увидеть ее такой. Разгибаясь и вглядываясь в его лицо, спросила:
– Но как же ты? – и, увидев, что он, не отвечая, продолжает смотреть в сторону, утвердительно сказала, отказываясь поверить своей тревожной догадке: – Тебя, конечно, отпустили, да?
Он покачал головой:
– Нет.
Она отшатнулась.
– Значит, ты?…
– Погоди, – и, положив свои большие руки ей на плечи, он торопливо заговорил, оглядываясь на окно: – Ты сейчас не спрашивай меня. Мне так нужно было повидаться с тобой, и потом я обратно вернусь, никто не успеет и хватиться. Понимаешь? А там скажу, что залез в трубу и проспал. Я найду, что сказать. Ты только не бойся, мне за это ничего не будет. Но я тебя обязательно должен был повидать. – И он все гладил своими жесткими ладонями ее вздрагивающие плечи.
Гроза над станицей кипела и громыхала.
– Папа, когда же ты свозишь меня на Саркел или в ваш новый парк на правом берегу? У тебя хоть в воскресенье могут оказаться свободными для своей дочери час или два? – спросила у Автономова за обедом Оля.
– Приказывай. Сегодня я в твоих руках. Она испытующе взглянула на него.
– А если бы я и в самом деле захотела сейчас на Саркел?
– Туда мы сегодня уже не успеем. А в парк – пожалуйста.
– Нет, я хочу на Саркел. Он же скроется под водой.
– До этого еще далеко. Ты еще не знаешь, какой у нас новый парк. Отчасти он слился из смежных казачьих садов, но прибавилась к этому и аллея голубых елей. Я еще три года назад за ними в Нальчик целый автопоезд посылал.
…Парк и в самом деле был хорош тем, что он еще не потерял облика садов, но уже и окутался голубым блеском. Топор не тронул и тополей, разбросанных по границам бывших садов между яблонь, груш и жердел. Вокруг них жались кусты черной смородины, крыжовника, шиповника. Днем здесь пахло разогретыми солнцем яблоками, а к вечеру их уже начинал побеждать запах молодых елей.
Но молодежь, которая к вечеру сходилась посредине парка на новую залитую асфальтом танцплощадку, больше не все эти запахи сюда влекли, а звуки баяна, аккордеона или же радиолы.
Автономов с Ольгой, приехав в парк, сперва посидели на скамейке в тени, провожая гуляющих по аллеям парней и девчат взглядами, но потом поднялись и тоже стали гулять. Теперь уже их стали провожать взглядами. Многие, не зная, что к Автономову приехала дочь, удивлялись тому, что гуляет он с такой еще совсем молодой девушкой, но тут же и оправдывали его, любуясь им. Особенно девчата со стройки. Не по своим сорока пяти годам был он, по их мнению, как мужчина, еще совсем хорош. Немудрено, если такого полюбит и молоденькая. А когда Автономов с Ольгой подошли к асфальтовому пятачку в центре парка, где вокруг восседающего на стуле аккордеониста вращалась карусель танцующих, и тоже включились в эту карусель, ропот восхищения пробежал по толпе зрителей, обступивших танцплощадку. Неизвестно, когда и где научился Автономов так танцевать не только вальс или фокстрот, но и танго. Даже те из зрителей, которые были убеждены, что все эти западные фоксы и танго не что иное, как буржуазный разврат, заколебались. Никакой развинченности, а даже как-то по-русски. Девчата со стройки ревнивыми взглядами пожирали партнершу Автономова, а Люба Изотова была готова разорвать ее в клочья и успокоилась только тогда, когда кто-то вспомнил, что это же его дочка, которую Автономов сам ездил в Ростов встречать на машине. После этого восхищение стало всеобщим. Вместе со всеми теперь и Люба Изотова любовалась этой парой. Правда, она, наверно, умерла бы от блаженства, если бы Автономов когда-нибудь вот так же, с полупоклоном, проводил ее на место после очередного тура танго. Все перешептывались, что у Автономова дочка такая красавица, и обсуждали, какие у нее волосы, какая фигура, а ножки так прямо выточенные. Да и странно, если бы у такого отца она была иной. К тому же уже передавалось по кругу как достоверное – она в Москве учится в консерватории, а выросла ведь без матери. Вот что значит такой отец. И Автономов, пока девушки наблюдали, как он водил свою даму по кругу, обрастал в их глазах суммой все новых и новых достоинств. Вот это верность – не женился, а посвятил себя дочери, хотя стоило ему только мигнуть, и любая, закрыв глаза, пошла бы за него. Значит, это враки, что в наше время уже не бывает вечной любви, а все только от дверей и до дверей загса.
Вдруг после третьего тура, протанцевав вальс, Автономов подвел Олю к Вадиму Звереву, который только что свою даму, Люсю Солодову, уступил другому партнеру.
– 'Ты, Зверев, не возражаешь, если я доверю тебе свою дочку?
Вадим встряхнул чубом и, склоняясь перед Ольгой, приложил к груди руку.
– Прошу.
– Вот тебе, Оля, второй и окончательный кавалер, он тебя и до самого дома доставит, а мне еще нужно заехать в управление. Учти, я тебе не какого-нибудь стилягу нашел, – и, снова обращаясь к Вадиму Звереву, строго напомнил: – Смотри, чтоб до самого дома, иначе…
– Иначе, Юрий Александрович, вы вычеркнете меня из списков, представленных к правительственным наградам, – кладя руку на талию Оли и выводя ее в круг танцующих, ответил Вадим. Но аккордеон уже заглушил его слова вступлением в танго «Ревность».
И теперь уже из толпы зрителей Автономов некоторое время сам наблюдал, как Вадим Зверев водит Олю по кругу. Теперь отцу со стороны можно было полюбоваться, какая она действительно красавица, и это не только потому, что она его дочь. Все думают то же самое, глядя на нее, и его уха касается их восторженный шепот. Но из всех, наблюдающих сейчас за нею, только он один и видит в ней то, что не может видеть больше никто: танцуя, она еще больше похожа на покойную мать, которую так, в сущности, и не знала. Как же и когда она могла перенять от нее эту манеру вот так же танцевать, забыв обо всем на свете, слегка откинув голову и кружась так, что юбка раздувается у нее, открывая синие трусики. Но и партнера он выбрал ей под стать. Вадим Зверев и собой недурен, и умеет вести даму.
Глядя на них, Автономов вдруг испытал прилив знакомой уже тревоги: только бы не подхватил ее в жизни какой-нибудь проходимец, как подхватил, должно быть, ту черноглазую блондинку, на которую Автономов наткнулся на плотине, и вот так же не изломал, не изувечил ей душу. Нет, не для такого ращена, вон какая выкохалась. И сердце у нее еще совсем незащищенное, никакой брони. При мысли об этом буйная ярость подымалась в груди у Автономова. Если бы он мог знать наперед, заранее, он бы уже теперь своими руками разорвал того негодяя. Но и теперь, пока он жив, ничто ей не угрожает и не может угрожать. Вадим Зверев ведет ее и уверенно и бережно, недаром Автономову давно нравится этот парень. Танцуя, они о чем-то болтают– между собой, Автономов примерно догадывался о чем. Указывая глазами на грудь своего партнера, Ольга, должно быть, спрашивает у него, за что именно он получил свой значок отличного крановщика, а он, тоже скашивая глаза себе на грудь, отвечает ей какой-нибудь шуткой. За этим у него не станет.
Автономов может спокойно ехать к себе в управление, где у него и в воскресенье в избытке дел. На Вадима можно положиться, и Олюшка должна повеселеть, а то в последние дни она что-то заметно потускнела, даже стала хандрить. Автономов так и не смог пока догадаться, в чем тут дело. То ли возраст, то ли еще что другое. Ольга продолжала о чем-то спрашивать Вадима, а он, отвечая ей, уже перестал улыбаться. Аккордеонист замедлил темп, и вскоре танцующие стали покидать асфальтовый пятачок.
К удивлению Автономова, он увидел, что Оля, дотанцевав с Вадимом танго, отрицательно машет головой, отклоняя его приглашение к следующему танцу. И вот уже она быстрыми шагами идет туда, где стоял ее отец. Лицо у нее раскраснелось, щеки горят, но Автономов не сказал бы, что можно было разглядеть на нем признаки особенного веселья. Она подошла и просунула ему под локоть свою руку.
– Поедем, папа, домой.
– Разве ты больше не будешь танцевать?
– Я устала.
– Может быть, он чем-нибудь обидел тебя?
– Что ты, папа, он очень порядочный парень. Он мне рассказал, как встретился здесь со своим школьным товарищем. – Оля взглянула на отца, и он увидел, как расширились у нее и без того большие, совсем как у матери, глаза.
Он нашел на танцплощадке взглядом Вадима Зверева, который уже танцевал с Изотовой.
– Хорошо, Оля, я завезу тебя домой и совсем ненадолго съезжу в управление. Ты дождешься меня?
– Мне, папа, еще нужно на рояле поиграть.
Заехав в управление и проходя через приемную к себе в кабинет, он, не останавливаясь, спросил у порученца, который дожидался его:
– Все узнал?
Порученцу не нужно было пояснять, о чем речь. Он уже шел вслед за Автономовым в его кабинет, на ходу докладывая о той, с которой его начальник разговаривал третьего дня на плотине.
– Шаповалова Надежда, двадцать лет… – раскрывая папку, докладывал он, пока Автономов, отодвинув стул, но еще не садясь, взял со стола пачку телеграмм и. стал пробегать их взглядом.
– Я думал, что все-таки больше, – сказал он, отодвигая от стола стул и садясь.
– Как наводчица, проходит по делу Молчанова о попытке группового вооруженного грабежа с угрозой холодным оружием, – продолжал порученец.
Прочитав одну за другой телеграммы, скопившиеся на столе, Автономов поднял бровь.
– Какого Молчанова?
– Да, – подтвердил его мысли порученец, – того самого, о расконвоировании которого перед вами ходатайствовали…
– Знаю, – прервал его Автономов.
– У него срок пятнадцать лет, а у нее восемь. В сумочках пострадавших студенток оказалось всего двести с копейками рублей… Однако важна не столько сумма, сколько сам факт, а он состоит в угрозе ножом, хотя бы и перочинным.
– Можешь без своих комментариев, – прервал его Автономов.
– Между прочим, она его невеста, и на основании этого товарищи Греков и Цымлов…
– Дальше, дальше… – Автономов протянул руку к папке. – В остальном я сам разберусь. Ступай. – И движением руки отпустил его. Порученец, балансируя по гладко натертому паркету на цыпочках, удалился. Исподлобья, проводив его взглядом, Автономов предупредил вдогонку: – Никого со мной не соединяй. За исключением, конечно, министра.
Он раскрыл папку. Греков непременно должен напомнить о своем существовании даже и тогда, когда находится за пятьдесят километров от стройки. И напоминает он обязательно о себе так, чтобы Автономова угрызала совесть. Но в чем же Автономов должен чувствовать себя виновным, если грабеж и в самом деле групповой? Автономов и тогда не просто же накладывал резолюцию «отказать», а взвесив все стороны дела. Групповой, да еще и вооруженный, а если в данном случае не пролилась кровь, то это всего лишь случайность. Просто эти студентки поспешили расстаться со своими деньгами, когда Молчанов, угрожая им в тамбуре вагона, вынул нож. Должно быть, эти двести рублей с копейками – остатки той стипендии, которую им выдали на лето вперед. На эти деньги они должны были протянуть до начала нового учебного года. Причем обе студентки были еще и сиротами, воспитанницами детдома, рассчитывать им на родительскую помощь не приходилось. Можно себе представить, какого они натерпелись страха. Хотя это был и всего лишь перочинный нож с лезвием, как значится в акте экспертизы, девять сантиметров, все равно этого достаточно было, чтобы нанести смертельную рану.
В кабинете и во всем управлении было тихо. Лишь шелестели страницы перелистываемого Автономовым дела в развернутой на обе стороны на столе папке, да сквозь стекла большого, занавешенного темно-красной шторой окна просачивалась музыка, как обычно, звучавшая из всех динамиков на плотине и на эстакаде. Автономову она нисколько не мешала – он давно уже привык, что на радиоузле с утра до ночи прокручивали для работающих на объектах вольнонаемных строителей и для ЗК все одни и те же пластинки. На этот раз кто-то совсем недурно играл на рояле. Перестав перелистывать листы, прошнурованные в папке, Автономов слегка повернул голову. Пластинку, которую сейчас прокручивали на радиоузле, он слышал уже не раз, но теперь она показалась ему более чем знакомой. Да, да, это был тот самый этюд Скрябина, который Оля, приехав к нему на летние каникулы, по целым дням разучивала на рояле.
Он опять склонился над папкой… То есть, чтобы осуществить убийство… Так эксперты и написали: «Осуществить убийство», как обычно пишется в протоколах или резолюциях: «осуществить мероприятие», «осуществить задачу». А та размалеванная красавица была ни больше ни меньше как наводчица, хотя и жила с девушками в одном институтском общежитии, правда, на разных этажах. Это она и высмотрела у них деньги и подстроила им в тамбуре встречу с Молчановым, с которым «состояла в интимной связи». Вдруг Автономов вздрогнул от внезапно уколовшей его мысли. А что, если бы на месте одной из этих студенток оказалась Оля? Все бы завершилось именно так, как и записали эксперты. Зная, чей характер унаследовала его дочь, он с такой отчетливой реальностью представил себе, как это могло бы «осуществиться», что тут же и хотел позвонить порученцу, чтобы тот немедленно взял у него и вернул в архив это явно бесспорное дело. Достаточно, что на нем имелась единственно возможная резолюция, которую оно заслуживало, и никакие Греков или Цымлов не смогут его поколебать. Закон для всех один.
Но неужели этой черноглазой красавице всего двадцать? В первый момент она тоже показалась ему почти девчонкой, и что-то было в ее лице такое жалко-невинное, что это-то и обмануло его, когда он ее затронул. И вдруг эти еще полудетские ярко накрашенные губы бросили ему в лицо такое, чего не всег-ды услышишь и от самых многоопытных женщин.
Так и есть, 1932 года рождения, ровесница Оле. Вполне возможно, что могли бы они и жить в одном городе, даже учиться в одном классе.
Нет, Олю, сразу после того как ее мать так нелепо погибла, он отвез к своей младшей сестре в Ростов, где она и воспитывалась, пока он кочевал со стройки на стройку. Там пошла в десятилетку и в музыкальную школу, оттуда и поехала потом уже к его старшей сестре в Москву учиться дальше музыке. С отцом она виделась совсем редко и даже свою младшую тетку привыкла называть мамой. А у этой наводчицы, Надежды Шаповаловой, мать жива, но отец погиб под Таганрогом в сорок первом году на высоте 101. Ей было тогда девять лет, и жили они не в городе, а где-то на границах Черных земель в каком-то селе Дивном, о существовании которого Автономов впервые узнал теперь, перелистывая страницы следствия, суда и приговора. Кажется, это на Ставрополье. Когда-то ему нравилось имя «Надежда», и он не назвал так родившуюся дочь только потому, что Шуре больше нравилось имя «Оля». Но с какой же стати ему теперь все эти воспоминания, только отвлекающие его от совсем не сентиментального дела о групповом грабеже с угрозой холодным оружием?
Несмотря на открытую фрамугу, в кабинете было душно. Он расстегнул китель, встал и отдернул штору на застекленной стене, обращенной к эстакаде. В раме большого окна отпечатался весь контур центральной части плотины и гидроэлектростанции, подсвеченных из котлована половодьем красно-голубого электрического света. Башенные краны двигались, как на экране, сдвигая и раздвигая стрелы. В открытую фрамугу с потоком влажного воздуха ворвались металлический лязг, скрежет и все покрывающая, заглушающая музыка из динамиков, установленных на эстакаде и на всех других строительных объектах. Из четырех башенных кранов двигались с бадьями только три. Четвертый стоял, опустив вниз клюв, как птица. Автономов снял трубку, чтобы справиться у диспетчера центрального района, в чем дело.
– Четвертый еще на ремонте, – ответил ему голос Тамары Черновой.
– Кран Матвеева?
– Да, – кратко ответила Чернова.
– А сам Матвеев где?
– В станице.
– Что еще за новости?
– Он там с товарищем Грековым.
«Да, да, – вспомнил Автономов. – Один из кранов был остановлен на ремонт, и Греков поставил его в известность, что возьмет Матвеева с собой в Приваловскую. Зачем он ему там понадобился?»
– Управляетесь? – спросил у диспетчера Автономов.
– Конечно, с четырьмя кранами значительно лучше, – помолчав, ответила Чернова.
– Смотря для кого лучше, – загадочно сказал Автономов и, положив трубку, опять вернулся к столу с разложенной на нем папкой. Влажный воздух, струей вливаясь в фрамугу, все больше наполнял комнату прохладой, а смешанная с лязгом и скрежетом музыка глухо волновала, на чем-то, казалось, настаивая и о чем-то напоминая… В детстве эту Шаповалову скорее всего называли Надюшей, и, судя по всему, она могла быть прелестным ребенком. А вышла из этого ребенка наводчица. Если бы тогда, когда ее звали Надюшей, кто-нибудь сказал ее матери, что из дочери вырастет наводчица, она наверняка плюнула бы тому человеку в глаза и навсегда отвернулась от него, прижимая к груди белокурую головку. Какая мать или отец поступили бы иначе, услышав такое предположение о своем ребенке?
Тени кранов с бадьями двигались по стеклянному экрану, как тени птиц, которые все время носят в своих могучих клювах в одном и том же направлении добычу и складывают ее в одном и том же месте. Светящиеся фары мотопоезда, приближаясь и удаляясь, пробегали по стене, противоположной окну, а иногда она вдруг осыпалась ливнем голубых и зеленых искр – это сварщики готовили под бетон новые блоки. Не поднимая головы от стола, Автономов безотчетно радовался тому, что, продолжая заниматься делом, он каким-то вторым слухом, а может быть и самой кожей, все время продолжал чувствовать стройку. Не глядя в окно, а лишь по трепетанию огней мотопоездов он безошибочно знал, что они обращаются по кругу от бетонных заводов к плотине через одни и те же промежутки времени. И ничего не должно было нарушить раз и навсегда налаженный ритм, даже эта музыка.
Больше всего в жизни он не любил, даже презирал в людях сентиментальность. Из таких никогда не бывает толку. Не то время, чтобы пускать по каждому поводу слезу и хвататься при виде каждого несчастного за сердце. Страна в походе. Если бы на войне солдаты задерживались у каждой могилы, то они и теперь бы еще не дошли до рейхстага. Вперед идут без оглядки. Смотри только на то, что перед тобой, а не на то, что под ногами. В конце концов все, что ты делаешь, ты делаешь не для себя, а для всей страны, ради ее будущего, а это такая цель, во имя которой приходится нести и жертвы.
Ближе к ночи в открытую фрамугу потянуло уже не свежестью, а сыростью большой воды, и Автономов закрыл ее. Музыка, все-таки мешавшая ему сосредоточиться над раскрытой папкой, теперь стала доноситься совсем издалека, глухо. В чересчур больших дозах музыка, как бы она ни была хороша, как, например, Скрябин, тоже может разбудить в человеке излишнюю чувствительность. Еще чего доброго, заслушаешься ее и не заметишь, как вода, наступающая со всех сторон из степи, нахлынет на тебя и утопит вместе с Саркелом. Находились же умники, которые в свое время советовали ту же коллективизацию разверстать не на два-три года, а на десять лет. Тогда бы и к началу войны у нас еще не было колхозов, а Гитлер со своим «Барбароссой» сидел бы и ждал?… То во время войны государство, как из своего амбара, могло брать в каждом колхозе и хлеб, и все остальное, что необходимо было для сражающейся армии, а то бы ломай шапку перед каждым единоличным двором. И кулак, конечно, немедленно бы вынул в тылу из стога вилы. Конечно, такие темпы коллективизации потребовали и особых, более крутых методов, но и уговаривать не было времени: фашизм у порога стоял.
Интересно будет спросить у Грекова: он и тогда возил за собой из колхоза в колхоз свои розы? С букетом в руке коллективизировал эту донскую Вандею? И надо не забыть спросить у него, какими еще розами теперь, через четверть века, встретили его в станице.
Жизнь – это тебе не роза с жемчугом росы, а если и роза, то с шипами почти такими же, как и на той проволоке, за которой еще приходится держать людей. Оля, конечно, пусть себе разучивает Скрябина – у нее впереди совсем другая жизнь. Странно было бы, если бы она сложилась у нее так же, как у Шаповаловой. Оля от самого рождения, если не считать отца, который всегда в отлучке, – круглая сирота, и совсем несправедливо будет, если судьба распорядится с ней подобным же образом. От одной лишь мысли об этом у него в груди появлялась какая-то брешь, в которую свободно начинала проникать эта музыка. Есть у нее, есть это свойство расслаблять человека. Если и на Олю этот Скрябин действует так же, а может быть, еще хуже, то совсем трудно придется ей в жизни. Но это, конечно, и не обязательно. Вон той же Шаповаловой наверняка не пришлось знать в жизни никакой иной музыки, кроме «Мурки».
В кабинете было совсем тихо, только шелестели страницы судебного дела, перелистываемые в папке. Какой там мог быть у нее Скрябин, если ей было всего девять лет, когда матери принесли похоронную об отце. Как и Оля, она тоже полусирота, с той только разницей, что у Шаповаловой все-таки жива мать. Хорошее, имя: Надя, Надежда, Надюша… Но еще неизвестно, без матери лучше остаться или без отца. Оказывается, в семье Шаповаловых, кроме Надежды, было еще трое. А Оля все же росла при родных тетках. Да и вообще хоть и жила не с отцом, ни в чем не знала отказа. Хочешь новое платье – получай, хочешь продолжать учиться музыке в Москве – поезжай.
С шорохом откидывались страница за страницей в папке, пока порученец не приоткрыл дверь из приемной и не произнес значительным голосом:.
– Ве-че.
Из батарей стоявших на приставном столике телефонов Автономов безошибочно выбрал белую, слоновой кости, трубку.
– Доброй ночи, товарищ министр, – сказал он клекочущим голосом. – Нет, в такое время спят только сторожа вневедомственной охраны.
В это позднее время можно было себе позволить и фамильярность с министром, потому что оба они принадлежали сейчас к числу бодрствующих одиночек, в то время как давно уже спала вся страна. На проводе, связывающем стройку с Москвой, стояла такая тишина, что в трубке было слышно затрудненно-прерывистое дыхание министра. Как всегда, его интересовало, сколько кубометров бетона уложено в плотину за минувшие сутки.
– Восемь тысяч кубов, – ответил Автономов. Министр по-ребячьи присвистнул в трубке.
– Вам известно, что это мировой рекорд?
– Может быть, и рекорд, товарищ министр, – спокойно сказал Автономов.
– Не может быть, а так и есть по самым точным данным. У американцев на Миссисипи самый высокий суточный был семь с хвостиком тысяч. Вам уже пора подумать об оформлении наградных листов. Где твой начальник политотдела?
Министр разговаривал своим обычным голосом, ничуть не повышая его, но казалось, что он находится в соседней комнате и беседует с Автономовым по внутреннему телефону.
– Я его послал ускорить переселение станиц.
– Топит донских казаков?
– Да, уже по ноздри. Но мы сейчас еще больше беспокоимся о своевременном вводе первой турбины.
– Это само собой, и все же за водой присматривайте, чтобы потом не пришлось прибегнуть к чрезвычайным мерам.
Несмотря на тысячу километров, разделявших их теперь, ночь и общая забота сближали их в этот час, и Автономов грубовато сказал:
– С вашей астмой, товарищ министр, давно полагается спать.
Министр не обиделся, лишь помолчал немного в трубку, с высвистами дыша, и в свою очередь сказал:
– Ты, по-моему, тоже не случайно не спишь?
– Наше дело совсем другое, мы смотрим на ваше окно.
– А мы смотрим на его окно, – понижая голос, сказал министр.
И Автономов почти шепотом переспросил:
– Не спит?
– Как всегда, до часу, а иногда и до трех. Привычка военных лет. Каждую минуту может позвонить. Но сегодня у меня будет для него хорошая новость, – и, обрывая разговор, министр строго сказал:
– Доброй ночи.
– Доброй ночи.
Белая, слоновой кости, трубка улеглась на свой рычажок на обычном месте.
Но, положив трубку, Автономов еще долго держал на ней руку. В голосе министра, когда он сказал: «Вам уже пора подумать об оформлении наградных листов», было и еще что-то такое, что не укладывалось в русло только этих слов. Но что же? И еще раз вслушиваясь в интонацию только что произнесенных слов, Автономов вспомнил другие слова: «Мы смотрим на его окно». И тут же все связалось. Да, да, вот оно. Сам по себе и от себя он, конечно, ни за что не стал бы произносить этих слов о наградных листах, если бы достоверно не знал, как отнесется к этому то окно, с которого он не сводит взгляда в этот глухой час ночи. И как же до этого не догадался Автономов со своим, как он сам иногда позволял думать о себе, звериным чутьем, что и самого-то звонка со словами о наградных листах наверняка не было бы, если бы до этого не блеснули они министру из того, главного, окна. Если бы не точно такой же полуночный звонок оттуда к министру. Автономов вдруг отчетливо представил себе, как их мог выговорить по ве-че знакомый всей стране глуховатый голос и как при этом окаменели лицо и рука министра, сжимавшая трубку. А над всем этим витала полночь, вся страна, все ее деревни, поля и города были объяты сном, и над ними вознеслось окно, видимое на всем земном шаре. Автономов даже встал с места при этой мысли, ему стало жарко. Если это так, а иначе и не могло быть, то, значит, и этот полночный звонок к министру оттуда, и последующий звонок министра сюда, соединились в одно целое, в одну неразрывную цепь, в то время как спала вся громадная страна. Только три окна по всей стране перемигнулись, блеснули друг другу и поняли друг друга. ' Ему стало так горячо от этих мыслей, что он уже не мог оставаться наедине с ними. Надо было поскорее туда, откуда наплывал этот металлический грохот. А все остальное потом. Всего лишь одним движением руки он закрыл и смахнул со стола папку на дно выдвинутого из тумбы стола ящика, и она легла там на такую же другую, которую перед самым отъездом принес ему Греков. Вот, кого теперь не хватало, чтобы поглубже заглянуть в эти дремучие синие глаза, когда Автономов будет рассказывать о словах министра: – Вам уже пора подумать об оформлении наградных листов.
Перед уходом он, как обычно, хотел выключить в кабинете свет, но раздумал: пусть над этой темной казачьей степью поднимается громада плотины с его окном, бодрствующим в то время, когда вокруг беспробудно спят все другие люди.
Еще издали он услышал из открытых окон звуки рояля. Приезжая к отцу на каникулы, Оля всегда привозила с собой целую папку нот,и разучивала их летом, но на этот раз ей особенно долго приходилось учить все один и тот же этюд.
Прежде он никогда не задумывался над тем, что занятия музыкой тоже могут требовать каторжного труда, и теперь не раз говорил Оле, что ее ноша, пожалуй, даже потяжелее, чем труд того же бетонщика на плотине.
Тихо открыв дверь, он остановился у нее за спиной. То ли Оля не захотела оглянуться, то ли не слышала его шагов, но она ни на секунду не прервала, даже не замедлила игру на рояле. Внезапно, глядя на ее руки, порхающие на клавишах рояля, он отчетливо представил себе другие, такие же, но только погрубее, и, бросив взгляд в окно, увидел под немеркнущим заревом фигурки на эстакаде. Перед пуском гидроузла все на плотине – и вольнонаемные, и ЗК, которые надеялись на амнистию, – вызывались работать в две смены…
Оля страшно удивилась и даже вздрогнула, когда отец вдруг положил ей на руки свою большую руку и глуховато сказал:
– Оля, пожалуйста, не играй больше эту вещь.
Испуганно и обиженно она взглянула снизу вверх своими большими, как у матери, глазами на темное лицо отца. Таким она еще не видела его. Еще больше удивилась она, когда он, отпуская ее пальцы и принимая свою руку, сказал:
– Прости, Оля. Не слушай меня.
По старой привычке еще довоенной жизни на погранзаставе Галина Алексеевна до возвращения Федора Ивановича домой со службы никогда не ложилась спать. В каком бы часу он ни вернулся. Давно бы пора уже ей было привыкнуть к тому, что у ее мужа такая беспокойная служба. Окна в домиках правобережного поселка погасли одно за другим, и лишь в конторе района и в доме у Цымловых они светились. Галина Алексеевна не могла себе и представить, чтобы Федор Иванович, когда бы он ни возвращался, съел холодный, а не мгновенно разогретый ею ужин. Так было всегда на погранзаставе, и она не собиралась менять этот порядок, заведенный в их доме. Успеет она, если будет надо, отоспаться и днем, прикорнув на диване на полчаса или на час. Ее дети – мальчик и девочка – беззвучно спали в своей комнате, а Она, раскинув на столе книгу, читала в который раз, как Любка Шевцова, Любка-артистка, хитрая, как лиска, пляшет перед одураченными ею фашистскими офицерами свой танец на краю бездны, и они, восхищаясь ею, теряют последние остатки ума, изображая из себя воспитанных джентльменов. Ах, Любка, Любка – сколько ни читала про нее Галина Алексеевна, столько раз и надеялась, что это всего-навсего какая-то глупая опечатка – последняя Люб-кина записка из гестаповской камеры: «Прощай, мама, твоя Люба уходит в сырую землю».
Отрываясь от книги, Галина Алексеевна скашива-лала глаза на циферблат стоявших в углу часов с маятником. Федор Иванович задерживался немного больше обычного. Еще неизвестно, чем закончится это ЧП, о котором он все-таки рассказал ей после обеда. Галина Алексеевна увидела, как в окне промелькнули фары. Какая-то машина проехала по улице, но огни ее пробежали дальше конторы правобережного района. Если Федор Иванович сумел разыскать Грекова по телефону, тот уже скоро должен приехать. Правда, ливень, зарядивший, как видно, на всю ночь, • мог еще больше размыть в степи дороги, но Галина Алексеевна знала, что ездит Греков на вездеходе.
Любка Шевцова закусывала с немецким офицером на придорожной зеленой мураве, когда Галину Алексеевну заставил обернуться шорох у нее за спиной. Сперва она решила, что это вошел Федор Иванович, неслышно ступая на носках, чтобы не разбудить детей, но тут же убедилась в своей ошибке. Это был совсем другой мужчина, и весь его облик показался Галине Алексеевне таким страшным, что она невольно бросила взгляд на именной маузер Федора Ивановича, висевший рядом на ковре. Ей достаточно было только протянуть за ним руку.
– Это не нужно, – должно быть, заметив ее движение, сказал ей незнакомый мужчина.
– Кто вы такой? – строго спросила Галина Алексеевна. И тут же предупредила, оглядываясь на комнату, в которое спали ее дети. – Но только говорите потише.
– Мне нужен Федор Иванович, – сказал мужчина.
Что-то в его голосе успокаивало Галину Алексеевну, но, всматриваясь в его лицо, она все еще не могла избавиться от чувства первоначального страха. Весь его вид внушал ей этот страх.
Это был смуглый и еще сравнительно молодой, даже красивый мужчина, но лицо у него было невероятно измученно и грязно, все руки были в свежих кровоподтеках и ссадинах, а мокрая одежда висела на нем клочьями.
– Если вы хотите видеть Федора Ивановича, вы можете застать его в конторе, – еще строже сказала Галина Алексеевна.
– Туда мне нельзя. Если можно, я дождусь его здесь. Вы позволите мне… сесть, – спросил он и тут же опустился на стул у двери, прислонясь спиной к притолоке. Галине Алексеевне показалось, что он прикрыл глаза, и она начала раздражаться. Мало того, что он далеко за полночь ворвался к ней в дом, он, кажется, не прочь устроиться здесь надолго.
– Почему же здесь? Идите немедленно в контору.
– Я хотел вернуться прямо на плотину, но в затоне трубу уже убрали.
– Какую трубу? – с изумлением спросила Галина Алексеевна. – Кто вы такой?
– Коптев.
И, опять прикрывая веки, он привалился к притолоке, грузно обмякнув на стуле всем телом.
Галина Алексеевна растерялась. Если это был тот самый ЗК, который задал Федору Ивановичу такую задачу своим побегом, то как же теперь он осмелился явиться прямо к нему домой, вместо того чтобы идти с повинной в контору? С нескрываемым негодованием она рассматривала его лицо и одежду. Он запрокинул голову, выставив небритый подбородок, и что-то подозрительно долго не открывал крепко зажмуренных глаз. Присматриваясь, она обратила внимание, как равномерно вздымается и опускается у него грудь. Оказывается, он уснул. Еще этого не хватало. Даже похрапывает. Черноволосая кругло остриженная голова упала на плечо. Сползая по стене, он все время клонится на бок и вот-вот мешком свалится со стула на пол. Не будет же она все время стоять над ним и следить, чтобы он не свалился. Если он действительно хочет дождаться Федора Ивановича, то пусть хотя бы встанет, пройдет в смежную комнату и спит там на кушетке до его прихода.
Галина Алексеевна стала трясти его за плечо.
– Гражданин… товарищ, – она не знала, как его называть.
…Она едва успела довести его до кушетки, когда за ее спиной в столовой зазвонил телефон.
– Я, Галя, еще задержусь, – услышала она в трубке голос Федора Ивановича, – должно быть, Греков где-то застрял. Ты меня слышишь? Что ты молчишь?
– Слышу, Федя, – еще не успев отдышаться, ответила Галина Алексеевна. Ей хотелось немедленно, не откладывая, все рассказать ему, но, во-первых, из смежной комнаты ее мог услышать этот ЗК и еще неизвестно, как после этого он себя поведет, а во-вторых, ей почему-то мгновенно пришло в голову, что до приезда Грекова она ничего рассказывать Федору Ивановичу не должна. Мало ли как это может на него подействовать и как ему взбредет поступить. Конечно, самое правильное в подобных случаях – немедленно взять этого беглого ЗК под конвой и предать лагерному суду, но что-то подсказывало ей, что в данном случае это решение не годится.
– Я тебя слышу, Федя, – повторила она в трубку, – и буду ждать. Но без Грекова не являйся. Я тебе не открою дверь.
Федор Иванович удивился:
– То есть как?
Галина Алексеевна оглянулась на дверь в соседнюю комнату.
– Скажи ему, что я сержусь на него еще за прошлый раз. За ним долг. – И Галина Алексеевна положила трубку на аппарат.
Даже вездеход еле тащился по размытой вконец дороге, то буксуя на одном месте и разбрызгивая во все стороны жидкую грязь, то ложась рамой на гребешок дороги между колеями, распаханными могучими скатами минских самосвалов, и часто захлебываясь, когда идущая навстречу потоком мутная вода заливала свечи и после этого мотор долго не хотел заводиться. Оставляя водителя за рулем, Греков вылезал из машины, подталкивая ее плечом или собирая по обочинам дороги и подкладывая под колеса камни, обломки старых досок, ветки вымытого водой из лесополос кустарника.
Уже перед рассветом добрался до правобережного крыла плотины.
Большое окно кабинета Цымлова, выходившее на плотину, светилось. Но хозяин кабинета, сморенный в многочасовом ожидании подкравшейся усталостью, спал, уронив на свой письменный стол голову, подложив под щеку руку. Правда, на скрип двери он тут же выпрямился за столом, мигая широко расставленными глазами.
– Ничего нового? – с порога спросил Греков.
– К-как в в-воду к-канул, – вставая за столом, развел руками Цымлов и, перестав заикаться, стал жаловаться ему плачущим голосом: – Ведь как подвел, я же опять подал бумагу о расконвоировании Автономову. Как теперь ему на глаза показаться? – Федор Иванович Цымлов вдруг пророкотал голосом Автономова: – «Ну, что же мне теперь с тобой делать, великий гуманист?»
– Нет, Федор Иванович, он не так скажет, – опускаясь в большое, кресло, приставленное к столу Цымлова, возразил Греков. – Он спросит: «Ну, два великих гуманиста, кто теперь будет ваши подштанники отмывать?»
Цымлов даже за голову схватился:
– Ай-яй!
Греков почти грубо прервал его:
– Но больше всего Коптев сам себя подвел.
И, встречаясь с взглядом Цымлова, он стал рассказывать ему о том, о чем полночи неотступно думал, пока вездеход вез его из района по размокшей дороге.
– Так это же в корне меняет дело, – дослушав его до конца, ни разу не прервав, вдруг повеселевшим голосом сказал Цымлов. Предупреждая вопрос Грекова, он повторил: – Да, меняет. По крайней мере, теперь у нас появился хоть какой-то, – он запнулся, – п-проблеск, и м-мы, пока можем…
– Скрывать? – хмуро подсказал Греков.
Цымлов уверенно сказал:
– Так или иначе, он где-то здесь близко.
– Но не дурак же он, чтобы самому в петлю лезть.
– А вы думаете, Василий Гаврилович, он от большого ума решился на такой шаг? От отчаяния. Я за последнюю неделю на объектах два или три раза сталкивался с ним. Н-на себя не стал похож. Мне больше всего себя надо в-винить, не надо было ему говорить, что после расконвоирования к нему сможет и н-невеста приезжать…
Греков смотрел на скуластое лицо Цымлова с широко расставленными глазами и думал: откуда такие берутся люди? За побег ЗК ему, конечно, не избежать нагоняя, а может быть, и более сурового наказания, но не больше, чем грозного дисциплинарного взыскания в приказе Автономова. В правобережном районе дела идут хорошо, а перед окончанием стройки уже заполняются наградные листы, и ни за что теперь не захочет Автономов лишиться лучшего из начальников районов. А за сокрытие побега, какой бы ты ни был герой, – немедленное и полное разжалование, исключение из партии и тюрьма. Закон беспощаден. В данном случае он не станет даже разбираться, действительно ли был виновен или же невинно осужден тот, кто бежал, а безоговорочно и по всей строгости накажет как за соучастие в преступлении и того, кто скрыл факт побега.
– Ну еще день-другой можно потянуть, – сказал Греков, – хотя и в это верится плохо. Из вашего же окружения может просочиться. Фильтрация, как вы знаете, возможна и сквозь бетон.
– Сквозь плохой, Василий Гаврилович, а я со своими людьми уже на третью стройку собираюсь кочевать. – Цымлов опять начал заикаться: – П-правда, один все-таки есть.
– Козырев?
– Да.
– Все еще метит на место начальника района?
Цымлов смущенно почесал в затылке и совсем перестал заикаться.
– Но и на этот раз его номер не пройдет. Во-первых, как вы уже знаете, я его на корчевание леса послал, а во-вторых, пульповод забыли убрать на его дежурстве.
– Что ж, подождем еще, – вставая, сказал Греков. – Если, конечно, у Автономова здесь, – он кивнул на телефон, – другой разведки нет.
– Кроме Козырева, никого не должно быть, – горячо заверил его Федор Иванович. И, не принимая протянутой руки Грекова, поспешно добавил: – Нет, Василий Гаврилович, на этот раз мне приказано вас ни за что не отпускать.
– Это еще что за новости?
– За минуту до вашего приезда Галина Алексеевна звонила, чтобы я и не появлялся без вас.
Когда Галина Алексеевна ввела их в комнату, смежную с той, в которой ни о чем не подозревая, спали дети, ее ночной гость все так же лежал навзничь на кушетке. Спал крепко и, как видно, без всяких сновидений. Как будто лежал не на кушетке в чужом доме, а где-нибудь на лугу, на копне сена. И на лице у него с крепко зажмуренными глазами было удивительно спокойное, даже счастливое выражение. Никакие, должно быть, тучи или предчувствия не витали над его лбом, покрытым мелкими бисеринками пота.
Греков и Цымлов долго смотрели на него, потом переглянулись и, к удивлению Галины Алексеевны, ничего не сказали друг другу. Перед ними лежал человек, который причинил им за это время страшно много беспокойства и который с точки зрения закона являлся преступником уже по одному тому, что осмелился бежать от закона. Даже если он и не был виновен, произошла судебная ошибка, он все равно должен был искать справедливости в установленном порядке. А теперь он, совершив побег, поставил себя в один ряд с теми преступниками, которым по их заслугам положено было находиться в зоне. Судебная ошибка не дает права на совершение преступления, даже во имя исправления этой ошибки.
И тут их слуха коснулся шепот третьего человека, женщины, которая, стоя рядом с ними, тоже смотрела на спящего, на его смуглое безоблачно-счастливое лицо со слегка приоткрытым ртом и синевато поблескивающими зубами.
– Не нужно на него смотреть, – сказала Галина Алексеевна, – он может проснуться. Видите, как он измучен. Спит как младенец. Конечно, закон есть закон, но ведь он-то знает, что невиновен, и какое ему было дело до вашего закона.
Когда Греков вышел от Цымловых, свинцовый блеск воды, нависающей над незатопленной ниже плотины степью, уже выступал из зеленой утренней дымки. Всего за неделю бурных ливней вода доползла по бетонной шубе верхнего откоса плотины до средины. Да и вообще с того дня, когда Греков последний раз приезжал из станицы на стройку, все как-то сразу изменилось. Уже можно было и по верху плотины проехать на машине с правого берега на левый по новому глянцево черному шоссе. Справа от него Дон, скупо процеживаясь сквозь плотину и возвращаясь внизу в свое старое русло, таял в мертвеющем желтом займище.
Приехав на эстакаду и по привычке взглянув прежде всего наверх, Греков удивился, увидев за стеклом диспетчерской будки не Тамару Чернову, которая обычно дежурила в эти часы, а незнакомого, внушительной наружности мужчину с лихо закрученными черными усами. И не властное, хотя и нежное сопрано Тамары раскатывалось теперь над плотиной, а его громоподобная октава. С таким голосом, как у этого нового диспетчера, на фронте по меньшей мере можно было бы командовать полком.
Но что-то, как сразу же заметил Греков, ни эта октава, ни усы не помогали ему поддерживать на эстакаде необходимый порядок. Все четыре башенных крана неподвижно стояли, сдвинув клювы стрел вместе, как будто о чем-то совещаясь, а под ними на подъездных путях можно было разглядеть самую обыкновенную пробку из нагруженных бадьями с бетоном и свободных мотоплатформ.
Тут же поискав глазами на эстакаде, не нашел Греков и знакомого навеса на подпорках, с которым обычно кочевал по плотине Федор Сорокин. На прежнем месте – на смыкании правого крыла плотины с эстакадой его уже не было – там теперь стоял компрессор. Обычно Федор Сорокин не задерживался больше двух-трех суток на одном месте. Когда его начинали теснить машинами или арматурой, он тут же переселялся. С помощью одного-двух ребят ему не составляло труда взять и перенести на новое место всего только лист железа, четыре столбика, столик и, самое главное, телефон с длинным кабелем, который сразу же можно было подключить к линии связи в любом пункте.
На этот раз Греков увидел его навес уже на самом стыке песчаной плотины с ее железобетонной частью. Отсюда Федор Сорокин мог наблюдать и за укладкой бетона по откосу плотины и за монтажными работами на ГРЭС. Как из ястребиного гнезда, отсюда можно было видеть и всю замшево-серую бетонную шубу на обращенном к морю склоне плотины.
Но и вышний западный ветер здесь цеплялся своим крылом за жестяной навес так, что, казалось, вот-вот сорвет его и унесет вместе с подпорками в новое море. Когда Греков приблизился к навесу, Федор Сорокин лежал грудью на столе и, дергая себя пальцами за русый хохолок, что всегда было у него признаком крайнего возбуждения, кричал в телефонную трубку:
– Я тебе повторяю, что он еще с вечера выехал из райцентра. Значит, звони Цымлову домой. – Судя по всему, Федор разговаривал по телефону с Валей Антоновой, которая дежурила теперь на коммутаторе. И, чем дольше длился их разговор, тем сильнее он дергал себя за хохолок, угрожая выдернуть его с корнем. – Рассматривай это как задание комитета. Всё. – Он бросил трубку.
– Если я тебе так срочно понадобился, то зачем же на телефонистку кричать, – спросил у него за спиной Греков.
Федор обернулся, растерянность и смущение на какую-то долю секунды сделали его лицо жалким, но без всякого перехода и не оправдываясь, он заговорил:
– Все, Василий Гаврилович, пропало. Подсчитывали, распределяли, а он взял и одним махом… Греков еще ничего не мог понять.
– Кто?
– Все поломал и запутал…
– Без крика ты не можешь рассказать? – сердито перебил его Греков.
Федор взглянул на него страдальческими голубыми глазами.
– Со вчерашнего утра, Василий Гаврилович, все шло сверх ожидания. Ни единой осечки. Платформы с бадьями прибывали секунда в секунду, когда их могли зацепить краны и арматура уже была в опалубке. За первый час уложили двести сорок кубов, за второй – двести сорок семь, за третий – уже двести девяносто. И так до восьми вечера, когда должна была заступить на смену Чернова. Но она не заступила.
– Почему?
– По приказу Гамзина за невыполнение указаний начальника района и грубость при исполнении служебных обязанностей.
– Она, конечно, никогда не отличалась ангельским характером, но как диспетчер.„
– Это, Василий Гаврилович, вы ему скажите. Он уже с утра к ней придирался. А на самом деле, Василий Гаврилович, не за грубость, а за полную и решительную отставку, которую от Тамары получил, когда Игорь вернулся из станицы с ее дочкой. Гамзин, видно, еще на что-то рассчитывал и повадился к ней в диспетчерскую через каждый час. Я все время боялся за Игоря, как только Гамзин выйдет оттуда, он останавливает над ним бадью на тросе и держит. Кончилось тем, что Тамара включила динамик и на всю эстакаду заявила, что ей уже надоели эти визиты и если Гамзин немедленно не уйдет из диспетчерской, она вынуждена будет сама уйти.
– По динамику?
– На весь район. И он придрался, чтобы заменить ее этим махновцем с усами. Вы сами могли убедиться, какой из него диспетчер. Под кран, куда уже подошла платформа с бетоном, он подает и новую, а рядом крановщики стоят, и мотопоезда сбились на круге. Когда в диспетчерской распоряжалась Тамара, все жаловались, что из-за кубометра бетона она не пощадит родного отца, а теперь… – Федор безнадежно махнул рукой.
– Где она сейчас?
– В общежитии. Сама заварила кашу и сама же теперь загорает, – с мрачной яростью сказал Федор.
В это самое мгновение стало слышно на эстакаде, как в связь включился Автономов. Из всех динамиков на столбах раздался его голос:
– Гамзин, почему отказываешься от бетона? Почему мне звонит начальник бетонного завода?
– Это временная задержка, Юрий Александрович, – ответил голос Гамзина, – небольшая перегрузка.
– Я не слышу диспетчера Черновой.
– Я был вынужден ее отстранить.
– За что?
– Она, Юрий Александрович, уже почувствовала себя министром.
Греков видел, как Федор Сорокин поднял голову к потрескивающему на столбе динамику, и на его лице можно было прочитать все, что его сейчас обуревало: и нескрываемое удовольствие; и презрение к словам Гамзина, которые были ложью; и надежда, что это не может ускользнуть от того, в кого Федор так верил.
Но в динамике только потрескивало, молчание Автономова затянулось. А может быть, он и вообще ничего больше не ответит, удовлетворившись объяснением Гамзина. В конце концов, Тамара Чернова всего лишь диспетчер и совсем не обязательно начальнику стройки публично ссориться из-за нее с начальником района.
Но Автономов не отмолчался. Когда все на эстакаде, в том числе и Греков с Федором, уже перестали надеяться, опять взрокотал его голос:
– Отелло мстил крупнее.
Никакими другими словами и никаким другим способом нельзя было бы уничтожить Гамзина столь бесповоротно. Обычно из всех зазубрин в характере у Автономова всего труднее Грекову было мириться с его беспощадными приговорами людям. Одним только вскользь брошенным словом он мог уничтожить человека, тут же об этом забывая и удивляясь потом, что люди об этом помнят. Но за эти только что услышанные слова Греков был согласен простить ему многое.
Вскоре он увидел, как Гамзин вышел из своего КП на эстакаде и, ссутулив покатые плечи, с непокрытой лысеющей головой, побрел по плотине, по рельсам. Свою шляпу он, должно быть, забыл на КП. Машинист въезжающего на эстакаду поезда с бадьями долго давал ему предупредительные сигналы и все же вынужден был резко затормозить, почти толкнув его буфером. Только после этого Гамзин взглянул прямо перед собой, молча обошел мотовоз и стал спускаться с откоса плотины к поселку.
И вот уже над эстакадой и котлованом ГРЭС вместо громоподобной октавы разнеслось сопрано Тамары Черновой. Услышав его, все вдруг сразу подумали о том, о чем за эти часы почти успели забыть. Пока
Чернова отсутствовала, все думали только о том, что при ней еще никогда не случалось на эстакаде такого затора. Теперь же, увидев за стеклом будки ее кукольную головку, все мгновенно вспомнили еще и о том, какой у нее характер. И тому, кто первый успел об этом забыть, первому же и пришлось вспомнить.
Тамара раздельно и отчетливо, так, что каждое ее слово было слышно всем, осведомилась у крановщика Матвеева, не уснул ли он там на перине под облаками, а если нет, то почему ловит ворон и не берет с платформы бадью с бетоном. Все, кто был во все посвящен, онемели и немедленно воспылали к Тамаре негодованием за ее неблагодарность. Но только не сам Игорь. Нет, он не уснул под облаками. После выговора, полученного от Тамары, он еще секунду, не больше, продолжал оставаться в оцепенении, слушая эхо ее голоса над эстакадой, и тут же стрела его крана, захватив с платформы мотопоезда бадью, отнесла ее под эстакаду в блок и, опорожнив, вернула на платформу. А диспетчер Чернова уже во всеуслышание гоняла машинистов мотопоездов за то, что они оборачиваются по рельсовому кругу от бетонного завода до эстакады и обратно как черепахи.
И потом все услышали, как опять включился в связь Автономов, спрашивая у диспетчера сводку об укладке бетона в железобетонную часть плотины.
– Пятьсот семьдесят кубометров, – ответила Тамара Чернова.
Услышали все и то, как Автономов при этом заявил:
– Приглашайте на свадьбу.
– У вас все? – надменно поинтересовалась Тамара Чернова.
– Только не зазнаваться, – предупредил Автономов.
И он коротко засмеялся. Можно было понять, что иного ответа от диспетчера Черновой он не ожидал.
Теперь можно было и Грекову ехать в управление к Автономову. Еще на правом берегу он узнал, что после того как дочь Автономова внезапно уехала в Москву, его опять уже с семи часов утра можно застать на месте.
Встретил он Грекова в своей обычной манере, не вставая из-за письменного стола:
– Тебя там не завербовала какая-нибудь казачка?
– Еще нет, – в тон ему ответил Греков.
– Смотри, Валентине Ивановне доложу, – Автономов бросил изучающий взгляд на Грекова. Не вступая в борьбу с его взглядом, Греков перевел глаза на стеклянный экран с плавающими по нему силуэтами кранов и вспышками электросварки.
– А не загордишься ли ты, если я скажу, что с каждым днем мне все больше недостает твоего мрачного лица? Пожалуй, в будущем нам не следует расставаться на такой длительный срок.
– Чем же оно тебе показалось мрачным?
– Во всяком случае, без признаков бурного веселья. – Зеленовато-желтые зрачки у Автономова мерцали. – А еще, мне кажется, уже пришло нам время и поскрежетать в интересах дела сталью. Давно не скрещивал с тобой клинок. Вот и теперь ты, конечно, нагрянул ко мне из станицы неспроста. Выкладывай.
Так и было: опять на Автономова накатило. То, что Греков лишь пожал плечами, уже не на шутку вывело его из себя.
– Нет, на этот раз перехватить инициативу я тебе не дам. Ты что же, хочешь, чтобы я здесь так и варился в собственных грезах, как рак в пиве, и совсем не знал, что творится у меня под носом?
Глаза у него уже побелели, из радужной глубины зеленовато-желтых зрачков поднялась муть.
– Всего, конечно, и ты не можешь знать…
Перебив его, Автономов совсем по-львиному взмахнул гривой волос.
– Удивляюсь, Греков, как даже такие, не совсем обиженные своими родителями люди, могут на всю жизнь оставаться в плену готовых формул.
– И на той спасибо.
На миг Автономов остановился с полуоткрытым ртом. Вдруг напомнил он Грекову какую-то рыбу, заглотнувшую воздух,
– Мне казалось, что за это время ты тоже для разговора со мной созрел. – Сквозь паутину тросов, которую сплетали и расплетали над эстакадой крановщики, проступал конус сторожевой вышки. Автономов перехватил взгляд Грекова: – Чем ты так залюбовался?
– Только тем, что на этом свете, оказывается, нет ничего такого, что не было бы выдумано до нас.
– То, что ты еще и философ, я давно знаю. Но, как тебе известно, философы древности только объясняли мир, тогда как на нашу долю выпало другое. Ты догадливый, Греков, именно для того, чтобы побеседовать на эту тему, я теперь и ждал тебя. Ни часом позже, ни часом раньше. По всем телефонам целые сутки подряд не мог тебя разыскать, значит, думаю, не зря маскирует следы и с утра нагрянет с какой-нибудь новостью. Примерно уже представляю с какой. Ну, давай раскручивай эту грамоту, которая у тебя в руке. Я вижу, на тебе лица нет, ты что же это, над ней не спал?
Греков кивнул:
– Над ней.
– Специально для меня?
– Да.
– Лестно. Ну что ж, клади на стол. Я тебе уже сказал, что более или менее догадываюсь о чем.
Читал Автономов тот листок, который положил перед ним на стол Греков, внимательно и долго. Надев очки, с которыми в лице его всегда выступало что-то совиное, медленно водил глазами из строки в строку. Когда зa это время два или три раза начинал звонить телефон, он, сняв трубку, опять опускал ее на рычажок, а когда однажды заглянуло в дверь лицо порученца, так красноречиво ткнул оттопыренной ладонью в его сторону, что тот мгновенно испарился.
Дочитав, Автономов снял очки, аккуратно сложив дужки, спрятал их в футляр и только после этого с явной грустью взглянул на Грекова.
– В общем, придраться не к чему, как говорится, факты упрямая вещь. Только мне-то ты, пожалуйста, не темни, что и самого побега не было. Как это тебе удалось обставить, я еще не разобрался, необязательно разберусь. И непременно доберусь до Цымлова. Ну, а раз побега не было, то и пересуд возможен, да? Так надо понимать?
– Так.
– И когда же, по-твоему, этот пересуд?
– Чем скорее, тем лучше.
Автономов исподлобья взглянул на него.
– До бюро обкома или все-таки можно после бюро?
– Какого бюро? – с искренним удивлением спросил Греков.
– Того самого, на котором помимо саботажа твоих вандейцев в Приваловской будет разбираться и твое персональное дело, уважаемый начальник политотдела стройки и особоуполномоченный обкома товарищ Греков.
Всего чего угодно мог ожидать от него Греков, но только не того, чтобы он мог так тяжеловесно шутить. Автономов усмехнулся одним углом рта:
– Нет, представь, не шучу. Пока вы с Цымловым прокручивали свой вариант с алиби Коптева, кое-кто срочно прокручивал другой. Пока ты где-то валандался, мне уже доложили, что по твоим горячим следам звонил в райком сразу по двум доносам второй секретарь обкома Семенов. Тебе в станице человека с фамилией Шпаков не приходилось встречать?
Греков не поверил.
– Не может быть.
– Все может быть, когда замешана женщина, – нравоучительно заметил Автономов. – Об остальном я, как видишь, тебя не спрашиваю, потому что по твоему лицу вижу, что брехать ты за свои полвека жизни так и не научился. И допрашивать тебя не собираюсь, это не по моей части. Но на бюро обкома тебя допрашивать будут. В том числе и по телеграфному доносу номер два за подписью – как ты думаешь, чьей?
– Уполкомзага Цветкова?
– Правильно. А это уже не весовщик колхоза, у которого с тобой из-за какой-то учительницы счеты. Как видишь, я о твоих станичных баталиях если не все, то кое-что знаю. И из-за этого даже должен вместе с тобой на бюро обкома быть. С той только разницей, что я заранее поеду на пароходе, чтобы по пути еще раз на твоих, но уже ниже плотины, вандейцев посмотреть, а ты должен за эти два дня, не без помощи вышеупомянутой Махровой, – Автономов поднял двумя пальцами за угол исписанный крупным почерком Грекова лист бумаги, – окончательно приваловский узел развязать. И в пятницу встретить меня на пристани в Ростове. Кстати, можешь заверить ее и от моего имени, что через неделю, самое большее две, ее сокол будет ей на ночь косу расплетать. Вслед за тобой я в Приваловскую высылаю еще колонну из ста машин. Прямо подгоняйте к каждому двору и без всяких разговоров грузите. И церковь, если потребуется, на колесах перевезем. Пусть молятся о своей бывшей донской Атлантиде. – И уже у самой двери Грекова догнали его заключительные слова: – Кстати, Валентина Ивановна тоже поедет со мной на пароходе в «Гидропроект» за окончательно скорректированным проектом рыбохода. Пятый раз переделывают. Иначе неграмотная рыба может заблудиться, в каком теперь месте ей надо будет подниматься на нерест.
После того как Греков ушел, Автономов минут пять неподвижно сидел в своем полукресле, уткнув в грудь подбородок. Порученец, открывший дверь в кабинет, с тревогой заключил, что он опять уснул прямо за столом. «Так недолго и до инфаркта», – порученец даже вздрогнул, тут же отчетливо представив себе, как совсем другой человек занимает это полукресло, на котором теперь грузно ссутулился Автономов. Опять нужно будет привыкать, притираться к характеру нового начальника, а возраст уже не тот, и застарелый радикулит давно уже лишил спину той гибкости, которая необходима во взаимоотношениях с любым начальством. С Автономовым было невыносимо трудно, каждую минуту можно было ожидать от него то ли неожиданного звонка домой с вызовом в управление в ночь-полночь, то ли срочной командировки вместе с хозяином. Без сопровождающего Автономов ездить не любил. Но и к другим неожиданностям в характере Автономова, семь лет после войны кочуя с ним со стройки на стройку, уже можно было примениться. А как предугадать характер нового начальника и избрать ту линию поведения, которая должна будет соответствовать его капризам?…
Порученец осторожно прикрыл дверь в кабинет к Автономову и строго-настрого предупредил секретаря-машинистку, чтобы никто не прорвался, потому что хозяин будет занят безотлагательным делом. Порученец сам перевел рычажок на эбонитовом щитке, выключив телефоны к Автономову, и выпроводил из приемной приезжего инженера из «Главэнерго», начальника женского лагеря и парикмахера, привыкшего являться в приемную к начальнику управления к этому часу. Каково же было удивление порученца, когда вскоре послышался звонок, вызывающий его в кабинет. Ни тени сна или утомления не увидел он на лице Автономова.
– Какой это умник догадался телефоны отключить? – И, не вдаваясь в дальнейшие объяснения, Автономов приказал: – Соедини меня с Козловым.
Еще больше удивился порученец, когда Автономов, ни словом до этого не заикавшийся о возможной поездке в Ростов, сказал своему первому заместителю в трубку:
– Тебе, Степан Афанасьевич, придется заменить меня дня на три. Зовут на бюро обкома, но я решил ехать не машиной, а спущусь на пароходе, чтобы самому убедиться, как теперь чувствует себя на пайке батюшка Дон. – Автономов не удержался, чтобы не напомнить: – Монтаж и дренаж. – И, положив трубку, все больше ввергая своего порученца в удивление, он приказал ему: – Позвони в порт, узнай, когда отходит в Ростов пароход. – Через пять минут он уже снова потребовал порученца в кабинет звонком.
– Узнал?
– Завтра в семь утра.
Автономов помолчал, не отпуская порученца из кабинета, и, когда снова поднял голову, тот увидел у него в глазах два огонька. – Забронируй две одноместные каюты. – Помолчав, добавил: – В разных концах парохода.
Когда еще минут через десять порученец сообщил ему, что каюты забронированы, Автономов бегло улыбнулся одним углом рта. Порученец не помнил, когда бы он еще был свидетелем, как нечто похожее на смятение отразилось на лице и в голосе Автономова.
– Но ты со мной завтра не поедешь.
Порученец подумал, что ослышался, но Автономов уже без всякой тени смятения взглянул на него с той насмешливостью, за которой его помощник явственно разглядел надвигающуюся бурю:
– Ты что же думаешь, я не могу без няньки обойтись? Во второй каюте поедет инженер «Гидропроекта» товарищ Грекова.
После этих слов порученец уже перестал удивляться. Была та область в его взаимоотношениях с Автономовым, в которую он с первого же дня своей службы при нем положил себе за правило никогда и ни в какой форме не вторгаться. Ни при каких обстоятельствах. Правда, обычно порученец сопровождал Автономова во всех без исключения поездках не только в Ростов, но и в Москву. Но Автономов тут же и пресек его последние сомнения:
– Невелик барин возить за собой свиту, проедать народную казну. – Он помедлил и, пристально вглядываясь в лицо порученца, все-таки счел необходимым пояснить: – По этим несознательным рыбцам и сазанам пришло уже время все точки поставить над «і».
Пароход шел вниз по течению Дона, взъерошенному встречным ветром. Блистающий под утренним солнцем Дон клином все шире раздвигал степь, вымывая из правобережных яров красную глину, а из левобережных – мелкое серебро песка. Проросшие сквозь песок коричневые, белые и красные корни смешанного леса, как большие пауки, шевелили под ветром мохнатыми, в бахроме тончайших отростков, лапами. Под ними вода зияла черными зеркалами, а лес, отражаясь в ней и зыбко расплываясь по поверхности, доставал зубцами своего гребня бортов парохода. Стволы отраженных деревьев причудливо колыхались на волнах, разгоняемых пароходом, изламываясь и потом опять, как в зеркале, застывая в воде.
Был этот лес в недрах Дона темнее и, казалось, гуще того, который гляделся с яров в воду.
Когда Валентина Ивановна, не выходившая из своей каюты до полдня, спустилась пообедать в ресторан, она сразу увидела там Автономова. Он сидел за столиком спиной к ней, один. Увидел он ее, когда она уже выходила из ресторана, и, отодвинув от себя тарелки, встал и пошел за ней. Он догнал ее на палубе, когда она, перегнувшись через борт, уже смотрела в зеркало подзелененной лесом воды.
– О чем? – тихо спросил он, останавливаясь рядом и.тоже облокачиваясь на барьер.
Она не удивилась и не ответила, только вскользь оглянулась на него, опять продолжая смотреться в сверкающее зеркало, в котором лес цеплялся своими ветвями за лопасти парохода.
Стройка осталась позади, тишина стояла над водой и над берегами Дона. Погромыхивающая под палубой машина не нарушала ее. Доносились голоса птиц из левобережного леса, а справа тянулись голубино-сизые бугры, меж которыми иногда вдруг вспыхивали тусклое золото пшеничной стерни или черный глянец свежей пашни.
Остался позади и удушливый смрад цементной пыли, смешанный с гарью электросварки. Пахло только летней водой.
Автономов вдруг стал рассказывать Валентине Ивановне, как очень давно жили на этих берегах хазары, половцы, ногайцы, а когда уже поселились казаки, царь Петр, который спускал из-под Воронежа свой флот к осажденному Азову, собственноручно посадил на этих глиняных склонах цимлянскую лозу.
Ничего из того, о чем рассказывал он Валентине Ивановне, не было такого, о чем бы она не знала, но ей интересно было его слушать.
Почти на каждой станичной или хуторской пристани он по ребристым сходням спускался с парохода на берег, чтобы купить и принести ей свежих помидоров, вяленых рыбцов и чебаков, вареных раков. Шумны были в это время года прибрежные донские базары. Казачки наперебой зазывали Автономова, каждая к себе, и им нравилось, как он с ними торгуется. Явно нравился и сам.
Переговариваясь и переругиваясь с ними, он переходил от одной корзины к другой, роясь в яблоках, выбирая спелую кисть винограда и, сложив лодочкой ладонь, пробуя молоко. Иногда они беззлобно гнали его:
– Все перелапал.'
– Полмахотки выпил!!
– Вот я тебе дам толпешника!!!
Валентина Ивановна, наблюдая все это с борта парохода, смеялась. Она уже не помнила, когда бы еще ей было так весело. Ветер загибал у нее поля соломенной шляпки, она придерживала ее рукой. Но все же она не убереглась от солнца, и вскоре лицо у нее запылало.
Когда Автономов, возвращаясь на пароход, опять
останавливался рядом с ней у борта, казачки ревниво кричали ему:
– Корми свою жену получше!
– Она у тебя выезженная.
– Гляди, переломится.
На одной хуторской пристани казачка со щеками такими же красными, как и помидоры у нее в корзине, сложив ладони трубой, крикнула Валентине Ивановне:
– Ты бы нам своего сокола позычила на одну ночь.
При этом Автономов взглянул на Валентину Ивановну. Она сделала вид, что не заметила его взгляда. Он ни на что не претендовал, но и не отходил от нее ни на шаг. И это был совсем не тот Автономов, которого она привыкла видеть на стройке. Все другие люди, тоже ехавшие на пароходе со стройки в Ростов, уже узнали его, хотя и увидели его впервые не в кителе, а в летних рубашке и брюках, в желтой из простой соломки шляпе, чуть-чуть надвинутой на лоб. Знакомые со стройки здоровались с ним. Капитан парохода несколько раз подходил к нему, заговаривая, а женщины, гуляя по верхней палубе, старались пройти мимо того места, где он стоял у борта или сидел на скамье рядом с Валентиной Ивановной. Ее они окидывали оценивающими завистливыми взглядами.
Вскоре и не только те, кто ехал со стройки, уже узнали, что на пароходе сам Автономов. Но и не только этим он приковывал к себе взоры. Валентина Ивановна и раньше замечала в нем что-то такое, что притягивало к нему людей и давало ему власть над ними. Она сама на себе испытала, как трудно этому не поддаться. Но теперь, все два дня, он был почти робок с ней, и она чувствовала, что в этом-то, может быть, и таилась опасность.
Она стала реже выходить из своей каюты, но всякий раз, когда, спасаясь от духоты, все же поднималась на палубу, он тут же подходил к ней.
На второй день она спустилась в каюту вечером совсем рано с твердой решимостью не выходить до утра. Но ей не спалось. В каюте было нестерпимо душно. Сквозь ребра жалюзи сочилась сырость, но даже она не смягчала горячего дыхания ветра. Он нес с собой из июльской степи запахи пылающих под резиновыми колесами дорог, только что скошенной соломы и преждевременно вянущей от зноя травы. Лишь однажды сквозь жалюзи потянуло мимолетной свежестью: где-то в степи прошел дождь и смочил полынь, летнюю пыль. А вскоре разминулась с пароходом баржа со строительным лесом и окутала все запахом смолы и хвои.
Почти все встречные баржи и караваны буксируемых судов, с которыми перекликался пароход, везли свои грузы в одно и то же место – на стройку. Недаром Автономов часто напоминал на диспетчерках, что на стройку работает вся страна.
Не спалось Валентине Ивановне еще и потому, что каменно жесткой была плотно спрессованная подушка, набитая то ли пенькой, то ли ватой, мимо ее окна все время слонялись пассажиры, а потом прямо под окном устроились двое влюбленных и стали целоваться. Он уговаривал ее сойти в станице Раздорской на берег и перебыть там до следующего парохода, а она возражала ему, что может опоздать к началу экзаменов в медучилище.
– Из Раздорской до Ростова ходит автобус. Сейчас пойду узнаю расписание, – решительно сказал возлюбленный будущей медсестры.
Валентина Ивановна не стала дожидаться, чем закончится его поход, встала и вышла на палубу, не сомневаясь, что ее немедленно встретит там Автономов. Она не ошиблась.
– Я не хочу, чтобы из-за меня вы умерли с голоду, – сказал он ей с обезоруживающей откровенностью. – Спустимся в ресторан.
В ресторане никого уже не было, все пассажиры успели поужинать. Автономов заказал к ужину бутылку цимлянского, и когда стал наливать его в бокал Валентины Ивановны, она не протестовала. Ей показалось, что и цимлянское было на вкус точно таким же, как все эти запахи степи, воды и леса, которые все время окутывали ее, пока пароход плыл среди яров к низовьям Дона.
Ужинали почти совсем молча. Матрос, шаркающий шваброй между столиками ресторана, несколько раз задевал их ноги, недвусмысленно напоминая о позднем времени.
Встав из-за столика, они поднялись из ресторана по крутой лестнице и быстро пошли друг за другом к каютам по длинному коридору. Валентина Ивановна слышала за своей спиной дыхание Автономова. Ей надо было поворачивать к своей каюте в левый отросток коридора, а ему продолжать идти до самого конца, но он молча повернул вслед за ней. Когда она остановилась у своей каюты и стала нащупывать ключом в двери замок, он положил ей руку на плечо. Оглянувшись и заступая дверь в свою каюту, она увидела прямо перед собой его глаза, блестевшие в полутьме коридора, и сказала:
– Не будем, Юрий Александрович, так заканчивать нашу поездку.
Отступая от двери в сторону, он низко склонил перед ней голову.
Рано утром на новой набережной в Ростове их встречал Греков. Автономов уже опять переоделся в свой обычный китель и, свежевыбритый, с бело-розовым лицом, спускался по рубчатому трапу вслед за Валентиной Ивановной с парохода.
– Жену твою сдаю в целости и сохранности, – здороваясь, сказал он Грекову. И тут же сменил насмешливый тон на деловой: – Ну и как же твоя станица?
– Уже в пути, – ответил Греков.
У Автономова желваки вздрогнули и застыли над белой каемкой подворотничка, все лицо у него потвердело.
– Тогда пусть докладывает второй секретарь товарищ Семенов на бюро. Он за эти дни по всем телефонам факты собирал. А у нас еще есть время позавтракать на поплавке.
На асфальтовой площадке, сбоку четырехэтажного особняка, в котором раньше размещалась городская дума, сбились автомашины. Даже при беглом взгляде на них можно было увидеть, что съехались они сюда из сельских районов области. Только оттуда и могли они привезти на своих буферах и скатах стебли с репьями и клубки перекати-поля. И только там могли запастись запахом хлебных токов и овечьих тырл, не заглушаемым даже многочисленными запахами города.
Заседание бюро обкома запаздывало. Вызванные с мест секретари райкомов уже успели узнать отзаворга обкома, что первый секретарь Бугров поехал показывать проезжающему через город из Кисловодска члену ЦК новую набережную и восстановленный после войны драмтеатр. Где-то они задержались. Но, узнав от заворга и фамилию члена ЦК, присутствующие сразу же перестали сомневаться, где они могли задержаться. Рассаживаясь за столиками в зале заседаний, они переговаривались между собой об этом. С уверенностью говорили, что дело не должно будет ограничиться одними только набережной и театром. Член ЦК обязательно должен будет попросить секретаря обкома свезти его и к старым городским конюшням, где при немцах размещался лагерь советских военнопленных. Имя Щербинина, который во время оккупации организовал здесь массовый побег из лагеря советских военнопленных, а после войны был взят из обкома на работу в ЦК, здесь было известно. Только Автономов, занимая место за столиком с Грековым в первом ряду зала заседаний, проворчал:
– Для воспоминаний тоже должно быть время.
И даже не понизил голос, увидев, что как раз в эту минуту из двери в полукруглой нише в глубине зала заседаний появился первый секретарь обкома, пропуская впереди себя члена ЦК.
Все было зааплодировали им, но член ЦК, смуглый мужчина с веселыми серыми глазами, остановил их жестом.
– На этот раз я всего лишь ваш гость по пути с нарзана и прошу моего присутствия не замечать.
– Так мы и поверили, – наклоняясь за столом президиума к полусонному и тучному редактору газеты, вполголоса сказал член бюро обкома с небольшими черными усами.
Но у гостя, видно, был хороший слух.
– Нет, я только буду слушать. – И, улыбнувшись, добавил: – Пока жена съездит на хутор к брату, хочу с земляками побыть.
На этот раз все присутствующие зааплодировали наперекор его протестующему жесту. Имя переводчицы, которая по заданию подпольного обкома тоже оставалась при немцах работать в лагере советских военнопленных, известно было здесь не меньше, чем имя того, кто при этих аплодисментах растерянно взглянул на первого секретаря обкома. Но тот сделал вид, что не заметил его взгляда. Только ничего не ведающий Автономов, не опасаясь быть услышанным, опять бросил Грекову:
– Совсем идиллия.
Греков не успел предостеречь его против неуместных реплик, как первый секретарь обкома Бугров, вдруг покраснев, почти крикнул из-за стола президиума:
– Вот с вас, товарищ Автономов, мы и начнем с идиллией кончать. Пока вы там еще не очутились вместе с казачьими песнями на дне будущего моря. – Он повернулся ко второму секретарю обкома Семенову: – Вас, Федор Лукич, мы просили разобраться с приваловскими делами.
Начало бюро не предвещало ничего хорошего. С Семеновым, вторым секретарем обкома, Греков был знаком еще до войны, когда тот работал по соседству с ним тоже секретарем райкома. Еще тогда у Грекова с ним не получилось дружбы, а когда после высокоурожайного года Семенова взяли в обком, он уже на другой день перестал узнавать Грекова. Все та же безоговорочность осталась у него в голосе, когда он, поднявшись из-за стола президиума на отполированную под дуб-трибуну, медленно надел очки и развернул перед собой бумаги.
– Тут, Александр Александрович, нечего и докладывать. Вы правильно сформулировали: вода их топит, а они пьют цимлянское и казачьи песни поют. Но и это еще не все… – поднимая от трибуны лицо в круглых очках и отыскав в зале заседаний Грекова, пообещал Семенов.
Рокочущий голос Автономова из переднего ряда столиков перебил его:
– Это прошлогодние данные. Все цимлянское уже выпили
Первый секретарь обкома Бугров надавил на кнопку звонка на столе.
– У вас еще будет время высказаться.
У Автономова медленно зацветал на скулах румянец.
– И все песни спели.
Второй секретарь обкома, разводя руками, обернулся с трибуны к первому.
– Вот видите, Александр Александрович, у них там самостийная республика.
Бугров напомнил еще более жестко:
– Не забывайте, товарищ Автономов, что вы не у себя в управлении стройки, а на бюро обкома.
Греков был уверен, что с ответом Автономов не промедлит. Еще никогда Грекову не приходилось видеть, чтобы он хоть кому-нибудь позволил себя усмирить. Но и никогда еще не приходилось слышать, чтобы голос Автономова был так похож на рычание.
– Но и не только в управлении нашей стройки полагается вопросы по-взрослому решать. Сегодня с утра вся станица Приваловская уже на новом месте песни поет.
Бугров повернулся к Семенову.
– В чем дело, Федор Лукич?
Семенов явно растерялся:
– Лично мне ничего об этом не известно.
Бугров нашел глазами Грекова:
– А что известно начальнику политотдела стройки?
У Грекова молнией простегнуло, что за эту ночь последняя автоколонна переселяющихся из станицы жителей уже должна была достигнуть нового места. Правда, и стада скота еще будут подтягиваться туда дня три, и трактора с комбайнами на буксирах только на полпути. Но воде теперь их уже все равно не догнать. Он коротко привстал за столиком.
– То же самое, что и начальнику стройки.
Все это время взгляды присутствующих нет-нет и возвращались к гостю из Москвы, и все время он, сохраняя молчание, просидел в одной и той же позе, подложив под щеку руку, лишь изредка обегая взглядом лица в зале. Но при последних словах Грекова он, меняя позу, подперся другой рукой, глаза у него засмеялись. Тут же и нахмурился, всем своим видом показывая, что намерен продолжать оставаться только слушателем.
– У них там круговая порука, – полуоборачиваясь на трибуне к первому секретарю обкома, пожаловался второй секретарь. – О чем, кстати, говорят и те два сигнала, которые у вас, Александр Александрович, на столе. Правда, один из них отпадает. Самому мне, естественно, уложиться в такой короткий срок и съездить в Приваловскую не удалось, но товарищ Истомин только что успел мне сообщить, что первая жалоба отпадает.
– Это верно, товарищ Истомин? – обшаривая глазами зал, переспросит Бугров.
– Да, Александр Александрович. Я лично туда выезжал, – ответил ему из последнего ряда столиков Истомин.
– Вам удалось и эту учительницу повидать?
Греков невольно оглянулся. До этого он Истомина в зале заседаний обкома не заметил.
– Удалось, Александр Александрович. Хотя по слухам…
– Слухи нас не интересуют, – прерывая его, сказал первый секретарь обкома.
С улыбкой под небольшими смуглыми усами вмешался член бюро обкома, перед которым лежал на столе раскрытый блокнот.
– И что же, по вашему мнению, товарищ Истомин, она действительно подходящий объект?
Греков увидел, как Бугров и член ЦК при этих словах одновременно потускнели, а редактор газеты, который задремал уже в самом начале бюро, открыл глаза и подал голос:
– Вот это, Пантелеев, уже ни к чему.
– Нет, почему же, – возразил тот, кого редактор назвал Пантелеевым. – Если она женщина молодая и к тому же казачка…
– Извините, товарищ Пантелеев, но, по-моему, это к делу не относится, – вдруг оборвал его Истомин.
На этот раз слегка улыбнулся первый секретарь обкома. Улыбнулся тому, что ему понятно было, чем объяснялась резкость Истомина. При этом Бугров обменялся взглядами со своим гостем, членом ЦК, и тот кивнул ему.
Утром, когда перед заседанием бюро они ездили на машине по городу, шофер первого секретаря обкома рассказал им о том, что в свою очередь услышал в гараже от шофера секретаря райкома Истомина. И теперь, отвечая на вопрос Бугрова о поездке в Приваловскую, Истомин был не совсем точен. Встреча у него с учительницей Кравцовой в Приваловской состоялась, но того разговора с нею, на который он надеялся, не получилось.
…Как рассказал своему другу шофер Истомина, когда они подъехали к дому учительницы Кравцовой, хозяйка была во дворе. Подоткнув юбку, она месила ногами глину. Недавней грозой с градом так пощербило стены ее дома, что она решила его заново обмазать и побелить. Придется или не придется ей и дальше жить в своем доме, но, как видно, она не могла позволить, чтобы тот дом, в котором она прожила всю жизнь, теперь уходил под воду в таком виде.
В станице знали Пашу Кравцову за женщину чистую, опрятную. И раз ее дому суждено навсегда скрыться под воду, то пусть он останется в ее памяти и в памяти всех других в станице таким же белым и аккуратным, каким она всегда его содержала. Паша Кравцова всегда содержала его как игрушку. Кто знает, если бы больше радостей было ей отпущено за ее тридцатипятилетнюю жизнь, то, может быть, и меньше теперь было бы воспоминаний, которые привязывали ее к этим стенам.
Тем не менее она имела все основания чувствовать себя в то утро в плохом расположении духа. Во-первых, град пообивал со стен дома всю обмазку, исковыряв их почти точно так же, как немцы, когда они обстреливали станицу из-за Дона шрапнелью. Во-вторых, вот уже несколько дней она, с той ночи, когда у нее спасался от грозы Греков, и на себя злилась, и на него, а при воспоминании о том, что могло произойти, но так и не произошло в ту ночь, вся охватывалась пламенем стыда и раскаяния. Самое главное, что она была совсем не такой, как теперь вправе был думать о ней Греков. И теперь у нее похолодели руки и ноги, когда у ее двора остановился точь-в-точь такой же вездеход, в каком ездил Греков. Тем большим разочарованием для нее было убедиться, что это совсем не он. После того как в районе размыло дождями все дороги, Истомин опять пересел из своей новой шоколадной «Победы» на райкомовский «газик».
Истомин не раз говорил своему водителю, что, если надо, он может найти ключ к любому человеку. Если только успеть вовремя взять быка за рога.
Уверенной рукой открыв калитку во двор к учительнице Кравцовой и здороваясь с ней, он сказал с улыбкой:
– Бог на помощь. – Он был, конечно, человеком неверующим, но иногда считал возможным позволить себе эту вольность.
Не смутил его и более чем неприветливый тон хозяйки, которая, мелькая загорелыми икрами и коленками, и в его присутствии продолжала месить посредине двора глину.
– Разувайтесь помогать.
Надо было совсем не знать нравы и психологию казачек, чтобы надеяться на какую-нибудь иную встречу. Все иллюзии на этот счет Истомину уже давно были чужды. Казачка никогда не полезет за словом в карман, даже если она уже и выбилась в интеллигенцию, как та же Кравцова.
– Приваловскую женщину всегда можно узнать, – продолжая улыбаться, сказал Истомин.
Учительница Кравцова спокойно вышла из глиняного месива и, поочередно ставя ноги на край деревянного корыта, наполненного водой, приподняв юбку, стала мыть икры и ступни. Вода в корыте стала красной.
– Только совсем не обязательно для этого ей на ноги смотреть. Если вы приехали ко мне на квартиру стать, то я постояльцев не беру. Я привыкла жить одна.
– Почему же, Прасковья Федоровна, с вашей внешностью одна?
Кравцова тщательно вытерла ноги краем юбки, всунула их в желтые кожаные чувяки и, разгибаясь, окинула Истомина взглядом.
– Потому что моя внешность здесь совсем ни к чему.
У этой своенравной учительницы-казачки явно были какие-то счеты с мужчинами. Последним из них, как не без оснований предполагал Истомин, мог быть и Греков. По телефону Семенов от строчки до строчки зачитал Истомину письмо, которое привез на мотоцикле из Приваловской в обком какой-то мужчина.
– Если вас, Прасковья Федоровна, возможно, и обидел кто-нибудь из мужчин, то это еще не означает, что теперь всех их нужно на одну, мерку, – с мягкой укоризной сказал Истомин.
Еще раз Кравцова окинула его внимательным взглядом и задержалась на его портфеле-папке из крокодиловой кожи.
– Всех! – коротко сказала она. У нее даже зарумянились щеки.
Судя по всему, Греков сумел насолить ей основательно. Истомин уже не сомневался, что так оно и было. Оставалось лишь дернуть за леску.
– Так ли и всех? – спросил Истомин с той мерой игривости, которая в то же время позволяла ему не уронить свой авторитет в глазах шофера.
– Все вы там позавяли в своих кабинетах, – решительно заявила Кравцова. – Лучше бы не приезжали к нам. Вам тех, которые с красными ноготками, надо агитировать…
И, к своему удивлению, Истомин услышал, что у нее в голосе зазвенели слезы. Вполне возможно, что у Грекова тянется с этой учительницей уже давно. Недаром в райком давно уже поступали сведения, что в Приваловскую часто наезжает со стройки на катере какой-то начальник. Но Истомин хотел быть от начала до конца объективным и основывать свои выводы для информации на бюро обкома только на фактах. Факты есть факты, и наступила минута выяснить все до конца. Разворачивая свой портфель-папку, он достал аторучку.
– Еще есть, конечно, Прасковья Федоровна, среди мужчин и такие, о которых вы упомянули, но для того чтобы не быть голословной, вы должны сказать, кто вас обидел.
Лицо у Кравцовой вдруг стало непроницаемо холодным.
– Никто меня не обижал.
– Но вы же сами только что мне жаловались…
– И вам я не жаловалась, а просто так сказала.
Вот и всегда эти женщины: накричат, а как только дойдет до конкретного разбирательства – в кусты. К тому же Истомин и раньше замечал, что люди здесь не любили, когда их слова начинали записывать. Недаром Кравцова так враждебно смотрит на его авторучку.
– Но все же вы кого-нибудь имели в виду, да? Может быть, и не кто-нибудь из местных вас обидел, а приезжий?
Скулы у Кравцовой вдруг свело зевотой, она отвернула лицо.
– Мало ли их теперь приезжает нас обижать, – прикрывая рот ладонью, ответила она. – Теперь к нам по дворам уполномоченные пачками ходят.
Их разговор явно отвлекался в сторону, угрожая приобрести совсем нежелательный оборот. Не за этим Истомин сюда ехал. Он перебил ее.
– А у вас самый последний уполномоченный кто был?
Вот когда он увидел, что попал в самую точку. Лицо у Кравцовой побледнело, и тут же прихлынул к нему румянец. Не осталось на нем и следа нарочитой скуки.
– Не помню, – ответила она совсем тихо.
Нет, она все хорошо помнила. В психологии женщин он научился разбираться и теперь видел, что она бьет отбой в надежде, может быть, на будущее примирение с тем, кто ее обидел. Скорее всего потому, что Греков уже успел здесь пустить глубокие корни. Она одновременно и лютовала против него, и еще на что-то надеялась. Наивная женщдна, она, должно быть, и не знает, что у Грекова уже вторая жена.
– А вы постарайтесь вспомнить, – дружелюбно посоветовал ей Истомин.
И вдруг, как рассказывал своему другу в гараже обкома шофер Истомина, произошло непредвиденное. Эта приваловская учительница воздела руки и чуть ли не с кулаками пошла на секретаря райкома партии.
– Вот вы чего захотели? Хорошего человека замазать?! А ну-ка, марш со двора! И чтобы духу вашего здесь не было! Ищите брехунов в другом месте. Марш, марш!
По словам шофера, она даже за лопату схватилась, которой размешивала до этого глину. Истомин поспешил спастить от нее бегством в машину. Но, уже отъезжая от двора этой учительницы, шофер Истомина все-таки успел заметить, как она, вдруг, прикрыв глаза рукой, опрометью бросилась к себе в дом.
– Все понятно, – сказал первый секретарь обкома. – Вы, товарищ Истомин, можете садиться. – Взяв со стола конверт, Бугров вынул из него разлинованный в клетку листок. – А потому и оглашать здесь письмо нет смысла, пожалуй, за исключением тех строк, которые скорее характеризуют его автора. – Уголки толстых губ у Бугрова затрепетали, когда он вслух прочел: – «А если товарищ Греков будет отрицать, то я ответственно заявляю, что, несмотря на грозу, до самого ее дома за ними по воде шел, и когда потом хоронился под тополем от дождя, то все от начала до конца мог в окно наблюдать». – Уголки губ у Бугрова снова затрепетали. – Действительно, как в казачьей песне: во мраке молния блистала. И с неуловимой брезгливостью задвигая листок обратно в конверт, он не положил его на стол, а сунул куда-то под крышку стола, в ящик. – Но, может быть, при свете этой молнии тот же товарищ Автономов поможет нам правильно другое письмо проявить. – Он взял со стола другой конверт.
По-совиному взглядывая на первого секретаря обкома, Автономов ответил:
– Я под чужими окнами еще никогда не стоял.
– А мы этого от вас и не требуем. – Бугров усмехнулся. – Тем более что, как ответственно заявляет автор предыдущего письма, был дождь, значит, и все следы смыло. – Греков увидел, как при этих словах секретаря обкома его гость не смог удержать улыбки, блеснувшей у него под усами. – И все-таки не советую вам, товарищ Автономов, забывать, что обком есть обком и членов его бюро может, например, интересовать… – вынимая из другого конверта синий телеграфный бланк с наклеенными на нем с двух сторон машинописными строчками, Бугров процитировал: – «Из этого следует, что начальник политотдела великой стройки, неизвестно из каких побуждений, задался целью явного преступника, вора и расхитителя колхозной социалистической собственности, превратить чуть ли не в героя…» – Бугров поднял глаза. – Думаю, нет нужды скрывать от членов бюро, кто является автором этой телеграммы, да он и сам не скрывает. Здесь его собственноручная подпись: райуполкомзаг Цветков. А это совсем пахнет не дежурством под тополем у чужого окна. Вы, товарищ Автономов, на стройке первое лицо. Если в самом деле имел место факт превращения преступника в героя, вы наряду с начальником политотдела должны первый за это отвечать.
Автономов слушал его, наклонив голову на тугой шее. Лицо его медленно розовело, и белоснежный подворотничок кителя, казалось, все больше подпирал ему подбородок. Член ЦК, повернув голову, смотрел на него с нескрываемым интересом. Личность Автономова уже достаточно была известна в стране по предшествующей прогремевшей стройке нефтепровода в сибирской тайге.
Греков собрался было вмешаться, чтобы все поставить на место, как вдруг Автономов, полуобернувшись к нему, пригвоздил его взглядом. А еще через мгновение Греков смог лишний раз убедиться, что не так-то просто было Автономова испугать. Он вдруг всей грудью выдохнул воздух и, скрестив со взглядом усталых глаз секретаря обкома безмятежный взгляд, в свою очередь спросил у него:
– А зачем же было моему начальнику политотдела этого преступника в герои превращать, если его и без того уже превратили?
Всего одним взглядом Греков успел схватить, как при этом сразу окаменело лицо первого секретаря обкома, и это его выражение тут же передалось другим членам бюро. Даже его гость, который с явным интересом ждал, что скажет Автономов, разочарованно опустил глаза.
– Я бы на вашем месте, товарищ Автономов, не стал так шутить, – предостерег Бугров.
Греков снова начал привставать со своего стула, и снова Автономов, взглянув искоса, заставил его остаться на месте. Он слегка развел руками.
– Какие здесь могут быть шутки, если не дальше как месяц в этом же зале все бюро обкома, и в том же составе, просматривало киножурнал о героях перекрытия русла Дона. И вы, товарищ Бугров, еще спросили у меня, кто этот герой, который сумел в самый критический момент раскупорить затор на проране. Но я тогда так и не смог вспомнить, хоть я и первое лицо на стройке. Но теперь с вашей помощью я вспомнил. – Члены бюро не сводили глаз с лица Автономова, в котором вдруг выступило что-то угрожающее. Греков увидел, как подался вперед и член ЦК, глаза у него вспыхнули серым блеском. Сердцу Грекова вдруг стало жутко и хорошо, как бывало давно уже на фронте, когда наступал предел всему и уже невозможно было чего-нибудь бояться.
– Кто же это?
Автономов снова в непритворном изумлении развел руками.
– Я думал, товарищ Бугров, что вы, как первое лицо в области, и сами уже догадались, а если нет, – он поискал глазами в президиуме и остановил взгляд на Пантелееве, который быстро делал какие-то пометки в раскрытом на столе блокноте, – то вам уже должны были доложить. Тот самый преступник и расхититель соцсобственности, как телеграфирует этот уполкомзаг. – Греков видел, что Автономов начал до отказа разворачивать свою пружину, и теперь уже никто не смог бы его остановить. Он стоял за столиком во весь рост и, казалось, бронзовая пыльца осыпалась с его скул. – Фамилия, отныне можно сказать, историческая: Коптев. А эта киноблоха, которая скачет с камерой по всей стройке, и запечатлела его на своей пленке в тот самый момент.
– Таким образом, получается… – Поднимая голову от стола, начал член бюро Пантелеев, прекращая делать какие-то пометки в своем блокноте.
– Вы меня не натаскивайте, по-моему, мы с вами одному и тому же министру служим, я сам кого угодно могу натаскать. Но тут как перед богом… – Автономов вдруг перекрестился, – этот герой с десятилетним сроком без всякого участия начальника политотдела стройки на всесоюзный экран попал.
Семенов выкрикнул из-за стола президиума:
– Как же вы смогли допустить, чтобы эта киноблоха…
Автономов в его сторону и бровью не повел.
– Это только я, товарищ Семенов, могу ее так называть, потому что за ней действительно не угнаться, и она умеет проскочить даже туда, где и первое лицо еще не успело побывать.
– Вот и проскочила.
– Да, а теперь мы с вами давайте попробуем его со всесоюзного экрана снять. По всей стране идет.
– Вопреки строжайшей инструкции, которой, как вам известно, запрещено в пределах запретных зон какие бы то ни было съемки производить. А тем более смешивать при этом вольнонаемных с ЗК, – напомнил член бюро Пантелеев.
Наконец-то и Грекову удалось подстеречь свою минуту.
– Их у нас на стройке само дело смешало.
Вдруг раздался смех. Все повернулись в ту сторону, где сидел член ЦК. Откинув голову, он смеялся так, что тряслось все его тело. Сквозь приступы смеха он с восхищением говорил:
– Шутка ли, на всесоюзный экран. Страна должна знать своих героев. И теперь вам ничего иного не остается, как это звание за ним закрепить. С учетом мнения вышеупомянутой киноблохи и всесоюзного зрителя, который уже видел его на экране.
Но Автономов и здесь остался верен себе. В то время когда вслед за членом ЦК заулыбались и все остальные члены бюро – даже у Пантелеева заметно стало оттаивать лицо, он сохранял спокойствие. Дождавшись, когда член ЦК до конца отсмеется, он колыхнул своей гривой волос, седеющих крупными пепельными кольцами.
– Не только поэтому. На блоху по возвращении на стройку нам, конечно, придется набросить узду вплоть до высылки ее обратно в Москву, чтобы она больше не устраивала нам Верховный пересуд, но вообще-то, – в его глазах зажглись огоньки изумления, – чутье у нее есть. Может, случайно, а может, и нет, она раньше всех нас увидела, что никакой этот Коптев не прес… – Неожиданно обрывая на полуслове, Автономов сердито повернулся к Грекову: – Все остальное, политотдел, остается за тобой. Пусть члены бюро обкома наконец послушают тебя и узнают, что такое разновес.
Никто не прерывал Грекова, но чем дальше он рассказывал, тем чаще первый секретарь обкома бросал обеспокоенные взгляды на члена ЦК, а тот, подперев щеку рукой, сидел все более непроницаемый, и уже не веселые искорки пробегали в его серых глазах, а как будто заклубился в них туман. В зале заседаний стало совсем тихо. Только один Семенов, когда Греков опустился на свое место, нарушил молчание:
– Но это еще потребует проверки.
– У нас нет оснований начальнику политотдела стройки не доверять, – сказал Бугров, положив руку на стопочку квитанций, положенных перед ним Грековым на стол. – И товарища Грекова мы знаем не один год. – Он перевел взгляд на Автономова, сидевшего за столиком рядом с Грековым, впервые называя его не по фамилии. – А вас, Юрий Александрович, мы попросим больше ни на день не откладывать, как это у вас называется? – Он круто взметнул широкую бровь.
– Пересуд, Александр Александрович, – тоже впервые называя первого секретаря обкома по имени, подсказал Автономов.
– Да, да… – Судорога пробежала по лицу Бугрова, как от мгновенной боли.
– За нами остановки не будет, – наклоняя голову на тугой шее, ответил Автономов и, чуть исподлобья взглядывая на Грекова, подмигнул ему. О, Греков знал, что он умел подчиняться. Если надо было, Автономов и смиряться умел.
– Ив дальнейшем обсуждении этого вопроса, – Бугров положил другую руку на стол рядом с той, которой он прикрывал стопку квитанций, – по-моему, нет нужды.
– А если в порядке исключения? – вдруг негромко спросил член ЦК.
Все в зале сразу оживились. В сущности, рядовое заседание бюро обещало стать необычным. С лица редактора областной газеты, который, сидя в президиуме за спинами других членов бюро, все время, пока шло заседание, полудремал, откинув голову на спинку стула, впервые исчезло флегматичное выражение. А Пантелеев, захлопнувший было свой блокнот, опять раскрыл его, пробуя пальцем острие карандаша. Второй секретарь обкома Семенов расстегнул верхнюю пуговицу летнего чесучового кителя.
– Я, как вы знаете, товарищи, – извиняющимся тоном продолжал член ЦК, – не собирался вмешиваться, если бы обсуждаемый вами вопрос, как мне показалось, уже не перерос рамки частного случая.
Пантелеев, оборачиваясь к редактору газеты, бросил ему через плечо:
– Ого!
– И если вы дадите мне слово… – сказал член ЦК.
Первый секретарь обкома с улыбкой, заигравшей у него на полных губах, обвел глазами членов бюро.
– Как, по-вашему, товарищи, можно будет дать?
Все засмеялись.
– Еще бы, – простосердечно обронил редактор газеты. Засмеялись еще больше, а Пантелеев под прикрытием этого смеха опять успел бросить ему через плечо:
– Можно было и без кокетства.
Но редактор только покосился на его блокнот. Все в зале заседаний задвигали стульями, усаживаясь поудобнее.
Не каждый день им доводилось слушать на бюро выступления членов ЦК. А этот Щербинин за какие-нибудь послевоенные пять – семь лет прошел путь от завотделом обкома до завотделом ЦК, а значит, имел возможность бывать и на Политбюро, общаться с самим Сталиным. От слуха члена ЦК не ускользнуло шуршание карандаша в руке Пантелеева, и, поднимаясь за столом, он предупредил:
– Хочу напомнить, что высказываюсь здесь как неофициальное лицо, поскольку нахожусь в отпуске.
– Я только для себя, – пробуя пальцем острие карандаша, сказал Пантелеев.
– В этом я не сомневаюсь.
Член ЦК опять задержался на нем своим взглядом, и лицо у него стало печальным.
– Я хочу начать с вопроса: до чего мы дошли? Вот вам, должно быть, все понятно, товарищ…
– Пантелеев, – подсказал Бугров.
– Да, товарищ Пантелеев. А я сидел на вашем бюро и никак не в состоянии был понять: что случилось? Человек уже потерял целых три года жизни, и еще неизвестно, что с ним будет дальше, но, оказывается, никто в этом не виноват. На уборке за потерю каждого пуда зерна мы взыскиваем, на ферме за каждого павшего бычка наказываем, и даже на птичнике – за каждого петушка, а здесь и спросить не с кого? На фронте за потерянную по чьей-нибудь вине высотку в лучшем случае срывали погоны, а за потерянного нами же человека, оказывается, не отвечает никто.
Тишина установилась в зале заседаний обкома такая, что слышен был только шорох карандаша в блокноте у Пантелеева. Внезапно и этот шорох прекратился. Греков бросил взгляд на Пантелеева и увидел, что тот уже ничего не записывает в свой блокнот. Он лежал перед ним на столе раскрытым, а сбоку лежал карандаш. Жестковатые черты его лица смягчились, и оказалось, что оно у него было еще совсем молодое.
Греков видел, как по губам первого секретаря обкома, когда он взглянул на Пантелеева, скользнула усмешка, и тут же он перевел глаза на лицо редактора. Оказалось, это теперь по его вине возобновилось назойливое шуршание карандаша в зале заседаний обкома. Редактор областной газеты достал из бокового кармана пиджака свою записную книжку и старался тоненьким красным карандашиком успеть за словами гостя. К счастью, было это совсем не трудно, потому что тот скорее не выступал, как обычно выступают с трибуны, а негромко и размеренно беседовал. К тому же редактор по привычке не слово в слово записывал, а размашисто набрасывал в записной книжке своим карандашиком отдельные фразы, даже какие-то знаки, волнисто подчеркивая их, обводя кругами и заключая в скобки. Он с таким нажимом поставил еще и восклицательный знак вслед за словами гостя: «Но разве для партии могут быть запретные зоны?», что сердечко карандаша хрустнуло у него в руке, сломалось, и он, растерянно поискав вокруг себя глазами, обрадованно присвоил себе бездействующий карандаш Пантелеева. Но все чаще и редактор стал забывать, что ему нужно было все это записывать. Карандаш вдруг замирал у него в пальцах.
Ничего лучшего не может быть, как только слушать и совсем не думать, что из всего этого можно извлечь темы и для передовицы, и для подвала в очередном номере газеты.
Боясь не успеть записать, схватываешь только внешнюю форму слов, а ведь кроме этого нужно еще почувствовать их живую плоть, не пропустить, подстеречь, что говорят глаза, руки, каждая черточка этого необычайно открытого и замкнутого, наивного и лукавого лица. А временами как будто застывающего и меркнущего в каком-то воспоминании. И самое удивительное было, что ничего он не говорил такого, что до этого уже не приходило бы на ум и не царапало бы сердце, усугубляя ту бессонницу, от которой лиловые тени залегли под армянскими глазами редактора.
Да, да, не может быть таких зон в жизни, на которые не распространялась бы власть партии, да, из всех «злокачественных опухолей» – редактор подчеркнул эти слова красной чертой – самая, может быть, злокачественная – равнодушие.
Но это же и есть самые актуальные темы передовицы, подвала, даже разворота в газете. И редактор, вспомнив, что он не вправе оставаться только слушателем, опять набрасывался на записную книжку так, что остро отточенный карандаш вонзался в бумагу и рвал ее. Вот-вот опять хрустнет сердечко карандаша, и тогда прощайте самые животрепещущие темы.
Первый секретарь обкома взял из стаканчика, стоявшего перед ним на столе, сразу полдюжины отточенных карандашей и передал их второму секретарю Семенову. Тот с недоумением взглянул на первого и, уловив его взгляд, передал их редактору.
– Но если они действительно виновны и несут заслуженное наказание, – теперь уже редактор слово в слово записывал вслед за членом ЦК, – то как они могли очутиться в запретной зоне? Неужели через семь лет после войны все это нас перестало интересовать? В чем причина? Но сколько бы ни было причин, ответ сводится все к одному и тому же: когда-то все они были нами же брошены. Брошены в раннем детстве и в зрелом уже возрасте, в минуту слабости, отчаяния и перед лицом соблазна, на дорогах войны, в нужде, в сиротстве и еще при стечении тех самых непредвиденных обстоятельств, которые на каждом шагу подстерегают человека.
У редактора газеты один за другим хрупнули два карандаша. Он подхватил третий и опять вонзился в свою записную книжку, боясь не успеть, не услышать, пропустить.
– Конечно, когда они уже становятся преступниками, общество вынуждено наказывать их, но мы с вами знаем, что не тюрьма в первую очередь является тем местом, где человек становится человеком. И если у нас еще остаются запретные зоны, то это ни с кого из нас не снимает вины за то, что когда-то они были нами забыты, оставлены на волю случая, потеряны. Когда же?
Когда через час Греков с Автономовым уже вышли из обкома, тот вдруг стиснул пальцами его локоть.
– Считай, что это ты сегодня выиграл сражение. Оказывается, ты способен своими словами не только меня до печенок достать. Не изображай изумление, я ведь видел, как этот высокий гость, когда ты о Коптеве с Махровой говорил, тебя глазами пожирал. Но в следующий раз… – уже садясь рядом с Грековым на заднее сиденье машины и захлопывая за собой дверцу, угрожающе предупредил Автономов: – Ты свои подштанники будешь застирывать сам.
Греков молча улыбнулся. Вряд ли он мог сейчас ожидать от Автономова чего-нибудь иного. И не мог же тот позволить себе обойтись без одной из тех своих фраз, которые обычно подхватывала вся стройка. Теперь Греков ничуть бы не возражал, чтобы и эту фразу Автономова завтра узнали все.
Уже на выезде из города, у зарешеченного чугунной оградой здания с золоченой вывеской на черном стекле, Автономов приказал шоферу притормозить. Оставив Грекова в машине, он поднялся мимо двух каменных львов по широкой каменной лестнице и скрылся за дубовой дверью. Вышел он оттуда, поддерживая под локоть Валентину Ивановну. Греков и на этот раз не удивился – все это было на Автономова похоже. Только на секунду встретившись взглядами, Греков и Валентина Ивановна улыбнулись. Но Автономов уже успел перехватить их взгляды.
– Вот что означает счастливая супружеская жизнь. А я за всеми этими баталиями совсем позабыл тебе сказать, что нам с Валентиной Ивановной, пока мы плыли сюда по Дону на какой-то доисторической посуде, тоже было не скучно.
После этого почти все четыре часа дороги по степи они ехали в молчании. Автономов, как только отъехали от города, сразу же откинул голову на мягкую спинку и закрыл глаза. Греков видел перед собой колыхающийся узел волос Валентины Ивановны, которая сидела впереди рядом с водителем. В зеркальце он встречался с ней глазами.
Уже перед самой стройкой Автономов, как по будильнику, открыл глаза и чуть охрипшим голосом приказал водителю:
– Довезешь Валентину Ивановну домой и езжай в гараж. А мы с Грековым немного пешком разомнемся. – И, после того как «эмка», удаляясь по дороге, уже оказалась в облаке ржавой пыли, он повернул к Грекову лицо. – У нас все и всегда с тобой должно быть открыто. Ты за это время выиграл еще одно сражение. Если тебя и в самом деле попутал в этой проклятой станице какой-то бес, пади перед ней на колени и проси амнистии.
Он неподдельно удивился, когда при этом Греков, рассеянно слушая его, вдруг заявил:
– Придется у Гамзина до утра катер взять.
Автономов даже приостановился, с недоумением взглядывая на него.
– Зачем?
– К этой сторожке теперь ни на каком другом транспорте не подъехать, – явно продолжая думать о чем-то своем, ответил Греков.
Автономов со все большим изумлением всматривался в его лицо.
– К какой сторожке? Тебе, Греков, после такого бюро определенно нужно дома выпить стакан водки и завалиться спать.
Только после этого Автономов увидел, как из глаз Грекова выклубилась темная синева и он невесело усмехнулся.
– Нет, Юрий Александрович, пока я этого приваловского деда Тамары Черновой с его ковчега не сниму, никакая водка мне не поможет заснуть. Занял в своей сторожке посредине садов оборону и палит сразу из двух стволов. Ты его должен помнить, он к нам на засыпку прорана приезжал.
Автономов уже все вспомнил и обо всем догадался. Обеими руками он вкогтился в плечи Грекова и затряс его:
– А как же ты заверял бюро?!
– А ты что же хотел, чтобы нас там до нитки раздели? – встречно спросил его Греков.
Но Автономов, не слушая, все сильнее тряс его за плечи.
– Да ты понимаешь, что все это может означать. Что же нам теперь уже за своими похоронками в обком ехать?!
Но тут Греков решительно вывернулся из его когтей.
– Надеюсь, до этого не дойдет. – И, окончательно изумляя Автономова, он с сокрушением вздохнул: – Вот только на свадьбу Игоря с Тамарой мне уже не успеть.
Уже давно Федор, Игорь и Вадим уговаривались вместе купить себе новые костюмы. Теперь же наступил срок. Во-первых, предстоящая свадьба Игоря с Тамарой. Во-вторых, не к лицу им будет и на Ангару потом заявиться в обтерханных пиджаках и брюках, одним своим видом позоря первенца великих строек. У всех троих локти давно уже блистали, как отполированные, а на обшлагах брюк появилась сомнительная бахромка. Правда, у Игоря в последнее время ее подстригла и подшила явно не мужская рука, но и от этого брюки не стали новее. А Вадим с Федором не могли мечтать даже об этом. Федор, тщательно изучив брюки Игоря и вооружась иголкой с ниткой, попытался было воспользоваться ценным опытом и потерпел такое жестокое фиаско, что сам был не рад. Люба Карпова, с которой встретился он в реставрированных брюках на эстакаде, взглянула на их волнисто подшитые края такими глазами, что он тут же круто повернулся на месте, вернулся в общежитие и, распоров лезвием безопасной бритвы шов, опять мужественно извлек на свет бахромку. Тут же он дал себе слово, что при первом же случае обзаведется костюмом, как все приличные люди.
Конечно, все трое вполне могли бы сделать это и раньше. И зарабатывали они немало, но, как известно, холостяцкая жизнь тем и проигрывает по сравнению с семейной, что не умеет вести счет деньгам. Все трое могли, например, полмесяца питаться всухомятку, довольствоваться бутербродами и черствыми коржиками из буфета орса, а потом вдруг взять и поужинать в поселковом ресторане под душераздирающие вопли скрипки, пианино и барабана так, что ничего другого им не оставалось, как до очередной получки идти в финансовую кабалу к девчатам. Правда, те в кредите не отказывали, но и никогда не упускали случая прочесть лекцию на тему несомненной пользы режима экономии и безусловном вреде затянувшейся холостой жизни.
В воскресенье утром Федор с Вадимом проснулись в своей комнате в общежитии, где они остались теперь вдвоем, после того как Игорь с Тамарой получили комнату в общежитии для семейных, и подсчитали свои сбережения за последние полгода. Оказалось, что они все-таки могли позволить себе купить не просто рядовые костюмы, а костюмы, как выразился Вадим, люкс. Именно такие не далее как вчера он видел на витрине универмага орса. Кроме этого, оставались еще деньги и на две пары чехословацких туфель.
– По дороге в универмаг зайдем за Игорем, – после подсчетов резюмировал Федор.
Вадим иронически присвистнул:
– Он теперь отрезанный ломоть.
– Не говори ерунды, – оборвал его Федор.
Игоря они застали дома одного. По его словам, Тамара повела дочку в детскую консультацию. В большой длинной комнате стояли две кровати – полутораспальная, застланная синим тканевым одеялом, и маленькая, застланная розовым, кружевным. Между ними стоял обеденный стол под новой клеенкой, а на нем лампа-грибок.
С радушием хозяина Игорь подвинул Федору с Вадимом два стула, а сам сел на кровать.
– Вернется Тамара, и мы вместе позавтракаем.
– Некогда, Игорь, завтракать. Идем, – коротко сказал Федор.
– Куда? – взглядывая на него и на Вадима, с удивлением спросил Игорь.
Узнав о цели их посещения, он виновато улыбнулся:
– Вы, ребята, идите сами. Я сейчас не смогу.
Многозначительное подталкивание Вадима в бок заставило Федора не на шутку рассердиться на Игоря.
– Чего не можешь? Кажется, мы уже давно договорились, а теперь перед твоей свадьбой… – И Федор перевел взгляд на свои брюки, обтрепавшиеся внизу, на брюки Вадима и на брюки Игоря, хотя и подштопанные внизу, но все же не внушающие большого доверия своим видом.
– Помню и понимаю, – сказал Игорь, – но сейчас я, ребята, просто не в состоянии. У Тамары совсем нет пальто, а только старый плащ, и Людочка уже выросла из своей ватной шубки. В этих брюках я вполне могу быть и на свадьбе. Они стали совсем приличными. – Он поджал под кровать ноги.
Федор вдруг мучительно побагровел, его брови стали совсем белыми. Если бы можно было взглядом казнить человека, то Вадим под его испепеляющим взглядом должен был бы лишиться жизни.
Но Вадим спокойно отодвинулся на стуле от Федора и, перегнувшись, положил руку на плечо Игоря.
– Сказано идем, значит, идем. Если лучше посчитать, найдется у нас шалышек и на три костюма. – Поворачиваясь к Федору, он с небрежностью бросил: – Туфли мы с тобой успеем купить и в другой раз, не к спеху. Я, например, в своих могу еще полгода протанцевать. Вставай, Игорь. – Он отодвинул обшлаг ковбойки. – До открытия универмага еще пятнадцать минут.
Недаром же Вадим посещал в клубе секцию бокса – это был нокаут. Федор смотрел на него, приоткрыв рот. Он знал, что Вадим по своей натуре был франтом и пара модельных чехословацких туфель давно уже являлась предметом его мечтаний.
Когда через полчаса они вышли из универмага, казалось, они только что народились на свет. Никто из встречных не мог их узнать. Знакомые ребята, встречаясь с ними на центральной улице поселка, таращили на них глаза, а девчата откровенно и потерянно ахали. Двое молодых джентльменов в серых крапчатых и третий в синем с красной искоркой костюмах были точь-в-точь такими, какими давно уже являлись девчатам в сновидениях и на киноэкране. Провожая их взглядами, никак не могли поверить девчата, что это все те же Игорь Матвеев, Вадим Зверев и Федор Сорокин.
Вадим, когда они трое еще только вошли в универмаг, предложил, чтобы у них у всех были одинаковые костюмы, с этим согласился и Игорь, но Федору почему-то приглянулся синий с красной искрой. С необъяснимым упорством он настаивал на своем выборе.
– Но почему? – сердясь, допытывался у него Вадим. – Ведь серый явно лучше, недаром он и стоит на двадцать два рубля тридцать копеек дороже. И вообще, это не по-товарищески. Кажется, мы договорились твердо, что приедем на Ангару в одинаковых костюмах. Это не дружба. Так мы к коммунизму не скоро придем.
– Брось, Вадим, при чем здесь дружба, – отвечал Федор и сам поспешил перейти в контратаку: – По-твоему, коммунизм – это какая-то одноцветная уравниловка, все на один фасон. Это, знаешь ли, какое-то мещанское понимание коммунизма.
Не мог же Федор признаться своим товарищам, что именно такой самый, синий с красной искрой, костюм однажды видел он на Автономове, когда тот, приехав из Москвы, выходил у здания управления из машины. Такой же совершенно новый костюм, и скорее всего купленный Автономовым в столичном ЦУМе. Продавщица орсовского универмага, уговаривая Федора купить синий костюм, добавила, что теперь с новой партией товара к ним тоже поступил только один такой костюм. Вполне вероятно, и на торжественном митинге, посвященном сдаче гидроузла в эксплуатацию, Автономов может быть в синем с красной искрой костюме.
Игорь слушал их спор, молча улыбаясь. Ему нравились и серый крапчатый, и синий с красной искрой костюм, тем более что последний стоил дешевле на двадцать два рубля тридцать копеек. Игорю нравились в универмаге орса костюмы всех цветов и покроев. В конце концов он безропотно позволил Вадиму остановить свой выбор на серых крапчатых костюмах.
Впервые перед пуском гидроузла за все время сплошных авралов и штурмов у них оказался целый день свободный. Как-то непривычно, не по себе им было, что теперь никуда не нужно было спешить. На плотине хозяйничали уже только отделочники и маляры, окрашивая стальные решетки барьеров и массивную дверь ГРЭС и зачищая мастерками барьер у обращенной к морю стороны плотины.
– Сходим, что ли, в сквер? – предложил Вадим.
Ему никто не возразил, и они пошли в сквер, сели на скамью, горячую от солнца. На листве деревьев лежала бетонная пыль. По единственной аллее сквера скучающе прогуливались такие же, как и они, неприкаянные люди. Вадиму первому же и надоело сидеть на солнцепеке, то и дело отвечая на кивки знакомых.
– Пойдем выпьем пива, – предложил он, вставая.
Согласились и с этим. Выпили под брезентовым пологом в углу сквера по кружке теплого полынно-горького пива, съели по две порции мороженого и опять выпили по кружке пива. Когда вышли из-под брезентового полога, еще жарче им показался день. Тут Игорь уже в третий раз за последние полчаса поинтересовался у Вадима, сколько на его часах показывает стрелка.
Вадим сощурил глаза.
– Разве ты куда-нибудь спешишь?
– Нет, просто так, – поспешил ответить Игорь.
Заглянули в клуб. Развлекая себя и товарищей, Вадим бурно сыграл на пианино в пустынном зале «Мучу». Ему отвечало гулкое эхо. Игорь вдруг решительно заявил:
– Мне, ребята, пора идти.
Вадим с наигранным непониманием спросил:
– Куда?
За Игоря ответил Федор:
– Странный вопрос. У человека свадьба. Ступай, Игорь, ступай.
После его ухода Вадим еще раз проиграл «Мучу» 'и встал, хлопнув крышкой пианино.
– А что, Федор, если нам еще раз пройтись по эстакаде? Во время митинга там не продерешься. Одних корреспондентов и кинооператоров нахлынет на пуск гидроузла целая армия.
На залитой жарким солнцем железобетонной части плотины не было никого, кроме маляров, покрывающих позолотой снопы и звезды на барьерных решетках и на дверях ГРЭС. Последний еще не размонтированный кран с приспущенной стрелой стоял на плотине над неоглядным зеркалом воды, как одинокий аист, забытый своей стаей.
– Завтра она уже будет не только наша, – сказал Вадим Зверев.
Секретарь-машинистка политотдела Люся Солодова сидела за своим столиком в приемной, сняв туфли и поставив ноги на деревянную перекладину. Она вспыхнула, как маков цвет, и мгновенно поджала под себя ноги, когда с улицы широко распахнулась дверь и вошел в приемную Автономов. Увидев у нее под столиком выставленные, как на витрине, босоножки, он догадливо спросил:
– Наплясалась за ночь на свадьбе? – И, не задерживаясь, взялся за ручку двери в кабинет Грекова: – У себя?
С выступившими в уголках капельками слез Люся молча кивнула головой.
В кабинете Автономов сразу же положил перед Грековым на стол большой коричневый портфель.
– Вот тебе работа на весь день. Перелистай еще раз. Звезды и все прочие знаки правительственная комиссия привезет в чемодане с собой, а во всем, что касается списков на амнистию, министр полностью положился на нас. – Он расстегнул портфель и, шевеля губами, одну за другой вынул из него и уложил стопками на столе у Грекова восемь толстых тетрадей, переплетенных в темно-красный коленкор. – Здесь тебе и «Война и мир», и «Тихий Дон». Запрись и скажи, чтобы твоя балерина никого не пускала к тебе. – Он снова порылся в своем портфеле и достал из него два толстых граненых карандаша. – Я их из своего стаканчика специально для тебя прихватил. Посмотри свежими глазами и можешь не стесняться, если я, по-твоему, что-нибудь просмотрел. – По своей привычке он стал мерить шагами кабинет Грекова взад и вперед, изредка останавливаясь перед ним. – Тебе, как политической власти, теперь и карты в руки. Недаром между нами
обязанности поделены. Мне кубы и шпунты, а тебе – весь живой материал. Ну, ну, не смотри на меня своим дремучим взглядом, ты прекрасно знаешь, что мне просто некогда было заниматься каждым Коптевым и Молчановым в отдельности. Вот это красный карандаш, а это синий. Первым вноси в списки тех, кого, по мнению политотдела, еще бесспорно следует внести, а вторым вымарывай тех, кто попал в них не по заслугам. Я, конечно, и сам их основательно пошуровал, но тебе, повторяю, виднее. Посоветуйся с Цымловым и еще знаешь с кем, например, с тем же комсомольским вождем, он молодых ребят из ЗК лучше знает. Я тебе целиком доверяю. Но и смотри не переборщи. А я хочу еще раз успеть на все объекты взглянуть. Чтобы всюду: под глянец и под ключ. Иногда какое-нибудь отхожее место может испортить весь пейзаж. Правительственная комиссия уже выехала на пароходе из Калача. – И, уже застегивая свой портфель, он спросил у Грекова: – Ну и как твой вояж в Приваловскую? Не придется нам с тобой за обман бюро обкома отвечать?
– Еще бы полчаса, и, может быть, пришлось бы.
– Неужто этот обломок казачества и в самом деле затопиться решил?
– Сам уже по пояс в воде, а из двухстволки палит и кричит: «Все вы предали Дон!»
– Поэтому, я вижу, у тебя и бинт на руке? Греков поспешил спрятать под крышку стола перебинтованную кисть руки.
– Всего одна дробинка.
Закрывшись в кабинете и отключив телефон, он до вечера перелистывал оставленные Автономовым тетради в темно-красном коленкоре, поочередно берясь то за красный, то за синий карандаши. Все-таки синий карандаш чаще отдыхал у него на столе. В списке подлежащих амнистии, представленном Гамзиным, он вдруг увидел вписанные рукой Автономова красным карандашом и подчеркнутые жирной чертой слова: «Надежда Шаповалова», а в списке, представленном Цымловым, вычеркнутое, но уже синим карандашом, слово «Молчанов» и сбоку на полях страницы приписку: «Это вам не разновес, а вооруженное ограбление».
Вот и весь был в этих словах Автономов. Способен был признать свое поражение и все-таки запомнить, кто его под это поражение подвел. И ничего теперь нельзя было изменить, карандаш Автономова на стройке был страше всех других. Но тут Греков вспомнил слова самого Автономова: «Я тебе полностью доверяю» и, тщательно зачеркнув своим красным карандашом его синий, снова вписал Молчанова в список.
Люся Солодова, сидя на страже в приемной, неукоснительно справлялась со своими обязанностями, выполняя приказ Грекова никого к нему не допускать, и лишь в одном-единственном случае не сумела устоять. Федор Сорокин, который перед самым вечером заявился в политотдел по дороге на правый берег в своем новом синем костюме с красной искрой, непререкаемым жестом отвел попытку Люси заступить ему дорогу в кабинет Грекова, и, опустившись перед ним в кожаное кресло, без всякого предисловия стал рассказывать, как В его отсутствие прошла комсомольская свадьба.
– Ты только, Федор, покороче, – поднимая голову от последнего списка подлежащих амнистированию в левобережном районе, предупредил его Греков.
– Да, конечно, – заверил его Федор, устраиваясь поудобнее в глубоком кресле и закидывая ногу на ногу. – Можете не сомневаться, Василий Гаврилович, что все прошло, – он поискал необходимое слово и обрадованно нашел его, – вполне зрело.
Не смущаясь улыбкой, промелькнувшей при этих словах у Грекова, он стал рассказывать ему все в подробностях. Продолжая перелистывать список на столе, Греков время от времени кивал ему в особенно интересных местах. Но как он вскоре понял, читая список и прислушиваясь краем уха к Федору, на свадьбе Игоря с Тамарой все было страшно интересно. Начиная с того, что неизвестно как могло поместиться столько людей в саду того самого куреня, где еще недавно обитало семейство Клепиковых. И на столе не было только жареных райских птиц. Но и ничего удивительного,4если комсомольцы собрали в складчину полторы тысячи рублей да столько же счел возможным выделить комитет комсомола из средств, отпущенных ему на культработу. Весь актив стройки пришел, все начальники районов были.
– Кроме Гамзина, – и, увидев, что при этих словах Греков поднял голову, л Федор пояснил: – Его приглашали, но он сам не пришел. Виноградного вина и пива было от души, а водки ни бутылки. И члены комитета следили, чтобы никто с собой не принес, поэтому без чепе обошлось. Если не считать случая с исчезновением Вадима Зверева.
Греков, не отрываясь от бумаг, спросил:
– С каким исчезновением?
– До этого он весь вечер сидел со всеми за столом и пил даже меньше других, но, как позже выяснилось, он стал просить Тамару, чтобы она за что-то простила его. А после того как она потребовала, чтобы он от нее отстал, вдруг исчез. Хватились танцевать, аккордеон Вадима на стуле, а его самого нет. Пришлось под радиолу танцевать. – Федор виновато добавил: – Уже потом я узнал, что он убежал со свадьбы искать Гамзина. – При этих словах Греков, поднимая голову, впервые отложил граненый карандаш в сторону. – Здесь, конечно, я просмотрел. – Федор поерзал в кресле. – Как будто я не видел, что он уже с самого начала себя как-то странно ведет.
– Ты сказал, что побежал искать Гамзина, – напомнил ему Греков.
– Да, но на эстакаде его в это время уже не оказалось. И Вадим побежал к нему домой. Когда он позвонил и ему открыл сам Гамзин, то Вадим, ни слова не говоря, тут же нокаутировал его.
– С одного удара? – вдруг с синими огоньками в глазах полюбопытствовал Греков.
– Как вам известно, Вадим – кандидат в мастера по боксу. Чуть все впечатление от свадьбы не испортил. Но самое главное, что и обсудить это чепе на комитете невозможно. Правда, Вадим еще на рассвете сам же меня разбудил и все рассказал, но Гамзин, когда я к нему пришел, чтобы до конца выяснить, заявил, что все это ему, должно быть, спьяна приснилось.
– Значит, действительно приснилось, – с удовлетворением сказал Греков.
Федор не понял.
– Ничего хорошего для нашего комитета комсомола и самого Вадима накануне пуска гидроузла я не вижу. Теперь его вправе исключить из списков представленных к правительственным наградам.
– Уже поздно, Федор, исключать.
Федор даже с кресла встал, разглаживая свой новый пиджак.
– Правда, Василий Гаврилович?
– Правда, Федор.
– А это у вас что за списки на столе?
– Это совсем другие.
Федор Сорокин вдруг оглянулся на дверь, понижая 'голос почти до шепота.
– Козырев на всю стройку раззвонил, что Автономов своей рукой вычеркнул Молчанова из предварительных списков подлежащих амнистии. Теперь и в зоне станет известно. Может быть, еще не поздно исправить?
Греков взглянул в его.чистые, тревожно вопрошающие глаза, и они почему-то напомнили ему глаза Алеши.
– Все, Федор, может быть. Но ты об этом молчи.
– Я, как вы знаете, Василий Гаврилович, – Федор приложил палец к губам, – замок.
Сверкая красными искорками на своем новом костюме, Федор шел на правый берег по одетому в бетонную шубу откосу плотины у самой кромки воды, которая плескалась прямо у его ног, набегая из степи и подергиваясь зыбью. Да, это было уже похоже на море, и где-то далеко правее, чуть позади Федора, уже затянулись его водами развалины крепости Саркел, на которых еще полгода назад копошились археологи, сдувая с хазарских щитов и со шлемов русичей древний прах.
Наступающей из верхнедонской степи водой все еще прибивало к плотине старые плетни и стропила, а кое-где и большие караулки, в которых до этого дежурили в виноградных садах сторожа. На крышах и стенах сторожек и деревянных сарайчиков, доплывший в целости и невредимости до тех самых мест, где настиг их вал воды, все еще темно-серой массой шевелились ужи, суслики, мыши, и все так же на столбах, выстроившихся вдоль плотины, сутулились с выловленной из воды живностью в когтях степные коршуны и лесные ястребы, а кое-где среди них и могучие орлы, ничуть не обеспокоенные тем, что с тех же самых столбов, на которых они терзали свою добычу, гремела музыка.
Из-за жары Федор снял пиджак, перекинув его через руку, и пока он шел до правого берега, где в новом парке у него было назначено свидание с Любой Карповой, его сопровождала эта давно уже знакомая ему все одна и та же бурная, но чем-то и грустная музыка, с утра включаемая дежурными на центральном радиоузле за неимением других пластинок. Он еще доберется до этих вконец разленившихся, как те же коршуны, ребят из радиоузла, вытащит их за воротник на комитет.
И все-таки сегодня эта музыка почему-то не казалась ему такой назойливо-надоедливой. Даже наоборот, чем дальше он шел, тем все больше казалось, что только теперь он почти сумел наконец расслышать в ней то, чего не удавалось ему расслышать прежде. Но он так и не смог бы объяснить, что это было.
На откосе плотины было совсем мало людей. Лишь на самом верху, затирая поверхность бетонного барьера маленькими лопатами и мастерками, возились штукатуры и отделочники. Наводили на плотину марафет, как бросил на последней диспетчерке в управлении Автономов. Фигура одного-единственного часового маячила совсем далеко, у правого берега. В сущности, по мнению Федора, его сегодня и вообще могло бы не быть, если бы не устав караульной службы. В зоне и на строительных объектах давно уже говорили о предстоящей амнистии, приуроченной к моменту пуска гидроузла, а теперь уже и точно знали, что составляются списки. Все затаились в ожидании, и кому же теперь могло бы прийти в голову не дождаться своего часа.
Справа перламутрово дробилась под солнцем на мельчайшие осколки поверхность нового моря, и все это до странности совпадало с той музыкой, которая гремела над головой Федора на всех столбах. Как будто все, что он теперь видел и чувствовал вокруг себя, было настолько хорошо, что оно никогда уже больше не сможет повториться. Но здесь же Федор воочию представил себе, как все это прокомментировал бы Вадим Зверев: «Это потому, что Любка Карпова сама назначила тебе свидание, вот и вся музыка». Вадим, как он сам любил говорить, смотрел всегда в корень, но Федору теперь не хотелось ни спорить, ни соглашаться с ним.
За музыкой не услышал он и того, о чем стали разговаривать между собой два отделочника наверху у барьера плотины, когда он поравнялся с ними.
– Гляди, как сам Автономов выступает.
– Так это же Федька Сорокин. Даже руки, как Автономов, за спину заложил.
– Он никогда нас не топтал.
– Мало ли что. Твой Вадим Зверев тоже тебе темнил, а Автономов взял и вычеркнул тебя.
– Кто это тебе сказал?
– Это ты у Сорокина и спроси. Он лучше должен знать. Думаешь, Надька дождется тебя?
– Ты, пахан, перо мое не точи.
– Смотри-ка, как выступает. Хо-зя-ин.
Шагая вдоль кромки набегающей на плотину воды, Федор не сразу услышал, как его сверху окликнули. Услышал он только, когда его окликнули уже
во второй раз, и, останавливаясь, поднял голову.
– Эй, гражданин начальник!
Один из отделочников, высокий и худой, отделившись от барьера плотины, стал наискось спускаться по бетонному покрытию к нему, а другой, плюгавенький и краснолицый, остался наверху. В руке у высокого был мастерок, которым он выглаживал по гребешку барьера последние шероховатости на свежем бетоне.
– Здравствуй, Молчанов, – узнавая его и протягивая ему руку, обрадованно сказал Федор.
Он вдруг вспомнил, как Греков ответил ему: «Все, Федор, может быть».
Не замечая его протянутой руки, Молчанов спросил:
– Ты Вадьку давно видел?
– Сегодня утром. Что с тобой, Молчанов?
И снова тот, не отвечая на его вопрос, сказал:
– Скажи ему, что он трепач и падла.
Федор заложил обе руки в карманы брюк и улыбнулся.
– Ты зря волнуешься. По-моему, у тебя все в порядке.
Молчанов оглянулся через плечо назад. Из-за барьерчика плотины видна была только голова его мелкорослого напарника. Мастерок, которым Молчанов шлифовал бетонный барьер на самом верху плотины, вздрогнул у него в руке.
– А по-моему, вы все там трепачи и легавые. Ты же знаешь, Сорокин, что Автономов вычеркнул меня.
Федор перестал улыбаться и вынул из карманов руки. Он знал, что синий карандаш Автономова действительно вычеркнул фамилию Молчанова из списков подлежащих амнистии, но после встречи с Грековым не сомневался, что ошибка будет исправлена.
– Кто это тебе, Молчанов, мог сказать?
– Я же и говорю, что ты тоже из легавых. Хочешь, чтобы я кореша замарал. – И, шагнув к Федору, он положил ему руку на плечо. Прямо перед собой Федор увидел его бледное лицо. На переносице у Молчанова выступили зерна пота. – Ты же знаешь, что вычеркнул. Твой Автономов такая же падла, как и…
Дальше Федор уже не мог спокойно слушать. Сбрасывая руку Молчанова с плеча своей рукой, он с холодной надменностью, как это всегда делал Автономов, когда надо было кого-нибудь поставить на место, и так же медленно сказал:
– Во-первых, я этого не знаю. Во-вторых, если бы даже и знал, то не обязан отчитываться перед тобой.
Он еще хотел что-то сказать, но не успел, Он только успел качнуться назад, когда Молчанов с испуганными глазами, бледный как полотно, одной рукой снова схватил его за плечо и вплотную притянул к себе, а другой, с зажатым в ней мастерком для зачистки бетона, ударил его под бок.
Над плотиной и над затопляемой водой степью гремела музыка, напоминая о том, что ничего и никогда не повторяется на земле.
1962 г.