ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

Апрельский вечер. В окна новой квартиры Светлаковых льется закатный свет.

Чистая, сухая, светлая комната… именно такая и нужна Илье. Слишком долго жил он в сыром полуподвале.

Правда, здесь пустовато: шкафы — платяной и посудный, узкие опрятные кровати, стол под клеенкой, три стула, книжная полка — вот и вся меблировка. Зато какой простор!

«Хорошо — выбрался вечер, посидим дружным кружком», — думает Ирина, стоя у посудного шкафа. Счастливым взглядом она обводит собравшихся.

Чекарев читает вслух «Правду» — апрельские тезисы Ленина. Газета только что получена. Больше недели добиралась она до Перевала.

Андрей сидит наискось от Чекарева за столом. Подперев голову рукою, неотрывно смотрит на чтеца.

На подоконнике — Илья, у окна, верхом на стуле, Рысьев, на кровати Мария. Все внимательно слушают тезисы. Это программа большевиков в новых условиях борьбы за переход к социалистической революции.

Только что закончилась Первая уральская свободная конференция. Резолюции написаны и приняты. И каждый невольно как бы сверяет, сличает эти резолюции с ленинскими тезисами: так ли, правильно ли мы решили? Вел конференцию Андрей, но он не мог знать тезисов: Центральный Комитет послал его на Урал в самый день приезда Ленина из-за границы.

Ирине вспоминается, как обрадовался Илья приезду Андрея: «Нельзя было выбрать лучше. Именно Андрей должен был приехать, именно он. Его здесь знают, его помнят, верят ему».

И правда, укрепление партийной сети, организация рабочей молодежи, крестьянской бедноты, женщин, работа в армии, подготовка к изданию областной партийной газеты, конференция — во всех делах Андрей участвовал сам, а опорой его были те большевики, которых он вырастил в годы подполья.

Ирина впервые видит Андрея так близко. До сих пор встречала его только на собраниях, видела за столом президиума на председательском месте, видела на трибуне конференции. Три доклада сделал он сам. Со страстью, с огнем выступал в прениях. Дал бой оборонцам. Наголову разбил тех, кто стоял за объединение с меньшевиками: «Не всегда верно, что в количестве сила. Не всегда выгодно собрать больше народа под знаменем. Сила — в дисциплине и качестве. Можем ли мы учинять бесформенное объединение? Нет! Только когда среди вас нет разногласий, только тогда и объединяйтесь… Меньшевиков мы в партию не берем!»

Слушая сейчас ленинские тезисы, она радостно отмечала в уме: «Конференция встала на позиции Ленина. Это наша заслуга… Вот что значит единомыслие, когда оно опирается на марксизм, на ленинскую теорию».

— Товарищи! — сказал Андрей, едва чтение закончилось. — В основном, как видите, мы правильно решили на конференции ряд вопросов. Но…

Он вскочил со стула, прошелся по комнате.

— Мы допустили ошибки. В свете ленинских тезисов они ясно видны.

Андрей остановился. Все глянули на него.

— Одна ошибка, когда в резолюции говорим о контроле партийных организаций над Временным правительством. Какой контроль? При любом контроле это контрреволюционное правительство не будет выполнять требований пролетариата. Вторая ошибка — слова о диктатуре пролетариата и крестьянства… Что вы подняли брови, Рысьев, чему удивляетесь? Ленин выдвигает лозунг борьбы за диктатуру пролетариата и беднейшего крестьянства. Поняли, в чем разница?

— Да, — сказал Чекарев, — но по духу резолюции не расходятся с тезисами. Мы дали правильную характеристику Временному правительству. Правильно оценили роль Советов. Наметили верную политическую линию.

— Давайте еще раз прочтем, вдумаемся, обсудим, — предложил Андрей.

Около полуночи Ирина вышла на кухню. Поджарила картофель, нарезала хлеб, поставила чайник на керосинку. Поколебалась: не попросить ли у хозяев чаю на заварку? — и заварила неизменный брусничник. Сахара не было, она развела в кипяченой воде щепотку сахарина. «Хотелось бы не так угостить Андрея… но не в этом дело. Покрою стол двусторонней скатертью, мамины вязаные подстаканники выну…»

Она поймала себя на том, что стоит, напряженно вытянувшись и крепко сжав руки.

«Отчего мне так хорошо? Нашла дело своей жизни… нужное для народа дело. Полна сил, здоровья. Любима! У меня верные, испытанные друзья…

Вот оно — счастье!

И все — Илья! Он раскрыл во мне то, что раньше было замкнуто, запрятано…

А без Ильи? Могла бы я работать, радоваться… могла ли бы я жить без Ильи?

Нет, лучше не думать… не надо думать об этом…»

И, точно убегая от пугающих мыслей, Ирина поспешила в комнату, захлопотала у стола.


— Я свободу слова не так понимаю, как иные, — говорил Рысьев. — Привык высказывать, что думаю. А вот сказанул на конференции, и мне сразу штемпелей: «Соглашатель».

Андрей живо повернулся к нему:

— Это вы на мой счет? Интересно, как вы понимаете свободу слова: вы свободны говорить, а я не свободен выразить свое мнение?

— Наше общее мнение, — вставил Илья.

— Выражать мнение — это одно, а оскорблять — это другое, — дрожащим голосом произнес Рысьев и, побледнев, резко отодвинулся со стулом от стола. — Вы меня оскорбили… меня… меня… Я для того сюда и пришел, чтобы высказать, выяснить. Повторяю: если Андрей хочет, чтобы в партии были люди абсолютно одинаково мыслящие, он останется один.

Илья и Чекарев сказали вместе:

— Опять за то же.

— Опять за рыбу деньги!

Андрей упорно смотрел на Рысьева.

— Вы сказали, что признаете свою ошибку, и голосовали за размежевание с меньшевиками, Рысьев. Значит, вы солгали конференции?

— Нет! Не солгал. Но я вам говорю: абсолютно одинаково мыслящих людей нет на свете. Это вы должны признать. Вы меня не понимаете…

— Я вас понимаю, Рысьев… Вот вы выступали сначала против размежевания, потом покаялись. Я видел, как вы кивали Полищуку, когда он разглагольствовал о поддержке Временного правительства в его борьбе с «внешним врагом»…

— Я голосовал против.

— Но кивали «за». Берегитесь, Рысьев, если вы ведете двойную игру!

— Не веду я двойной игры!

— Тем лучше. Но тогда продумайте свои ошибки, и вам станет ясно, что, хотите вы этого или нет, вы находитесь под буржуазным влиянием.

— Он под влиянием буржуазной родни находится, — с грубой прямотой сказал Чекарев.

Рысьев вскочил.

— Буржуазная родня? А считаю я Албычевых родней? Зборовского? Охлопкова? Я только в целях конспирации общался с ним. Он мне и моим делам ширмой был! Моя жена не ему племянница, а его жене. Я давно — ни ногой к нему.

— А жена ваша каких взглядов? — спросил Андрей.

— Взглядов, взглядов… — проворчал Рысьев. — Никаких у нее взглядов нет.

— Это вы бросьте, стыдно говорить глупости.

— Вне! Она вне политики.

— Значит, у вас нет с нею общности интересов?

— Где это видно, в какой программе, чтобы вмешивались в частную жизнь? Что, я плохо работал? Изменял? Да, были ошибки, может, и еще будут… Я живой человек… Но разве мои дела не за меня говорят?

И Рысьев стал перечислять все поручения, выполненные им.

Когда он кончил, Андрей сказал:

— Если вы не покаетесь сам перед собой, Рысьев… если не осознаете, что вы уклоняетесь от ленинской линии, ошибки ваши умножатся. А партия не будет без конца прощать их вам.

Рысьев отказался от чая, ушел. Остальные уселись тесным кружком, придвинув стол к кровати. Стало уютно и весело. Андрей, отхлебнув из стакана, спросил Ирину:

— Брусничник?

— А как вы разгадали мой секрет? — весело, почти шаловливо отозвалась она.

— Ведь я в Сибири жил, — сказал Андрей. — Брусничник… У меня о нем, можно сказать, нежные воспоминания. Это неплохо, особенно зимой после поездки за дровами или за сеном. Намерзнешься…

— За сеном? — удивилась Ирина. — А зачем вам сено?

— Зачем? — задумчиво повторил Андрей. — А вот представьте себе: Максимкин яр… тайга… снега — с головой увязнешь.

Ты оторван от работы, от жизни. Что с товарищами, что с твоей семьей — не знаешь… полная неизвестность. Нет книг, газет. Переписка под контролем. Стражники — по пятам. А быт… Ну, что об этом говорить, всем ясно. Так вот, чтобы не расхныкаться, не утратить бодрости, я и приналег на физическую работу. Ездил за водой, за сеном, за дровами, ухаживал за хозяйскими лошадьми, убирал снег со двора, ездил неводить, лед долбил… А пальтишко — питерское, на рыбьем меху! — уже весело продолжал он. — Намерзнешься, попьешь вволю такого чайку — и заснешь как убитый…

Андрей махнул рукой, точно отгоняя воспоминания. Все молчали.

Ирина глядела на мужа. Сегодня он был в том приподнятом настроении, которое она знала и любила. Сдержанного Илью многие считали сухим. Как-то в минуту душевной близости она спросила, почему он кажется людям холодным. Илья ответил так:

«Пожалуй, потому… потому… В детстве я был слишком нежным, мягким… И когда ушел в подполье против желания мамы… сердце разрывалось… Я не мог не причинять ей горя. А она так на меня надеялась: „Вырастешь, поступишь на хорошую службу, будем жить припеваючи…“ — только и мечтала. Чтобы полностью отдаться своему делу, я должен был подавить многое в себе… Может быть, с этого началось? Я никогда не думал, что женюсь… Аскетически был настроен… сама знаешь».

Сейчас, при взгляде на помолодевшее лицо мужа, Ирине хотелось сказать: «Товарищи! Ну, посмотрите на него!..»

Она настолько погрузилась в свои мысли, что перестала вслушиваться в разговор. Машинально наполняла опустевшие стаканы. Какая-то неясная тревога просыпалась в ней. Она силилась разобраться в противоречивых чувствах — и не могла. Чего же мне недостает? Мы с Ильей не разлучались и не расстанемся никогда… Ссылки уже нет и не будет! Как это Андрей и его жена пережили? Она взглянула на Андрея, — тот, помешивая чай, разговаривал с Чекаревым.

Ирина не видела его жену. Знала, что редко ей приводится бывать вместе с мужем. В девятьсот шестом их разлучила тюрьма. С того времени и до девятьсот пятнадцатого года (а в пятнадцатом она приехала к нему в ссылку, в Туруханский край) они встречались редко, на короткое время. Правда, однажды она с сынишкой перебралась к мужу в Нарым — «на жительство», но сразу же стала вместе с его товарищами готовить Андрею побег. Полиция была уверена, что семья привяжет его к месту. Надзор ослаб. Бежать стало легче. Андрей бежал.

…Ирина пыталась поставить себя на место жены Андрея: «Смогла ли бы я затаить горе, хлопотать о побеге Ильи, о разлуке с ним?» И ответила себе: «Да, сделала бы… но какое это страдание!»

— Андрей! Вы любите свою жену? — внезапно спросила Ирина звонким, вздрагивающим голосом… и сразу же поняла всю бестактность этого вопроса.

— Крепко люблю, — сказал Андрей, — и жену, и детей. Почему вы спросили?

Ирина не ответила. Слово «детей» вдруг осветило ей всю путаницу неясных желаний и мыслей. Она удивилась, обрадовалась, покраснела до слез.

— Вы извините… я как женщина… Вот она рожала и не знала, где вы… Что она переживала! А вы не знаете, здорова ли она и ребенок жив ли, здоров ли…

Андрей глядел на нее ласково, глубоким, понимающим взглядом.

— Да, — сказал он, когда Ирина замолчала, — трудно было, тяжело. Зато какова радость материнства, отцовства! — И весело закончил: — Надеюсь, и вы эту радость узнаете!

II

— Зарвался хам! Убью! — хрипел Охлопков, искал мутными глазами, что бы еще ему разбить, разорвать, хоть немного утолить бешеную ярость.

Размахнувшись, хватил о пол графин с водой, слоновьими ногами топтал осколки. Сгреб в горсть ковровую скатерть, сорвал со стола — полетели цветы, горшки, пепельницы… Стал швырять книги в толстых переплетах, запустил диванным валиком в дверь… Рванул ворот, распластнул свою вышитую рубаху. Потный, обессиленный, рухнул на диван…

Такие припадки за это лето случались с ним не раз. При посторонних он еще сдерживался, дома не мог и не считал нужным.

…Начиная с первых дней Февральской революции дела его пошатнулись.

В Верхнем округе было «неблагополучно».

В марте и апреле рабочие прогнали с заводов троих управителей… и Охлопков не мог «навести порядок»… Съездил в губернский город, к комиссару Временного правительства. Тот ничем не помог и дал ненужный совет: «Как-нибудь, где-нибудь надо устроить пострадавших!»

Как удар, свалилось на него постановление Совета о том, что с первого апреля вводится восьмичасовой день для рабочих и шестичасовой для служащих. Он приказал управителям:

— Не подчиняться!

И все-таки восьмичасовой день был установлен с легкой руки рабочих Верхнего завода. Проработав восемь часов, они уходили, не обращая внимания на запрещение администрации.

На собрании Охлопков обвинил рабочих и руководство Совета в том, что они «нарушают порядок… революционную законность», привел в пример Лысогорский завод, где Совет «не нахрапом действовал», а убеждал заводоуправление! И даже когда заводоуправление не согласилось, рабочие не позволили себе «самочинных действий». Лысогорский Совет послал телеграмму в Петроград: потребовал, чтобы Временное правительство декретировало восьмичасовой рабочий день… «Вот так борются люди сознательные!»

— Тоже мне борются! — с места сказал Роман Ярков. — Меньшевистские фокусы это, обман рабочих!

Охлопков не ответил, только поглядел на Яркова долгим, ненавидящим взглядом… В этом человеке как бы воплотилось все бунтарское, вызывающее, все, что доводило Охлопкова до белого каления.

После собрания посоветовал Зборовскому выбросить с завода этого бунтаря.

— Страсти разгорятся, Георгин Иванович!

— Пусть разгораются! Пусть они какой-нибудь фортель выкинут! Того и жду! Я приказываю уволить Яркова.

Но рабочие никакого «фортеля» не выкинули, а применили свое оружие — забастовку. Выставили требования: восьмичасовой рабочий день, повышение заработной платы, восстановление на работе Яркова, увольнение неугодных им мастеров. Из Петрограда пришел приказ: забастовку прекратить, идти на уступки.

— Хорошо, — сказал Охлопков, опомнившись после очередного приступа бешенства, — примем их условия… но примем и свои меры!

Бессонной ночью в тиши кабинета он выработал план, как сократить производство и, стало быть, выбросить за ворота множество рабочих. «Наплевать теперь на прибыль! Обуздать их надо! Обуздать!»

Скоро оказалось, что «из-за недостатка топлива и сырья» завод должен наполовину сократить работу. Уже было вывешено объявление об этом, вывешен был список сокращенных рабочих, как вдруг…

«Это он, Ярков!» — думал Охлопков, когда на завод, как снег на голову, явилась комиссия, посланная Советом.

Охлопков не ошибся. Роман Ярков по поручению партийной организации обратился в Совет, попросил проверить дела заводоуправления:

— Тут какая-то хитрая механика, товарищи!

Механика, впрочем, оказалась не очень хитрой. Комиссия сразу нашла злостные ошибки в планировании, замороженное сырье, невостребованное топливо. Зборовскому пригрозили судом.

Словом, сократить производство и выбросить на улицу половину рабочих не удалось. Пришлось подчиниться Совету. До июля Охлопков не мог успокоиться, перестал бывать на заводе, чтобы «не видеть ненавистную морду».

В июле он несколько передохнул. Правда, его огорчил провал наступления на фронте, зато радовали вести о последующих событиях. Он молодел, читая в газетах о расстреле демонстрации питерских рабочих, о репрессиях, которые обрушились на партию большевиков.

— Наконец! Бросили миндальничать… в демократию играть! Небось и здешние большевички струсят, прижмутся к месту!

— Рано радуетесь, Георгий Иванович! — предостерегал Зборовский.

— Да ну тебя, Петруха! Иди ты…


После июльских событий горнопромышленники перешли в наступление. По-иному заговорили они с рабочими. Забастовок не боялись, наоборот, грозили сами локаутами… знали, что для уральского рабочего, привязанного к месту, закрытие завода — самое страшное из всех зол. И перед рабочими Верхнего завода акционерное общество поставило жесткие условия: хотите работать— удлините рабочий день, не требуйте повышения заработка, подымите производительность труда.

Шли слухи, что на других владельческих заводах дело дошло даже до снижения зарплаты. В Лысогорске, где меньшевистский Совет распустил вожжи, начались аресты рабочих, увольнения, штрафы… как при царском режиме! А по казенным заводам Горный департамент разослал письма, в них говорилось, что при попытках рабочих вводить свой контроль заводы будут закрываться.

Читая в местной большевистской газете о том, что «горнопромышленники выработали общий план наступления, на что мы должны ответить общим отпором», Охлопков только похохатывал: он знал, кто организовал горнопромышленников и подсказал «план наступления».

Зборовский не склонен был радоваться. Видел, что большевистская партия становится сильнее, массы отходят от меньшевиков и эсеров.

— Сегодня пришел на завод депутат Совета, — рассказывал он тестю, — записывал желающих в Красную гвардию: «Товарищи! Пора взяться за винтовки!»

— А вы бы его в шею!

— Прошло то время, Георгий Иванович! Как бы нам с вами не дали по шапке!

— Трус ты, Петр!

— А вы слепец. Не видите — надвигаются страшные события.

Однажды ночью, после заседания Совета, Полищук, находившийся в числе депутатов, позвонил по телефону Охлопкову и Зборовскому: решено ввести на Верхнем заводе рабочий контроль. Это будет сделано буквально завтра же. Отказаться от контроля нельзя: окружной съезд предложил Советам готовиться к захвату предприятий, владельцы которых не подчинятся контролю.

— Достукались! — мрачно сказал Охлопков и стал натягивать рубаху и штаны. Он условился встретиться с зятем в заводоуправлении, пересмотреть и, если надо, уничтожить часть переписки с петроградским правлением. Неизвестно было, во что выльется контроль и каковы будут функции «контролеров». Может, и в переписку сунут нос.

Сторож не сразу впустил их, не понял спросонок, что стучится начальство.

— А я уж думал, и Нефедыч наш забунтовал, пускать не хочет, — мрачно пошутил Охлопков и, не слушая уверения — «да я… да, господи!..» — приказал: — Иди досыпай и никому ни слова! Понял?

Переписки накопилось много.

Зборовский с трудом открутил чугунный винт, поддерживающий печную дверцу. За лето винт заржавел.

Принялись просматривать бумаги.

Черный список рабочих, присланный союзом заводчиков, полетел в огонь… Письма о локауте туда же… К утру в сейфе и шкафах осталось только то, что «не боялось» чужих глаз.

Настало утро. Зборовский откинул шторы, позвонил. Нефедыч принес им умыться, вскипятил самовар. Вскоре собрались все служащие, и старинное здание наполнилось звуками голосов, шагов, скрипом дверей, стуком костящей на счетах.

— Предупреждаю, Петр: если эта морда появится, я за себя не ручаюсь!

Зборовский, зная, что речь идет о Романе Яркове, сказал внушительно:

— «Морда» появится, это несомненно… Надо быть готовым… только не к мордобитию! А то доставите им высокое наслаждение — бросить вас в тюрьму.

— Ого!

Впервые вспылил Зборовский, говоря с тестем, — ночная тревога, ожидание истомили его.

— Ничего не «ого», — сердито сказал он, — не будьте бабой, владейте своими нервами, черт вас возьми!

И добавил обычным тоном:

— Ушли бы вы лучше.

— Не уйду! — с сердитым вызовом ответил тесть.

В коридоре послышались властные, неторопливые шаги. Шло несколько человек. Без стука распахнулась дверь.

Первым вошел незнакомый пожилой, широкий в кости, широколобый, широкоскулый человек. Он сразу полез за пазуху за мандатом и положил его молча перед Зборовским. Это был депутат областного Совета Васильев. Ему поручили «выполнить решения о рабочем контроле на Верхнем заводе».

Следом за Васильевым вошли солдат, тоже депутат Совета, Ярков и машинист электростанции. Все они также предъявили свои мандаты.

Зборовский внимательно прочел документы, помедлил и сказал холодно:

— Чем могу служить?

— Вот соберем весь контрольный комитет, надо будет познакомиться нам с делами, — сказал Роман.

— С делами ты, Ярков, давно знаком не хуже меня.

— Да нет, я думаю, ты лучше моего разбираешься!

Второй раз сдали у Зборовского нервы. Это «ты» из уст простого рабочего он переварить не мог. Надменно взглянув на Романа, сказал:

— Не «тыкай»! Мы с тобой на брудершафт не пили.

— А я думал, пили — только я запамятовал, — громко усмехнулся Роман. — Ты первый «тыкать» стал…

Депутат Васильев прервал их:

— Давайте кажите дела, кличьте своих конторщиков, казначея… Канителиться нам некогда. — Он вопросительно взглянул на Охлопкова: — А это что за гражданин?

Ответить Зборовский не успел.

— Управляющий горным округом, господин Охлопков, — заговорил Роман с едкой насмешкой в голосе и во взгляде, — бывший гроза я ужас!

По дрожанию подбородка, но сузившимся зрачкам Зборовский понял, что тесть сейчас устроит скандал. Повелительно взглянул на него.

— Вы хотели идти домой, Георгий Иванович!

Ни с кем не прощаясь, Охлопков вышел…


Разгромив свой кабинет, он свалился на диван и заснул тяжелым сном, — хрипел, вздрагивал, завывал сквозь сжатые зубы.

Перед вечером проснулся, но продолжал лежать, тупо оглядывая перевернутую мебель, чернильные потеки на стене, осколки на ковре. В окно видно было косматое багровое небо, — это походило больше на пожар, чем на закат.

Он лежал, ни о чем не думая и только чувствуя раздражение от того, что в коридоре слышались тихие шаги и вздохи.

Наконец сказал хрипло:

— Ну, войди!

Жена как-то неловко, точно крадучись, вошла. Она не смела заметить страшный беспорядок, не смела и спросить, что случилось.

— Обедать, Гоша?

— «Обе-е-дать!» Дура… ужинать пора.

— Ужинать, — повторила она покорно. — Встанешь или сюда принести?

— Нет… Ка-а-кая ослица! Уродится же!.. Что я — расслабленный, паралитик?

Это значило, что он выйдет в столовую. Жена сказала, уходя:

— Все готово, велю суп подавать.

Охлопков выпил стакан водки, но это не приободрило его. Опухший, молчаливый, он сидел за неубранным столом.

Немного оживился, услыхав голоса дочери и зятя, позвал зятя в столовую.

— Ну, рассказывай!

Зборовский выпил рюмочку, закусил, поморщился:

— Полномочия им даны большие. Поступит заказ — они будут проверять, как он выполняется, как идет отгрузка, как расходуются средства… Принялись ретиво. Взяли на учет запасы сырья, топлива… в склады лазили… Сунулись в делопроизводство… Ну, думаю, поплывут! Как бы не так! Разбираются… У этого Яркова незаурядный практический ум… Яркая личность!

— Петр, назло, что ли, ты мне!..

— Не назло… Мне кажется, вы его недооцениваете…

— Напрасно кажется… Я его так ценю, так ценю, — почти с пеной у рта заговорил Охлопков, — он мне во сне снится, каналья! В печенку въелся. Не успокоюсь, пока его не сживу! И ты мне поможешь!

Зборовский свысока взглянул на тестя.

— В заговорщики я не гожусь, Георгий Иванович! Поймите вы! Не в одном Яркове дело! Сживете с завода Яркова — десять найдется таких же…

— Не с завода, со света, — прохрипел тесть.

III

Три раза в неделю, после первой смены, Роман Ярков, не заходя домой, отправлялся с боевой дружиной на учение.

«Заводская милиция», «боевые отряды», «боевые дружины» начали возникать с первых чисел марта. Они охраняли заводы и общественные здания. Вооружались кто чем мог. Было оружие, отобранное у полицейских и жандармов, было «своеручное» — своедельное, изготовленное в ночную смену на заводе.

Из этих рабочих дружин выросли позднее отряды Красной гвардии.

После июльских событий по постановлению партийной областной организации началось военное обучение боевых дружин.

Отряды росли… Военному делу их обучали рабочие- фронтовики и те, кто в революцию пятого года состоял в боевых дружинах. Больным вопросом оставался лишь вопрос вооружения.

Несмотря на свою «пробойность», Роман, сколько ни бился, полностью вооружить свой отряд не мог.

…Двести человек, четко отбивая шаг, шли шеренгами по улицам, неся на плечах винтовки, а то деревянные модели винтовок. Винтовок было мало. При стрельбе в мишень они переходили из рук в руки. При изучении приемов обходились моделями. За колонной лошадь везла на телеге мишени, «чучела», лопаты — словом, всё необходимое для учения.

Уходили далеко за город, на урочище Кучковку. Здесь был достаточно широкий для строевого учения луг. Овраги, река, крутая каменистая гора создавали «условия пересеченной местности».

Шли с песнями, в ногу… Роман время от времени садился на телегу — его еще мучила одышка. Подмечая, у кого нетвердый, невыработанный шаг, он кричал громко, весело:

— Левой! Левой! Тверже! Топай! Красна гвардия идет!

Командир он был веселый, но строгий — спуска не давал.

Объявив перекур, он собирал членов дружины в кружок и превращался в пропагандиста.

— Ну, хорошо, Корнилов — контра, это я знаю… А вот чего он добивается? — спрашивали его.

— Он хочет революцию задавить, военную власть утвердить… Чтобы генералы страной управляли.

— Так он буржуев к ногтю?

— Нет, Миша, к ногтю он не прижмет! Одной свиньи мясо… Буржуи— и русские и заграничные — его деньгами снабжают.

— А Дутов, он кто такой, откудова взялся?

— Казачий атаман. Временное правительство его в Оренбург послало, уполномоченным по продовольствию… но это, видать, была только маска. Он отряды формирует из казаков, Корнилову помогает.

— Ах, стервы-казаки. Против трудового народа пошли.

— Казаки-то бывают разные… Кулацкие сынки идут к Дутову, вот кто! Вам ясно, товарищи, что, поскольку контрреволюция зашевелилась, нам надо дать ей по зубам. Нашей рабочей дружине, может, скоро придется против дутовцев идти… Не должны мы подкачать, товарищи! Знать должны военную науку…

Домой Роман являлся поздно и каждый раз узнавал, что за ним приходили с завода, а то из Совета был посыльный, то в партийный комитет требовали.

— Заплюхался, не успеваю, — досадовал он. — Чисто девушка-семиделушка!

Анфиса сочувственно кивала… Чем могла, она поддерживала мужа: выполняла поручения, старалась накормить его поплотнее и, главное, скрывала от него злую тоску о Манюшке. Отводила душу только со свекровью. Останутся вдвоем — наплачутся вволю.

— Сказать бы мне: «Куплю тебе кыску, достану!» — а я ее пообидела напоследок. Она захинькала тихонько и ко мне же головушкой припала…

Это воспоминание сводило Анфису с ума.

После смерти дочери, после своего ареста Анфиса сильно переменилась.

Строгие черты стали еще резче, лицо выражало бесстрашие… Она с ненавистью глядела на нарядных «господ», говорила сквозь зубы: «Только бы дожить, когда их под корень изведут!»

Потускнела ее слава обиходницы — она перестала заботиться об уюте. Было бы чисто, а теперь не до красоты в доме!

Прямо, резко выражала она свое отношение к людям. Соседи Ерохины совсем не заглядывали к Ярковым: мать Степки, завидев Анфису, уходила с завалинки. Степка, выслужившись на фронте в прапорщики, даже не кланялся соседке. Анфиса читала газеты, ходила на все собрания, куда было можно. С пылом рассказывала неграмотным женщинам, что за мразь такая Милюковы и Гучковы, почему товарищу Ленину пришлось уйти в подполье, как вошел в силу Керенский, кто его подсадил на коня… Роман не раз говорил, что ей надо вступить в партию. Анфису удерживало только одно: «Вступлю — панихиду на могилке отслужить будет нельзя!»

— Да ты разве все еще в бога веришь?

— Кто его знает, Ромаша… Но без панихидки-то как? Мне совесть не позволит… Бросили ее в яму — и все!

— Милка моя! Да бога-то ведь нету!

— Ну и пусть.

— Панихида-то ни к чему, только попу доход.

— Пусть ни к чему… А не могу я, чтобы Манюшка заброшенная лежала. Да и мамонька этого не позволит!

Как-то в августе Ярковы пришли на выборы волостной управы. Перед этим большевики развернули агитацию, но все же опасались, как бы в управу не прошли эсеры. В то время даже среди рабочих находились еще люди, который эсеры были ею душе. А уж о подрядниках, коновозчиках, подсобных рабочих, о мелкой буржуазии, которой немало было в поселке, и говорить нечего: готовы черта выдвинуть, только бы не большевика!

Большевистская организация наметила своих кандидатов, эсеровская — своих… На собрате эсеры пришли группой, окружили Семена Семеновича Котельникова.

Да, Котельников стал эсером… а утвердившаяся за ним слава народного «ходатая» сделала его лицом популярным. Сбивчивые, страстные речи, вид изголодавшегося неопрятного фанатика — все это действовало на непроницательных людей.

Котельников оказался на виду. Стал членом Совета.

Давно добирался до него Роман, давно ему хотелось сразиться с Котельниковым, сразиться не один на один, а на большом собрании.

Он подтолкнул локтем жену:

— Наподдаю ему сегодня! Започесывается!

А Котельников, как нарочно, сам сделал неловкий ход. Он попросил слово и, захлебываясь, с воодушевлением заявил:

— Товарищи! Мы выбираем волостную управу… учреждение, которое будет, я надеюсь, послушно воле нашего народного правительства. Я предлагаю, дорогие товарищи: примем присягу Временному правительству! Заявим о своей сыновней преданности!

От удивления все рты разинули. Потом разом загомонили. Послышались выкрики-:

— Долой Временное правительство!

— Не присягу, а метлой их!

— Тише, тише! — кричали эсеры.

К столу вышел Роман. Лицо его пылало.

— Товарищи! Большинство нашего собрания возмущено этим предложением. Правильно! И надо возмущаться!.. Но дивиться? Дивиться нечему: предложение о присяге внес Котельников… А кто такой Семен Котельников? Многие считают его другом трудового народа. Так ли это? Давайте колупнем поглубже, увидим… Вы ведь эсер, гражданин Котельников?

— Эсер, — откликнулся тот, привстав и тряся петушиным гребешком седеющих волос, — эсер и горжусь этим!

— Товарищи, — продолжал Роман, загораясь, — не мудрено, что эсер предлагает присягать своему эсеровскому правительству. Это правительство ему глянется, оно ему подходит— по Сеньке и шапка!

Каламбур заставил всех расхохотаться, но Роман поднял руку, и смех прекратился.

Он с возмущением перечислил преступные деяния правительства, рассказал о предательстве меньшевиков и эсеров. Перешел к местным фактам.

— На собрании железнодорожников гражданин Котельников призывал строить «беспартийный профсоюз», хотел, чтобы этот профсоюз оказался под влиянием буржуазии.

— Под нашим! — выкрикнул Котельников.

— Под вашим? А вы — лакеи буржуазии!

— Нет! Не лакеи!

— Разберемся! Когда Перевальский Совет в мае заявил о недоверии Временному правительству, кто улюлюкал, бешеную агитацию разводил, демонстрации устраивал… добился перевыборов? Кто? Меньшевики, эсеры! Что они добились? Затормозили на время революционную работу в угоду своим хозяевам-буржуям! Так, Семен Семеныч? Как же не лакеи? А не нравится лакеи — скажу попросту: холуи! — Эсеры шумели все сильнее, и Роман повысил голос — А что делали эсеры, тот же Котельников в гарнизоне? Охмуряли, отуманивали солдат! Хотели их опорой контрреволюция сделать… Не вышло!.. А на электростанции? Кто агитировал против Красной гвардии?

— И снова повторяю, — вынырнул из толпы Котельников, — не надо битв! Не надо крови, товарищи!

— Чьей крови не надо? — закричал что есть силы Роман. — Рабочую кровь льют, вы не жалеете? Что в июле было? Что? Вам кровь буржуев жалко! Вот что!

Эсеры вскочили с мест.

— Лишить его слова! — кричали они и, работая локтями, стали пробираться к Роману. Он стоял с поднятой головой, с румянцем гнева, с вызовом в глазах. Начался шум.

Рабочие поднялись, заслонили Романа.

Котельников надсадно завопил:

— Товарищи! Покинем собрание!

С шумом и руганью эсеры вышли.


— Хорошо прохладиться после такой бани, — говорил Роман Анфисе, шагая по темной улице. Августовская ночь уже спустилась. Падали звезды — чертили золотые линии по черному небу. Из палисадников пахло цветами, из огородов — травой. — Что, милка, приумолкла?

Обнял ее и сказал задушевно:

— Похудела-то как! Все ребрышки обозначились!.. Но ничего! Были бы кости, мясо нарастет. Выдюжим.

— Я про тятю вспомнила, когда Семен Семеныч выступал… про Ключи, — тихо сказала Анфиса, — он, Ромаша, верно, за народ всегда стоял. Я думаю и придумать не могу, почему он к буржуям спятился. Мне его почему-то жалко.

— Ну вот, «жалко»! — с сердцем сказал Роман. — Станет жалко, ты подумай: лили рабочую кровь — он не жалел… Сволочь он!

Анфиса не возразила. Несколько шагов они прошли молча. И вдруг из мрака возникла длинная тень — поднялась со скамеечки у ворот, шагнула к Роману. Тот сунул руку в карман, нащупал револьвер, остановился.

— Не сволочь я! — надорванным голосом сказал Котельников. — Нарочно ждал вас, товарищ Ярков.

— Ну? В чем дело?

— Хочу, чтобы вы поняли меня.

— Я понял.

— Да нет! Вы считаете — искренне считаете! — что я против народа. Не так это! Я не против народа, я против крайностей! За гражданский мир!

— Некогда мне трепаться с вами, агитировать вас, — жестко ответил Роман. — Сами могли бы разобраться, грамота у вас большая. А что касается собраний… на собраниях буду разоблачать и в дальнейшем, чтобы народу глаза открыть. Пошли, Фиса.

— Подождите!.. Я слышал, Фиса, твои слова и благодарен тебе… Завтра поеду в Ключи… Что передать отцу?

— Тяте поклон… маме… — сдержанно сказала Анфиса и, почуяв, что муж недоволен, добавила: — А мои слова… Мне не вас жалко, Семен Семенович, а жалко вчуже, что вы меж трех сосен плутаете.

Она взяла мужа за руку. Они пошли, размахивая сплетенными руками, как ходили в первое время после свадьбы.

Обогнув угол заводской стены, Ярковы, чтобы сократить дорогу, решили пересечь дровяную площадь. Она лежала в выемке. Здесь были склады нефти, керосина, стояли штабеля дров для пудлинговых печей, хранился торф, уголь. По ночам дежурил старик сторож. Красногвардейцы делали обход несколько раз в ночь. Курить было строго запрещено.

Проходя по борту выемки, Роман заметил, как во мраке площади, где смутно белели только длинные поленницы, ярко вспыхнул огонек.

Он подумал, что кто-нибудь из охраны не вытерпел, закурил… Но тут же в голову ему ударила мысль о поджоге. Не сказав ни слова, он спрыгнул вниз и с револьвером в руке побежал между штабелями торфа, скорее угадывая, чем видя темные и смутные очертания человеческой фигуры. Руки поджигателя, должно быть, дрожали — слышно было, как мелко постукивают спички в коробке. Что-то неясно белело у штабеля — свиток ли бумаги, береста ли.

— Стой! — закричал Роман. — Руки вверх!

Поджигатель бросил спички, прыгнул за штабель. Роман выстрелил. К нему уже бежали красногвардейцы, а дед-караульщик, одурев, лупил в чугунную доску.

Началась погоня по темным «коридорам» между штабелями… поиски под навесами, крики: «Вот он, вот!» — и снова поиски… Наконец увидели: ловко, как обезьяна, злодей карабкается по стене разреза. Роман еще раз выстрелил. Поджигатель вскрикнул от боли, но продолжал лезть. Так бы он и ушел, если бы не задержали его рабочие, которые шли в ночную смену.

Поджигателя поволокли к заводу. В свете заводского фонаря с него сорвали шарф, скрывающий лицо. Перед ними был Степка Ерохин.

— Кто тебя купил, гад? — тряс его за плечи Роман.

Степка кряхтел, молчал.

— Вот пырну штыком — заговоришь, — пригрозил Володя Даурцев. Глаза у него округлились, он готов был ударить… Роман удержал его.

— Смотря, анархию брось!

— Да, дядя Роман!..

— Ничего не «дядя»! Ты боец Красной гвардии… следи за собой!

— Расстрелять его, гада!

Роман вызвал милицию. Пошли на дровяную площадь, чтобы составить акт о попытке к поджогу. Но сколько Роман и Володька с товарищами не искали, нигде они не нашли ни брошенного коробка со спичками, ни свитка бересты. Ясно было, что пока ловили и вели Степку, кто-то уничтожил все следы.

На допросе Степка показал, что он и не думал поджигать, а только закурить хотел. В кармане у него нашли спички, папиросы. Никакую он коробку не бросал, бумаги или бересты не видал. Роман Ярков по злобе показывает на него… А убегал он — боялся, что Роман с товарищами, пьяные, изобьют его. Зачем на площади был? Да солдатку Дарешку поджидал, пусть ее спросят, так или не так. Спросили солдатку. Она подтвердила.

И Степка отделался несколькими днями ареста.

IV

После Февральской революции крестьяне Западного и Южного Урала стали захватывать земли помещиков и кулаков-хуторян. На Среднем Урале бедняки боролись главным образом за леса и покосные земли.

Ключевские крестьяне весной захватили лес, а в конце лета — лога, где прежде были их покосы, отнятые заводоуправлением.

Оттягав эти лога в тысяча девятьсот двенадцатом году, владельцы провели изыскания и начали строить прииск, набирать рабочих.

Окрестные жители, знакомые с рудничной и приисковой работой, шли на новый прииск неохотно. Все знали, каково живется приисковому рабочему, — слава богу, нагляделись и сами натерпелись!

Россыпи здесь залегают на глубине от трех до восьми сажен. Шахты сырые, сверху каплет. Вылезет мокрый забойщик в зимнюю пору — обледенеет, пока до казармы добежит.

Жить в казарме без привычки ее всякий согласится.

Казарма строена из тонких бревен, проконопачена плохо. С пола холодит, от стен дует, а потолка нет, и крыша чуть дерном покрыта.

Такую же казарку построили владельцы на новом прииске Часовом. Срубили дом для смотрителя и служащих. Отрыли пласты, начали вскрышные работы. До половины выстроили здание промывочной фабрики… да на том к остановились.

Началась война, мобилизация. Рабочих стало находить труднее. А тут умер старый владелец, наследники перессорились, начали выгонять из заводоуправления старых работников, ставить новых… и прииск Часовой заглох, запустел. Узнав, что ключевские крестьяне захватили лога, выехал к ним новый управитель завода. Крестьяне разговаривать с ним не стали.

— Не о чем судить! Наша земля! Дедовская! Теперь слобода и — катись отсюдова колесом, пока цел!

Управитель обратился к уездному комиссару Временного правительства.

Комиссар решил послать в Ключи Котельникова.

— Вас они уважают, верят вам. Убедите их, что нельзя самочинно захватывать землю… Надо отдать ее владельцам! Пусть ждут Учредительного собрания. На всякий случай я распорядился: во вашему вызову немедленно будет выслана воинская команда.

Котельников самонадеянно сказал:

— Не потребуется!

Увлекшись своей «политической деятельностью», Котельников давно не заглядывал в Ключи. По дороге с полустанка он с наслаждением принюхивается к лесным запахам, любовался предосенней пестротой перелесков.

Семен Семенович ехал в превосходном настроении. Он чувствовал свою значимость, свой вес, предвкушал радостную встречу с односельчанами, с родными. Он давно не видался с матерью. Старушка не заглядывала к сыну в город с той поры, как поняла его отношения с квартирной хозяйкой. Разбил он лучшую ее мечту о доброй невестке, о внучатах.

«Какая уж теперь сноха, какие внучата, — тихо пеняла старушка, — забрала тебя в руки старая модница!»

Подремав под звон бубенчиков, Котельников разговорился с возницей.

Узнал, что ключевские мужики сколотили артель, работают на прииске артельно. Главари у них — солдат Чирухин да Ефрем Самоуков. Сами получают немного, все почти сдают государству, Советам. Мечтают, что им разрешат драгу построить, промывочную фабрику достроить. Почти все туда переселились, торопятся больше успеть сделать до зимы.

— Что и делают! Эвон как пластают!

Увидев Большую сосну, Семен Семенович приказал вознице свернуть на лога. Ему захотелось прежде посмотреть на прииск, а уж потом собирать сходку.

Он ехал по лесной дороге, пестрой от солнечных бликов, и вспоминал, как в двенадцатом году скакал верхом по этой дороге… задыхался, рыдал оттого, что лога незаконно отошли к заводу. Теперь ему приятно было вспомнить о своем «бескорыстном служении народу».

Лес кончился. Блеснула Часовая. Завиднелась вдали знакомая дымчатая гряда гор… Но место, где когда-то травы росли по пояс и до самой страды стояла зеленая тишь и глушь, нельзя было узнать.

Широкой длинной рыжей полосой тянулся разрез, в котором копошились мужики и парни — копали пески, нагружали одноколесные тачки и палубки, стоящие на дорогах. Сильные, рослые ключевские девицы погоняли лошадей и возили вручную тачки.

Вода из Часовой по желобам текла на машерты — самодельные вашгерды старателей. Женщины ровняли песок, баламутили воду.

По всему логу трава была исхожена, вытоптана, выжжена кострами. Темнели отверстия пробных ям и заброшенных шурфов, глинистые края которых поросли высоким малиновым кипреем.

На пригорке стояла контора, а против нее, на другом скате, — казарма. Стены этих зданий не успели потемнеть. Кое-где по склону лепились шалаши — балаганы.

Котельников невольно залюбовался широкой картиной артельного труда. Народ работал весело, согласованно… Но вдруг Семен Семенович вспомнил, зачем его послали. Нехорошо стало у него на душе. Он подумал, что лучше, пожалуй, уехать, пока его не заметили, но было поздно. Его увидели, узнали. Побросали лопаты, тачки, пехла[5], устремился к нему народ.

— Семен Семенович! С приездом!

— Милости просим!

— Наша взяла, Семен Семенович!

— Отняли мы лога-то! — спешили порадовать мужики своего верного ходатая и печальника.

Они ждали: обрадуется, расплывется в улыбке, начнет трясти, пожимать руки, хлопать по плечам: «Так, так, друзья мои! Чудесно! Великолепно!» А он стоял с похоронным видом, молчал.

Самоуков спросил:

— Или не с доброй вестью, Семен Семенович?

— Не с доброй… — тихо ответил Котельников.

Толпа сдвинулась теснее.

— Должен вам напомнить, друзья мои, товарищи, что я крепко-накрепко связан с вами, — начал Котельников. — Болею вашей болью, живу вашими интересами.

— Знаем! — растроганно прогудел Самоуков и помотал кудрявой головой от избытка чувств.

— Спасибо тебе!.. Помним твое добро! — заговорили мужики.

— И в партию я пошел в вашу, в крестьянскую! — продолжал Котельников.

— Это в какую, в крестьянскую? — настороженно спросил Чирухин.

— В эсеровскую, друзья мои! Эта партия народная, крестьянская.

— Кулацкая! — вставил Чирухин и, сузив глаза, насмешливо и разочарованно присвистнул.

Все неуловимо переменилось. От молчаливо глядевшей на него толпы будто холодом потянуло. Неприветно, одиноко почувствовал себя Семен Семенович.

— Верно, что не с добром прикатил, — сказал Самоуков. — Эх, Семен Семенович!

— Я вижу, друзья мои, что вам наврали на эсеровскую партию. Мало ли ходит сплетен? Не солнышко, всех не обогреешь! А вы не верьте! Смутьяны на нас клевещут, большевики!

— Эй, полегче на поворотах!

Это сказал Чирухин. Сказал властно, громко, как отрубил.

— Да что его слушать? — с ленивым пренебрежением молвил рослый парень в выцветшей гимнастерке. — Пошли робить, мужики!

Артель сразу потеряла интерес к Котельникову, начала расходиться.

— Друзья! — завопил Семен Семенович, устремившись за ними. — Выслушайте меня! Я совет вам дам… предупредить хочу!.. Вам опасность угрожает.

Мужики остановились.

— Друзья! Вы сделали недостойный и вредный поступок… самочинно захватили землю… Постойте! Не перебивайте! Знаю, знаю ваши права, ваши мучения, все знаю, все помню… Но… подождать надо! При царе не бунтовали, а при своем народном правительстве бунтуете… Верните землю, разойдитесь по домам, ждите… Клянусь: из рук Учредительного собрания вы получите землю.

— Сами не возьмем — шиш получим, — прогудел Самоуков, выбуривая исподлобья на своего бывшего друга. — Чем сказки рассказывать, ты лучше нам скажи: чем тебя улестили, Семен Семенович, что ты за лжу против правды пошел?

— Странный ты человек, Самоуков, — нервно сказал Котельников, начиная сердиться. — Не хотите слушать моего совета. Что же. Раскаетесь!

— Не стращай, мы не пужливые.

— Я не пугаю, Самоуков. Но ведь, если вы не вернете землю добром, приедет воинская команда, разгонят вас… разошлют по разным местам… а кое-кого и в тюрьму посадят.

— Сиживал, не боюсь.

— Будет, товарищи, что с ним… — сказал Чирухин, — пошли, что ли, работать.

На этот раз все разошлись по местам: кто в разрез, кто к тачке, кто к вашгерду. Котельников остался один.


Хмуро, коротко отвечая на расспросы родителей, Котельников напился чаю и пошел к священнику Албычеву. Он знал, что из кыртамской ссылки отец Петр приехал больным, врачи признали у него чахотку. Но он не ожидал встретить такого изможденного — кожа да кости — человека. Его поразило, что ходячий скелет этот шутит, горячится, интересуется политическими событиями, будто забыл о близкой смерти.

Попадья исстрадалась, «вся избеспокоилась» о муже, о дочери, которая уехала уже в Перевал, так как учебный год начался.

— В городе тихо? Вы не обманываете, Семен Семенович? Девушке не опасно жить там?

— Что вы, матушка! В городе полный порядок.

— А мне уж всякие мысли в голову лезут…

— Повидал бы я Илью Михайловича, — сказал отец Петр, наливая в чай кагора, — честный мужик… и видит далеко. Когда мы с ним в Питер ездили…

— Что вы, отец Петр! — ужаснулся Котельников. — Он, да Чекарев, да еще Роман Ярков — Самоукова зять… да еще «товарищ Рысьев» — Мироносицкий… они… нет, я даже говорить спокойно не моту!

Отец Петр насмешливо заострил глаза:

— Какую они вам дорожку пересекли?

— Не мне! Не мне, батюшка! Народу!.. Большевистская, я прямо скажу, зараза сбивает народ с толку. Мы идем к катастрофе! Теперь они свою рабочую гвардию сколачивают… а для чего? На фронт не идут, родину защищать не хотят, революцию не хотят защищать… Для чего им гвардия? Для разбоя в государственном масштабе, вот для чего! Вырезать им хочется всю буржуазию, всю интеллигенцию, все разрушить, исковеркать!

Заметив ужас в глазах попадьи, отец Петр ласково положил руку ей на плечо:

— Не трясись ты, мать, не трясись!.. Совсем ты у меня дергунчиком стала. Чего ты боишься?

— Вон что Семен Семенович рассказывает… У меня ведь дочь!

— Не умирай раньше смерти. Семен Семенович через край хватил. Я читал большевистскую программу, и совсем они анархию не признают!

— Отец Петр! Вас ли я слышу?!

— У меня с большевиками расхождение только из-за религии, а учение у них справедливое.

— Учение?! Да это же приманка одна… Приманка для бедноты. И вы своим светлым умом… Вас ли я слышу, отец Петр?!

— Батюшко!.. — попадья взглядом договорила: «Не болтай так при чужом человеке!»

Она позвала кухарку, велела подогреть самовар, зажгла висячую лампу-молнию. При свете стало уютно. За стеклом шкафа привычно блестели ободки фарфоровых чашек. Между расходящимися книзу половинками штор в окно заглядывала рябина. Фикус с темно-зелеными, будто навощенными, листьями распростер свои ветки. Весело пестрели домотканые половики. Важно качался маятник…

Здоровенная молодая кухарка внесла самовар.

— Еще стаканчик, Семен Семенович! — предложила попадья.

Но Котельников даже не взглянул на нее. Он нетерпеливо ерзал на месте.

— Вот вы говорите о справедливости, отец Петр… А у вас под носом большевики мутят, сбивают с толку… Вы, как пастырь, должны были бы внушить крестьянам, что не имеют они права брать чужое!

— Постойте, — с недоумением взглянул на гостя священник, — давно ли вы из кожи лезли, доказывали, что земля эта — крестьянская? Они взяли свое.

— Но самовольно! Самовольно!.. Хорошо, пока оставим это… А где ваша земля, отец Петр?

— А у меня ее и не было.

— Вы отлично понимаете… Где церковная земля, я спрашиваю? В тех же руках, что и лога.

— А скажите, почтеннейший Семен Семенович, — начал с прежним своим задором отец Петр, — зачем земля… — он кашлянул, скороговоркой докончил: — служителям церкви? — и неудержимо закашлялся.

Жена поднесла ему стакан воды, он отмахнулся. Наконец приступ кончился. Отец Петр откинулся на спинку дивана, протер очки и дрожащими от слабости пальцами набил трубку. Струи и клубы дыма замутили чистый воздух комнаты. Отец Петр жадно затянулся.

— Попробуйте, Семен Семенович, беспристрастно взглянуть… со стороны… Это полезно… Знаете, за что меня в Кыртамке гноили?

— На епархиальном съезде вы что-то сказали?

— Сказал, что в Семеновском монастыре попойки бывают, когда Распутин туда приезжает… о пьянстве архиерейского клира говорил, о взятках…

— Петенька! Не вспоминай! — молила попадья.

Он не слушал.

— Сослали на покаяние! А в чем, интересно, я должен был каяться? В правдолюбии своем должен я был каяться? И стал я думать. Всю жизнь свою обдумал… о государственных делах, о религии размышлял. И к печальному я выводу пришел, Семен Семенович! Всегда считал, что живу честно, безупречно… гордился… А напрасно! Тут, видите ли, мне стало ясно: если я действительно служитель Христа, а не своего пуза, я должен был жить не так, а как древние христиане — посвятить себя всего служению сирым и убогим… А если… Ну, словом, советую вам подумать, отвлечься от партийных драк, от мысли о своем благополучии, коли хотите служить народу… с точки зрения народа и думайте!

— И у народа разные устремления, отец Петр! Один хочет так, а другой — этак! Пресловутая артель, например, захватила землю, а другие ключевляне к этому не причастны.

— А вы таких, как Катовы-Кондратовы, к народу не относите!

— Но послушайте, однако! Нельзя же обезземелить посессионные заводы! Если отобрать, национализировать заводы, и леса, и землю, надо и монастыри разогнать и попов по шапке!..

— Попов давно пора по шапке и тунеядцев-монахов — вон! В одном я не согласен — религию не надо трогать… Трудно человеку без бога…

«От слабости, от болезни он сам не знает, что мелет, — думал Котельников, выйдя из поповского дома. — Схожу-ка я лучше к Кондратову, посоветуюсь. Кондратов — мужик тактичный… министр!»


По совету Кондратова Котельников еще раз поговорил с мужиками на сходе, и в протоколе были записаны их резкие слова против правительства.

Возвратить прииск мужики отказались.

Возвращаться в город ни с чем Котельникову не хотелось. С тем же азартом, с каким он выступал во время тяжбы крестьян с заводоуправлением, он стал действовать сейчас против крестьян. Написал уездному комиссару. Прибыла воинская команда.

Снова собрали в волостной управе сход. Снова отказалась артель возвратить прииск. После схода, подстрекаемый Кондратовым, Котельников потребовал арестовать Самоукова, Чирухина и других «вожаков».

Солдаты не выполнили этого приказа.

V

Октябрьская ночь. Дождит непрерывно. Фонарные столбы, как большеголовые призраки, вырастают перед пешеходом. Жилые дома темны. Из окон учреждении сочится слабый свет, лампы горят вполнакала На дворе холод. В домах — промозглая сырость. Обыватель ранним вечером забирается в постель с головой под одеяло.

А в доме Лесневского освещены все окна. Только что закончился окружной съезд Советов, который решил «мобилизовать трудящихся Урала на захват власти».

Чекарев, вчитываясь в резолюцию, которая так и дышит революционным жаром, думает, что такое настроение не только у делегатов Перевальского округа, такое настроение у большинства рабочих и солдат… только в Мохове и Лысогорске еще сильны меньшевики и эсеры.

Сергей Иванович Чекарев возглавляет областной комитет партии, — к нему стекаются сведения со всех концов Урала.

Шестой партийный съезд, участником которого он был, призвал к вооруженному восстанию. Существует план восстания в Петрограде и Москве. И Урал к борьбе готов…

Советы стали большой силой. Ими руководят большевики. Реквизируются предприятия, вводится рабочий контроль.

Красная гвардия растет, обучается военному делу. Окрепли профсоюзные организации. Солдаты гонят эсеров из своих казарм, поддерживают большевиков. В деревнях вырастают большевистские ячейки. Узнав, что на областной партийной конференции решено «добиваться передачи государству и уральскому областному самоуправлению недр и лесов», беднота пошла за большевиками.

Но буржуазия не думает сдавать позиции без боя.

Уральское бюро совета съездов горнопромышленников, контрреволюционная часть инженеров пакостят как могут, — оставляют заводы без денег, без топлива, объявляют локауты. Будь у них за спиной надежные войсковые части, еще не так бы они развернулись!

Глухо бродит городская буржуазия… деревенское кулачество… духовенство… мещане… Вероятно, зреют заговоры, на помощь черным силам призвана «костлявая рука голода». Хотя меньшевики и эсеры начинают терять влияние в массах, все же эти предательские партия еще не разоружились и сторонников у них много.

В такое время как воздух необходимо партии железное единство… железная дисциплина! В тридцатитысячной армии уральских большевиков много люден необстрелянных, не участвовавших в подпольной борьбе. Есть и слабо подкованные, их надо учить, предостерегать от ошибок.

Чекарев вспомнил о Рысьеве и сердито нахмурился: есть и среди «подкованных» люди, которые часто ошибаются.

А ведь за Рысьевым идут! Он популярен в массах. Умеет оглушить звонкой фразой. Сверкает, как бенгальский огонь… Вот избрали председателем Совета… А за ним надо глаз да глаз! Отец… впрочем, с отцом он порвал давно и бесповоротно. Но вот жена… Волей-неволей он связан с ее буржуазной родней: Августа бывает у Охлопковых, у Зборовских, жена Охлопкова, жена Зборовского — частые гости у Рысьевых. Нехорошо!..

Чекарев вспомнил разговор о Рысьеве с Андреем, когда они ехали в составе уральской делегации на Всероссийскую апрельскую конференцию: «Он неустойчив, может быть, неискренен. Надо обратить на него серьезное внимание, разобраться в нем».

И мысли Чекарева невольно перекинулись на эту поездку в Петроград. Ехали, думали — Андрей вернется на Урал, строили планы, а он остался в Петрограде, стал секретарем Центрального Комитета.

В коридоре хлопнула дверь. По четким, молодцеватым шагам Чекарев узнал — идет к нему председатель штаба Красной гвардии Данило Хромцов, присланный Центральным Комитетом на Урал после шестого съезда. Чекарев просветлел. Красавец матрос работал весело, горячо, любил крепкую шутку и жаркую схватку.

Хромцов вошел в расстегнутой солдатской шинели (словно ему было жарко), в лихо сидящей бескозырке. Широкая грудь ходила ходуном. Бело-румяное лицо дышало живым, горячим счастьем:

— Победа, Чекарев! Победа!

— Ты… о чем?

— На ленту, читай, если умеешь! На железнодорожном телеграфе получена… Ура! Наша взяла!

На всех этажах, во. всех комнатах, коридорах особняка уже началось радостное движение. Хлопали двери, слышались возгласы. Бежал по коридору Рысьев, кричал резким голосом:

— Товарищ Светлаков! Баженов! Товарищ Куркина! В комитет!.. Да, да! Победа!..

Чекарев, стоя посреди комнаты, прочел:

«Военно-революционный комитет, созданный исключительно Петроградским Советом рабочих и солдатских депутатов, в настоящее время фактически стоит у власти. Зимний дворец взят. Министры арестованы».

Кровь ударила Чекареву в голову. Он не заметил, как окружили его товарищи, заглядывали через плечо. Кто-то сжимал его руку. Чье-то дыхание жгло щеку.

Громко, победно он начал читать вслух:

— «Военно-революционный комитет…»

Когда он кончил и поднял взгляд, его поразили глаза Ильи: немигающие, огромные, они жарко горели на худом лице… Чекарева резнуло по сердцу: «Сгорает!.. И отдохнуть некогда…» В эту минуту он впервые подумал, что Илья проживет недолго. Ему захотелось послать Илью на отдых, но он сказал:

— Придется тебе, Илья, набросать обращение! К утру надо выпустить… А с газетой что думаешь делать?

Илья редактировал большевистскую газету.

— В газете дадим эту телеграмму на первой полосе и, если удастся, первые отклики рабочих, митинги… Обращение сейчас напишу…

И он немедленно ушел в свою комнату, на дверях которой было написано: «Коллегия пропагандистов. Редакция газеты „Рабочий“».

Дежурные ребята из Союза молодежи, вестовые красногвардейцы побежали по темным перевальским улицам звать членов обкома, горкома, исполнительного комитета на экстренное совещание…


В доме Лесневского есть зал с колоннами, с хорами, с двумя люстрами, похожими на церковные паникадила, с паркетными полами. В этом зале, под аркой) отделявшей уютный уголок, стоял стол, покрытый кумачом. Над ним, прибитое к колоннам, протянулось полотнище. Белыми буквами по красному фону написано: «Вся власть Советам». Вперемежку теснились табуреты, хрупкие позолоченные стулья, некрашеные скамьи.

Неярко горели электрические лампы — по одной в каждой люстре и третья переносная, на шнуре, под эмалированным абажуром, над столом. На стекла незавешанных, до половины выбеленных окон напирала ночная темень.

В этом зале, на хорах, бывало, до полного изнеможения дули в медные трубы музыканты. Давались шумные балы… концерты… интимные вечеринки с чтением декадентских стихов… А когда хозяйка с дочерьми уезжала на воды, грохотали здесь дикие холостяцкие попойки…

В этом зале перед взволнованными, стоящими, как в строю, людьми в рабочей одежде, в солдатских шинелях, Чекарев еще раз огласил телеграмму, и стекла зазвенели от громового «ура», от «Интернационала», который в суровом восторге пели могучие голоса.

На совещании решили:

Объявить Совет единственной властью. К утру выпустить официальное сообщение и обращение к народу. К утру же Красная гвардия под руководством Хромцова должна занять учреждения Временного правительства, железнодорожную станцию, телеграф, электростанцию. Рысьеву поручили немедленно послать сообщения всем Советам области, предложить взять власть в свои руки на местах. Обком информирует партийные организации в области. Горком организует митинги в ночных сменах и завтра в дневных по всем крупным предприятиям города. Завтра будет созвано расширенное заседание исполнительного комитета, где будет решен вопрос о работе в новых условиях.

Оставшись один, Чекарев с усилием подавил радостное возбуждение, которое тянуло его к людям, в массы — говорить, кричать, петь… Нельзя было упиться победой, нельзя забыться. Надо трезво обдумать положение.

Завтра — отправка на фронт солдат… Задержать!.. И хорошо бы ликвидировать винный склад: если реакция попытается поднять на погром — очень важно, чтобы не было водки… Эсеры, меньшевики— у них нос по ветру! — могут притвориться, «солидаризироваться»! Зорче глаз! Теперь борьба с горнопромышленниками начнется всерьез: кто кого!..

Растревоженные мысли метались, трудно было обуздать их. Хотелось думать не о мерах предосторожности, а о великом событии, которое увенчало многолетнюю самоотверженную борьбу!


Ирина нашла Илью в типографии, где он держал корректуру «Обращения» и первой, только что сверстанной полосы. Полоса шла под лозунгом «Вся власть Советам!». Под телеграммой, напечатанной жирным шрифтом, шли принятые по телефону сообщения о первых митингах и резолюции этих митингов. Информация о расширенном заседании исполнительного комитета, назначенном в городском театре, тоже помещена была на первой полосе.

Всегда сдержанная, Ирина горячо пожимала руки рабочим, радостно обняла мужа при всех.

— Бегу на спичечную, на митинг!.. На демонстрации увидимся?.. Ох, Илья!

И она убежала.

Закончив дела в типографии, Илья направился в коллегию пропагандистов.

Проходя по Кафедральной площади, он увидел огромную толпу солдат. На «трибуне» показался маленький, юркий человечек в темном пальто. Он закричал пронзительно:

— Ваш долг, товарищи, защищать революцию на фронте!

— А ну, слазь!

И, столкнув его, вытянулся во весь свой большущий рост Данило Хромцов. Соколиным взглядом обвел площадь. Снял бескозырку и, как флаг, выбросил вверх свежий номер газеты.

Все стихло.

— «Военно-революционный комитет, — читал Хромцов, отчеканивая каждое слово, — созданный исключительно Петроградским Советом рабочих и солдатских депутатов, в настоящее время фактически стоит у власти!..»

И, когда бурное «ура» прокатилось несколько раз по широкой площади, закричал каким-то неслыханным медным, трубным голосом:

— Братишки-и! Победа-а-а!

— Ура!.. Ура! Ура-а-а-а!

— Кончать войну!

— Ура-а-а-а!

Вставай, проклятьем заклейменный… —

начал Хромцов тем же металлическим, трубным голосом, и вся площадь подхватила:

Весь мир голодных и рабов!

В этот день впервые подморозило. Выкатилось большое солнце. Небо расчистилось, поголубело, стало высоким куполом…

Илья всем существом своим откликнулся на могучие слова:

И, если гром великий грянет

Над сворой псов и палачей,

Для нас все так же солнце станет

Сиять огнем своих лучей!

Сердце рвалось к подвигу, руки просили большой работы.

VI

«Оседлал-таки волну! — думал Рысьев. — Шишкой стал — председателем Совета, и именно в тот момент, когда партия взяла верх!.. Но… не возноситься! Будут еще сюрпризы!»

Один из таких сюрпризов уже ожидал его в виде расклеенных на афишной тумбе листовок.

Рысьеву бросился в глаза жирный заголовок: «Правда о событиях!» Под заголовком стояло: «Принято по телеграфу».

Он прочел, не веря глазам: «Войска Керенского подавили восстание в Петрограде. Власть Временного правительства восстановлена. Большевики заперлись в Петропавловской крепости». «Центр Москвы в руках правительственных войск. Вся демократия против большевистского переворота…»

Побелев от ярости, Рысьев сорвал плохо приклеенную листовку, крикнул резким, высоким голосом:

— Провокация!

И быстро побежал к Чекареву в партийный комитет.

Тот уже знал о «телеграммах» и успел проверить. Телеграммы эти, подписанные центральным комитетом почтово-телеграфного союза, действительно, поступили на здешний телеграф. Больше из Петрограда никаких сведений нет… Можно предполагать, что телеграммы эти — провокация… Надо немедленно поставить на телеграф своего комиссара. Рысьев ответил, что сейчас же соберет президиум.

Вбежав в помещение Совета, Рысьев увидел пожилого, обрюзгшего человека, в форме почтово-телеграфного чиновника. Движение, которым тот прижимал к груди подбородок, складки на щеках, кислое выражение глаз показались ему знакомыми. Присмотревшись, Рысьев узнал Фроськиного мужа, Петухова.

— Вы ко мне?

— Да.

— Ага! На ловца и зверь бежит! Что же вы, господа чиновники, начинаете бедокурить? — быстро и резко говорил Рысьев, проходя в свой кабинет вперед посетителя. — Садитесь!

Петухов не сел. Опершись сложенными руками на толстую трость, он внимательно поглядел на Рысьева и сказал:

— Общее собрание решило: мы объявляем нейтралитет!

— Как? — весело удивился Рысьев.

— Мы объявляем нейтралитет, — упрямо повторил Петухов. — В дальнейшем ваши распоряжения и всякие обращения передавать не будем.

— Ого!

— Да…

— По-смотрим! Есть еще дела ко мне? Нет? Тогда до приятного… Часа через два придется передавать телеграммы всем Советам Урала… позаботьтесь, чтобы линия была свободна!

Петухов ничего не ответил, пожал плечами и вышел из комнаты, гордо неся голову.

Данило Хромцов и депутат Совета Дружинин явились на телеграф в сопровождении взвода красногвардейцев.

Хромцов, грохоча сапогами и оставляя за собою грязные следы, прошел по коридору и без стука, по-хозяйски распахнул дверь кабинета.

— Телеграммы Совета отправлены? — спросил он начальника, показывая ему свой мандат. Начальник телеграфа не ответил. На одутловатом, бледном лице проступило выражение испуга и упрямства.

— Оглох? — грозно спросил Хромцов.

Начальник опять не ответил, только указал пальцем на стопку неотправленных телеграмм.

— Немедленно передать! Последнее предупреждение!.. И вот вам комиссар, — Хромцов указал на Дружинина. Тот ничего не сказал, но решительно пошевелил своими необыкновенно густыми бровями.

Начальник телеграфа ответил:

— Не будем подчиняться!

— Ка-ак?

По молодому лицу Хромцова словно судорога прошла. Кулаки сжались. Но он овладел собой и, подойдя к двери, кивнул кому-то. Вошли два красногвардейца — молодые заводские ребята. Хромцов сказал начальнику телеграфа:

— Вы арестованы!

Потом красногвардейцам:

— Взять его!

И, заметив невольное движение начальника:

— Обыскать!

В левом внутреннем кармане, куда хотел сунуть руку арестованный, лежал браунинг.

Упавшим голосом начальник сказал:

— Вы не имеете права арестовывать меня… Я подчинялся директивам…

— Чьим?

— Цека нашего союза…

— Надо голову на плечах иметь! Контрикам подчинялся, а законной власти не хочешь! Одевайся, пошли.

Хромцов приказал провести его в аппаратную. Там в это время митинговали чиновники, узнавшие о «вторжении» Красной гвардии и об аресте начальника.

Хромцов, будто не замечая враждебных взглядов, сказал, подняв руку:

— Товарищи! Совет узнал, что контрреволюционный Цека почтово-телефонного союза…

Его прервали насмешки и злобные выкрики. Он увидел, как Петухов рвет телеграфные ленты, сует в карман, а двое под шумок орудуют около аппаратов, отвинчивают какие-то мелкие детали.

— Ти-хо! — трубным, раскатистым голосом скомандовал Хромцов.

И все стихло.

Вошли красногвардейцы, стали обыскивать чиновников, выгружать из карманов ленты и детали аппаратов.

Хромцов сказал:

— Злостный саботаж налицо! Причина есть всех вас забрать и арестовать, но, может, есть среди вас люди, которые за Советскую власть?.. Подымите руки!

Ни одной руки не поднялось. Чей-то сдавленный голос сказал:

— Мы без вас обойдемся!.. Вы без нас попробуйте!

Обыск закончился. Чиновников, портивших аппараты, увели. Хромцов бешеным жестом указал остальным на дверь:

— Вон! Телеграф закрыт!

Он сам повернул рубильник, выключил ток. Помещение опечатали. У наружных дверей поставили караул.


При обсуждении вопроса о текущем моменте на объединенном заседании обкома и горкома голоса разделились.

Чекарев, Хромцов, Светлаков считали, что слухи о разгроме восстания — провокационная ложь и надо твердо вести свою линию: укреплять Советскую власть, решительно бороться с контрреволюцией, с саботажем.

Рысьев и его сторонники сомневались: возможно, Временное правительство победило… и, чтобы не загубить большевистские кадры Урала, надо подумать о временном отступлении.

— Вы что предлагаете? — сурово спросил Илья. — Говорите прямо, Рысьев! Оружие сложить?

— Было бы что складывать! А вы что предлагаете, Светлаков, на рожон переть с голыми руками?

— Красная гвардия встает на защиту завоеванного, весь рабочий класс! — сказал Хромцов, с угрозой глядя на Рысьева. — Ишь, какой паникер нашелся!

Рысьев ударил по столу крепким своим кулачком. Подпрыгивая от возбуждения на месте, стал доказывать:

— Кого выставите против войск Керенского? Солдат? После эсеровской работки неизвестно, куда они штыки повернут! Красногвардейцев? Где оружие? Оружие где? С пистолетами их пошлете против пулеметов? Взорвать мосты хотите? А где взрывники? Динамит? Где, я спрашиваю?

— Не клевещи на солдат! — крикнул ему в ответ Хромцов. — Я их настроение знаю! Сто двадцать шестой полк, верно, заражен… Но мы его разоружим и…

— Так они и дались!

— Дадутся! — во всю силу легких крикнул Хромцов. — И взрывников, и динамит найдем на любом руднике!

— Эсеры бьют отбой, — надрывался Рысьев, — они уже решили не признавать диктатуры большевиков!

— А ты уж и в штаны наклал?

Чекарев сказал, грозно усмехаясь:

— Старуха с возу — кобыле легче! Не плачь, товарищ; Рысьев, об эсерах! Не стоит!

В яростном, никогда не бывалом споре сторонники Рысьева требовали пойти на соглашение с эсерами. Сторонники Чекарева, Ильи и Хромцова на соглашение идти отказывались. Результаты голосования оказались тоже невиданными: половина на половину.

Вопрос оставили открытым до завтра, до возвращения из командировки остальных товарищей.


Ранним утром к Рысьеву, который заночевал в Совете, явились эсеры — Котельников и Любич.

— Пора нам объединиться, товарищ Рысьев, — начал Котельников охрипшим, слабым голосом. — Мы два дня заседали, обсуждали вопрос об органе власти… и, наконец, пришли к общему знаменателю… Позвольте вручить вам нашу резолюцию… Отнеситесь к ней без партийной нетерпимости! Верьте нашему искреннему желанию сотрудничать! Выхода-то ведь нет… Не объединимся, нас растопчут силы контрреволюции, сомнут…

В резолюции говорилось о том, что необходимо создать орган власти из представителей революционных партий и демократических организаций «без диктатуры какой-либо партии».

Угрюмо задумался Рысьев над этой резолюцией. Вчера он сам говорил о таком органе, а вот сейчас засомневался: может быть, не к чему сдавать позиции? Может, настоящей реальной опасности не существует?

Может, не сегодня-завтра придут вести о торжестве пролетарской революции? «Но тогда опять по-своему повернем, — подумал он. — Сейчас надо выиграть время!.. Время!..»

— Учтите, почтово-телеграфные служащие поддерживают нас! Обещали подчиниться новому органу власти, — сказал Любич.

Рысьев заложил руки за спину, несколько раз пробежался из угла в угол. Потом сел за стол, вытащил список, отметил крыжами ряд фамилий, велел секретарю немедленно вызвать этих людей.

Он понимал, какую начал опасную игру без ведома партийной организации… Вызывал только тех, в ком был уверен.

Через два часа протокол о создании нового органа власти был подписан. И скоро вестовые Совета расклеивали объявления о создании революционного комитета, о том, что телеграф сегодня начнет работать, что арестованные Советом люди уже на свободе…


Улыбка Рысьева часто казалась дьявольской, — столько было в ней злого вызова, насмешки… Блеснет в глазах, пробежит, как молния, по лицу.

С такой улыбкой стоял Рысьев перед столом, за которым сидели председатель Чекарев и секретарь Светлаков. Собрались, чтобы обсудить проступок Рысьева.

Первым взял слово Данило Хромцов, но сказать связно он не мог… Обрушил зычную брань на Рысьева, на эсеров, на новый орган власти.

Ни эта брань, ни возгласы возмущения не испугали Рысьева. Низенький, бледный, с оскаленными мелкими зубами, он стоял — руки в карманах — и покачивался с пяток на носки, с носков на пятки.

— Шкурник! Трус! Предатель! — бушевал Хромцов, размахивая наганом. — Как смел? Как, гад, смел?

— Перестань орать — скажу! — был ответ.

— Тише, товарищ Хромцов! Тише, товарищи! К порядку! — сказал Чекарев. — Рысьев! Говорите!

— Товарищи, вы что, ослепли? Оглохли? Не слышите, подземная лава забурлила? Вы мне потом спасибо скажете: я парализовал такие силы, как эсеры, меньшевики, бундовцы…

— …почтовые чиновники, кооператоры!

— …и не только парализовал, они на нас работать будут!

— Как могли вы, Рысьев, — сурово, как судья, спросил Илья, — как вы смели действовать без ведома обкома, вопреки его воле?

— Без ведома… потому, что времени не было на продолжение вчерашних прений. Против воли? Вспомните, что здесь вчера было: мнения разошлись. И вы своей волей и волей Чекарева не подменяйте волю всей организации! Не выйдет! — с неожиданным взрывом сказал Рысьев, глядя в горящие глаза Ильи — Можете меня судить… Я уверен: сделал полезное для революции дело — может быть, спас город и всех вас…

Говоря так, Рысьев в то же время прикидывал в уме: кто будет за него, кто — против.

Решили так: Рысьеву за нарушение партийной дисциплины дать строгий выговор с предупреждением.

Чтобы исправить ошибку Рысьева — ликвидировать ублюдочный ревком, — пошли члены комитета в рабочие коллективы, в казармы гарнизона, поставили вопрос на обсуждение. Трудящиеся всех районов, всех предприятий города, почти все солдаты заявили на митингах: «Признаем и будем защищать только власть Советов». Грозная вооруженная демонстрация — колонны красногвардейцев и солдат — устрашила новоявленный «ревком». Он сложил с себя «полномочия», рассыпался… Между тем закончилась забастовка почтово-телеграфных саботажников, в Перевал пришли центральные газеты, декреты правительства. Красная гвардия навела в городе порядок. Приехал по заданию ЦК Гордей Орлов.

Он так приветствовал Рысьева:

— Ну! Наломал дров? Отличился?

Как набедокуривший школьник, стоял перед ним Рысьев.

— Ты понимаешь, как тебе надо работать, чтобы товарищи поверили в тебя? Кровь из носу! Вот как… — И Орлов обратился к Чекареву: — Под особым наблюдением его надо держать… И напрасно вы его не исключили.

Рысьев и сам понимал, что работать надо вот как… и что его семейные связи вызывают подозрения.

Недрогнувшей рукой он подписал распоряжение — реквизировать лошадей для нужд Совета по такому-то списку… зная, что в этом списке первой стоит фамилия Охлопкова.


— Приходила тетя, — рассказывала ему вечером Августа, — вчера у них такой был ужас! У дяди хотели отнять лошадей… он пошел в конюшню и… выстрелил Золотому в ухо… Потом так рыдал… Ну, ты знаешь дядю, просто всех перепугал дома… Я обещала пожаловаться тебе.

Рысьев притянул жену, усадил на колени.

— Это я распорядился, Гутя.

— Ты?!

Она рванулась с его колен, но муж цепко держал ее.

— Для тебя, для Киры, — он кивнул на бело-розовую колыбельку, — я хочу стать большим человеком!

Удерживая ее одной рукой, он отрывал другой ее руки от лица, целовал в губы и короткими щекочущими поцелуями шею.

— Ты должна понять!

И постепенно он усыпил ее гнев, губами выпил слезы требовательными ласками утомил тело. К утру Августа уже поняла, что Валерьян не может щадить ее дядю: дяде этим не поможешь, а себе и семье навредишь.

— Сиди-посиживай в своей башне из слоновой кости… мечтай… бебешку нашу лелей… А предупредить дядю об опасности я обещаю!

— …У Охлопкова отняли револьвер, и он уплатил штраф за ношение оружия без разрешения.

Вскоре племянница предупредила, что есть решение— отобрать его дом в числе других богатых домов. Жена не спала всю ночь: думала — подожжет с четырех углов, и выскочить не успеешь. Охлопков не поджег. Потихоньку вывез из дома ценную мебель, книги, ящики с посудой и бельем, ковры. Все это он отдал на хранение надежным людям. А драгоценности и часть золотого запаса взяла Августа.

Охлопков переехал с женой в тот флигель Бариновой, где когда-то жили Чекаревы. Зборовский приглашал тестя к себе, но Охлопков угрюмо отказался:

— Не по пути нам, Петр Игнатьевич!

В доме Охлопкова устроили клуб, столовую и школу взрослых. Огромный сад с весны должен был открыться для народных гуляний.

Вскоре Совет обложил буржуев контрибуцией, — нужны были деньги на содержание школ, клубов, Красной гвардии и различных учреждений. Этот список, в котором стояла фамилия Охлопкова, подписал опять- таки Рысьев.

Ночами через сад и через двор (Баринова видела, да не видела!) приходили к Охлопковым люди в надвинутых на лоб шапках, с поднятыми воротниками.

Рысьев подозревал, кто вдохновляет бюро горнопромышленников на сопротивление Советской власти… подозревал, но помалкивал. Августа поклялась, что, если он подведет дядю под расстрел, она покончит с собой… а такая истеричка способна на все!

«Помимо меня раскроется, — говорил он себе, — не бог знает, какие конспираторы! Скоро провалятся!»

А перевальское бюро из кожи лезло, стараясь выполнить приказ Петроградского совета съездов: не признавать декрета о рабочем контроле, не подчиняться Советам. Промышленники закрывали один завод за другим, не давали средств, не платили заработную плату. Бюро призывало заводских служащих, техников, инженеров к саботажу. Им обещали выдавать жалованье и в случае остановки предприятия.

На областной конференции фабзавкомов рабочие с гневом и болью говорили о страшной разрухе.

— Ее создали капиталисты! — гремел Роман Ярков, председатель завкома Верхнего завода. — Они хотят, чтобы по слову паразита Рябушинского костлявая рука голода схватила нас за горло!

После конференции Совет постановил: доложить о саботаже горнопромышленников Москве, просить помощи…

Вскоре были арестованы правления уральских заводов в Петрограде. Началась национализация горных округов.

Охлопков еще не знал об аресте совета съездов в Питере и о том, что Перевальский Совет решил арестовать местное бюро. Вечером к нему пришла Августа.

— Дядя! Вам следует немедленно скрыться!

Он не удивился. Спросил:

— Конкретнее не можешь сказать?

— Не могу… Сама не знаю. Муж дает возможность спастись вам… но не другим. Предупреждать кого- либо — неблагоразумно… можете попасться.

Охлопков с минуту сидел потупив голову. Потом поднялся, повязал под сорочкой пояс с золотом, положил в карман браунинг, надел шапку, доху.

Жена беспомощно заплакала.

— Не на век… чего ревешь? — буркнул он, смягчился и подставил ей щеку для прощального поцелуя. Наказал жить здесь, ждать от него известий. Пожал руку Августы:

— «Спасибо» можешь мужу не говорить, но… будет время, я отслужу ему.

VII

На закате солнца в мае Петр Игнатьевич Зборовский прямо с завода, не переодеваясь, зашел к Албычевым пригласить их на крестины новорожденного сына.

Горничная сказала, что господа пьют чай в саду, и Зборовский, пройдя по тихим, прохладным комнатам, вышел в сад, пахнущий черемухой, сиренью и свежеполитой землей.

В вечерней тишине слышался надсадный голос Котельникова:

— …в высокой степени уважал ум и честность человека, какого бы он ни был сословия… И если кажусь жестким в глазах невежд и фанфаронов, так это зависит от прямоты души, которую я не коверкаю перед сильными мира — будь то царь или будь то большевики! А у вашего родственничка Рысьева, — простите, Антонина Ивановна, — у него, в сущности, плевое реноме…

Албычев капризно прервал его:

— Ах, да будет вам, Семен Семенович, что говорить о нем? Он всегда был с вывихом. Печально не это… печально, когда подлинные интеллигенты, умные люди, начинают «краснеть», подлизываться к плебеям… Перед златым тельцом я не гнул спину, не согну и перед «товарищами». Нет! И, таким образом, мы с вами, Семен Семенович, да еще такая сильная натура, как свояк Георгий, последние могикане! К сожалению, этого нельзя сказать о нашем дорогом Петре Игнатьевиче!

— Матвей, — холодно сказала Антонина Ивановна, — довольно сплетничать!

Зборовский остановился на песчаной дорожке, иронически поднял брови. Момент для появления явно неудачен…

Он бесшумно нырнул под ветки — вышел на смежную аллею… «Фу ты! И здесь я некстати!»

Под зеленым крылом липовой ветки стояли Катя и Полищук. Он положил руки ей на плечи и говорил что- то тихим, умоляющим, прерывистым голосом. Катя слушала, приблизив к нему белое лицо. Веселый вызов, острое любопытство, сознание крепнущей власти оживляли ее. В изгибе шеи, в беспокойных движениях фигуры было что-то хищное…

«Трагедия в стиле Мопассана! — брезгливо подумал Зборовский. — Мерзавец!» Незаметно отойдя подальше, он направился к чайному столу.

Албычев поднялся ему навстречу:

— Петруша, каким ветром?.. А мы только что тебя вспоминали! Легок на помине, умрешь, нельзя будет вспомнить, призрак явится!.. Как Люся? Садись… Тоня, чайку!

Зборовский иронически улыбнулся при слове «Вспоминали», но больше ничем не выдал, что слышал слова болтуна-дядюшки. Он отлично знал, что Албычев, Охлопков, Котельников считают его перебежчиком. Знал, что Полищук чернит его как только может с той поры, как он отказался бойкотировать Деловой совет национализированного Верхнего завода, стал работать там. А уж когда Деловой совет решил уволить всех забастовавших служащих и принимать обратно только тех, кто искренне пожелает работать с большевиками, Полищук начал метать громы и молнии: «Ужас! Предательство! Он должен, обязан был уйти, отряхнуть прах этого совета с ног!»

Приняв из рук хозяйки стакан душистого чая, Зборовский сказал, подсмеиваясь над своей ролью:

— Пришел пригласить вас, тетушка, в крестные матери!

— Сын? — спросила Антонина Ивановна.

— То-то он сияет! — закричал Албычев с хохотом и захлопал в ладоши. — Браво! Браво!

— Сын, тетушка, — ответил молодой отец, не обращая внимания на Албычева, — Люся чувствует себя хорошо, проделала всю эту процедуру гениально… поэтому решили назвать сына Ев-Гением…

Он говорил в привычной насмешливой манере, но видно было — тронут…

Антонина Ивановна доброжелательно слушала его… но вдруг в глазах ее что-то дрогнуло, она опустила веки и коротко, хрипло вздохнула. Зборовский понял: увидела тех, двоих. Он отвел от нее взгляд.

Непринужденно повернулся к Албычеву:

— Люся просила и вас на крестины.

— Придем, придем, выпьем за здоровье Евгения Петровича!

Скользящей походкой Катя подошла к столу. Сделала общий поклон. Красивая, возбужденная, глубоко дыша, откинулась на спинку садового кресла, бросила на стол полные руки:

— Чаю, мама!

— Вежливее нельзя? — тихим, задыхающимся голосом спросила мать.

— Будьте любезны, мама, налейте, пожалуйста, мне чаю! — смеющимся голосом сказала девушка, глядя на мать с высокомерным торжеством. — По вашим старинным правилам вежливости так надо?

Не глядя на Полищука, девушка приказала ему;

— Сливок, Михаил Николаевич! С вами можно без китайских церемоний?

Полищук поспешно поднялся, подал Кате сливочник. Что-то трусливое, неловкое было в его движениях, даже голова ушла в плечи. Украдкой взглянул на Катю… но этот взгляд перехватил Албычев.

— Пропал! Погиб! Смотри-ка, Тоня, что наша Котишка выделывает — головы начинает кружить) — Он подтолкнул локтем Полищука, который сидел, не подымая глаз. — Сочувствую тебе, Михаил Николаевич) Видит твое карее око, да зелен виноград! Котишку мы тебе не отдадим! Верно, Тоня? Староват!

Всем стало неловко, даже Катя нахмурилась. «Вот старый дурень! — удивился Зборовский. — Неужели он так и прожил, не зная?..»

Наступила недобрая, настороженная тишина.

— Ну, рассказывай, Петр Игнатьевич, как ты там… с большевичками, — беспечно начал Албычев, — что там на заводе настряпали, нарушили новые «килигенты»? Придумали тоже твои большевики: Деловой совет! Чем он «деловой»? А? Что?

— По-настоящему деловой! — ответил миролюбиво Зборовский. — У вас превратное мнение о большевиках, Матвей Кузьмич. Вот вы говорите «настряпали»… А учли, какое им хозяйство досталось? И вот сейчас, в условиях невероятной разрухи, в условиях всяческих кризисов — топливного, сырьевого, финансового, продовольственного… Что делается на заводах? Знаете?

— Не интересовался!

— Напрасно! Именно сейчас и начинается техническое обновление заводов.

— «Есть у нас лыгенды, сказки! Ха-а!» — фальшиво пропел Албычев, развалившись в кресле. — Не верю. Снится тебе, Петр Игнатьевич!

— Ну, не верьте. Доказывать не буду… спросите хоть Семена Семеновича, он был на съезде представителей национализированных заводов в качестве гостя. Пусть он скажет.

— Фантазеры! — воскликнул Котельников. — Говорили-говорили… Комиссию создали… А какие возможности переоборудования? Где ресурсы? Хлеба нет, народ голодает, ни денег, ни черта нет.

Зборовский насмешливо поглядел на него.

— Ресурсы есть! Но эти ресурсы особенные… нам с вами они не приснятся… У нас на заводе зимой был момент: нечем уплатить коновозчикам, они заявляют: «Не заплатите, завтра без нас, как знаете, робьте!» Ярков созывает собрание. Кадровые рабочие решают: откажемся, ребята, от получки, перебьемся пока! Пусть коновозчикам заплатят, чтобы работа не остановилась! Видали такие ресурсы?

— Петр Игнатьевич говорит о так называемом энтузиазме, — тихо сказал Полищук. — Я не согласен с вами, Петр Игнатьевич. Одно дело — сделать разок этакий жест, а другое…

— Плохо знаете рабочих, не охочи они до «жестов». Большевики разбудили в народе какие-то новые силы. Во имя будущего массы готовы на большие жертвы.

Котельников вдруг хватил кулаком по столу:

— Сломят! Сломят себе шею большевики!

— Ах, не кричите так, Семен Семенович! — сказала Катя и сделала вид, что хочет зажать уши.

Котельников опомнился.

— Виноват!

— Катя! Не мешай моим гостям говорить, — глухо сказала Антонина Ивановна.

— Хорошо! — Катя встала. — Вы напились, Михаил Николаевич? Пойдемте побродим, не будем мешать маминым гостям…

Заметив холодный, осуждающий взгляд Зборовского, спросила:

— Вы шокированы? Но подумайте, Петр Игнатьевич, здесь все сидят люди пожилые, солидные, семейные… Только мы с Михаилом Николаевичем свободны от нерасторжимых уз… Можем бегать и дурачиться… Вы идете, Михаил Николаевич?

Это сказала она властно, даже бровки нахмурила. Полищук встал, поплелся за нею как невольник. Албычев проводил их веселым взглядом.

— Командир-девка! Огонь! Охо-хо! Молодость!.. А о вами я согласен, Семен Семенович, большевики сейчас сломят голову, ничего путного не сделают. Не сделают, Петр Игнатьевич!.. Да, я хотел еще вопросик задать. Товарищи вышибли палку из рук владельцев… как они правят своим ленивым и бодливым стадом?

— Большевики считают, что только крепкая дисциплина, дисциплина сознательная поможет преодолеть разруху и выполнить новые — огромные — планы. Профсоюзы выработали «Положение о трудовой дисциплине»… Установлены нормы выработки.

— И что же? Все переродились, стали сознательными, все выполняют свои нормы?

— Нет, не все. Невыполняющих переводим в низшие категории.

— А бездельников, если есть таковые?

— Есть и лодыри. Их увольняем с завода.

— Ага, ага! Тоже, значит, из-под палки работают?

И, не слушая больше Зборовского, Албычев обратился к Котельникову:

— Вот видите, наша с вами правда, Семен Семенович!

— Истинная правда, Матвей Кузьмич! Я всегда говорю: у большевиков мнимое человеколюбие!

…Крестили Евгения Зборовского дома — как пожелала Люся. После крестин гости выпили, закусили и разошлись.

Зборовский выкурил папиросу на веранде и прошел в спальню.

Проходя по комнатам, он невольно подумал, как считается жена с его желаниями. Она все устроила по его вкусу: солидно, холодновато, просторно. Даже в спальне нет ковров. На окнах висят легкие шелковые занавески. Две кровати, разделенные ночным столиком, поставлены посреди комнаты. Платяной шкаф вынесен.

Зборовский сел на край постели жены, заглянул под положок люльки. Ребенок спал.

— Ты какой-то необыкновенный сегодня, — тихо сказала Люся, робко прикоснувшись к жилистой руке мужа.

— Необыкновенный?

— Ты такой добрый со мной… Но мы не пара… И деньги лопнули…

Она тихо заплакала.

Чем-то родным пахнуло на него. Захотелось быть искренним, как в детстве, быть доверчивым. «С нею можно! Не обманет, не предаст!»

— Ты права, Люся, — сказал он, — женился я, как говорят, «на деньгах», но теперь… я… Теперь я оценил тебя, твою дружбу…

— Любовь! — шепнула она, прикрыв глаза рукой.

— Да… и ты мне стала самым близким существом. Думаю — навсегда. До брака я перебесился… можешь быть покойна.

— Я некрасивая…

— Вздор! Ты как статуэтка!

— Лицо… голова большая.

— Что ее мучит! — ласково сказал Зборовский. — Не думай ни о чем таком, прошу! А чтобы не воображала, что зловещие планы вынашиваю, изволь, скажу… Кажется, Люся, я нашел по душе хозяина… и работу.

— Уезжаем? Собираться?

И Люся привстала на постели.

— Нет. Дело, видишь ли, вот в чем… Но я должен сделать предисловие… Ты не устала?

Она энергично помотала головой.

— Большевики, Ленин работают с перспективой… необычайно рационально, умно… Меня просто поразило! Задумали гигантское дело. У нас на Урале огромные запасы руды, в Западной Сибири — уголь… Решили соединить, создать такой комбинат… Словом, меня приглашают в технический отдел Управления национализированными заводами… участвовать в разработке технического проекта. Увлекает меня… будущий разворот техники. Как ты смотришь?

Что-то мелькнуло в ее глазах… не осуждение, нет, скорее удивление.

— А, может быть, их разобьют, — робко сказала Люся, — мама говорит, папа писал… И ты себя запачкаешь, скажут — «работал с большевиками!»

— Не знаю, Люся, не знаю! Пока они все атаки отбивают. Разобьют? Не знаю, Люся… А если не разобьют? До сих пор никогда я не руководствовался соображениями политического порядка. Я не политик. Мне все равно, какая власть. Пропали деньги. Жаль… но черт с ними, в конце концов!.. Мне дайте интересную работу, чтобы она меня захватила… Большевики такую работу предлагают. Рискнем, Люся?

— Если тебе хочется, Петя, соглашайся, — сказала Люся, желая только одного — чтобы муж всегда был таким добрым и доверчивым.

VIII

Пустые улицы легко просматриваются сквозь неплотный сумрак июньской ночи. В домах темно. В городе непривычная тишина: по улицам раздаются только четкие шаги патрулей…

Перевал на осадном положении.

Приблизившись к особняку Лесневского, Роман Ярков увидел среди темного ряда окон два светлых — значит, Чекарев еще здесь, не ушел домой. Роман назвал пароль, и караул пропустил его внутрь здания.

Облокотившись на письменный стол, Чекарев просматривал телеграммы и телефонограммы, полученные вечером. Он кивнул Роману, указал на стул:

— Посиди минутку! Я сейчас…

Положение было серьезное.

За те две недели, что прошли с момента мятежа чехословацкого корпуса, лучшие партийные силы Урала встали на оборону. Кроме красногвардейских отрядов по городам и заводам начали возникать партийные дружины… Но этого мало! Строительство Красной Армии только-только началось. Декрет о реорганизации военных отделов в военные комиссариаты был издан восьмого апреля, а Перевальский Совет раскачался — принял постановление только двадцатого мая, за пять дней до мятежа! Военный округ создан лишь в самом конце мая… Работа шла вяло, пока не приехала на днях высшая военная инспекция.

Роман узнал, что левые эсеры и такие люди, как Рысьев, стояли за партизанские методы борьбы, за увеличение числа партийных дружин. Убеждали: «Строить регулярную армию нельзя без кадров военных специалистов, а их нет».

— Рысьев больше не бузит? — спросил он.

— Примолк… А кое-где еще живут партизанские настроения… Оперативный штаб старается связать воедино отряды. Главнокомандующий объехал самые опасные участки. Комиссары посланы. Вот таково положение… Формировать армию приходится на ходу… Ты ко мне по делу, Роман?

Роман не успел ответить — в комнату вошел Илья Светлаков.

За эти тревожные дни он еще больше похудел, но казался окрепшим, молодым в своей белой рубашке с отложным воротничком.

Илья заведовал агитационным отделом обкома. Он выпускал газету, снабжал пропагандистов литературой, руководил коллегией пропагандистов, выезжал на места. Он безотказно работал как агитатор, читал лекции, разъяснял задачи текущего момента… и вербовал добровольцев в армию.

Крепко пожав руки своим друзьям-товарищам, — и только этим и выразив, что рад их видеть, — сказал:

— Надо подумать, Сергей, о партийных дружинах, и. подумать всерьез. Все члены партии встают под ружье… это ослабляет партийную и советскую работу на местах.

— Пойми, Илья, такие дружины — пример! Это дисциплинирует остальную красноармейскую массу!

— Да. Но совсем оголять заводы нельзя! — говорил Илья с силой и сдержанной страстностью. — Тебе известно вот это? — И он подал листовку, призывающую к свержению Советской власти — По стилю, по истерическим выкрикам узнаю автора… Котельников!.. Это правые эсеры выпустили… Видишь? Лагерь темных сил тоже растет!.. Активизируется… Можно ли забирать всех партийцев, расчищать поле для таких элементов?

— Тут мы с тобой не сойдемся, — сказал Чекарев. — А я думаю, нельзя дробить силы в такой момент!

— Вся нечисть зашевелилась! — воскликнул Роман Ярков, стукнув кулаком по ладони. — И чего Чека смотрит, не выловит их?

— Чека не дремлет, — строго сказала Чекарев, — но всех сразу не выловишь.

Кроме явного врага — белочехов — Уралу угрожал внутренний враг. В Перевале, в Апайске, в Мохове в то время содержались под стражей члены царской фамилии, и матерые монархисты стекались на Урал со всех концов страны, чтобы освободить Романовых, сделать их своим знаменем и поднять восстание. Немало выловила Чека офицеров, нашла винтовок и патронов… Уже было раскрыто два заговора, и ясно было, что зреет третий…

— Я сейчас из Чека, — заговорил Роман, понизив голос, — засомневался я… не глянется мне Осинцев из «Союза фронтовиков»… пусть разберутся…

Он помолчал, как бы всматриваясь в лицо Осинцева, всплывшее перед ним. Мучительно знакомым казался Роману этот лысый, безбровый человек с острой густой бородкой. Кого-то напоминали ему светлые — с ярким кружком зрачка — глаза. И походка, и движения гибкой фигуры были знакомы…

— …Какой он бывший фельдфебель? — продолжал Роман в раздумье. — Ничего он не фельдфебель! Может, в большом чине был… Лекции начнет, как соловей зальется!.. Ребята мне говорили: он о текущем моменте совсем неладно говорит… Вот и пусть возьмут его на заметку. Случись что — в гарнизоне только наш резервный отряд да конный эскадрон…

— Боевая дружина коммунистов формируется, — сказал Чекарев, — а это сила! Из округов прибывают все новые отряды… и Андрей… я все его по-старому!.. Свердлов обещает сильное подкрепление — и людей, и оружие на днях получим…

— Когда ты говорил с товарищем Свердловым? — встрепенулся Илья.

— Только что… по прямому… Предлагает принять все меры к учету контрреволюционных элементов, объявить осадное положение. Я сказал: «Уже объявлено». Он говорит: «Хорошо! Все меры примите, обеспечьте тыл…» Просил передать привет товарищам, тебе, Илья, вспомнил и Романа…

Бледное лицо Ильи порозовело от радости.

Наступило молчание. Чекарев взглянул в окно, на яркую полоску утренней зари.

— Кончается ночь… Часа два-три надо поспать, а то выдохнемся!

Он поднялся во весь большой рост, потянулся широко, до слез зевнул.

Поднялся и Илья.

— Постойте, друзья-товарищи! — сказал Роман, обнимая одной рукой Илью, другой — Чекарева. — Время такое, что смерть, черт ее возьми, может из любого угла выскочить! На той неделе стреляли в меня, когда домой шел, вчера в окошко камнем запустили… Но я не о себе, вы не подумайте… — Он улыбнулся, и странно было видеть эту застенчивую улыбку на его решительном лице. — Фисунька моя на сносях… если же меня убьют…

— Будь спокоен… и без твоего наказа… — заговорили оба враз.

— Нет, у меня наказ особый, Кто из вас останется в живых, сына моего как своего наблюдать! Выучен чтобы был! Как следует!

— Сына! — с ласковой насмешкой произнес Чекарев, ероша волосы Романа. — Почем ты знаешь, что сын будет?

Совсем смутился Роман.

— Я не знаю, конечно, но бабы говорят… мать моя сказала, что коли у нее брюхо не в бока раздалось, а востренькой копной — мальчик, мол…


Роман прибежал домой, когда заря стояла вполнеба. Солнце еще не выкатилось из-за леса, но все предметы приобрели уже ясные формы и четкие краски. Поселок еще спал. Неподвижно стояли черемухи, березы, рябины. На просторные лужайки, казалось, никогда не ступала человеческая нога — так они были зелены и чисты.

Анфиса не спала. Она дала Роману поесть. Он лег в сенки на холодок. Сказал: «Разбуди, милка, в шесть!» — и заснул.

В то тревожное время Роман не мог спать по-настоящему: час-два мертвого сна, а потом полусон-полуявь, то смутное состояние, когда неясно слышишь шаги, голоса, различаешь отдельные слова, начинаешь сознавать, что пора тебе встряхнуться, встать.

Сквозь сон Роман услышал голос Павла Ческидова — председателя районного Совета:

— Придется его разбудить!

— Не придется, — пробормотал он, — не сплю. Чего стряслось?

— Да вот именно «стряслось».

Новость оказалась не из приятных. «Союз фронтовиков» собирает народ на митинг. Приказано быть всем членам союза в двенадцать дня на церковной площади. Фронтовики грозятся: «Получим оружие и из вас, молокососов, мокренько сделаем!» Во всяком случае, надо привести отряд резерва в боевую готовность.

Штаб резерва помещался в здании районного Совета на Верхнем поселке. Когда Роман пришел, коллегия штаба оказалась в полном составе. Вскоре по улицам побежали вестовые с приказом к пехоте, конникам и пулеметчикам — явиться немедленно. Володя Даурцев полетел верхом в Перевал с запечатанными пакетами в обком и в Чека.

В райсовете между тем Павел вел заседание президиума. Обсуждали, какие надо принять меры, чтобы предотвратить возможные беспорядки.

В то время когда Роман докладывал президиуму о принятых мерах, письмоводитель Совета, просунув голову в дверь, торопливо сказал, что с митинга пришел в Совет делегат… Он не успел договорить, дверь распахнулась, и, оттолкнув письмоводителя, в комнату вошел бывший писарь Горгоньского, двоюродный брат Степки Ерохина.

Он был в «подпитии», наглое лицо красно, как из бани.

— Две тыщи за моей спиной, — начал он громким «митинговым» голосом, — я изложить пришел наше требование к Совету: немедленно нас вооружить!

— Вливайтесь в Красную Армию — получите оружие, — сказал Ческидов.

— Не желаем!

— Чего же вы желаете?

— Требуем немедленно, разоружить Красную гвардию, — бешено закричал Ерохин. — Мы сами поддержим охрану порядка!

Выпрямившись на своем председательском месте, Павел сказал:

— Ваши требования принять не можем. Совет приказывает вам мирно разойтись по домам. Все. Можете идти.

Ерохин не уходил.

— Пусть Совет все же подумает! Стоит мне сказать— весь митинг будет здесь, камня на камне не останется…

— Эй, Ерохин, не грози! — сказал Роман, подымаясь с места.

— Ты сам не грози… не велик в перьях-то! Чего встал, шары на меня уставив? Задержать хочешь? Слабо!.. Попробуй задержи, сейчас все придут!

Он повернулся к выходу.

— Стоп!

Это крикнул Роман Ярков резко, повелительно… одним прыжком настиг Ерохина, схватил сзади за локти, не дал сунуть руку в карман. Вбежали красногвардейцы, скрутили Ерохину руки, отняли револьвер, увели.

— К ногтю их, контриков! — задыхающимся от бешенства голосом сказал Роман и выглянул в окно. Перед штабом уже строились конники и один за другим собирались пехотинцы.

— Подожди, товарищ Ярков, — строго сказал Павел Ческидов, — слышишь, Роман? Сядь — охлынь! Прежде надо поговорить с ними, открыть им глаза, немало, поди-ка, у них есть обманутых людей.

— Не маленькие, понимать должны, — пробурчал Роман… но волна гнева, отуманившая мысли, уже отхлынула, и он ясно увидел, что Паша прав. — Конечно, товарищи, я их сначала попробую сагитировать, но уж если… — он не договорил и сделал жест, как бы перерубая что-то.

Церковная площадь, пересеченная тенью высокой колокольни, вся была покрыта серо-зеленой неспокойной толпой.

Люди в выцветших защитных гимнастерках или в «своих» рубахах и армейских заплатанных штанах в ожидании Ерохина сидели, лежали, собирались шумными группами. Махорочный дым и запах пота, осипшие голоса, знакомые армейские словечки — от всего этого на Романа пахнуло до боли знакомым… Разве не с такими вот солдатами в такой же жарко сверкающий день выбежал он из окопов навстречу серо-голубым австрийцам, которые подняли руки, бросили ружья на рыжую землю?.. Не может, не может того быть, чтобы эти солдаты, действительно страдавшие на войне, пережившие две революции, снова поддались, пошли за буржуями!

Поискал глазами, увидел руководителей митинга — безбрового медно-красного Осинцева и анархиста Кочеткова. Они стояли в тени тополей у голого стола, закапанного воском и чернилами. По пыльным следам на столешнице Ярков понял, что это и была трибуна для выступающих. Он сказал:

— Хочу выступить на вашем митинге.

— Где наш делегат? — прищурив глаза, спросил Осинцев. — До его возвращения я не разрешу выступать!

Толпа пришла в движение, колыхаясь, придвинулась к столу. Осинцев повторил отчетливо и раздельно:

— Где наш делегат?

И вдруг его злобный, напористый взгляд, повелительные нотки в тоне, которым был задан вопрос, напомнили Роману Горгоньского. Не стало красивых крутых бровей, шевелюры, ямка на подбородке прикрыта клинышком волос… но это он! Это он! У Романа застучало сердце, затокало в висках… Не отвечая, он вскочил на стол и выкрикнул:

— Товарищи! Мне, бывшему фронтовику, не дают говорить с вами! А я хочу высказаться!

— Говори! Высказывайся! Валяй! — раздались голоса.

— Товарищи!.. Вам известно, что такое империалистические хищники Европы, Америки, Японии… Сколько лет они из кожи лезли сделать Россию своей колонией! А царское правительство им потакало, продавалось им. Мы, уральцы, видели, в чьи лапы плывут золото, платина, медь, в какую прорву валились народные деньги! А для кого мы, товарищи, кровь проливали на фронте? Для буржуев, для их прибылей! После трех лет бойни турнули мы с трона царя… Хорошо… Но западные империалисты из кожи лезли — помогали буржуазному правительству. Турнули мы к чертовой матери Временное правительство, свою власть поставили — этого их печенка не стерпела… Они сговоры устраивают. Хотят на части рвать нашу страну! Как вы думаете, наша победа, победа рабочего класса, не отразилась там, у них? Угнетенные народы не воспряли духом? Конечно, воспряли! Свободная Россия — пример для них! Тем более буржуазия хочет нас задушить, не дать ходу: а вдруг да встанем во главе всего трудящегося человечества?.. Антанта и Америка дотолковались: «Навалимся все вместе, уничтожим диктатуру пролетариата, раздернем Россию на куски — хватай кому какой любо!..»

Осинцев-Горгоньский и его приспешники поняли, куда гнет Роман, и попытались сбить его:

— Хватит! Долой! Нечего нас агитировать!

Но в толпе в свою очередь кричали:

— Пусть говорит!

— Так какого же черта! — заорал во всю мочь Роман, подавшись вперед. — Какого дьявола вам туманят голову, зовут мириться с карателями… захватчиков зовут братьями? А ну, давайте бросим оружие, допустим «братчиков» сюда, сдадим Урал, откроем двери страны… Что будет? Придется подставить свою рабочую спину буржуазии: «Езди, матушка, как ездила!» Этого хотят те, кто хочет мира с чехами! Этого самого! Чехи — славяне, это верно… — кричал он, перекрывая шум, — но братья рабочему только те чехи, которые на нашей стороне борются, а не на буржуйской!

Искренняя горячность Романа, правда его слов начинали пробивать дорогу к сердцам фронтовиков. Едва успев порадоваться этому, заметил Роман, как один за другим пробиваются к трибуне люди со всех концов площади, мало-помалу оттесняя внимательных слушателей. Сбившись вместе, они закричали бешеными голосами:

— Долой Красную гвардию! Долой Советы!

Они наседали на трибуну, стол покачивался. Роман увидел, как Степка Ерохин занес руку… Он инстинктивно отклонился в сторону. Камень, брошенный Степкой, ударился в беленый столб ограды. Все чувства Романа обострились. Он следил за каждым движением наседающей на него ватаги… И вдруг увидел в переулке своих конников, угадал, что Ческидов с пулеметчиками тоже здесь, может быть, за его спиной, в церковной ограде…

— Да здравствуют Советы! — крикнул он во всю мочь.

В воздухе замелькали камни, палки, пуля ударилась в беленый столб…

Из переулка на рысях вылетели конники. Задрав рыльца к небу, заговорили пулеметы грозной скороговоркой. Толпа бросилась врассыпную — в улицы, в переулки, через огородные изгороди… Роман не упустил момента: прямо со стола прыгнул, как рысь, на Горгоньского, сшиб с ног. Они бешено катались по земле, пока Ческидов не помог обезоружить бандита.

Документы, зашитые в рубцах одежды, удостоверяли, что полковник Горгоньский командирован в Перевал для «выполнения специального задания», как человек, хорошо знающий «кадры в/п (очевидно, „верноподданных“) и изучивший обстановку». Но добиться полного его признания в Чека не могли. На допросах он молчал.

Его бывший писарь Ерохин, наоборот, захлебываясь от усердия, пытался смягчить вину добровольным признанием. Но знал он далеко не все.

Назвал видных членов своей организации: Охлопкова, Котельникова, Гафизова… и — совершенно неожиданно— командира гарнизонного конного эскадрона, бывшего поручика Акишева… Указал место сборищ — за городом, в лесу, на даче бывшего начальника горного управления.

Подтвердил, что мятеж фронтовиков был задумай как попытка свержения власти.

Темной облачной ночью отряд резерва окружил дачу. В кустах у дороги встали дозоры. Чекисты сообщили бойцам пароль и отзыв бандитов, поэтому удалось без труда снять их заставы.

Все было тихо. Дача стояла темная, немая.

Это было двухэтажное здание с мезонином в виде башенки и с острым шпилем наверху. Фронтон украшала белая резьба. Такое же белое кружево спускалось с карнизов, обрамляло окна. Приглядевшись, можно было различить доски, которыми была забита дверь, ведущая на веранду.

Задняя кухонная дверь была плотно прикрыта, но не забита. Против этой двери, под сараем для дров, устроилась засада.

Время ползло. Стуча и пыхтя, пронесся двенадцатичасовой поезд за лесом, вольно раскатился гармоничный рев гудка. Снова наступила тишина. Роман уже начал думать, что сведения ошибочны или что заговорщики переменили место встречи… как вдруг увидел: узкая полоска света скользнула по внутреннему краю оконного косяка.

Он разом понял: окна занавешены плотной черной материей! Вот почему дом кажется нежилым.

Поколебался: может быть, заговорщики все уже собрались, заседают, и нечего ждать — надо обрушиться именно сейчас.

Пока он раздумывал, вдали послышался перестук копыт. Роман понял, что это изменник — командир конного эскадрона.

— Ага! И Акишев жалует!

Акишев, по-видимому, чуял неладное: он не явился на вызов Чека, и его нигде не могли найти. Адъютант его тоже исчез.

Стук копыт стал явственнее. В мезонине тихо раскрылась форточка.

Кони остановились. Как ветер в кустах, прошелестели неразличимые шепотные слова. Ческидов выступил из кустов, потребовал: «Пропуск!» «Кинжал!» — шепнул Акишев. «Кострома!» — отозвался Ческидов и предложил спешиться: уведу, мол, коней подальше в лес, так, мол, приказано… Ни звука не дали проронить бандитам! Молодцы!

Сколько ни прислушивался Роман, не слыхал, закрылась ли форточка… зато его ухо уловило скрип ступенек: кто-то поспешно спускался с мезонина. Этот бандит, очевидно, почуял опасность и сейчас предупредит заговорщиков.

Команда «вперед!», как шорох, пролетела. Бойцы полезли. Цепь сомкнулась. Новая команда — и бойцы поднялись, кинулись на приступ.

Роман кричал в азарте:

— Сдавайся, Охлопков! Сдавайтесь, гады!

Скрип, треск, звон стекла — и балконная дверь подалась. С двух сторон — из кухни и с веранды — хлынули в дом бойцы. Электрические фонарики наперекрест осветили просторную пустую комнату, стол с остатками еды, отброшенные в поспешном бегстве стулья. Из кромешной тьмы внутреннего коридора грохнул выстрел. Посланная туда пуля нашла цель: кто-то болезненно закричал. Кто-то крикнул: «Сдаемся!» Где-то на втором этаже открылось окно:

— Господа! Мы окружены!

Беспорядочные выстрелы. Железо загремело на крыше.

— Уйдут! Держи! Держи!

Из кухни вышел высокий, тучный человек в шинели, с винтовкой, побежал тяжелыми шагами к кустам, крича:

— Сдавайтесь, бандиты!

«Это не боец! Это — Охлопков!» — точно стукнуло Романа. Он кинулся следом.

— Стой! Стреляю!

Но патроны кончились, стрелять было нечем. Роман даже зубами заскрипел.

Он выхватил винтовку у молодого бойца, выстрелил. В кустах зашумело.

— Попал!

Светя фонариком, они обыскали кусты. Нигде не было ни тела, ни следов крови…

Из дома между тем выводили на полянку арестованных заговорщиков.

Электрический фонарик осветил попеременно: мертвенно-желтое лицо Котельникова, дрожащую бороду звероподобного протодьякона, надменно опущенные глаза Гафизова-младшего… Много было незнакомых — решительных и жестких — офицерских лиц.

Подошел Ческидов. К арестованным присоединились изменник Акишев и его адъютант.


— Эх, упустил ты Охлопкова! — говорил с сожалением Чекарев Роману через два дня после облавы. — Они, беглецы ваши, знаешь, что наделали? Паровоз захватили — и драла по горнозаводской линии! А теперь мятежи по заводам подымают! Почитай-ка сводку!

Роман прочел:

«В Лысогорске вспыхнуло контрреволюционное восстание, поднятое правыми эсерами, монархистами, меньшевиками. В помещение Совета брошена бомба. Члены Совета арестованы. Председатель убит. Поставлен новый Совет из представителей эсеров, кадетов, меньшевиков.

В Кисловском заводе эсеры, меньшевики и кулаки ближних сел подняли на мятеж отряд автомобилистов. Совет разогнан. Коммунистов расстреливают.

В Лешковский завод явился отряд белогвардейцев из Кисловского завода, арестовал членов Совета и всех советских служащих. Население спешно организовало оборону, изгнало белогвардейцев…»

— Почему думаешь, что это все — Охлопков? — спросил Роман. — Не мог он поспеть: в одно время все вспыхнуло!

— Это дело рук той самой организации. А Охлопков твой теперь в Кисловском заводе коммунистов расстреливает.

— Послушай, Лукиян! Будь другом! Пошлите наш отряд резерва по горнозаводской линии! Ручаюсь — подавим сволочей! Разобьем!

— Нельзя. Нельзя дробить силы, — твердо сказал Чекарев. — Помни одно: чехи близятся! Чехов надо задержать! А на заводы апаевские отряды посланы.

Зазвонил телефон. Чекарев взял трубку.

— Здесь, — ответил он и подал трубку Роману. — Тебя… из оперативного штаба.

Выслушав приказ и ответив кратким «есть!», Роман поднялся с места:

— Прощай, Сергей, пойду! Отряду нашему дали работку… Бандиты разгоняют сезонников на торфянике… Если их не ликвидируем, перебои будут с торфом…

IX

Кулацкие восстания в тылу, предательская деятельность шпионов и провокаторов помогли объединенному наступлению чехов из Сибири и контрреволюционных частей с юга и с севера. Бандитские шайки появлялись уже в окрестностях Перевала…

Все слышнее становились орудийные выстрелы, похожие на раскаты грома.

Илья понимал, что в эти грозные дни каждый большевик должен научиться владеть оружием.

Ежедневно уходил он в сад Общественного собрания. Здесь коммунистов обучали рассыпному строю, заставляли маршировать, учили стрельбе в цель.

Затем Илья читал лекции в партийной школе, инструктировал агитаторов, писал конспекты, передовицы для газеты… Потом начинались заседания, митинги, встречи…

С тех пор как выступили чехи, постель Ильи все чаще оставалась нетронутой. Он еще сильнее похудел. Глаза горели мрачным огнем.

После заседания, на котором решили вопрос об эвакуации, Чекарев позвал Илью к себе в кабинет. Время отправки на фронт Коммунистического отряда приближалось, и Чекарев попытался убедить его, что при слабом здоровье он должен работать в штабе, что он не вынесет суровой жизни бойца.

— Нет! — резко ответил Илья. — В штабах должны сидеть люди, искушенные в военном деле… А здоровье… Думаю, что от других не отстану и выполню все, что придется выполнять.

После молчания Чекарев сказал:

— Значит… расстаемся, Илья…

Голос дрогнул. Чекарев отвернулся, стал вынимать из сейфа партийные документы, укладывать их в стальной сундучок, выложенный внутри асбестом. Он тоже готовился к эвакуации.

— Мария с тобой едет? — спросил Илья.

— Маруся остается здесь, на подпольной работе… на время уедет в Лысогорск, может быть…

Чекарев силился говорить размеренно, спокойно, но голос его обрывался, замирал.

На каланче пробило десять…

— Попрощаемся… — тихо сказал Илья.

Взявшись за руки, они с минуту глядели в глаза друг другу: Сергей — влажным, Илья — горящим взглядом…


Возвратившись домой, Илья сказал жене:

— Завтра придется выступать в Лузино… Как твое отношение?

И, не дождавшись ответа, добавил:

— С утра пойдем в казарму… совсем…

Он взял стоявшую в углу винтовку, начал чистить и смазывать ее. Ирина свою уже приготовила к походу. На столе лежала ее сумка с перевязочным материалом, на полу два вещевых мешка.

Наконец Илья поставил на место винтовку и подошел к небольшому книжному шкафу. Распахнув дверцы, обвел глазами книги, аккуратные ряды книг.

Перед отступлением он решил тщательно спрятать свое единственное богатство. Еще несколько дней назад устроил тайничок — оторвал плинтус, выворотил две широкие половицы, проделал углубление в кирпичной кладке фундамента.

При помощи Ирины перенес книги, бережно уложил их в тайник.

Пробило двенадцать часов.

Ночь не принесла прохлады. Густой пыльный воздух был жарким почти как днем.

Муж и жена сели у раскрытого настежь окна.

— Надо быть наготове, — предупредил Илья, — сегодня возможны всякие случайности… если заговорщики догадаются, они именно сегодня могут повторить попытку.

Казалось, приближается гроза. Романовы готовились к побегу. Они знали, что их ждет открытый суд, понимали: уральские рабочие не пощадят бывшего царя и его приспешников.

Не один заговор был раскрыт за это время. Охрана находила записки в приношениях монашек «узникам». Писали на оберточной бумаге, на пакетах. Была обнаружена записка в пробке бутылки с молоком. Недавно удалось перехватить письмо Романовых в конверте с цветной подкладкой. В письме ничего подозрительного не оказалось, но между подкладкой и конвертом лежал тщательно вычерченный на папиросной бумаге план дома с указанием, кто в какой комнате Находится.

Этот дом, окруженный дощатым забором и густыми тополями, стоял на склоне холма. Только два с половиной квартала отделяли квартиру Ильи от этого дома…

В городе было тихо. По каменным плитам тротуаров изредка проходили патрули. Слабо слышались отдаленные паровозные гудки. Орудийная пальба смолкла.

— Иди поспи, Ира!

Она покачала головой и теснее прижалась к мужу. Она сидела так тихо, что Илья подумал: спит… Заглянул в лицо и встретил взгляд широко раскрытых глаз.

Спросила несмело:

— Ты был счастлив со мной?

Обнимая жену, Илья снова заглянул ей в лицо, увидел на глазах слезы, сказал сурово и нежно:

— Ира! Ну, можно ли унывать? Посмотри: Сергей едет, оставляет Марусю… Роман — свою Анфису, а она скоро родить должна!.. А мы с тобой вместе, вместе будем! Ведь это — счастье!

Настойчиво она повторила:

— Ответь! Был ты счастлив со мной?

— Всегда.

— Любишь?

— Да, Ира. Глубоко…

— И… если… все может случиться… будешь горевать?

Расплакалась, уткнувшись ему в грудь.

Он гладил ее, нежно просил успокоиться, овладеть собой:

— Ирочка, ведь ты — боец!

— Какой я боец! Мне вот кажется, город сдадим — и все погибло. Знаю, что это не так… но вот болит, болит сердце…

— Ира! Ничего не погибло! — с силой сказал Илья и, оторвав ее руки от лица, глянул ей в глаза сильным, горячим взглядом. — Ира, верь! Если народные силы пришли в движение, ничто их не остановит! Через месяц, через полгода, через год будем в Перевале! Залечим раны! Оживем!..


Сборный пункт отряда был в клубе. Сюда собрались коммунисты со всех предприятий Перевала.

Бойцов разбили по ротам, взводам, отделениям. Выдали винтовки, патроны, котелки. Часть получила обмундирование, но большинство пошло на фронт в «своем», — обмундирования не хватало.

В отряде было четыре сестры милосердия: Ирина Светлакова, пожилая дородная «тетя», старая большевичка, Наталья Даурцева и совсем молоденькая, тонкая, как вербочка, светловолосая Аганя, работница ткацкой фабрики. Все они окончили курсы сестер, организованные еще зимой, после первого выступления Дутова.

Командовал отрядом Василий Толкачев. Построились, двинулись пешком по Вознесенскому проспекту, потом по Арсеньевской улице, идущей к вокзалу.

На вокзале особенно чувствовалась эвакуация. Из депо, тяжело пыхтя, выходили паровозы, подтягивали пустые составы. В товарные вагоны сотни людей спешно грузили снаряжение, боеприпасы, продовольствие. На платформы по гнущимся и скрипящим доскам вползали броневые автомобили, тяжелые орудия.

То и дело в сторону Мохова уходили груженые составы. Встречные поезда, не задерживаясь на станции, проходили до следующего разъезда, где начиналась «линия фронта». Пятясь с разъезда, привозили раненых. В Перевале их переносили в санитарный поезд, а порожний состав ставили под погрузку.

Толкачев вместе с Ильей несколько раз выходили на платформу, останавливали дежурного по станции:

— Когда наконец нас погрузят?

Пожилой, толстый, измученный дежурный отвечал плачущим голосом, вытирая пот с лица:

— Вы видите, видите, товарищи? Видите, что делается? Идите к начальнику!

Шли к начальнику станции, принимались доказывать, что отряд надо отправить немедленно, что заслон на Лузино — первоочередная мера. Если белые перехватят линию, грузы, боеприпасы, продовольствие — все попадет в руки врага.

Начальник станции соглашался с этим, обещал: «Вот только отправлю этот эшелон, подтянем ваш…» Но время шло, а посадки не было.

— Пойду к коменданту, — сказал Толкачев, сердито хмуря светлые брови. — А тебе советую брякнуть в обком… может, еще не уехали.

Илья позвонил в обком, в Совет, никто не отозвался.

Бойцы пообедали. Солнце пошло к закату. Состав все не подавали.


К вокзалу уже перестали подъезжать груженые возы. Прибежал Толкачев, взбешенный до крайности.

— Сколько времени потеряно! Искал коменданта… все в него упирается… боюсь утверждать, но, мне кажется, дело неладно…

— Комендант Зотиков — бывший поручик… все возможно в такое время, — медленно сказал Илья. — Пойдем, Василий! Ждать дольше — преступно!

Сказано — сделано… через пятнадцать минут раздалась команда:

— На посадку!

Поезд готов был отойти, как вдруг на платформу выскочил маленький рыжий человек и, увидев Илью, вскочил на площадку вагона.

Это был Рысьев.

— Почему вы, товарищ Рысьев, отстали от своего эшелона?

— С семьей прощался, — отрывисто ответил тот.

— Разве ваша семья здесь осталась?

— Ребенок болен, — так же отрывисто ответил Рысьев, пряча глаза.

Чуть было не сказал Илья, что семье ответственного работника опасно оставаться в городе, обреченном на сдачу… но вспомнил, что к семье Рысьева это не относится, у этой семьи найдутся защитники!

— Напрасно вы с нами поехали, — сказала Ирина. — Наш поезд, как вы знаете, не дальнего следования.

— Это ничего. Разведку вам налажу, — сказал Рысьев. — Побуду у вас… а может, и останусь с вами… Там видно будет. — Он отдышался от быстрого бега и уже владел собой. — Ну, как, Ирина? Отправляемся в partie de plaisir?[6]

Ирина не ответила. Ее покоробил насмешливый тон Рысьева. Она взглянула на мужа. Тот не слушал. Задумчиво глядел на удаляющийся город, точно окутанный пыльной завесой.

X

Без кожаной тужурки, в изодранной гимнастерке, безоружный, шел Рысьев по лесу, едва волочил ноги. Чувство глухой, неотпускающей боли, безразличие к окружающему, слабость, как после ранения… но ведь раны-то нет, нет ничего, кроме синяков и ссадин, полученных в первой схватке. Да и боли, в сущности, нет… так, одно воображение!

Но вот Рысьев зажмурился, оскалил зубы, рванул волосы и бросился к подножию сосны лицом в ржавую, теплую колючую хвою.

«Так глупо… так глупо попасться».

Он сжал зубы.

Прошедшие полсуток круто переломили его жизнь.

…В полночь, когда поезд приближался к станции Лузино и отряд готовился к высадке, из темноты начался обстрел… Поезд ускорил ход и буквально проскочил мимо станции.

С опасностью для жизни Толкачев и Рысьев, перебираясь из вагона в вагон по буферам, добрались через тендер до паровоза, приказали машинисту остановиться.

Поезд встал в железнодорожной выемке. Бойцы повыскакивали из вагонов.

Положение создалось затруднительное: отряд не знал, где свои, где враги. Необходимо было разведать расположение белых, связаться с отрядами Верхнего и Лосевского заводов и с эсеровской дружиной, то есть с частями, которые должны проводить операций во взаимодействии с Коммунистическим отрядом.

Рысьев вызвался идти в разведку по направлению к Лузино. Взял с собою двух бойцов. Они пошли по лесу, пользуясь предрассветной темнотой.

«Так глупо влопаться!»

Острый приступ злости заставил Рысьева застонать. Затем он попытался успокоить себя такими рассуждениями:

«Но если бы на месте Стефанского оказался другой, я теперь валялся бы продырявленный… Хоть он и взял эту проклятую подписку, но, в общем, поступил гуманно… И подписку бы не взял, если бы не тот плешивый черт!»

Рысьев зажмурился от отвращения и, перевернувшись на бок, подпер голову кулаком.

«Что я так терзаюсь? Отчего? Что особенного случилось? Рассказал об отряде и о смежных частях? Но что значит „рассказал“? Только подтвердил и уточнил сведения, которыми они располагали… И нечего об этом думать и переживать… Сделано — и все!.. Зато я жив, Августа в безопасности, Кира… Подписка? А кто о ней узнает? Итак, все идет ладно, идет даже лучше, чем шло! И нечего распускаться. Надо встать, идти до первого селения, изобразить бежавшего из плена…»

«Нет, стоп! Скажу „из плена“ — и тут не оберешься подозрений. Итак, что же со мною было?.. Ага! Мы дошли… нет, мы на подходе к Лузино столкнулись с вражеской разведкой. Схватились врукопашную. Бойцы убиты, я контужен, лежу без сознания, принят за мертвого. Это более складно… Очнулся — долго не мог ориентироваться. Попробуйте расследуйте, если сумеете вести следствие на вражеской территории! Я ползу к своим, но в это время… Конечно, Стефанский моргать не будет, он нападет на отряд врасплох. Если кто и уцелеет, вынуждены будут прятаться по лесам. И я… надо примкнуть к уцелевшим… и уцелеть самому во время боя…»

Рысьев сел, достав из внутреннего кармана расколотое зеркальце. Один глаз у него подпух, на скуле темнел синяк. На лбу за одну эту ночь прорезались морщины. А волосы…

— Тьфу, наваждение!

Волосы его, пронизанные солнцем, казалось, налились кровью и дыбом стояли над бледным лбом.

«Слабонервный подумал бы, что это кровь… Илья! Ах, жаль Илью! Погиб человек! Жестокая штука — жизнь!» Рысьев поднялся. С мрачным спокойствием стал соображать, куда ему идти.

По его расчетам, он был далеко в тылу, в стороне от Коммунистического отряда, преданного им на разгром. Он решил добраться до следующей станции, предъявить документы и на попутных поездах догонять Чекарева. Чтобы выполнить задание своих новых «хозяев», он должен занять свое прежнее место.

«Ну там видно будет, выполню или нет…»


Толкачев отправил людей в разведку, чтобы установить связь со смежными частями. Утром, когда взошло солнце, так и не дождавшись связных и разведчиков, он оставил заслон в сто пятьдесят человек и отправился с отрядом на следующую станцию, чтобы снестись по телеграфу со штабом фронта. Он велел ждать приказаний и отходить только в случае явного превосходства противника.

Получив приказ выставить секрет у тракта, идущего на Лосев, Илья разбил бойцов на три поста.

Ночь медленно текла…

Время от времени Илья проходил по лесу, проверял посты.

Торжественная тишина леса, его густой аромат, стоявший в неподвижном воздухе, успокаивали напряженные нервы, навевали сон. Были моменты, когда Илья чувствовал, что засыпает на ходу.

Наконец рассвело. Солнце хлынуло на вершины кустов, среди которых текла шумная речушка. Все здесь заросло вербой, смородинником, кипреем, белым, легким, как пена, лабазником. На поляне у опушки леса вперебой трещали кузнечики, а в кустах пели, чирикали, щебетали птицы.

«Какой мир, покой, какой целебный воздух!»

Илья снова проверил посты и остановился, глядя на пустынный Лосевский тракт, откуда всю ночь ждал появления кавалерийского отряда.

Вдруг один из бойцов указал в глубину соснового бора, где два незнакомых красноармейца собирали землянику в фуражки.

— Задержать! — жестом приказал Илья.

«Ягодников» — это, несомненно, были вражеские разведчики — отправили к командиру заслона, в выемку.

Близился полдень.

Все словно вымерло, и тишина эта угнетала, тревожила Илью.

Беспокоило отсутствие Лосевского отряда.

Если б знал Илья о предательстве Рысьева! О том, что Лосевский отряд разбит еще ночью за десять километров до этого места, что ординарец Толкачева схвачен, убит, а связные в плену, переносят тяжелые пытки.

Но он даже предполагать не мог измены… и хотя тревожился, терпеливо ждал.

Явилась смена, и Илья с бойцами пошел к лагерю, удобно расположившемуся в небольшой низинке.

Свободные от несения службы бойцы сидели и лежали на разостланных шинелях и на траве, нагретой солнцем. Было очень жарко. У бочонка с водой скопилась очередь. «Ягодники», задержанные Ильей, сидели поодаль связанные. Их караулил молодой боец Иван Брусницын.

Командир подошел к Илье и заговорил вполголоса:

— Беспокоит меня, товарищ Светлаков…

Он не договорил… Без крика, без команды из леса началась стрельба, показались белогвардейские солдаты.

— К оружию! К оружию! — раздалась команда.

Отряд отстреливался, но видно было, что силы неравны.

«Надо отступать!» — подумал Илья, услышав пронзительный паровозный гудок со стороны Лузино… И тогда командир приказал отступать. Отстреливаясь, бойцы начали отходить. Илья приподнялся… и вдруг его будто стукнуло палкой по голове.


У просеки, которую замыкает дикая угловатая гора, остановился бронепоезд белогвардейцев: паровоз, два вагона и платформа. Когда сознание Ильи прояснилось, он понял, что он и еще пять бойцов Коммунистического отряда находятся в кругу белогвардейцев. Краткий бой закончился.

Контуженную голову кружило. Солнечный жар тяжело давил на темя. Блеск рельс резал глаза. Из бронированного металлическими листами вагона кошачьей поступью вышел красивый высокий капитан, небрежно помахивая стеком..

За ним спустился низенький, плешивый офицер с видом бравого служаки.

Высокий сказал:

— Так! Хорошо, «товарищи» коммунисты…

Это все, что от вас осталось!

Ни обид, ни смешных угроз,

Только сердце немного сжалось,

Только в сердце немного слез…

Ни один из пленных не шевельнулся. Солдаты услужливо посшибали с них фуражки.

— Эй ты, курносый, какой части? — весело, зло выкрикнул капитан и ткнул пальцем Брусницына. — Отвечай!

Щуплый Ваня, вытирая пот, шмыгал носом и молчал.

— Ты что, глухонемой? — капитан ожег Ваню стеком, рассек губу. — Отвечать!

Ваня молчал.

— Расстрелять хама!

Ваню повели.

Быстрым взглядом обменялись пленные — точно искра пробежала из глаз в глаза… но каждый понимал, что сопротивляться бессмысленно, когда за руки крепко держат палачи.

— Прощай, Ваня! — с чувством сказал Илья.

Ваня откликнулся издали:

— Прощайте!

Раздался одиночный выстрел.

— Дураки! — весело сказал капитан. — Отказываетесь отвечать! Да я и вопросы-то задаю больше для проформы. Я все знаю! Вы принадлежали к блаженной памяти Коммунистическому отряду… Командир отряда Толкачев, комиссар — Светлаков… Вот он! — изогнувшись, он насмешливо ткнул Илью пальцем в грудь. — Пожалуйте сюда, господин комиссар, побеседуем!

Илья даже не взглянул на него.

В первые минуты пребывания в плену все в нем билось и клокотало… но, убедившись, что бежать невозможно и осталось одно — с достоинством встретить смерть, он сделал усилие и усмирил волнение. Одна мысль захватила его: как поддержать, как приободрить того из товарищей, который ослабеет духом. Но скоро он понял, что об этом заботиться нечего. «С чего я взял, что кто-то раскиснет? Ведь это же лучшие, отборные люди, герои…» Он гордился ими, любил их всем сердцем.

— Замечтались о своих утопиях, господин Светлаков?

— То, о чем я мечтаю, не утопия, — сказал Илья спокойно, — вы в этом скоро убедитесь.

— К сожалению, не могу вам обещать, что вы со временем убедитесь в абсурдности своих «идеалов»… времени у вас остается в обрез, — он взглянул на часы. — Вам остается пребывать на сей земле три минуты. Очень сожалею, что помешал вам прославиться, стать великим человеком, как вы хотели, — издевался капитан.

— Я не стремился стать великим, — сказал Илья, — но я участвовал в великом деле…

— Молчать! Без агитации! — разъярился капитан. — Отзвонил своим языком, паршивец, долой с колокольни! Раз-де-вайсь!

Илья неторопливо разделся, остался в одном белье.

Он опустил глаза, — казалось, разглядывает свои белые ноги с розовыми полосками от складок портянки или зеленую траву под ногами… но он смотрел не видя, сосредоточился на какой-то одной последней важной мысли.

Потом сурово, бесстрашно глянул в направленное на него дуло нагана горящими черными глазами.

— Э, нет! — сказал капитан, опуская наган. — Дешево хочешь отделаться! Мы еще тебя красной звездой украсим!..


Отряд Верхнего завода выступил из Перевала последним.

Роман Ярков на минутку забежал домой — проститься: было условлено, что мать и жена уедут в Ключи.

— Это хорошо, папаша, что ты приехал как раз, говорил он тестю, — а то у меня сердце было не на месте. Забирай к себе мое семейство! Здесь им не жить. Беляки им за меня голову отъедят.

— Не поеду я, сынок, — сказала мать. — Обе-то уедем, весь дом расхитят.

— Опять за то же, мама! Черт с ним, с домом, пусть жгут, хоть с четырех углов, лишь бы вы с Фисунькой целы были.

— Ничего мне не будет! Старо мясо-то не съедят…

Анфиса сказала запальчиво:

— Ты не поедешь, и я не поеду! Что будет, то будет.

— Вот видишь, мать, — упрекнул Роман. — Поупорствуешь— под корень изведут ярковское семейство.

«Значит, не привел бог помереть в своем гнезде, как желалось», — подумала старушка и сказала тихо:

— Ваша воля, не моя… Запрягай, нето, сват, своего Бабая…

Через несколько минут Роман уже был у штаба и стал во главе своего конного батальона.

В городе все неуловимо изменилось.

Чья-то враждебная рука уже успела сорвать с забора обращение Совета с крупными словами наверху: «Мы еще придем!» Город опустел… но за запертыми воротами и дверьми особняков чудилось радостное оживление…

В зале третьего класса на станции Перевал-второй Роман увидел под стражей Зборовского, двух начальников цехов и двух мастеров Верхнего завода. «Заложников взяли», — объяснили ему.

— Пойми, товарищ Дружинин, — вполголоса стал он убеждать командира отряда, — ты на руку буржуазии играешь! Пойдут разговорчики, что, мол, красные увезли на расстрел ни в чем не повинных людей… И на кой черт таскать их за собой? Отпусти, опростай руки у охраны!

— А ты отвечаешь за них? Головой?

— Головой не поручусь, но думаю, что вреда от них немного. Более зловредные остались, только тебе на глаза не попали…

— А черт с ними, пусть все уходят! — сказал вдруг командир, махнув рукой.

Роман подошел к заложникам, которые сидели рядком на станционном деревянном диване с высокой спинкой. Увидев Романа, Зборовский надменно опустил глаза.

— Здравствуйте, Петр Игнатьевич!

Зборовский едва наклонил голову. «Обижается!» — подумал Роман.

— Петр Игнатьевич, — сказал он открытым, доверчивым тоном, — я вас знаю и думаю, вы ни с какой партией не связаны… Одним словом, идите домой, вы свободны… и вы тоже, — кивнул он остальным заложникам.

Зборовский даже порозовел от неожиданности и весь как-то потеплел. Он поднялся, но не спешил уйти.

— Это мы вам обязаны?

— Ничего не мне… Было недоразумение, оплошка…

— Вам! — сказал Зборовский, прощаясь и благодаря Романа крепким рукопожатием. Неожиданно для себя добавил — Желаю счастливо вернуться.

— Спасибо! Постараемся! — бодро ответил Роман и пошел приглядеть за погрузкой коней в теплушки.

XI

Проводив Романа, старушка и необыкновенно молчаливый Ефрем Никитич стали собирать вещи. Анфиса сидела на скамье, безучастно смотрела на эти сборы. Всегда такая энергичная, она и пальцем не шевелила сейчас. Потом, будто проснувшись, сказала:

— Куда столько набираешь, мамонька? Сесть будет некуда.

Но старушке жаль было оставлять вещи «на разграбление»: каждая ложка-плошка нажита тяжелым трудом.

— Складем, сватья, все кухонно в ящик, а ящик спустим в подпол, — говорил Самоуков, видя, что груда вещей грозит занять целый воз.

— Найдут, сват, в подполе!

— Ну, в репну яму положим да засыплем.

— Докопаются!

— Тьфу ты! — рассердился он. — Другие всего лишаются, да помалкивают, виду не подают, а ты… Поди- ка, наши кулаки Кондратовы так над золотом не трясутся, как ты над расколотым горшком!

— Богатому жаль корабля, а бедному кошеля! — о тихим упрямством твердила старуха.

— Ничего этого не надо брать! — вдруг сказала Анфиса, подымаясь с лавки. — Шубы возьмем, одежу — и только. Подумай, мамонька, может, дорогой-то нас и обчистят, об чем спорить?

— Ладно, Фисунька, будь по-твоему: шубы да одежу… одеяла, подушки… Давай ставь самовар. Попьем да поедем с богом… Самовар-то возьмем, сват? Ужели и самовар оставим?

Уселись пить чай.

Еда не шла на ум, но уезжать, не подкрепившись, было не положено.

— Пей, любезный сватушка, — угощала старушка, — чего подгорюнился? Пей!

Молчал-молчал Ефрем Никитич, покрякивал-покрякивал и наконец заявил:

— Только, бабы, мы ведь не в Ключи поедем!

— Пошто не в Ключи? А куда?

— В Ключи ехать нам никак нельзя… прямо волку в зубы угодим! Надо нам пробираться в Лысогорск, к Фене. Моя старуха, поди-ка, уж там! Не хотел я Фисуньке сказывать, поскольку она на сносях, да и пришлось! В Ключах у нас дела неважные.

В селе Ключевском еще минувшей осенью беднота разогнала кулацкий совет, выбрала свой. Самоуков стал членом Совета. Выбрали и боевую дружину.

Дружина вчера ушла, и подкулачники сразу подняли свои змеиные головы. Слетали за Кондратовыми, но приехал только старший. Люди слышали, грозился: «Самоукова живого освежуем, кожу снимем! У него зять шибко вредный и сам — вражина!»

Угрозам Самоуков не верил до сегодняшнего дня. Перед восходом солнца они поехали со старухой на покос, сгребли, скопнили остаток сена. Едут обратно, видят— в селе пожар.

А от поскотины навстречу им бежит Романова тетка, и от страху у нее зуб на зуб не попадает.

— Ой, сватушко! Не езди! Твой дом горит, и бела армия что есть никому тушить не дает… Грозятся тебя в огонь бросить.

— Кака-така бела армия? Откуда взялась?

— Тимка-палачонок привел артель. Не езди, сватушко!

Старик рассказывал спокойно, как о чужой беде, но под конец не выдержал, заплакал.

Анфиса сказала:

— Говори, тятя, всю правду! Мама не жива?

— Жива, жива! Бог миловал!

— Ну и хорошо! Лишь бы всем живыми остаться… Запрягай Бабая-то!

Заперли дверь на висячий замок. Забивать гвоздями не стали, чтобы Ерохины не услыхали. На мостик у ворот Анфиса бросила рогожу, чтобы не застучали по дереву колеса. Ефрем Никитич вывел лошадь, повел под уздцы по улице. Анфиса со старухой шли крадучись возле дома. Потом свернули в переулок и все уселись на телегу.

Вдруг старушка тихо охнула:

— Батюшки! Иконы-то я оставила! Воротиться бы, сватушко!

— Выбрались, никто не видал — и будь довольна, сватья!

— Да там мои венчальные свечки… и Фисины…

Ефрем Никитич не ответил, взмахнул вожжой, Бабай перешел на рысцу.

Так они ехали некоторое время, сворачивая из улицы в улицу, и с великим страхом приблизились наконец к выезду из города. Нарочно выбрали дорогу не трактовую, а малую, по которой ездили только угольщики да мужики на свои покосы.

И вот темный, затихший Верхний поселок остался позади, а впереди зачернел лес.

Проехали мимо заброшенного куреня, где еще недавно работали углежоги. О их работе напоминал только легкий запах пожарища.

Торная дорога кончилась. Узенький следок круто повернул влево.

Ефрем Никитич остановил лошадь и призадумался.

— А как да она уведет нас в другу сторону? Нам доехать бы за ночь хоть до Казенного бора, схоронились бы на день… Я там все места знаю, и полесовщик мне знакомый.

Старушка сказала:

— По этой дорожке как поедешь, сват, упрешься в зады Грязнухи-деревни.

— О-о! Это нам фартнуло, сватья, если так! Из Грязнухи я путь в Казенный бор знаю!

Дорога до Грязнухи была так узка, что ветки хлестали по дуге, а телега кренилась, наезжая на придорожные пеньки.

Анфиса терпела-терпела и не выдержала — застонала.

— Тятя! Шагом бы… трясет шибко!

— Нельзя, дочь, шагом! Терпи. До свету надо в Казенный лес. Ободнюем там, отдохнешь.

Восток начал светлеть. Далеко-далеко на этой светлой полосе обозначился круглый лесистый холм.

— Ох, не могу больше! — сказала Анфиса слабым голосом.

Отец не ответил, стал торопить лошадь.

— Сват, знать-то, ее схватило! Что станем делать?

— Что делать? Ехать! — ответил старик, не оборачиваясь. — Ты бы легла, Фисунька, может, легче будет.

— Чего уж легче… смерть моя!

Свекровь начала растирать ей поясницу.

— Не тронь, мамонька!.. Лучше не тронь…

Старик погонял Бабая, сидел, как истукан, не поворачивал головы. Сердце у него ломило от жалости.

Въехали в лес. Бабай пошел шагом, да и то через силу, Ефрем Никитич спрыгнул с телеги.

— Слезай-ко и ты, сватья! В гору-то ему тяжело!

Вдруг из темноты раздалось:

— Стой! Стрелять буду!

Самоуков с такой силой натянул вожжи, что Бабай попятился.

— Куда? Стой, тебе говорят!

— Стою! Стою! — повторял Самоуков. — Побойся бога. В кого хочешь палить? В старика, в старуху да в родильницу?

— Кто такие? — спросил вышедший на дорогу человек с винтовкой.

Ефрем Никитич молчал. Если это красные — хорошо, преотлично… А вдруг да беляки?

— А вы сами-то кто такие? — спросил старик.

Из-за дерева вышел второй, уставил на Самоукова наган.

— Сознавайтесь, кулачье проклятое: добро повезли хоронить? Ишь, прихрюнились, на одной лошаденке плетутся!

Самоуков так обрадовался, что долго не мог слова сказать.

— Товарищи! Бог послал!.. У меня мандат… я на платформе!

— Марш за мной! — сурово сказал первый боец. — Там разберемся, на какой ты платформе!

— Разберемся, разберемся! — поддакивал Ефрем Никитич, оживившись. — А это, на возу-то, дочь… Может, слыхали Романа Яркова? Его жена… а старуха — мать Романа… он зять мой…

Они двинулись в гору: Самоуков вел Бабая, за возом шла спотыкаясь старушка, за нею боец с винтовкой. Скоро на светлеющем небе обрисовалась ажурная деревянная вышка. На вышке стоял часовой в шинели. Избушка полесовщика в два оконца приткнулась между соснами. Витой плетень огораживал двор. Во дворе стоял тоже сплетеный из виц небольшой хлевушок.

Красноармейцы проверили документы, расспросили полесовщика о Самоукове и успокоились. Ефрем Никитич распряг Бабая, пустил его на волю. Низенький, плечистый полесовщик стал кипятить самовар, спускал в трубу вместо углей сосновые шишки.

Анфиса, сдерживая стоны, направилась в лес… свекровь остановила ее.

— Прости ты нас, Иван Матвеевич, — трясясь от волнения, говорила она полесовщику, — привезли тебе беспокойства-то… Не обессудь… Местечко бы ты нам отвел какое… Так ведь и говорится, что, мол, родить — нельзя погодить!

— Вот беда! — сказал старик, почесывая в голове. — Бани-то у меня нету-ка!

— Да хоть в хлевушок бы… в пригончик…

— Это можно.

Старики накосили в две литовки травы, устроили в хлеву постель…

Потом Ефрем Никитич ушел в лес, лег ничком, зажал уши.

— Ты кричи, Фисунька! Кричи! — просила свекровь. — Кричи — легче будет!

— Стыдно, мамонька…

Взошло солнце, поднялось, встало над головой… а Фиса все еще мучилась. Полесовщик каждый час доливал да подогревал самовар, чтобы была горячая вода обмыть ребенка. Ефрем Никитич вышел из леса, но есть не стал. Сходил на ключик, наносил в кадушку воды, напоил Бабая и опять ушел в лес.

Часу в четвертом глухие стоны в хлевушке прекратились, послышался плач младенца.

— Сын! Здоровый, как мякиш! — объявила бабушка и положила деду на руки ребенка. — В вашу породу, однако, издастся… такой же кудряш-бодряш!

Бойцы советовали не задерживаться. Белая армия близко, может пересечь Кислинский тракт. Тогда в Лысогорск не попасть.

Переночевав у полесовщика, утром выехали на тракт. Проехали одну деревню… другую… Деревни эти полны были шума и движения — в них стояли красноармейские отряды. Окаймленный огромными вековыми березами тракт лениво извивался по скучной местности, заросшей невысоким сосняком и ельником.

Вечером пала роса, и Кислинский завод выступил из тумана, как из моря: четыре белые церкви, белая наклонная башня с большущими часами, которые в старину, говорят, «играли музыку». Чугуноплавильный и железоделательный Кислинский завод стоял. Трубы безжизненно чернели в тумане. Здесь у Ефрема Никитича много было знакомцев. Заехали они к сундучному мастеру, который к Фисиной свадьбе изготовил горку сундуков, покрытых жестью «с морозом».

Утром выехали до света, потому что у хозяина сена не было и Бабай за ночь отощал. Через несколько верст съехали на проселок и остановились у речки.

Анфиса села на бережок, дала сыну грудь.

Последний день пути выдался тяжелый. Навстречу шли и шли отряды. Ефрем Никитич сворачивал в канаву, пережидал. Было страшно жарко. Анфиса чуть не задушила своего Борю — укрывала, чтобы мальчик не наглотался пыли.

В Лысогорск приехали поздно вечером. Их несколько раз останавливали в городе патрули, проверяли документы.

Как сквозь сон, видела Анфиса неясный отсвет пруда, громаду Лысой горы, господский дом с колоннами, длинную церковь напротив, неподвижные фигуры памятника Сан-Бенито, черные трубы умолкшего завода.

Проехали по плотине. Пошли здесь улочки с маленькими домами, как в Верхнем поселке. На душе стало повеселее… Вот и Феклин домок, обшитый тесом, приукрашенный любовно руками Митрофана.

На стук выбежала Фекла и, не отпирая ворот, спросила:

— Не ты ли это, родимый тятенька?

— Отпирай, свои! — отозвался Самоуков. — Привез тебе гостей целый воз. Дорогого гостенька привез старухе своей — Бориса Романовича!..

XII

Анфиса так устала, что только бы ей голову до подушки донести… Однако крепким оказался только первый спень, как у них в деревне называли первый сон. Лежа в полудремоте на Феклиной двуспальной кровати в боковушке, она прижимала к себе Борю — оберегала от племянника, спавшего у стены. Трехлетний Тюшка спал неспокойно.

Ефрем Никитич с Феклой вышли дать корму Бабаю. Мать, оставшись вдвоем с Фисиной свекровью, растужилась:

— Куда мы свои головушки приклоним, сватьюшка? Как бы в ответ на эти слова послышался голос Феклы — она убеждала Ефрема Никитича, что Митрофан всех их оставит у себя.

Шагнув через порог, Ефрем Никитич сказал жене:

— Слышишь, мать, что Феня говорит? Не знаю, как тебе, а мне жить у Митрохи — против совести…

Фекла заплакала:

— Мне-то муж простил, тятенька с мамонькой… только ты, родимый тятя, не прощаешь, укоряешь.

— Я и не должен прощать: я тебя воспитал, с меня взыск… А разве я когда учил тебя худу?

Старушка Яркова вступила в разговор:

— Сватушко! Простил бы дочь-то! Она свой грех кровавыми слезами оплакала, я — свидетель, как она себя казнила… да еще, поди, муж взбутетенькивал сколько времени… Пожалей!

— Муж не потрогал! — громко сказала Фекла. — Тятя, послушай! Подивись на моего Митрофана… может, сердце твое отмякнет!

И она начала рассказывать тихим, дрожащим голосом:

— Житье мое, пока Митроша не пришел, было ужасти подобно… вы от меня отказались, народ смеется… И вот… помню, как сейчас… в воскресенье… только дожжичек прошумел, солнышко воссияло — стук-стук под окошком… Соседка… «Фекла! Ничего не знаешь? Митрофан идет! Сейчас будет! Жди!» А я схватила Тюшку, не знаю, куда деваться: то ли топиться бежать, то ли спрятаться куда. Тятенька сидит — почернел весь. У мамоньки зубы чакают. Она зачем-то стала лампадку зажигать…

И вот идет мимо окошка мой Митрофан: в казинетовой визитке, в белой шапочке, все неруськое… Идет, голову повесил, — ему ведь та же самая соседка сразу же и наязычила на меня! Идет он, ступя не ступя. Мы никто навстречу ему не бежим. Вот уж и на крылечко взошел… грязь с сапогов скребком обдирает… Стоял, стоял… Мы затаились, не дышим, а он все чего- то думает. Как зашел в избу, забилась я в угол.

А он сел с приходу на лавку, не поздоровался, захватил вот так вот голову: «Сняла ты, Феня, с меня головушку!»

Я говорю невнятно: что, мол, ты хочешь, то со мной и делай, воля, мол, твоя. Он посидел, помолчал… «Да ведь что с тобой делать-то?»

А Тюшка вырвался от меня, подбегает к тятеньке, к свекрушку моему, сует ему в руки баклушечку, говорит: «На, тятя, на!» Я кинулась, ловлю Тюшку за подольчик, увести его с глаз долой подальше… А Митрофан вдруг говорит: «Учи его меня тятей звать».

Последние слова она произнесла благоговейным шепотом. Наступило молчание. У Анфисы весь сон прошел. Она лежала, дивилась: «Вот какой, оказывается, Митрофан-то! Как это он мог переломить себя». Анфиса перебирала в памяти известные ей случаи, когда солдат, возвратившись, узнавал, что жена без него согрешила. Один выгнал свою жену, другой бьет смертным боем, а то, бывало, и совсем убивали…

Кто-то властно постучал у ворот, и Фекла, сказав: «Митроша!» — легко, как на крылышках, полетела отворять. Слышно было, как она торопливо рассказывала, что приехала к ним родня…

Властные, четкие шаги зазвучали в сенях. В горницу вошел рослый Митрофан.

— С приездом, тятенька и сватьюшка! — сказал он, сдерживая свой густой голос. — Милости просим! А Анфиса Ефремовна где? Здорова ли?

— Спит… — робко, искательно ответил старик. — Уж прости, наехали… беда пристигла… Квартеру найдем, ослободим, Митрофан Спиридонович.

— Тятенька, — строго сказал Митрофан, — о квартере не поминай! Или и вправду ты нас за родню не считаешь?

— Спасибо тебе, Митрофан Спиридонович, за доброту твою… Давай, нето, рассказывай о своих делах. Фекла говорит, ты в отряд записался. Не боишься свою семью осиротить, как наш Роман Борисыч?

— Я знаю одно: надо защищать революцию от белых гадов.

— Мы ехали — видели: окопы роют… видно, ждете гостеньков?

— Ждем, — ответил Митрофан. — Гостинцы им готовим! — добавил он с угрозой.


В сентябре вторая дивизия с боями отошла к Лысогорску. Командование знало, что стоит врагам захватить Лысогорск, и они отрежут первую дивизию, «запрут» ее в районе Восточной железной дороги… Третья армия резервов не имела, и гибель двух дивизий была бы страшной катастрофой.

Всего этого не знал и не мог знать рядовой боец Митрофан Бочкарев, но чутьем бывалого и умного солдата он угадал, что опасность нависла большая, и не скрыл это от родных.

— Как начнется орудийный обстрел по Лысой горе, залазьте все в погреб и носу оттуда не показывайте!! А я больше пока домой приходить не буду, отлучаться из казармы нельзя.

И вот вражеская дивизия Войцеховского, при десяти орудиях и двух бронепоездах, — по линии, по шоссе и по лесам навалилась на Лысогорск.

Бой начался на рассвете. От близких разрывов заходила под ногами земля. У Бочкаревых в доме все переполошились, побежали в погреб… только Анфиса спряталась с Борей за печку, боялась она простудить малыша. Увидев, что любимой дочери нету с ним, вылез Ефрем Никитич. А за ним и Фекла, и старушки выползли на белый свет. В погребе, в темноте, было страшнее…

Вражеская артиллерия била все ближе… Но и своя батарея на Лысой горе не дремала — палила и палила!

Но вот орудийные выстрелы умолкли, и слышно стало пулеметную стрекотню… даже отголоски «ура» долетели до слуха. Фекла помертвела.

— Знать-то, сюда их допустили! Знать-то, в Голяцком палят… Ох, не видать мне Митрошу! Отступил! Меня оставил!.. Побегу узнаю…

Выскочила за ворота и оробела: улица была совсем пустая, а на дороге ни с того ни с сего пыль взвилась облачками. Почему-то страшно стало ей от этих беззвучных вспышек.

Мимо шел раненый красноармеец с рукой на перевязи. Разорванный рукав болтался.

— Дяденька, милый, неужто наши подались? Отступили?

— Дай мне пить, молодушка…

Фекла притащила туесок с квасом, напоила раненого. Он сказал:

— Не робей, тетка! Гадов мы понужнули, теперь бегут от Лысой от горы!

Пыльные облачка больше не взлетали над дорогой.

Стрельба стала затихать. «Да ведь это пули были!» — в страхе подумала Фекла.

Анфиса сказала ей:

— Давай, Феня, вытащим бочонок на улку, может, пойдут еще раненые или вообще бойцы, пить запросят.

Сестра с радостью согласилась: нет того хуже, как сидеть без дела, когда другие жизнь свою на кон ставят.

Ефрем Никитич тоже вышел за ворота.

— Слушайте, девки! Не буду я сидеть, как запечный сверчок, пойду на позицию! Что в самом-то деле… не баба ведь я!.. Пойду!

Он ушел, а через час возвратился сердитый.

— «Сиди дома, дед!» А? «Сиди дома, дед!» — возмущенно повторял он сказанные кем-то слова. — Окопы рыл, так «молодцом» был!.. а теперь «дед»! Погодите, ужо я вам докажу, какой я дед!..


Ночью забежал Митрофан.

— Наклали им, не скоро сунутся! — говорил он охрипшим веселым голосом. — Прохвастались со своим бронепоездом!

— А что?

— А то! Наша артиллерия издали не берет… в атаку идти на бронепоезд — много своего народа лягет… А у линии-то кустарничек стоит… кустики… Командир говорит: «Товарищи! Хотя бы две пушечки подтащить к линии! Незаметно!.. Есть охотники?» — «Как не быть?» — отвечаем…

— И ты пошел?!

— Пошел, Феня!.. Подтащили… Да прямой наводкой! Да как зачали-почали! Смотрим — он и кувыркнулся, ноги кверху!

— Бронепоезд?

— Ага! Вот это подняло у нас дух!

…После двадцатидвухчасового боя растрепанную, разбитую вражескую дивизию отбросили на двадцать верст от Лысогорска.

Об этой победе напечатали в газетах. В частях Красной Армии и заводского отряда перед строем зачитали телеграмму ВЦИК, подписанную Свердловым.

— Он горячий привет нам послал, — рассказывал дома Митрофан. — Вы, говорит, доблестно сражались за торжество социализма!.. В девятьсот пятом я совсем еще зелень-парнишка был, когда товарищ Свердлов приезжал в Лысогорск… а зажмурю глаза — так его и вижу! Мы на шихане собрались, все рудничные… я заводские подошли… Помню, он выступал… и так тебя за живое забирает!..

— Как ты думаешь, Митроша, белы-то больше не придут? — спросила Фекла.

— Лешак их знает, — отвечал Митрофан, любовно глядя на жену, — ровно бы и не должны… Одно знаю — увольнения нам пока не дают, что, мол, можете идти к своим бабам, только утром будьте в казарме.


Дождливый день. У стариков все ноет и болит, ребята хнычут и уросят. Тошно глядеть в рябые окна на желтую грязную дорогу, на пустые разоренные гряды в огороде с гнилой ботвой в бороздах. Анфиса растосковалась о своем Романе. У Феклы глаза на мокром месте: запоговаривали об отступлении и о том, что противник идет в обход.

— Германия с Австрией покорились, развязали руки Антанте, она против нас и поперла, — объяснял Митрофан, — хочет нас подмять.

…Фекла ходила от окна к окну, не один раз выбегала за ворота. Наконец увидела высокую фигуру мужа… Побежала к нему под дождем. Он укрыл ее полой шинели.

— Почему-то сердце у меня неспокойно, Митроша, — говорила она, прижимаясь к мужу. — Боюсь я чего-то, сама не знаю.

— Значит, вещун — твое сердце… Отступаем.

— А я?

— Ехать надо, Феня.

— А Тюшка?

— Можно у родителей оставить.

— Не оставлю, — тяжело задышав, сказала Фекла. — Его не оставлю и от тебя не отстану. Гинуть, так вместе!

— А не простынет он дорогой?

— Не маленький!

Тюшке только что исполнилось три года.

Муж и жена вошли в горницу. Фекла громко и, как показалось всем, весело сказала:

— Ну, дорогие родители, домовничайте тут. Мы с Митрошей отступать будем.

И, предоставив Митрофану отвечать на расспросы, начала собираться.

Митрофан наказывал тестю, как им жить: на какой делянке дрова заготовлены, кто может указать ему покос, когда потребуется за сеном ехать.

Самоуков слушал, слушал и вдруг перебил зятя:

— Что ты мне расписываешь, где что? Я не отстану, я с вами поеду.

— Подумай сам, тятенька: Фису, мамашу, сватью, Борьку с кем оставишь? С моими? Тятя мой на ладан дышит… и кто об них всех позаботится?

— Всех заберу! На телегу ссажу — и айда!

— Боря мой не выдюжит… и мама, и мамонька… — тихо сказала Анфиса. — Вон какую падеру несет! — и она кивнула на окно. Стекла запотели. Косыми струями падал дождь, смешанный с ледяной крупой. — Езжай, тятя, одни проживем…

— Нет, так не выйдет, — сказал старик. — Придется, видно, с белыми гадами оставаться… Роман приедет, спросит: «А мой старикан бабьим пастухом сидел, пока я воевал?» Придется, видно, ответить: «Так точно, зять… просидел!» Что другое ему скажу? Хвалиться-то нечем будет.

— «Нет, — скажешь ты Роману Борисовичу, — не на печке я грелся…» — начал Митрофан каким-то особенным, значительным тоном. — Ты скажешь: «Поручил мне другой-то мой зять дело опасное и нужное… Это дело я и делал».

— Зачем я ему врать стану?

— Врать не придется, тятенька, если согласишься. Воевать ты не можешь — стар, изробился… а в тылу у врага орудовать можешь вполне.

Молчание.

— Удивил ты меня, — сказал в раздумье старик — Никогда я об этом не думал, что на линию политики встану… Ну, что же, зять… По рукам!

И он сильно ударил по широкой ладони зятя.

Смеркалось. Крупа повалила гуще. Дрожащий белесоватый сумрак стоял в горнице. Вскипел самовар. Анфиса заварила сушеный брусничник, поставила на стол горшок с горячими репными паренками, стала резать хлеб.

Вдруг стукнули ворота. Сквозь дрожащую белую сетку видно было: высокая тонкая женщина в черном пальто и черной маленькой шляпке прошла по двору. Митрофан сорвался с места, кинулся навстречу.

Женщина вошла и остановилась у порога, сбивая перчаткой крупу с плеч и рукавов. Чертами лица она напоминала кого-то Анфисе: знаком был и прямой нос, и красивый рот, и бледные щеки, и нежный подбородок… Но ни у кого не было таких черных волос, спускающихся полукружиями на уши, таких гордых смоленых бровей…

Незнакомка подняла синие глаза.

— Маруся! — закричала Анфиса.

— Меня зовут Ольга Назаровна, — ответила женщина строгим голосом Марии Чекаревой, — я жена прапорщика Лугового.

И она крепко обняла подбежавшую к ней Анфису.

— Ольга Назаровна, будьте как дома, — с уважением сказал Митрофан. — Захотите, здесь поживете, нет — папаша отведет вас к Вагановым. Но, я думаю, здесь вам будет спокойнее. Фису и сватьюшку лучше меня знаете… Вот познакомьтесь с моим тестюшкой… я говорил с ним… Он готов.

— Я тоже готова! — порывисто сказала Анфиса.

XIII

Делегаты Третьей всесибирской конференции подпольных большевистских организаций разъезжались из Омска по домам.

Носильщик купил билет и усадил Марию Чекареву в вагон третьего класса… Соседи ее подозрений не вызвали. В отделении кроме нее ехали похожий на раскольника бородатый строгий старик с женой, смешливая барышня, два солдата да какое-то мещанское семейство, загромоздившее своими вещами и багажные полки и проход между скамьями.

Так, в тесноте, в шуме и в махорочном дыму, она ехала, то засыпая, то просыпаясь. Большая часть дороги осталась позади, и все было благополучно.

В полдень Мария решила выйти на вокзал, подышать серым мартовским воздухом, да и продукты кончились. Она купила у торговки бутылку молока и крестьянских пирогов с морковью.

На перрон в это время вышла подгулявшая компания офицеров. Мария узнала Солодковского и заторопилась в свой вагон… как вдруг какой-то толстяк с чемоданами и заплечным мешком толкнул ее, пробегая, — и сверток с пирогами упал прямо перед Солодковским. Тот занес было ногу — отшвырнуть, но взглянул в лицо Марии и сразу подтянулся. Поднял сверток и, козырнув, почтительно подал. Она холодно поблагодарила. Быстро, легко взбежала по ступенькам, — Солодковский успел, однако, поддержать ее под локоть.

Слышно было, как офицеры шутили над Солодковским, советовали ему «пренебречь вторым классом и ехать с таинственной незнакомкой».

— А хороша, правда? — говорил Солодковский. — Где-то я ее видал…

«Надо взять чемодан и сойти здесь… дождаться следующего поезда!» — думала Мария с внезапным волнением… Но, пока пробиралась она к своему месту, поезд тронулся.

До Перевала оставалось двенадцать часов езды.

Миновали разъезд, станцию… еще два разъезда… Солодковский не показывался. Мария успокоилась и перестала думать о неприятной встрече. Задремала, откинувшись в угол.

Ее разбудило предзакатное солнце.

Поезд стоял на маленькой лесной станции. Небо было чистое, глубокое, сосульки весело искрились…

— Мадам! Простите…

Только привычка к постоянной опасности помогла ей удержать на лице выражение безмятежного покоя. Мария не вздрогнула, не изменила положения.

— Что вам угодно?

— Простите, мадам, мне кажется, мы с вами встречались…

Солодковский стоял, почтительно склонив голову и прижимая к груди фуражку. Выпуклые глаза настойчиво искали ее взгляда.

— Нет, не встречались, — сказала Мария равнодушно.

И отвернулась к окну.

Всего труднее было сохранить ровное дыхание, — сердцебиение усилилось. «Постоит-постоит и уйдет! Не буду оборачиваться!.. Можно не отвечать… что удивительного — женщина не любит дорожных знакомств…»

Она услышала сдержанный вопрос Солодковского:

— Можно присесть? Это место не занято?

И грубый, отрывистый ответ старика:

— Видите — свободно!

Смешливая барышня слезла со своей верхней полки, села рядом с Марией. Солодковский заговорил с нею. Она охотно отвечала…

Мария закрыла глаза, но, как назло, контролер пошел проверять билеты, и пришлось «проснуться».

Солнце уже зашло. В фонарике над дверью зажгли свечу. Сумрак укрыл Марию.

Подавшись к ней, Солодковский сказал проникновенно:

— Если бы вы знали, какое светлое видение вы мне напомнили!

— Я вас не знаю, — сухо ответила Мария.

— Но я знаю вас!

Она пожала плечами.

— Каштановые волосы… гордые плечики… Щеки пылают… глаза… Горделивая поза… бесстрашное лицо… В заплеванной, страшной комнате — видение!

«Узнал!»

— Вы бредите, господин офицер.

— Может быть… Мария…

— Меня зовут не Мария.

— А как?

— Я не говорю своего имени случайным… дорожным спутникам, — сказала она.

— Я узнаю ваше имя! Вы в Перевал едете, я видел ваш билет. Я не отстану…

— Меня встретит муж, — холодно сказала Мария. — Он не любит навязчивых людей.

— Кто ваш муж?

— Офицер.

— Его фамилия?

Мария не ответила.

— Пристал, как банный лист, — проворчал старик в пространство, — есть люди, хоть по лбу их бей… Охо-хо!

Солодковский поднялся. Козырнул:

— Итак, до свидания в Перевале!


Сильный свет вокзальных фонарей ударил в окна. Все засуетились: Перевал был конечным пунктом.

Мария быстро прошла через площадку в ближний вагон, потом во второй, в третий и только тогда спустилась на перрон. Огибая здание вокзала, увидела — Солодковский, не дождавшись, лезет в опустевший вагон. Сейчас он поймет, как она схитрила, и бросится вдогонку.

Не торгуясь, взяла извозчика.

Не надо было ей оборачиваться!.. Он растерянно искал ее. Их взгляды встретились.

— Куда везти? — спросил извозчик.

— Дом Бариновой!

Мария надеялась: Баринова в это время спит. Дворник, старик Елизар, поможет… проведет через сад в переулок.

Мария долго стучала у ворот. Она убедилась теперь в настойчивости Солодковского. Сквозь голые кусты палисадника видно было извозчика на углу.

Наконец хлопнула кухонная дверь. Захрустел под ногами ледок. Незнакомый женский голос приказал собаке: «Цыц!» — спросил:

— Кого вам надо?

— Олимпиаду Петровну… «В крайнем случае — на испуг ее возьму… трусиху!»

— Оне спят. А вы кто такие?

— Племянница… Вера… из Барнаула…

— Да господи! А оне горевали, что вы при смерти!

Лязгнул замок. Упала цепь. Отодвинулся засов. Ворота приоткрылись.

До боли знакомый двор… амбары… крыльцо… полоса света из кухонного окна…

— Заприте ворота, — приказала Мария. — Я подожду.

Она слышала воровские шаги Солодковского.

«Поверил? Знает, что Чекаревы жили здесь? Уедет?…»

Но извозчик по-прежнему стоял неподвижно.

Женщина задвинула засов, вложила в кольца дужку висячего замка, дважды повернула ключ.

«Не входить в дом, через сад бежать… Но нет, она крик подымет! Будь ключ от калитки!.. Через стену с чемоданом не перелезть! Бросить его? Нельзя! Надо сохранить литературу!»

— Что же вы? Пожалуйте!

В сенях Мария сказала:

— Тетушку не будите. Не надо ее тревожить. Постелите мне в гостиной. Есть я не хочу.

— Что вы! Как можно!

— Не надо ее будить, а то она потом всю ночь не заснет… Знаете, как с ней бывает?

— Ох, знаю!

Стараясь не шуметь, вошли в кухню, и Мария пристально взглянула на кухарку: молодое, простодушное лицо, грустные глаза…

Взяв ее за руку, Мария прошептала:

— Не пугайтесь и не кричите! Ни звука! А то погибнет много людей… Только не пугайтесь!.. Я не племянница.

— Ой-еченьки.

— Тише, прошу вас! Зла я не сделаю! Елизар где? Дворник?

— По… помер…

— Во флигеле кто живет?

— Никто не живет… но у нее, у самой-то, риварверт под подушкой.

— Не хотите вы понять меня! Не собираюсь я разбойничать… сама от разбойника спасаюсь. Через ворота я не могу выйти, там караулят. Помогите мне…

— Ой, господи, да как?

— Приставим лестницу в саду к стене…

— Грех, поди, на душу возьму?

— А каково вам будет, если меня убьют?

— Да за что вас убивать, если вы не… это самое?

— А теперь разве все только виновных убивают?

Кухарка вздохнула.

— Вы из бедной семьи… трудящаяся женщина… и не знаете, как без вины убивают?

— Ой! Знать-то я поняла! — всплеснула она руками.

Находясь целыми днями в Перевале, Мария сняла квартиру в привокзальном районе, в избушке у Нюры Песельницы. Домишко построен был на деревенский лад: сени отделяли кухню от горницы.

Хозяйка работала в кустарной гранильной мастерской. Родных у нее никого не было, кроме старухи тетки, которая жила в богадельне.

Мария относилась к ней ласково, уважительно. Жили они дружно.

«Домой, домой! Вот денек выдался! — и Мария поспешно шла по затихшим ночным улицам… — Нет, что за невезение! — подумала она, увидев сквозь щели ставня свет в своем окне. — Обыск, что ли?!»

Постояла у окна, послушала… тихо! Не брякнув щеколдой, тихонько вошла во двор. Нюра еще не спала, — сидела в кухне у стола, подперев руками голову. Как будто никого чужих нет!

Мария вошла в кухню.

— Нюра! Здравствуй! Кто у меня там?

Серое плоское лицо хозяйки похорошело от доброй, радостной и грустной улыбки.

— Здравствуешь, Ольга Назаровна! К тебе гостенька добрым ветром занесло.

— Кого?

— А кого сердцу надобно? Муж твой.

— Нет, Нюра… не шути! Как он назвался?

— Прапорщик, говорит, Луговой… муж Ольги Назаровны.

— С кем он пришел? В чем он одет?

— Один… в пальте… Такой большой мужчина, глазастый…

— Нет, нет, нет, — твердила Мария, решительно направляясь в горницу, — конечно, не он! Я и огорчаться не буду, ведь я знаю, что ему нельзя быть… Нет, нет, глупо надеяться…

Она вошла.

— Сережа!

И распахнула объятия.


Погасли огни во всех ближних домишках. Нюра заснула. Погас огонь и в маленькой горенке.

— Нет, нет! Я здорова! Бодра! — отвечала с прежним счастливым смехом Мария на расспросы мужа. — Ну расскажи, как ты жил, Сережа, все расскажи!

— Прежде ты, моя Маруся! Золотое ты мое солнышко…

— Нет, уже не золотое, — со счастливым смехом шептала Мария, ласкаясь к мужу, — твое солнышко перекрасилось, стало чернявое… Теперь уж я — черна ноченька!

— Дня не было, чтобы не думал о тебе…

— А я о тебе!

— Ты сюда приехал на работу? — спрашивала Мария, положив голову мужу на грудь. — Давай рассказывай…

— Яков меня в Лысогорск направляет.

— В Лысогорск… Хорошее там тебе осталось наследство! Знаешь, кто там работал? Твой тезка… Лука.

— Работал? Как ты странно сказала… А теперь?

— Его расстреляли, Сережа… Но организация жива. Вот было восстание мобилизованных… большое!

— Если там хорошо поставлена работа, зачем мне ехать?

— Яков рассказывал тебе о наших делах?

— Рассказал. В общих чертах… Нам помешали сегодня… Ты, оказывается, член бюро?

— Да… потому и разъезжаю все…

— Какие новости привезла ты с конференции? — расспрашивал Сергей. — О чем говорили?

— О подготовке восстания, конечно…

И жена с увлечением начала ему рассказывать о партизанских отрядах на Южном Урале, о работе среди мобилизованных, о технике, о том, как создаются запасы оружия.

— Народ кипит! Знаешь, сколько в одной нашей губернии замучено и расстреляно? По неполным сведениям, не меньше двадцати двух тысяч человек. Заводы разрушают, увозят оборудование. Этот стервятник Колчак больше трех миллионов пудов одного золота выкачал из Урала и Сибири… роздал своим иностранным хозяевам. Не говоря уж о продуктах, пушнине. Раздает направо и налево концессии. Рвут нашу землю на части!

Разговор пошел о жизни в Перевале.

— Слышал, здесь свое «правительство» было? — Мария сердито рассмеялась: — Скоморохи!.. Смешно и противно: даже закон был издан о… флаге Урала!

— О государственном флаге?

— Сказать «государственный» все же не посмели, написали «отличительный знак»… Шуты!.. Охлопков был министром горных дел, Полищук — управделами совета министров…

— Теперь «правитель» им прищемил хвосты?

— Как сказать?.. Охлопков наверху — он «уполномоченный» верховного правителя. Его помощник, полковник Стефанский — страшная дрянь, мерзавец, связан с контрразведкой… Ты знал, Сережа, соседа Ярковых, Степку Ерохина? Знал? Да? Представь, это теперь страшное имя в Перевале! Подобрал себе полсотни головорезов… Это как бы филиал контрразведки… Да, я ведь Колчака видела!.. Приезжал сюда…

— Расскажи…

— На стервятника походит… горбоносый… с такими вот большими глазами, застывший какой-то… мрачный… Рассказывают, что говорит «красиво и литературно»… Но хватит о них! Об Андрее расскажи, как он живет.

— Не знаю, Маруся. Виделся я с ним перед отъездом, указания получил… тебе он шлет привет!.. Он готовит восьмой съезд партии… Мне он показался нездоровым… а может, просто устал, — он только что с Украины вернулся и всю дорогу работал в поезде.

Чекарев не подозревал, что его встреча с Андреем была последней. В то время, пока Сергей пробирался через линию фронта, Яков Михайлович Свердлов, первый председатель ВЦИК, сподвижник Ленина, боролся со смертельной болезнью, доживал последние дни.

— Илья не знаешь где? — спросила Мария.

— Илья пропал без вести после первого же боя… Я надеялся вместе с Ириной, что он здесь, в тылу… Сейчас начинаю побаиваться: ладно ли с ним? Может, в тюрьме, а может…

Сергей глубоко вздохнул.

— Маруся! Даже подумать страшно, если… Он должен жить! Но он такой стал слабый, худой… Нет, я боюсь, боюсь за него!

— Роман как?

— Роман? Комиссар полка!

— Ну?!

— Да… А как его семья, Маруся? Ерохин не сцапал? Живы?

— О, еще как! Анфиса и все они в Лысогорске. Анфиса и ее отец — полезные в подполье люди… бесстрашные!.. А правда, Сережа, что Данило Хромцов убит?

— Правда, Маруся…

В щели ставней виднелись уже полоски белого дня. Нюра проснулась в своей кухне, а муж и жена все еще говорили…

XIV

Убедившись, что незнакомка осталась у Бариновой, Солодковский поехал домой к дяде.

Дом Охлопковых был весь освещен, Вадим с досадой вспомнил, что сегодня именины тетки. «Придется расстаться с одной из польских вещичек!» — он имел в виду драгоценные безделушки из разнесенной снарядом ювелирной лавки.

Вадим Солодковский жил теперь опять в своей прежней комнате, а Августа с маленькой Кирой — в своей. Только Люси и не хватало, а то бы вся семья была в сборе. Дядя не пускает на глаза зятя, а Люся неожиданно проявила характер — не приходит. Вероятно, и поздравление матери прислала с посыльным.

Судя по удрученному лицу тетки, так это и было, Вадим знал, сколько надежд возлагала именинница на этот день: «Люся придет, и они с папой помирятся!» Тетка с трудом скрывала свое разочарование и горе под неестественной улыбкой.

Общество собралось большое. Самая верхушка была здесь. Охлопков как-то пресыщенно поглядывал кругом и разговором удостаивал немногих.

Вадим послонялся по комнатам, представился кому следует, почтительно поговорил с пожилыми дамами и остановился в дверях гостиной, где собралась молодежь, прислушиваясь к негромкому говору и смеху.

«Ого! Катюшка голову Стефанскому пытается завертеть! Дурочка!»

Катя Албычева, в золотистом под цвет волос крепдешиновом платье, выделялась из всех барышень. Дерзкая, быстрая, она глядела на Стефанского с почти неприличной настойчивостью. Вертелась на месте: то ножку выставит, то оборку одернет, то тряхнет головой, отбросит локоны. Кивком подозвала к себе Солодковского:

— Вот Вадим нас рассудит! Он — знаток!

— Катя!

И Стефанский склонился, умоляюще заглянул девушке в глаза.

— Не показывать? — с гордым вызовом спросила она и подняла лицо почти к самым губам Стефанского.

Достала из-за корсажа листок с золотым обрезом.

— Вот, Вадим, смотри! Полковник Стефанский поэт! Это следует напечатать! Да?

Вадим прочел:

Кате

Сегодня веяло весенней влажностью,

Весенней мягкостью, всегда волнующей…

После пейзажа шли речи о «миражных снах», о «страсти безбрежной» и о «грусти безнадежной» — словом, признание в любви по всей форме.

Самолюбивая Катя пылала… Солодковский не жалел ее. Даже злорадная мысль пробежала: «Учить надо таких дур! Пусть обожжется! Сюрприз будет ее высокомерию— тетке Антонине!»

— Замечательно! — сказал он.

Смешливые искорки запрыгали в карих глазах Стефанского.

— Вы мне льстите!

Обмахиваясь надушенным платком, Катя спросила:

— Отчего ты так поздно, Вадим?

— Таинственную незнакомку преследовал, Катюша!

— Какую?.. Сейчас, мама, сейчас… Извините, господа! — и мелкими шажками прошла на зов матери. У двери, не останавливаясь, обернулась, улыбнулась.

Мужчины отправились в кабинет покурить.

— Нет, в самом деле, это вы написали?

— А как же? Собственноручно переписал! — Стефанский обнял Вадима и доверительно сказал: — Голубчик мой! Мы с Валькой Мироносицким всегда объяснялись в любви чужими стихами… Но… не выдавать! Рассказывайте о вашем дорожном приключении!

В кабинете никого не было. Вадим рассказал.

Во время его повествования вошел угрюмый Охлопков, закурил трубку. Когда Вадим кончил, он сказал:

— Дурень! Да это и была Чекарева! Мы жили у Бариновой, наслушались… Они в том самом флигеле квартировали, она все ходы-выходы знает.

— Но, дядя…

— Ворона! В руках была, а ты… тьфу!

Стефанский мягко спросил:

— Георгий Иванович сегодня не в духе?

— Не в духе. Да.

— Можно узнать причину?

— Да вы что, с неба свалились? Не слыхали, что новобранцы бунт устроили?.. На заводах забастовочки начинаются…

— Тыл начинает трещать, — мрачно заявил Охлопков. — И это в то время, когда готовится наступление! Действуют, действуют «товарищи»!..

Стефанский загадочно улыбнулся.

— Скоро всех выловим!

— Это как?

— Секрет…

— Бросьте вы!.. Что за секрет? Ну-ка, выйди, Вадим!

Но в это время в комнату вошли гости-курильщики и разговор оборвался.

Катя ожидала, что за ужином Стефанский сядет рядом с ней. Но он оказался кавалером Августы.

Жена «красного», Августа не чувствовала никакой неловкости в этой среде. Имя дяди, как щит, прикрывало ее. Установилось мнение, что она интересна, а ее история романтична.

Сама Августа была того же мнения.

Как-то дерзкая Катя задала ей вопрос: если красные перейдут в наступление, уедет она с дядей или мужа будет дожидаться?

Августа не ответила, отделалась загадочной улыбкой… но долго в ту ночь не заснула.

За ужином Стефанский улучил момент, попросил уделить ему пять минут.

— Очень важная для вас новость… с той стороны!

После ужина Августа увела его в свою комнату и выслала няню:

— Побудьте в коридоре, Савельевна!

В бело-розовой комнате было жарко. Рядом с узкой постелью Августы стояла детская кроватка под кружевным положком. На столе в отдалении горел ночник.

— Вот вам письмо от супруга.

Августа с удивлением взглянула на гостя. Он не шутил. Он вытащил из внутреннего кармана письмо. Она несмело взяла… развернула…

— Ничего не понимаю!

Рукой Валерьяна были написаны непонятные слова:

«О явке — следующий раз».

Стефанский прикусил губу, выхватил записку.

— Виноват, не то… Где у меня голова? Это ваше розовое гнездышко меня одурманило… Вот ваше письмо!

Муж писал со страстью и тревогой, просил написать, здорова ли она, Кира, хорошо ли ей живется.

Августа разрумянилась, читая письмо под взглядом Стефанского.

— Где он?

Полковник не ответил. Сказал:

— Пишите. Я перешлю.

— Но он… на свободе?

— Разумеется. Пишите же!

Она присела к столу, написала полстранички. Полковник ждал стоя.

Подавая сложенное, но не запечатанное письмо, Августа попросила:

— Не делайте ему зла!

Они стояли вплотную, и Стефанский по укоренившейся привычке не пропускать ни одну сколько-нибудь привлекательную женщину пристально и ласково глядел на нее… Августу начинал волновать этот пристальный взгляд.

Вдруг дверь распахнулась, и Катя встала на пороге.

— Няню выслали… меня не вышлете? — с нервным смешком проговорила она. — А я хожу ищу, где наш поэт.

Ревнивая злоба дрожала в ее голосе. Стефанский подумал: «Э, да ты, малютка, готова!»

Забавно было бы подразнить ревность этой маленькой тигрицы, но необходимо было ехать в контрразведку, где ждут только письма Августы. Человек готов к отъезду, «на ту сторону». Если Мироносицкий сдержит слово, пришлет явку в Перевале, очень легко будет ввести своего агента в неуловимую подпольную организацию.

XV

С тяжелым сердцем собиралась Вера Албычева на выпускной вечер.

Недавно из Ключей пришло письмо с расплывшимися от слез строчками. Мать писала: «Папино здоровье не улучшается, приезжай, Верочка, скорей!» Дядя Григорий, у которого она жила сейчас, за последнее время ходил мрачный, что совсем не вязалось с его обычной ласковой, грустно-шутливой манерой. В своих сердечных делах Вера запуталась, не знала, как ей быть…

Помимо всего этого Веру мучило «угрызение».

За последний год как-то незаметно для себя она сблизилась с Катей. Подруга вовлекла ее в дело, против которого все в Верочке восстает.

Когда Катя, рыдая, попросила: «Помоги мне! Я погибаю! Клянись, что поможешь!» — Вера просто сказала: «Клянусь, Катя…»

Тогда-то Катя ей все и рассказала.

— Но почему ты хочешь бежать? — спрашивала Вера, и ее простодушное, свежее лицо выражало ужас и осуждение. — Пусть он придет и попросит твоей руки.

— Женат! — был отрывистый ответ. Катя пренебрежительно повела плечом на возглас подруги: «Какой ужас!»

— Вот, если не удастся побег — тогда будет ужас, да… Я не буду жить… А бежать с ним не ужас, а счастье!

Она зажмурилась и порывисто прижала к груди диванную подушку.

— Это убьет твою маму, Катя!

Катя презрительно рассмеялась.

— Не беспокойся, не убьет. Ты знаешь наши отношения… она до сих пор ревнует ко мне…

— Катя! Не надо!

— …своего лысенького Полищука. Она меня ненавидит. Ей будет неприятно, правда, ведь мама горда, как римский профиль! — Катя рассмеялась своему сравнению.

— А его жена…

— Довольно! — отрезала Катя. — Ни слова о ней! Не хочу! Я никогда его юней не отпущу!

— Где она?

— В Саратове где-то или в Самаре… не знаю, не хочу знать!

— Одна?

— С сыном. Сын моих лет. Зовут Игорем. Довольно! Разве это по-дружески… терзать?

— Да, это по-дружески, Катя. Друг обязан… я обязана тебя предостеречь.

— Это от чего?

— Ты его мало знаешь. А вдруг он окажется непорядочным?

Катя зажмурилась и уши зажала.

— Хочу быть с ним! Хочу праздника! Ласк! Страсти хочу!

После этого разговора Вера с тайным отвращением к своей роли передавала Катины записки Стефанскому и его письма Кате. Помогла подруге вынести из дома вещи…


В белом платье, румяная, грустная, вышла Вера из своей комнаты. Сказала дяде:

— Вечер, дядечка, кончится поздно… я у подруги заночую.

— У Катюши?

— Нет…

— У кого же?

— У Тюни Доброклонской… это два квартала от гимназии.

— А почему не у Кати?

Девушка не ответила.

— Неужели поссорились?

Подавляя желание рассказать дяде все, Вера проговорила:

— Завтра, завтра, дядя Гриша!

И поспешно убежала.

Чтобы не встретиться с Антониной Ивановной, Вера прошла садом, через калитку. Несколько раз останавливалась: ей хотелось вернуться, не участвовать в этом деле. «Она сама не понимает, что делает! — думала Вера. — В такой день… в такой день она музыкой занимается!»

Из гостиной неслись звуки рояля. Катя вкрадчиво, взволнованно роняла слова:

И розы, как губы,

И губы, как розы,

Дурманят и манят,

И лгут, как мимозы…

Поднявшись на веранду, Вера увидела подругу.

Катя стояла, заломив в истоме руки. Гимназист Сергей Кондратов, рассеянно беря аккорды, глядел на нее жадными глазами.

— Сегодня, Верочка, я цыганка! — проговорила Катя весело. Легко подбежала к подруге, шумя белым шелковым платьем. Вера молчала. Ее встревоженное, печальное лицо обращалось то к подруге, то к Сергею… «Мимоходом отняла его! А ведь знает…»

— Не злись! Я просто дурачусь! — с нервным смехом шепнула Катя.

Вошла Антонина Ивановна, пригласила к чаю.

— Ах, не надо мама! Нам некогда, мы сейчас уходим на вечер.

— Когда тебя ожидать?

— Пожалуйста, не ждите! — нервно сказала Катя, Она не глядела на мать, вертелась перед зеркалом. — Я ночую у Веры… ближе идти… и во-вторых, сюда страшно идти одной, а вежливого кавалера едва ли найду.

— Я провожу, — поспешно сказал Сергей. Густо краснея под взглядом Веры, добавил: — И вас, и Веру.

Когда калитка захлопнулась, Катя взяла под руки Веру и Сергея. В соломенной шляпе раструбом, с локонами вдоль щек, возбужденная, быстрая, она выглядела красавицей.

— Пойдемте скорее! Шагайте же, увалень!.. Ты ничего ему не говорила? Тогда слушайте, Сережа! Вы — участник похищения сабинянки… Кроме шуток… Бегите за угол, берите извозчика, и мы помчимся на вокзал. Скорее!

— Как? Вы уезжаете? Куда?

— Не «куда», а «с кем»… Со Стефанским! В Омск! Бегите же!

Лицо у Сергея вытянулось, но он послушно побежал вперед.

Всю дорогу она не умолкала, не сидела спокойно. То с нервической нежностью обнимала подругу, то, наклонившись к извозчику, торопила:

— Пожалуйста, скорее! Мы спешим.

— Придется обождать, барышня, — угрюмо сказал извозчик, когда они приблизились к вокзальной улице.

Улицу пересекала длинная колонна арестантов.

Они брели, спотыкаясь. Костлявые лица их выражали боль изнеможения. В прорехи лохмотьев видна была свинцового оттенка кожа.

В это время один из арестантов упал. Конвоир толкнул его прикладом. Арестант не шевелился.

— Он умер! — вскрикнула Вера. — Катя! Ты видишь?!

Катя в это время глядела на часики.

— A-а! Ведь это — красные! — с нетерпеливой досадой отозвалась она. — Извозчик! Ну, разве нельзя объехать?

— Видите, пересекли дорогу, куда же объехать? — не поворачивая головы, ответил извозчик.

Конвоир оттащил мертвого к тротуару. Серая колонна медленно проползла. В хвосте шла пустая телега. На эту телегу конвоиры бросили тело, а на тело — рогожу. Извозчик тронул.

— Вера, — жестко сказала Катя, — вытри глаза!

— Может быть Ирочку… Илью Михайловича…

— Ах, оставь разводить мировую скорбь! Не порти мне день!

Стефанского они увидали издали, он стоял на ступеньке подъезда и нетерпеливо пощелкивал по сапогам кожаным стеком. Гибкий, стройный, моложавый, стоял он в группе офицеров. Он вынес Катю на руках, повел, обняв за плечи, склонил к ней свое лицо с лукавыми уголками губ и раздвоенным подбородком.

Купе второго класса украшено было коврами. На столике — букет белых роз, бокалы, коробка дорогих конфет, на полу, в серебряном ведерке, во льду шампанское.

Какой-то незнакомый Вере офицер наполнил бокалы.

— Что можно сказать в этот момент, в лучший момент моей жизни? — сказал Стефанский, глядя в поднятое к нему Катино лицо. — Благодарю мою смелую Катю! Благодарю вас, друзья мои!.. Я молод! Я счастлив! Я влюблен! Выпьем, друзья, здоровье моей молодой жены!

«Выпьем здоровье! — с ужасом думала Вера. — Он, как вампир, высосет из Кати жизнь своими красными губами…»

Верино лицо осунулось, побледнело, но она с вежливым вниманием слушала тосты. Ей было неловко, тесно, душно в этом купе среди веселых офицеров. Было страшно за Катю… А Катя самодовольно сияла.

— Держись крепче! — шепнула она подруге на прощание. — Маме не говори! Не знаешь и не знаешь, где я… Ушла от тебя, мы с тобой поссорились… Хорошо?

…Поезд тронулся. Медленно поплыл вагон. В окне, над букетом белых роз — Катя в белом платье. Обняв ее, стоит улыбающийся Стефанский. Офицеры кричат им вслед веселое «ура» и, шутливо переговариваясь, расходятся. Ошеломленный Сергей Кондратов говорит:

— Вот это да-а! Размах у человека! Вы заметили, Вера, ковры какие дорогие… Умеет человек обставить свое наслаждение!..

За утренним чаем дядя спросил:

— Как вчера повеселилась?

— Да… то есть, нет, не особенно…

— Не обижайся на меня, Верочка, я хочу с тобой серьезно поговорить.

«О Сереже!» — подумала Вера, и сердце у нее екнуло.

— Этот мальчик… Кондратов… я бы на твоем месте подальше от него держался.

— Дядя, почему?

— Страшная у него семья, грубая… нехорошая.

— Но… если… ведь не с семьей мне жить!

И дядя, и племянница перестали есть и громко бренчали серебряными ложками, глядя в упор друг на друга: дядя сочувственно, Вера — растерянно.

— Так вы уж и о браке договорились?

— Нет.

— Умоляю тебя, Верочка, не торопись. Так легко, одним неверным шагом испортить жизнь себе и родителям.

— Ох, знаю, дядя, — отвечала Вера, думая о подруге. — Я, может быть, и совсем замуж не пойду! Поступлю учительницей., буду жить в селе…

— И самое бы хорошее дело!

Они замолчали, вспугнутые резким звонком. Вера хотела бежать — открыть дверь, но старая нянька уже ворчала в прихожей:

— Иду, иду! И что это, как на пожар?..

Вошла Антонина Ивановна.

Она вошла быстрыми шагами, но внешне казалась спокойной… только белая, с черными мушками вуалетка трепетала от порывистого дыхания.

— Где Катя?

Ответа не было.

— Вера! Я тебя спрашиваю.

«Не знаю», — хотела ответить девушка, но мысль, что после такого ответа ей придется лгать, изворачиваться, удержала ее.

— Не могу сказать…

— Что значит «не могу»? — с угрозой спросила Антонина Ивановна. — Ты должна.

— Почему не можешь, Верочка? — спросил Григорий Кузьмич.

— Я дала слово, дядя. Она сама напишет…

Антонина Ивановна села и поднесла руку к глазам, точно у нее закружило голову.

— Она уехала?

Нет ответа.

— Дрянная девчонка! Сводница! — низким мужским голосом проговорила Антонина Ивановна. — Скажу брату — тебя заставят ответить! — И она мстительно щелкнула замком ридикюля.

Григорий Кузьмич поднялся с места.

— Перестаньте, Антонина Ивановна, — серьезно сказал он. — Я понимаю, вам тяжело… но не извольте оскорблять мою племянницу! Этого я не позволю.

— Тогда заставьте ее признаться.

Он грустно и светло улыбнулся.

— Чтобы я… чтобы я принудил юное существо нарушить данное слово? Нет, я не буду этого делать!

— «Юное, чистое», — пренебрежительно повторила Антонина Ивановна, — ах вы, старый вы… идеалист! Вчера это существо и мою дочь видели на извозчике, а порочный мальчишка Кондратов ехал с ними.

— Так и идите к Кондратову, Антонина Ивановна! Идите к нему! Там и угрожайте, и все…

— Дядя!

— Пусть идет к Кондратову, Верочка. Я знаю, ты ничего дурного не сделала… Посудите сами, Антонина Ивановна, — с возмущением сказал он. — Могла ли наша Вера повлиять на такую самостоятельную особу, как ваша Катя? Это она-то?..

Любовно, бережно погладил племянницу по склоненной голове.

Антонина Ивановна встала, выпрямилась, как королева:

— Благодарю, деверь… за урок… за сочувствие… за все!

— А не стоит благодарности! — вспылил вдруг тишайший Григорий Кузьмич и, чтобы не наговорить лишнего, вышел из комнаты.

Вера стала собирать свои вещи, укладывать в чемодан. Она прислушивалась, не зазвенят ли бубенчики под окном.

Расстроенный дядя сидел у стола и тихо говорил:

— Папе передай, пусть газетам не очень верит. Красные наступают, я из верных источников знаю. Летом я обязательно приеду к вам погостить, если… Напиши подробно, в каком состоянии папа… И знай, Верочка, если что с ним случится… знайте обе с мамой: пока я жив, я ваш, мои дорогие! И помни мой совет: подальше от Кондратова!.. Ты и мне не можешь сказать, где эта шальная Катя?

— Могу, — обливаясь слезами раскаяния, отвечала племянница. — Она со Стефанским уехала.

— Боже, боже!.. Несчастная!

— И он женат… сын у него Кате ровесник… и он отвратительный, как вампир…

— Как же ты ее не отговорила?

— Дядя, я так ее просила!! Все так страшно, дядя! Так страшно!.. Вчера… когда мы ехали… арестантов вели… один умер… А у того — розы, шампанское! Как гадко все, дядя, милый… Где-то Ирочка? Илья Михайлович? Может… и они…

— Мы живем в страшное время, Верочка, — ласково сказал дядя. — Таким, как ты да я, горе! Нынче люди должны быть или такими твердолобыми, жестокосердными, как Охлопков, или убежденными, как Илюша… А мы с тобой ни то ни се. Между молотом и наковальней…

XVI

Дорога, заросшая ромашкой, полого подымалась к берегу. На берегу стояла виловатая береза: один ствол ввысь, другой — наклонно. В стороне маячил осиновый перелесок — Серебряный колок. На холме виднелось Ключевское. Крест на церкви теплился, как свеча.

К виловатой березе ездили на пикники. Все здесь было знакомо, привычно, как своя комната.

Вера шла пешеходной тропой через Серебряный колок.

Каждый день, отправляясь на прогулку, она ждала встречи с Сергеем. Но ни разу им не удалось встретиться. К Албычевым Сергей не ходил, — может быть, отец запретил ему? Нет! Сам он не искал возможности увидеться… Это было ясно.

На опушке колка Вера остановилась. Отсюда тракт был виден на большом расстоянии вправо-влево. В эти дни над ним не оседая стояла пыль. В сером тумане полз нескончаемый поток беженцев.

На большой улице села пыль стояла до крыш. Улицу невозможно было перейти — ехали в шарабанах, в пролетках, на телегах. Буржуазия со всего Урала хлынула по тракту в Сибирь.

Вера свернула в переулок и задами вышла на берег, открыла садовую калитку своего дома.

В столовой кухарка мыла посуду.

— Папа где?

— Батюшко на дворе, кормушку ладят, — ответила, блеснув белыми зубами, Настя. — Кормушка испорухалась.

— А мама спит?

— Плачет, — шепнула Настя. — Опять в бегство просилась… Батюшко рявкнул на нее, она и плачет.

— Писем не было?

— Почтарь без почты приехал, Верочка, говорят, уж все перервано, скоро красны придут! Ой, страшно, вдруг бой будет? — весело блеснула Настя зубами.

— С кем? Солдат-то ведь здесь нет, Настюша.

Вера вошла во двор.

Отец Петр, починив кормушку, мел двор. В старой шляпе, в вылинявшем подряснике, он медленно двигался, размахивая метлой, как косарь литовкой. Махнув несколько раз, отдыхал, склонив голову. Он стал худ и не по годам стар. Резко выдавались лопатки. Нос, на котором поблескивали очки, стал непомерно большим.

Отец поцеловал Веру, обдав ее привычным ей с детства запахом табака, и снова взялся за метлу.

— Папочка, поедем на Медвежку!

— Хорошо бы, мила дочь, но нельзя. Во-первых, мать расклеилась, а во-вторых, в два часа напутственный молебен заказан на дому. Охо-хо! — сказал он, насмешливо заострив глаза и морща орлиный нос. — Трудно житье поповское! Хочешь не хочешь, моли у господа бога счастливого пути такой гадине, как Кондратов.

«Едут! А Сергей даже проститься не идет!» — подумала Вера, с удивлением чувствуя: боли нет… уедет — не надо ждать и думать о встрече, и обижаться, и страдать.

Вера села на приступок крыльца, заслонила лицо от солнца. Жгло сегодня так, что на новом амбаре, как пот, выступила смола.

— Папа, я с осени поступлю учительницей, — сказала Вера.

— Одобряю, — ответил отец.


Перед закатом стали подъезжать ко двору беженцы, просились ночевать. Вот уже пятый день идет эта история. Чаще всего к Албычевым и к дьяку заезжали священники. Вечерами самовар не сходил со стола. Один Вера ставила на стол, а другой Настя — под трубу.

На этот раз остановились три семьи. Первым приехал чахоточный дьякон с дьяконицей.

Потом прибыл красавец священник Троицкий. В щегольском экипаже рядом с ним сидела смуглая свояченица в ярком шарфике, а на возу пожитков — жена и два подростка-близнеца. Отец Петр брезгливо и холодно обошелся с Троицким и его свояченицей, а робкую попадью и двух подростков обласкал.

Сели за стол. Попадья держалась тише воды… от угощения отказывалась пугливо. Она, торопливо отхлебывая чай, вдруг поперхнулась, закашлялась… Муж сказал:

— Поди вон!.. Тебя, неряху, нельзя за общий стол…

— Сидите, матушка, сидите! — удержал ее хозяин. — Достоинство свое не теряйте! Вы — жена и мать, а не наложница… За свои права бороться надо. А я б на вашем месте до архиерея дошел! Что, в самом деле, в своей семье издевательство над собой терпеть?

Может быть, этот разговор добром и не кончился бы… но сцену прервал придурковатый священник Власов, просунувший в дверь свое круглое лицо:

— Мир сему дому!

Отец Петр от души расхохотался, глядя на его неуклюжую фигуру. Сразу было видно, что шаровары н косоворотку он надел впервые и что волосы острижены неумелой рукой попадьи.

— И ты в бегуны записался, «мужчина мужского полу»? А ну, повернись! Хоро-ош! Маскарад-от на что надел?

— Ну, а как ино? Не всяк узнает, что поп… А вдруг красные догонят?

— А что они тебе сделают? Всяк видит…


— Батюшко! К вам приезжий, батюшко! — сказала Настя.

— Зови сюда! — отец Петр с усилием поднялся и пошел к двери.

Навстречу ему шагнул через порог рыжий низенький попик с копной рыжих кудрей и жидкой бороденкой.

Вера сразу узнала «пуделя рыжего», схватила мать за руку: «Что-то будет?!»

Отец Петр остановился, не веря глазам. Мироносицкий улыбнулся, точно извиняясь.

— Я не знал, что это — Ключевское… Прошу прощения…

Отец Петр молчал. «Пудель» нерешительно взглянул на темнеющее окно:

— Но, может быть… перед лицом опасности… забудем прошлые раздоры?

— Раздоры? — свистящим шепотом переспросил отец Петр, и лицо его исказилось. — Для меня нет опасности! — грянул он.

Матушка забежала перед ним, он отвел ее рукою. Вера сказала: «Папочка!» — но отец не слышал.

— Кто был честным, тому не страшно! — кричал он. — А тебя, лизоблюд, верно, не пощадят! К кому теперь припадешь? Где твои защитники?

Закашлялся, рванул воротник и прокричал, подняв вверх дрожащую руку:

— Да будь благословенны те, кто давит таких вот гнид!

— Батюшко! Петя! Опомнись!

— И это — пастырь! — сказал Мироносицкий, пожав плечами. — Кричите — не боитесь, что окна раскрыты? Ваших красных друзей еще нет… как бы худа вам не приключилось! — Он был очень бледен, но иронически и нагло улыбался.

— Вот сидит прелюбодей… вот — нищий духом! — кричал отец Петр, указывая на Троицкого и Власова. — Всех приму! Всех накормлю! А тебе, выродок… Вон! — закричал он страшным голосом и снова закашлялся.

Мироносицкий, пожав плечами, вышел. Все молчали.

Проснувшись ночью, Вера услышала тихий разговор родителей. Мать плакала и сморкалась.

— Ну, что ты сопли распустила? — ласково говорил отец. — Не реви-ка!

— Да как же, Петенька, — всхлипывала мать. — Гибель приближается… Поедем! На коленях прошу!

После паузы отец ответил:

— «Пастырь добрый душу полагает за овцы». Не проси. Я — не рыжий пудель у верстовых столбов ножку задирать!

— Да какие овцы-то, Петя? — уныло спросила мать. — Кого защищать хочешь? Бедных и без тебя не потрогают.

— Дура! — ласково и печально ответил отец. — Не защищать… Кто посмотрит на мою защиту? Долг мой быть с паствой. Не понимаешь ты слова «долг»! Не побегу. Не проси.

— Разорят…

— Ну, и пусть зорят. Бог дал, бог и взял. Не дури, старуха!

— А вдруг с Верочкой что сделают? Надо хоть одну Верочку отправить.

— Почему же в первое свое пребывание красные ничего такого не делали? Почему сейчас сделают? Пораскинь умом: красные — победители, а победители будут думать об устройстве…

— Петя, если белые так безобразничали…

— А почему безобразничали? Потому что знал подлец Колчак, что он — калиф на час!

— Петя, успокой мое сердце! Отправим Веру!

— Она не маленькая, сама скажет, если хочет… Но думаю, что нас не оставит.

Вера, приподнявшись на локте, сказала тихо:

— Папа! Я никогда вам не говорила… Я, папочка, тебя уважаю больше всего на свете!

— Знаю. Спи, глупышка, — растроганно ответил отец.


Вера взяла книгу и ушла в Серебряный колок: она хотела видеть отъезд ключевских беженцев, еще раз увидеть Сергея.

Около полудня, соединившись в один обоз, беженцы выехали из села.

Махал шляпой, прощался с кем-то молодой рослый дьякон. Усы и бороду он снял. Весело глядели его хмельные глаза.

Церковный староста стоял в коробке, придерживаясь за плечо жены, причитал по-бабьи и кланялся на все стороны. Парнишки и девчонки, глядя на отца, ревели в голос. Жена хмуро сидела, безучастная ко всему.

Следом за старостой ехали две старых девы-учительницы, купившие в складчину лошадь. Ни одна не умела запрягать. Не было у них ни денег, ни пожитков… Вера с мимолетной улыбкой вспомнила вчерашний разговор: «Как можно нам оставаться? А вдруг красные будут бесчестить девушек? Лучше смерть, чем позор!»

Дальше шло пять кондратовских подвод. На передней ехали старики, на второй — новая жена Тимофея с ребенком и нянькой, на третьей — приказчик Крутихин. Четвертая подвода шла сама собой. На пятой, на возу, опираясь лбом на сложенные руки, лежал ничком Сергей. Гимназическая фуражка была сбита на затылок.

Сжав руки, Вера глядела на него не то с печалью, не то с облегчением…

«Не простился, не зашел. Это — любовь?.. Это — пренебрежение! Это… но я… я, по-видимому, люблю… хотя и не уважаю… Господи, как пусто стало!»

Она поглядела кругом. Тракт уже опустел. Пыль осела.

Подул верховой ветерок. Торопливо зашелестели осины. Замахал крыльями ветряк на пригорке…

Девушка пошла домой.


Мать бросилась к ней навстречу:

— Папа плох… кровь горлом!.. Фельдшер сказал…

Попадья громко всхлипнула, зажала рот рукой, испуганно похлопала по губам.

В спальне раздался клокочущий кашель.

— Папа мой! Папочка!

Отец, захлебываясь, кашлял, судорожно пытался вздохнуть. Лицо побагровело. Костлявая грудь высоко подымалась. Седые волосы прилипли к потной шее.

Отдышавшись, он сказал:

— Аминь, видно, мила дочь! Отзвонил.

Вера припала к худой руке и заплакала.

— Мать не оставляй! — сказал повелительно умирающий. — Она у нас слабая, бесхребетная… Живи так, чтобы умереть не стыдно было, поняла? Больше и говорить об этом не будем… Только одно еще: в гроб меня не снаряжайте, как на гулянку… попроще оденьте… Крест медный… евангелье с медной доской.

Пришел седой краснолицый фельдшер, прослушал больного, сделал приятное лицо, сказал фальшивым голосом:

— Ну вот, и получше стало!

— Да не врите вы, — оборвал отец Петр, — знаю, не маленький.

Фельдшер ушел, оставив бутылочку микстуры.

— Ипекакуанка, она хоть помогает мокроте отделяться, — сказал он Вере. — А больному все же приятнее, когда лекарство подают.

Наступил вечер. Отец не велел закрывать окна и зажигать огонь. Подул ветер. В комнате посвежело.

Больной задремал. В комнате стало совсем темно. Слышно было, как Настя ставила самовар, пила чай, возилась тихо на кухне. Потом она легла и скоро запохрапывала с веселым носовым присвистом. Утомленная мать тоже заснула, не раздеваясь.

— Ты здесь, мила дочь?

— Здесь, папочка! Вот я…

Девушка положила голову на подушку рядом с его головой.

— Ты мою жизнь знаешь, Вера. Сам хлебнул горя… оттого и ненавидел мироедов… а крестьянское сословие любил. Крестьянская жизнь тяжелая, горькая… Крестьянин, мила дочь, мученик! И нет ему облегчения, исхода нету…

Он попросил пить.

— Пожил бы, посмотрел бы, как большевики придут править… Интересно мне… До сих пор люди свое святое… как это?., слово-то? испохабили. Что вышло из учения Христа? Его именем народ мучили!.. А наш брат?.. За кого хочешь иди замуж, только не за поповича и не за кулацкое отродье. Есть ли хоть одна чистая душа среди долгогривых дураков?

— Есть! — с ударением сказала Вера.

— Это ты про меня… а я не был пастырем добрым. Подлость сделал — струсил… не обличил Катовых… побоялся… прикрылся «тайной исповеди»… Сколько раз каялся, что принял сан!

В тоске он тяжело ворочался на постели. С ужасом Вера заметила, что дыхание у него стало отрывистое и затрудненное.

— Кротости, всепрощения во мне не было, — снова раздалось из темноты. И с каким-то вызовом, высоким надтреснутым голосом отец продолжал:

— Да и нужно ли это всепрощение?.. Не нужно оно!

Вера видела его смятение.

— Папа, есть бог? — тихо спросила она, желая заглянуть в самую глубь родной мятежной души.

— Есть! — строго ответил отец. — Всю жизнь верил и умру с верой. Веру мою ты не отымешь!

Он замолчал… забыл о том, что не один. С безысходной тоской, с мучительным призывом вытянул шею и поднял глаза к низкому сумрачному потолку. Белая рука мелькнула в воздухе, творя крест.

Прошептал из глубины души:

— Верую, господи!

И еще тише, еще мучительнее:

— Помоги моему неверию!

И вдруг пришел в исступление: стал кашлять, плеваться, грозил в пространство иссохшим кулаком:

— Зря жил!.. Ушла жизнь!.. Псу под хвост!.. Псу под хвост…

Жена, ничего не понимая спросонья, кинулась к нему, уронила стул:

— Худо тебе? Вера… фельдшера… Петенька… исповедаться?

— Исповедался уж… отстань… — устало распустившись весь на ее руках, сказал отец Петр и отвернулся к стене.

XVII

Из ворот тюрьмы вышла партия арестованных.

При первом взгляде могло показаться, что собрали сюда нищих, дряхлых стариков и старух со всего города. У одних — костлявые, у других — неестественно раздутые лица были одинаково по-тюремному бледны, глаза — тусклы. Никто не держался прямо. Почти все носили следы истязаний. Одежда была в лохмотьях, одинаково грязная.

Конвоиры прикладами «выравняли» ряды, и колонна поползла по Сибирскому тракту.

Первой справа в последнем ряду шла иссохшая седая женщина. Длинные волосы перевязаны были у затылка тесемкой. Шла она в порванном черном платье, свободном, как балахон, в башмаках на босу ногу. Левая рука висела на грязной повязке. После недавнего перелома рука срослась неправильно — пальцы, прижатые к ладони, не разгибались.

Так выглядела после трех месяцев тюрьмы Мария Чекарева.

В конце марта Перевальская подпольная организация провалилась, ее предал провокатор. Мария в это время уезжала и только после возвращения узнала о провале. Схватили Якова, который был послан в Перевал Андреем (Свердловым) и несколько месяцев руководил всей работой. Арестовали старую большевичку Оттоновну, весь комитет. Пятерки на предприятиях уцелели только потому, что провокатор не успел вынюхать их, — надеялся, что под пытками члены комитета расскажут все. Он просчитался.

Мария легко восстановила связи с заводами, — ведь она лично знала старых подпольщиков. Провели собрание, выбрали временный комитет. Комитет счел святым долгом прежде всего организовать побег товарищей: медлить с этим было нельзя, им угрожал расстрел.

Связь с заключенными установили через сестру одного из уголовников, который убил солдата, обесчестившего его жену. Сестра передавала записки и поручения брату, а тот — в камеру политических. Она должна была немедленно известить Марию, как только будет вынесен приговор. По дороге к месту казни (тогда казнили всех за кладбищем, в лесу) можно будет напасть и отбить осужденных.

Уже создана была группа, роздано оружие… Все расстроилось только из-за того, что на несколько дней запретили свидания с уголовными.

Вскоре арестовали и Марию.

Кто ее выдал, осталось неизвестным.

Она не назвала своего настоящего имени. На очной ставке Баринова опознала ее, но Мария продолжала твердить: «Я мещанка города Твери, Ольга Назаровна Луговая, жена прапорщика». Были очные ставки с другими заключенными, соратниками ее по подпольной работе. Ни она их, ни они ее «не узнали». Степка Ерохин, к счастью, в лицо ее не знал. Боялась Мария появления Солодковского, но того, по-видимому, не было в городе.

Так и осталось под сомнением, кто она. В тюремных списках значилось: Луговая — Чекарева.

Мария попала в страшный ерохинский застенок, и только через два месяца ее перевели в городскую тюрьму.

На допросы ерохинцы водили по ночам. На расстрел — тоже. Поэтому, когда вызывали из камеры, заключенный не знал, на казнь его ведут или на новые муки. Допросы всегда сопровождались пытками.

Уже входя в комнату «следователя», Мария знала, что неопрятный человек с бабьим лицом будет задавать одни и те же вопросы: «Ты большевичка? Ты участвовала в расстреле августейшего семейства? Назови соучастников!» Не только всех мужчин, но и женщин, начиная с жены военкома Лёзова, кончая сторожихой райсовета Павловой, он спрашивал об этом, — всем старался «пришить» участие в расстреле Романовых.

Вопросы он задавал скучным голосом и так же скучно приказывал:

— Разложить…

Пороли всегда до обморока.

Самый страшный допрос был в присутствии Ерохина. В ту ночь ей стали втыкать булавки под ногти.

Это ни с чем не сравнимая мука… Одно желание — умереть, перестать чувствовать.

Палачи давали передышку:

— Будешь, стерва, говорить?

«Говорить?!» — Марию приводило в отчаяние уже то, что она не может сдержаться, не кричать… Говорить она не стала бы, даже если бы ей все пальцы отрезали!

Степка Ерохин стал выворачивать руки.

«Умираю…» — подумала с облегчением Мария.

Очнулась она в камере.

Больше ее не вызывали. Измученное тело отдыхало. Боль в раздутых багровых пальцах и в переломе день ото дня тишала… но душевным мукам не было конца.

Как-то перед утром возвратилась «с допроса» в камеру Поля — общая любимица, шестнадцатилетняя девочка, сидевшая за отца-красноармейца… вошла, рухнула на нары и завыла… ее изнасиловали ерохинцы.

Вскоре увели на расстрел жену комиссара Лёзова. В ту же ночь мать ее сошла с ума. В мертвой тишине камеры послышалось вдруг пение… свадебной песни. Старушка падала — «хлесталась» на нары, как невеста на стол, и причитала визгливым голосом:

Отдает родимый батюшка

Из теплых рук во студеные,

Из мягких рук во железные!

— Ой! Не щиплите, гуси серые! — взвизгивала старуха, защищая руками избитое тело.

Не сама я к вам залетела!

Занесло меня неволею,

Что такой большой погодушкой!

И поставили младешеньку…

— К стеночке? — вдруг, точно опомнившись, спросила она и обвела взглядом плачущих женщин. — Это Лизу-то? Лизу-то? Рожоную?

А заключенным даже поговорить между собой нельзя было: за каждым словом следила «подсаженная» в камеру девочка-проститутка с хриплым голосом и большими бесстыдными глазами.

Смутная надежда бежать с этапа заставила Марию подумать, как ей сберечь остаток сил. Чтобы не тащить лишнюю тяжесть, она оставила пальто в камере… чтобы вылезшие гвозди не изранили ступни, она оторвала от платья тряпицу, положила вместо стельки в башмак.

Партию погнали по городу.

Поражало безлюдье на центральных улицах. Радовал вид распахнутых ворот и парадных дверей опустевших богатых домов… Солома, мочало, бумага, обрывки веревок — весь этот сор эвакуации радовал глаза!

От самой станции Перевал-второй до переезда вдоль линии раскинулся лагерь беженцев, еще не успевших уехать. Женщины, дети, подростки сидели и лежали среди своей поклажи. Мужчины, очевидно, были на станции, хлопотали об отъезде.

У переезда партия арестованных остановилась. Шлагбаум был закрыт, потому что поезда шли почти без перерыва. Воинские составы с прицепленными к ним классными вагонами, товарные поезда, за ними опять воинские и беженские.

Вдруг земля дрогнула от страшного взрыва и над станцией Перевал-первый заклубился черный, окрашенный пламенем дым…

Среди беженцев началась паника… крик… рев: «Кра-а-сные!»

— Господа! Спокойствие! — раздался сильный мужской голос. Мария узнала Зборовского. Одной рукой он придерживал велосипед, другую поднял, призывая толпу к молчанию. — Господа! Советую вам разойтись по домам! Надежды попасть на поезд нет!

Приподняв шляпу, он оседлал свой велосипед и укатил.

Сердитые, разгоряченные мужчины в это время подошли к ожидавшим их семьям. Мария слышала, как один из них сказал жене:

— Надежды нет!

— Что это было, Коля? — спросила жена. — Я до сих пор не могу прийти в себя… Мы думали — красные!

— Взрывы? Это вагоны с пленными взорвали.

— Ужас!

— Ужас в том, что не пожалели вагонов! Ехать больше не в чем!

…Полосатый шлагбаум поднялся, колонна арестованных перешла линию, двинулась по пустынному Сибирскому тракту.

Окаймленный толстыми плакучими березами с пестрой потрескавшейся корой, он уходил к горизонту широкой полосой цвета небеленого полотна.

Впереди горячий воздух прозрачен, а колонна шла в сером облаке… Слабые ноги бороздили пыль, доходящую до щиколоток, — она медленно оседала в безветрии.

От жары, от пыли, от жажды Мария изнемогала. В глазах стоял багровый туман.

Вдруг всем телом она почувствовала свежесть! Туман из глаз ушел, Мария увидела широкое озеро, покрытое у берегов зеленой цвелью.

Конвоиры и сами измучились от жары. Послышалась команда: «Стой!»

Арестованных к озеру не подпустили. Им приказали садиться, и каждый, где стоял, там и сел в горячую пыль. Конвоиры умылись, поели, мрачно ковыряя ножами в жестяных консервных банках. Голодных арестантов напоили из ведра мутной озерной водой.

Короткий отдых всех освежил… но, когда двинулись дальше, еще невыносимее стали жажда и пеклый жар.

«Хоть бы тучка!.. Хоть бы лесок впереди!» — думала Мария, едва переставляя ноги. Она увидела, как во сне, что на тракте лежит женщина, и колонна обходит ее стороной. Прошли. Сзади послышался выстрел. Никто не вздрогнул, головы не повернул. Запоздало пришла мысль, что это, наверное, пристрелили ту женщину. «Отмучилась!» — подумала Мария, борясь с желанием лечь на дорогу и не вставать.

Ночь пришла лунная, о побеге нечего было и думать. Арестованных уложили рядами, рассчитали по десяткам. На лугу не было ни кустика, ни ямочки — все, как на ладони.

Однако Мария не спала, ждала: не накатится ли тучка на луну, не задремлют ли часовые. Она видела: то тут, то там приподымется осторожно, осмотрится кругом арестант и поникнет снова головой в траву. Часовые не спят.

Перед утром линия очистилась, поезда ушли. На восходе солнца арестантов подняли и опять погнали по бесконечному тракту.

После вчерашнего дня и бессонной ночи Мария чувствовала полный упадок сил. В этот день арестованные шли медленно, и выстрелы хлопали чаще, чем вчера.

Около полудня Мария запошатывалась, стала спотыкаться. Свет из глаз ушел. В ушах зашумело и зазвенело. В это время послышалось:

— Стой!.. Садиться!

Мария дотащилась до канавы и села в тени шелестящей березы.

И она поняла, что больше ей не встать.

Вот снова раздалась команда, и на дороге зашевелились полуживые безмолвные люди.

Мария откинулась, прижалась к скату канавы.

Она видела, как строится колонна, как конвоиры идут от головы к хвосту… сейчас обнаружат, что ее нет.

И, как последняя вспышка жизни, к ней вернулась полная ясность мысли и способность чувствовать. «Жить! Жить!» Она попыталась подняться, но даже ногу согнуть не смогла.

Колонна сдвинулась с места… поползла…

Молодой конвоир с винтовкой на изготовку направился к Марии. Она слышала, как он сам попросил разрешения начальника: «Разрешите мне…»

«Подлец!» — и всю силу ожившей души вложила она во взгляд. Синий гневный блеск точно ударил солдата. Она с усилием выпрямилась.

— Не бойся, тетя! Я мобилизованный, — сказал он торопливо, приглушенно.

Дрожащими руками направил дуло винтовки чуть правее ее виска.

— Падай! Падай, дура!

И выстрелял. Мария упала. Парень побежал догонять колонну.

Когда пыльное облако, поднятое колонной, улеглось, Мария поползла к лесу. Задыхаясь, она ползла по пшеничному полю. Стебли колосьев рябили в глазах, раздвигались с сухим шелестом. Кроме этого шелеста да хриплого ее дыхания, не было слышно ни звука.

Наконец поле кончилось. Прохладный зеленый лес дохнул на нее.

Забившись в кусты, Мария заснула.

…Утро блеснуло так жизнерадостно, что все пережитое не то что забылось, но как бы заслонилось настоящим.

Мария нашла лесной ключик, умылась, напилась… Голод мучил ее, она набрала сыроежек, малины, поела немного.

«Лесами пойду обратно в Перевал! Ночью в какой- нибудь деревне попрошу поесть… Скорее, скорее к нашим!»

XVIII

Перевал освобожден.

На рассвете под звон колоколов и приветственные крики вступила в город дивизия-освободительница.

Бойцов встретили рабочие с молоком и хлебом. Заключенные, потрясая решетки окон, кричали «ура!». А в это время со станции уходили последние эшелоны белых, и над вокзалом стояло зарево подожженных пакгаузов.

Дивизия не задержалась в освобожденном городе, пошла дальше, погнала колчаковцев, цепляющихся за каждый рубеж, в глубь Сибири, к бесславному их концу.

Один из комиссаров полка — Роман Ярков — остался в Перевале на работе в только что созданном ревкоме.

Тотчас после освобождения началась восстановительная работа. Налаживать разрушенное белыми хозяйство было трудно. Не хватало топлива, электроэнергии, хлеба, соли. Не было даже спичек и керосина. Разбитые паровозы и вагоны один за другим шли в ремонт. Белогвардейцы при отступлении взрывали мосты, портили и увозили заводское оборудование.

Большинство заводов замерло. В переполненных бараках метались в бреду тифозные.

Фронт с каждым днем отдалялся от Перевала, но дыхание его еще чувствовалось в городе.

По ночам разъезжали конные патрули. Красноармейцы охраняли ревком, военкомат, телеграф, электростанцию и другие важные пункты. На выезде из города стояли заставы. Рабочие обучались военному делу. Многие рвались на фронт добить врага.

Роман Ярков по уши ушел в работу. Он переживал счастливое время. Упивался победой. Восторженно радовался каждому новому успеху восстановительной работы. Гордился женой, которая так стойко боролась в подполье. Гордился кудряшом Борькой, красивым, смышленым мальчишкой, не мог нарадоваться тому, что мать жива и умирать не собирается.

Но были часы, дни и ночи, когда Роман становился мрачным, начинал тосковать и не мог заглушить тоску ни в работе, ни в семье.

— Места не могу изобрать, опять Давыда вспомнил! — жаловался он Анфисе. — Вот так стоит и стоит перед глазами… Такое торжество победы, а его нету! Да как к этому привыкнешь? Знаешь, Фисунька, я не успокоюсь, пока не найду его и с честью не похороним.

В Перевале уже было известно, где и когда погиб Илья.

— Где уж найти, Ромаша! Год прошел…

— Хоть косточки да найду.

— Наверное, в общую могилу зарыли.

Роман даже зубами заскрипел.

— С беляками, с гадами?! Нет, не успокоюсь…

Он вскоре же выехал на поиски.

От станции Лузино Роман пошел пешком по линии, расспрашивая будочников, случайных прохожих и ремонтных рабочих на линии.

Никто ничего не знал.

Он уже начал отчаиваться, как вдруг старый путеобходчик сказал:

— Стойте-ка, ребята! А не того ли он коммуниста ищет, которого мы зарыли?

Затаив дыхание Роман ждал.

— Он невысокий, черноватый?

Роман не мог ответить… закивал.

— Как его звали-то?

— Илья Светлаков… — с трудом произнес Роман.

— Он и есть! — оживился старичок.

И рассказал, как нашел среди трупов раздетого коммуниста. Он понял, что это коммунист, потому что на груди была вырезана звезда.

— Потужили мы, потужили, но что станешь делать. К жизни не воротишь. Я и говорю: «Давайте-ка, ребята, зароем его до времени! Не может того быть, что Советская власть совсем искоренилась. Придут наши! Может быть, кто будет искать. Уж если так его мучили, значит, человек видный был…» Мы осмотрели, — на белье метки есть: «И. С.». Мы эти же буквы над его могилкой и вырубили на сосне…

— На сосне? — беззвучно спросил Роман, делая усилие не разрыдаться.

— А вот пойдем, мы тебе покажем, раз такое дело… Это с версту, не больше!

Они пошли. Прерывающимся голосом Роман рассказал своим спутникам об Илье. Он не видел ничего кругом, шел, как слепой… Но, когда дошли до просеки и на синеве неба обрисовалась угловатая смуглая гора, ярость и горе снова забурлили в нем, как тогда…

Поодаль от стены леса, пощаженная почему-то лесорубами, стояла могучая сосна с шершавой корой. У подножия ее лежало поваленное бурей дерево, упавшее вершиной в малинник. Старичок обошел сосну кругом и показал буквы, грубо высеченные на стволе: «И. С.»

— Холмичек мы не насыпали… вот тут он и лежит…

Постояли в молчании. Потом Роман сказал отрывисто:

— Спасибо, друзья. Прощайте.

На объединенном заседании ревкома и организационного партийного комитета он поставил вопрос так:

— Товарища Давыда уральские рабочие чтут и любят… Надо устроить похороны… величественные! В его лице мы почтим тех, чьи могилы безвестны…

Помолчал.

— Если бы знать, где его жена, на руках бы принес!

Выбрали похоронную комиссию. Заказали цинковый гроб. Послали в редакцию газеты сообщение: «Перевальский организационный комитет РКП(б) извещает товарищей, что близ станции Лузино найдено тело расстрелянного белогвардейцами в июле прошлого года члена областного комитета партии коммунистов Ильи Михайловича Светлакова. Тело будет доставлено в Перевал. О дне и месте похорон будет объявлено завтра».

Из ревкома Роман вышел вместе с Марией Чекаревой, и они пошли в комитет, чтобы наметить группу товарищей, которые должны будут ехать завтра с Романом за телом Ильи.

В помещение комитета Мария вошла первая. Вдруг она вздрогнула, попятилась… и порывисто кинулась вперед.

Навстречу ей поднялась Ирина с заснувшим на руках ребенком.

XIX

Путь, разобранный отступающими белогвардейцами, только что восстановлен, — поезд осторожно ползет по свежей желтой насыпи. Медленно проплывает мимо сосновый бор, дышит в дверь теплушки прохладой и лесными запахами. Наискось лежит на полу жаркая солнечная полоса, искрится каменноугольная пыль.

В вагоне молчание. Все уже переговорено, рассказано… Каждый нетерпеливо думает: «Скоро ли Перевал?»

— Эвон та самая выемка, товарищ Светлакова!

Это сказал молодой красноармеец Никишин с забинтованной головой. Он стоял в дверях, вытягивая шею вперед, точно хотел опередить ленивый поезд.

Ирина кивнула. Она сидела в тени, на нарах, смуглая, в белой косынке, держала на коленях спящего ребенка.

— Пожалуйста, Наташа, присмотри за Машей! — сказала она своим выразительным голосом, сохранившим девический серебристый оттенок. Бережно приподняв полугодовалую Машу, Ирина уложила ее на пальто на нары и подошла к двери.

Год… нет не год, а тринадцать месяцев тому назад покинули они с Ильей родной город и расстались в этой выемке.

Она жадно вглядывалась в рыжий откос, точно он мог сохранить следы Ильи. А вот и куст шиповника возле обомшелого камня!

Вот следы боя: окопчики — бугорок и ямка, бугорок и ямка… Столбики с обрывками проволоки, расщепленное ложе винтовки, расплющенный котелок.

Бой!.. Ирине невольно пришло на память то первое сражение, в котором она принимала участие как сестра милосердия.

Во время боя Ирина не думала ни о себе, ни о муже. В первый раз встретилась она с людьми, страдающими от ран, и все ее мысли были обращены на то, чтобы утишить муки, успокоить страдания.

После боя ей пришлось везти тяжелораненых на станцию Полдень, но их там не приняли, так как госпиталь эвакуировался. Пришлось везти в Мохов.

Только сдав раненых в госпиталь, Ирина вернулась.

Нерадостные вести ожидали ее.

Оттеснить белогвардейцев не удалось. Отряд начал было наступление, но противник обошел его с фланга. Интервенты зашли в тыл, наткнулись на моряков, оттянутых на отдых. Балтийцы приняли врага в штыки. Но напор был силен. И балтийцам, и отряду Толкачева пришлось отступить.

О заслоне было известно только то, что он разбит. Смелые разведчики побывали в выемке, видели место боя, но ни раненых, ни мертвых не нашли.

Ничего не нашли, кроме огромной общей могилы.

Жив ли Илья, никто не знал. Была надежда: уцелевшие в бою товарищи могли пробраться лесами в Апайский завод, в Лысогорск и в Лосев.

Ирина вызвалась разыскивать их.

Ни минуты не сомневалась она, что муж ее жив.

Прежде всего она поехала по линии Лосев — Бердянск.

На остановках выходила, расспрашивала всех и каждого, не слыхали ли что об Илье и его товарищах. Заходила в штабы, в летучки, в санитарные вагоны, в теплушки. От станции ехала то в вагоне, то на платформе, то на тормозной площадке.

Иногда ей попадался зачитанный, с оторванными на закрутку полями номер областной газеты с новым адресом редакции: Кушвинский завод, заводской двор, вагон № 159… Все сорвалось с насиженных мест. Тихие заводы и станции стали местами кровавых сражений… И нельзя узнать, в чьих руках будет завтра тот пункт, где ты находишься сегодня. Ирина ехала и ехала, преодолевая дурноту и тошноту, свойственные беременности…

Лосевский комитет партии организовал поиски по окрестностям, дал знать углежогам, которые жили в лесных избушках. Не исключена была возможность, что Илья с товарищами пробирается лесами к Лосеву.

В Лосеве Ирина встретила несколько бойцов из заслона. Один из них видел Илью незадолго до налета белогвардейцев.

— Товарища Светлакова я видел живым, здоровым, — рассказывал он. — Мы после него заступили свою смену в секрете. Немного погодя в выемке началась стрельба. Разводящий пошел узнать, в чем дело, связь установить… Стрельба прекратилась, а он назад не идет. Смены мы не дождались. Видим, неладно дело. Решили идти. Но тут повалили белые — и конные, и пешие, нам пришлось скрываться…

Позднее отыскались многие… Одна группа вышла через леса и болота к Новой Бобровке, трое к селу Монастырскому, один добрался до Апайского завода… Ильи не было между ними.

Работая в походном госпитале в Лысогорске, Ирина встретила бойца, который был в секрете вместе с ее мужем.

— Глухих, где Светлаков? Ты видел его?

— Видел, — ответил Глухих. — Только что я пообедал, начал катать шинель, а белые как сыпанут из лесу! Нас окружили. Вижу, Светлаков отстреливается с колена. Я кричу ему: «Беги, товарищ Светлаков! К лесу беги!» — он не слышит, стреляет. Потом я пробился к лесу и больше его не видел.

— И не слыхал ничего о нем?

Глухих ответил, глядя в сторону:

— Смотри, жив ли он? Кабы жив был, уж он бы нашелся!

Но Ирина была твердо уверена, что муж ее жив.

Очевидно, он не успел пробраться к своим и остался в тылу белых, ведет подпольную работу.

Верилось, что они встретятся в Перевале, в освобожденном Перевале.

…Нельзя сказать, что Ирина, глядя на выемку, вспоминала последовательно свои поиски. Она лишь острее почувствовала тоску по мужу…

Поезд полз как черепаха.

Наконец он вышел из выемки и стал набирать скорость.

Вот и станция Лузино!.. Желтое здание вокзала с белой заплатой — новой двустворчатой дверью… сигнальный колокол с выбитым боком…

— Поехали!

Вдруг среди привычного лязга и постукивания послышался отдаленный гул орудийного выстрела. Все тревожно и вопросительно поглядели друг на друга…

— Это гром!.. — со смехом сказал Никишин, и все рассмеялись. Почти невидимая тучка пролилась крупным дождем. Солнце пронизывало его. В вагон дохнуло прохладой. Луга ярче зазеленели. Вдали поднялась знакомая синеватая гряда плавных гор.

Дай-ка нам, мамка, пеленку, — сказала Наталья Даурцева.

Ирина бросилась к девочке:

— Ай-я-яй! Маша, Маша!.. Такая большая!..

— Это я виновата, — сказала Наталья, — я проворонила.


Близился город. Все сгрудились у двери. Широко развернулся пруд. Завод с бездымными трубами показался на берегу — закопченные корпуса, пустой двор. Побежали мимо домишки пригорода, сады, огороды.

— Живой! Живой! — закричала вдруг Наталья, указывая пальцем на свой домик под тополями. Она смеялась и радовалась, точно вид домика говорил ей о том, что и Владимир жив и здоров.

Блеснул в кольце зелени второй городской пруд. Сверкнули кресты на церквах. Замелькали стройные широкие улицы.

Ирина надела заплечный вещевой мешок, взяла дочку на руки.

— К папе, девочка, к папе! — твердила Ирина вполголоса.

Ирина быстро шла по городу. От волнения, от усталости на лбу выступал пот, и она вытирала его концом пеленки. Маша весело таращила карие глаза и взмахивала ручонками, как крылышками.

Вот сад Общественного собрания, где в прошлом году они с Ильей проходили военное обучение… Вот клуб — место сбора отряда… Ирину начала бить нервная дрожь. Еще несколько шагов — и она дома! Как удивится, как обрадуется Илья нежданной дочке! Ирина еще не была уверена в том, что беременна, когда они уезжали из города, и ничего не сказала мужу.

«Окна закрыты… Ну, конечно, Ильи нет дома… Что он будет днем прохлаждаться? — думала Ирина, огибая угол. — Вымыться, почиститься и бежать искать его!»

Быстро, не чувствуя ни тяжести вещевого мешка, ни тяжести ребенка, она пробежала по коридору, потянула дверь.

Дверь подалась.

«Он дома!» — с каким-то радостным ужасом подумала Ирина. Не дыша вошла в крошечную переднюю. Кухонька казалась нежилой, запущенной. В комнате слышались медленные волочащиеся шаги. Страх охватил ее: «Болен? Ранен?» Она рывком распахнула дверь.

Незнакомый старичок остановился перед Ириной в недоумении.

Она узнавала и не узнавала свою комнату. Кровати их стояли на прежнем месте. Книжный шкаф исчез. Зато появился комод с зеркалом и с разными туалетными безделушками. Стояло несколько чужих стульев.

— Вам что угодно, гражданка?

— Это моя… наша комната.

Ирина с трудом овладела собой, ей хотелось плакать от несбывшегося ожидания.

— Простите, пожалуйста, я ворвалась к вам, как… Год назад мы жили здесь с мужем, и я думала…

— Товарищ Светлакова? — испуганно спросил старик.

— Да, я Светлакова, — Ирина подняла к нему умоляющее лицо. — Вы не знаете, не слышали, где он?

Старик смешался.

— Видите ли… нет! Да вы присядьте, отдохните, — он подставил стул.

Ирина села, почувствовала страшную слабость.

— Снимите мешок, дайте мне мальчугана, — говорил старик, заботливо и пугливо глядя на Ирину. — Пойдешь ко мне? — поманил он ребенка. — Как тебя зовут, пузырь?

— Это девочка… Маша… — сказала Ирина нетерпеливо. — Так его нет в городе? Вы верно знаете?

— В городе его нет, я точно знаю, — сказал старик. — А ваши вещи — платье, книги — белые конфисковали.

Ирина пренебрежительно махнула рукой.

— Машу мы устроим на постельке… Я чай вскипячу. Попьем чаю, и вы ложитесь. Вот тут вы устраивайтесь с Машей, а тут будет спать моя дочь, а я на полу. В тесноте, да не в обиде… правда? Моя дочь письмоводителем работает…

Ирина не слушала, сидела в мрачном раздумье. Старик раздел Машу. Девочка потягивалась. Он говорил: «Потягушечки-порастушечки! Вот мы какие красивые! Вот мы какие хоросые!»

— Я у вас оставлю мешок, — сказала Ирина, подымаясь. — Потом зайду. Извините.

— А чай? Куда же вы пойдете?

— К свекрови, — Ирина уже овладела собой, успокоилась. Почему непременно Илья должен был ждать ее в родном городе? Вот письмо от него — это реальная возможность. Кому он мог написать? Или матери, или дяде Григорию Кузьмичу. Надо побывать там и там.

Ирина взяла дочь на руки, пошла.

— Может быть, и свекровь моя… отсутствует, — сказала она грустным серебристым голосом, — и если не найду никого из своих… тогда уж я к вам… на эту ночь.

— Милости просим, милости просим! — кричал ей вслед старик.

Ирина шла и постепенно успокаивалась. Пришла победа — жданная, желанная, значит, и свидание будет рано или поздно. Озираясь, она жадно впивала то новое, что можно было заметить с первого взгляда.

Постояла у огромной карты фронта. Прочла табличку, писанную на жести: «Губревком»… И другую: «Городской организационный комитет РКП(б)».

— Зайду! — решила вдруг она.

В городском организационном комитете было голо и бедно. Ни занавесок, ни скатертей в приемной. Стоит длинный голый стол посредине, возле него некрашеные табуреты. На столе — толстая подшивка «Правды» и тоненькая — местной газеты. На стене большие плакаты и писанный углем портрет Карла Маркса.

Ирина направилась было в смежную комнату, но ее остановила беленькая тоненькая девочка-курьер.

— Там никого нет, обождите здесь, товарищ! Вышли ненадолго в ревком.

Ирина присела.

— Ребеночка мне дадите подержать? — помолчав, спросила девочка, глядя на Ирину веселым, приветливым взглядом. — Я не уроню! Я умею водиться!.. Мы поиграем, а мама газетки посмотрит, — сказала она, беря Машу на руки. — А мама наша пусть газе-етки почи-та-а-ет, — тихо пропела девочка. — Можно ее пометать немного? Я не уроню!

— А кто секретарь комитета? — спросила Ирина.

— Товарищ Чекарева.

— Мария? А она скоро придет?

— Скоро, скоро, скоро, скоро, — напевала девочка, подбрасывая на руке Машу. Ребенок взвизгивал, а нянька смеялась от удовольствия.

— А не знаешь, девочка, Ярков в городе или нет?

— Товарищ Ярков здесь. А вы чьи будете, что всех наших знаете?

— Светлакова, — ответила Ирина, раскрывая последний номер местной газеты и не замечая, что веселость девочки разом исчезла, сменилась выражением испуга и сочувствия.

Ирину захватило чтение.

Все девять номеров, вышедшие в освобожденном городе, были полны разнообразным живым материалом.

Каждая статья, каждое сообщение радостно волновали сердце Ирины.

«Мы не позволим Колчаку вернуться на Урал, — говорили на митинге рабочие Верхнего завода. — Если он вздумает вернуться, напорется на наши штыки».

«Отделом городского хозяйства составлена смета расходов по декабрь тысяча девятьсот девятнадцатого года. Она достигает четырех миллионов рублей…»

«Детский день прошел с успехом. Десять тысяч детей собрались на площади с плакатами „Мы, дети свободы, приветствуем труд!“, „Дети воли и труда, сюда!“ и т. д. Прошли с пением в сад „Красная звезда“. Просмотрели спектакль, концерт, басни в лицах. Был оркестр. Были во всех павильонах питательные пункты. Учителя разносили на подносах горы бутербродов, орехи, конфеты, фруктовую воду. Скамеек не хватало. Дети завтракали, сидя на траве. Так веселились дети трудящихся в саду, который еще недавно принадлежал недоброй памяти буржуа Охлопкову…»

«На днях было вынесено обязательное постановление Перевальского губревкома о том, что одежда и обувь, оставшиеся от бежавших буржуев, передаются в распоряжение отдела социального обеспечения для снабжения приютов, богаделен, а также частных лиц, пострадавших от контрреволюции. Во исполнение этого постановления установлен такой порядок выдачи…»

Ирина листала страницу за страницей, приближаясь к первому номеру, который, как это всегда бывает, лежал на самом низу.

Она прочла о первом заседании губревкома, которое заслушало доклады о состоянии белогвардейских учреждений, оставшихся в городе…

О том что государственный банк «открывает свою работу»… что в бюро металла удалось привлечь нескольких специалистов, часть — очень видных… что «на заводах наблюдается сильный подъем энергии рабочих, а средний элемент не проявляет подобной работоспособности»…

О том, что «оргсобрание коммунистов обсудило организационные вопросы: кого и как принимать в партию, как разъяснять партийные обязанности»…

Отдел извещений свидетельствовал о широко поставленной просветительной работе — город захлестнуло потоком лекций, докладов, бесед.

В глаза ударила широкая траурная рамка и строки жирного шрифта: «Обнажите головы, рабочие Урала! Сегодня мы чтим светлую память уральских коммунаров, павших в борьбе за торжество социалистической революции!»

Сдерживая дыхание, Ирина пробежала глазами вступление, говорившее о том, что после освобождения Урала закипела творческая работа пролетариев, но что радость победы омрачена скорбью о погибших товарищах. Она пропускала целые строчки, искала имена…

«…Не все вернулись в родной город…»

«…все силы свои отдали…»

«…они погибли с оружием в руках, как богатыри духа, товарищи…»

Имена Ильи и Хромцова, стоящие рядом, задрожали… буквы рассыпались, зашатались и снова встали с беспощадной ясностью. В глазах зарябило, померкло. Потом Ирина снова увидела страшные слова, и снова свет погас.

Она сидела неподвижно, боролась с дурнотой.


Но ведь предстояло еще узнать, где и как погиб… где искать могилу.

И Ирина сухими глазами прочла его биографию, сообщение, что он пал смертью храбрых в той самой проклятой выемке, в тот день. Нашлись очевидцы его геройской смерти.

Ирина машинально перевернула страницу. Одним взглядом окинула знакомое, давно известное стихотворение. Оно тоже стояло в траурной рамке:

Не плачьте над трупами павших борцов,

Погибших с оружьем в руках.

Не пойте над ними надгробных стихов,

Слезой не скверните их прах.

Не нужно ни гимнов, ни слез мертвецам,

Отдайте им лучше почет:

Шагайте без страха по мертвым телам,

Несите их знамя вперед.

Сколько раз она читала раньше эти строки… сама декламировала их не раз. А вот сейчас каждое слово точно к обнаженному сердцу прикасалось.

Она не могла бы рассказать, что чувствовала в эту минуту. Ощущение незаполнимой пустоты заслонило все.

— Да вы хоть дочку приласкайте! — услышала она прерывающийся голос девочки-курьера.

Взяла сонную Машу и снова застыла в неподвижности.

Так она сидела, когда седая синеглазая женщина бросилась к ней с криком:

— Ирина!

Это пришла Мария Чекарева и с нею Роман Ярков.

XX

Старушка Светлакова вымыла пол и села штопать чулки. Она рада была любому занятию, только бы заглушить тоску.

Вывеска, висевшая больше двадцати лет, снята. Мастерицы уволены. Делать нечего… Богатые заказчицы уехали с белыми, а бедным людям не до обнов, да и портниху они ищут попроще, подешевле.

Светлакова сильно изменилась за последний месяц. Под ее старым халатиком уже не шумит шелковое платье. Желтое, худое лицо не улыбается угодливой улыбкой, а движения утратили легкость.

За этот месяц вынесла она два удара: узнала о гибели Ильи и навек потеряла Мишеньку… Мишенька жив, но он «отступил» с белыми и даже из простого приличия не предложил матери ехать с ним… попросту говоря, бросил.

Много было передумано в одиночестве. Поняла наконец старуха, что Мишенька всегда был эгоистом, никогда ее не любил… Тем жальче Илью, тем больнее воспоминание о последней встрече и о давнишнем разговоре, после которого Илья перестал бывать у матери.

…Кто-то постучал. Старушка поспешно сняла очки, одернула капотик, пригладила волосы перед зеркалом. После этого подошла к двери, спросила:

— Кто?

— Это мы, мамаша.

«Мы!..» С кем, как не с Ильей, могла быть Ирочка? Трясясь от безрассудной, разом вспыхнувшей надежды, старуха отодвинула щеколду. В эту секунду она успела подумать о том, что бывают ошибки и «мертвецы» возвращаются… и о том, какой преданной любовью окружит она единственного сына! Она так и подумала — единственного! Дверь открылась.

Вошла Ирина с ребенком на руках.

Старуху поразило бескровное лицо невестки… и то, что не Илья, а ребенок… и то, что она пешком, без вещей.

— Ирочка? Как? Когда?

— Возьмите скорее Машу.

Ирина с трудом дошла до постели.

— Я лягу… можно?

Легла навзничь. Застыла как мертвая.

А старуха с радостной, почти безумной улыбкой прижала к себе теплое детское тельце. Положила внучку на диван, нетерпеливо распутала пеленки и жадно стала целовать ручки, ножки. Девочка проснулась, потянулась, раскрыла карие глаза.

— Ирочка! Глазки-то у нее Илюшины!

Ирина не отозвалась. Она почувствовала, что слепнет, глохнет, падает куда-то. Мертвый сон, какой бывает после большого несчастья, когда разом истощаются все силы, сковал ее.

— Пусть поспит наша мама, — шепнула старуха внучке, которая внимательно всматривалась в незнакомое лицо, вдруг улыбнулась и ухватила бабушку за вихор. — Золото мое! Прелесть моя! Мы сейчас ванночку примем!

И, разговаривая с девочкой, старушка почти весело начала хлопотать.

Через полчаса Ирина проснулась так же внезапно, как и заснула.

Села, свесив с постели ноги в старых, штопаных чулках.

— Вы завтра сможете остаться с девочкой, мамаша? Она — спокойный ребенок. Молочка я ей оставлю.

— Ирочка! С удовольствием! Она мне… Илю… Илю напоминает… — Подавив приступ горя, старушка спросила — А куда ты идешь завтра?

— Едем за Ильей. Нашли его тело.

— Господи? Ну, что ты говоришь? Год спустя?

— Ну вот, нашли…

Старушка зарыдала. Ирина глядела на нее сухими глазами.

— Ирочка! Мне жутко! Ты так смотришь… Дать тебе капелек? Валерьянки?

— Ну, что вы!

Старушка не настаивала, она и сама видела, что валерьянка не поможет.

— Умойся, Ирочка, приведи себя в порядок.

— Хорошо. Сейчас.

— Сними платье, я почищу, поглажу… тут вот, видишь — распоролось… надо зашить…

— Мамаша, к чему все это? — страдальчески сморщилась Ирина.

Старушка с недоумением посмотрела на невестку. Как же можно не следить за собой? Горе горем, но ведь тебя люди видят! И тем более жена Светлакова, такого уважаемого лица! Вон как о нем в газете писали!

Старушка смахнула слезу.

— Покойный Иля терпеть не мог неаккуратности, — сказала она. — Помню, бывало, мастерице не позволит войти в комнату, если у него ворот не застегнут… «Одну минутку подождите, пожалуйста!» Я ему говорю: «Ну, что за важность, Иля?» Он мне отвечает: «Надо уважать девушку! Это неуважение показаться ей в небрежном костюме!»

Ирина сидела, наморщив лоб, как бы пытаясь собрать разбросанные мысли.


С поезда сошли на разъезде. Роман уверенно вел товарищей. За ним шли Ирина, Сергей и Мария Чекаревы и другие товарищи Ильи. Позади на носилках несли цинковый гроб, изготовленный рабочими Верхнего завода, и несколько железных лопат.

Ирина шла с трудом. День был жаркий. Путь казался бесконечным.

— Здесь! — сказал Роман.

Перед Ириной высилась старая сосна. На ее шершавой коре были грубо вырублены топором две буквы: «И. С.».

У подножия лежало поваленное бурей дерево, его вершина тонула в малиннике, разросшемся на просеке. «Пинь-пинь!» — кричали в лесу синицы. Слабый ветер ерошил малинник.

Роман, Сергей Чекарев взяли по лопате и начали бережно рыть землю.

Скоро открылись края могилы. Ирина встала на колени и стояла так до конца. Обессилев, припадала к поваленному стволу. Слез все не было.

Бережно достали тело. В тяжелом молчании уложили Илью и запаяли цинковый гроб.

До разъезда несли на носилках. Потом поставили на открытую платформу.

Поезд пошел.

Без сил, без слез сидела Ирина, положив голову на гроб. Перед нею проходили те же картины, которыми она любовалась вчера: луга, лес, дальние горы… Она ничего не видела.

Роман Ярков, присев на корточки, взял ее руку. Ирина увидела красные опухшие глаза, искусанные губы. Что-то поднялось в ее груди и хлынуло слезами.

XXI

В жаркий сухой полдень шли к вокзалу отряды коммунистов, рабочих, колонны профсоюзов, воинские части, делегации от советских учреждений города. К часу дня вся привокзальная площадь была заполнена теми, кто пришел проводить до могилы товарища Светлакова.

Тяжело было видеть густую, застывшую в молчании толпу. Все стояли, обнажив головы. Молчали оркестры. В безветренном воздухе льнули к древкам полотнища траурных знамен.

В половине второго товарищи Ильи бережно подняли тяжелый гроб и вынесли его из помещения.

Приглушенно зазвучал оркестр, и процессия двинулась.

Ее открывала длинная вереница венков.

Процессия медленно и торжественно двигалась по Вознесенскому проспекту. У ворот клуба, где в прошлом году был сборный пункт отряда, она остановилась. Сергей Чекарев произнес короткую речь.

Вышли на Главный проспект и повернули направо.

По пути в процессию вливались новые отряды. Перевал чтил в лице Светлакова всех героев гражданской войны.

Провожая Илью, каждый вспоминал и своих близких, которые кровью обагрили Уральские горы.

Борьба с интервентами еще не закончилась. Многие из провожающих готовились выступить на фронт. Все напоминало о войне: и карта, пересеченная красной ломаной линией, и забинтованные красноармейцы, глядящие из окон госпиталя…

Процессия подошла к открытой могиле, рядом с которой стояла трибуна, убранная красными полотнищами.

Оркестр и хор замолкли. Траурные знамена окружили трибуну. Провожающие тесно обступили могилу.

В черном платье, бледная, как неживая, стояла у гроба Ирина.

Роман Ярков поднялся на трибуну.

— Товарищи! Мы хороним дорогого учителя, воспитавшего многих из нас… — тут голос его оборвался, и все увидели, как этот сильный человек задрожал от боли. — Светлаков мужественно сражался на полях классовых битв… Не дрогнул наш Давыд и в свой последний час… Мстить за Давыда! За Хромцова! За Толкачева!.. За всех наших… Мстить белым гадам! Чтобы званья, чтобы помину не осталось! К оружию, товарищи красноармейцы!

Он не помнил себя. Забыл, что хотел сказать о борьбе на мирном фронте труда, о восстановительной работе.

— Я вижу у дорогой могилы море обнаженных голов… лес штыков красного воинства! Обратим наши силы, наши штыки против тех, кто отнял у нас дорогих товарищей! Смерть им!

Беззвучно рыдая, Роман спрыгнул с трибуны.

Заговорил Сергей Чекарев.

Его массивная фигура была совершенно неподвижна. Он стоял навытяжку, как в почетном карауле. Только самые близкие видели, как мучительно страдает Сергей.

— …В час прощания с ним мы должны проверить себя: крепки ли наши ряды? Высоко ли мы держим партийное знамя? На могиле Давыда поклянемся нести в народ светильник коммунистической идеи. Быть, как Давыд!

Выступили у открытой могилы представители армии, Советов… Говорили красноармейцы — соратники Ильи… И все клялись бороться, как боролся Илья, быть чистыми и честными, как он.

Митинг закончился громовым салютом.

Бойцу революции Светлакову были отданы воинские почести.


Ночь. Беззаботно спит маленькая Маша, посапывая носиком. Наплакавшись вволю, заснула старушка… Тишина. Только слышен дальний мерный гул оживающего завода да редкие паровозные гудки, вольно отдающиеся в горах.

Ирина сидит у раскрытого окна.

Душевная боль не утихает, но Ирина уже в состоянии собрать мысли, подумать о своем месте в жизни.

Нет у нее ни таланта Ильи, ни его стальной выдержки… ни его знаний. Она жила, всегда чувствуя его волю. Знала, что в минуту затруднения он поможет советом.

Сейчас надо научиться жить одной.

Что она может делать?

Очевидно, она может быть скромным, незаметным работником на каком-то небольшом участке. Что же… партии нужны и такие.

Может быть, учительницей? Воспитательницей в детском доме?.. Ее неудержимо потянуло вдруг к осиротевшим детишкам… Как бы она их любила! Как бы старалась воспитывать в них волю, честность, преданность партии!

Может быть, партия пошлет ее на работу в деревню? Скажем, в избу-читальню. Тоже широкое поле деятельности.

«В детстве он учил меня арифметике я правописанию. А когда выросли, учил думать, жить, бороться… любить…

Куда бы ни направили, буду работать так, как учил Илья…»

XXII

Весной двадцать первого года Гордей Орлов во главе комиссии приехал в Перевал, чтобы разобраться в делах Верхнего завода.

Трест Гормет решил превратить металлургический Верхний завод в машиностроительный. А пока его поставили на консервацию.

Директор завода Ярков, партийная и профсоюзная организации послали протест в совнархоз, но ответа не получили. А время не ждало. Уже приказано было рассчитать рабочих и служащих. Яркову — видимо, с отчаяния — пришла в голову мысль: рискнуть! Создать группу арендаторов и взять свой завод в аренду.

Гормет возражать не стал.

В день приезда комиссия посетила Гормет. Директор треста, инженер Забалуев, ласковый и обходительный, не теряя достоинства, отстаивал свое мнение.

Снова привел доводы, уже известные комиссии… Нужен капитальный ремонт Верхнего завода, переоборудование и перестройка цехов… а средств нет, материалов нет… Да и надо в первую очередь восстанавливать те предприятия, которые дадут продукцию для товарообмена. Главный инженер Зборовский особого мнения… Но ведь у него «душа металлурга».

— Вы считаете нормальным явлением эту «аренду»? — сурово спрашивал Орлов. — Отвечайте, товарищ! Да вы говорите словами, я ужимки плохо понимаю.

— Аренда? Что же… это их дело… — Забалуев поспешно поправился: — Их желание! Может быть, и вытянут!.. А противозаконного, товарищ Орлов, тут нет ничего. Частные лица могут брать в аренду… Верхний завод отнесен ведь к третьей категории.

— «Частные лица»! — сердито повторил Орлов. — Ну, ладно!.. А ваше дело — сторона, если «арендаторы» не справятся?

Забалуев пожал плечами:

— Трест занят восстановлением других предприятий!

— Ну, до свидания, — резко сказал Орлов и встал с места. — Мы вас, вероятно, еще раз побеспокоим, товарищ Забалуев, а пока… Попрошу дать лошадь, забросить нас на Верхний завод.

Верхний завод производил странное и трогательное впечатление: он медленно оживал.

Едва войдя на территорию завода, комиссия увидела: по узкоколейке шел состав с торфом, и паровозик-кукушка тонким веселым голосом подавал гудки. На дворе, очищенном от лома, сора и битого кирпича, протянулся обоз, груженный блестящими рельсами. «Куда рельсы везете?» — спросил один из членов комиссии. «На рудник!» — ответили ему. Из ворот механического цеха выползла только что отремонтированная жатвенная машина, сияющая, как солнце, желтой окраской. Из чугунолитейного рабочий вывез вагонетку, наполненную колесами для тачек. Кто знал Верхний завод только во всем его блеске, тот при взгляде на эту картину опечалился бы… Но человек, видевший мертвый завод, с полуразрушенными цехами, не мог не радоваться: живет, дышит завод, выздоравливает понемногу…

— Где Ярков? — нетерпеливо спросил Гордей рабочего, подметавшего двор перед входом в столярный цех.

— Он на мельнице.

Члены комиссии с недоумением переглянулись и попросили проводить их на мельницу.

Это невысокое здание было построено в выемке плотины еще в годы империалистической войны. Мельница верно служила заводу. Ближние крестьяне везли сюда зерно. За помол платили мукой. Так «арендаторы» налаживали снабжение рабочих.

Спускаясь по пологому скату, Гордей издали увидел вереницу подвод с мешками зерна. Мужики, ожидая своей очереди, сидели на бревнах, сложенных у стены. Лицом к ним, спиной к Орлову стоял, расставив ноги, Роман Ярков в короткой, перешитой из шинели поддевке, в сапогах и в черной ушанке.

Судя по тому, как внимательно слушали мужики, разговор шел о чем-то важном.

Гордей неслышно подошел, ступая по тающему, размешанному ногами и полозьями снегу.

— Да, трактор может поворачиваться только на больших полях! — говорил Роман, перекрывая голосом рабочий шум мельницы. — Вот начнется сев, поезжайте, съездите в Угловский совхоз, поглядите, как работает трактор, поймете скорее, что надо нарушить межи к черту! Перейти от своих убыточных мелких хозяйств к крупным! А теперь я на ваш вопрос отвечу, дед! — уважительно обратился он к сутулому старику в лохматой яге и старой шапке. — Ленин видит далеко, как орел! Что он сказал — то крепко! Ну, вот он сказал примерно так: у рабочих и крестьян был военный союз… теперь нужен союз, чтобы восстановить хозяйство… чтобы построить социализм.

— Я не про то спрашивал, — прошамкал старик. — Налогом мы довольны, не в пример разверстке! Спасибо… Хлеб на лишке останется, это хорошо… Я спрашиваю, пошто кулакам ходу дали.

— Черт с ними! — сказал Роман. — Пусть до поры до времени поширятся! Мы вот окрепнем, придет время — совсем уничтожим капитализм в нашей стране…

— Митингуешь? — спросил Орлов, положив на плечо Романа свою тяжелую руку.

Роман повернул к нему лицо с обсыпанными мучным бусом бровями. В радостном испуге раскрыл рот… и вдруг кинулся целоваться, крепко стиснув Орлова.

— Товарищ Гордей!

Оторвавшись, но не выпуская Гордея из объятий, он долго глядел на него, вспоминая и камеру, где он учился у Орлова, и массовку в лесу, и Софью…

— Да!.. А вот Давыда-то с нами и нету! — сказал он наконец.

Комиссия прошла по цехам, потом Ярков повел их в контору, в кабинет, где когда-то сидел Зборовский.

— Ну, рассказывай, как хозяйствуешь, как получилась эта аренда… Все рассказывай!

— Как получилось? — запальчиво начал Роман, и видно было, что его тронули за больное место. — Получилось безобразие! Единственное металлургическое предприятие в городе решили закрыть… Да хотя бы совнархоз ответил на наше письмо! Хоть бы гукнул нам «да» или «нет»! Безобразие!.. Вот только дела не отпускают, а то я бы до Ленина дошел.

— В совнархозе вашего письма нет, товарищ Ярков, — сказал член комиссии, представитель совнархоза. — После вашего письма в ЦК я лично пересмотрел всю подшивку— нет этого письма!

— Значит, перехвачено… Нам от этого не легче… А дело наше ясное…

И Роман принялся доказывать, что ставить Верхний завод на консервацию никак нельзя.

— Кровельное железо не нужно для товарообмена? Рельсы не нужны? Котлы не нужны? А хозяйственная шундра-мундра — вьюшки, заслонки, сковородки — не нужна? До зарезу наша продукция нужна и государству, и деревне, а нас прихлопнули, как надоедную муху!

— Денег нет на восстановление, товарищ Ярков, — сдержанно сказал представитель совнархоза, — средств нет, материалов…

Роман его не слушал. Он говорил, обращаясь к Гордею Орлову:

— Этим решением нас, как обухом по голове… и по рукам ударили. Ведь что здесь было после Колчака? Ведь с каким порывом народ пошел на восстановление! Ну, то-то, вот оно и есть… Стал я директором, пошли мы коммунисты, по заводу, сердце в комочек сжалось… Машины нарушены, топлива нету, рельсы разворочены, кукушку белые угнали на станцию… Мартен закозлили — козел там, застывший металл. Ну, созвали общее собрание: так и так, восстанавливать, товарищи, надо родной завод! Вначале — кто в лес, кто по дрова, каждый кричит: наш цех надо сперва восстановить, потом другие! И у каждого свое доказательство. Потом мы договорились — механический стали восстанавливать…

Он рассказывал, и перед слушателями вставали картины общенародного труда.

Вот субботник по очистке завода… На дворе сотни людей — не только рабочие, но и их жены, отцы, сыновья и дочери. Складывают кирпич в штабеля, а обломки, мусор, щебенку заметают в яму. Лом тащат на копровый двор. Забивают фанерой зияющие отверстия в окнах. Наводят чистоту в цехах.

Вот на остатках топлива загудела электростанция, замерцало сквозь отверстия заслонки пламя в нагревательной печи. Загромыхал прокатный стан. Неподвижная паутина трансмиссий и приводных ремней в механическом цехе двинулась, задрожала, ожила…

Сотни землекопов наваливают насыпь, плотники несут шпалы, рабочие укладывают рельсы… И через две недели узкоколейка протянулась до самого торфяника, где сохранились огромные запасы топлива.

— И в это самое время нас — хлоп по рукам! — с возмущением говорил Роман, расхаживая по кабинету. — Что оставалось делать? Допустить, чтобы опять мерзостью запустения запахло на заводе? Рабочий класс Верхнего завода сказал: «Нет! Не позволим!» — вот и стали мы черт-те что… не государственный завод, а вроде частного предприятия, — с горечью добавил он.

В кабинет между тем, узнав о приезде комиссии, собирался народ. После Романа заговорили рабочие, стали требовать: «Снимите консервацию!», доказывали, что Верхний завод «надо утвердить хотя бы во вторую категорию!»

— Вот кончим снарядные заготовки, откуда будем брать металл? — спрашивал пожилой токарь с серебристыми висками. — Свой мартен еще стоит… Значит, покупай металл на других заводах? Так? Но ведь государственный завод не продаст нам, в плане на снабжение нас нет… значит, покупай у концессионеров? Так?

— Гормет нас толкнул на линию частника! — горячился молодой рабочий на деревяшке. — Мы что, мы мельницей кормимся, верно, и зарплата нам идет из половины выручки… Но разве не обидно нам, коренным рабочим, разве не обидно нам, товарищи из центра, стоять на линии частника? Товарищ Ярков зубами заскрипел тогда… Заскрипишь!

— Успокойтесь, товарищи! — густым окающим басом сказал Орлов. — Для того мы и приехали, чтобы разобраться. Для меня лично дело ясное… Комиссия обсудит все это, и мы поставим вопрос перед совнархозом…


Пообещав Яркову прийти к нему завтра домой на целый вечер, попрощавшись с членами комиссии, Орлов пошел пешком в Перевал. Хотелось побыть одному. Все в нем кипело. Негодование душило его. Он не только был не согласен с решением о закрытии завода, его возмущало это решение. Он видел в нем чью-то злую волю…

Серенький теплый денек, когда нет солнца, но с крыш капает, в канавах журчит, снег исчезает на глазах, близился к концу. Гордей Орлов шел по бульвару, окаймленному сквозными кустами. Бульвар этот тоже носил следы разрухи: скамеек не было, только столбики напоминали о них. Кое-где и столбики выворотили из земли и сожгли в печурках…

Волнение стало утихать, и Гордей, оглядевшись кругом, вспомнил, как когда-то водил шпика за собой, как ехал в тюремной карете по этой улице. Вдали мелькнули очертания тюремных корпусов.

Хорошо пройтись по Перевалу, не думая о шпиках, не видя полицейских. Вспомнилась ему счастливая встреча с Софьей, вечер у Чекаревых, милый облик Марии… Молодостью пахнуло на него.

«Приеду, устроим вечер воспоминаний с Софьей… Эх! Описать бы это все! Подрастет Андрей — пусть узнает, как отец с матерью молодость проводили».

Он так задумался, что чуть не налетел на какую-то маленькую женщину, торопливо вышедшую из-за угла.

— Извините…

И он хотел пройти, но взглянул на ее сросшиеся брови и остановился.

— Вы жена Давыда?

— Товарищ Гордей?!

Узнал он и голос, серебристый, грустный.

— Да, это я. Я вам писал.

— Да… я тогда просто не могла. Простите.

— Понятно, понятно, — сказал Гордей. — Где вы живете, где работаете сейчас?

— В облоно работаю и по совместительству в облздраве. А живу вон там, — и она указала на двухэтажный дом с разбитой дверью парадного крыльца.

«В облоно, — с невольным разочарованием говорил себе Гордей, тяжело подымаясь по лестнице. — Думал, она боевитее!»

— И чем же вы там занимаетесь? Школами?

— Школами, детскими домами… Колонии организуем… Работа обширная, — ответила она.

Вслед за Ириной Орлов вошел в бедную чистую переднюю. У окна сидела напудренная женщина в дорогой поношенной шубке и шапочке. Она поднялась.

— Товарищ Светлакова!

— Опять вы? — с неудовольствием сказала Ирина. — Ведь я сказала вам…

— Да… я хотела… я решила все рассказать вам как женщина женщине!

На ее лице сквозь пудру проступили розовые пятна. Ирина сказала:

— Товарищ Гордей! Пройдите, пожалуйста, сюда вот… Я сейчас!

Он снял шинель, остался в защитного цвета гимнастерке, — она шла его мужественному лицу и статной фигуре, положил на полочку фуражку и вошел в комнату Ирины.

Огляделся, стоя у порога.

Посреди — стол под потертой клеенкой. Вдоль стен стулья, книжный шкафчик, секретер с рубчатой выдвижной доской, две кровати. На одной из них спит старик в ковровом халате со шнурками. Чисто выбритое обрюзгшее лицо его сморщилось в детскую капризную гримасу. Из дверей в смежную комнату выглянула старушка и снова скрылась. Гордей присел к столу.

Хотя дверь была плотно прикрыта, он слышал разговор в передней.

— …Он мне сказал: «Но у жены ребенок!» Я ему говорю: «Но и у меня будет ребенок, я беременна!» И он уехал и все время пишет, спрашивает. Скоро обещает приехать, только занятия кончатся… Поймите мое положение! Не могу же я допустить, чтобы он понял, что я обманываю!

— Как обманываете? Разве вы не беременны?

— Это… подушка! — всхлипнула женщина. — Если вы не отдадите мне ребенка, я не знаю что… Он меня бросит!

— Дом матери не магазин: пришел, выбрал себе куклу! — жестко сказала Ирина.

— Но я знаю, вы отдавали на усыновление! Были случаи!

— Да. Но вам я не отдам.

— Почему?

— Вы морально неустойчивы. В воспитательницы не годитесь. Да и не любовь к ребенку вами движет.

— Любовь? А много любви встретит этот ребенок потом в детдоме? Я усыновлю, запишу на свое имя… Не все ли вам равно?

— Нет, мне не все равно, — сдерживая волнение, отвечала Ирина.

— Товарищ Светлакова! А если вам предпишут?

— Никакому предписанию я не подчинюсь в этом случае. Объясню, какая жизнь ждет ребенка…

— Товарищ Светлакова! Я доверилась вам как женщина женщине…

— И как женщина женщине я говорю вам: скажите все откровенно вашему возлюбленному! А ребенка вы не получите. Прощайте.

Ирина вошла в свою комнату. Щеки и глаза горели. С уважением взглянул на нее Гордей. Разумеется, каждая должна была бы поступить на ее месте так же, но не каждая с такой искренней страстностью относится к этим малышам.

— Расскажите мне, Ира, как вы живете? Это отец ваш?

— Да, это папа. Не удивляйтесь, если он назовет вас Илюшей, или Георгием, или Михаилом Николаевичем. Он перенес два тяжелых удара и…

— Паралич?

— Нет. Во время бегства умерла моя мачеха от тифа… в переполненном вагоне. Отец завернул ее в одеяло и похоронил в снегу возле станции. А второй удар совсем недавно. Возвратилась его неродная, но любимая дочь Катя… зараженная сифилисом. Покончила самоубийством.

«Сумасшедший старик… отказавшийся когда-то признавать ее… Да… невесело… Удивительная у нее выдержка!»

— Мать Давыда тоже с вами живет? — спросил Гордей.

— Да, и мамаша… и наша дочка.

Сказав о дочери, Ирина не улыбнулась, но как-то вся просветлела.

— Вот проснется Маша — познакомитесь! Все говорят, что у нее глаза Ильи…

— Не знаю, как дочка, — медленно заговорил Гордей, подыскивая слова, — а мама ее многое унаследовала от Давыда. Вот я слушал вас, Ира, и мне казалось, что это он говорит… Его тон, его манера…

Она покраснела вся и улыбнулась… и тут же краска отлила, выражение острого страдания волной прокатилось по лицу. Казалось, вот-вот разрыдается… но слезы не пролились, рыдания не вырвались…

Орлов видел, с каким сосредоточенным усилием Ирина поборола волнение. Лицо ее прояснилось и стало спокойным.


…Поздний вечер.

Самовар пел-пел и перестал, закончил свою песенку. Мария моет посуду, Сергей вытирает холщовым полотенцем.

Все уже переговорено, все рассказано, а расходиться не хочется.

Гордей Орлов расхаживает по просторной комнате. Задумчиво поглаживает синеватый выбритый подбородок, хмурит плотные полоски бровей. Нет-нет и взглянет на Чекаревых…

Сергей все тот же «добрый молодец» — глаза с поволокой, русая прядь на лбу. Можно подумать, что с него, как с гуся вода, скатились все печали и тревоги. Завидное здоровье!

А вот Мария… Не может привыкнуть Гордей к ее седым волосам и к искалеченной левой руке. Ему вспоминается она — женственная, милая, с юношески чистыми линиями лица и фигуры, с улыбкой в синих глазах.

— Ты что, Гордей, запечалился? — спросил Сергей Чекарев. — Посмотришь на тебя, особенно когда ты в этой гимнастерке, вид самый боевой… а нос повесил!

— Марусю жалко стало…

Она горделиво выпрямилась:

— Гордей!

— В уме я всегда звал вас «золотистая голосистая», — сказал Орлов смущенно, а оттого ворчливо. — Ну и жаль стало блеска и сияния… Сколько вам лет, Маруся?

— До старости еще далеко… хотя бы потому, что назад не оглядываюсь.

— Так его, моя Маруся! — сказал Сергей, любовно глядя на жену.

— Правильно! — смущенно рассмеялся Гордей… — Но что это? — прервал он себя, насторожившись весь.

Вдали послышалась боевая песня, и скоро дружные шаги отряда раздались на булыжной мостовой, точно всплески тяжелых волн.

Суровые мужские голоса пели:

Вперед, заре навстречу,

Товарищи, к борьбе!

Штыками и картечью

Проложим путь себе!

— Это курсанты отправляются, — сказал Чекарев, припав к темному стеклу. — Я же говорил тебе, что кулацкие банды опять скопились возле Перебориной.

— Враги! — сказала Мария, и ненависть зажгла ее взгляд, окрасила щеки. — С Польшей, с Врангелем покончили… и вот извольте — внутренний враг! Я думаю, Гордей, я говорила Сереже, это не случайно! Нет! И в Кронштадте, и у нас, и… чувствуется организующая рука… Ненавижу!

— Маруся! Вы сверкнули… страшной красотой! — сказал пораженный Орлов. — Сила молнии! Этого раньше не было. Так вот она какая у тебя стала, Сережа!

И помолчав, по какой-то еще неясной ему ассоциации, Орлов спросил:

— А как у вас здесь, Сергей, дискуссия прошла о профсоюзах?

— Победила ленинская линия… но не без труда далась нам эта победа. Ты ведь знаешь, какой демагог Рысьев… Дрался, как черт, за способы и методы Троцкого. В конце концов, взбешенный, «подал в отставку»… А мы кланяться не стали, переизбрали его… и из профсоюзных вождей местных он стал невидным, незаметным работником Гормета.

— Гормета?

— Да… ведь у него три курса института, в технике маракует мало-мало.

— Да, друзья, — сказал Орлов. — Борьба не кончена… она только новые формы принимает! Но что же? Мы ведь народ к борьбе привычный, поборемся!

Он весело и многозначительно подмигнул карим глазом, раскинул руки и пошел по комнате, напевая глубоким окающим басом:

…Чтоб труд владыкой мира стал

И всех в одну семью спаял!

Молодой несокрушимой силой веяло и от этих слов, и от плотной могучей фигуры Гордея.

Загрузка...