Отвага, сестра удачи

На днях в Москву из Калинина приезжал мой старый фронтовой товарищ, преподаватель академии, гвардии полковник, кандидат военных наук Николай Никитович Лянь-Кунь. Это так, это если официально. Ну, а если просто безо всяких регалий, то дорогой мой дружище-артиллерище, братец мой названый Коля. Да что там названый! Если вспомнить, что дружбе нашей уже сорок лет и три года, то, можно сказать, просто родной человек! Мы познакомились с ним летом 1941 года и с тех пор практически не теряли наших контактов никогда. Он стоит многих добрых слов и когда-нибудь я расскажу о нем подробнее. А сейчас я хотел бы остановиться вот на какой вещи: при встречах мы вспоминаем с ним былое, фронтовые дни нашей молодости. Находясь друг от друга вдалеке и занятые своими повседневными рабочими делами, мы, как правило, «сидим на крючке» у сегодняшних событий. И лишь при дружеских встречах (к сожалению, не таких уж частых) мы словно бы беремся за руки и шагаем за временной порог. И вот что интересно (думаю, что эта особенность свойственна не только нам, но и вообще всем фронтовикам на свете): память наша имеет какую-то удивительную избирательность. Она очень неохотно обращается к событиям горьким и тяжким и, напротив, прямо-таки с удовольствием выхватывает случаи светлые, а порой и просто веселые. И хотя событий мучительных и трудных было, конечно же, неизмеримо больше, чем каких-то там веселых и светлых крупиц, тем не менее память наша, стараясь как можно меньше задерживаться на тяжком и горьком, охотнее всего останавливается вот на таких позитивных, жизнерадостных крупицах.

— А помнишь? — говорит мне Коля, и я заранее почти улыбаюсь, зная, что он сейчас напомнит мне какой-нибудь забавный эпизод.

— А ты помнишь?! — говорю ему я, и он тоже заранее начинает улыбаться, уверенный, что я напомню ему тоже какой-нибудь курьезный случай или что-нибудь вроде веселого ЧП.

И хотя, повторяю, о сложных и грозных днях того времени мы говорим немало (война это война!), тем не менее и улыбаемся тоже часто. В одну из последних встреч, например, я вспомнил об отчаянно смелом и таком же отчаянно веселом пулеметчике нашей батареи Константине Кочетове. Припомнив несколько забавных его выдумок, я с уверенностью сказал: — Думаю, что такого лихого парня и весельчака не только в нашей батарее, но и во всем дивизионе не было!

Николай сначала согласно поддакнул мне, а затем, неожиданно хлопнув себя но колену, вдруг улыбнувшись, спросил:

— Постой, постой, а Шадрин?

Теперь уже заулыбался я. И в самом деле, как я мог забыть про Шадрина? Про неунывающего и хитроватого Петю Шадрина, наводчика 3-го орудия нашей батареи. Впрочем, слово «орудие» для нашей батареи было фактически устарелым. Стреляли мы не из орудий, а из совершенно тогда нового оружия — боевых ракетных установок «М-13» («катюши»). И оружие это было в те годы неслыханно грозным: в течение десяти — двенадцати секунд с каждой установки слетало по шестнадцать ракетных снарядов весом в пятьдесят килограммов каждый. В батарее было четыре установки. Я был наводчиком 2-го орудия, а остальные три наводили мои коллеги: Шадрин, Шилов и Стрижов. Люди абсолютно разные по характерам, но настолько интересные, что о каждом, честное слово, можно было бы написать по рассказу. Да разве только о наводчиках? Думаю, что почти о любом из моих товарищей по войне, если только попристальней к ним приглядеться, можно рассказать много интересных вещей.

К сожалению, очень мало времени, до обидного мало. И все же о некоторых из них я, может быть, и успею еще кое-что поведать. Мне даже иногда кажется, что они, мои товарищи, как бы из глубины времен, а точнее, из тех, опаленных дымами и пожарами фронтовых лет, дружески и вопрошающе: «А ты помнишь? А ты не забыл о нас?» — смотрят на меня и улыбаются чуть застенчиво и печально. И я мысленно отвечаю им:

— Помню! Ну, конечно же, помню! И помню и расскажу и о строгом и молчаливом женоненавистнике Мише Шилове, и о суровом тяжелодуме Стрижове, и о долговязом «моряке» Пете Шадрине, и о многих других.

Впрочем, о Пете Шадрине я кое-что расскажу и сейчас, тем более, что мы с моим другом Николаем Никитовичем совсем недавно вспоминали о нем. Если пулеметчик Константин Кочетов был, что называется, ярко выраженным смельчаком, заводилой и балагуром — лихо выпущенный из-под шапки или пилотки чуб, озорно задранный курносый нос, отчаянно веселые, насмешливые глаза, — то Петя Шадрин был, если так можно сказать, потенциально скрытым, «глубинным» юмористом. Удалую кличку «моряк» носил Петя вовсе не за то, что когда-либо был связан с морем. Увы, во флоте Шадрин не служил никогда и на «гражданке» профессию имел самую что ни на есть прозаическую — пекарь. Но, как это нередко бывает, будучи самым сухопутнейшим человеком, Петя Шадрин мечтал о море. И единственной «морской» принадлежностью Пети Шадрина была тельняшка, бог весть где и как приобретенная им. И которую он не носил, ибо таких отклонений от сухопутной армейской формы строгий старшина Фомичев никогда бы не потерпел, да и из стирки она бы скорее всего обратно не возвратилась, а хранил он эту тельняшку в своем вещевом мешке и никогда никому не показывал, хотя о существовании ее знала вся батарея. Любимой же книгой Пети Шадрина была «Цусима» Новикова-Прибоя, которую он тщательно берег в том же видавшем виды своем вещмешке вместе с тельняшкой.

Итак, как я уже говорил, Петя Шадрин был человеком веселым. Но если Кочетов любил передразнивать других, то Шадрин чаще всего сам был объектом для веселья. Причем это ему явно нравилось, и сощуренные глаза его всегда поигрывали добродушием и плутовством.

Зима 1941-42 года была лютая. Положение на фронте было еще лютей. И, чтобы не дать врагу окончательно задушить Ленинград в блокадном кольце и помешать ему накинуть на горло города второе кольцо через Волхов и Тихвин, все наши полки и дивизии дрались не переводя дыхания. А наш 50-й дивизион «катюш» «М-13», единственный на две армии, носился из конца в конец вдоль всего Волховского фронта и в самых трудных и напряженных местах давал свои могучие залпы. В иные дни таких залпов было два, три и даже больше. Стыли мы крепко. С продовольствием нередко случались перебои, смерть постоянно крутилась рядом и все время скалила свои железные зубы. И все-таки народ у нас был такой, что не любил унывать. В любую, даже самую раструдную минуту находилось время для шутки. Петя Шадрин, как я уже сказал, на шутки не обижался. Напротив, еще больше веселя ребят, в такие минуты простовато ухмылялся от уха до уха и подмигивал то левым, то правым глазом. И надо сказать, что частым объектом для шуток был даже не столько сам Шадрин, сколько его знаменитая лысина. Шадрин был долговяз, сутуловат и носил на голове здоровенную лысину. Было ему всего тридцать три года, но для нас, двадцатилетних, он казался уже «старичком». А лысина его неожиданно прославилась так: однажды, на месте новой дислокации, гвардейцы рыли окопчики и землянки. Особенно старался шофер транспортной машины могучий сибиряк Костя Белоглазов. Он замерз и для того, чтобы согреться, орудовал лопатой, как небольшого размера экскаватор. Тяжелые порции суглинка пополам с песком летели из ямы непрерывным потоком. Вокруг Кости вился морозный пар, а лицо покраснело. Рядом с ним методично копал землю худощавый и светлобровый тамбовец Степа Шешенин. Вот он воткнул лопату в землю, потер побелевшую щеку варежкой и, чуть окая, сказал:

— А морозец-то нонче знаменитый. Я, чай, градусов под сорок будет…

Белоглазов, могуче швыряя очередную порцию суглинка, не оборачиваясь, пробасил:

— Не дрейфь, дядя! Погода, конечно, не как у твоей бабы на печке, но, однако, никак не сорок. Это ты со страху перехватил. Я так думаю, что градусов тридцать, не больше.

Заспорили. В полемике стали принимать участие и другие бойцы. Кто говорил тридцать, кто тридцать пять, а кто и все сорок с лишним. И вот тогда-то всех удивил и рассмешил Петя Шадрин. Он вдруг шагнул вперед, прислонил к березе лопату и, шутливо подняв руку, воскликнул:

— Что за шум, а драки нет? Кончай базар! Сейчас я вам, хлопчики, определю все, с точностью до одного градуса!

Таинственно и церемонно, словно цирковой фокусник, он снял с головы ушанку, отвел ее в сторону и, сверкнув желтоватой лысиной, с важностью произнес:

— Внимание! Не волнуйтесь! Тишина! И главное, все точно, как в аптеке!

И, несмотря на крепчайший мороз, он простоял так добрых полторы, а то и две минуты. Затем так же неторопливо надел ушанку и, многозначительно подмигнув, изрек:

— Температура ровно тридцать шесть градусов! Можно не проверять!

Все приняли эту сценку за шутку и начали острить, но подошедший в это время старшина Фомичев, растерев окурок валенком в снегу, без всякой улыбки произнес:

— Почему же не проверять? Всякие сведения требуют проверки.

Он подошел к телефонисту Тихонову и деловито осведомился:

— Связь с дивизионом есть? Хорошо! А ну, дай зуммер ихнему телефонисту, спроси, какой нынче градус у него под сосной?

В штабе был единственный на весь дивизион градусник, который там хранили и берегли. Спустя несколько минут хрипловатый Тихонов, приложив руку к ушанке, доложил:

— Он говорит, что тридцать семь градусов, даже чуть меньше!

— Вот это да!

Костя Белоглазов от избытка чувств с такой силой хлопнул Шадрина по спине, что от того вроде бы даже гул пошел, а сам Петя едва не переломился надвое. Но с этой поры шадринская лысина стала предметом гордости, как, впрочем, и шуток всей нашей батареи, а вскоре и всего дивизиона.

Выйдет, бывало, комбат Лянь-Кунь из своей землянки и деловито спросит:

— Ну что, Шадрин, какая нынче погода?

Шадрин тотчас же шапку с головы долой. Постоит с минуту с уморительно-важным видом, а затем вытянется во фрунт и отрапортует:

— Тридцать два ровно, товарищ гвардии старший лейтенант. Можете не проверять!

— А не врешь, — улыбнется тот, — прибор с гарантией?

Шадрин вытаращит плутоватые глаза, лихо прищелкнет валенком и по-уставному отчеканит:

— Так точно! Гарантия сто процентов, как в аптеке!

Несколько раз его все-таки проверяли. Но после двух или трех проверок убедились, что «прибор» действительно точен и действует безотказно в любой обстановке и в любой час.

Наводчиком Шадрин был превосходным и работал четко и быстро. Однако курьезов с ним случалось немало. Впрочем, я расскажу здесь лишь еще о двух.

В нашей фронтовой жизни мы повидали и испытали, честное слово, вероятно, все: и тяжелейшие многотонные бомбежки, после которых встаешь, наполовину оглушенный, некоторое время трясешь головой и еще не веришь, что остался жив, и длительные, многочасовые, методичные, выматывающие нервы артобстрелы, и барахтанье по колено в ледяной болотной грязи при вытаскивании застрявшей машины с боеприпасами, и круглые сутки без сна на огневой позиции при тридцатипятиградусном морозе в ожидании приказа «Огонь!», и многое, многое другое. Но вот приезд командующего фронтом… Такого еще не бывало никогда! И главное, что приезд был почти неожиданным. Причины потом высказывались разные. Но большинство сходилось на том, что командующий, а им был генерал армии Мерецков, захотел взглянуть на боевых гвардейцев, которые с полным зарядом ракет, среди бела дня, дерзнули проскочить через занятое немцами село Гайтолово, не потерять ни одной машины и, отъехав на безопасное расстояние, еще и дать залп по обалделому противнику. А такой случай действительно был. Произошло это во время нашего летнего наступления в 1942 году. Для поддержания продвигающейся пехоты нашу батарею гвардейских минометов выдвинули далеко вперед. Это был первый на Волховском фронте эксперимент со стрельбой «катюш» прямой наводкой. Эксперимент рискованный, но заманчивый крайне. Дислоцироваться мы должны были на островке. А для того, чтобы машины наши смогли туда попасть, стройбат в течение суток настелил из бревен довольно хлипкую гать, по которой тяжелые машины наши, хоть и с трудом (и с тихим матерком водителей), но все-таки прошли. При обычных условиях «катюша» прямой наводкой стрелять не может. Опустить направляющие, или, как их еще называют, «спарки», мешает кабина. Но если врыть передние колеса в землю, то можно. Так и сделали.

«Бой у машин подвижный и короткий», —

В инструкции гласит одна из глав.

Но, чтоб стоять и бить прямой наводкой —

На то особый фронтовой устав.

Ни выстрела. Враг тишиной лукавил.

Напротив холм. Сейчас он тих и пуст.

Но лейтенант, дав угломер, добавил:

— Всем наводить на одинокий куст!

Это мои строки из поэмы «Снова в строй». Так оно все и было. Ровно сорок лет и три года прошло с тех пор, а я помню эти дни, как если бы пережил их только вчера. Отлично помню и просто отчетливо вижу, как я навожу перекрестье своей панорамы на этот самый одинокий куст… Как крутит рукоятки подъемного и поворотного механизма по моей команде недавно прибывший в нашу часть веселый и добродушный паренек с Урала Коля Пермяков. Крутит и все спрашивает:

— Ну как, братик Асадик, я верно кручу? Хватит или еще?

Волнуется. Это его первый бой. В изумленных голубых глазах и тревога, и возбуждение, и готовность мгновенно исполнить все, что только прикажут. Прекрасный парнишка! Не знаю почему, но мне он понравился сразу, так сказать, с первого знакомства. Обычно работу эту выполнял уже немолодой, рыжеватый и несколько апатичный боец Софронов, но сегодня я велел Софронову подносить снаряды, а Коле Пермякову поручил это важное дело. А распоряжался я тут потому, что командир нашего орудия, гвардии сержант Кудрявцев, за неделю до этого был ранен и его отвезли в госпиталь. Так что я отныне был и наводчиком и командиром орудия одновременно. А звание у меня было в ту пору — гвардии младший сержант. Ну это я так, к слову.

Снаряды нам привезли новые, опытные «М-21», раза в два длиннее прежних. И, как потом оказалось, дающие огромный шлейф белого, как молоко, кисловато-едкого дыма. Обычные снаряды «М-13» практически никакого дыма не дают, а только пламя и пыль от земли. Навели, приготовились. Ждем. После обеда немцы пошли в контратаку. И когда танки и пехота поравнялись с тем кустом, на который мы навели наши орудия, раздалась команда: «Огонь!». Прежде я никогда не видел, что называется, живыми глазами результатов нашей стрельбы. Мы ведь стреляли с закрытых позиций. А тут вон оно: все налицо! И картина, надо сказать, грандиозная! Все, что было до этого холмом, пехотой и танками, превратилось в сплошной вихрь вздыбленной земли, пламени и дыма!

Наелись, сволочи! — подмигнул мне от своего орудия долговязый наводчик Петя Шадрин и вытер пилоткой знаменитую свою лысину.

Затем, вдохнув белый, горьковато-кислый дым, сплюнул и добавил:

— Ну и дымок, язви его, с неделю теперь курить не захочешь!

Впрочем, через минуту не только курить, но и беседовать ни ему, ни всем нам уже не хотелось. Батарею нашу почти сразу же засекли и открыли по ней беспорядочный огонь. Но к вечеру, когда немцы снова поднялись в атаку, мы ухитрились дать еще один залп и снова с потрясающим результатом! Однако теряли товарищей и мы. Погиб в эту ночь у боевой установки славный и по-мальчишески восторженный уральский парнишка Николай Пермяков. И знаком-то я с ним был всего две недели, а вот запомнил сразу и навсегда. Светлые люди не забываются.

За ночь положение на нашем участке ухудшилось. Фашисты продвинулись вперед. Наша пехота с островка отошла. Об этом мы узнали на следующий день от перемазанного соляркой лейтенанта- танкиста, который вышел к нам из кустов и удивленно воскликнул:

— Вы еще тут? А впереди ведь никакой пехоты! Вот только один наш танк. Мы его малость ремонтировали.

Комбат, старший лейтенант Лянь-Кунь, уточнил обстановку. Все точно. Положение было критическим. Гать, по которой мы приехали, немцы с рассветом разбомбили в пух и прах. Так что о возвращении по прежней дороге нечего было и думать. И мы и танкисты оказались полностью отрезанными на островке. Комбат Лянь-Кунь и комиссар Свирлов провели с танкистами короткое совещание. Практически выход был только один. В случае, когда батарея попадает в безвыходное положение, когда спасти секретную боевую технику уже нельзя, то по инструкции полагается боевые установки взорвать, а личному составу просачиваться к своим. Но мы только что своими глазами видели великолепную, грозную мощь наших машин. За год войны мы успели привязаться и, честное слово, даже полюбить наших замечательных «катюш». Поэтому взорвать, уничтожить наших жарких и «голосистых» красавиц просто ни у кого не поднималась рука. И тогда мы решили: во имя спасения боевого оружия выход у нас есть — редкостный по своей дерзости, но с расчетом на неожиданность и с надеждами на удачу — прорваться по единственной дороге через занятое врагом Гайтолово к нашим частям. И танкистов и нас больше прельщал вариант номер два. Обычно никакие решения, принятые в армии командиром, не обсуждаются, тем более на войне. Таков железный армейский закон, четко изложенный в параграфах устава. Но на сей раз комбат и комиссар отошли от параграфов. И сделали, мне кажется, верно. Им хотелось, чтобы риск был осознанным, чтобы каждый ощущал полную меру ответственности за предпринимаемую довольно отчаянную операцию.

В момент затишья быстро собрали бойцов и командировки комбат, кратко обрисовав положение, спросил:

— Предлагается, товарищи, решить, какой из вариантов принять: первый или второй?

Несколько секунд висела тишина, а затем один, другой, третий, а потом и все разом выдохнули, как присягу:

— Второй! Взрывать не будем! Второй, товарищ комбат!

И отчаянный рейс начался. У наших машин скорость была выше, поэтому танк решили пустить позади, для прикрытия операции. В первую машину вместе со мной и шофером Васей Софоновым третьим втиснулся комвзвода младший лейтенант Маймаев. В последнюю, замыкающую, — старший лейтенант Лянь-Кунь. Как мы летели по селу мимо обалдевших немцев, долго описывать не буду. Честно говоря, я и сам не очень-то занимался обзором местности. Помню только острейшее напряжение и желание удвоить и утроить скорость наших боевых машин. И одно острое опасение: если фашисты быстро опомнятся и дадут хотя бы очередь по колесам, то сразу конец. Скаты мгновенно спустят и операция закончится. Впрочем, не совсем. Было решено, что если с какой-нибудь из машин так произойдет, то командир орудия тут же поджигает бикфордов шнур, который держит в кулаке. Другой конец шнура уходит под сиденье, где ровными кирпичиками лежат тротиловые шашки. Ровно двенадцать штук.

И тогда взрыв тротила и ракетных снарядов, что лежат на спарках. А полные баки с бензином довершат дело. А чтобы не чиркать спичек, горящие самокрутки держали наготове, как самое главное оружие.

Не знаю, то ли немцы так были потрясены нашей наглостью, то ли они сразу не поняли, в чем дело, но стрельба их началась, когда мы уже выметывались из села. Танкисты же, которых мы по маковку снабдили пулеметными лентами, в знак признательности за доброту и дружбу поливали врагов направо и налево свинцовыми трассами изо всех сил. Впрочем, поливали фашистов свинцом не только пулеметчики — все, кто сидел на машинах, лупили из своего личного оружия, не щадя патронов: из автоматов, карабинов, винтовок. Но венцом всей великолепной операции был наш знаменитый гвардейский залп. Отъехав от села около пяти километров, мы развернулись и, так как на спарках наших установок лежал полный боекомплект, прицелились, навели и дали залп. Никогда, по-моему, ни я, ни Шадрин, ни Шилов и ни Стрижов не наводили с такой быстротой и точностью, как в этот раз. После только что пережитой смертельной опасности, ощущая особый душевный подъем, каждый солдат батареи работал с предельным накалом. И потери наши были малыми. Двое раненых, а убитых ни одного.

Командарм пятьдесят четвертой генерал-лейтенант Федюнинский, как нам говорили, отнесся к этой операции неоднозначно. Дело в том, что «катюши» в ту пору были на фронте еще редкостью. Их было мало, и оружие это было совершенно секретным. И рисковать такой техникой, которая могла попасть, пусть даже и искореженная, но все- таки попасть в руки врага, было делом уж слишком опасным. Говорят, что комдиву Мещерякову он сказал:

— Считай, что батарейцы твои не столько между немцами проскочили, сколько между наградой и трибуналом!

Но вернусь к визиту командующего фронтом. Повторяю, что о причинах визита генерала армии Мерецкова в наш дивизион существовало несколько версий. Одни утверждали, что это был инспекционный визит, так сказать, на выбор. Другие, напротив, стояли на том, что командующий пожелал взглянуть на лихих гвардейцев-минометчиков, находились даже такие, что поговаривали, что у командующего просто забарахлила машина и он приказал шоферу завернуть в первую же воинскую часть по пути. Самые же премудрые знатоки, хитровато улыбаясь, многозначительно намекали на то, что предстоят, дескать, в скором времени очень важные операции и генерал армии хочет взглянуть на нас и, так сказать, поднять боевой дух. Короче говоря, версий было много. Мы же не без гордости склонны были думать, что командующий фронтом знает о нашем рейде и хочет как-то отметить нас, ну и вообще посмотреть на нас поближе. Так или иначе, но командующий прибыл в наш дивизион. И не один, а, как полагается, с целой свитой. И если сказать откровенно, нам никогда в жизни не приходилось видеть сразу такое количество самых крупных чинов и званий, начиная с командующего 54-й армией генерал-лейтенанта Федюнинского, который при встречах всегда величал нас «катюшиными женихами». Подъедет неожиданно на белой «эмке» к огневой позиции, выпрыгнет из машины, бородка клинышком, глаза озорные:

— Ну как, катюшины женихи, к бою готовы? Письма из дома пишут?

А потом перестанет улыбаться, подойдет поближе и твердо скажет:

— Помните, что врага мы разобьем любой ценой. Но как скоро это произойдет, будет в значительной степени зависеть от каждого из вас.

Но такие встречи были редкими и о них говорили потом много и возбужденно, всякий раз гадая, что бы значил этот неожиданный визит. И вдруг приезд командующего фронтом!!!

Генерал армии осмотрел боевые установки. Задал несколько профессиональных вопросов дивизионному начальству и вышел на поляну, где был выстроен личный состав батареи. Командующий был невысок ростом и грузноват, но подвижен и легок в шагу. Он быстро шел впереди своей свиты и дивизионного начальства и о чем-то оживленно переговаривался с командиром дивизиона. Представляю себе, как нервничал наш комбат, когда, побледнев и набрав полные легкие воздуха, скомандовал:

— Батарея, смирно! — И, прижимая локтем бьющую по бедру кобуру пистолета, побежал навстречу генералу армии с рапортом. Голос у комбата от волнения звенел и чуть срывался. Мерецков добродушно кивнул головой и скомандовал:

— Вольно!

— Вольно! как эхо повторил комбат.

И по тому, как доброжелательно выслушал рапорт командующий, и вообще по всему тому, как он среагировал на всю эту сцену, все чуточку перевели дух. Вроде бы ничего. Грозы, пожалуй, не будет.

Затем, встав перед строем и заложив коротенькие руки за спину, командующий негромко спросил:

— Ну, как живем, товарищи гвардейцы?

Батарея смущенно молчала. И хотя была команда «Вольно!», все стояли замерев и ели глазами начальство. Командир дивизиона, подполковник Мещеряков, разряжая молчание, с медовой улыбкой ответил:

— Живем хорошо, товарищ генерал армии, бьем немецко- фашистских захватчиков, не щадя!

Командующий взглянул внимательно на замерший строй и вдруг каким-то простым и почти домашним голосом спросил:

— Ну, а пожелания какие-нибудь есть?

Я видел, как раскрыл было рот наш комдив, чтобы ответить что-нибудь вроде того, что все в порядке и никаких пожеланий нет, как вдруг из рядов отчетливо и звонко прозвучало:

— Есть! — это гаркнул из второго ряда пулеметчик Константин Кочетов. Все повернулись к нему: гости с выжидательным любопытством, а свои тревожно и угрожающе.

— Есть! — снова повторил Костя Кочетов. И, глядя на командующего смелыми и чуть смеющимися глазами, добавил:

— Чтобы скорей добраться до Берлина!

Все заулыбались, а Мерецков мягко сказал:

— Хорошее пожелание. И чем крепче мы будем этого хотеть, тем скорее завоюем победу! Нам сейчас очень трудно, но будет легче!

Затем командующий пошел вдоль застывшего строя гвардейцев. И вот тут-то произошло то, о чем долго еще вспоминали в дивизионе.

Подойдя к долговязому Шадрину, командующий вдруг широко улыбнулся и спросил:

— А что это ты, голубчик, такой худой? Может быть, кормят плохо?

Представляю, как забеспокоилось сейчас батарейное да и дивизионное начальство. А ну как возьмет да и пожалуется солдат?!

Кормили нас по тем временам более чем прилично. По крайней мере жили мы в несколько привилегированном положении по отношению к другим частям, и харчишки наши были, пожалуй, получше, чем у многих. Но это «получше» было, повторяю, лишь по тем военным временам. Плюс к тому уставали мы страшно, весь день были на воздухе, и кормежки в общем-то хватало не очень. Во всяком случае, каждый мог бы без малейших затруднений съесть еще столько же. Поэтому все, замерев, ждали, что ответит солдат. Шадрин был весельчаком, но в глупых никогда не хаживал. Он вытянулся во фрунт, еще сильнее подобрал живот и отчеканил:

— Никак нет, товарищ генерал, питают превосходно!

Не знаю, поверил командующий Шадрину или нет, но, вдруг как-то весело и лукаво улыбнувшись и глядя снизу вверх на замершего солдата, он погладил себя по кругленькому животу и, засмеявшись, спросил:

— Ну, а если кормят тебя превосходно, тогда скажи, пожалуйста, почему вот ты, к примеру, такой худой, а я совершенно наоборот?

Что мог сказать Шадрин? Все буквально застыли, не шевелясь. Но Шадрин, все так же без улыбки, лишь плутоватые огоньки в глазах, вытянувшись еще больше и глядя сверху, как с каланчи, пробасил:

— Осмелюсь доложить, что главная тут разница происходит по причине вашего ума, товарищ генерал!

— То есть как так? — озадаченно спросил командующий фронтом, еще не перестав улыбаться.

— А так! — уже совсем осмелев, твердо отрапортовал Шадрин. — У меня мозгов избытка нет. А у вас, напротив, будь здоров сколько. И ума у вас столько, что в голове, стало быть, уже не помещается и в живот пошел!

Острое напряжение разрядилось взрывом могучего хохота. Смеялись все: и гвардейцы, и командиры, и гости, а больше всех, кажется, сам командующий. Говорят, что, даже уже садясь в машину, он, вспомнив о Шадрине, улыбаясь, сказал:

— Как он это насчет ума? Ах да, в голове, говорит, не помещается, так в живот пошел? Ну и сукин сын! А ведь не глуп! Право, не глуп!

Второй случай, который произошел с Шадриным, был несколько иного плана. Он был не таким веселым, как первый, хотя и имел совершенно неожиданную развязку. Но расскажу все по порядку.

Огневая позиция нашей батареи находилась примерно в шести километрах от села Вороново. Стреляли с закрытой позиции. Дали залп. Зарядили снова. Однако ракетных снарядов оказалось всего на две установки. Зарядили мое орудие и орудие Шадрина. Как всегда, орудия навели по буссоли. Ждем. Однако команды стрелять все нет и нет. Комбат приказал замаскировать орудия. Дело в том, что без чехлов, да еще заряженные серебристо-сверкающими ракетами, боевые установки наши были отличной мишенью с воздуха. А происходило это в августе 1942 года, и комбат у нас к тому времени был уже новый. Прежний командир батареи старший лейтенант Лянь-Кунь получил повышение и был переведен в другую часть на должность командира дивизиона. К нам пришел новый комбат, старший лейтенант Рякимов. (Сейчас, как я слышал, он генерал-лейтенант.) Отлично помню и по сей день его высокую, худощавую фигуру, смуглую кожу (что-то в лице его было вроде бы татарское), черные острые глаза и некоторую молчаливую суровость.

Около двух часов ожидали команды к стрельбе. Но ее не было, а пришел из штаба приказ готовить к бою только одно орудие, остальным пока отдыхать. Оставили наготове мое. Машину Шадрина отвели в сторону и замаскировали. На передовой наступило затишье. Самолетов над головой никаких. Синее небо, буйная зелень, заросшие цветами поляны… Ну просто редкая минута: мир на войне…

Старшина наш Фомичев с писарем Фроловым принесли в термосах обед. И какой обед! Горячий борщ, да такой, что от запаха одного закачаться можно. А на второе тушенка с гречневой кашей. А перед тушенкой этой еще и «боевые, фронтовые сто грамм»… Короче говоря, райская жизнь. Пообедали. Закурили. День был знойный. Даже сквозь ветки солнце припекало ощутимо. Младший сержант Шадрин вытер ладонью вспотевший лоб, с хрустом потянулся и сказал:

— Войны вроде никакой нет. Да и жарковато тут. Заберусь-ка я в свою дорогую кабиночку. Там попрохладней, да и комары не кусают. Может, и припухнуть с полчасика ухитрюсь.

Он открыл дверцу своей боевой установки. Опустил на лобовое стекло броневой щит, забрался на сиденье. И, устроившись там поудобней, сладко закрыл глаза. Большинство тоже разбрелось кто куда. То ли тишина была тому причиной, то ли довольно редкостная для северных краев, чуть ли не крымская погода, а всего вернее и то и другое вместе, но все почему-то решили, что стрельбы сегодня уже не будет.

Резкая команда: «Снять маскировку!» — прозвучала совсем неожиданно и словно бы хлестнула по нервам. Помню, что пока хлопцы мои сбрасывали березовые и хвойные ветки с направляющих, я уже был в кабине. Движения привычные и почти автоматические: правой рукой вставить ключ в пульт ведения огня. Повернуть вправо. Левой рукой включить рубильник. А перед этим проверить, чтобы в окошечке, показывающем, какая из направляющих включена, стоял либо нуль, либо красный кружок. Затем приготовиться и взяться правой рукой за рукоятку стрельбы, замереть и ждать новой команды. Сейчас она прозвучала почти сразу же после команды «Снять маскировку!». Вот она, такая знакомая и словно бы услышанная в первый раз:

— Огонь!

Уставную команду перед этим — «Расчет в укрытие!» — уже не подавали. Боевой опыт гвардейцев был таким, что все происходило мгновенно и как бы само собой. И когда звучала команда «Огонь!», расчет был уже на безопасном расстоянии. Итак, команда:

— Огонь!

Знакомым движением ритмично и плавно кручу рукоятку огня. Первый оборот, и вместо красного кружочка в окошке появляется нуль. Второй оборот — исчезает нуль и на его место выскакивает единица. Одновременно ощущаю привычный толчок установки и нарастающий рев. Это значит, что первая ракета, выбросив позади себя красно-белый огненный шлейф, с грохотом пронеслась над моей головой по спарке и ушла к цели. Новый оборот рукоятки, и сразу же второй толчок машины, и в нарастающем гуле к цели пошел второй снаряд. Поворот — толчок — рев, поворот — толчок — рев. Размеренно и быстро кручу рукоятку. И в это же самое время боковым зрением, почти похолодев, вижу слева за стеклом кабины, как раз с того места, где стоит боевая установка Шадрина, мощные бело-красные языки пламени, высокий вихрь травы, земли и листьев — и такой же грохот, как и позади моей машины. Впрочем, даже еще мощнее, так как гул моих ракет где-то позади, а рев шадринской установки почти в упор в левое ухо. Продолжаю докручивать свои обороты, все положенные шестнадцать, и одновременно холодею все больше и больше. Шадринская установка никуда не наведена. Она стояла, уткнувшись в кусты, и была направлена практически никуда, а точнее, почти параллельно линии фронта. Больше того, на установку был натянут брезентовый чехол. Первая же ракета чехол этот сорвала, вынесла вперед и вверх метров на пятьдесят, а затем, пробив в нем отверстие, вырвалась наружу и ушла вперед, а чехол, как громадная подбитая птица, повернувшись в воздухе, хлопнулся вниз. А вслед за первой ракетой уже летели и летели следующие, пока последняя, шестнадцатая, проревев и сверкнув мощным пламенем, не скрылась вдали.

Как потом выяснилось, Шадрин спал в кабине богатырским сном. Но каким бы ни был крепким у артиллериста сон на войне, все равно он не мирный, все равно фронтовой. Несколько часов установка Шадрина была наведена на цель. И это, очевидно, четко отпечаталось в его подсознании. А вот то, что орудие его затем было отведено в сторону, во время сна куда-то провалилось. И при первых же звуках стрельбы Шадрин, встрепенувшись и еще не проснувшись до конца, почти автоматически сунул ключ в гнездо, включил рубильник и закрутил рукоятку ведения огня. Опомнился и окончательно очнулся он лишь тогда, когда над ним и над всей нашей огневой повисла внезапно наступившая зловещая тишина. Я видел, как вылез из кабины насмерть перепуганный и побелевший как снег Шадрин. Видел, как ошалело и беспомощно уставился он на подходящего к нему почти безмолвного от ярости комбата Рякимова. Сквозь смуглоту комбатовских щек над закаменевшими скулами проступал полыхающий багрянцем румянец. Комбат шел, мелко переступая с каблука на носок, точно готовясь к яростному прыжку и, подойдя вплотную к бедолаге, встряхнул его за плечи и, вонзаясь в него суженными черными зрачками, не произнес, а почти сдавленно прошептал:

— Ты куда стрелял, паршивец? Ну, говори, куда?!

Вот как раз именно на этот-то вопрос Шадрин меньше всего мог дать вразумительный ответ. Он стоял, плотно сжав губы и глядя куда- то вдаль остановившимся взглядом. И на лице его было столько муки, что комбат не выдержал, перевел дух и уже другим, более спокойным голосом сказал:

— Ладно, разберемся. Ступайте в землянку и ждите распоряжений. Пока все!

Тревожное ожидание, как незримое облако, повисло над батареей. Куда ушли снаряды? Что произошло? И что вообще теперь будет? Оставалось только ждать и надеяться, что снаряды легли куда- нибудь на безлюдный участок или еще лучше в глухое болото. Шадрин был превосходным артиллеристом, и то, что произошло, не было, пожалуй, его ошибкой, и это даже был не просчет, такого с Шадриным случиться попросту не могло. Произошла реакция почти рефлекторная, которая сработала в еще не до конца проснувшемся мозгу. И тем не менее дело могло кончиться скверно. Не хотелось даже думать, как именно. Петя Шадрин был хорошим воином, настоящим товарищем и вообще веселым и добрым человеком. И в батарее его любили. Напряжение длилось примерно около трех или четырех часов. К вечеру на проселке запылила «эмка» из штаба армии. Из нее выскочил весь какой-то новенький и чуть ли уж не отутюженный майор и коротко спросил у первого встреченного им бойца:

— Где ваш комбат?

Вместе с ним из машины вылезал начштаба дивизиона. Но комбат, на ходу одергивая гимнастерку, уже сам спешил навстречу прибывшим. Лицо бледное, но спокойное. Владеть собой Рякимов, если надо, умел. Поднес к фуражке руку. Доложил. И замер, ожидая тяжких вещей. И вдруг совершенно непонятное: майор дружески улыбнулся и затряс руку недоумевающему комбату. А затем и совершенно поразил его и всех нас, с тревогой наблюдавших издали всю эту сцену, обнял старшего лейтенанта и, еще шире улыбнувшись, спросил:

— Ну то, что вы лупите, как боги, это мы знаем. Но откуда вы узнали про этот немецкий десант? Ведь вы грохнули по нему раньше, чем мы в штабе получили сведения от пехоты!

Честное слово, надо было видеть быструю смену настроений на выразительном лице нашего комбата. Сосредоточенно-скорбное, оно стало затем удивленно задумчивым, а через минуту и загадочно-многозначительным:

— А нам некогда ждать, пока раскачается пехотная разведка, — окончательно придя в себя и на сей раз уже с абсолютно непроницаемым лицом произнес он. — У нас своя разведка работает прилично. А времени было в обрез. Вот, собственно, и все.

Мы стояли, и ликующая радость заливала наши сердца. Гроза над шадринской головой миновала. Больше того, он становился чуть ли не героем дня! Шутка ли, грохнул все снаряды прямо в немецкий десант!

А майор весело и взволнованно продолжал:

— Молодцы товарищи! Фашистов там было что-то около роты. Они в стыке между двумя нашими дивизиями просочились. Нашли проход по болоту. Даже несколько минометов протащили. В общем, бед натворили бы много. А вы вмазали, как в десятку, ну лучше не бывает! Молодцы! Кстати, покажите-ка нам этого лихого вояку. Кто стрелял?

Комбат сделал едва уловимый знак старшине, тот понимающе кивнул и кинулся к землянке Шадрина. И пока комбат беседовал с приезжими, Шадрина быстро извлекли из землянки, ввели в курс дела, приказали принять соответствующий вид и явиться пред начальственные очи. Что, собственно, он и сделал с большим мастерством и умением. А когда гости уехали и все дружески хлопали Шадрина по плечам, комбат одним движением бровей остановил веселье, затем подошел к Шадрину и тихо сказал:

— Объективно ты вроде и герой. Но для меня, да и для себя самого ты, Шадрин, можно сказать, почти штрафник. Верно? Тебя вон к награде посоветовали представить. Но я с этим торопиться не буду. Поглядим, как будешь воевать дальше.

— Так точно! — жизнерадостно пробасил уже окончательно пришедший в себя Шадрин. — Воевать буду так, что Гитлеру кисло будет. А насчет награды ничего. Подождем. Все равно никуда не денется!

И действительно, боевую медаль Петя Шадрин получил. Правда, не за этот бой, а за другие, но этот эпизод, я думаю, запомнил он до конца своих дней. Еще бы! Ведь это был бой, когда ему улыбнулось настоящее военное счастье. Да еще какое!

Загрузка...