Казимеж Блахий НОЧНОЕ СЛЕДСТВИЕ

ГЛАВНЫЕ УЧАСТНИКИ ОПИСЫВАЕМЫХ СОБЫТИЙ:

Матеуш из Колбача, умер примерно в 1506 году.

Анна Кольбатц, в первом браке Хартман, по всей вероятности, убита в замке примерно в 1540 году.

Иоганн Кольбатц, основатель торгового дома «Кольбатц и сыновья», покончил жизнь самоубийством в замке 17. I.1574.

Шимон Кольбатц, сын Иоганна, умер в замке, дата неизвестна.

Каспар фон Кольбатц, юнкер, полковник Верхнепоморского пехотного полка, убит в замке 17.I.1864.

Артур Харт, капитан, умер в замке перед первой мировой войной.

Арним фон Кольбатц, журналист, убит в замке 17.I.1968.

Марек Бакула, хранитель замка.

Гуго Яспер, экс-комендант замка.

Герман Фрич, садовник и сторож в замке.

Труда Фрич, его дочь.

Аполония Ласак, кухарка.

Стефан Куницки, эксперт судебной медицины.

Домбал, поручик.

Лигенза, сержант.

Рассказчик.

I. ПОРТРЕТ АННЫ ХАРТМАН

1

— Добрый вечер! Я Марек Бакула, хранитель замка. Очень рад, что вы так быстро приехали. Метель сегодня просто невероятная. А с утра было семнадцать градусов… Весьма сожалею, что пришлось вас побеспокоить. Чем еще могу быть полезен? Да! Труп лежал вот тут: ногами к камину, головой примерно у кресла. Вы уже осмотрели могилы? Они там, за левым крылом замка.

Марек Бакула произносит эти слова и садится в старинное кресло с широкими подлокотниками.

В комнату врывается топот ног, нетерпеливые возгласы, ритмичное щелкание фотоаппаратов, стук открываемых чемоданов. Вносят гроб, облепленный землей и снегом. Старинный гроб, из темного дерева, окованный железом. Весьма величественный гроб. Открывают крышку, и двое сотрудников уголовного розыска поднимают труп. Покойный был высоким мужчиной и носил светлый костюм из ворсистой шерсти. Застывшее тело кладут так, как показал пан Марек Бакула, — ногами к камину, головой у кресла. Несколько раз фотографируют, делают измерения. Когда с этим покончено, гроб уносят. Является человек в белом халате и сквозь лупу осматривает ковер.

Мы же — я и Марек Бакула — сидим в креслах. Молчим. Смотрим на людей, занятых своим делом.

Потом поднимаем глаза на шесть огромных портретов в позолоченных рамах. Они висят над камином.

Шесть портретов, основательно почерневших, изображают пятерых мужчин в старинной одежде и одну женщину в белом платье. Отсюда я не могу рассмотреть, красивая она или нет. Смутно различаю лишь светлое пятно ее лица.

Я еще ничего не сказал о комнате, которую в соответствии с ее убранством лучше именовать залом. Прямо передо мной камин; кирпич в нем давно обгорел, стал грязновато-черным. Камин обрамлен роскошной, на мой взгляд, довольно слащавой гипсовой лепниной, изображающей розы и пухлые рожицы амурчиков. Его венчает мраморная доска с двумя подсвечниками в виде дорических колонн. Выше — между мраморной доской и портретами — на стене висит трость из черного дерева с серебряным набалдашником в форме головы грифа. Обе боковые стены зала покрыты не особенно чистой штукатуркой. В левой стене — двери темного дерева с огромными металлическими ручками, которые гоже изображают сердитого поморского грифа. Я сижу у правой стены. Но это, собственно, не стена, а огромное окно, занимающее почти все пространство. За ним белеет заснеженный сад. Дальше — чернота неба. Я знаю, что всего в каких-либо двухстах метрах от моего кресла море. Слышу даже его заунывный ритмичный плеск. Да, я забыл еще сказать, что из окна видно левое крыло замка с невысокой башенкой и несколько сосен, ветви которых обшарпаны ветром. Больше ничего не видно.

— Гражданин капитан, докладывает поручик Домбал: предварительный осмотр закончен. — Высокий офицер стоит в дверях. Ждет.

— Спасибо. Трудитесь дальше. Донесения прошу присылать сюда. Я буду работать здесь.

— Есть! — Поручик Домбал козыряет и жестом приказывает своим людям удалиться. Сам он выходит последним и гасит двенадцатирожковую люстру.

Зал погружается во мрак. Два подсвечника со слабыми электрическими лампочками освещают лишь коврик перед камином да наши ноги, вытянутые к его решетке. Железная решетка у камина невысокая, не больше чем полметра, на нее можно поставить ноги. Мы будто растворяемся в сумраке комнаты, в тепле мягких кресел, в тишине замка. Хранитель спрашивает:

— Может, вы хотите, чтобы я разжег камин?

— Ох, — отвечаю я, — это было бы великолепно. Люблю камины, хотя очень редко случается у них сидеть. Однако… нет, — говорю, — не стоит. И без того достаточно тепло. Камин старый, правда?

Хранитель подносит руку ко лбу. У него красивые руки с длинными пальцами и ухоженными ногтями. Наверное, его обидел мой отказ.

— Да, камин старый… В таком случае я покажу вам его вещи. Они наверху. Два чемодана и портфель. Я уже говорил об этом по телефону.

— Да, говорили. Два чемодана и портфель. Я осмотрю их позже. Вы давно в этом замке?

— Два года.

— Приехали по собственному желанию?

— Разумеется. Нашему институту Истории средневекового искусства предложили взять под охрану несколько памятников старины. Если бы не вчерашний случай, я остался бы здесь еще. Это было просто ужасно. Вы уже видели его машину? Она стоит у входа. Большой голубой «опель-рекорд»…

— Нет, не видел. Осмотрю потом. Мне кажется, вы выбрали не самый любопытный объект. Думаю, что, например, замок и Плотах или в Тженсависках, тот, что остался от крестоносцев, куда интересней для историка.

— Я бы этого не сказал. Здесь своеобразная архитектура — поздняя готика и начало Ренессанса. Я люблю смешанные стили, они дают представление о самом процессе рождения архитектурного направления. Впрочем, вы правы. Плоты куда интересней. И ближе к городу. Вы представляете, я ждал целых пять часов, пока меня соединят с Варшавой!.. Но вы приехали очень быстро. Неужели все время шел снег?

— Да, снег шел все время. А где находятся часы?

— Вы уже слышали о часах?

Хранитель поднимается с кресла свободным, но словно рассчитанным до миллиметра движением. Руки в карманах. Спокойно прохаживается от камина до огромного окна и обратно. Становится все холоднее. Ветер не переставая бьется в огромные стекла.

— Не стоит переоценивать эту коллекцию… Часов всего двенадцать. С вашего разрешения я включу электрический обогреватель. Он оставался на ночь в его комнате. Сейчас принесу.

— Прошу вас не беспокоиться. — Я слышу собственный голос, словно воспроизведенный с магнитофонной ленты. Не очень-то дружелюбный голос. — Итак, вы здесь уже два года. Будьте любезны…

Но я не успел задать вопрос: издалека, вероятно, со стороны моря, донесся непонятный вой. Во всяком случае, это и не ветер, и не голос какого-либо животного. Подхожу к окну, оглядываюсь на хранителя, который по-прежнему стоит у камина и держит руки в карманах. Он усмехается, в его глазах мелькает странная искорка, но тут же гаснет.

— Его тоже поразил этот вой. Просто море. Волны вырываются из-под скал. Вы мне разрешите на некоторое время удалиться? Я обычно ужинаю в семь.

Я говорю, что попрошу подать ужин сюда, в зал с камином. Хранитель пожимает плечами, что совершенно не соответствует его манере держать себя. Но его недовольство быстро проходит, он снова становится изысканно вежливым, однако без малейшего оттенка угодливости. Открывает высокие двери и, не выходя, кричит в темный туннель коридора: «Прошу ужин на двоих принести в салон!» Потом возвращается на свое место к камину, облокачивается о мраморную плиту над его опаленной пастью. Лицо хранителя неподвижно и безразлично. Когда он начинает говорить, то смотрит словно сквозь меня в огромное окно, за которым виден только снег.

— Он тоже ел в салоне. Не хотел, чтобы ему приносили в комнату. И каждый раз давал кухарке десять злотых. Не много она на нем заработала, так как все продолжалось… То есть его визит длился чуть больше суток. Нет, точнее, почти два дня. Я заказал Варшаву сразу, как только это случилось, но ждал до утра, пока меня соединят.

— Вы мне уже об этом говорили, пан Бакула. Так, кажется, вас зовут, я не ошибаюсь? Кто эта женщина на портрете?

— Анна Хартман. Пан капитан, если вы хотите подробней узнать, что он говорил и как вел себя здесь в течение двух дней, то вам лучше поговорить с нашим сторожем. Он все время был у него, и мне это показалось несколько странным.

— Разумеется, я обязательно побеседую со сторожем. Анна… Хартман? Красивая девушка.

Я подхожу к портрету и теперь могу рассмотреть его. На правом обнаженном плече рассыпались пряди рыжих волос; огромные, глаза с фиолетовыми точками зрачков; тоненькая цепочка подчеркивает нежную шею; белое платье падает свободными складками. Светлая фигура вкомпонована в темно-зеленый, почти черный фон, настолько темный, что, только приблизив подсвечник к полотну, можно разглядеть, что рыжеволосая женщина одной рукой опирается о край какого-то комода, а в другой держит свернутую в рулон рукопись. Мне кажется, что силуэт женщины словно приклеен к темному полотну. Но различить черты ее лица все же трудно.

— Нравится? Он тоже не раз вглядывался в этот портрет, — говорит Бакула и поднимает вверх один из подсвечников в виде дорической колонны.

— Я плохо разбираюсь в живописи. Голландская школа?

Бакула усмехается и ставит подсвечник на место. Комната снова погружается во мрак.

— Похоже? И все-таки нет. Искусная подделка времен Фридриха Великого. Он о том же спрашивал, не распознал фальсификации. А пятеро мужчин — действительно старинная работа. Я не совсем уверен, но предполагаю, что их писал кто-либо из мастерской Гольбейна-младшего. Ее изобразили значительно позже.

— Почему?

Бакула с тревогой посматривает на меня. Засовывает руки в карманы и снова начинает прохаживаться от камина к окну. Проверяет, хорошо ли оно закрыто. Его пальцы выстукивают нервную дробь на оконной раме.

— Пан капитан, неужели вы не хотите узнать, как это случилось? — В его голосе, мне кажется, звучат требовательные нотки.

— У нас еще есть время, пан Бакула. Можно так вас называть? Я не знаю вашего ученого звания… — Мой извиняющийся жест получается искусственным, и он это прекрасно видит, отвечая мне высокомерной гримасой.

— Доктор. Доктор искусствоведения. Диссертацию защищал в Кракове. Значит, вы не хотите знать, как все вчера произошло?

Я стараюсь его успокоить.

— Конечно, хочу, пан доктор. Хочу. Только у нас еще много времени.

— Уже седьмой час.

— Однако там пока не закончили, — я показываю на дверь, за которой работают люди из моей следственной группы, и доктор Бакула тоже смотрит в ту сторону. — Ничего не могу поделать. Однако почему ее нарисовали позже? Хартман?.. По-моему, не дворянская фамилия, а, пан доктор?

Доктор Бакула сжимает руками виски и поворачивается к портрету рыжеволосой женщины.

— Какое вам до всего этого дело?! — кричит он. — Вы приехали потому, что здесь произошел несчастный случай!..

— Я уже вам сказал, что расследование продлится некоторое время. Надо же чем-то заняться. Я не хочу скучать, пока там наш медик режет труп.

— Режет… труп?.. — Доктор Бакула срывается с места, но тут же снова садится.

Я кладу руку ему на колено.

— Так всегда делают в подобных случаях. Прошу прощения, там кто-нибудь живет?

В левом крыле замка, в башенке, загорается свет. Бледно-желтый отблеск падает на снежную белизну, в которую вклинились четыре черных растрепанных куста. Свет тут же гаснет, и очертания башенки сливаются с темным небом.

— Нет. Никто.

— Наверное, это мои люди. Прошу вас не заслонять окна, пан доктор. Снег сейчас выглядит особенно красиво. Мне кажется, ветер утихает, не правда ли?

— Возможно… Вчера, когда это случилось, был очень сильный ветер. Я несколько раз чуть не упал, пока шел. Ведь до ближайшего телефона четыре километра.

— Я знаю. Вы уже говорили об этом. Однако давайте вернемся к портрету… Говорите, рассказывайте что-нибудь, — прошу я его, — Ведь не хотите же вы, чтобы я к утру умер со скуки в этом кресле? Не хотите, не так ли? — Снова кладу руку ему на колено, что ему явно не по душе.

— Вас это действительно интересует?

— Прошу рассказывать.

Медленно отворяются двери, и вкатывается небольшой столик на колесиках. Когда я выглядываю, чтобы поблагодарить кухарку, за дверью уже никого нет. Я беру поднос с хлебом, ветчиной и чаем, хочу пригласить Бакулу к столу, но вижу, что мой собеседник неподвижно стоит у огромного окна и смотрит на заснеженный двор. Держит руки в карманах. Я только теперь замечаю, что Бакула широкоплечий, у него красиво посаженная голова.

— Значит, вас интересует только замок? — доносится вопрос от окна. — И ничего больше?

— Только замок, доктор, — отвечаю я, намазывая хлеб маслом. Ужасно хочется есть. После отъезда из Варшавы я еще ничего не ел. Чувствую, как вместе с аппетитом возникает тупая боль, которая тесным обручем стискивает голову. Пытаюсь есть, но Бакула говорит, и по мере того, как его голос становится громче, фразы закругленней и свободней, меня охватывает отвращение к пище, к заставленному посудой столу. Я снова смотрю на портрет Анны Хартман, который написан слишком поздно для того, чтобы быть подлинным.

2

Доктор Бакула продолжает:

— …портрет написан маслом. Размер его два десять на метр пятнадцать. Автор неизвестен. Вероятно, кто-либо из берлинских придворных пачкунов. В первой половине восемнадцатого века их брали нахлебниками в здешние имения и они работали по заказу. Они пробовали малевать под Гальса, под Ватто, но у них ничего не выходило. Прусская кисть тверда, как жезл тамбурмажора… Ах, прошу прощения, вас не занимает живопись. Извиняюсь… Так это портрет Анны Хартман. Вы меня спрашивали, дворянская ли фамилия Хартман. Нет, не дворянская. Титул тогда ее еще не интересовал. Позднее, когда у нее родился сын Ян, или еще позже, когда она приехала в Колбач, да, наверное, именно тогда, принадлежность к дворянскому сословию уже имела для нее значение. На своем надгробии она приказала высечь «фон» — те самые три глупые буковки, которые давали право носить кружевной чепец и золотую цепочку на шее. Но тогда, пятнадцатого августа, она еще не была знатной дамой. Просто Хартман, Анна Хартман… Может, все-таки принести рефлектор? Нет? Хорошо… Вы меня слушаете?.. Во всяком случае, кучер, который вез Анну Хартман в город, обращался к ней попросту «фрау Анна»… Даже не «милостивая», не «уважаемая», но просто «фрау». Как видите, довольно-таки фамильярно.

Они возвращались после трехмесячиого пребывания в Домбе. Сегодня это все равно что проехать на трамвае, тогда же, в тысяча четыреста восьмидесятом году, такое путешествие было серьезным. Через три реки и три моста, мимо Заборской горы и болота. Она написала об этом в своей библии, она ведь все записывала на полях библии острым готическим почерком. Даже о своей первой ночи с Матеушем написала, отметив, что тогда шел дождь и колесо соскочило как раз посередине моста.

Город был уже открыт. После трехмесячной эпидемии холеры возвращались те, кому удалось удрать, пока не замкнули городские ворота. Анна Хартман бежала из города только вдвоем с кучером. Представьте себе: вдова тридцати с небольшим лет, на ее груди, в ладанке, — всего семьсот талеров, все, что уцелело после смерти мужа, Якуба Хартмана, которого пырнули на улице ножом.

Шесть двенадцатимачтовых кораблей она поставила на прикол, распустила команду, рассчитавшись с ними (что тоже записано на полях библии готическим почерком) по десять талеров сорок грошей и по кружке старого вина из собственных погребов на душу. Если она сейчас возвращалась, то, видимо, неспроста приняла такое решение. Ведь и холера и смерть Якуба нагрянули почти одновременно, как раз в мае тысяча четыреста восьмидесятого года, и оставили ее один на один с бедой, взвалив на плечи заботу о кораблях, возивших селедку и соль из Байе, о складах, о доме на Конском рынке, о распустившейся челяди. …Колесо повозки соскочило как раз посреди моста. Кучер, наверное, страшно ругался, потому что шел дождь, и гасил факел, освещавший им дорогу. Фургон, запряженный четверкой лошадей, стал на мосту и загородил дорогу тем, кто возвращался в город после эпидемии. Хартманша была не из робкого десятка. Этот портрет фальшивый, она на нем выглядит барышней из великосветского салона. Кто знает, были ли у нее рыжие волосы и глаза цвета фиалок?.. О себе в своей библии она не упоминает ни единым словом. Если не считать одной-единственной записи о вступлении в брак с сорокапятилетним Якубом, торговцем селедками: «Сегодня мне исполнилось пятнадцать лет. Теперь меня зовут Хартман. Видела свою кровь». Наверное, Анна отличалась и решительностью, и физической силой — слезла с повозки и сама, ночью, в дождь, осыпаемая проклятиями тех, кто ехал сзади и теперь вынужден был стоять на деревянном мосту, начала прилаживать колесо. Никто ей не помогал, и они бы с кучером провозились долго, если бы Хартманша не увидела молодого парня, который прошел мимо, направляясь к городу. Она окликнула его, он остановился и снял шапку. Потом на полях своей библии она записала это очень подробно, не знаю почему, хотя и догадываюсь. Так началась ее настоящая жизнь. Действие первое.

Паренек из поморских славян, почти подросток, приладил колесо и довез ее до самого дома на Паненской улице. Улица эта, если вы бывали в городе и помните, идет от овощного рынка вверх, к замку. Тогда дорога была еще сквозной, потом уже Ян Кольбатц перегородил ее белым домом в стиле Ренессанса, который стоит и по сей день. «Кольбатц…», «Кольбатц…» Она никак не могла выговорить его польского имени Матеуш и предпочитала именовать его так, на немецкий лад произнося название той деревушки, откуда он был родом, поморской деревушки Колбач. Оттуда он и пришел в город пятнадцатого августа, в день Успения богородицы. Но последнее не достоверно. Этот пройдоха и пьяница Бугенхаген, хроникер рода Кольбатцев, слишком часто врет в своих писаниях. Быть может, он выбрал праздничную дату для прибытия первого Кольбатца в город еще и потому, что именно в этот день открыли ворота после эпидемии. А во время службы в костеле святого Якуба в алтаре явилось малюсенькое голенькое дитя и своей крохотной ручонкой благословило уцелевших после мора. В те времена ужасно любили, чтобы разного рода святые являлись как раз в знаменательные дни… Хотя и сама Анна Хартман записала в своей библии: «15.8.1480. Его зовут Матеуш Кольбатц. Ему семнадцать лет. Я, милостию божией, зачала».

Вы можете спросить, как случилось, что буквально через час после встречи на мосту Хартманша отдалась молодому человеку на своем вдовьем ложе? Я повторяю, этот портрет фальшивый, его намалевали через двести лет после смерти Анны Хартман, когда уже никто не помнил, как она выглядела. Но Матеуш — настоящий. Вы только посмотрите на эту дерзкую физиономию, на глазищи, напоминающие притушенные угли, на эти цепкие руки, заткнутые за пояс. Его портрет, как я уже вам говорил, написан примерно в тысяча пятисотом году, трудно разобрать точную дату. Анне Хартман, secundo voto Colbatz, как обычно в те времена писали немцы, было тогда уже лет пятьдесят, если не пятьдесят пять, а Матеушу — тридцать восемь. Теперь в нем не узнаешь того парня с моста, и можно отпустить вдове ее грехи. Возможно, она сопротивлялась, но в ней вспыхнуло нечто куда более сильное, нежели добродетель, взлелеянная католическим воспитанием в Мерсебурге. И она уступила. Хотя, мне кажется, первая захотела она, а не он. Наверное, на нее удручающе подействовал и опустевший дом, и лежавшие прямо на улицах трупы, которые подбирали монахи, и холодная белизна одинокого ложа, и звуки колоколов, возвещавших конец эпидемии. О том, что было утром, она не написала. Хотя все поля ее библии, которую я разыскал в стокгольмском архиве, пестрят острым готическим почерком.

Потом она родила сына, которого назвали Иоганном и нарекли уже онемеченной фамилией — Кольбатц, даже не Ко1batz, a Colbatz. Я хочу заметить, что Матеушу тогда шел девятнадцатый год, и он на средства своей любовницы, а позже жены окончил немецкую школу при монастыре ордена «Серых братьев». И так записано в его свидетельстве: «Матеус Кольбатц из поморских славян считает и пишет изрядно, равно и немецкую речь знает отменно, к великому удовольствию всех отцов учителей, которые на средства Анны Хартман, купчихи, его двенадцать месяцев под своей опекой держали».

Тот, второй, слева — Иоганн Кольбатц. Еще не «фон», еще не барон, но уже господин! Кружева фламандские, стилет итальянский, башмаки из шкуры лося — такие как раз тогда носили в Англии. Наверное, он купил их там во время своего первого путешествия, в которое его снарядил отец.

…Скрежещущий протяжный звук. Я едва могу поднять голову: под веками словно песок насыпан. Снова скрежещущий звук! А, это доктор Бакула провел ногтем по позолоченной раме портрета Иоганна Кольбатца, сына Анны Хартман и Матеуша из Колбача…

Открывается дверь, и тихо входит поручик Домбал. Бакула — я это вижу — не сводит глаз с рук офицера, который передает мне небольшой бумажный сверток и удаляется, не сказав ни слова.

Сквозь бумагу можно прощупать несколько маленьких ключиков.

— Что-нибудь уже известно? — спрашивает Бакула. Он все еще стоит у портрета, опершись о раму, а его пальцы выбивают на ней нервную дробь.

— Нет, пан доктор, еще ничего не известно, — говорю я спокойно и знаю, что Бакула мне не верит. Он отдергивает руку от портрета, словно обжегшись, и отряхивает несуществующую пыль с лацканов своего пиджака. Хранитель сконфужен как мальчик, которого застали за подслушиванием разговора взрослых.

— Прошу вас рассказывать дальше, доктор. Значит, Матеуш Колбач послал своего сына в Англию. Яна или Иоганна, если не ошибаюсь? Зачем?

— Вы спрашиваете, зачем? Этого никто точно не знает. Сведения можно почерпнуть из бумаг тогдашнего бургомистра Стоппельберга, того самого, который позднее написал письмо Мартину Лютеру.

Вы, возможно, помните из истории, что тогда сельдь везли в Польшу в огромном количестве. И соль, и коренья, и оружие. Везли с запада. Шляхта расплачивалась зерном, которого не хватало в Скандинавии. И привилегиями, на которые в Польше «золотого века» не скупились. Именно тогда Матеуш выклянчил в Вавеле право на беспошлинную добычу соли в Величе, которую при польском дворе употреблять не желали, ибо она была «слишком грубой». Предпочитали французскую, из Байе. Таким образом, Матеуш поставлял полякам французскую соль, а ве-личковскую продавал пруссакам, которые, видимо, имели не столь нежные желудки, как поляки. Сам он, я хочу это подчеркнуть, сам он никуда не ездил, все дела вел через агентов. Видимо, поездка его сына в Англию должна была явиться первым рейдом торгового дома «Кольбатц и сыновья» за миллионами. Деньги, необходимые для путешествия, заняли у Мантейфелей.

Да, ведь вы не знаете,, кто такие Мантейфели. Есть две линии — курляндская или балтийская: Шёге-Мантейфель и еще поморская, которая берет начало от Хассо Мантейфеля. На их гербе черный гриф и два перекрещенных кинжала. Они промышляли разбоем по всему балтийскому побережью. Есть сведения, хотя и непроверенные, что Хассо Мантейфель установил под Ревелем маяк, который указывал ложный путь на Свиноуйсте. Корабли вместо канала попадали на скалы, а по тогдашнему закону все, что можно было найти на берегу, принадлежало нашедшему. Таким образом, Мантейфель собирал по берегу остатки разбитых кораблей и их грузов и скупал княжеские земли. И как раз у него, у старого Хассо, занял пять тысяч талеров Матеуш Колбач. Именно так началась кровавая драма.

Если бы можно было собрать все документы и свидетельства, то, вероятно, удалось бы установить истину. То ли действительно Иоганн приказал своему сыну Шимону прирезать старого Хассо Мантейфеля, то ли сделал это сам, то ли Хассо просто утонул с перепоя, как раз в ту ночь, когда умирал Матеуш.

Анна три недели не отходила от постели мужа ни на шаг, сидела рядом как прикованная. Она знала, что старика — хоть он и не был еще очень старым — ничто уже не спасет. У него была язва. Анна не разрешила помогать ей ни сыну Иоганну, ни внукам — Шимону и Якубу. Это все происходило на Панен-ской улице, уже в новом доме, который сохранился и по сей день и где сейчас находится ветеринарный техникум. Старик лежал на втором этаже. Наверное, перед смертью ему мерещился мост, освещенный факелами, и корабельные мачты…

В записях секретаря-летописца их дома отмечено, что Матеуш приказал привести внука и ругался по-польски. Вы можете спросить, почему летописец запечатлел эту подробность? Дело в том, что старик к концу жизни совершенно онемечился, сам даже не замечая, как и когда… Анна, наверное, бежала сломя голову по крутым лестницам, и то, что она увидела, не укладывалось в рамки представлений, которые у нее сложились о собственном сыне. Иоганн Кольбатц стоял, широко расставив ноги, обутые в те самые лосевые башмаки, которые изображены на портрете, и куском корабельного каната хлестал своего сына Шимона. Юноша ползал перед отцом на коленях, молитвенно сложив руки. Вы наверняка спросите: чего он хотел от Шимона? Я думаю, они все были в курсе дела: и Анна, и младший ее внук, десятилетний Якуб, брат Шимона, и Матеуш, который лежал на смертном ложе этажом выше. Уже тогда торговый дом «Иоганн Кольбатц и сыновья» (Матеуш отошел от дела еще при жизни) имел склады в Бергене и Копенгагене, доставлял оружие в Стокгольм и получал деньги от Ивана Грозного.

Иоганну никто не смел противоречить. Поэтому, когда в ту ночь он велел убить старого Хассо Мантейфеля, который пришел с векселем на пять тысяч талеров, они предпочитали молчать. Храпит молчание и их секретарь-летописец в своих хрониках. Известно только, что Анна вернулась наверх и, когда поднялась, Матеуш был уже мертв. Видимо, в последний момент он пытался встать, так как лежал на полу. И Анна оставалась наедине с покойным всю ночь, не выходила из комнаты. А когда рано утром явился Иоганн, все уже было кончено, то есть Хассо Мантейфеля тоже не было в живых. Его нашли на рассвете в портовом канале с перерезанным горлом. Анна не могла слышать ссоры Хассо Мантейфеля с Иоганном из-за пяти тысяч талеров, взятых в долг несколько лет тому назад, чтобы первый из Кольбатцев мог посетить Англию.

Я знаю, что вы, как следователь, не можете не подумать: а не сделал ли этого Шимон? Может, он все-таки уступил отцу? Думаю, что нет, и этому есть доказательства. Разбирая здешний архив банкирского дома «И. Кольбатц и сыновья», я обнаружил тот самый вексель, выданный Мантейфелю в 1502 году, когда Иоганн собирался в Англию.

Если бы старика убил Шимон, то векселя там не было бы. Ведь той ночью Шимон бежал из дому. Не простившись с бабушкой и, мне кажется, даже не узнав о смерти деда… Этому тоже есть доказательства…

— Прошу прощения, пан доктор. Это Шимон?… — я прерываю рассказ Бакулы и показываю на четвертый портрет, который висит рядом с изображением Иоганна Кольбатца, изысканного финансиста в лосевых башмаках, одежда которого украшена круглым воротником из брабантских кружев.

— Нет. Якуб. Брат Шимона, для которого отец построил замок. Портрета Шимона не сохранилось — никто даже не помнил, как он выглядел. Меня всегда удивляло, что замок построили именно здесь, в Колбаче. А деревня исчезла, пропала, та самая славянская, поморская деревушка Матеуша. И вырос на ее месте дворец. Ближайшая деревня называлась тогда Голичево и, судя по документам, никогда не имела отношения к Колбачу. Иоганн построил дворец в тысяча пятьсот двадцать восьмом году и сразу отправил сюда мать, ее — Анну Хартман. Здесь она и похоронена. Вы уже видели могилы, пан капитан?

Не успеваю ответить доктору Бакуле. В башне, которая едва вырисовывается черным силуэтом на фоне темно-синего неба, снова вспыхивает свет. На снегу появляется деформированное, словно выхваченное из сюрреалистической картины, очертание окна. Свет гаснет, и одновременно я слышу крик Бакулы.

— Что случилось, доктор?

— Ах, ничего, — отвечает Бакула и умолкает. Садится в кресло. Его явно утомил длинный рассказ, хотя он и старается усмехаться вежливой деланной улыбкой.

Я позволяю ему молчать столько, сколько ему будет угодно, а когда замечаю, что его пальцы снова начинают выбивать нервную дробь на подлокотнике кресла, возможно просто выражая понятное в дайной ситуации беспокойство, резко спрашиваю:

— Доктор, зачем вы его похоронили? Где вы взяли гроб?

В дверях стоит поручик Домбал. Его лицо, правда, ничего не выражает, но во всей фигуре, наклоненной вперед, я чувствую нетерпение. Он явно пришел с чем-то срочным и более важным, нежели тот ответ, который я сейчас могу услышать от Бакулы. Поэтому жестом руки даю ему понять, что он может не отвечать, и приказываю Домбалу войти. Он с неохотой поглядывает на Бакулу.

— Говорите!

— Гражданин капитан, пост номер три задержал женщину, Несмотря на предупреждение, хотела бежать.

— Кто?

— Здешняя. Ввести?

Я говорю, чтобы ее привели, и извиняюсь перед Бакулой. Он усмехается, как обычно, вежливо, но не угодливо, хотя его глаза приобретают совершенно новое выражение. В них уже нет и следа нервного беспокойства. Я бы сказал, что он доволен. Ба! Даже глубоко удовлетворен…

— Я буду ждать вашего ответа, пан доктор.

— Остаюсь в вашем распоряжении, пан капитан.

Доктор Бакула выходит, держа руки в карманах.

II. ПРИЗРАКИ, КАК ПРАВИЛО, ЯВЛЯЮТСЯ В ПОЛНОЧЬ

1

Домбал говорит о докторе Бакуле:

— Мне кажется, он интересный человек.

— Я тоже так думаю, поручик.

— Но, несмотря на это, я поставлю милиционера у дверей его комнаты. Обыск не дал результатов.

— Совсем?

— Совсем. Кроме тех ключей от машины немца, которые я нашел в комнате сторожа.

— Интересно… Где эта женщина?

— В соседней комнате. Скорее — девушка. Хорошенькая. Лет восемнадцати. Труда Фрич.

— Немка?

— Дочь здешнего сторожа. Во всяком случае, она так назвалась.

— Приведите. Когда наш доктор закончит?

— Через час. Не позднее чем через час.

Домбал выходит, потом вводит девушку. Она и в самом деле хорошенькая, только лицо ее искажено страхом. Одета в дешевенькое пальтишко, в руках держит матерчатую сумку. Стоит в дверях и не решается ступить дальше, а вокруг ее ног расплывается темное пятно от растаявшего снега. Снег запорошил ее пальтишко и сумку. Туфли промокли. Девушка переступает с ноги на ногу, хотя я уже дважды жестом приглашаю ее войти.

— Прошу подойти поближе, панна Фрич, — говорю спокойно и стараюсь, чтобы мой голос звучал мягко и дружелюбно. — Пожалуйста, садитесь вот тут. И лучше всего, если вы снимете туфли. Вы же вся дрожите. Сегодня целый день идет снег, панна Фрич. Поставьте ноги на коврик. Вот так… Сейчас скажу, чтобы принесли рефлектор.

Когда милиционер вносит обогреватель, Труда Фрич все еще смотрит на свои мокрые ноги и не произносит ни слова. Я наливаю ей горячего чая, но она даже не благодарит и отодвигает чашку на самый край стола. Мне кажется, что у нее в ушах еще звучит окрик задержавшего ее милиционера. Она оглядывается на дверь, затем почему-то бросает быстрый взгляд на опаленный кирпич камина, и глаза ее застывают на этом предмете, оставаясь неподвижными в течение всей нашей беседы.

— Теперь лучше, панна Фрич?

— Да. — Это ее первое слово.

— Куда вы торопились, панна Фрич?

— К подруге, в Голчевицы.

— За четыре километра в таких легких туфельках?

Сегодня должны быть танцы, — говорит Труда Фрич.

— Ах да… Я совершенно забыл, что сегодня суббота. Только… Панна Фрич… Ведь дорога в Голчевицы идет в другую сторону. Что вы делали у берега моря?

Труда Фрич пожимает плечами.

— Предположим, вы хотели идти берегом моря в Голчевицы на танцы. А зачем вам понадобилось убегать от милиционера? Надо было просто объяснить ему, что вы спешите к подруге, в Голчевицы.

— Я сказала неправду. Совсем я и не шла на танцы. Вышла просто так. Просто взяла и вышла…

— Конечно. Понимаю: прогулка после ужина… А может, вы хотели что-либо купить? Ведь вы взяли с собой сумку. — Я протягиваю руку к сумке из клетчатого полотна, нитяные ручки которой уже сильно потерты. Девушка резко вырывает ее и прижимает к себе. Кладет сумку на колени и искоса поглядывает на меня. Я пытаюсь не реагировать, казаться спокойным, хотя, честно говоря, очень хотел бы отнять у нее сумку и заглянуть внутрь.

— Панна Фрич, давайте договоримся: вы шли к подруге в Голчевицы, где должны были состояться танцы. Потом испугались милиционера и побежали. Ведь так?

Труда Фрич, по-прежнему уставившись в черную пасть камина, благодарно мне улыбается.

— Да.

— Ну наконец договорились. И часто вы ходите на танцы в Голчевицы? Каждую субботу?

— Нет. Не каждую. Когда приезжаю в Колбач, то хожу. Но не всегда. Бывает, что нужно помочь отцу. Сготовить, заштопать или постирать. Я приезжаю из техникума в субботу, а в воскресенье вечером уже надо ехать обратно в город.

— Понятно. Значит, вы не часто бываете в Колбаче? А хорошо вы знаете замок?

— Я тут родилась.

— В сорок первом?

— В сорок первом. Девятнадцатого января. Завтра у меня День рождения.

— В таком случае желаю хороших отметок на экзаменах. Очень сожалею, что вместо подарка я вынужден задавать вам неприятные вопросы.

Труда Фрич равнодушно усмехается.

— Когда вы так спрашиваете, я не боюсь.

— Бояться вам нечего.

— Я думала, что вы будете говорить про того… Ну… который приехал на машине…

— Нет. Он меня совершенно не интересует. Вы его видели?

Она посматривает на меня искоса из-под полуприкрытых век.

— Видела.

— Разговаривали с ним?

— Да. Один раз.

— О чем?

Труда Фрич некоторое время молчит, отодвигает сумку, но ровно настолько, чтобы снова можно было в последний момент прижать ее к груди.

— Он вас спрашивал о чем-либо?

— Да.

— О чем?

— О той комнате… Но я, я… Только вы мне поверьте, правда… Я в самом деле не хотела туда идти. Пани Ласак не согласилась, не хотела ни за что на свете, и отец велел мне отнести туда ужин. Пан Бакула тогда не выходил из своей комнаты, а то бы ни за что на свете… Я туда никогда не хожу. Никогда!

— О какой комнате вы говорите, панна Фрич?

— Но ведь вы же знаете! Ну, та самая, где стулья.

Я смотрю на девушку очень внимательно. Мало сказать, что она испугана. Она сейчас похожа на загнанного мокрого зайчонка.

— Панна Фрич, что нужно было приезжему в той комнате со стульями?

— Не знаю. — Труда Фрич втягивает голову в плечи.

— Что ему было нужно в той комнате, панна Фрич?

— Я не знаю… В самом деле не знаю… Может, ему кто сказал, что тот всегда там сидел за столом?

— Панна Фрич, вы отвечаете не очень-то ясно. Может, будет лучше, если мы снова вернемся к вопросу о танцах в Голчевицах?

— Нет. Я говорю понятно. Говорю то, что знаю.

— Ну, так кто сидел за столом и чего хотел этот человек, который приехал на машине и которого вы проводили в комнату со стульями? Где эта комната?

Труда Фрич поднимает голову и указывает рукой на огромную хрустальную люстру. Потом испуганно вскрикивает и закрывает глаза.

В левом крыле замка зажигается и гаснет свет.

— Панна Фрич! — кричу я и хватаю ее за плечи.

— Нет! Нет! Я не хочу, не хочу, не хочу!.. Ничего не скажу, ничего!..

Когда Труда Фрич зарывается головой в обивку кресла, я осторожно приоткрываю сумку и заглядываю внутрь. В ней лежат какие-то смятые тряпки, завернутые в газету, по-видимому, что-то из одежды.

— Вы видели? — слышу я вдруг голос Труды Фрич.

— Люстру? — спрашиваю холодно.

— Да. Это там, — отвечает девушка.

— Та комната со стульями?

— Да.

— А что в ней находится? Только стулья?

— Там столовая. Длинный стол и стулья. Две картины со сражениями. Больше ничего. Да, еще буфет.

— Кто там бывает? Вы сказали, что кто-то сидит за столом. Кто?

— Не знаю.

— То есть как это вы не знаете? Вы же живете в этом замке и далее родились здесь…

— Не знаю. В замке живет только отец пани Ласак, потому что она выписалась из кооператива в Голчевицах, и пан доктор Бакула.

— Ну, а тот тип? Вы его видели?

— О да, — горячо отзывается девушка. — Видела. Два раза. Один раз, когда еще была совсем маленькой. В шестом… Нет, когда училась в пятом классе. Вы знаете, мне отец велел там стереть пыль, потому что ждали какую-то экскурсию, нет, это, наверное, были отдыхающие с курорта… Уже точно не помню… И он там был.

— Кто?

— Не знаю. Просто был. Он там всегда сидит. Всегда.

— А второй раз, панна Фрич?

Девушка пристально всматривается в пасть камина, долго молчит, и я вынужден переспросить еще раз.

— Тогда… В пятницу ночью.

— В пятницу ночью? Когда умер тот человек, что приехал на машине?

— Он не умер, — отвечает совершенно равнодушно Труда Фрич и медленно выпрямляется в кресле. — Его убили.

— Помилуйте, что вы говорите, панна Фрич! Убили? Кто его убил?

— Я его убила.

Девушка медленно опускает голову на высокий подлокотник кресла и неподвижным взглядом смотрит мне прямо в глаза, смотрит долго и пристально, пока наконец до меня не доходит, что она без сознания.

2

МАГНИТОФОННАЯ ЗАПИСЬ ОПЕРАТИВНОГО СОВЕЩАНИЯ
Время: 19.17, лента № 1.

Присутствовали: шеф следственной группы; И. Домбал, поручик; С. Куницки, эксперт судебной медицины.

Шеф: Открываю совещание. Поручик Домбал доложит о предварительных результатах расследования. Затем предлагаю перекусить и послушать доктора Куницкого. Согласны? Хорошо. Поручик Домбал, прошу вас. Только еще одна просьба: без гипотез и спекулятивных измышлений, чтобы не создавать путаницы.

Поручик Домбал: А здесь холодно. Может, затопить? Ах да, верно, мы еще не осматривали камин. Обыск в этой комнате надо будет сделать сразу после совещания. Итак, начинаю. Оперативный отдел Главной комендатуры милиции в Варшаве получил донесение о случившемся утром в пять тридцать две. Позвонил гражданин Марек Бакула, хранитель замка в Колбаче, и сообщил следующее. В пятницу, примерно в двадцать два часа погиб в результате несчастного случая гражданин Федеративной Республики Германии некий Арним фон Кольбатц, по профессии журналист, который прибыл в Колбач из Варшавы в четверг утром на собственной машине марки «опель-рекорд». Смерть наступила, как сообщил хранитель, в отсутствие проживающих в замке, в комнате на первом этаже. Доктор Бакула уведомил об этом милицию. Почему столичную, а не повятовую или, скажем, воеводскую, я не понимаю. Кольбатц умер как раз в этой комнате, в которой мы сейчас находимся. Так я, по крайней мере, считаю, поскольку Бакула заявил, что в той комнате камин и…

Шеф: Не увлекайтесь мелочами. По порядку. Причина смерти? В котором часу звонил Бакула? Факты, только факты, поручик Домбал. Для предположений у нас еще достаточно времени. Бакула звонил в пять тридцать две утра? Хорошо.

Поручик Домбал: Прошу прощения. Значит, дальше… Выезд следственной группы под руководством гражданина капитана состоялся в восемь десять утра. Прибытие в Колбач: восемнадцать ноль-ноль. Еще до выезда группы в Варшаве удалсь установить следующее. Гражданин Федеративной Республики Германии Арним фон Кольбатц прибыл в Польшу от имени западнонемецкой ежедневной газеты «Нойе виртшафт цайтунг», сокращенно — «НВЦ», имея намерение написать цикл очерков о польской экономике. Арним фон Кольбатц пересек границу в Слюбицах во вторник утром в… в… Минутку, где это у меня? Ага, есть. В семь пятьдесят, как отмечено в таможенном протоколе. В Варшаве зарегистрировался в «Гранд-отеле» в девятнадцать часов в тот же день…

Д-р Куницки: …а в четверг утром был в Колбаче? Что-то уж очень ему не терпелось…

Шеф: Я просил без замечаний. У нас еще будет для них время.

Д-р Куницки: Извините.

Поручик Домбал: Значит, дальше… Арним фон Кольбатц тридцать три года, холост, проживает во Франкфурте-на-Майне улица Канта, двадцать семь, паспорт номер три-три-ноль-семь-восемь-четыре. Эти данные взяты у нас, в отделе регистрации иностранцев. В Колбаче установили следующее. Замок находится под охраной отдела памятников старины министерства культуры и искусства. Расположен на полпути из Свиноуйсте в Гданьск, в тысяче двухстах метрах от приморского шоссе, и трехстах или двухстах метрах от берега моря. До пятьдесят шестого года здесь размещалась пограничная застава, потом замок передали министерству. В замке проживают: хранитель, сотрудник Института средневекового искусства, доктор искусствоведения Марек Бакула, сорока одного года, постоянно прописан в Кракове; Герман Фрич, выполняющий административно-хозяйственные функции, шестидесяти пяти лет, немец, польский гражданин. Живет здесь с дочерью, Трудой Фрич, восемнадцати лет, студенткой зоотехникума. Девушка обычно приезжает в Колбач на субботу и воскресенье, сейчас у нее зимние и каникулы. Наконец, последняя особа — Аполония Ласак, шестидесяти лет, кухарка и уборщица, живет в замке только год, раньше была членом сельскохозяйственного кооператива в Голчевицах, которые находятся в четырех километрах от Колбача. Более подробные данные об этих людях можно будет взять завтра утром в местном народном Совете. Кто-нибудь подъедет туда пораньше, хорошо? Значит, дальше… Труп. Трупа мы сразу не нашли. В соответствии с информацией, полученной нами от хранителя замка доктора Бакулы, покойник был похоронен сразу же после смерти. Останки закопал доктор Бакула с помощью Германа Фрича. Доктор Бакула показал нам место, где находилась могила. По поручению доктора Куницкого мы произвели эксгумацию и подробный осмотр…

Шеф: Прошу оставить это доктору Куницкому. Результаты обыска?.. У вас есть спички? Опять они куда-то затерялись… Спасибо. Итак, слушаю.

Поручик Домбал: Если говорить об обыске, то пока их было два: у доктора Бакулы, когда он беседовал с гражданином капитаном, и в комнате умершего немца. Они не дали ничего интересного. Нашли предметы личного обихода, деньги в сумме семи тысяч польских злотых. В бумагах умершего обнаружили аккредитив на пятьсот американских долларов. И еще двести долларов в двадцатидолларовых банкнотах… Но, по-моему, есть кое-что указывающее на возможность грабежа. Нет часов. А на левой руке умершего ясно виден след от их браслета.

Шеф: Хорошо. Машину осмотрели?

Поручик Домбал: Да. Я сам осматривал. Вода не спущена, охлаждение замерзло. Возвращаясь к вопросу об обыске, хочу заметить, что нам еще предстоит поработать в комнате задержанной девушки, дочери Фрича, в комнате самого Фрича и кухарки.

Шеф: …и еще в целом замке, коллега, и еще во всем замке. Вы случайно не заметили, что в башне левого крыла трижды вспыхивал свет? Кто-либо из наших там был?

Поручик Домбал: Свет? Нет, не заметил. Я все время находился внизу. Свет? Мне кажется, что наверху вообще нет электричества. Сержант Лигенза верхние комнаты осматривал с фонарем. Мне кажется, что…

Шеф: Хорошо. Оставим пока этот вопрос. Проверим позже. У вас что-либо есть?

Поручик Домбал: Да. В сумке девушки я нашел мужскую куртку.

Шеф: Знаю. Видел. Новую?

Поручик Домбал: Нет. Старое тряпье. Я думаю, что ее перешили из военного мундира, а потом перекрасили.

Шеф: Ну и прекрасно… Да, я попрошу, чтобы все предметы, вызывающие подозрение, были самым тщательным образом осмотрены и зафиксированы в документации. Теперь познакомимся с итогами медицинской экспертизы. Доктор!.. Вы выглядите чертовски усталым, скажите, чтобы вам сделали кофе. Домбал принесет из нашей машины. Я всегда вожу кофе с собой. Да… Домбал, обязательно велите дать чего-нибудь горячего постовым милиционерам. Им придется еще немного померзнуть, пока мы не закончим тут свои дела. Итак, доктор?.. Я слушаю.

Д-р Куницки: Итоги медицинской экспертизы… Это трудно назвать экспертизой. У меня было слишком мало времени и… Нужно все-таки доставить тело в Варшаву. Если вы согласитесь тут еще посидеть, я завтра пораньше подскочу в город и к вечеру у меня уже будут настоящие итоги. У нас хорошие специалисты и работают быстро. Так… Но, вообще-то говоря, идиотская история…

Шеф: Конкретно?

Д-р Куницки: Конкретно… Гм… Конкретно… Минутку, минутку… Так… Значит, эксгумация произведена в восемнадцать часов с минутами. Точное время здесь не имеет значения, так же как и следы, возникшие, когда вынимали, переносили и укладывали труп на предполагаемое место смерти. Причина смерти? Гм… Осмотр тела дал следующие результаты. Во-первых, травма черепа с левой стороны головы, трещина в височной части черепной коробки. Во-вторых, при ушибах такого рода позднее появляется кровоподтек, так называемая гематома, или, попросту, синяк. В данном случае мы имеем дело с одним кровоподтеком овального типа. Он свежий, почти черно-синий, поэтому время получения травмы можно определить довольно точно. Это произошло никак не позже чем двадцать четыре часа тому назад.

Поручик Домбал: Пожалуй, совпадает. Бакула сообщил, что в пятницу, примерно в двадцать два… А сейчас у нас суббота, девятнадцать.

Шеф: Не мешайте доктору, Домбал.

Д-р Куницки: Не особенно совпадает. Сейчас скажу почему. На чем это я остановился?.. Ага… Значит, кровоподтек и трещина в черепной коробке. Вы спрашиваете: причина смерти? Нет, без вскрытия я ничего определенного сказать не могу. Я лишь предполагаю. Почему у меня возникают сомнения относительно времени смерти? Удар, по моему мнению, привел к повреждению кровеносных сосудов. Появился кровоподтек. Но он обычно возникает не сразу, а очень медленно. Иногда даже через несколько часов после травмы. Да, еще замечу, что часто именно гематома нарушает функции мозга и кровеносных сосудов, как раз это и приводит к смертельному исходу. Словом, кровоподтек мог возникнуть значительно позже того часа, когда был нанесен удар.

Шеф: Вы хотите сказать, что… что он умер уже после того, как его закопали? А, доктор?

Д-р Куницки: Не знаю. Только предполагаю. Я еще должен сделать вскрытие, исследовать мозг, сосуды и гематому. Теперь — каким образом это могло случиться? Доктор Бакула проинформировал нас, что, когда он вошел в комнату, покойный лежал без сознания у камина, на полу, рядом с креслом. Он удостоверился, что немец мертв, хотя и не нашел следов крови. Бакула решил, что это сердечный приступ. Но через некоторое время обнаружил действительную причину смерти — во всяком случае, по его словам — действительную. То есть покойный, видимо, упал и ударился виском о подлокотник кресла, который завершается резной головой грифа. Правдоподобно?.. Прошу посмотреть сюда. Да, такое украшение достаточно небезопасно. Покойный был крепким мужчиной. Допустим, что он поскользнулся или почувствовал себя нехорошо. Возможно. Но точный диагноз можно поставить только после вскрытия. Оно в любом случае крайне необходимо. Особенно необходимо потому, что предварительный осмотр выявил одну весьма существенную деталь. Уважаемые коллеги, я предполагаю, что труп не оставался на одном месте.

Шеф: Не оставался? Само собой разумеется! Ведь он был захоронен, то есть его унесли с места смерти.

Д-р Куницки: Это понятно. Но я имею в виду совсем другое. Трупные пятна. Они выступают в течение трех-десяти часов после смерти на тех частях тела, которые расположены на более низком уровне, нежели остальные. У людей крепкого сложения пятна появляются даже раньше. Я уже говорил, что покойный был склонен к полноте. Пятна, как вы знаете, возникают в результате прекращения деятельности кровообращения. Понимаете, у покойного эти пятна появились в верхней части туловища, но после эксгумации их можно было видеть и на спине, и на ногах. Верхние, более ранние, не побледнели, как это обычно происходит, стали только гораздо менее выраженными. Если бы он все время лежал на спине — и здесь, на полу, и в гробу, — то пятна возникли бы только на спине. Поэтому похоже на то, что покойник сначала лежал головой вниз, и лишь потом, на полу, его уложили горизонтально.

Шеф: Уложили? Что вы хотите этим сказать, доктор?

Д-р Куницки: Пока ничего. Я должен произвести вскрытие. Во всяком случае, есть три возможности. Первая: он упал, ударился о голову грифа и тут же скончался. Вторая: он просто потерял сознание, и его похоронили, когда он находился в глубоком и длительном обмороке. А смерть наступила уже в результате поражения мозга образовавшейся гематомой. И третья возможность…

Поручик Домбал: …его убили ударом по голове где-либо в другом месте, принесли в эту комнату и положили на полу у камина.

Д-р Куницки: Вот именно. Я как раз это и хотел сказать. Но только вскрытие… Только тогда я смогу судить наверняка. Почему его похоронили с такой поспешностью — это не мое дело, а ваше. Да, я еще хотел заметить, что сердечный приступ можно почти полностью исключить. Он совсем не похож на сердечника. Вот и все. Прошу меня извинить за сбивчивое сообщение, но я очень устал.

Шеф: Спасибо, доктор. Домбал, приступайте к обыску. И прошу привести ко мне кухарку. Как ее фамилия? Ласак? Хорошо. Давайте хоть немного перекусим. Великолепный джем, доктор… Выключите магнитофон, Домбал.

3

Аполония Ласак? Что за явление! Я ожидал увидеть простую крестьянку, а в дверях появилась чуть ли не дама со старинного портрета. Черное платье, манжеты и высокий воротник которого отделаны тонким кружевом, разумеется белоснежным и накрахмаленным. На плоской груди — золотая цепочка с крестиком изящной работы. Только лицо у нее грубоватое и костистое, а руки изуродованы ревматизмом. Говорит медленно, с провинциальным акцентом.

Она здоровается, окидывает внимательным взором всю комнату, словно видит ее впервые, смахивает с груди какую-то пылинку, вынимает из рукава платочек, вытирает нос и начинает меня не особенно дружелюбно рассматривать. Взаимный осмотр длится уже достаточно долго и, наконец, становится нестерпимым.

— Милиционер сказал, чтобы я пришла, — говорит Аполония Ласак. Подходит к окну и хочет задернуть шторы, зеленые, из старого плюша.

— Прошу оставить шторы в покое.

— Дует, — отвечает пани Ласак.

— И тем не менее прошу не заслонять окно! — громко приказываю я.

— Как хотите, — говорит женщина и, наконец, садится. Расправляет платье, устраивается поудобнее. Видимо, ей нравится сидеть в этом кресле, хотя она и заявляет: — Сколько раз я говорила, чтобы выкинули эту рухлядь. Только моль из-за нее разводится. Но что удобно — то удобно, надо прямо сказать… А вам что от меня надо? Небось из-за покойника меня позвали? Царствие ему небесное, хоть он и немец.

— Вы не любите немцев?

— А пан их очень любит?

— Пани Ласак, я хочу, чтобы вы мне рассказали, как все тут случилось с этим немцем.

— Не у меня спрашивайте, у Германа. Они с ним земляки.

— Спрошу, разумеется, и у него спрошу. Но ведь и вы можете кое-что рассказать, не так ли?

— Могу. Человек не сова, он все замечает.

— Вот именно. Ну, так как было дело? Приехал в пятницу?

— В четверг. Раненько, еще до завтрака. Машина и сейчас там стоит. Я как увидела эту машину, так сразу и подумала, что это ко мне. От Гомулки.

— От кого?

— Ну, от нашего Гомулки. Ведь я писала ему на тех жуликов из Голчевиц, которые мне, когда я вышла из кооператива, не заплатили за быка. А приехали не от Гомулки, всего лишь немец, царствие ему небесное, хотя они нас и убивали. Он, правда, наверное, нет. Слишком молодой.

— Значит, как? Приехал и прямо сразу тут поселился? Говорил что-нибудь? Спрашивал о ком-либо?

— Еще бы не спрашивал! — Пани Ласак рассмеялась. — Они уж очень охочи выспрашивать. Вытащил какую-то бумажку и лепечет мне. Только я и поняла, что ему нужен Герман. И сразу себе подумала, что они начнут вместе шпионничать.

— Не понимаю. Что значит «шпионничать»?

— Будете мне голову морочить, что не понимаете! Они все время у нас тут шляются. То он турист, то он то, то он это… Вежливые теперь, здороваются, гутен морген, а свое дело знают.

— Какое такое дело, пани Ласак?

— А то вы не понимаете! Я сразу помчалась к уважаемому пану доктору и сказала ему: «К Герману приехал какой-то немец, значит надо бежать в Голчевицы в милицию». Пан доктор мне ответил, чтоб без паники, что он сам пойдет и посмотрит. Пришел, посмотрел на гостя, поболтали между собой по-немецки. Наш ведь пан доктор может по-всякому разговаривать, даже по-латыни, что твой ксендз из Голчевиц. Вернулся он, значит, и сказал, что немец на экскурсию приехал, дворец хочет осмотреть и больше чем на два дня не останется. То ли редактор какой, то ли еще кто… А там — кто его на самом деле знает. Немец — это немец, царствие ему небесное. Пусть пан Германа выспрашивает. Он целую ночь с гостем разговаривал и Труду за водкой в Голчевицы посылал.

— Выпивали?

— Э-э-э… И какая у немцев выпивка? Вы у Германа спросите.

— А как насчет похорон? Вы присутствовали на них?

— Нет.

— Немца после смерти видели?

— Издали.

— Где видели?

— Да здесь.

— Как он лежал?

— Обыкновенно. Как всякий покойник. Готовенький. Прямо сразу бери и в гроб клади.

— Я спрашиваю, в каком положении он лежал.

— Ну, голова его была у кресла, а ноги около камина.

— Как вы думаете, пани Ласак, почему он умер? Ведь он был еще молодой человек.

— Молодой не молодой, с каждым может случиться. Вы лучше повыспрашивайте у Германа.

— Вам не показалось это странным? Приехал человек и сразу умер.

— Меня уже ничем не удивишь. Я много чего на своем веку повидала. Мог бы и не лазить в ту комнату.

— В какую комнату?

Ласак смотрит на дверь, потом, словно чего-то ожидая, на меня. Все время теребит в руках платочек.

— Ах, та комната… — говорю я безразличным тоном. — Та, где шесть стульев?

— Семь, — деловито поправляет меня Ласак. — На столе шесть приборов, а стульев семь. Одного прибора нет. О н не любит тарелок.

— Кто такой, пани Ласак?

— Ну тот, кто там сидит себе…

— Откуда вы знаете, что он не любит тарелок?

— Откуда? Еще бы мне не знать! Уж будет второй год, как я поставила ему прибор. Прихожу на другой день, чтоб пыль стереть, смотрю — на полу одни черепки. Ничего, думаю, это просто ветер набедокурил. И ставлю, значит, другой прибор. Снова через месяц заглядываю в комнату, смотрю — опять черепки. Ну, видно, ем у не понравилось.

— Кому?

— А я знаю? Ему. Так все говорят.

— Вы его видели?

— А то как же.

— Он старый или молодой?

— А я знаю? Лица-то ведь у него нет.

— Что это вы болтаете, пани Ласак?

— Я знаю, что говорю. Если сказала — нет, значит — нет. Он вот так облокотится и сидит. Как только я войду — уходит. Кое-когда поворчит, словно ему не по праву пришлось, что я здесь. Но делать он ничего не делает.

— Куда уходит?

— Вроде в башню. Герман говорит, что он оттуда смотрит на море.

— И вы не боитесь?

— Раньше не боялась. Но теперь, как этот немец там ужинал…

— Немец там ужинал? С кем?

— Один. Велел накрыть себе на его месте… Вы… слышите? Он. Опять пришел. И теперь так каждый день, о!..

Пани Ласак поднимает вверх указательный палец и закрывает глаза. Секундой позже до меня доходит, что я тоже сижу с закрытыми глазами. И слушаю, и слышу… Да, действительно, слышу. Не шаги, но шуршание подошв по полу. Я тут же открываю глаза и замечаю усмешку на лице Ласак. Она очень довольна.

— А вы мне не верили!

— Эта комната как раз над нами?

— Да. Вы слышите? Вот он уселся.

Ласак снова поднимает палец. Я крепко беру ее за руки и заставляю встать. Она сопротивляется.

— Мы сейчас пойдем туда, — говорю я.

— Нет, — Ласак вцепилась в кресло.

— Вы же сказали, что не боитесь.

— Да… Но теперь… Теперь он другой, совсем другой. Как убил этого немца, то очень изменился. Я прошу вас, прошу… — Я тяну ее к двери, слабую и растерянную. Только в темном коридоре прихожу в себя. Зажигаю фонарь и беру пани Ласак под руку. Лестница трещит под нашими ногами. Влажной ладонью я нащупываю перила.

— Я умоляю вас!

— Успокойтесь.

— Не надо туда ходить! — Голос пани Ласак срывается и переходит в шепот.

Я отпускаю ее у самых дверей.

Верхний холл пуст. Единственная дверь. Высокая, почти под самый потолок. В замке торчит ключ. Я дергаю ручку, но дверь не подается. У меня не хватает смелости повернуть ключ, хотя за дверью — абсолютная тишина. Только вдалеке ревет море. И больше ничего, ни единого звука.

Наконец решаюсь открыть. Переключаю фонарь на рассеянное освещение, и комнату заливает призрачный серый свет.

Совершенно пусто.

Это значит, что в комнате ничего нет, кроме того самого стола, вокруг которого стоят семь стульев, и черного длинного, как саркофаг, буфета. Два широких окна закрыты темными шторами. И еще дверцы. Маленькие, интимные, врезанные в противоположную стену. Пахнет пылью и истлевшим деревом. Надо будет все это осмотреть днем, конечно, лучше осмотрю при дневном свете… Потом я думаю о следах, которые оставят здесь мои подошвы. В желтом круге света, выхватившем фрагмент запыленного пола, я не вижу ничего, что хотя бы приблизительно походило на отпечаток человеческой ноги. Поднимаю фонарь, вожу лучом света по стенам, он вырывает из темноты трещины в штукатурке, дыры в занавесах на окнах, паутину, застывшую как сталактиты.

Слышу треск, мягкий, нежный, словно кто-то за моей спиной ломает еловую веточку. Оборачиваюсь, направляю туда фонарь и вижу, как маленькие дверцы, врезанные в голую стену, слегка приоткрываются. Я одним прыжком приближаюсь к дверкам,

одним рывком распахиваю их настежь и оказываюсь в начале темного туннеля, настолько низкого, что я должен нагнуть голову, чтобы сделать дальше хоть шаг. Тьма коридорчика поглощает свет фонаря, но все же в самом его конце мне удается Разглядеть еще одни двери, такие же низкие, как и эти, которые минуту назад отворил ветер. Наверняка ветер. И сейчас мне еще кажется, что я слышу его гаснущий шелест. Конечно же, ветер!..

Я вытираю лоб, потом кричу. В глубине низенького коридорчика распахиваются дверцы.

III. «ОН СДЕЛАЛ ЭТО В БАШНЕ…»

1

— Еще раз, шеф? — спрашивает доктор Куницки, его левая бровь насмешливо подрагивает.

Я отстраняю стакан. Хватит. Спирт огоньком бежит в груди. Домбал тоже с трудом сдерживает усмешку, затем склоняется над трупом немца, нарочито показывая, что его совершенно не интересует мое состояние. Он перекидывается с Куницким замечаниями относительно особенности трупных пятен, пересыпает тальк из одной баночки в другую, в общем, держит себя так, как будто меня не существует вовсе.

Я спрашиваю, посылали ли за Фричем.

— Да. А вы не хотите еще раз допросить девушку?

— Пусть идет спать.

— Вы думаете, сегодня хоть кто-либо уснет? — говорит Куницки. — Наш Бакула сидит у проигрывателя.

— Это хорошо. Это просто замечательно!.. А что касается истории с дверцами, то я еще раз повторяю, что их открыл ветер. Самый обыкновенный ветер. Сквозняк шел из верхнего холла. Он сначала захлопнул первые дверцы, потом отворил вторые — в конце низкого коридорчика. И больше ничего не было. Это можно проверить. Сейчас мы так и сделаем.

Домбал с Куницким наклоняются над трупом.

— Зачем? — отвечает через некоторое время Домбал. — И так ясно, что ветер. В таких старых развалинах всегда бывают ужасные сквозняки.

Я выхожу. Слышу, как они хохочут. Пожалуй, есть над чем.

Наверное, в салон, где меня ждет Герман Фрич, я вхожу с очень грозным видом.

Маленький человечек, очки в железной оправе на остреньком носике. Забился в кресло у камина, но тут же вскакивает при моем появлении и, вытянув руки по швам, рапортует: «Герман Фрич».

— Сядьте, Фрич. Вы говорите по-польски?

— Немного говорю, но плохо, — отвечает, стоя по стойке «смирно», сторож Колбацкого замка.

— В таком случае будем разговаривать по-немецки. Садитесь, Фрич.

Он сидит, напряженно выпрямившись, будто ждет, что вот-вот получит выговор от вышестоящего лица.

— Яволь, герр гауптман. Я скажу вам все, что вы только пожелаете узнать. И прошу прощения за свою дочь. Она очень нервная, ведь еще совсем молодая…

— Да, Фрич, ваша дочь очень нервная особа. И выглядит не особенно здоровой. Зато у вас чудесный вид, Фрич. Вас ничто не беспокоит?

Он отрицательно мотает головой, а лицо его приобретает недоуменно-глупое выражение. Потом он говорит, что со времени войны ничем не болел и никогда себя так хорошо не чувствовал, как сейчас. Если бы его беспокоило здоровье, то, может, он и решился бы выехать в Германию, но поскольку со здоровьем ему повезло, то он предпочитает остаться здесь, в Польше, и работать на своем старом месте. Больше он ничего от жизни не хочет. Ему посчастливилось, он живым и невредимым вернулся с войны, хотя и пришлось побывать и в излучине Дона, и на Курской дуге, и под Будапештом, и пережить поморское отступление. У него есть дочь, которая скоро окончит техникум, станет зоотехником и выйдет замуж. У него будут внуки и польская пенсия. Можно ли чего-либо еще хотеть от жизни, герр гауптман?

— Вам потрясающе везет, Фрич, — отвечаю я.

Сторож снимает очки в проволочной оправе и протирает стекла. Его высохшие пальцы постукивают, как бамбуковые палочки. Фрич улыбается своим мыслям, которые он только что высказал вслух, откровенно и вериоподданно. Играет как по нотам в давно известном мне стиле: «Я маленький человек, никуда свой нос не сую, и заботы ваши меня не касаются…»

— Фрич, как давно вы были знакомы с Арнимом фон Кольбатцем?

— Герр гауптман, это как раз и есть самое странное: я совсем его не знал. Тогда как прежде я знал их всех, всех Кольбатцев. Начиная от старшего барона фон Кольбатца, который в двадцать третьем передал замок государству и погиб во время войны от бомбы в Ганновере.

— А убитого, здесь убитого, вы не знали?

— Нет. Не знал. Оказывается, он был сыном того самого старшего господина барона, который погиб от американской бомбы в Ганновере. Так он назвал себя и даже показал мне фотографию господина барона. Вы представляете, герр гауптман, на этой фотографии есть и мой дедушка, Франц Фрич. Господин барон соизволил сфотографироваться вместе с моим дедушкой в двадцать третьем году, когда дедушке уже было восемьдесят три года. Он сфотографировался с господином бароном за месяц до своей смерти. О! Посмотрите, вот эта фотография. Он мне ее оставил на память.

— Что вы говорите, Фрич!.. Однако, меня интересует убитый, а не ваш дедушка и не старый барон.

— Меня тоже. Поскольку я их всех знал с детства, а этого совсем не знал. Мои предки служили здесь более ста лет. Еще отец моего деда начал служить в Колбацком замке, когда в 1814 году, после битвы при Ватерлоо, вернулся сюда вместе с господином бароном Каспаром фон Кольбатцем. Но лучше других знал всех господ баронов мой дед. Он даже присутствовал при том, что совершил господин Харт в башне, — вы знаете, о чем я говорю, герр гауптман? Можно мне закурить? Я всегда курю после ужина.

Сторож вытаскивает из кармана трубку, кисет и ждет разрешения.

— Фрич, давайте вернемся к нашему покойнику.

— Но я как раз и говорю, что он сделал это в башне вскоре после того, как мой дед впервые его увидел. Мой дед участвовал во франко-прусской войне, но говорил, что даже там ничего подобного не наблюдал. Вы знаете, герр гауптман, что господин барон был повешен за ноги, а сердце его пронзила пуля?

— Послушайте, Фрич, о чем вы говорите?

— О башне. Поляки сейчас очень интересуются башней. Один раз далее специально приезжала экскурсия из Познани. Я слышал, что собираются поставить памятник там, на дюнах. Но вас не это интересует, вам другое надо, я знаю. Милиция такими делами не занимается. Что касается покойного, этого, который умер здесь, у камина, то мне известно очень немного. Я его совсем не знал, что самое странное.

— Нужно уведомить семью, Фрич. Поэтому я и спрашиваю, давно ли вы с ним знакомы?

— У него не было семьи. Я уже говорил вам, что его отец погиб от американской бомбы в Ганновере. Покойный был последним из рода Кольбатцев.

— Что ж, тем лучше, Фрич.

— Вот именно, герр гауптман. Я сразу подумал, что будет меньше хлопот. К тому же раз и навсегда прекратятся в Колбацком замке те неприятности, которым положил начало господин капитан Харт. Если говорить о господине Иоганне фон Кольбатце, то он, по крайней мере, сам повесился в башне, а господин капитан Харт, который был немножко… того…

— Сумасшедший?

— Вроде. Господин барон Каспар фон Кольбатц сказал как-то, что он, наверное, уродился в тех поляков, от которых, если говорить между нами, и происходит весь род Кольбатцев. Хартман, или фрау Анна, портрет которой вы здесь видите, родом из Мерсебурга, а господин Матеуш был поляком. Только они стыдились или боялись об этом говорить. Немец есть немец… Мой дедушка, тот все помнил, не то что я. Но мой дедушка не был на Курской дуге. Мой дедушка помнил все. Даже тот день, когда явился господин капитан Харт. Ему тогда было двадцать лет.

Я прерываю Фрича, так как от карусели его беспорядочных воспоминаний у меня начинает кружиться голова.

— Полегоньку, Фрич, не все сразу. О каком годе идет речь? О тысяча восемьсот семидесятом?

— Нет. О тысяча восемьсот шестьдесят четвертом. Как раз семнадцатого января, ночью. Вы знаете, герр гауптман, что сегодня у нас восемнадцатое января? Странно… Сейчас только вспомнил. Моему дедушке не случалось вдруг забывать. Это произошло ночью. О, вы видите ту дорогу к морю? Сейчас ее замело, но тогда, наверное, снега насыпало не так много, и мой дедушка еще издали увидел человека, который шел со стороны моря. Он удивился, поднял фонарь и крикнул: «Кто идет?» Тот и не подумал остановиться, только бросил под ноги деду свои вещи и приказал провести его во дворец. Мой дедушка рассказывал позже, что это был высокий мужчина и выглядел по-чужеземному, не по-прусски. Одет он был во все кожаное, даже в шляпу из кожи, и сразу было видно, что он моряк. Когда дед отнес вещи в замок и выглянул в окно, то увидел на море, милях в двух от берега, огни. Похоже, что там стоял корабль. Вскоре огни погасли. Моряк сказал деду: «Кнехт, доложишь своему господину, что прибыл Артур Харт из Ливерпуля. Он поймет. А если не поймет, то тем лучше для него». Мой дедушка взял его саквояж и отнес в салон, он еще цел, герр гауптман, его можно посмотреть у пана Бакулы. За это дедушка получил маленькую золотую монетку, которая сейчас у меня. Он перед смертью отдал ее мне. За день до смерти.

— Послушайте, Фрич, рассказывайте-ка о Харте, — прерываю я немца, чтобы он не терял нити повествования.

У меня возникает ощущение, что и Бакула и Герман недоговаривают. В их исторических экскурсах явно просматриваются белые пятна, которые они отнюдь не стремятся заполнить фактами. Колесят вокруг да около, сбиваются, делают паузы, ставят многоточия… Боятся?

Фрич смотрит на потолок и начинает снова протирать очки. Прислушивается. Быстрым движением снова водружает очки на нос.

— Значит, та золотая монета, которую дал мне дедушка…

— Фрич, ради бога, говорите о Харте! Иначе милиция никогда не узнает, как умер господин барон Каспар фон Кольбатц.

Фрич разражается блеющим смехом, его морщинистое личико сморщивается еще больше. Он развеселился, как ребенок.

— Очень хорошо сказано, герр гауптман! Милиция и в самом деле никогда не узнает, кто убил!

— Фрич! — кричу я голосом фельдфебеля.

— Слушаюсь, герр гауптман!.. Итак, мой дедушка побежал доложить о прибытии капитана Харта, а он остался здесь, у портретов… Мой дед хорошо запомнил, что именно здесь. Позже господин Харт всегда сидел под портретами, у камина, и думал. О чем? Мой дедушка так никогда и не узнал, о чем думал капитан Харт. Но наверное, это были страшные мысли, потому что после них господин Харт срывался с места и приказывал оседлать коня. Он носился по полям, как черное привидение, а люди крестились, если его встречали… Господин барон, как рассказывал мой дедушка, страшно удивился. Он совсем не понял, о ком идет речь, и очень рассердился, что ему помешали. Вы представляете, герр гауптман, господин барон целыми днями сидел в башне и забавлялся часами. Имение растаскивали, а ему было хоть бы что, он занимался только часами. Заводил их, слушал мелодии, которые они играли, снова заводил. Он спустился с башни разгневанный и спросил: «Кто?!» А господин Харт ответил: «Наследник Шимона!» Не сделал ни шагу навстречу, только стоял и смотрел внимательно на госпожу Анну Хартман. Мой дедушка не очень-то понял, о чем идет речь, но заметил, что господин барон Каспар, видимо, догадался, страшно побледнел и весь затрясся. Затем выгнал моего дедушку из салона. Но в полночь моего деда разбудили и велели идти наверх, в ту комнату, где стоит стол и шесть стульев…

— Семь, Фрич, семь, — прерываю я его, и он с готовностью поддакивает.

— У вас хорошая память, герр гауптман. Хотя мне казалось, что вы со страху не могли там все как следует рассмотреть. Извиняюсь, герр гауптман, я уверен, что вы не испугались, но только в той комнате очень неприятно. Мой дедушка тоже так считал. «Знаешь, Герман, — говорил он мне, — не люблю я ту комнату…» Может, потому, что там и началась вся история? Господин барон стучал своей тростью — да, герр гауптман, именно этой, что теперь висит над камином, — и приказывал моему дедушке: «Франц, это мой дальний родственник, господин Артур Харт. Ты должен его слушаться и выполнять все его приказания. А теперь подойди сюда и подпиши эти бумаги. И помни: если кому пикнешь хоть слово, то издохнешь, как самый последний пес». Так сказал господин барон моему дедушке. Вам интересно знать, герр гауптман, что подписал мой дед? Мне тоже было очень интересно узнать, но пришлось ждать двадцать лет, пока мой дедушка не стал совсем плох. Когда он умирал, то сказал, что смерть освобождает его от данного слова.

Мой дедушка Франц был суровый человек. Он получил Железный крест за Седан, единственный из всей шестой роты Верхне-поморского пехотного полка. Но теперь это уже не имеет никакого значения ни для Кольбатцев, ни для милиции. Как это вы забавно сказали, герр гауптман, что милиция никогда не узнает, кто убил… Я вам скажу. В документе было написано, что господин барон Каспар фон Кольбатц заключает с господином Хартом соглашение о тайном перевозе людей и оружия. Интересно, не правда ли? И корабль, что стоял на якоре, был кораблем капитана Харта. А на его борту — поляки, которые ехали из Англии и хотели присоединиться к польскому восстанию против России.

— В тысяча восемьсот шестьдесят четвертом году? — спрашиваю я, чтобы еще раз уточнить детали очередной драмы из колбацкой коллекции. Фрич кивает головой.

— У них был такой план: сойти на берег, переночевать в замке, а утром погрузить оружие на телеги и под видом торговцев перейти границу. От Либавы до Гданьска все дороги были перекрыты, а у нас, в западном поморье, как говорил капитан Харт, граница почти не охранялась. Он имел голову на плечах, этот капитан Харт! Мой дедушка запомнил еще, что вдруг господин капитан Харт вскочил и закричал на господина барона: «А если продашь?» На что господин барон ответил: «Кому ты это говоришь, англичанин? Прусскому барону?» Господин капитан только рассмеялся, начал ходить большими шагами по комнате и говорить, что Кольбатцы всегда слишком любили деньги. Вспомнил даже барона Иоганна, который повесился в башне. Он, должно быть, хорошо знал все семейство, этот капитан Харт. Тогда барона Каспара охватила ярость, и он тростью смахнул весь фарфор со стола, растоптал его вдребезги и вопил, как гренадер, которого ведут сквозь строй. Потом успокоился, как говорил мой дедушка, и принес из спальни документ, который вручил Харту. Мой дед помнил даже, что говорил господин барон господину Харту: «Франц, в твоем присутствии я вручаю господину Харту свое завещание». А вы должны знать, герр гауптман, что господин Каспар не имел наследников, если не считать Вольфганга, который еще до австрийской кампании сбежал из Гданьска с какими-то моряками. И если он давал такой залог, значит сделка была нешуточной. Но тут господин барон вдруг потребовал, чтобы капитан Харт тоже дал ему что-либо в залог, в знак того, что он никому ничего не скажет о сделке. Господин Харт разгневался, стал стучать кулаком по столу и кричать: «Тебе дают двенадцать тысяч английских фунтов. Десять дают поляки, две — я. Мало?! За высадку и ночлег. Мало?» Так он говорил. Господин барон ответил, что мало. И тогда сказал, чтобы господин Харт вручил ему королевский вексель. Что это такое, мой дед не знал, но, наверное, было что-то очень важное, так как капитан Харт схватился за пистолет, который всегда носил на поясе в кожаной кобуре. Господин барон начал смеяться и сказал, что если не получит в залог королевский вексель, то с высадкой и ночлегом ничего не выйдет, что его залог, то есть завещание, важнее, чем двадцать тысяч фунтов и королевский вексель, вместе взятые. И еще сказал господин барон Каспар, как запомнил мой дедушка: «Хартманы всегда были изменниками. Вспомни своего предка Шимона, Артур Харт!» После чего капитан Харт вытащил желтый кожаный бумажник и достал оттуда очень старую бумагу. Дедушка хорошо запомнил, что он вынул бумагу, желтую, как кожа, с большой толстой печатью и вручил ее господину барону. Дедушка снова подписался под соглашением, которое гласило, что они оба обменялись такими-то и такими-то документами и вернут их друг другу после отъезда поляков. Утром поляки сошли на берег. Их было двадцать три. Все в кожаной одежде. Вооружены до зубов. У каждого по два больших пистолета и новенькие английские многозарядные карабины. Перевезли на двух шлюпках оружие и боеприпасы в замок и легли спать. Должно быть, совсем измотались, так как когда явились жандармы, то лишь двое успели вскочить на ноги и схватиться за оружие. Дедушка рассказывал, что эти двое далеко не убежали, только в дюны, отстреливались из пистолетов минут десять, потом затихли. Наверное, у них кончились патроны.

Фрич внезапно умолкает и ленивым жестом поправляет очки. Поднимает глаза и долго, вопросительно смотрит мне прямо в лицо. Я молчу. Фрич наливает себе остывшего чая и медленно пьет, словно обдумывая каждый глоток. Затем снова смотрит мне в глаза.

— Это было предательство, Фрич?

— Да, это было предательство, герр гауптман. — Он снимает очки, вертит их в руках, стеклышки поблескивают, разбрызгивая золотистые искры.

— Кто? — спрашиваю я тоном следователя.

— Поляков было двадцать три человека, — информирует меня Фрич. — Среди них — одна женщина. Так говорил мой дедушка. Их расстреляли днем, на дюнах, и там же похоронили. Но могилу уже нельзя отыскать. Года два назад приезжала даже какая-то комиссия, наверное по историческим делам. Но ведь все было почти сто лет назад.;.

— Кто предал, Фрич?

Немец глубоко вздыхает. Слышу нехороший хрип в его легких. Старик, видимо, простужен.

— Так кто предал, пан Фрич? — повторяю я с нажимом, хотя внутренне чувствую, что его рассказ так же зыбок в своей достоверности, как песок на дюнах, и его не соберешь в горсть,

— Дедушка не был предателем, герр гауптман.

— Тогда кто?

— Я не знаю. Но только не он, поскольку через два года в Колбаче снова появился капитан Харт и моего дедушку не тронул. Даже выделил ему участок, когда начался раздел земли.

— Харт уцелел? Его отпустили?

— Этого мой дед никогда не узнал. Когда жандармы окружили замок и вязали поляков как телят — я прошу прощения, герр гауптман, — то господина капитана Харта нигде не нашли. И корабль уже не стоял в бухте. Капитан Харт появился только через два года, когда господин барон собрался уезжать в Париж. Он вошел как раз в эту комнату, как будто ничего и не случилось, а мой дедушка в это время вытирал пыль с кресел, с тех самых, на которых мы сейчас сидим. Мой дедушка просто остолбенел, он помнил, что даже не поклонился, только стоял и смотрел на капитана Харта, одетого во все черное. Господин Харт спросил моего деда: «Это ты, Франц?» Мой дедушка был ужасно поражен и пробормотал чго-то невразумительное, но господин Харт его прервал и приказал: «Ступай, Франц, в башню и сними своего господина. И запомни, Франц, ты будешь долго жить, очень долго проживешь, если окажется, что у тебя короткая память. Ступай и отцепи своего господина. Завтра мы ему устроим роскошные похороны». И дедушка пошел в башню, и шел он, как потом мне рассказывал, очень долго. А вы знаете, герр гауптман, что отсюда до башни буквально два шага. Только пройти через комнату, низкий коридорчик — и все. Когда он вошел туда, то увидел, что господин барон Каспар фон Кольбатц висит головой вниз рядом со своими часами. И еще кое-что увидел мой дед, о чем мне сказал только перед самой смертью. У господина барона было прострелено сердце. Такая маленькая красная ранка. Он ее заметил… Это все, что можно рассказать о господине капитане Харте. Он, герр гауптман, после уже не ходил в башню. Никогда. Недоброе это место. Как и комната со стульями.

Старик шмыгает носом. Похоже, он немного смущен, что позволил себе так разговориться. Но в глубине его выцветших глаз светится тусклая искорка удовлетворения. Ведь только ему, Герману Фричу, старейшему слуге рода фон Кольбатцев, известны самые интимные дела его господ.

— Вот как это было, герр гауптман. А сейчас я, пожалуй, уже пойду. Поздно.

Он берет свой кисет, трубку, спички, мокрый носовой платок. Проверяет, не оставил ли чего.

— Спокойной ночи, герр гауптман.

— Сидеть, Фрич. — Я запихиваю старика обратно в кресло. — Теперь я вам расскажу кое-что о делах в Колбацком замке, Фрич.

— Я не понимаю, о чем вы говорите, герр гауптман…

— Сейчас поймете, Фрич. Зачем приезжал к вам Арним фон Кольбатц из ФРГ? Ну? Только не морочьте мне голову, потому что я больше этого не позволю. Арним фон Кольбатц приехал к вам. Спрашивал о вас кухарку, ваше имя было записано у него на бумажке. Это раз. Второе: я думаю, Фрич, что он явился по вашему приглашению. Не мотайте головой, Фрич, это совершенно лишнее. Мой дорогой Фрич, вы мне поведали трогательную историйку о том, что Фричи ничего общего с делами Кольбатцев не имели. Начиная еще с прошлого столетия, а конкретно — с момента, когда человек по имени Харт взял верх над бароном Каспаром фон Кольбатцем, которого, по-видимому, он застрелил в башне, а потом повесил за ноги. Врете, Фрич. Прошло ведь почти сто лег… И вдруг является какой-то Кольбатц. Не любопытно ли? Почему прямо к вам? Я знаю, что от бывшего слуги обычно не ждут приглашения. Но ситуация, как мне кажется, немножечко изменилась, не правда ли? Теперь у вас надо спросить разрешения приехать сюда, Фрич, не так ли? Вы имеете здесь прав больше, нежели какой-то там фон Кольбатц. Кроме того, я думаю, Фрич, это было срочное, чертовски срочное дело. Даже не сомневаюсь. Ведь Кольбатц был журналистом. Официально приехал в Польшу, чтобы писать очерки для газеты, а вовсе не затем, чтобы навестить Фричей, да еще за пятьсот километров от Варшавы, да еще в такой мороз.

— Я не понимаю, о чем вы говорите, герр гауптман, — жалуется Фрич.

— Не морочьте мне голову! Если Герман Фрич посылает дочку за водкой в Голчевицы, то наверняка знает, во имя чего это делает. И, надеюсь, вы не будете меня уверять, что в черный, пропахший нафталином костюм вы вырядились в честь моего прибытия сюда. Кроме того, скромно зарабатывающий человек не курит каждый день табак экстра-марки «Принц Альберт», а всего лишь обычный польский «Боцман». Это, видимо, не единственный подарок журналиста Арнима фон Кольбатца. Я не ошибся?

— Ничего он мне не привез! — кричит Фрич.

— Я готов вам поверить, что табак «Принц Альберт» вы купили в голчевицкой лавке, где, допустим, подобный табак имеется в таком же изобилии, как трава на лугу. Но, ради бога, не уверяйте меня, что вы, бывший армейский шофер, просто забыли спустить воду из машины господина Кольбатца. Фрич, вы же знаете, что значит не спустить воду в такой мороз.

— Да, — шепчет старик, запихивая в карман свой кисет, — но я за машину не отвечал.

— Конечно, Фрич. Не ваша машина, не ваша забота. И вместе с тем у вас были ключи от нее, правда?

Я вынимаю из кармана связку ключей. Старик застывает в одной позе, потом тянется к ключам, но я не даю ему даже дотронуться до них.

— Такие вещи не прячут у себя в комнате, Фрич, запомните. Такие вещи выбрасывают в море или в снег.

— Я не понимаю, герр гауптман, я…

— Мне тоже казалось, что вы не понимаете. Правды все равно не скажете, врать не умеете. Поэтому лучше всего не понимать. Послушайте, Фрич, давайте прекратим эту игру в жмурки. Поздно уже. Вам надо идти спать. Скажите мне только, часто ли вы вытираете пыль в этой комнате?

— Здесь вообще никто не вытирает пыль.

— Вы правы. Мне так и показалось. Эта трость принадлежала господину барону Каспару фон Кольбатцу?

— Да, — говорит Фрич и снимает железные очки.

Вытаращив глаза, следит он, как я снимаю со стены баронскую трость, черного дерева, с серебряным набалдашником в форме головы грифа.

— Скажите мне, Фрич, как так могло получиться, что трость запылилась только снаружи? На этой стороне есть пыль, а на той, что прилегала к стене, — нет? Видите? Здесь есть, а тут нет?

— В этой комнате не стирают пыль, — повторяет он.

— Не просвещайте меня, Фрич. Именно это я и хочу вам доказать. И еще кое-что. Недавно эту трость кто-то снимал со стены. Может, вчера вечером? А? Сняли с крюка, а потом забыли повесить по-прежнему. Видите? Вот здесь, где раньше прилегала к стене голова грифа, осталось светлое пятно на штукатурке. А теперь ручка повернута в другую сторону.

— Не знаю… Может, пани Ласак? Она тут иногда убирает.

— Вы правы, Фрич. Даже наверняка пани Ласак. Встать, Фрич. Пошли. Вы покажете мне знаменитую башню.

Герман Фрич весь съеживается. Его сухие пальцы впиваются в обивку кресла, как когти испуганной птицы. Затем он срывается с места и бежит к двери.

— Стойте, Фрич! Дверь заперта.

— Герр гауптман… — шелестит голос немца.

— Марш!

2

В дворцовую башню нужно идти через комнату со стульями, низким коридорчиком без окон и, наконец, по крутой лестнице. На лестничной клетке только одно готическое окно, забитое досками, сквозь щели свищет мокрый ветер. Первым идет Домбал, за ним — Фрич и, наконец, я. Фонари держим низко. Ступени настолько узкие, что нога на них едва умещается. Руками опираемся о стены, покрытые влажной изморозью. Этот замок долго не продержится: в желтом свете фонарей видно, как осыпается серая штукатурка.

— Это здесь, — говорит Фрич и пытается рукой нащупать дверную ручку.

Домбал его опережает. Открывает двери ногой. Они скрипят, а мы не можем удержаться от кашля. Нас орошает дождь пыли. Пахнет грибами. Ветром. Гнилью.

— Странно, — говорит Домбал.

Мы стоим в восьмиугольной комнате. Четыре окна. Рамы, когда-то, возможно, голубые, покрыты зарослями грязи. Одно стекло разбито, под его готической аркой зияет звездообразная дыра, в которую летит снег.

— Странно, — повторяет Домбал, — похоже, что часы идут.

Фрич кивает головой:

— Только одни. В виде корабля. Но якорь поврежден. Когда бьет двенадцать, он уже не спускается.

Часов всего двенадцать, ровно столько, сколько обещает туристам путеводитель под названием «Колбач-палац». Они висят на стене между готическими окнами, основательно запорошенные пылью. Одни часы изображают миниатюрный собор, стрелки помещены в готической розетке, а ниже, в портале, — фигурка святого Иоста. Здесь есть и часы-пушка, и часы-ящер, с циферблатом в разинутой пасти. Часы в виде обнаженной женщины, которая на поднятых руках держит глобус. Часы-мушкет. Фрич объясняет, что когда ставили их курок на определенное время, то мушкет стрелял. Есть тут и тирольские домики, и часовенки, и повозки. Но тикает только большой фрегат, с каждого борта которого прицелилось двадцать орудий. Его якорь-маятник, когда до него дотрагиваешься, издает серебристый звук.

— Господин барон Каспар, — говорит Фрич, — получил этот фрегат в дар от итальянского адмирала. Мой дедушка рассказывал, что…

— Хорошо, Фрич, — останавливаю я его, чтобы не пришлось выслушивать еще одну историю эпохи его дедушки. — Скажите мне, Фрич, в котором часу вы показывали Арниму фон Кольбатцу эту коллекцию?

— Я? Я не показывал ему часы.

— А кто?

— Не знаю.

— В котором часу поднялся Кольбатц в башню?

— Разве он тут был?

— Был, Фрич. Потому что здесь он умер.

— Это невозможно, герр гауптман. Пан доктор Бакула говорит, что он умер у камина. Я как раз там его и видел. Пани Ласак — тоже.

— Она тоже? Вы уверены, Фрич?

— Пани Ласак? Конечно. Она стояла у его тела на коленях.

— Неправда, Фрич. Ласак говорит, что она видела труп только издали.

— Нет. Она стояла на коленях. Даже сказала мне что-то странное, чего я не понял, поскольку плохо говорю по-польски. Может, она молилась? Я не знаю.

— Фрич, вы помогали пану доктору Бакуле укладывать тело в гроб?

— Да.

— Вы не заметили, у покойного были часы на руке?

— Не заметил… Я очень разнервничался, так как пан Бакула велел поторопиться с похоронами. И вообще, я боялся…

— …догадываюсь чего, Фрич.

Немец делает какой-то неопределенный жест рукой, но я даже не успеваю понять, что он хочет им выразить. В тот же самый момент яростный грохот летит по лестничной клетке, отскакивает эхом от стен и взрывается под готическими сводами. Домбал выхватывает револьвер. Нервы, черт возьми, нервы, никак не могу его отучить! Я толкаю немца перед собой и сломя голову лечу вниз, по закрученной, узкой лестнице. Коридорчик совершенно темный, дверцы распахнуты настежь, хотя я могу поклясться, что, поднимаясь в башню, плотно прикрыл их за собой. Прижимаюсь к стене и кричу так, что отзывается болью в легких:

— Стой!

В прямоугольнике окна маячит длинный силуэт человека.

— Света! Света!

— Что вы тут делаете? — спрашиваю я уже спокойно, хотя и опираюсь о стену.

— Окно отворилось, — отвечает доктор Бакула, заслоняя глаза рукой от яркого луча фонаря. — Вы не закрыли дверь, и потянуло ужасным сквозняком. Прошу меня извинить…

— Кто разрешил вам покинуть комнату?!

— Ваш коллега, который делал у меня обыск. Если я не ошибаюсь, это были вы. — Доктор Бакула обращается к Домбалу. — Я чем-либо провинился? Прошу в таком случае прощения. Никогда не имел дела с милицией.

Я не отвечаю. Чувствую, как холодный пот заливает мне спину. Смотрю только в одном направлении.

В углу, между большим окном и глухой стеной, лежит разбитая тарелка.

Доктор Бакула усмехается ясной спокойной усмешкой, мягким жестом засовывает руки в карманы пиджака и произносит только одно слово:

— Ветер.

В пустом коридорчике колышутся две пары небольших дверок. Ветер. Конечно же, ветер.

IV. КОРОЛЕВСКАЯ ПОДПИСЬ

Даже сейчас, через год после завершения следствия по делу об убийстве Арнима фон Кольбатца, у меня перед глазами стоит зал с камином и двумя креслами, силуэт башни, в которой мелькал исчезающий огонек, четкая линия черной трости Каспара на стене, решетка перед камином. Но когда я прищурю веки, на темном фоне остается лишь одно цветовое пятно: подернутые дымкой рыжие волосы Анны Хартман на одном из шести колбацких портретов. Я хотел бы иметь его у себя, чтобы в минуты досуга всматриваться в фарфоровую белизну лица, в живое пламя волос женщины минувших веков, которая явилась предо мной январским вечером прошлого года. Мне кажется, что аналогичное желание испытывали и Харт, и Бакула, и Арним фон Кольбатц. Кто знает, может быть, и тот, кто заказал в свое время этот портрет странствующему живописцу. Они наверняка подолгу стояли перед темным, прямоугольником полотна, где выделялись только два цвета: подернутый дымкой красный и фарфорово-белый. Прошу прощения, что говорю об этом, но от следствия у меня в памяти остался лишь портрет. Мертвый предмет, а не человек, как часто случается в нашем деле.

Тогда, как мне запомнилось, я попросил ввернуть лампочки в бра на стене. И когда вспыхнул свет, я сразу увидел, что портрет стал плоским и ординарным, что у Анны Хартман некрасивые руки, недобрая усмешка, что вместо традиционной розы живописец вложил ей в руки какую-то бумагу, свернутую в рулон. Правда, она была всего лишь купеческой вдовой, торговала солью и селедками…

— Магнитофон включен? — спрашиваю Домбала.

— Да. Давать его?

— Давай.

— А все-таки смешно. Со свитками пергамента и документами в руках изображали государственных мужей и отцов церкви, но не женщин, черт возьми!

Быстро оборачиваюсь: со стороны двери донесся приглушенный возглас.

— Я извиняюсь… — доктор Бакула умолкает. Усмешка его переходит в гримасу.

— Можете не извиняться. Я вам напомнил умершего. Он стоял в той же позе и всматривался в тот же портрет. Да?

— Да, — сухо отвечает доктор Бакула и опускается в кресло. Он кажется отдохнувшим и более заинтересованно относится к нашей беседе, нежели два часа тому назад. А может, это результат обыска? Домбал говорил, что все время, пока рылись в ящиках и шкафах, историк слушал пластинки. Протокол подписал, не читая. Равнодушный ко всему, словно отсутствующий. Хотя сейчас — нет. Высокое чело колбацкого хранителя прорезает вертикальная морщина. Он пытается стереть ее рукой.

У него красивые руки, совсем не мужские. Прикладывает пальцы к вискам.

— Ах, я ведь должен был ответить на ваши вопросы, — говорит он.

— На какие?

— Вы меня спрашивали, зачем я похоронил Арнима фон Кольбатца, но тогда привели девушку, и я не успел ответить. Если я не забыл, вас еще интересовало, где я взял гроб.

— Совершенно верно, — отвечаю я и лихорадочно соображаю, какой стиль игры избрал доктор Бакула. Действует ли он бессистемно, вслепую, просто передергивает или предугадывает дальнейшее развитие событий? — У вас очень хорошая память, доктор. Только вы имели вполне достаточно времени, чтобы придумать правдоподобный ответ.

— Вы несправедливы, капитан. А я пытаюсь найти с вами общий язык. Насчет похорон… Я похоронил Арнима фон Кольбатца здесь, поскольку мне казалось, что он должен покоиться именно здесь. В конце концов, на кладбище Колбача лежит несколько поколений его предков. — Лицо историка выражает столь глубокую уверенность в собственной правоте, что я не могу удержаться от улыбки.

— С точки зрения тех, кто трепетно чтит священные традиции, вы абсолютно правы, доктор. Но сектор внутренних дел местного народного Совета отнесся бы к данному вопросу несколько иначе. Ведь покойный был иностранным подданным, доктор! Без уведомления представителей власти о его смерти, доктор? — Я говорю тоном укоризны, и Бакула покорно меня слушает.

— Это дошло до меня с некоторым запозданием. И потому я уведомил милицию.

— Очень хорошо, что вы поступили именно так. А гроб? Наверное, вам его доставили из Варшавы самолетом? — Я стараюсь оставаться серьезным. — Во всяком случае, гробы не относятся к числу дефицитных предметов потребления.

Бакула прекрасно владеет собой.

— Нет, уважаемый пан капитан. Гроб находился в замке. Это очень старый гроб. Он стоял в подвале. Фрич мне про него сказал.

— То есть можно сформулировать так: невероятно счастлиливое стечение обстоятельств! Кладбище — за окном, гроб — под полом, недоставало только покойника. Всевышний не признает незавершенности, поэтому послал вам его… Пан Бакуда, не рассказывайте сказок. Меня сейчас не интересуют обстоятельства смерти Арнима фон Кольбатца. Прошу ответить на один врпрос: почему Иоганн Кольбатц в шестнадцатом веке повесился в башне?

Я попал в точку. Бакула вскакивает, но тут же возвращается в кресло.

— Теперь я вас уже не понимаю. Какое отношение к покойному имеет Иоганн фон Кольбатц? Мне кажется, что вы, как следователь…

— У нас взаимное непонимание, доктор. Видимо, в вашем сознании укоренилось ложное представление о работе уголовного розыска. Уверяю вас, что эпоха индивидуалистов-любителей угасла еще полвека назад. Современный следственный аппарат функционирует коллективно. И в то время как члены этого коллектива делают вскрытие или занимаются химическим выявлением следов, шеф группы, или в данном случае моя скромная особа, может спокойно посвятить себя историческим изысканиям. Например, рассуждениям о чудесных волосах Анны Хартман. A propos, доктор, почему Анна на портрете держит в руке рукопись? Что это за бумага?

— Не знаю. Так захотел художник.

— Или тот, кто заказывал портрет. Однако вернемся к Иоганну. Не кажется ли вам, что в этом замке слишком много лиц умерло насильственной смертью? Иоганн, затем Каспар, застреленный и повешенный капитаном Хартом…

— Откуда вы знаете о Харте? — быстро спрашивает Бакула.

— А вы?

— Это моя профессия, — медленно отвечает он.

— А я в данной сфере — любитель-коллекционер. Давайте перестанем играть в прятки, доктор. Подобная игра ни к чему не приведет.

— Поскольку вы обращаетесь за исторической информацией к таким некомпетентным особам, как старый Фрич, я не могу относиться серьезно к вашему намерению познакомиться с колбацким прошлым. Можно только пожалеть, что вы не выслушали еще и пани Ласак. Она очень любит рассказывать истории о духах в комнате со стульями. О часах…

— …и падающих со стола тарелках. Правда, доктор? — Я внезапно вклиниваюсь в его речь и вижу, как Бакула прячет глаза, избегая моего взгляда. — В связи с вышеизложенным именно вас, как особу компетентную, я прошу ответить: почему повесился Иоганн Кольбатц? И пожалуйста, приступайте к освещению проблемы. У нас немного времени. Утром я должен уехать.

— Не закончив следствия?

— Если вам угодно — да. Не закончив следствия. В мои обязанности входит осмотр места происшествия и опрос свидетелей. То есть предварительное расследование. Следствие будет вести прокуратура, пан доктор Бакула.

— Ах так… — Историк вынимает руки из карманов, и его узкие ладони начинают блуждать по обивке кресла. У меня возникает впечатление, что его руки живут обособленной, отдельной жизнью. Они ищут, ищут какой-то неизвестный предмет, который можно сжать так сильно, чтобы он рассыпался на отдельные атомы.

Я протягиваю Бакуле сигареты.

— …Итак, пан капитан, вы хотите знать, почему Иоганн Кольбатц, сын Матеуша из Колбача и Анны Хартман, покончил жизнь самоубийством… Гм… Можно этот случай рассматривать двояко. Субъективистский метод исследования, к которому еще обращаются некоторые историки, привел бы к следующему выводу: Иоганн Кольбатц покончил самоубийством потому, что не мог пережить краха крупнейшего банкирского дома Северной Европы, а также еще и по другой причине. Он был сангвиником, то есть действовал, подчиняясь давлению фактов, а не в соответствии с их анализом. Точка.

Я поднимаю руку, как школьник на уроке.

— Пан доктор, извините, что вас перебиваю. Вы уверены, что это было самоубийство?

— Не знаю.

— Ах так… Прошу вас продолжать.

— …И вместе с тем, если прибегнуть к методу исследования, который опирается на объективное рассмотрение тогдашних общественных, экономических и политических отношений, можно получить другой ответ. Не Иоганн Кольбатц умер. В его лице погиб юный капитал. Теперь, пожалуйста, выбирайте. Конкретные же обстоятельства случившегося были таковы. А им предшествовали известные историкам события семнадцатого марта тысяча пятьсот шестьдесят первого года. Все дальнейшее — крушение семьи, смерть, упадок фирмы — началось именно с той ночи. Семнадцатого марта приехал на Паненскую улицу, номер тридцать четыре сам канцлер короля польского. Зыгмунт Август брал деньги где только было можно. У Фуггеров, у Лойтцев, у Фельдштадтов. Словом, королевские гонцы разъезжали от Лиона до Аусбурга и Гданьска, сулили земли и привилегии, занимая тысячи талеров, нужные для того, чтобы вести Лифляндскую войну. Если вы помните, Лойтц за то, что ссудил свои талеры, получил даже адмиральский титул, концессию в Величе, освобождение от пошлин на Варте — словом, окупил каждый талер в тысячекратном размере. Иоганну же посулили нечто гораздо большее, прошу обратить на это внимание. Королевский канцлер приехал в ночь с шестнадцатого на семнадцатое марта в карете, запряженной шестеркой лошадей. С Иоганном Кольбатцем он беседовал в той самой комнате, где умер основатель рода Матеуш Колбач. Я перерыл все документы той эпохи и достоверно знаю, что королевский представитель обещал Кольбатцу исключительное право на торговлю в Новгороде, Пскове и — вы мне не поверите — в Москве! Да, да, и в Москве. Как только Зыгмунт Август победит Ивана Грозного в Лифляндской войне. Прошу прощения, вы разрешите мне вытащить микрофон?

Бакула протягивает руку к подсвечнику, тому самому, в виде дорической колонны, и вынимает из-за него пластмассовый микрофон магнитофона.

— Я знаю, что вы записываете все беседы, но мне нечего скрывать.

— Это вам не помешает, доктор?

— Напротив. Итак, вернемся к ночи с шестнадцатого на семнадцатое марта. Иоганн сначала, как зафиксировано в родовой хронике, ответил на просьбу о займе так: «Король польский мне не брат и не сват и пусть на славянское происхождение моего покойного отца не ссылается, ибо в делах это никакого значения не имеет». Если он действительно послал такой ответ, то можете себе представить, как мог ответить ему его адресат, который славился несдержанностью, хотя был и политиком и дипломатом. Короче говоря, Иоганн под королевское слово и вексель ссудил Зыгмунту Августу сто тысяч талеров наличными, которые выплатили банкирские дома в Гданьске и Амстердаме. В хронике, которую вел один голландский еврей, некий Якуб ван Гот, можно прочитать, что «от короля французского Иоганн Кольбатц получил разрешение торговать солью, от Альбрехта Прусского имел документ, дозволяющий свободно провозить товары через города, от русского короля Ивана ему разрешено строить крепости и поставлять орудия, а также производить порох и свободно вывозить товары из Новгорода…» И так далее. А король польский удостоил Иоганна собственноручной распиской и пресловутой синицей в небе. Куском пергамента с двумя сургучными печатями. Вы тут хоть что-нибудь понимаете? Я, честно говоря, нет. Либо все-таки сыграло свою роль славянское происхождение Иоганна, либо он строил далеко идущие планы, простиравшиеся до московских стен.

— Прошу прощения, доктор, что снова вас прерываю. Вы имеете в виду тот самый вексель, который Артур Харт передал барону Каспару фон Кольбатцу в качестве залога?

Историк явно недоволен. Его глаза горят недобрым огнем. Он нетерпеливо поглядывает на часы.

— Да, речь идет о том самом векселе.

— Где он теперь находится? — спрашиваю я безразличным тоном.

— Не знаю. Я изучал стокгольмский архив Кольбатцев, там его нет.

— Одним словом, криминальная загадка. Как вы думаете, доктор Бакула, действительно вексель мог очутиться в руках человека по имени Артур Харт? Ведь он был англичанином.

Доктор Бакула начинает шагать вокруг кресла. Волнение его все нарастает.

— Вы мне не даете спокойно кончить, капитан. Если так будет продолжаться, то мы никогда не доберемся до смерти Иоганна Кольбатца. А вы ею вроде бы интересовались.

— Вы не ошиблись. Десять минут тому назад. Сейчас уже в меньшей степени. Но все равно, очень прошу вас, продолжайте.

Доктор Бакула поднимает брови. Это движение выражает отнюдь не удивление. Скорее — недовольство.

— Пожалуйста… Иоганн Кольбатц повесился в башне, на крюке, вбитом в ту самую стену, где теперь размещаются часы. Тогда их там еще не было. Они появились значительно позднее, в семнадцатом или восемнадцатом веке.

Иоганн прискакал верхом ночью, после того, как стало очевидно, что Зыгмунт проиграл Ивану Грозному Лифляндскую войну. А в Гданьске, в Щецине и в Амстердаме вкладчики начали требовать возвращения денег. Вы можете заглянуть в хроники и поймете, что тогда творилось. Это был не протест. Это был бунт. Восстание бедноты, которая в крахе купечества прозрела собственную голодную смерть. Подожгли склады Кольбатцев. Когда толпа хлынула на Паненскую улицу, Иоганн пребывал в одиночестве. Он наверняка чувствовал, что надвигается конец. Я читал его письма к Альбрехту Прусскому с просьбой вернуть пятьдесят тысяч талеров. В Амстердам с просьбой о займе. Униженное послание в Вавель, королю польскому, чтобы тот заплатил хотя бы шестьдесят тысяч талеров, которые Иоганн выложил на закупку в Испании коронационных регалий для Зыгмунта. Вам будет смешно, но король заказал в торговом доме Иоганна Кольбатца молодую львицу и зуб мамонта… Все это закупалось в кредит. Платил Иоганн. Когда толпа заполонила улицу, требуя возвращения вкладов, Иоганн понял, что приходит конец. Он взял с собой лишь немного еды и подземным ходом бежал из дому. Нанял коня, четыре дня заметал следы, так как в городах уже были получены на него гончие листы, и, наконец, появился в Колбацком замке. Он мог выбирать только изгнание или веревку. Выбрал последнее, в ночь с семнадцатого на восемнадцатое…

— …января, доктор?! — невольно вырвалось у меня.

— Да, — отвечает Бакула. — Я, честно говоря, не верю в так называемые роковые даты, но это действительно случилось именно в ночь с семнадцатого на восемнадцатое января.

— Значит, королевский вексель остался у Иоганна. Кто потом стал хозяином замка?

— Жена. Но о ней ничего не известно.

— У нее был вексель или нет? — спрашиваю я. Бакула уставился на огонь в камине. — Наверняка был. Не думаю, чтобы после смерти мужа она не обшарила здесь все закоулки. Только — помилуйте! — каким чудом королевский вексель оказался в руках Харта? Что происходило в течение последующих трехсот лет, доктор Бакула?

— Не знаю. От этого периода не сохранилось никаких документов. Известно только, что в один прекрасный день, в году тысяча пятьсот сороковом, на Колбацкой скале появился старший сын Иоганна, Щимон. Тот самый, что бежал из дому семнадцатилетним юношей. Вернулся же он зрелым мужчиной. Какая драма тогда разыгралась — неведомо. Но если вы уже были на кладбище, то не смогли, наверное, не заметить одного странного совпадения в датах, высеченнных на надгробиях Анны Хартман и брата Шимона — Якуба. Оба похоронены в один и тот же день. Дальше след Шимона совершенно теряется.

— Доктор, вы хотите сказать, что Шимон убил брата и бабушку? Но это уже переходит все…

— Я ничего не хочу сказать. Просто не знаю.

Теперь я встаю и подхожу к окну. Стекла залепил снег. Ничего не видно. Метель.

— Вы еще мне не поведали всего, доктор Бакула, Но у нас пока есть время. Благодарю вас. Да, еще один вопрос. Кто вам сказал, что в салоне лежит тело Арнима фон Кольбатца?

Не вижу лица Бакулы. На шторы падает его длинная тень.

— Никто. Я первый обнаружил труп.

— У Арнима фон Кольбатца были на руке часы, когда вы клали в гроб?

— Нет.

— Все, доктор. Еще раз благодарю вас за интересное сообщение. Надеюсь, что мы с вами последний раз беседовали о деяниях славного рода фон Кольбатцев. Доброй ночи.

— Я тоже на это надеюсь, пан капитан.

Историк кланяется и выходит, держа руки в карманах. Тихо притворяет за собой дверь.

Ветер.

Проклятый дом! Первое убийство: старый мошенник и ростовщик Мантейфель. Второе убийство: Иоганн. Но может быть, это и в самом деле самоубийство? Третье убийство: Якуб. Четвертое убийство: Анна Хартман. Пятое убийство: двадцать три поляка, которые шли на помощь повстанцам. Шестое убийство: Каспар фон Кольбатц. Седьмое убийство: Арним фон Кольбатц. А куда делся Шимон? И что стало с капитаном Хартом? Кто еще здесь погиб из тех, о ком мы ничего не знаем? И кто еще может погибнуть в эту ночь? Ведь сегодня восемнадцатое января.

Ветер врывается через трубу в камин, огонь вспыхивает с удвоенной силой. Но сквозь заунывную мелодию пламени прорывается совсем другой звук. Сверху. Словно кто-то совершенно обессилевший шаркает ногами в мягких туфлях. Затем слышится скрежет отодвигаемого стула, и наступает полная тишина. Это не звуковая галлюцинация. Я слышу абсолютно отчетливо. «Нет, там не Бакула! — что-то кричит во мне. — Бакула вышел через другую дверь, а из его комнаты нет прямого хода туда!»

Я бегу, освещая себе путь фонарем, по лестнице, которая трещит у меня под ногами.

Распахиваю двери.

Комната пуста. Стол. Семь симметрично поставленных стульев. Шесть приборов.

МАГНИТОФОННАЯ ЗАПИСЬ ОПЕРАТИВНОГО СОВЕЩАНИЯ.
Время: 21.30.

Присутствовали: шеф следственной группы; И. Домбал, поручик; С. Куницки, эксперт судебной медицины.

Шеф: Я пригласил вас, коллеги, чтобы, наконец, попытаться обобщить данные, полученные нами, начиная с восемнадцати часов. Думаю, что уже пришло время дать ответ на несколько основных вопросов. Это нужно еще и для того, чтобы решить: или мы продолжаем предварительное расследование дальше, или закрываем его и всю имеющуюся в наличии неразбериху передаем в руки прокуратуры. Мое мнение по данному вопросу таково: основные нити расследования мы уже нащупали, если, конечно, в этом сумасшедшем доме не случится еще что-нибудь, чего предвидеть мы не в состоянии. Но в любом случае я считаю, что следствие мы можем продолжать. Ваше мнение? Поручик Домбал?

Поручик Домбал: Продолжать.

Доктор Куницки: Мне абсолютно безразлично. Без вас я все равно отсюда не выберусь. Свою работу я закончил, если, конечно, как вы сказали, капитан, в этом сумасшедшем доме чего-либо еще не стрясется. Но я не думаю. Все возможное уже случилось: два раза капли для кухарки, укол — девушке, успокаивающие таблетки для Бакулы.

Шеф: Значит, возражений нет? В таком случае будем вести следствие до конца. Домбал, с обыском закончили?

Поручик Домбал: Да. Безрезультатно. Часов не нашли.

Шеф: Потом расскажете. Усильте охрану. Один человек пусть останется в холле. Он мне понадобится для эксперимента. Сержант Лигенза!

Поручик Домбал: Есть.

Шеф: Предлагаю последовательно ответить на такие вопросы: КОГО? КОГДА? ГДЕ? КАК? ЧЕМ? ПОЧЕМУ? И наконец, КТО? Может, звучит несколько академически, но при настоящем нагромождении фактов, как мне кажется, упрощения неизбежны. Согласны? Благодарю…, Ответ на первый вопрос не требует обсуждения. Известно, КОГО убили. Можно только поставить вспомогательный вопрос: КЕМ в данной ситуации являлся человек по имени Арним фон Кольбатц? Могу сообщить вам дополнительные сведения об убитом, которые я почерпнул из показаний Марека Бакулы и Германа Фрича. Итак, Арним фон Кольбатц был потомком старинного рода банкиров и торговцев, чьей резиденцией с шестнадцатого века служил замок в Колбаче. Из какой линии рода Кольбатцев происходил Арним — не знаю. Известно только, что их было две. Установим позднее. Сейчас важно поскорее выяснить другое: что привело Арнима фон Кольбатца в замок в январе текущего года? Любознательность журналиста? Желание узреть старинное родовое гнездо? Или совсем иные, более материальные интересы? Мне кажется, что последнее. Я предполагаю — вы потом прослушаете ленты, обратите особое. внимание на показания Бакулы, — что Арним посетил Колбач в поисках векселя короля польского Зыгмунта Августа, векселя на сумму в сто тысяч талеров, которые в свое время ссудил королю банкирский дом Иоганна Кольбатца. И пожалуйста, не смейтесь! Я вовсе не думаю, что наше министерство финансов вознамерится оплачивать долги короля Зыгмунта четырехсотлетней давности… Доктор Куницки, как вы полагаете, может ли документ с автографом польского короля представлять собой антикварную ценность?

Доктор Куницки: Откуда я знаю? Хотя… Пожалуй, может. Но трудно сказать какую. Я читал где-то, что на лондонском аукционе автограф Марии Стюарт был продан за двадцать пять тысяч фунтов.

Поручик Домбал: Фунт — два с половиной доллара, да?

Шеф: Это не существенно. Идем дальше. Вопрос: КОГДА? Прошу мне помочь. Доктор Куницки?

Доктор Куницки: Временем смерти я считаю день семнадцатого января, двадцать ноль-ноль….

Поручик Домбал: Ну вот! Мы и так все время танцуем от того, что говорил этот Бакула…

Шеф: В известной мере — да. Однако пока неизвестно, был ли Арним похоронен мертвым или просто в состоянии глубокого обморока. Вспомним также предположение доктора: его могли оглушить ударом по голове в одном месте, перенести на другое и затем уже похоронить. Как насчет алиби проживающих в замке, поручик Домбал?

Поручик Домбал: Начну с Бакулы. Вчера в двадцать часов он слушал пластинки. Какую-то прелюдию. Не знаю, что это такое, но слушать можно — он мне заводил во время обыска. В двадцать сорок пять Бакула спустился вниз за водой для кофе. Заглянул в салон с камином и увидел, что Арним фон Кольбатц лежит на полу. Удостоверился, что тот мертв, сообщил остальным. Теперь — Герман Фрич. Он показал, что в двадцать ноль-ноль Кольбатц собирался прийти к нему поболтать. Говорит, ждал ровно двадцать минут — вы знаете, какие немцы аккуратисты, — и пошел в салом посмотреть, нет ли там Кольбатца. Увидел труп, а рядом с ним, на коленях, — Аполонию Ласак. Никого больше, по его словам, в комнате не было. Показания отца подтверждает дочь. Фрич — как она говорит — прибежал и сказал, что «господин барон умер». Она не помнит, пошел ли отец сообщить об этом Бакуле. Однако, как она припоминает, Бакула ей сказал, что якобы немец умер от сердечного приступа. Из комнаты она не выходила с двадцати часов до самого утра. Странно получается: вопреки всем показаниям Аполония Ласак имеет алиби. Она утверждает, что около двадцати трех часов вернулась из Голчевиц, где в тот день заседал местный церковный комитет. Видела, как Фрич и Бакула выносили гроб. Потом готовила себе ужин.

Доктор Куницки: Врут. Все четверо.

Шеф: Доктор, прошу не прерывать. Домбал, дальше…

Поручик Домбал: Собственно, это все. Да, еще одно: через час после смерти немца все по приглашению доктора Бакулы собрались в салоне, принесли гроб и положили в него труп. Гроб несли Бакула с Фричем. Этот факт подтверждают Бакула, Фрич и Ласак. Только Труда твердит, что вовсе не выходила из своей комнаты.

Шеф: Весьма любопытно! Другими словами, решение похоронить Арнима было принято почти сразу же. Запомните, пожалуйста. Интересно, сколько времени они копали могилу в такую погоду?..

Поручик Домбал: Копал Фрич.

Доктор Куницки: Вы правы, капитан. Редко случается, чтоб убийцы действовали столь согласованно…

Шеф: Доктор, время для подобных суждений еще не пришло. Следующий вопрос: ГДЕ? На этот раз наши мнения совпадают. Кобальтц умер не в салоне. С местом смерти связаны и другие вопросы: ЧЕМ? и КАК? Остановимся, однако, на вопросе ГДЕ? Ваше слово, доктор?

Доктор Куницки: Лестница, ведущая в башню. Пододвиньте мне, пожалуйста, сахар. Благодарю… Повторяю: лестница. Мы с поручиком Дом балом осмотрели ее очень внимательно. Как раз подходящее место и вполне совпадает с диагнозом. Арнима фон Кольбатца ударили спереди — об орудии убийства скажу позднее — и он упал. Головой вниз. Поэтому трупные пятна появились в верхней части тела и отсутствуют в нижней. Именно так: лежал головой вниз на лестнице. Иного варианта я не вижу. Не думаю, чтобы убийца подвесил свою жертву за ноги…

Шеф: В этом милом доме можно думать все, что угодно. Аналогия, конечно, слишком прямолинейная, но если вы прослушаете записи допросов, то узнаете, что сто лет тому назад некий капитан Харт выстрелил барону Каспару фон Кольбатцу прямо в сердце, а потом повесил его головой вниз. Или наоборот: сначала повесил, а потом выстрелил. В шестнадцатом веке, уважаемые коллеги, в башне тоже был повешенный!

Поручик Домбал: Прямо роман с привидениями. Последних, правда, пока не видать…

Шеф: Домбал!.. Прошу дальше, доктор. Почему именно на лестнице? Почему не в коридорчике? Почему не в комнате со стульями? Чем вы можете объяснить выбор места преступления, доктор Куницки?

Доктор Куницки: Вы мне позволите прибегнуть к помощи спекулятивного предположения? Итак — почему башня? Если не стечение обстоятельств, если — повторяю — не неизбежность заставила убийцу действовать в башне, то я предполагаю, что он поступил вполне преднамеренно. Попрошу обратить внимание на местоположение башни. Первое: находится вдали от жилых комнат. Второе: лестница, ведущая туда, настолько темная и узкая, что можно атаковать внезапно. Например, убийца приглашает жертву осмотреть старинные часы. Эго, кстати, уже третье возможное побуждение для выбора места. Есть и четвертое. Башню можно покинуть, не будучи замеченным никем из живущих в замке. Темный коридорчик, нежилая комната со стульями, пустой холл, салон, где мы сейчас сидим, и — сразу выход к жилым помещениям.

Шеф: Браво, доктор!

ПоручикДомбал: При нас вы еще и не тому научитесь…

Шеф: Домбал! Прошу вас… Переходим к следующему вопросу: ЧЕМ убили?

Доктор Куницки: Ваша гипотеза вполне обоснованна. Убийство совершено с помощью трости, старинной трости с ручкой в форме головы грифа. Я могу это утверждать абсолютно определенно, поскольку проделал небольшой эксперимент. Повторный след от удара ручкой трости имеет те же самые особенности.

Поручик Домбал: Судебная медицина все-таки противная работа. Я не смог бы так трахнуть покойника по башке, как это сделали вы, доктор.

Шеф: За это говорит и изменение в положении трости на стене, которую потом повесили на крюк другой стороной. На вопрос: КАК убили? — мы сможем ответить, если опять-таки обратимся к данным доктора Куницкого. Убийца держал трость за самый конец и ударил справа налево, стоя в каком-либо метре от жертвы. Но это еще не исчерпывает проблемы. На вопрос КАК? нужен и дополнительный ответ: действовал ли убийца в одиночку? Или ему кто-то помогал? А если была помощь, то с чьей стороны и почему? Последний вопрос вызывает множество новых.

Поручик Домбал: Если мы не узнаем мотивов преступления, то не сумеем сказать ни слова больше. Я считаю, что с этим векселем получается совсем неглупо. Только у меня в голове не умещается, что один тип может прихлопнуть другого из-за клочка старой бумаги. Хотя это дело напоминает мне уголовный процесс в Новой Хуте. Вы помните? Тюльпан обвиняет Сержпутовскую… Ну, конечно… Одна баба зарезала бритвой другую — не поделили ключа от двери на чердак, где вешали белье. И здесь могло начаться из-за мелочи.

Шеф: Конкретно? У Арнима фон Кольбатца был вексель?

Поручик Домбал: Ничего тут нет конкретного. Почему не наоборот? Вексель у убийцы, он показывает его Кольбатцу и предлагает купить. Арним платит, получает по лбу, а убийце остаются и документ и деньги.

Шеф: Совсем здорово! Или история повторяется. Сто лет тому назад нечто подобное хотел проделать Каспар фон Кольбатц с капитаном Хартом и поляками, когда выдал их жандармерии. Прослушайте, пожалуйста, записи.

Доктор Куницки: Еще есть один вариант: ни убийца, ни жертва ничего не знают о векселе. Документ им показывает третье лицо, и они не могут его поделить. Например, Фрич или Бакула.

Шеф: Или Аполония Ласак. Вариантов наберется много. Они могут расти в геометрической прогрессии. Я думаю, однако, что вексель оставался в замке. Последним известным владельцем документа являлся капитан Харт.

Доктор Куницки: Нам, по-моему, остается только один выход: вызвать дух покойного. Ласак могла бы оказать нам неоценимую помощь в данной сфере деятельности… Однако все это шутки. Известны ли нам отношения убитого с обитателями замка?

Поручик Домбал: Никто ничего не знает. Они видели его первый раз в жизни. Ласак с ним почти не разговаривала. Фрич заявил мне на предварительном допросе, что ему сразу показалось, будто Арним замышляет недоброе. Труда утверждает, что Кольбатц расспрашивал ее о жизни немцев в Польше. Бакула показал, что дважды спорил с Арнимом о политике ФРГ и о границе по Одеру и Нейсе. Что это за отношения? Лучше всех нас разобралась в ситуации старуха Ласак: твердит себе упрямо, что немца убило привидение — и точка!

Шеф: Хватит. Постараемся выяснить еще один вопрос. Почему Бакула сразу похоронил умершего, а утром уведомил милицию? И притом варшавскую милицию. Почему не… Домбал? Домбал?! Что такое? Кто стрелял? Домбал! На выход! Быстро!

3{1}

Домбал на бегу ставит пистолет на боевой взвод. Выстрелы— так мне кажется в первый момент — рвутся под самыми окнами замка. Вылетаем из холла, сзади хлопают двери, эхо барабанит в ушах до тех пор, пока нас не оглушает вой ветра. Снова две очереди из револьвера-автомата. Желтые вспышки рассекают синеватую тьму ночи и гаснут за правым крылом замка. Куницки что-то бормочет, но вой ветра глушит слова, и я не понимаю, чего он хочет. Стискиваю пистолет и мчусь прямо по снежной целине. Белая мокрая каша хлещет в лицо, застилает глаза, ветер врывается в легкие, и вдруг, почти с облегчением, я лечу в сугроб. Куницки помогает мне подняться, и теперь, наконец, до меня доходит, что он просто ругается самыми последними словами. Домбал исчез. Мы беспомощно стоим среди сугробов. Снег ледяным обручем сжимает застывшие ноги. Из тьмы движутся на нас два желтых глаза.

Это Домбал с милиционером. Сержант держит револьвер-автомат дулом вниз.

— Гражданин капитан… — Сержант вытягивается по стойке «смирно», но я жестом приказываю ему идти к замку. Весь нижний этаж правого крыла ярко освещен. Море света заливает двор, где все еще пляшут снежные вихри.

— Что случилось? — спрашиваю я, когда за нами закрывается дверь.

— Гражданин капитан, докладывает сержант Лигенза, пост номер два. Я заметил человека, который шел к замку, и приказал ему остановиться. Три раза повторил «Стой!». Но он припустился бежать. Тогда я согласно распоряжению, гражданин капитан… Согласно распоряжению стрелял.

— Промазал, — успокаивающим тоном замечает Домбал.

— Следы?

— Ведут к замку.

— Так ищите, черт побери! Что вы встали?!

Ветер хлопает дверями, заносит снежные клочья даже в холл. Куницки вытирает лицо, белое как таблетка, тянет меня за рукав и бормочет что-то непонятное.

— Оставьте меня в покое, — говорю я ему и останавливаюсь как вкопанный в дверях салона. Под люстрой, все лампочки которой сияют ярким светом, словно гости, приглашенные на великосветский прием, выстроились Бакула, Фрич, Труда и Ласак.

— А вам что здесь понадобилось?

Молчат. Оскорблены моим невежливым тоном. Переглядываются. Наконец Бакула вынимает правую руку из кармана пиджака, слегка наклоняет голову и любезно информирует:

— Мы хотели узнать, что случилось, пан капитан.

— Ничего. Абсолютно ничего, пан доктор Бакула, — отвечаю я и разглядываю кх ноги. Все четверо обуты в мягкие домашние туфли. У Б акулы — кожаные коричневые элегантные. Он весь такой. От идеально треугольного узла галстука до домашних туфель.

— Стреляли, если не ошибаюсь, — говорит Бакула.

— Так точно. Промазали. Желаю всем спокойной ночи.

Они тихо уходят. Бакула — первым, слегка наклонив голову Только теперь я слышу далекую музыку.

Концерт, доктор?

Он отвечает с улыбкой:

— Вы хотите послушать? Милости прошу. Лютославски.

И исчезает.

Куницки падает в кресло и растирает замерзшие руки.

— Что могло случиться? — задумчиво спрашивает врач.

— Пришел Дед Мороз и принес мыло.

— Почему мыло? — удивляется Куницки.

— Потому что дико. Понимаете? Дико, глупо и безрезультатно А теперь позвольте мне минутку помолчать и перестаньте дергать меня за рукав.

Оскорбленный Куницки удаляется в комнату, где лежит труп Арнима фон Кольбатца. Громко хлопает дверью. И зачем он нервничает? Музыка успокаивает. Море тоже. Море беспрестанно шумит за окном. В этом году очень холодно. Интересно, когда высаживались на берег те повстанцы, так же было холодно или нет? Харт… Твердый. По-английски «хард» — «твердый». А Бакула мягкий. Не люблю таких типов. Пластинки… Эстет. Немного маньяк. Просто помешан на истории. А Труда очень красивая. Боится меня. Утверждает, что она убила. Кого-то хочет покрыть. Кого? Отца? Возможно, что и отца. У меня опять нет спичек. Хорошо, что зажгли люстру. Нужно осветить весь замок. Чтобы было много прожекторов. Сто. Тысяча прожекторов!

— Гражданин капитан, сапоги.

В комнате появляются два чучела, облепленные снегом. Домбал и Лигенза.

— Мы с гражданином поручиком нашли сапоги, — докладывает Лигенза и бросает на пол мужские резиновые сапоги. Затем они оба с Домбалом снимают шинели, отряхивают снег, и посреди салона появляется грязная лужа.

— …идем мы от кладбища к замку. Следы завалило. У кладбища нашли четыре отпечатка ног, но уже здорово засыпанные. Отчетливых было три — в сугробе у входа в кухню. В сенях стояли эти сапоги. Еще немного мокрые. Чтоб им провалиться, все ботинки забиты…

Домбал снимает полуботинки, носки, шарфом вытирает покрасневшие ноги.

— Мокрые?

— На подошвах даже еще не оттаял снег. Видно, не успел отряхнуть, только скинул и помчался во дворец.

— Кто?

Домбал и Лигенза пожимаюг плечами.

— Со скольких метров вы стреляли, Лигенза?

— Вроде бы с пятидесяти. Руки у меня совсем застыли, гражданин капитан. Я забыл прихватить рукавицы на меху, потому что ехать надо было сломя голову…

— Напишите по этому поводу жалобу в хозяйственный отдел Главной комендатуры милиции! Не стойте, как столб, ради бога, садитесь. Домбал, сделай кофе. Голова у меня просто разламывается. А что на кладбище?

— С этим кладбищем, — говорит Домбал, — прямо целое представление. Черти бы взяли и этот Колбач, и Бакулу с его телефонным звонком в милицию…

— Я спрашиваю, что было на кладбище?

Домбал вешает носки на решетку камина.

— С ума сойти…

— Домбал? — говорю я с холодной угрозой.

— Пусть Лигенза расскажет. Он правоверный католик, а я просто мокрый пес.

— Лигенза?

Сержант хлопает глазами.

— Что с вами, черт побери?! — кричу я на весь салон. — Спятили?

Сержант принимает классическое положение по стойке «смирно» и оглядывается на поручика. Делает глубокий вдох.

— …наверное, потому, что мы… просто с перепугу, гражданин капитан! — выпаливает он конец какой-то непонятной фразы.

— Что-о-о?..

— Мы, наверное, перепугались, гражданин капитан. Я и гражданин поручик, — информирует Лигенза, оглядываясь на Домбала, который с философским спокойствием рассматривает свои ботинки, черные, с узким модным носом. — Так точно, просто с перепугу. Я как раз сказал гражданину поручику, чтобы идти по следам. Входим в эти ворота на кладбище и все время светим фонарями. Идем, идем, светим, светим, и — накажи меня бог, если я вру, — вдруг метрах в двадцати перед нами валится на землю памятник с могилы. Как будто кто его толкнул. Может, от ветра? Трахнулся прямо перед нами и зарылся в снег. Живой души там не было. Я перекрестился, а гражданин поручик сказал такое слово…

— Домбал? — Я влажными пальцами начинаю растирать висок.

— Так и было. Лигенза не заливает.

Я начинаю кружить по комнате. Руки засовываю в карманы. Тут же ловлю себя на мысли, что точно так вышагивал здесь Бакула, рассказывая об Анне Хартман. Внутри, между ребрами, возникает мелкая дрожь, парализует дыхание, подступает к горлу. Однако нервы!.. Все тело в испарине. Они это видят. Лигенза вытирает рукавом дуло автомата. Домбал делает вид, что разгребает пепел в камине.

— Так вы говорите, что там никого не было? Никого?

Молчат.

— Хорошо. Мы посетим этот веселенький цирк еще раз. Втроем. Лигенза, приведите… Бакулу. Нет. Приведите Фрича. Он любит привидения.

Домбал посматривает искоса, словно спрашивает, так ли уж все это нужно. Посвистывает, оглядывая свои мокрые ботинки.

V. ПОСЛЕДНЯЯ МОГИЛА

1

Кладбище? Пожалуй, слишком громко сказано. Несколько могил, заваленных снегом, которые почти неразличимы среди в заиндевелых деревьев. Кладбище похоже на маленький сквер в зимнем уборе, словно чудом заброшенный сюда, как можно дальше от городских улиц. Сразу же бросаются в глаза следы запустения.Ограда разрушена. Калитка висит на одной петле. Между крестами свободно гуляет ветер.

Фрич семенит впереди, то и дело оглядываясь. За мной идет Домбал с пистолетом. Снег хрустит. Разрывая тишину, потрескивают деревья, прихваченные морозом. Фрич останавливается.

— Вперед, Фрич, дальше. К первым могилам.

— Мы проходим мимо упавшего надгробия, заметенного снегом. Я выразительно смотрю на Домбала. Он кивает. Идем правильно. За нами сияют окна замка. Его контуры расплываются в мириадах танцующих снежинок. Лицо у меня холодное, как металл. Фрич снова останавливается. Его надо то и дело подгонять. Переступаем через полуистлевший остов большой соссны. Голые ветки торчат вверх, как замерзшие руки.

— Там дальше уже нет ничего, — говорит Фрич у самого моего уха, поскольку ветер завыл с удвоенной силой.

Мы вышли из под сосен. Перед нами простирается ровная белизна, резко переходящая в черноту беззвездного неба.

— Вы хорошо знаете кладбище? — кричу я Фричу.

Он кивает головой. На нем баранья шапка, и он в ней похож на крестьянина из глухой деревни. Домбал светит нам под ноги.

— Чья могила? — спрашиваю Фрича. На крайнем надгробии лишь простой каменный крест.

— Матеуша Колбача, герр гауптман. Он когда-то лежал в городском костеле святого Якуба, как говорил мой дедушка, но после Реформации останки перевезли сюда. Наверное, католиков выкинули из собора.

— Понятно. А эта?

— Иоганна.

— Самоубийцы?

Фрич кивает бараньей шапкой.

С третьего надгробия приходится сметать снег. Высеченные на камне буквы время превратило в едва понятные иероглифы.

ЯКУБ ФОН КОЛЬБАТЦ.
Скончался 18.1.15…
АННА ФОН КОЛЬБАТЦ, в первом браке ХАРТМАН.
Скончалась 18.1…

Так!.. Опять та же дата. И Бакула говорил, что Анна Хартман умерла в один день с сыном, в тот день, когда на Колбацкой скале появился благородный Шимон.

Дальше только женские имена: Мария, Гертруда и Вbльгельмина. Потом мужчины: Франц Теодор, Хельмут Фрейхер, Сигизмунд Берндт Олдарпк фон цу Кольбатц. Семнадцатый век, начало восемнадцатого, имена все длиннее, звучат крайне аристократично, словно цитаты из родословной книги. В девятнадцатом веке сплошь пошли одни полковники:

Joachim Arnold von und zu Colbatz, Oberst d. Pommerellen Gardeuhlanenregiment 21 fiel fur Kaiser und Vateriand im Schlacht gegen Franzosen bei Aachen 16 Juh 1814.

У каждой могилы Фрич останавливается в выжидательной позе, каждый раз тянется рукой к своей бараньей шапке, но, смущенный, тут же опускает руку и засовывает в карман телогрейки. Его глаза, за очками в проволочной оправе, слезятся от резкого ветра.

— Далеко еще? — спрашиваю я Домбала.

— Господин Каспар фон Кольбатц лежит несколько дальше, — с лихорадочной поспешностью отвечает Фрич.

Снег с потревоженной ветки летит мне прямо в лицо. Перехватывает дыхание. Немец меня отряхивает. Он услужлив и очень испуган.

— Фрич, — говорю ему, — вам надо было надеть резиновые сапоги.

— А где их взять, герр гауптмаи? Нам спецодежду не выдают! — кричит он сквозь ветер.

Мы останавливаемся у надгробия, изображающего якорь, верхняя часть которого переходит в крест, оплетенный цепью. Она настолько тесно обвивает камень, что кажется, именно ее железные объятия заставили его потрескаться.

— Здесь похоронен капитан Харт, а дальше уже ничего нет.

Фрич тянет меня за рукав. Я делаю шаг назад, и нога упирается в каменную плиту, лежащую поперек тропинки. Тоненький слой снега покрывает камень. Фрич тянет меня, словно ему очень не терпится домой. Я отступаю к кустам можжевельника, туда, откуда мы сегодня вынули гроб с телом Арнима фон Кольбатца. Над развороченной землей торчит покосившийся сосновый крестик. Фрич бежит прямо к замку.

— Стоите, фрИЧ, сначала поднимите эту плиту.

Я дважды кричу ему под баранью шапку, он разводит руками. Делает вид, что не понимает. Лигенза подталкивает его стволом револьвера-автомата. Это помогает. Но у старика не хватает сил даже сдвинуть плоский камень, и мы наваливаемся на него все вместе. Он подается не сразу. Под плитой — свежий снег. Домбал кричит что-то непонятное. Я отвечаю ему кивком головы. Это как раз и есть надгробие, которое недавно упало.

— …просто как спичка! — кричит Домбал.

Я упираю плиту в пузатый камень на могиле Харта и свечу фонарем.

МАРГАРИТА ХАРТ, урожденная БАКУЛА.
Скончалась в 1923 году.

Гашу фонарь и закрываю глаза. Слышу, как Домбал говорит на плохом немецком языке, а Фрич в чем-то оправдывается. Ветер глушит звуки и искажает слова. Но я и не пытаюсь хоть что-либо услышать и понять. Повторяю про себя только одно слово, которое прочитал на надгробии: «Бакула… Бакула…» Надпись готическая, совсем отчетливая. Читаю ее уже в десятый раз, потом ногой разгребаю снег в изголовье могилы. Под его тонким слоем комья замерзшей глины. Как будто тут недавно копали. Домбал все еще препирается с немцем.

Фрич, кто здесь лежит?

— Та полька.

— Жена капитана Харта? — кричу сквозь ветер.

—Так точно, герр гауптман!

Я отдаю приказ возвращаться. Домбал о чем-то спрашивает, но мне не хочется ему отвечать. «Ба-ку-ла»… Не какая-нибудь там непонятная «бакула», но — Бакула. Обычная польская фамилия: «Бакула». Слово растет, гремит, бьется в мозгу. Портрет Анны Хартман, рыжеволосой купчихи с Паненской улицы, дом JYo 34 вдруг оживает. И я уже вполне отчетливо чувствую, что именно эта женщина приведет меня к самым истокам колбацких загадочных убийств.

Оглядываюсь на кладбище. Сосны маячат в снежном мареве. Больше ничего не видно.

2

Домбал!

Поручик срывается с кресла. Вся его фигура выражает крайнюю степень усталости. Он жмурит глаза, пальцами пытается поднять непослушные веки,

— Домбал, вы сейчас же поедете в Голчевицы и вызовете по телефону Краков…

— В это время? — удивляется Домбал.

— …Через час они вам должны передать то, что разыщут в милицейском досье. Часа им вполне достаточно. Скажете дежурному, что прежде всего нужно выяснить, не менял ли когда-либо Марек Бакула фамилии. Они любят такие вещи фиксировать. Ага, еще одно. Разбудите в Голчевицах местного ксендза и спросите…

— В это время?! Но инструкции запреща…

— Отстаньте, Домбал! Хорошо? Спросите священника, действительно ли в пятницу было заседание церковного комитета. Ничего больше. Если через час вы привезете мне весь этот компот, клянусь вам, что в шесть утра мы уедем домой и всю дорогу будем спать, как дети. А сейчас пришлите мне Лигензу. По дороге проверьте посты. И чтобы никто не вылезал из своих комнат.

Домбал козыряет с унылым видом. Через пять минут слышу чихание автомобильного мотора. В окне мелькает и исчезает свет фар. Лигенза входит в расстегнутом мундире. Галстук висит на его шее, как петля удавленника. Падает в кресло. Словом, он держит себя так, как обычно, когда мы остаемся наедине. Мы работаем вместе шестой год и в неслужебной обстановке называем друг друга по имени. Брудершафт — и я вспоминаю об этом не без умиления — заменила нам операционная палата, где из нас извлекали пули. Мы их получили в один и тот же день, в одну и ту же минуту. Лигенза в бедро, а я — стыдно сказать — в ягодицу.

— Ужинал?

— Какой там ужин, — Лигенза машет рукой. — Их кухарка тоже не в себе. Первое — растрепа. Второе — все время читает молитвы за спасение моей души. Третье — пугает. Ты слышал об этой комнате? — спрашивает он серьезно.

— Слыхал. Ерунда.

— Видел?

— Ничего не видел.

— А я видел.

— Глупости. Не морочь мне голову всяким бредом.

— Ну и пусть! А такой кухарке я бы дал отставку.

— Что ты видел?

Лигенза встает с кресла, затягивает галстук и застегивает мундир. Ощупывает кобуру с пистолетом.

— Всех типов проверил. Сидят по своим комнатам. Бакула слушает пластинки. Какие будут указания?

— Лигенза! Что ты видел?

— Ничего. Мне привиделось.

— Лигенза! Хорошо. Не хочешь — не говори. Но нужно, чтобы ты там посидел.

— Где?

— Там, — я показываю на потолок.

— Бред собачий…

— Приказ.

Лигенза трет лоб. Долго думает.

— Может, это человек? — спрашивает он очень тихо.

— Ты веришь в привидения?

— Нет.

— Так, значит, человек. Можешь идти. Я не выйду из этой комнаты. Здесь все слышно, — успокаиваю я сержанта, который стоит, наклонив голову, и словно прислушивается к шагам невидимого мне человека. — Пришли сюда пани Ласак.

— Послушай… Если он начнет брыкаться, то… — Лигенза кладет руку на кобуру.

— Да, — отвечаю сухо. Мне уже все равно. Я должен его иметь. Должен. Не могу больше блуждать в темноте по остывшим следам.

— Холера, а не дом! — Лигенза громко хлопает дверью.

В последнем утверждении содержится вся житейская философия сержанта, который не выносит иррационализма. Я знаю, что он предпочел бы сидеть в засаде, ехать пятьсот километров на телеге, стрелять, арестовывать, делать обыск, надевать наручники, но не красться на цыпочках в подбитых железом ботинках. Слышу его осторожные шаги наверху и легкий шорох отодвинутого стула.

— Вы меня звали?

Черная фигура пани Ласак появляется в дверях.

— Прошу меня извинить за то, что вызвал вас так поздно. Вы уже спали? — стараюсь быть вежливым.

— Этой ночью никто не уснет, — отвечает кухарка. — А чего вы еще хотите? Ваш милиционер сказал, что меня уже больше не будут тягать.

— Я вынужден вас тягать, как вы изволили выразиться, поскольку вы обманули милицию.

— О! Обманула! Я верующая католичка.

—- Возможно, пани Ласак, возможно. Но вы мне сказали, что немца после смерти видели только мельком. Милиционеру, который делал у вас обыск, вы заявили совсем другое: что вы якобы видели только, как Бакула и Фрич несли гроб. Фрич же утверждает, что застал вас здесь, в салоне, когда вы наклонились над трупом.

— Ну и что? Я их с гробом встретила на лестнице, а не в салоне.

— Неправда. Ночью вы все собрались в салоне. Вы сами сказали милиционеру.

— Не помню.

— Так я вам напомню. Первый раз вы мне сказали, что видели покойника, даже довольно точно показали, как он лежал. Головой, дескать, у кресла, ногами к камину. Припоминаете?

— Нет.

— Напомню вам еще кое-что. Вы мне сказали, что не присутствовали здесь, когда тело клали в гроб. Пани Ласак, если вы верующая католичка, зачем вы лжете?

— Вы же не ксендз.

— Хорошо. Если вы не хотите признаться, что видели немца после смерти, я спрошу о другом. Куда делись часы покойного?

— Не знаю.

— Тогда я вам скажу. Вы украли часы. Видите? — Я беру ее левую руку. — На этом месте и сейчас еще заметен след. Вы допустили небольшую ошибочку, пани Ласак. Немецкие браслеты к часам не обязательно бывают золотыми. Их делают и из фальшивого золота. А эта дешевка оставляет след, если рука чуть вспотеет. Теперь вы меня поняли? Давайте сюда часы.

Я протягиваю руку. Пальцы пани Ласак трясутся как в лихорадке.

— У меня их нет.

— Я прикажу арестовать вас по обвинению в краже.

— Нету их у меня. Я положила их на стол. В той комнате. Он их забрал себе.

— Кто?

— Он.

Знаю, что сейчас наступит кульминационный момент всей пашей беседы. Выхожу в соседнюю комнату, где дремлет Куницки. Беру небольшой сверток. Ласак смотрит на мои руки так, словно я вот-вот, прямо на ее глазах, материализую из ничего немецкие часы из фальшивого золота.

— Пани Ласак, это чья куртка? — я показываю ей старье, обнаруженное в сумке юной Труды Фрич.

Ласак удивленно открывает рот, потом глубоко вздыхает с явным облегчением.

— Германа.

— Вы уверены?

— Я не вру. Можно уйти?

— Нет, — говорю я раздраженно.

Дверь приоткрывается, и я вижу серую как пепел физиономию Лигензы. Сержант проскальзывает в комнату как-то боком, приближается ко мне, еле переставляя ноги» после чего хватается за подлокотник кресла.

— Был. Я его видел.

Пани Ласак судорожно крестится.

— Ерунда! — кричу я.

— Если кто не верит, тот никогда не увидит, — шепчет Ласак, уставившись на сержанта.

3

Согласно донесению сержанта Лигензы появление неопознанного субъекта в комнате со стульями произошло при следующих обстоятельствах. Через полчаса после того, как наблюдатель занял свой пост у фронтальной стены комнаты, за высокой спинкой стула, он услышал примерно на расстоянии пятнадцати метров от себя (длина комнаты двадцать два метра) шорох шагов. Ждал, пока субъект приблизится на расстояние, удобное для идентификации. Света не зажигал. В комнате было совсем темно, окна задернуты плотными шторами.

— Оно было черным, — говорит Лигенза. — Лица не видел. Может, и человек. Вроде похож на человека. По фигуре. Я хотел, чтоб он подошел поближе. Подошел. Я стал нервничать, что не смог зажечь фонарь. Не нашел кнопки. Услышал треск. Похоже, как зажгли спичку. Тут я засветил фонарь, смотрю — никого нет. Больше я туда не пойду, — заканчивает свой рассказ Лигенза.

Пани Ласак все время крестится.

— Я вам говорила, пак начальник, что с ним лучше не связываться. Он сейчас злой.

— Почему злой? — Я бью кулаком по голове грифа, которая украшает подлокотник кресла.

— Потому злой, что начал ходить. Не может усидеть на месте. Он уже один раз так начал ходить. Перед тем, как убил этого немца. И еще убьет.

— Куда вы положили часы?

— На стол. Туда, где нет седьмого прибора. На его место, Подумала про себя, что если ему понадобился тот немец, значит и часы надо отдать. Не то сам возьмет. Правда?

— Идите спать. А ты, Лигенза, — за мной. Вставай.

— Гражданин капитан…

— Вставай, черт побери! Говорю я или нет?! Вставай…

Он вскакивает, сует пистолет за пояс, послушно идет за мной, оглядываясь на пани Ласак. Она стоит в дверях своей кухни и осеняет нас крестным знамением.

Каждый шорох усиливается воображением. Только ветер здесь вполне реален, хотя?.. Яркий луч фонаря блуждает по стульям, по столу, по стенам, по буфету чуть ли не десятиметровой длины. Пусто. Пахнет затхлостью и грибами.

— Где он стоял?

— Тише…

— Почему «тише»? — кричу я на Лигензу. — Совсем спятил? Где он стоял?

— Не знаю. Я говорил, чтр услышал шорох, потом увидел что то в дверях. Большое и черное. Как будто я знаю что… Наверное, он был у стола. Между буфетом и столом.

— Хорошо, — отвечаю я и приказываю Лигензе осмотреть пол.

Сержант ползает на четвереньках, сопит и фыркает. Нас обоих начинает душить ужасающий кашель. Пыль забила нос, горло, легкие. Лигепза постепенно приходит в себя. Сейчас он здесь уже не один.

— Прямо как в кино…

— Может, ты все-таки помолчишь? А?

Лигенза начинает что-то насвистывать. Через некоторое время докладывает, что других следов, кроме тех, которые оставили здесь мы, когда шли с Фричем в башню, не обнаружено. Цепочка наших следов отпечаталась на пыльном полу.

— Лигенза, — спрашиваю я, закуривая сигарету. — Может, он смылся в те маленькие дверцы, потом в коридорчик?

— Кто?

— Тот тип.

— Нет. Он сперва вошел в большую дверь. Я даже слышал, как щелкнул замок. Потом просто стоял. И все.

— Треск? Короткий? Долгий? Громкий?

— Как зажигают спичку. Я же тебе говорил.

— Докурим сигареты и пойдем в башню.

— Я останусь.

— Пойдем вдвоем. Ты первый пойдешь.

— Ты, значит, думаешь, что он все-таки где-то здесь?

— Лигенза!

— А? Значит, думаешь, что он на самом деле есть?

— Закури еще.

— Не хочу.

— На, закури.

— Надоело мне курить. Не обедал я сегодня.

— Помолчи немного. Закури сигарету и пускай дым по полу.

— Ты что, спятил?

— Хватит! Делай, что тебе говорят…

Лигенза проявляет удивительное послушание. Покорно дымит и глазеет на меня, совершенно не понимая, зачем это нужно. Я зажигаю спички одну за другой и слежу за табачным дымом, который клубится по полу. Крайне любопытное явление! Дым вроде бы должен тянуться в нашу сторону, поскольку от окон веет ужасным сквозняком. А он стелется против воздушной тяги. Явно в сторону окна. С ума можно сойти в этом доме!

— Лигенза, давай твои спички, мои кончились. И посвети сюда фонарем. Сигарету можешь погасить.

Я подношу зажженную спичку к дверцам буфета примерно в сантиметре от пола. Пламя начинает бешено метаться, его язычок рвется в мою сторону.

— Теперь поднеси спичку сюда. — Я показываю Лигензе на еле заметную трещину в дверцах буфета. Пламя тут же гаснет.

— Ничего не понимаю, — говорит сержант.

— Я тоже. Беги вниз за инструментами.

Буфет большой и черный. Метров десять в длину и полтора в высоту. Не то шкаф, не то буфет. Антикварная штучка. Мои пальцы скользят по еле ощутимым отверстиям в дереве: это поработал шашель. Зачем был нужен этот шкаф? Наверное, в нем держали столовые сервизы.

Лигенза громко топочет башмаками по лестнице. Может, перестал бояться, а может, наоборот: чтоб не страшно было. Бросает мне ящик с инструментами. Я закрепляю на рукоятке отмычку, плоскую, № 1, чтобы проверить устройство замка. Мне становится невыносимо смешно.

— Что случилось? — изумляется Лигенза.

— Здесь нет замка. Фальшивый.

— Черта лысого… — ругается сержант. Берет в зубы фонарь и сантиметр за сантиметром ощупывает щель между дверцами. Пробует действовать долотом. Ничего не выходит.

— Натуральная липа. Такой здоровый, а липа, — говорит Лигенза и прислоняется плечом к дверцам буфета. И тут мы слышим треск, словно кто-то ломает палку. Я бросаюсь на Лигензу и зажимаю ему рот рукой. Его крик едва прорывается сквозь мои дрожащие пальцы. Нам в лицо ударяет холодный ветер, а затем разверзается черная зияющая пропасть.

— Не зажигай света, — шиплю я на Лигензу.

Дверок буфета как не бывало. Вместо них холодное отверстие, ведущее в пустоту. Ощупываю его края. Дверцы открылись внутрь. Ногой удается найти ступеньку лестницы. Потом вторую, значительно ниже первой. В лицо бьет затхлый запах подземелья. Стены тайного хода мокрые и холодные. Может, конечно, у меня руки влажные… Не знаю.

— Теперь понимаешь? — шепчу Лигензе.

Он часто дышит и ничего не говорит.

— Останешься здесь. Сядь тут, чтоб эта холера нечаянно не захлопнулась. Черт ее знает, как она действует. Пойдешь за мной только тогда, когда услышишь выстрел или крик.

— Но…

— Ни шагу отсюда!

Я ступаю в абсолютную тьму. «Видеть» могу только руками. Стены шероховатые, ощущаю под пальцами широкий прусский кирпич. Штольня лестницы не шире метра. Может, даже уже: когда я расставляю локти, то касаюсь ими стен. Пятая ступенька резко поворачивает влево. Начинаю их считать: десять, одиннадцать, двенадцать, тринадцать… На двадцать шестой я ставлю пистолет на боевой взвод — так будет лучше. Фонарь прикрепляю к пуговице мундира. Тридцать одна… Холодная тяжесть стискивает горло. Уши заложило. В них звучит высокий тон странного звука. Знаю. Знаю. Так начинается приступ клаустрофобии. Тридцать четвертая… Прусский этаж имеет в высоту приблизительно четыре метра. Каждая ступенька лестницы составляет сантиметров двадцать. Значит, я сейчас должен находиться где-то на уровне подвала, так как шел со второго этажа. В голову начинают лезть дурацкие мысли о древних подземельях, где пахнет дохлыми жабами. Тридцать девятая ступень. Ищу следующую и не нахожу. Дальше начинается твердая ровная поверхность. Зажигаю фонарь. У правой ноги вижу металлическое кольцо и железную лесенку, которая по узкому ходу спускается еще ниже. Я уже не считаю ступени. Те, кто придет сюда после меня, переживут то же самое: приступ удушья и ужаса.

Лестничная клетка упирается в замерзшую землю. Обе стены выложены простым кирпичом. Сразу же замечаю узкий лаз, похожий на готическую нишу. Он не выше метра. Под ногами опять смерзшаяся земля. Ход идет наклонно, стрелка компаса поворачивает влево, все время влево. Значит, я двигаюсь в северо-западном направлении, то есть к морю! Мелькает мысль: когда и зачем соорудили под Колбацким замком этот лабиринт? Вдруг в лицо бьет свежий ветер. Ползу еще. метра два и оказываюсь в большом, хотя и низком, помещении с готическими сводами. Освещаю фонарем стены и останавливаюсь в изумлении.

Передо мной, на стене, барельеф с растительными мотивами. Он обрамляет четкую надпись по-немецки:

Ешь соль и хлеб свой
и говори правду.
Здесь покоится СИМОН КОЛЬБАТЦ.

Я дотрагиваюсь до каменной плиты. Она холодная, как металл. На меня обрушивается внезапная тьма, и я знаю, что кричу, хотя уже не слышу своего голоса.

VI. ЕЩЕ ОДИН УБИЙЦА

1

— Тампон, — говорит доктор Куницки.

— А может, лучше обрить? — наверняка Лигенза.

— Будет как ксендз. — Голос Домбала.

— Еще здесь, пан доктор. — Этот голос мне незнаком. Пахнет эфиром. Жжет затылок. Кто-то осторожно перебирает мои волосы. Тупо ноет шея. Глаза закрыты марлей, пропитанной запахом больницы. Но я одет, значит не на операционном столе. Постепенно прихожу в себя. Сейчас мне хорошо.

— Так я пойду. — Снова незнакомый женский голос.

— Благодарю вас, панна Фрич, — говорит доктор Куницки.

Тихо притворяется дверь. Слышу голос Домбала:

— Вы заметили? Она как будто беременна.

— По виду — пятый месяц, — отвечает Куницки. Лязгают медицинские инструменты. — Давайте выйдем. Пусть поспит.

Дверь закрывается. У меня нет сил снять с лица марлю. Голова налита свинцом. Но когда я, наконец, через некоторое время сажусь, то не чувствую боли. Слабости вроде тоже нет. Пытаюсь встать и снова сажусь.. Комната несется по кругу, как карусель. Да, это комната Куницкого. Раскрытые чемоданы, несколько простынь. На столе лежит нечто, прикрытое темной тканью. А, это труп Арнима фон Кольбатца. Я еще не осматривал его после эксгумации.

На левой руке покойного картонный формуляр, который уже успел заполнить доктор Куницки.

А Кольбатц не был красавцем. Лошадиная челюсть, очень длинный нос. Наверное, носил очки: на переносице осталось углубление от слишком тесной оправы. Но он хорошо сложен — широкая грудь, узкие бедра. Руки сильные, с мощной кистью. Одним словом, он ничуть не похож на своих предков, изображенных на портретах, которые висят в салоне, — иной антропологический тип. Я беру его руку. На левой ладони специфическое углубление, похоже, что от автомобильного руля. Наверное, он много ездил, но не очень-то уверенно водил машину. На указательном пальце следы никотина. На большом — опять специфический след в виде небольшой мозоли. Правая его рука тоньше и мягче.

Входит доктор Куницки.

— Кто позволил вам встать? — Он кричит профессиональным тоном, хотя, видимо, не особенно уверен, что обязательно надо кричать.

— Ничего со мной не случится, доктор. Вы знаете, что покойник был левшой?

— Вам надо сейчас же лечь. Левшой? Ну и что из этого следует? Немедленно ложитесь!

— Ничего… Наверное, ничего не следует. Я только сейчас заметил, что он левша. Не очень-то приятный тип. Вам не кажется?

— Я покойников не различаю. Все они похожи друг на друга. Вам необходимо лечь.

— Нет. Сделайте мне какой-либо укол, и хватит.

— Нервишки пошаливают? Увы, все вышло. Последний сделал этой девочке. Есть только кофеин в таблетках.

— Спасибо. Предпочитаю его в виде кофе. Пойдемте, доктор, мы же не закончили нашего совещания. Но сначала я хотел бы узнать, кто меня так угостил?

Трогаю затылок. Кусок марли приклеен двумя перекрещенными полосками пластыря.

— Два сантиметра. Затронута только кожа, — информирует Куницки. — Наверное, кирпич.

— Может быть, трость?

— Нет, кирпич. Я нашел мелкие осколки в волосах.

— Интересно. Этот тип не отличается большой физической силой.

2

Если судить по донесению сержанта Лигензы, «мой случай» не особенно интересен. Зато он увенчался еще одним знаменательным открытием.

Услышав крик, Лигенза спустился вниз, ориентируясь на свет фонаря, который почему-то не погас, когда я упал, и лежал на полу, освещая своды подземелья. Рядом со мной сержант обнаружил несколько кирпичей. Ничего другого не нашел и Домбал, прибежавший по зову Лигензы. Они вдвоем обшарили лестничную клетку, коридорчик, идущий под уклон к подземелью, и само подземелье. Позже, когда они уже перетащили меня к доктору Куницкому, в левой стене склепа увидели узкую нишу и лесенку..

— …когда я стукнулся головой о доски, то понял, что лаз слепой, — рассказывает Домбал. — Хотел уже возвращаться, но еще раз уперся в доски — изо всех сил, обеими руками, а Лигенза держал меня за ноги. Доски поддались. Это оказался просто люк, только очень тяжелый. Когда я его приподнял, а Лигенза посветил фонарем, я увидел те самые часы-фрегат…

— Вы оказались в башне?

— Так точно.

— Лигенза, когда ты побежал ко мне, в комнате со стульями оставался кто-либо из наших?

— Нет.

— Нужно было позвать.

— Я что, должен был ждать, пока гражданина капитана прирежут? Да? — возмутился сержант.

— Так-то так… А за это время гражданин дух благополучно проследовал из подземелья в башню. По той самой железной лесенке. Из башни — через комнату со стульями — в свои апартаменты. И теперь спокойно отдыхает. А что поделывает местное общество?

— Сидит, как было приказано, по своим комнатам. Лаз из подземелья в башню тоже под наблюдением.

— Ну, теперь оттуда уже никто не выйдет, потому что там давно никого нет.

Лигенза вздыхает. Лицо у него в грязи, пальцы стерты до крови. Я говорю ему, чтобы он умылся.

— Давайте закончим совещание, — обращаюсь я к Домбалу и Куницкому. — Если не ошибаюсь, нас прервали на вопросе: КТО убил? Домбал, будь добр, включи магнитофон. И подай ленту немного назад. Первую катушку.

— Она на месте.

— Включи. А кто не выключил магнитофон?

Лента кончилась, но зеленый глазок светится. Видимо, услышав выстрелы, мы совсем забыли о магнитофоне. И когда я допрашивал Аполонию Ласак, то не сменил катушку. Смеемся долго и от всего сердца. Домбал говорит:

— По-моему, как раз здесь.

Перематывает ленту, включает звук.

— …«еще один вопрос. Почему Бакула сразу похоронил умершего, а утром уведомил милицию? И притом варшавскую милицию. Почему не… Домбал? Домбал?! Что такое? Кто стрелял? Домбал! На выход! Быстро!»

— Да. Как раз то самое место, — говорю я. — Пошли дальше. Начнем с того же вопроса.

— Тихо! — Домбал прикладывает палец к губам.

Из микрофона несется нечто непонятное. Хлопает дверь. Шаги. Всхлипывания. Разговор по-немецки.

— Трудель, что ты наделала? О боже, что теперь делать, девочка? (Рыдания.) Он уже все знает. Что теперь делать? Пойдем. Скорей, Трудель…»

Потом опять шаги, хлопает дверь. Дальше — только еле слышное гудение радиоламп. Мы долгое время сидим в полном молчании.

— Фрич, — говорит Домбал.

— С дочкой, — отзывается Куницки.

— Да. Во всяком случае, теперь мы можем быть уверены, что не они подкопали и опрокинули надгробие на кладбище, — говорю я. — Не успели бы вернуться. Только никак не пойму, что она натворила?

— Я предлагаю, чтобы ее сейчас же допросили, — берет слово Домбал. — Может, станет яснее, наконец, кто убил Кольбатца.

— Резонно, — говорит доктор Куницки.

— Согласен. А как там в Кракове?

— Ничего особенного. — Домбал вынимает из кармана блокнот. — Ерунда. Они обозлились как черти…

— Ну и хорошо. Говори.

— Так… Сведения о Бакуле. Родился шестого седьмого девятьсот восемнадцатого, в Познани. Родители: Ян и Марта, в девичестве Фронцковяк. Разведен. Фамилии не менял. Все совпадает с данными в паспорте. Может, его отец изменил фамилию?.. Да. Вот еще. Бакула был подпоручиком семьдесят седьмого пехотного полка. Участвовал в сентябрьской кампании в тридцать девятом. Затем плен, концлагерь в Мюриау. Все. Вызывал Познань. Если они найдут что-нибудь у себя, сообщат по телефону. Доставит милиционер из Голчевиц. Теперь история Ласак. Имею честь уведомить вас, что на этой неделе церковный комитет вообще не заседал. И самое интересное, что Ласак не является его членом. Исключена полгода назад. За оскорбление ксендза. В чем там было дело, к сожалению, ксендз-председатель мне сообщить не пожелал. А вот история о Фриче. Известно ли вам, что наш милый Герман переписывается с ФРГ? Да, да! Почтальон вспомнил, что приносил ему целых два письма. От кого — не знает, только припомнил, что они были из Франкфурта-на-Майне. Здесь больше никто не получает писем из-за границы. Начальник почты, между прочим, пьяный вдребезги, еще до почтальона мне сказал, что неделю назад Фрич отправлял телеграмму во Франкфурт. Текст был написан по-немецки, поэтому ее отвезли в город: голчевицкая телефонистка не сумела передать. Дальше. Секретарь партийной организации. Это любопытно. Видел нашего Бакулу в весьма интимной ситуации с нашей Трудель. Летом, в дюнах. Подробности ни к чему. Еще одно. Председатель голчевицкого кооператива заявил, что Ласак предлагала ему купить золотые часы. Вчера днем. Наконец…

— Слушай, Домбал, ты что, разбудил всю деревню?

— Нет. Они собрались на крестинах у начальника почты. И последняя новость: в Голчевицах гонят самогон.

— Оставь это местной милиции. Откуда узнал?

— Пил за здоровье новорожденного. Пришлось, — оправдывается Домбал.

— Ну бог тебя простит. Одним словом, все врут. Хорошо. Сейчас я допрошу девушку. А вы займитесь подземельем, тем, где находится могила Шимона Кольбатца. Возьмите ведро воды и молоток.

— Здешний ученый доктор очень удивился, когда узнал, что мы там нашли, гражданин капитан. Начал ругаться, почему, мол, ему не доложили, — говорит Лигенза. — Вы думаете, там что-либо замуровано?

— Ничего я не думаю. Просто хочу удостовериться. Пришлите мне девушку. Ты, Лигенза, проверь посты. И чтоб никто не выходил из своих комнат. Особенно Бакула. Слишком многому удивляется.

Доктор Куницки задерживается в дверях.

— Коллега, я хотел бы вам напомнить, что девочка беременна.

— Хорошо. Знаю. Не забуду.

3

Взгляд темных глаз Труды Фрич нервно блуждает по комнате. Она явно не хочет замечать моего любезного жеста, приглашающего ее в кресло. Неподвижно стоит в дверях. Она без пальто, в простеньком платьице — такие производят специально для деревни городские швейные фабрики. Одежда уже не может скрыть деформированной беременностью фигуры. Девушка словно сжимается под моим взглядом. Руки держит перед собой как щит.

— Не надо бояться, панна Фрич. Я хотел бы вас поблагодарить за то, что вы помогли при перевязке.

— Ваш доктор велел мне принести горячей воды. — Она явно дает мне понять, что не сама предложила помощь. Ей просто велели. Складывает руки на животе, но тут же убирает их за спину. Не хочет, чтоб я видел то, о чем уже наверняка говорит вся деревня. Садится только тогда, когда я осторожно беру ее за руку и подвожу к креслу. Кофе берет охотно. У нее красивые губы и бледное лицо. Я гашу люстру.

— Извините, пан капитан. Я очень устала. Может быть, завтра? Завтра я вам все скажу.

— Хорошо, панна Фрич. Только вы на меня не сердитесь. Я тоже очень устал.

— Вам больно?

— Нет.

— Рана неглубокая. Я сама видела.

— Вам не следовало бы смотреть на такие вещи, панна Фрич.

— Отец говорит, что я выносливая.

— Идите, пожалуй. Выспитесь как следует, а утром мы поговорим.

— Я все равно не усну. Сегодня и так никто не спит. Вы знаете, кто вас ударил?

— Знаю, панна Фрич.

— Только не я.

— Разумеется. Вы же очень хрупкая. А тот тип наверняка сильный человек. Вы, вероятно, не смогли бы поднять даже вот эту трость.

— Неправда. Смогла бы…

— Панна Фрич!..

— Вот… Видите?

— Панна Фрич… — я вырываю у нее из рук старинную трость Кольбатцев, но в это мгновение происходит нечто невероятное. Из нижнего конца трости с сухим треском выскакивает граненое острие длиной с мужскую ладонь.

Труда Фрич смотрит на него с неподдельным изумлением. Она осторожно прикасается кончиком пальца к стальному лезвию, словно пробуя, острое оно или нет.

— Вы мне это хотели показать, панна Фрич?

— Нет. Я сама не знала.

— Как вы это сделали?

— Просто нажала на клюв и…

Ручка трости Кольбатцев сделана в виде головы грифа. Я нажимаю на клюв чудовища, и граненое острие уходит внутрь. Повторяю эту операцию дважды. Каждый раз раздается сухой треск. Механизм скрытого в трости оружия действует безотказно. Руки Труды Фрич то и дело конвульсивно вздрагивают.

— Панна Фрич, ведь вы же убили Арнима фон Кольбатца не этой тростью? Правда?

— Да. Не тростью.

— А чем,панна Фрич?

Пауза. Молчание длится долго.

— Ну? Так чем? Хорошо, не будем говорить на эту тему. Сейчас вы пойдете спать, а утром, после завтрака, мы с вами спокойно обо всем побеседуем. Доброй ночи!

— Не пойду спать. Хочу разговаривать.

— Прекрасно! В таком случае будем беседовать о вашем техникуме. Много у вас подруг? Вам нравится там учиться?

— Зачем вы меня обманываете? Вам совсем не хочется говорить о техникуме. Вам надо узнать, кто убил этого немца. Все время выспрашиваете о немце. Все время шарите по комнатам, как голодные коты. Ненавижу всех вас! Ненавижу техникум! Ненавижу вас! Очень жаль, что вам голову совсем не разбили!..

Я силой поднимаю ее с кресла. Тело напряглось, лицо у нее злое, руки мечутся.

— Не хочу! Слышите? Не хочу! — Она стучит кулаками по спинке кресла так, что пыль летит столбом. Захлебывается кашлем.

В дверях появляется доктор Куницки.

— Я напишу на вас заявление начальству! Категорически запрещаю допрашивать свидетеля подобным образом! Свидетель ожидает ребенка!.. — кричит врач.

— Нет! Нет! — Девушка бежит в дальний угол комнаты и начинает стучать кулаками по стене. Явный приступ истерии.

Я не особенно представляю, что нужно делать в подобных случаях. Бросаю Куницкому умоляющий взгляд, но он делает вид, что не замечает. Пытается увести девушку, она вырывается из его рук и кричит на всю комнату:

— Я застрелила его! Он шел по коридору, а я выстрелила сзади… Револьвер выбросила в море. И куртку хотела выбросить!

Куницки ошалело смотрит то на меня, то на нее.

— Панна Фрич, вы мне покажете, куда ему попала ваша пуля?

— Гражданин капитан! — В голосе врача звучит угроза.

— Помолчите минутку, доктор, так лучше будет. Панна Фрич, прошу!

Я широко распахиваю дверь. Стол, на котором лежит обнаженный труп Арнима фон Кольбатца, ярко освещен.

— Прошу, панна Фрич. — Я подталкиваю девушку к дверям.

Труда Фрич послушно идет. Кажется, она вдруг впала в каталептическое состояние. Я не хочу пускать ее дальше порога ни на шаг. Но она идет смело, переступает порог, потом сразу останавливается. В лице — ни кровинки, и лишь ритмично вздрагивающие ноздри свидетельствуют о том, что она в сознании.

— Панна Фрич, вы хотели сказать, что Арнима фон Кольбатца убил доктор Бакула?

Легкое движение красивых губ, еле слышный шепот:

— Нет. Это я.

Доктор Куницки едва успевает подхватить девушку на руки, бросает в мою сторону грубое ругательство и выносит ее из комнаты.

Я вытираю лоб. У меня уже нет сил подойти к креслу у камина. Опираюсь о закрытую дверь. И стою в этой позе до тех пор, пока комнату не заливает свет автомобильных фар, ворвавшийся в окно.

Еще одна ложь? Еще одна?

4

Приехал незнакомый ефрейтор с физиономией простого деревенского парня. Докладывает так, словно отдает рапорт на ежегодном торжестве в честь дня милиции. Щелкает каблуками, правая рука вытянута к барашковой шапке. Он ужасно чопорный и официальный, видно, боится невзначай усмехнуться.

— …рейтор милиции… Голчевиц… согласно распоряжению… Будут звонить из Франкфурта какому-то Колбацкому!..

— Что-о-о? — Я срываюсь с места, а ефрейтор снова окаменел в полной неподвижности. Замечаю, что шинель у него в грязи, из шапки выдран клок меха. — Повторите еще раз.

Повторяет. Пан поручик из Варшавы приказал, что, если будут спрашивать по телефону кого-нибудь из замка, немедленно уведомить. Поэтому он и докладывает, что в три сорок пять позвонят из Франкфурта. Он обязан сообщить об этом шефу следственной группы,

— Я шеф группы.

Ефрейтор кладет руку на автомат.

— Кого вызывают к телефону?

— Какого-то Колбацкого. Я не понимаю по-немецки.

— Хорошо. Останьтесь пока здесь. Отдохните.

Ефрейтор снимает автомат и принимает положение «вольно». Ну и муштра! А за обшарпанное обмундирование ему бы надо влепить суток трое гауптвахты.

Сейчас без двух минут три. До Голчевиц ехать минут двадцать. Хотя, возможно, чуть больше. Снег перестал идти, дорога подмерзла и вылизана ветром. Будет скользко.

Кто может звонить из Франкфурта Арниму фон Кольбатцу? Жена? Жены имеют обыкновение звонить и за несколько тысяч километров, и даже в четыре часа ночи… Плата за телефонные разговоры в ФРГ очень высокая. Арним фон Кольбатц был холостяком, как свидетельствуют его документы. Значит, должен звонить некто, у кого имеется к нему очень важное и очень срочное дело. Не знает, видимо, что Арнима фон Кольбатца уже нет в живых. Хотя возможно, и другое: кто-либо неведомый мне уже сообщил во Франкфурт о его смерти. Нет, решаю, наконец, в любом случае мне нельзя выдавать себя за Арнима фон Кольбатца. Разговаривать должен тот, кого человек из Франкфурта может знать.

— Капрал Чапельски!

Милиционер, дежурящий у дверей комнаты Бакулы, делает вид, что он и не думал дремать.

— Приведите Германа Фрича. И скажите ему, чтобы он оделся потеплее.

— Есть!

Я поднимаюсь в «комнату с привидением» — так, мне кажется, лучше именовать комнату со стульями. Слышу странный ритмичный звук, доносящийся откуда-то из-под пола. Куют, что ли? Я заглядываю в подземный ход и зову Домбала. Похоже, что действительно куют. В темноте возникает слабый отблеск фонаря, становится ярче, маячит по стенам.

— Что случилось? — Домбал высовывается по пояс.

— Что вы там вытворяете, Домбал?

— Лигенза разбирает могилу.

— Рехнулись?

— Нам скучно.

— Домбал!

— Есть, гражданин капитан!

— Зачем вы разбираете склеп?

— Сам не знаю, — отвечает Домбал и вытирает мокрый, запорошенный кирпичной пылью лоб. — Лигенза сказал, что ему что-то кирпич там не нравится. А он в этом знает толк. Работал при ликвидации развалин. Как специалист.

— Ерунда. Лигенза — с сорок четвертого года в милиции. Хотя делайте что хотите. Мне сейчас не до вас. Я еду в Голчевицы.

— Познань?

— Франкфурт.

— Я не заказывал.

— Знаю. Поднимитесь наверх и проследите, чтобы никто не шлялся по замку. Куницки может идти спать. Хотя нет… Скажите Куницкому, пусть еще раз обследует коридорчик, ведущий в башню, где по нашим предположениям был убит Кольбатц. Там могут оказаться следы крови. Все.

Домбал аж присвистнул. Хочет спросить о чем-то, но у меня нет времени с ним разговаривать.

Фрич, тепло одетый, уже ждет в салоне. С тревогой поглядывает на голчевицкого ефрейтора, который караулит старого немца в строгом соответствии с уставом. Я приказываю, чтобы он убрал оружие и не запугивал мне свидетеля. Герман Фрич облегченно вздыхает и даже пытается улыбнуться.

— Ваша дочь заснула, Фрич? — спрашиваю я, когда машина, наконец, выезжает со двора замка.

— Да, доктор дал ей порошок.

— Ей сейчас надо много спать. Может, будет лучше, если она пока оставит учебу?

— Не знаю. Она не хочет. Герр гауптман, куда мы едем? — Немец снова встревожен. Все время посматривает мне на колени, где лежит магнитофон.

— В Голчевицы. Я хочу, чтобы вы рассказали о случившемся тамошнему начальнику милиции. Это их район, и они тоже должны знать, что и как.

Фрич закутывается в вытертый тулуп, хотя в машине тепло. Молчит до самой деревни.

— Нельзя ли быстрее? — обращаюсь я к шоферу.

— Скользко, гражданин капитан.

— Все равно…

— Все равно бывает только покойникам, гражданин капитан.

Однако увеличивает скорость. Свет фар начинает скользить по первым голчевицким домикам, каменным, добротным. В здании на костельной площади горит свет. Видно, еще не все выпито за здоровье новорожденного. Вот и милиция. Тут же и почта и арестантская. Начальник милиции, сухой, высокий, с трудом стоящий на ногах (наверное, прямо с крестин), официально докладывает, что будут звонить из Франкфурта. После чего выразительно посматривает на Фрича. Видимо, думает, что тот будет его «гостем» в арестантской, где чаще всего замыкают на одну ночь местных пьяниц или — так тоже случается — держат свиней.

— Где телефон?

— Гражданин капитан, сюда… Направо…

— Всем выйти. Ефрейтор, проследите, чтобы никто не торчал под дверями. Понятно? Фрич, за мной!

На всякий случай оставляю шофера.

Фрич идет покорно, хотя мне кажется, что он с удовольствием бы сбежал. Все время искоса следит за мной. Я приказываю ему сесть. Не садится. Ждет, наблюдает, как я подключаю микрофон магнитофона к телефонному аппарату, через который Герман Фрич будет разговаривать с человеком из Франкфурта. У него не хватает смелости спросить, в чем дело, и он только посматривает на часы. Осталось десять минут.

— Фрич, — говорю я тоном, не допускающим возражений, — сейчас будут звонить из Франкфурта. Спросят господина Арнима фон Кольбатца. Вы скажете, что он спит. Что очень устал, что до телефона четыре километра, ветер, снег, мороз, поэтому он прислал вас. Не возражайте. Вы сделаете так, как я вам приказываю. Если тот человек, с которым вы будете разговаривать, спросит о вещах, вам непонятных, ответите так, как я вам подскажу. Запомните: только так, как я вам скажу. Ваше дело слушать. Если попытаетесь говорить хоть что-либо от себя, у вас ничего не выйдет. Я тут же прерву разговор. Ясно?

— Герр гауптман… — умоляющий, почти неслышный шепот.

— Фрич, я знаю, кому вы посылали телеграмму.

Внезапно Герман Фрич превращается чуть ли не в героя.

— Закон… Польский закон разрешает… Я имею право писать куда захочу… Я не уехал, когда была репатриация… У меня польский паспорт… Я… — он ищет нужные слова и беспомощно размахивает руками, смешно торчащими из коротких рукавов вытертого тулупчика.

— Садитесь, Фрич, — я деликатно усаживаю его на стул. — Польский закон вместе с тем запрещает убивать людей. Закурите.

Я поступаю с ним жестоко, почти на грани провокации. Но у меня нет иного выхода.

Телефон начинает звонить пронзительно и тревожно, как на пожар. Аппарат старый, еще с немецкой надписью «Simens-Berlin a. g.».

— Говорите: «Голчевицы слушают»…

— Голчевицы? Голчевицы? Соединяю с Франкфуртом-на-Майне. Разговор будет по-немецки. Франкфурт? Франкфурт? Голчевицы слушают. Герр Кольбатц у телефона…

Магнитофон фиксирует шумы междугородных линий, гудение усилителей, далекий голос немецкой телефонистки. Герман Фрич прижимает трубку к уху и тупо смотрит на грязный дощатый пол. Ногой растирает окурок и тем самым как бы демонстрирует свое постепенно назревающее решение: что захочу, то и сделаю.

Вдруг я слышу у самого своего уха, у которого держу отводную трубку телефона, мужской голос:

— Герр барон?.. Говорит Яспер! Герр барон…

Фрич бросает на меня разъяренный взгляд, а я отвечаю ему не менее выразительным жестом.

— Господин барон фон Кольбатц не может подойти к телефону. До почты четыре километра, а господин барон фон Кольбатц неважно себя чувствует. Да… Немножко простудился… У нас мороз. Идет снег. Все время идет снег, — голос Фрича вибрирует, как натянутая до предела струна.

— Кто говорит, черт возьми! Это Гольцтвитц? — рычит кто-то на другом конце провода.

— Да, это Голчевицы. У телефона Герман Фрич.

— Герман? Слава богу, — успокаивается мужчина из Франкфурта. — Слушай, Герман, господин барон очень плохо себя чувствует?

Фрич выжидательно поглядывает на меня. Я велю ему сказать, что не очень.

— Нет. Он просто немного устал.

— Тогда слушай, Герман. Скажи господину барону, очень плохо, что он сам не может сейчас разговаривать. Слушай, Герман, дело не терпит отлагательств. Слушай…

— Слушаю, герр Яспер.

— Герман, скажи господину барону следующее: Амстердам дает шестнадцать, в два раза больше, чем за тот портрет. Слышишь? Амстердам — шестнадцать. Лондон… Лондон — двадцать. И еще: институт в Бернау тоже хочет дать двадцать… Повтори, — приказывает человек из Франкфурта.

Герман Фрич повторяет. Он сейчас похож на школьника, зазубривающего урок.

— Герман, ты еще там? Слушай! Скажи господину барону, что я позвоню завтра, вернее — уже сегодня, часов в двенадцать. Пусть сам подойдет к телефону. Я жду его решения. Повтори!

Герман Фрич повторяет.

— Фрич, спросите, цена в марках? — приказываю я шепотом.

Трубка в руках немца начинает трястись как в лихорадке, и я вынужден удерживать его за локоть.

— Это в марках?

— В каких еще марках?.. Не твое дело, Герман! Слушай, Герман, господин барон уже имеет у себя это? — Голос мужчины из Франкфурта становится тихим, доверительным.

— Что это, герр Яспер? Я не понимаю…

— С ума сошел?.. Герман, ты не один?

— Один, герр Яспер, совсем один. — Фрич смотрит на мои губы, и я шепчу ему ответ. — Конечно, герр Яспер, это уже в руках у господина барона… Конечно…

— Тогда все в порядке! Всего хорошего, Герман. Передай привет Трудель. До свидания. — На другом конце провода положили трубку. Звонки, шорохи, треск. Голос телефонистки извещает, что разговор окончен.

Я почти силой вынимаю телефонную трубку из рук немца. Помогаю ему подняться и вывожу во двор. Ледяной ветер щиплет разгоряченное лицо, очищает пропитанные никотином легкие, освежает голову. Чувствую, как ко мне возвращается нормальное самочувствие. Через два часа будет рассвет. Выглянет солнце, если только ветер развеет тучи!

VII. КОЛИЧЕСТВО УБИЙЦ ВСЕ ВОЗРАСТАЕТ

1

—… потом, когда умер мой дедушка, а ему было за восемьдесят, и он пережил целых две. войны — с Австрией и французскую, — и я должен вам сказать, герр гауптман, что он хотел даже идти на третью, которая началась в тысяча девятьсот четырнадцатом году… да… тогда в Колбацком замке появились люди из государственной администрации. Замок стоял, совершенно пустой, мебель раскрадывали. Я сам помню, как рубили на дрова старинный сервант. Тогда, в году двадцать третьем, здесь начались волнения сельскохозяйственных рабочих, среди которых было много поляков, они работали в крупных немецких имениях. Больше всего агитировали рабочих люди из «Спартака», красные. Но было и националистическое движение. Националистическое у нас здесь возглавлял старый господин Яспер, капитан Яспер, который потерял руку в шестнадцатом году во Франции, когда наш третий Верхнепоморский гвардейский полк штурмовал форт Дауммон, хотя, пожалуй, в то время он уже не относился к верхнепоморской гвардии, а был лишь вторым запасным штурмбатальоном. Нас тогда разбили два раза над Соммой, и от полка осталось лишь стрелковая рота и саперный взвод. В этом взводе служил и я под начальством молодого лейтенанта Яспера, сына старого Яспера, богатого хозяина из Голчевиц. Мне тогда было двадцать лет. Господин Яспер на год старше меня. Он происходил из Гольцтвитц, или, как сейчас называют, из Голчевиц. А после тридцать третьего — вы ведь знаете, что случилось в этом году в Германии? — итак, после тридцать третьего молодой господин Яспер стал государственным комендантом Колбацкого замка, потому что никто из Союза земледельцев не мог тогда разыскать наследников господина капитана Харта…

— Фрич, — прерываю я немца. — В каком году умерла жена капитана Харта? У вашего дедушки была хорошая память, и он наверняка это запомнил.

— О да, мой дедушка имел исключительную память, не то что я. Но ведь мой дедушка не был на Курской дуге. Вы ведь знаете, что там творилось, правда? Госпожа Харт как раз умерла в двадцать третьем году, по-моему, весной. Я тогда только вернулся из госпиталя, а ее уже не было в живых. Мой дедушка похоронил ее рядом с господином капитаном Хартом. Она так пожелала, а вернее — приказала перед самой своей смертью. Она всегда приказывала, герр гауптман, и все вокруг называли ее «фельдфебель Харт». Она очень этим гордилась, но, что самое странное, она так и не научилась правильно говорить по-немецки. Ужасно коверкала слова. Я помню, как она на меня кричала по-польски: «Герман, мать твою, чокнутую…» Я до сих пор, герр гауптман, не знаю, что это значит, и хотел бы, чтоб вы мне потом объяснили. Она была из крестьян, из польских крестьян, которые приходили сюда искать работы в больших немецких поместьях. Почему господин капитан Харт на ней женился, этого я не знаю и не знал никто вокруг. Наверное, потому, что она была красивой, очень красивой, даже настоящей красавицей, и, когда выходила за капитана Харта, имела всего семнадцать лет. Хотя мой дедушка, а он все помнил, говорил, что капитан Харт взял в жены польку потому, что из-за него расстреляли тех поляков в дюнах. Но это случилось не из-за него, а из-за барона Каспара фон Кольбатца. Их же выдал не капитан и не мой дед. Правда?

— Возможно, Фрич. А что случилось с сыном капитана Харта? У него был сын?

— Да. Его сына звали Матеуш, по-нашему — Матиас. С этим сыном тоже получились странные вещи, герр гауптман. Он являлся единственным сыном капитана Харта и госпожи Харт. Мой дед… Хотя я и сам прекрасно помню. Шел год двадцатый, а может, уже и двадцать первый, и приехал их сын из Познани, где он учился. Приехал на одну только ночь и, помню, рано утром опять уехал. Я сам отвозил его в город, к поезду. На вокзале он мне велел купить билет, сам не хотел идти к кассе. И когда он доставал деньги, то — я разглядел хорошо — у него под пальто был большой пистолет в кобуре, боевой парабеллум. Он мне дал на чай золотую монету и сказал: «Герман, береги мою мать. Помни: когда сюда вернутся поляки, волос с твоей головы не упадет. Тебе нечего бояться. Фричи всегда были с поляками в хороших отношениях». Очень меня удивили его слова, герр гауптман. Что это означало: «…когда сюда вернутся поляки»? С тех пор прошло целых двадцать пять лет, и только в сорок пятом на Колбац-кой скале появились поляки. Но сын капитана Харта, господин Матеуш, не пришел. И никто его больше в замке не видел, хотя многие спрашивали о нем и помнили его. Но когда началась репатриация, когда немцы начали упаковывать чемоданы, тогда совсем перестали спрашивать, потому что каждый имел достаточно своих забот. О Кольбатцах вообще почти не говорили. Иногда вспоминали, но так, как нечто давно ушедшее, как вспоминают о заброшенных могилах на кладбище. Странно даже, какая у людей короткая память. А молодого господина Яспера я встретил. Встретил в сорок пятом, как раз в феврале, когда через залив отступала дивизия СС Гогенштауфен, в которой господин Гуго Яспер командовал батальоном, хотя от батальона осталось немного, едва набралось бы на роту… Как все повторяется с этими батальонами, герр гауптман, как повторяется…

— Да, Фрич, все повторяется. Вы это очень точно подметили.

— Вы мне верите? Теперь вы мне верите, что с этим делом я ничего общего не имею? Абсолютно ничего. — Свет тусклой лампы делает глаза старого немца еще более тоскливыми. До ужаса тоскливыми. Очки подрагивают на его тонком носике. — Теперь вы мне верите?

— Нет, Фрич, не верю.

Тоска в его глазах сменяется холодным отчаянием. Так может смотреть лишь человек, который тонет, и знает, что никто не поможет ему, что через мгновение вода медленно сомкнется над его головой. «Почему, почему, почему?..» — шепчет он на своем родном языке, и это слово звучит в его устах однообразной нотой, унылой и безнадежной.

Вдруг Герман Фрич опускается на колени. Я смотрю на него с интересом. Издалека, из-за замерзших окон, доносится ликование деревенских крестин. Пьяные возгласы кажутся мне вполне реальными. А Герман Фрич сейчас нереален, словно он сошел со старого портрета в замке и чудом перенесен сюда, в совершенно чуждую ему обстановку.

— Я не верю вам, Фрич. Вы не сказали мне, что семейство Фричей поддерживало не то дружеские, не то торговые отношения с семейством Кольбатцев. Я не верю вам еще и потому, что ваша дочь пыталась спрятать куртку. Все! Пошли.

Я поднимаю его с колен, веду под руку и сажаю в машину. Когда наша «варшава» трогается, зарываясь задними колесами в сугроб, немец начинает спокойно поправлять свои железные очки, после чего застывает в состоянии полной прострации.

— Пан Фрич, ваша дочь беременна, — говорю я ему.

— Знаю.

— Вам известен отец ребенка?

~ Да.

— Кто?

— Пан доктор. Пан доктор Бакула.

У него остается еще двадцать минут. Именно столько я даю ему для признания своей вины. Но мне, а заодно и моим коллегам, пожалуй, уже безразлично, признается он или нет.

Мы ужасно устали. Что нам положено — сделали. Выражаясь на профессиональном жаргоне, мы определили «скелет» фактической стороны дела, то есть установили, кто убит, как убит, чем его убили, записали на магнитофонные пленки показания, остальным пусть занимаются прокуратура и суд. Завтра я составлю донесение, подпишу ордер на арест подозреваемого, завтра утром, когда над городом взойдет ясное и холодное солнце. Физическая усталость подавила последние остатки профессионального честолюбия.

У машины заносит задние колеса — дорога к замку обледенела. Сейчас мы увидим аллею тополей, затем огни в окнах.

— Герр гауптман, — говорит Фрич. — Это я убил. В башне, тростью господина Каспара фон Кольбатца. Я сам убил.

— Хорошо, Фрич, очень хорошо. Ваша дочь тоже призналась, что убила.

А где огни замка? Тополя остались позади, машина разворачивается у подъезда, но сквозь залепленное снегом стекло я вижу только ночную тьму. Когда выскакиваю из машины, то мне кажется, что массивную глыбу замка поглотило море, что ее развеяли снежные вихри, что ее унес ветер. Ни единого огонька. Но посреди заснеженного газона торчат растрепанные кусты можжевельника. Похоже, что мы у замка, наверняка у замка.

— Стой! Руки вверх! — окрик и стук боевого взвода оружия останавливают меня в дверях, затем ослепляет яркий луч света.

2

Судя по рассказу доктора Куницкого, события, которые разыгрались после моего отъезда в Голчевицы, весьма напоминали не особенно искусно организованную ложную атаку. Погас свет. Можно было подумать, что местная электростанция просто выключила ток. Однако это случается крайне редко и, во всяком случае, не среди ночи. В холле первым возник доктор Бакула с роскошным подсвечником, в котором пылала гигантская свеча, похожая на те, что ставят у гроба. Куницки клялся, что слышал быстрые шаги женских ног в коридоре, но когда они с хранителем поднялись по лестнице, то никого не обнаружили. Проверили электропробки и с изумлением констатировали, что главный автоматический предохранитель исчез. Его просто вывернули. На толще пыли, которая густо покрывала остальные пробки, не осталось ни малейшего следа. Пока Куницки с Бакулой соображали, каким чудом удалось вывернуть одну пробку, не задев остальные, не прикоснувшись к пыли, которая сплошь покрывала кассету с предохранителями, они услышали крик. Им показалось, что он доносится не из какой-либо определенной комнаты, но словно рвется сквозь стены, рождаясь в их каменной громаде. Не было ни эха, ни резонанса, которые обычно возникают, когда голос звучит в просторном помещении. Только спустя некоторое время до них дошло, где кричат. Бакула решил, что это женский голос, Куницки не брался его классифицировать: так может кричать кто угодно, когда вдруг узрит нечто невообразимое. Крик доносился из комнаты на втором этаже, из той самой, где стояли буфет и стол с шестью приборами. Да, это могла быть только та комната, уверял Куницки. Но Бакула и слышать не хотел, чтобы туда подняться. Даже пригрозил, что погасит свечу. Куницки не берется утверждать с полной уверенностью, что Бакула именно грозил. Он считает, что доктор просто перетрусил, и — если можно хоть что-либо разглядеть при свете свечи — стал белый как мел и дрожал мелкой дрожью. «Он, — твердил Куницки, — просто осознал свой страх, понял, что не может не бояться, потому что не сумел найти объяснения ни шагам в коридоре, ни крику, который звучал над нами». Итак, первым в абсолютной тьме наверх поднялся врач и с изумлением узрел Лигензу, который дрался с пани Ласак. Старушка (если подобное слово вообще применимо к этой женщине, которая проявила гораздо больше силы духа и сообразительности, нежели другие обитатели замка) вырывалась из рук сержанта и ругалась на чем свет стоит: «Отдай, жулик, отдай, мать твою…» К Бакуле вдруг вернулось мужество, и он прикрикнул на нее резким томом. Пани Ласак тут же стушевалась, забилась в угол, и только ее тяжелое дыхание и невразумительное бормотание свидетельствовали о том, что она готова броситься в новую атаку. Бакула взял женщину под руку, как говорит Куницки, и этот покровительственный жест показался ему несколько неуместным в напряженной атмосфере и тем более по отношению к женщине, которая, как считает Куницки, совершила довольно пошлое преступление: обобрала труп. А на столе среди посуды синего голландского фарфора лежали часы, плоские квадратные часы с золотым браслетом. Лигенза лаконично проинформировал: «Когда я вылезал из подземелья, кто-то закричал, что погас свет. Я зажег фонарь и увидел пани Ласак. Она положила на стол вот эти часы. Все».

Куницки, видимо, удовлетворен итогами своей деятельности. Наконец-то и ему довелось выйти из-за кулис и сыграть активную роль в этом спектакле.

— А свет? — спрашиваю я его. — Вы починили электричество?

— Я вам не аварийная машина техпомощи! — обижается Куницки. — И вообще с меня уже хватит. Ваш Домбал потребовал, чтобы я исследовал доисторический скелет. Прошу меня извинить, но я всего лишь специалист по судебной медицине, а не археолог. Следствие вы можете вести, как вам заблагорассудится, даже нарушать установленные законом правила допроса свидетелей, но меня, пожалуйста, сюда не впутывайте. То, что вытворяют ваши подчиненные, просто абсурдно!

Доктор Бакула все еще стоит с огромным подсвечником в руках и внимательно на нас поглядывает. Кажется, он хочет дать понять, что присутствие при спорах чужих для него людей не доставляет ему удовольствия. Наконец он решается вступить в разговор:

— Свет сейчас будет. Ваш сержант принесет запасные пробки из моей комнаты. Что же касается скелета, то. я позволю себе заметить, что это действительно не входило в вашу компетенцию. Могила Шимона Кольбатца зарегистрирована в нашем институте. Такими делами могут заниматься только ученые. Я считаю нужным выразить протест и по другому поводу. Вы просто варварски взломали антикварный буфет восемнадцатого века…

— Домбал, пожалуйста, проводите пана доктора Бакулу и Фрича в их комнаты. — Я говорю совершенно спокойно.

Бакула краснеет. Отбираю подсвечник, чтобы окончательно поставить его на место. Куницки пожимает плечами.

Мы сидим с ним в полном молчании, которое уже начинает тяготить нас обоих. Наконец я не выдерживаю:

— Фрич признался в убийстве.

Куницки вертит в руках часы с браслетом из фальшивого золота. Вокруг настолько тихо, что даже слышно, как они тикают.

— Дешевка. Сто марок, не больше… — отзывается Куницки. — И вы ему поверили?

— Нет.

— Благоразумно… В коридорчике нет следов крови. Я осмотрел достаточно внимательно. А куртку Фрича надевал кто-то другой. Только не Бакула. Он бы в нее не влез. Но дочери Фрича она пришлась бы впору.

— Или пани Ласак.

— Или Ласак, — соглашается Куницки.

3

Аполония Ласак стоит на коленях у своей кровати и молится. Черный силуэт на белом фоне покрывала. Перед небольшой иконой Ченстоховской божьей матери горит лампада красного стекла. Рама иконы потрескалась, засижена мухами, за нее заткнуты бумажные образочки святых и какие-то карточки. Пахнет сухим аиром и накрахмаленным бельем. Аполония Ласак читает литанию. Сухими, бескровными губами выговаривает магические формулы, смысла которых не понимает. Медленно поворачивает голову, смотрит сквозь меня, словно я соткан из воздуха, а ее губы не переставая шепчут слова молитвы. Я стою, прислонившись к двери, стараясь не шевелиться, чтобы не нарушить молитвенного экстаза пани Ласак. А она листает пожелтевшие страницы молитвенника, между которыми заложены засушенные цветы, освященные в костеле.

— Опять вы?.. — Она прерывает молитву, но не оглядывается. Знает, что я здесь, что я жду. Медленно закрывает маленькую книжечку, целует ее черную обложну, крестится, склоняет голову до самого пола. — Чего вы хотите? — Она все еще стоит на коленях, спиной ко мне, словно не имея сил встать. Я не вижу ее лица, но знаю наверняка, что она ждет ответа, плотно сощурив веки.

— Я хочу задать вам только один вопрос.

— Задавайте.

— боюсь, однако, что получится два вопроса.

— Задавайте.

— Как был одет пан доктор Бакула, когда он собрал вас всех и сообщил, что немец умер?

Женщина молчит.

— Вы можете вспомнить?

— Да.

— То есть?

— На нем было… Он был одет как всегда.

— Хорошо. А Герман?

Женщина молчит.

— Прошу вас припомнить.

— Вырядился в черный костюм. Прямо как на похороны.

— Благодарю вас и прошу меня извинить.

Я выхожу на цыпочках, хотя она этого и не видит. Все еще стоит на коленях, опустив голову на белое покрывало с бахромой, которым застлано ее старосветское ложе. Однако… Бакула был в обычной одежде, тогда как Герман переоделся. Почему? Возможно, просто ожидал визита Арнима фон Кольбатца.

Картина колбацкой драмы в моем сознании постепенно вырисовывается все отчетливей, детали становятся ярче, выразительней. Только замысел «авторов» этой картины я пока не могу понять. Еще не вижу смысла этого преступления, побуждений, которыми руководствовался убийца или убийцы.

Как можно тише притворяю за собой дверь.

— Послушайте…

На мои ноги падает луч света. Оборачиваюсь. В дверях возникает черный силуэт.

— Я вам хочу кое-что сказать.

Пани Ласак протягивает ко мне свою сухую руку, и в этом жесте чувствуются тревога и нерешительность.

— Слушаю.

— Тут не буду. Войдите.

Она прикрывает за собой дверь и опирается о стену. Стоит в той же позе, что и я несколько минут назад. Тяжело дышит, глаза закрыты. Видимо, принимает какое-то решение, смысл которого мне пока не ясен. Я всматриваюсь в почерневшую икону Ченстоховской божьей матери и терпеливо жду, хотя уже прошло десять минут. Мне кажется, что скоро, наконец, беспорядочная мозаика фактов начнет складываться в четкую картину разыгравшихся здесь событий.

— Вы знаете… Я сказала неправду.

— Да?

— Врала я. Не так все было. В восемь я приготовила немцу чай. Его должна была взять Труда.

-— Это не имеет значения, пани Ласак.

— Имеет. Это очень важно. Я сама занесла ему чай. Вместо Труды. Ее не было у себя в комнате. А немец требовал чаю.

— Ну и что, пани Ласак?

— Я отнесла ему чай с отравой.

Мне становится смешно. Но лицо пани Ласак принимает такое жестокое выражение, что я сразу же ощущаю легкий озноб. Желтые зубы ощерились в беспощадной усмешке, а глаза… Такие глаза бывают только у тех, кто действительно убил.

— Пани Ласак! — кричу я.

— Теперь я вам все сказала.

— Нет! Теперь вы должны сказать больше. Этого недостаточно.

— Не скажу больше ничего. Только на суде.

До суда еще далеко.

— А мне — близко. Бог долго ждать не станет.

— Почему вы убили этого немца? Ведь это ложь, пани Ласак!

— Нет. Я говорю правду. Как только он приехал, я сразу решила, что убью. И убила.

— Но ради чего, пани Ласак? Зачем?

Она быстрым шагом подходит к своему комоду, выдвигает ящик, на постель летят какие-то бумажки, тряпки, четки. Наконец она достает фотографию.

— За него. — Подает мне снимок, пожелтевший, словно образки святых из ее молитвенника. На меня смотрит молодой деревенский парень в рубахе с открытым воротом. Руки сложены на груди. Он высокий, полный сил. На заднем фоне виден пасущийся на лугу белый конь. Великолепный белый конь.

— За сыночка… Они поставили его у гумна, одинешенького, как Иисуса перед распятием. И тот, высокий, выстрелил один раз. Невестка бросилась ему в ноги и кричала, чтоб больше не стрелял. Но он выстрелил еще раз. А я стояла с малым внучонком на руках и только чувствовала, что у меня холодный камень вот здесь… Вот в этом месте.

— Кто стрелял? — У меня пересохло в горле.

— Немец. Высокий. Морда как у лошади. И смеялся. Зубы оскалил, как конь, когда его овод ужалит. Похож был…

— На этого? Но ведь не тот же самый! Когда убили вашего сына, этот был еще мальчишкой!

— Не знаю. Он так же смеялся, по-лошадииому.

— Пани Ласак!..

— Вы обо мне не беспокойтесь. Я прожила свой век.

— Но это же невозможно! Ведь вы сами знаете, и вам доктор Бакула говорил, что он умер от сердечного приступа и…

— Ага… От сердца! — Ласак расхохоталась. — Он один знает, как все было на самом деле…

— Кто? Кто, ради бога, кто?

— Он, — отвечает женщина серьезно и поглядывает на потолок. Смотрит выжидательно на меня, но без тени страха. Ибо все, чему было суждено свершиться в ее жизни, уже свершилось. Теперь нужно только терпеливо ждать конца, который — как она глубоко верит — зависит от воли всевышнего. Я же ей безразличен. Она открыла мне свою тайну даже не как исповеднику, а просто как человеку, который случайно очутился на некоторое время под одной с ней крышей.

— Вы мне рассказываете сказки! Невозможную ерунду, пани Ласак. Он существует только в вашем воображении. К тому же немца не отравили, а убили тростью.

Ласак снисходительно усмехается.

— Идите за мной.

Она выходит, старательно оправляя свой черный платок. Запирает дверь, прячет ключ в карман широкой черной юбки. Ведет меня по коридору, в котором наверняка назначают друг другу свидание все сквозняки, блуждающие по замку. Открывает какую-то дверь, и мы оказываемся в кухне. Кухня огромная, выложена старым кафелем и напоминает баню в провинциальном городишке. Печь гигантских размеров. Пахнет посудой, кореньями, мокрой штукатуркой. Ласак наклоняется над ведром и достает оттуда стебельки какой-то мокрой травы. Пр отягивает их мне.

— Теперь верите? :

— Что это?

— Зелье, — усмехается она ласково. — Я-то уж это дело знаю. У нас, в нашей стороне, каждая женщина разбирается, какую травку когда надо дать. Что от горла, что от простуды, что, если кровь в девушке застоится. Что на здоровье, а что на смерть. Это болиголов.

Вы сделали отвар? Где чашка, из которой пил немец?

Ласак пожимает плечами, выбрасывает мокрую траву в ведро, закутывается в свой черный платок.

— Теперь вы все знаете. Я никуда не уйду, не бойтесь. Буду ждать, когда за мной придет ваш офицер. А бог мне уже простил.

Выхожу. Она запирает за мной дверь. Слышу, как опускается на колени. Всхлипывает. До меня доносятся приглушенные рыдания, в которых, однако, нет ни тени отчаяния.

— Куницки! — кричу я в пустой коридор.

4

Первый раз вхожу я в комнату убитого Арнима фон Кольбатца. Куницки уверяет меня, что здесь все осталось так, как было, что ничего тут не трогали. Хотя вполне ручаться не может. Обыск делали в спешке, еще до первого оперативного совещания, затем дверь запломбировали, пломба оставалась нетронутой. Однако в этом доме ни за что нельзя отвечать…

— Вы правы, доктор, — соглашаюсь я. — Значит, возможность отравления вы совсем исключаете?

— Я ничего не исключаю. Я не делал вскрытия, не исследовал содержимое желудка. Но знаю одно, что и вам, кстати, известно: растительные яды не дают никаких внешних симптомов. Повторяю: алкалоиды очень трудно обнаружить при простом осмотре. Прекрасные чемоданы, правда?

Внимание доктора целиком сосредотачивается на кожаных дорожных чемоданах немца. Один из них открыт, видны рубашки, аккуратно уложенные в пластиковые прозрачные конверты.

— А вы могли бы сейчас исследовать желудок с помощью зонда?

Я внимательно смотрю на письменный стол.

— Нельзя ли без паники? Часа через два станет уже совсем светло, я подъеду в воеводскую лабораторию судебной медицины…

— Мне хотелось бы закончить следствие до рассвета.

Куницки поглядывает на меня, прищурив глаз.

— Шутите, капитан?

— Нет. Значит, вы утверждаете, что подозревать отравление просто абсурдно…

— Невозможно говорить об абсурдности чего бы то ни было, пока остаются неизвестными все возможные данные! Я же сказал: вскрою труп — увижу… Сколько может стоить такой чемодан? Долларов тридцать, не меньше.

Все-таки Куницки несерьезный человек. На работе его считают хорошим специалистом и прекрасным товарищем. А он — так мне, по крайней мере, сдается — воплощает собой голый практицизм. Человек-формула.

Я продолжаю осматривать комнату. Обыск, по-видимому, делали основательно. Все, что здесь находится, подробно и точно зафиксировано в протоколе. Домбал тоже сугубый практик. Обожает тщательно собранные и пронумерованные факты и фактики. И чтобы вся фактография того или иного дела находилась в точном соответствии с предписаниями отдела криминалистики. Место, тип, категория… А я не люблю такие штучки!

Через пятнадцать минут могу наконец с уверенностью утверждать, что стакана, из которого пил чай Арним фон Кольбатц, в комнате нет. Доктор рассматривает костюм убитого.

— Доктор Куницки, вы человек серьезный, то есть я хотел сказать — организованный. Куда вы обычно ставите стакан после того, как выпьете чай? — спрашиваю я, а Куницки смотрит на меня несколько обалдело. Потом смеется.

— Попали в точку! Однако что вы имеете в виду? На работе или дома? Если дома, то жена…

— На работе.

— Ставлю на подоконник.

— Понятно. Небольшой зигзаг в заботливо взлелеянных привычках принципиального педанта, — отвечаю я и отдергиваю занавеску.

Арним фон Кольбатц, видимо, тоже был педантом. Рубашки его изящно запакованы, носки аккуратно уложены, галстуки сколоты булавками и висят на специальных металлических вешалках. Но он тоже позволял себе небольшие отступления от принципов. Стакан с чаем стоит на подоконнике. Куницки от радости даже захлопал в ладоши. Стакан с чаем, который Аполония Ласак принесла немцу, остался нетронутым.

Коричневатая жидкость уже покрылась тоненькой бурой пленкой. Дешевая жестяная ложечка лежит на блюдце рядом с двумя кусками сахара.

— У вас есть с собой лупа? — обращаюсь я к Куницкому. Он подает ее мне, но тут же замечает, что исследование стакана и жидкости входит в его непосредственные обязанности. Опять формализм! Но сейчас я уже не обращаю на это внимания. Осматриваю стакан, направив на него яркий луч фонаря. Края абсолютно чистые, ни следа прикосновения губ.

— Вы можете сейчас исследовать жидкость?

— На алкалоиды? Попробую, но за результаты не ручаюсь. Там может оказаться какая-нибудь штука, которая сразу не даст о себе знать. Лучше работать в лаборатории.

— Позже проверите в лаборатории. Ничего против не имею.

— Но теперь это не столь уж важно. Она его не отравила, в лучшем случае — пыталась. Одним словом, работа закончена, пора собирать игрушки. Берите вашего Германа, и поедем домой.

Мы выходим из комнаты и возвращаемся в салон. Садимся в кресла под портретами.

— Почему Германа? Вьг думаете, что это Герман?

— А кто? Его дочь прячет куртку с продырявленным рукавом и признается в убийстве. Понятно, что хочет кого-то прикрыть. Кого? Вы проделываете довольно вульгарный эксперимент над беременной женщиной и устанавливаете истину: она пытается взять вину на себя. Затем признается Герман Фрич. И еще к тому же телефонный разговор с Франкфуртом, который дает основания для серьезных выводов. Думаю, что- он позволяет понять мотивы убийства.

— То есть?

— Если ваша гипотеза относительно королевского векселя соответствует действительности, то отсюда вытекает вполне правдоподобное предположение. Герман убил Кольбатца, чтобы присвоить себе деньги, предназначенные на покупку ценного антикварного документа у старого слуги рода фон Кольбатцев.

— Вы думаете, что вексель у Германа? Почему вы сделали подобное заключение?

— Все очень просто. Дед Германа был последним слугой Кольбатцев. Вспомните-ка: Герман сам говорил вам о золотой монете, которую его деду подарил капитан Харт. Он наверняка сохранил не только монету. Кто лучше лакеев знает все потаенные закоулки дворцов и кабинетов своих господ! Фричи же служили и камердинерами, и лакеями, и садовниками…

— Я изменю о вас мнение, доктор.

— Очень признателен. Но мне просто хочется, чтобы мы как можно скорее отсюда уехали.

— Ваше желание, однако, еще не может служить поводом для ареста Германа.

— Но на худой конец сойдет за довольно серьезную улику!.. — Куницки рассмеялся. — Люблю судебные процессы, в которых обе стороны оперируют лишь косвенными уликами, не имея ни признания обвиняемого, ни прямых доказательств. Они получаются очень волнующими.

— Чувствую, что вы просто питаете слабость к мелодраматическим представлениям. Поэтому вынужден вам напомнить, что здесь совершено серьезное преступление. И его жертва — иностранный подданный. У нас уже есть три возможных убийцы. Не хватает четвертого. И мы не уедем из Колбача до тех пор, пока доктор Бакула не признается.

— Так вы думаете, что это он?

— Возможно. Вы знаете латынь, доктор Куницки?

— Только медицинскую.

— Тогда я постараюсь перевести вам вот эту надпись, украшающую портрет Матеуша из Колбача. Вы слушаете? «Если ты хочешь получить то, чего ты жаждешь, то должен поступать не так, как поступаешь сейчас».

Куницки поднимается с кресла. Вижу, что он очень устал. Потягивается. Останавливается у портрета Анны Хартман.

— Она мне больше нравится. И я не совсем понял: «Если хочешь получить… то… поступай не так…» Чего он жаждал?

— Матеуш хотел иметь много денег. Бакуле нужно алиби.

— Ничего не понимаю. Хотя я вам уже говорил: с меня хватит.

— Вам придется еще немного потерпеть, доктор Куницки. Тем более что в башне появилось привидение. Посмотрите!

В башне вспыхивает свет, его бледный отблеск на мгновение озаряет заснеженный газон, но исчезает так же внезапно, как и возникает.

VIII. ЧЕТВЕРТЫЙ УБИЙЦА

1

Домбал рассказывает:

— …значит, я ей сказал: «Если еще раз поймаю вас в коридоре, мне придется отвезти вас в Голчевицы и посадить в арестантскую камеру». Она начала реветь, дошла уже совсем до истерики, оправдывалась: ей, мол, понадобилось в туалет. Я ответил: «Хорошо, в туалет вы можете ходить сколько вам вздумается, но какого черта вы лазите в башню? В привидения захотелось поиграться?» И тогда из ее комнаты выскочил разъяренный пан хранитель и набросился на меня: «Как вы, гражданин, себя ведете?! А еще работаете в милиции!» Орал, что я не имею права так разговаривать с его женой. Мне пришлось запереть девчонку на ключ, а пана хранителя привести сюда. И еще докладываю, что те часы в башне, которые ходят, корабль, разлетелись на мелкие осколки. Все.

Домбал чувствует себя очень обиженным.

— Так это было, пан доктор Бакула? — спрашиваю я хранителя, который с вызывающим видом засовывает руки в карманы и садится на подлокотник кресла.

— Более или менее. Ваш подчиненный забыл только добавить, что несколько раз произнес слово «бандит», которое, как я предполагаю, было адресовано мне. И я хочу вас заверить, что в свое время я не премину об этом вспомнить.

— Имеете полное право, — говорю я, не глядя на Домбала.

Думаю о часах. Почему их разбили? Кто их разбил? Лигенза, не говоря ни слова, раскладывает обломки старинных часов на вытертом ковре. Кусочки трухлявого дерева, ржавые железки. Часы наверняка разлетелись с одного удара. Вот маленькая шкатулка со сложным замочком, тайник, скрытый в часах-фрегате. Она пуста. На дне лишь мелкие щепочки и клочок свалявшейся вековой пыли.

Только теперь я замечаю, что все мы четверо — я, Бакула, Домбал и Куницки — как зачарованные смотрим на шкатулку, в которой, однако, нет никаких драгоценностей вроде тех, что появляются в подобные моменты в старинных легендах. И все мы четверо как будто и удивлены и разочарованы. Если бы Лигенза обладал хоть каплей воображения, он мог бы прокомментировать эту находку. Вспомнил бы, допустим, как во время одного из своих героических обысков неожиданно наткнулся на хитроумный тайник, в котором прятали доллары. Пусть он даже соврал бы, но лишь бы вырвал нас из состояния наивного разочарования, встряхнул, вернул к реальности… Увы, Лигенза на это не способен. Он носком своего грубого ботинка сгребает в кучу осколки старинных часов, которые итальянский адмирал некогда подарил прусскому юнкеру, и выходит не оглядываясь. А мы четверо все еще стоим, наклонившись над останками часов, словно дети над поломанной игрушкой.

Куницки вздыхает.

— Вандализм… Пан доктор Бакула, вы знаете, что на нью-йоркском аукционе польский дукат первой четверти семнадцатого века был продан за восемь тысяч долларов? Не слыхали? Жаль. Я вот сейчас думаю, сколько может стоить собственноручная долговая расписка короля Зыгмунта Августа на сто тысяч талеров?

Куницки смеется. Лицо Бакулы остается непроницаемым.

— Понятия не имею. Меня абсолютно не интересуют ни антикварная биржа, ни спекуляции. Может, сто тысяч долларов — по доллару за талер? Во всяком случае, для науки это бесценный документ. Но я уже говорил, что в замке королевского векселя нет. В стокгольмском архиве Кольбатцев — тоже…

— Не оказалось его и в тайной шкатулке разбитых часов, пан доктор Бакула! — Куницки потирает руки. — Ваша супруга старалась совершенно напрасно.

— Это не она. — Голос хранителя шелестит, как песок на дюнах. Так говорят только люди, уставшие до предела, которым уже все безразлично. Голос выдает хранителя.

И я вижу, что его выдержке пришел конец, он внутренне капитулировал и больше не будет оказывать сопротивления. Он уже готов к последнему, решающему допросу. Домбал тоже понял. Он включает магнитофон, включает демонстративно, пристально глядя на хранителя, словно говорит ему: «Ну давай!» Зажигает лампочки в подсвечниках над камином.

Мы оба ошиблись. Бакула поднимается с кресла. У Домбала, примерного офицера оперативной службы, движение хранителя вызывает своего рода условный рефлекс. Он вежливо, но решительно заставляет его снова сесть. И тот понимает наконец, что для него уже отрезаны все пути. Пришло время говорить откровенно.

Бакула повторяет:

— Это не моя жена. Это ее отец, Герман Фрич.

— Проверим, — прерывает хранителя Домбал официальным тоном.

— Пан доктор… — Я хочу, чтоб Домбал замолчал, так как вижу в глазах своего коллеги хорошо мне знакомый холодный профессиональный блеск. Он уже «включился» и давно ждет предугаданных им ответов. Но я думаю, что мы еще успеем их услышать. Успеем зафиксировать в десятках протоколов официального допроса у себя в комендатуре. Их приобщит к остальным документам прокурор, возбуждая уголовное дело об убийстве Арнима фон Кольбатца. Мне же в данную минуту нужно совсем другое. Мне нужен Марек Бакула — историк, тот самый, что рассказывал несколько часов назад о рыжеволосой тридцатилетней вдове, о женщине, которая начала создавать сагу рода фон Кольбатцев. Мне нужен человек, впервые увиденный мною вчера вечером. Интересный собеседник, а не подозреваемый. Им он еще успеет стать, но кто знает, захочет ли он тогда сказать правду?

Поэтому я обращаюсь к Бакуле:

— Пан доктор, не будем сейчас поднимать вопроса о том, кто разбил часы и кто искал королевскую расписку. Не думаю, чтобы вас как историка это особенно волновало. Вы просто пережили еще одно разочарование, не обнаружив в секретной шкатулке куска старого пергамента. Не волнует это и нас, представителей следственных органов, которых занимает только убийство, совершенное в этом доме. Несколько часов тому назад я сказал вам, что придет время, когда меня, офицера милиции, непосредственно заинтересует убийство. Тогда я действительно был увлечен и замком, и его историей в противоположность вам, поскольку ваши мысли, даже когда вы рассказывали, были направлены совсем на другое. Сейчас время пришло. Слушаю вас.

Доктор Бакула говорит:

— …мы ощутили присутствие Арнима фон Кольбатца в замке к вечеру, незадолго до ужина. Я, как и всегда, слушал музыку, а жена моя читала или готовила домашнее задание.

У нас уже вошло в привычку именно так проводить наши совместные вечера. Я считаю, что свободное проявление индивидуальных склонностей только цементирует супружество. Может, именно я навязал ей подобный образ жизни: ведь я намного старше ее, и мой опыт, мои привычки не могли не способствовать формированию ее интересов. Но она приняла такой стиль жизни без возражений и со временем сочла его за свой собственный. Почему я сейчас говорю о наших с ней совместных вечерах, таких редких в последнее время? Она в этом году кончает техникум, и наши встречи, к сожалению, определялись расписанием ее занятий. Так вот, в четверг, да, в четверг в нашу жизнь вторгся Арним фон Кольбатц, человек, обоим нам абсолютно чуждый. Я сказал бы, гораздо больше, чем чуждый. Никто его сюда не приглашал, он бестактно ворвался в тишину нашей жизни с лавиной ничего не значащих слов, пустых ф.раз и с обильной информацией о собственной персоне. Сообщил, что приехал в замок просто как турист, пробудет недолго, сожалеет, что не может остаться еще на некоторое время в этом прекрасном историческом месте. Снизошел до непритворного изумления, говоря о той заботе, с которой польская администрация, как он выразился, сохраняет этот памятник архитектуры, памятник, можно сказать, культуры европейской. Думаю, он тогда сознательно не употребил эпитета «немецкой».

На другой день он не у меня, но у моей жены попросил разрешения осмотреть кладбище. Оно его особенно занимало. Он ходил туда несколько раз, вспоминал, а точнее, напоминал мне, словно вдалбливая в голову, что, например, вот здесь, под дубом, сиживал некогда Отто фон Бисмарк, когда он останавливался в замке проездом из имения фон Ортценов Говорил о розарии, которого не мог найти, так как все завалило снегом. Розарий, конечно, был достопримечательностью: его коллекция включала очень редкие сорта роз… Молодой Фихте однажды здесь отдыхал и в письме к Гейзенау посвятил колбацким розам несколько строк.

Повторяю: он нагло вторгся в нашу тишину. Вел себя крайне активно, говорил без умолку, а вернее — все время навязывал нам себя в качестве рассказчика и безапелляционно заставлял слушать. Когда он только представлялся мне, то свою фамилию произнес очень громко. Я понял: он ждал, что я его переспрошу, и не без изумления, как он, видимо, рассчитывал. Я не сделал этого. И сразу у меня возникло ощущение, что он сюдз прибыл не для того, чтобы поклониться могилам предков. Нет, я ни слова не сказал ему о себе. Не сказал, что являюсь внуком капитана Харта и Малгожаты Бакулы, сыном Матеуша Харта, который жил и умер поляком и поэтому предпочел польскую фамилию матери. Я не сказал ему, что отец мой погиб от рук фашистов в сорок четвертом, когда я сам сидел в немецком концлагере. Отец остался верен себе до конца, до последних дней своих он был поглощен неведомыми мне до сих пор конспиративными заботами…

Кольбатца не удивила моя фамилия. И на другой день, когда он настойчиво приставал с расспросами о судьбах былых владельцев замка, о последних Кольбатцах, с делами которых он был знаком — как меня уверял — только по печатным источникам, я понял, что для него, последнего из рода, вернее из немецкой, германской линии Кольбатцев, для него моя фамилия не ассоциируется ни с каким моментом колбацкой истории.

Моя жена оказалась прозорливее меня. Она избегала его, хотела уехать в город. Даже начала просить меня, чтобы мы под каким-либо предлогом уехали вдвоем. И ее страх, поначалу непонятный, но чем дальше, тем более очевидный, постепенно загипнотизировал и меня. Он еще не пробыл в замке и суток, но мы уже поняли, что так дальше продолжаться не может.

Он за ней волочился. Повторяю: волочился. И употребляю этот глагол в дословном и однозначном смысле. Утром, за завтраком, который нам подали в салоне, он взял ее руку, бережно, словно какой-то хрупкий предмет, и сказал: «Фрау Труда, вы же решительная девушка». Я не знал, тогда еще не знал, что скрывалось за этой банальной с виду фразой. Я старался проявлять терпимость. В конце концов он был здесь гостем, прежде всего гостем в родовом гнезде своих предков и имел право говорить комплименты хозяевам, если даже им — в данном случае мне и моей жене — его любезности и не особенно нравились. Но она, Катажина, — я не называю свою жену Трудой, предпочитаю второе ее имя, звучание которого для меня более близко, — она после его любезности встала из-за стола и выбежала из комнаты.

Утро было прекрасным. Много снега. Скала в ярком блеске солнца походила на сказочную гору, ослепительно белую, на которую даже больно смотреть. Или на ледяной дворец. Да, утро было прекрасным. А он, этот немец, с огромным фотоаппаратом ходил по кладбищу. Фотографировал надгробные плиты. Мне очень хотелось пойти за ним и побеседовать, наконец, откровенно. За завтраком говорил только он один, пытаясь вроде бы тонко, но с достаточной определенностью довести до моего сознания свою точку зрения на проблему наших западных границ. Его, видите ли, политические и административные границы не интересовали. Он уверял, что они уже являются анахронизмом для цивилизованной Европы. Заявил, что одинаково хорошо себя чувствует, пребывая и в Лондоне и в Париже. Его, как он выразился, больше занимает проблема границ, которые разделяют людей, границ, созданных образом жизни и пропагандой. Их он называл такой же опасной социальной болезнью, как, например, все возрастающий рекламный бум. «Вы сами видите, — заявил он, — что я не чувствую себя чужим и в вашем Колбаче». Последнее слово он произнес по-польски, и оно у него прозвучало как «Колбатш». И еще сказал: «Однако я постоянно чувствую иную границу, пролегающую между нами, хотя мы оба и говорим сейчас на языке Гёте». И потом, когда он стоял над заснеженными могилами в блеске холодного солнца, я хотел подойти к нему и спросить, почему он считает мою жену «решительной девушкой». И еще — признаюсь прямо — мне хотелось спросить его о большем. Почему он беспрестанно преследует ее взглядом. Почему только к ней обращается с просьбой оказать ту или иную услугу: показать, например, барельеф с изображением поморских деятелей Реформации — Бугенхагена и Амадеуса, .тогда как это входит в мои прямые обязанности как хранителя замка. Откуда столь фамильярное «Трудель», произносимое мягко, иначе, нежели все другие слова, которые так и сыпались из его уст и за ужином, и за завтраком, и во время утренней прогулки.

Вы подумаете: просто ревность. Нет, уже предчувствие и страх. Подозрение, что он явился сюда не в качестве гостя. Что он знает о замке и его обитателях гораздо больше, чем я успел узнать за восемь лет исследования истории монтановской унии Кольбатцев, их связей с банкирскими домами Европы шестнадцатого века.

Я шел по коридору, который ведет из холла в салон, когда услыхал рыдания. Это плакала она. Я в страхе прибежал сюда и увидел ее вот в этом кресле, в котором теперь сижу я и даю показания вам, представителям милиции. Я не могу пересказать наш разговор. Сначала был монолог, ее монолог, путаный и бессвязный. Я спрашивал, умолял, приказывал, требовал, срываясь на резкий тон после какого-нибудь самого нежного слова… Но единственное, чего я сумел добиться от нее, единственное, что можно было понять из сумятицы ее слов, что они — Фричи — должны уехать! Вы, возможно, спросите: а что означал этот глагол — должны — этот оборот, если можно так сказать, безусловно императивный? Я тоже в первый момент не мог понять. Потом позвал сюда Фрича, Германа Фрича, этого старого немца, который в силу моего брака с Катажиной является моим тестем. Он всегда в отношениях со мной держался как слуга с господином. Подобная жизненная позиция взлелеяна в нем с самых юных лет — вернее, он воспринял ее вместе с молоком матери. И вот этот Герман Фрич мне заявил, что они уезжают в Германию, и не в Германию вообще, но в ФРГ.

Я был ошеломлен. И для меня оставалась совсем непонятной реакция моей жены. Надо сказать, что ее отец, переживший самих Кольбатцев, представитель династии служителей, которая продержалась дольше, чем династия господ, ее отец так и не признал нашего супружества. Даже когда подписывал согласие на брак — Катажине не хватало четырех месяцев до совершеннолетия, — он мне заявил вот здесь, в этой комнате, держа шапку в руках: «Яволь, герр доктор, вы имеете полное право так поступить». Так же почтительно склонив голову, он выслушал и мое сообщение о беременности Катажины и почти теми же словами ответил и на признание дочери: «Яволь, герр доктор уже изволил мне об этом сообщить». Я для него был и остаюсь прежде всего «герр доктор». Так говорит он обо мне кухарке, людям, которые сюда приезжают, так меня называет и при Катажине. Я не являюсь для него ее мужем, отцом нашего будущего ребенка. Он, Герман Фрич, ответил как-то, уже давно, моему приятелю, который заехал сюда проездом: «Молодого господина нет, он выехал в Варшаву». Если вы в связи с данной историей заглянете в мой институт, то наверняка услышите крайне неприятное — во всяком случае, для меня — выражение: «Доктор Марек Бакула, хозяин Колбацкого замка». И прошу запомнить, что автором его является Герман Фрич.

Однако в тот день, в ту морозную и ясную пятницу семнадцатого января, Герман Фрич впервые не снял шапки ни перед портретами колбацких юнкеров, ни передо мной, хотя он меня считал наследником этого рода. Я выражаюсь метафорически. В тот день, к вечеру, когда я безуспешно старался добиться объяснений от Катажины, она почти все время была у отца, в его комнате. И я слышал ее плач. Даже не рыдания, но нечто похожее на тихое стенание смертельно обиженного щенка. Затем ко мне явился Герман Фрич, облаченный в черный костюм, который он, по-видимому, извлек из пересыпанного нафталином сундука. Раньше я никогда не видывал его в подобном одеянии, поскольку он даже не присутствовал при нашем бракосочетании. Он стоял передо мной и долго протирал стекла своих очков в проволочной оправе. Он произнес одну лишь фразу, но с такой силой, с такой убежденностью, с какой умеют говорить только люди этой национальности и тех поколений — еы знаете, что я имею в виду, — и притом тогда, когда они произносят слова приказа. Он сказал: «Мы должны выехать, герр доктор. Я и Труда». И вышел.

Я не буду сейчас распространяться ни о своих мыслях, ни о своих эмоциях. Я был буквально парализован, когда за Фричем закрылась дверь. Через некоторое время решил разыскать Кольбатца, поскольку заподозрил, что это дело его рук. Немца в салоне не было, хотя я заметил, что ему нравилось сидеть здесь, уставившись на портреты предков. Кухарка мне сказала, что он уже лег спать и приказал подать ему чай в комнату ровно в восемь. Дал ей десять злотых, старательно пересчитав каждую бумажку. Она добавила, что пожертвует эти деньги на ремонт костела в Голчевицах, и опять, так же как и сразу после его приезда, спросила меня: «Как вы думаете, пан доктор, он не шпионничать сюда заявился?» В тот раз я усмехнулся над подобным предположением, посчитав его плодом фантазии старой пани Ласак. Но тем вечером, когда Катажина заперлась в своей комнате и не отвечала на мои мольбы, когда Герман Фрич явился ко мне в траурном одеянии, когда, наконец, и сам гость скрылся задолго до наступления ночи, — в тот вечер мое воображение разыгралось.

Я слушал музыку, если не ошибаюсь, прелюдию Рахманинова, музыку, полную покоя. Вдруг услышал шаги по лестнице и скрип больших дубовых дверей. Сразу почему-то подумал о Катажине. Вспомнилось, как мы летом сидели вдвоем в салоне и она, радостная, смеялась, говоря шутливо, что теперь чувствует себя чуть ли не подлинной хозяйкой замка… Вы знаете, что там, наверху, нет света. И это меня обеспокоило. Даже болтовня пани Ласак о духе, который является в салоне, вдруг показалась мне правдой! Я выскочил из комнаты. В нижнем коридоре горел свет. Я был без пиджака, и меня сразу охватило холодом.

Дальше действовал как автомат. Схватил куртку Германа, висевшую на вешалке в холле — он никогда в рабочей одежде не садится ужинать, — и побежал наверх. Те дубовые двери открываются с ужасным скрипом! Комната оказалась темной и пустой. Вы помните, что там, в стене, есть дверки, маленькие, как бы потаенные, ведущие в коридорчик, через который можно пройти в башню. Я не взял фонаря. Помнится, я механически повторял про себя: завтра обязательно поеду в город и подам заявку, чтобы сюда провели электричество. Я твердил себе: свет… свет… Пусть завтра же будет свет, он очень нужен… И шел вперед по коридорчику.

Вдруг услышал, нет, не услышал, а скорее ощутил присутствие другого человека. Вам известно лучше, чем мне, как это бывает. На лестнице, ведущей в башню, я почувствовал, что черная пустота передо мной уже не пустота. Хотя, может, только сейчас, по прошествии многих часов, воображение дорисовывает мои тогдашние ощущения. Могло быть совсем иначе. Наверняка было иначе… Раздался сухой треск, короткий и мгновенный, и какое-то острие вонзилось в левый рукав-куртки, которую я накинул на плечи. И тогда я. — знаю, знаю и помню очень отчетливо, — я протянул вперед обе руки, схватил этот предмет, который, как я уже понял, был тростью, тяжелой и скользкой на ощупь, и… ударил. Слышал ли я крик, возглас, слова? Не могу ответить на этот вопрос, просто не знаю. Меня ошеломило. На меня словно обрушились и окружающая тьма и случившееся. Не помню, не смогу сказать, сколько времени прошло, прежде чем я очнулся и побежал вниз за фонарем. В его свете я увидел Арнима фон Кольбатца.

Он лежал на лестнице, которая ведет в башню. Он лежал головой вниз, и глаза его были открыты.

Да, я убил Арнима фон Кольбатца.

Я убил. Но думаю сейчас, что если бы острие трости попало в цель, ситуация оказалась бы обратной. Меня бы похоронили. И если сейчас я обвиняю себя — только себя — в чем-либо, то прежде всего имею в виду собственное малодушие. Да, я смалодушничал, поскольку не признался в убийстве в ту же самую ночь. Да, я виновен и в том, что не сообщил о своем преступлении сразу сюда, в Голчевицы. Вместо этого поддался идиотскому порыву фальшивой театральности, созвал всех живущих в замке, принес труп в салон и сказал: «Арним фон Кольбатц умер, надо его похоронить».

Пан капитан, несколько часов тому назад вы довольно ехидно заметили, что стечение обстоятельств было до странного удачным: кладбище рядом, гроб в подвале, недоставало только покойника. Вы сказали что-то в этом роде. Но гроб действительно находился здесь. Очень старый гроб, из черного дерева, окованный железом, с гербовыми эмблемами и стилизованной буквой «К».

Этот гроб бережно хранил Герман Фрич. Хранил его больше сорока лет. Для себя.

Вот и все, что я могу вам сообщить.

2

— Проверим… — говорит Домбал, усмехаясь.

Тихо. Мы долго молчим. Доктор Бакула постепенно обретает более или менее нормальное самочувствие. Он говорил с большим волнением. Его лицо покрылось красными пятнами. Теперь оно уже стало совсем бледным, только все еще еле заметно подрагивают брови, красивые, почти женские. Бакула пытается улыбнуться, но улыбка странно выглядит на его лице и кажется жалкой.

Оба мои коллеги даже не стараются сдерживать своего изумления. Особенно Куницки. Он снимает роговые очки и близоруким взором окидывает доктора Бакулу с головы до ног. «Фантастика… Прямо-таки фантастика…» — бормочет врач и протягивает к Бакуле руки, словно хочет его обнять.

— Послушайте! — не выдерживает, наконец, Куницки. — Но ведь это же колоссальная история! Мало сказать, колоссальная, просто сенсация! Первый раз за всю мою двадцатилетнюю практику я сталкиваюсь с тем, что покойник…

— Прошу меня извинить, доктор Куницки! — Я вскакиваю с места. Бакула смотрит на врача с тревожным напряжением, привстает в кресле. Я пытаюсь его успокоить, положив руку на плечо. — Сядьте, пожалуйста, доктор. Мой коллега Куницки прекрасный специалист по части судебной медицины, но ему не так уж часто приходится принимать непосредственное участие в следствии. Отсюда и его реакция. Я очень благодарен вам за откровенное признание. Ваш рассказ действительно был очень любопытным. Однако придется еще раз вас побеспокоить и задать вам несколько вопросов.

Бакула продолжает подозрительно поглядывать на Куницкого. Ему, конечно, не терпится узнать, какую именно сенсацию открыл врач в его рассказе. Но Домбал торопит его:

— Ну давайте, давайте… Не будем терять времени, Бакула.

И одним этим словом, этим «Бакула», без научного титула, даже без общепринятого «пан», он уже квалифицировал его как обвиняемого. Потому что Домбал признает только конкретные ситуации, условности не имеют для него ни малейшего значения.

— Я слушаю вас, — серьезно отвечает доктор Бакула.

— В котором часу вы поставили пластинку с прелюдией Рахманинова? Помните?

— В восемь. Может быть, без нескольких минут восемь.

— Хорошо. Я попрошу вас, чтобы вы — хотя это, возможно, и будет для вас неприятно — воспроизвели ситуацию на лестнице.

Бакула согласен. Выходит первым, не оглядываясь на нас. Домбал щурит глаза, как пойнтер на потяжке, учуявший дичь. В коридоре еле теплится тусклая лампочка, и в ее мертвом свете наши гигантские тени движутся по стенам, как стадо плезиозавров. Куницки что-то шепчет Домбалу и остается. Я вижу его насквозь. Месяца через два, когда газеты будут писать о процессе, он за кофе с нарочито равнодушным видом скажет своим приятелям: «Я был при этом. Вскрытие трупа не дало ничего интересного».

Комната со стульями, маленькие дверки в стене, наконец, коридорчик. Мы зажигаем две большие переносные лампы, которые в тесном туннеле вспыхивают с яркостью юпитеров.

— Прошу вас, доктор… Поручик Домбал сыграет роль вашей жертвы. Домбал, трость…

Домбал становится на лестнице, почти у самого входа в башню. Взвешивает на руке тяжелую старинную трость.

— Это могло произойти в данном месте, доктор? — спрашиваю я. — Трость имеет в длину метр и пятнадцать сантиметров. Другими словами, вы должны были стоять именно на таком расстоянии от Кольбатца по горизонтали. Но вы заявили, что Кольбатц упал на лестнице головой вниз. Да? Хорошо… Значит, в тот момент, когда вы схватили трость, вы находились несколько ближе к нему, а он ступени на две выше вас. Иначе бы не получилось.

— Не знаю. Было совсем темно, и меня охватил ужас…

— Понимаю. Вы не могли не испугаться. Домбал, начинаем!

Домбал делает выпад вперед. Бакула стоит неподвижно. Его глаза широко распахнуты. Домбал громко смеется, а мне становится не по себе. Просто не по себе. Бакуле надо помочь. Иначе наш ученый специалист в области средневекового искусства, пожалуй, потеряет рассудок еще до того момента, когда, наконец, взойдет солнце.

— Пан доктор, я прошу вас подумать, хорошенько подумать и показать нам, в какое именно место ударило острие.

— В левый рукав. Может, в левую полу. Я же сказал вам, что набросил куртку на плечи. Было холодно, очень холодно…

— Понимаю. Надеть куртку вы не могли. Она вам мала. А сейчас прошу вас повторить еще раз. Поручик, делайте выпад! В левый рукав, так… Пан! Пан доктор… Пан! — кричу я на него, как на непонятливого ученика.

Бакула выхватывает трость. Его глаза распахиваются до невозможного, почти сливаясь с красивой линией бровей. Он выхватывает трость из рук Домбала и… ударяет наотмашь по стене тесного коридорчика, ударяет черной тростью Каспара Кольбатца, с одного конца которой торчит граненое острие, а другой украшает тяжелая голова грифа. Домбал стоит неподвижно, затем вытирает лоб своей большой рукой. Один раз и другой.

— Нет… Не получилось… — шепчет доктор Бакула.

— Напротив, доктор. Прекрасно все получилось. Вы ударили наотмашь, как обычно отвечают на неожиданную атаку. Все правильно. Благодарю вас, вы свободны.

На какое-то мгновение мне кажется, что Бакула вот-вот упадет на колени. Он весь обмяк, еле держится на ногах, выпускает из рук трость и, уставившись в пол, застывает неподвижно. Домбал поворачивает его на сто восемьдесят градусов и подталкивает к выходу. Поручик делает это деликатно и даже пытается ободряюще похлопать Бакулу по плечу.

— Как я должен это понимать: свободен? — Бакула падает на один из семи тяжелых стульев, расставленных вокруг стола. Домбал пододвигает к нему сигареты, спички. Он сейчас услужлив, как хорошо вышколенный камердинер.

— Пан доктор, если представитель власти говорит, что вы свободны, — отвечает Домбал, — значит, можете считать себя свободным… Вы же сами видели: в этом проклятом коридоре так тесно, что трахнуть кого-либо наотмашь по башке просто невозможно.

— Нет, я ударил. Ударил — и сразу почувствовал, что попал!

— Не валяйте дурака! — орет Домбал. — Вам что, в тюрьме захотелось посидеть? Чтоб газеты о вас написали? Юпитеры, кинохроника, судья с золотой цепью на шее и пара адвокатов с хорошо подвешенными языками?.. Вам этого хочется? Ничего не выйдет! И чтоб вы даже не надеялись, я сразу скажу, что острие трости, которой атаковал Кольбатц, продырявило не левый, а правый рукав куртки. И его треснули не по правому виску, как вы нам сейчас разыграли, а по левому. Если хотите, можете проверить. Знаете, почему так получилось? Потому что не Кольбатц стоял у входа в башню, а тот, кто его убил.

Бакула кричит:

— Нет, это я убил!

Домбал стучит кулаком по столу так, что звенят и подпрыгивают фаянсовые тарелки.

— Прекратите, Домбал! — одергиваю я поручика. — А вы, доктор, очень упрямый человек. Однако до вас уже признались трое: ваша жена, ваш тесть и ваша кухарка. Вы несколько опоздали, пан доктор. Лигенза!

Сержант входит жандармским шагом. Руки за поясом.

— Приведите всех подозреваемых на очную ставку!

Сквозь тайный ход в лжебуфете свищет ветер. Слышу его заунывную музыку, синкопированную душераздирающим воем воды, которая рвется сквозь скалы. Молчим. Домбал ходит по комнате почти на цыпочках. Теперь, когда мы приближаемся к финишу, я ощущаю новый прилив сил.

В комнату врывается доктор Куницки, некоторое, время словно приглядывается к нам. Ждет, пока мы, все трое, докурим свои сигареты.

— Вы что-либо слышали? — серьезным тоном спрашивает врач.

Я отвечаю — нет, ничего, кроме воя ветра и рева воды.

— Первый концерт Чайковского. Финал. Вы понимаете, коллега, финал! Если вы его не услышали, то как же пан доктор Бакула мог услыхать скрип этих дверей, когда играли прелюдию Рахманинова? У вас такой тонкий слух?

Историк не отвечает. И вдруг мы в самом деле слышим скрип дверей. Вваливается сержант Лигенза и кричит:

— Герман Фрич сбежал!

За милиционером, словно две фигурки, вырезанные из черного дерева, — Труда Фрич и Аполония Ласак.

IX. ЛЕДОВОЕ ИНТЕРМЕЦЦО

1

Ледяное поле раскинулось к востоку от подножия Колбацкой скалы. Оно похоже на гигантский купол сталактитового грота, который перенесли сюда, перевернули и положили рядом с застывшими волнами прибрежных дюн. Только под самой скалой, белой известняковой скалой, которая равна по высоте десятиэтажному дому или еще выше, а сейчас обледенела и запорошена снегом, бьется и воет вода. Видимо, сюда прорвалось какое-то теплое течение, нарушив белую неподвижность скованного морозом моря. Не могу сверху различить цвета пляшущих волн. С высоты Колбацкой скалы виден лишь черный пролом в белоснежном ледяном пространстве.

Мы стоим под одинокой сосной. Снизу к нам доносится заунывная музыка волн, синкопированная сухим треском. Он раздается каждый раз, когда волна ударяет в обледеневший известняк скалы.

Небо все еще остается темным.

Домбал замечает:

— Скоро начнет светать, тогда увидим, нет ли его там. Если только… Если только он не прыгнул со скалы. Тогда не на что будет смотреть.

— Нет никаких следов, гражданин поручик.

Лигенза старается держаться спокойно.

— Может, настоечки? — спрашивает он. Не дожидаясь ответа, вытаскивает из-за пазухи плоскую бутылку. Спирт, настоянный на меду, такой холодный, что кажется замороженным.

— Довольно, — говорит Домбал. — Должно хватить до рассвета… Лигенза, скажи, чтоб машина пошла на дюны. Передай шоферу, пусть она хоть развалится, но мне здесь позарез нужен свет.

…Машина только что вернулась с голчевицкой дороги. Я и без того знал, что глупо искать следы в такую метель. Герман Фрич, если он даже и направился в сторону деревни, вряд ли шел по колеям, которые остались от колес нашей машины несколько часов тому назад. Он мог выбрать более надежный путь: через заснеженные поля, покрытые прочной коркой наста, вылизанные ветром, через поля настолько огромные, что любой след исчезает среди них подобно ничтожной пылинке. Однако Домбал, который очнулся первым после того, как мы услышали, что тихонький человечек Герман Фрич сбежал из замка, — Домбал почему-то решил, что немец мог уйти только по голчевицкой дороге. В пяти километрах от Голчевиц находится железнодорожная станция, откуда в восемь семнадцать, как сообщил Бакула, отходит скорый поезд.

Не верилось. Мы не могли поверить, что в такую ночь старик, пусть даже гонимый ужасом, сможет пройти десять километров до железной дороги только для того, чтобы остаться на свободе еще на один, от силы на два дня. Домбал с ирисущей ему дотошностью занялся всем, что только могло навести хоть на какой-либо след. Оказалось, что Герман Фрич не взял с собой даже паспорта и никаких личных документов. Они остались лежать в ящике старого комода, аккуратненько уложепиые в картонную панку, стянутую широкой резинкой. «Ост-медаль», гитлеровская награда за участие в боях на советском фронте, была спрятана на самом дне и прикрыта пачкой фотографии.

Лигенза взял двумя пальцами металлический кружочек, повертел, оглядел с обеих сторон и сказал: «Сукин сын».

Фрич надел свой ватник, меховую шапку и сапоги, в которых он, по-видимому, ходил на кладбище подкапывать надгробие на могиле жены капитана Харта, бабушки Марека Бакулы. Только это нам и удалось установить.

Ни пани Ласак, ни дочь его Труда, никто из моих людей не могли сказать, как и когда он вышел из дворца. Милиционер, дежуривший в холле, спал. Спали и шоферы обеих наших машин.

Нет, не нашли мы следов на дороге, ведущей в Голчевицы. Но они могли остаться на заснеженных полях, которые простираются к западу, югу и востоку от Колбацкой скалы, на безлюдных равнинах, где лишь изредка разбросаны небольшие деревушки: земля здесь бедная, неурожайная. А к северу от скалы — только море.

Домбал сказал:

— Когда, наконец, рассветет, увидим, что там делается, на берегу. Он мог пойти берегом, знал тут каждую стежку. Ваш отец мог пойти берегом?

Труда Фрич заплакала. Марек Бакула бережно обнял ее за плечи и поцеловал в розовую мочку уха. Поцеловал быстро, смущенный нашими взглядами. Она ответила:

— Не знаю.

— Катажина, я признался во всем.

Эту фразу доктор Бакула произнес громко и значительно, с повелительной интонацией, но она даже не подняла глаз. Только беспомощно прижалась к нему.

— Я рассказал обо всем, Катажина, — повторил он.

Она ответила:

— Тогда хорошо. Очень хорошо.

Даже от нее, от его дочери, мы ничего не смогли добиться. Пришлось принять предложение Домбала. В сторону Голчевиц ушла машина с Лигензой, который был просто незаменим в подобных операциях. Сержант поехал дальше, до железнодорожной станции. Поднял с постели еще не очнувшихся после вчерашних крестин голчевицких стражей закона, а также представителя железнодорожной охраны и вернулся, беспомощно разводя руками. Только после этого Домбалу пришла в голову мысль о скале, о самоубийстве и о том, чтобы на всякий случай призвать пограничников. До ближайшей заставы шесть километров, и наша машина снова направилась к голчевицкому телефону.

Домбал обратился к Бакуле:

— Вы нам покажете дорогу к скале, пан доктор. Только попрошу без всяких фокусов…

Один Домбал, офицер оперативной службы, чувствовал себя сейчас в своей тарелке. Скрылся человек. Тот самый, единственный, который по его концепции преступления как раз и являлся убийцей. Куницки после признания Бакулы снял кандидатуру Германа Фрича, поэтому никак не прореагировал на его бегство. Не пожелал пойти с нами на скалу. «Что? Ушел без разрешения? Ерунда! Почти то же самое, что перейти улицу в неположенном месте. Пусть подобными нарушениями закона занимаются регулировщики уличного движения…» — изрек Куницки. Вытащил из кармана жилета плоские часы с толстенной цепью и крайне сосредоточенно начал что-то подсчитывать, поглядывая на секундную стрелку. Потом обрадованно закричал: «Ну конечно! На убийство Кольбатца вполне могло хватить шести минут! Именно столько времени занимает исполнение прелюдии Рахманинова». Домбал в ответ только махнул рукой. Он уже уверовал в вину Германа Фрича. Уверовал вопреки очевидной истине, что далеко не все убийцы спасаются бегством и что наиболее эффективным бегством иногда является просто постоянное присутствие на месте преступления.

Итак, когда мы пришли на скалу, увенчанную высохшей сосной, голыми ветвями которой ошалело забавлялся ветер, Домбал сказал:

— Скоро начнет светать, тогда увидим…

В глухой стене темноты наши фонари вырубают мгновенные бреши, полные ледяных сталактитов, которые вздыбились из неподвижно застывших морских воли. Белизна простирается до самого горизонта, где не видно пока даже проблеска рассвета.

— …если только, — говорит Домбал, — он не прыгнул со скалы…

Под нами, этажей на десять ниже, бурлит и стонет черная впадина, вода в которой почему-то не замерзла.

— Он не мог этого сделать. Поскольку не сделал того, в чем вы его подозреваете. — Слова Бакулы звучат серьезно и внушительно.

— Мог. И по совершенно иной причине, — отвечаю я ему. — Вспомните: Иоганн Кольбатц повесился в башне потому, что проиграл.

— Извините, Герман Фрич — все-таки не Кольбатц. Он был только их слугой. А точнее — считал себя слугой уже не существующего клана прусских юнкеров. Уж не думаете ли вы, что крах верных служителей более трагичен, нежели упадок их господ?

— Вот именно.

— Ошибаетесь. Он просто перетрусил.

— Боюсь, что сделал выбор…

По скале хлестнул луч света. Четыре фары вырвали из мрака засохшую сосну и тут же погасли. На тропке появились Лигенза и двое закутанных в башлыки людей. Сержант вытянулся, как на параде, поднес руку к шапке:

— Сержант Лигенза и патруль пограничных войск прибыли. Собаки приедут специальной машиной.

Утренняя заря явилась нам нежной лиловой полосочкой над горизонтом. В лиловый цвет окрасились ледяные сталактиты и барьеры замерзших волн. На ледовую равнину выползли тени. Пространство начало обретать все более четкие контуры. Но нигде, насколько мог охватить взгляд, нигде, кроме впадины под скалой, не было видно воды.

Вдруг в непрерывно меняющее сной цвет пространство, словно подсвеченное изнутри, в даль замерзшего моря врезались ядовито-желтые лучи автомобильных фар.

Молоденький офицер-пограничник заметил ворчливо:

— Еще хуже. Скажите, чтоб приглушили свет.

Лигенза и патруль пограничников движутся по туннелю желтого света. «Если приедут собаки, — думаю я, — если приедут собаки, то мы его найдем». Домбал только что принес роковую куртку с продырявленным правым рукавом.

Бакула словно читает мои мысли:

— Не разрешайте им спускать собак. Это варварство. Когда я вижу, как собаки преследуют человека, то всегда вспоминаю… Вы знаете, что я вспоминаю!

— Это неизбежность, — говорю я.

— Уже абсолютно бесполезная.

— Безусловно. Для вашей жены, пан доктор.

Он молчит, всматриваясь в свет рефлекторов, который слабеет вдали и разливается все шире. По льду бегут туманные отблески, которые, однако, не могут сломить гнетущую предрассветную синеву ночи.

— Вы знаете, что это она? Вы уверены?

— Да. Уверен.

Я стараюсь сохранять спокойствие и смотрю в ту сторону, откуда нам могут сигналить фонарем. Фары машин по-прежнему льют неподвижный свет на белый пляж, а наши люди уже ушли в темноту. Я стараюсь оставаться спокойным, но во мне начинает звучать та нота жалости и сочувствия, которую я так не люблю. Она все дрожит во мне, и я боюсь, что ее отзвуки дойдут до Б акулы.

— Да, я знаю, что Арнима фон Кольбатца убила ваша жена.

— Но почему?.. Когда вы узнали об этом?

— Разве важно когда? Ах, вы подходите с исторической точки зрения, понимаю… Тезисы, коллекция фактов, создание теории и всякие прочие штучки. Видите ли, если кто-либо упорно твердит, что виновен, но во время следственного эксперимента доказывает обратное, как это, например, получилось с вами, то подобное признание можно наверняка не принимать за чистую монету. Если, разумеется, не имеешь дела с изобретательным и сильным в логическом мышлении преступником. Вы хотели убедить нас плохо сконструированными доказательствами, вы импровизировали во время следственного эксперимента. Пани Ласак я в расчет не принимаю. Что же касается Германа Фрича, то он и в самом деле облачился в черный костюм и с восьми до девяти ждал визита Арнима фон Кольбатца. И вышел из своей комнаты только тогда, когда вы созвали всех в салон, обнаружив, что немец умер. Остается лишь ваша жена. Ее не было в своей комнате, когда пани Ласак без нескольких минут восемь пришла сообщить, что чай для немца готов. Не было ее и через десять минут, когда Ласак пришла опять, чтобы сказать, что занесла чай сама. Жена ваша решила прибегнуть к помощи пресловутой женской логики: «Признаюсь, что убила, а потом выдумаю нечто такое, во что все равно не поверят». И придумала, что застрелила его. Но когда я велел ей показать, куда попала пуля…

— Это было бесчеловечно!

— Но, к сожалению, необходимо.

— Но вы же ничего тем самым не доказали…

— Нет, доказал. Ваша жена не могла не понять, что подозрение с наибольшей вероятностью падет на двух человек: на ее отца и на вас. Что бы вы, например, сделали в ее ситуации? Навлекли подозрение на другого? Спрятались бы за чьей-нибудь спиной? Вас она любит. Отца она любит. Когда я ее спросил: «Это доктор Бакула убил?» Она сразу же закричала: «Нет!» Когда я сказал Фричу о куртке, он тут же взял вину на себя. Он ведь знал, от нее знал, что небезызвестным вечером его куртку надевали не вы, но ваша жена, которая в восемь часов отправилась на свидание с Арнимом фон Кольбатцем. Зачем? С какой целью? Мне еще придется поговорить с вашей женой на эту тему. Пан доктор, женщины могут сохранить в тайне только то, о чем они действительно не знают…

Бакула молчит некоторое время, затем спрашивает:

— Вы ее арестуете?

— Да. Вас с Фричем тоже. За соучастие.

— Нас осудят?

— Не знаю. Я же не суд. Могу только сказать вам одно. Если убийство произошло именно при тех фактических обстоятельствах, которые вы нам представили… то есть если ваша жена действительно сначала ощутила удар стилета, потом со всей силой, которая пробуждается в женщинах в определенном состоянии — а беременность как раз относится к подобным состояниям, — вырвала трость и ударила сверху, повторяю: сверху, наотмашь, по голове нападающего, то для суда это сыграет немаловажную роль. Он будет вынужден исходить из того факта, что в данном случае имело место не предумышленное убийство, но убийство, вызванное необходимостью самообороны… Советую взять хорошего адвоката.

— Вы советуете… — Бакула смеется, но в его смехе нет ни тени иронии. Так смеются только совсем беззащитные люди, когда они уже понимают, что не осталось ни проблеска надежды.

На горизонте мерцают первые розовые лучики, которые пробились сквозь глубокую синеву неба и окрасили наши лица в странные сероватые тона.

— Могу только советовать, — оправдываюсь я.

Наш разговор, в течение которого я все время жду, что вот-вот вспыхнет сигнальный фонарь или приедет машина с собаками, этот разговор становится для меня все более мучительным.

— Могу только советовать, паи доктор Бакула, — повторяю. — Однако для подтверждения наших предположений не хватает вашего тестя. Живого Германа Фрича.

— Он не имеет со всем этим ничего общего, — отвечает Бакула.

— Вы забыли о векселе, доктор, о королевском векселе на сто тысяч талеров… Нам надо узнать мотивы преступления.

— Есть! — кричит Домбал и хватает меня за плечо. — Там, между торосами!

Не ожидая нашей реакции, он бросается вниз, к дюнам, но я останавливаю его почти силой. Говорю, что это лишь оптическая иллюзия, игра предрассветных теней. Но он стоит на своем: только одна тень движется от берега, а не к берегу, как остальные, которые порождены отблесками зари.

— Да, там человек! — говорит Бакула.

Я срываюсь с места, но резкая вспышка и звуки выстрелов пригвождают нас к месту. Стреляет патруль. Домбал уже внизу. Сквозь грохот воли под скалой, сквозь свист ветра слышу его крик: «Не стрелять! Не стрелять в него!» Пограничники кивают на Лигензу и объясняют, что цель слишком далеко, что все равно не попали бы…

— Он же идет дальше! — кричит доктор Бакула. — Если вы…

И, не дожидаясь ответа, историк бежит по вздыбленным льдинам. Я не вижу Фрича. Его скрывают ледяные торосы. Домбал скорее ощущает, нежели видит, куда бежит старик, — на север, к морю. Бежит? Удирает? Он движется так же, как и мы: скользит, падает, спотыкаясь на гофрированном льду. Пограничники и Лигенза остались позади. Их подбитые железом ботинки не выдержали поединка с ледяными препятствиями. Домбал еще идет. Слышу его тяжелое астматическое дыхание. «Не успеем… Надо стрелять…» — кричит поручик. А беглец уже миновал последние завалы льда и вышел на ровную поверхность, словно обрезанную у близкого горизонта черной полоской воды. Открытое море. Герман Фрич в свете розоватых предрассветных сумерек кажется непонятным черным предметом, который медленно катится к уже близкой пропасти моря.

Домбал отстает. Только Бакула идет рядом со мной. Я слышу сзади гневный и умоляющий крик Домбала: «Надо стрелять!.. Стрелять…» Бакула возмущенно ему отвечает, я не разбираю отдельных слов.

Мы цепляемся за ледяные выступы, чтобы не упасть. Фрич останавливается. Мы тоже. Чтобы перевести дух и попытаться сообразить, как далеко от нас он находится. Не успеем… Не сможем успеть… Нас разделяет обледеневшее пространство, протяженность которого я определить не берусь. А Герман Фрич начинает ползти прямо к черной полоске моря. Я, наконец, решаюсь. Опираюсь о ледяной торос, с трудом сохраняя равновесие на скользкой поверхности, и вынимаю пистолет. Сто метров до человека, который все еще ползет вперед, наверняка из последних сил, сто метров.

Бакула меня опережает. Ловко балансируя на льду, он бежит прямо по траектории выстрела. Кричит что-то не то мне, не то Фричу. Кричит все время. Крика его не может заглушить даже отзвук моего неуверенного выстрела. Голос Бакулы разрывает ледяное безмолвие, теряется в далеком море. Он падает, но ползет дальше.

Домбал сосет окровавленные пальцы.

— Смотри уйдут оба…

— Успеет. Бакула моложе.

Домбал медленно поднимает пистолет. И когда я хватаю его за руку, на полированном металле оружия вспыхивает пурпурный огонек.

— Успеет, — говорю я и всеми силами души хочу, чтобы он действительно успел.

Мы идем как слепые, поддерживая друг друга. Впереди уже два черных предмета, которые медленно катятся к морю. Мне кажется, что Фрич движется медленней. То ли доконал его холод, то ли он понял, что рев черной воды, который он слышит перед собой, все равно не в силах заглушить его отчаяния.

Бакула встает, пытается встать, падает и снова подымается, протягивает вперед руки и вдруг оказывается в потоке яркого света. С берега, который маячил сзади лишь тусклыми точками огней, ударил луч прожектора. Но тут же его яркость ослабевает: прожектор переключили на рассеянное освещение. В мягком желтоватом зареве огня впервые возникает передо мной с полной отчетливостью неспокойное движение моря, кружево пены, а несколько ближе — ровно обрезанная кромка льда.

— Собаки приехали, — говорит Домбал.

С берега доносится заливистый лай.

Мы все еще идем, всматриваясь в одну точку. Уже трудно разобрать, то ли это человек, то ли непонятный, облепленный снегом предмет, выброшенный волнами на лед.

— Герман! — Это кричит Бакула. Ом с трудом держится на ногах. Спотыкается о ледяные выступы. — Герман! Стой! Стой! Вексель у меня! Слышишь… У меня вексель!..

Последнее слово разрывает тишину, подобно выстрелу, и гаснет в белом безмолвии.

Домбал, не вынимая изо рта окровавленных пальцев, бросается вперед. До меня не сразу доходит, почему он так отчаянно рванулся. Но вдруг у самого моря вырастает фигура Фрича. Он поднимается удивительно медленно. Бакула кидается на него. Они барахтаются почти у самой ледяной кромки, кажется, вот-вот скатятся в воду. Потом оба застывают в полной неподвижности.

На розоватом ледяном поле распростерты два черных человеческих тела. Над ним, словно охотник, настигший дичь, стоит Домбал.

X. ВЕКСЕЛЬ ЕГО КОРОЛЕВСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА

1

Герман Фрич рассказывает:

— …весной, а может, летом сорок восьмого, когда уже заканчивалась репатриация немцев, выезжавших отсюда в Германию, в Колбацком замке появился господин Гуго Яспер. Да, тот самый господин Яспер, который в свое время служил комендантом замка, а позднее, после тридцать третьего года, надел коричневую рубаху, был в СС и в сорок четвертом году отступал вместе с остатками дивизии Хохенштауфен. И я очень удивился, что ни с того ни с сего, когда войну уже проиграли, господин Гуго Яспер явился снова, к тому же ночью. А что самое важное, прибыл, когда все немцы отсюда уезжали. Я подумал про себя, что если все делают одно, а один человек — противоположное, значит с ним что-то неладно. Я тогда так подумал про себя, ничего никому не сказал, потому что мне не с кем было разговаривать, моя жена умерла. А Труда была совсем малюткой и не могла понять, о чем я думаю.

Итак, господин Яспер пришел ночью и постучал в мое окно. Только в моем окне горел свет. Замок опустел. Русские, которые здесь квартировали сразу после войны и у которых я три года работал сторожем и садовником, ушли как-то зимой, а их главный офицер сказал: «Фрич, сиди здесь и за всем как следует присматривай». И еще добавил, что замок очень красивый, хотя в нем чертовский запах. Так он сказал и оставил мне стельную корову и поросят. Двух поросят. Я сторожил замок — мне было некуда идти — и ждал, когда меня вызовут на репатриацию. Уже была очередь из тех, кто хотел уехать в Германию, а не так — раз-два, — как сразу после войны. Но я не дождался репатриации, поскольку, во-первых, появился господин Яспер, а во-вторых, замок заняли польские военные, пограничники. Но сначала был господин Яспер.

Прошу прощения, что я так, обо всем: и о той корове, и о русских, и о пограничниках, но все это важно и объясняет, почему я тогда не уехал. А теперь думаю: если бы я в то время выехал, то не погиб бы, то есть моя Труда… Вы же понимаете, герр гауптман, что не случилось бы того, что случилось в пятницу вечером.

Господин Яспер держался очень вежливо. Не кричал, как он умеет кричать. Может, война его сделала другим, а может, он просто постарел. Лицо его изменилось, и он уже так гордо не ходил, как раньше. Поседел. Держался вежливо и мало говорил. Не сказал, откуда прибыл, только очень хотел есть и съел много мяса. Я тогда как раз зарезал того поросенка. Господин Яспер, немного поиграл с Трудой и, как сейчас помню, дал ей кускового сахара, целую горсть. Ночью, когда уже совсем стемнело, он приказал мне взять лампу и проводить его в салон. Я спросил, зачем, но он только ответил: «Заткнись!» — совсем как раньше, и я подумал про себя, что все же он мало изменился. Боялся чего-то: несколько раз спросил, хорошо ли заперты двери и не ходит ли поблизости кто чужой. Конечно, двери были хорошо заперты. После того как ушли русские, я совсем не открывал главных и боковых дверей и сам жил в помещении для прислуги. Что же касается чужих, сказал я господину Ясперу, то не знаю, о ком он говорит. Сейчас чужие стали своими и свои ведут себя как чужие. В Голчевицах во время репатриации немцы, которые уезжали в Германию, хотели сжечь деревню, только военные ее спасли. На это господин Яспер снова ответил мне: «Заткнись!» — и приказал осветить портреты. С той ночи и начинается все. Из-за той ночи и случилось. В эту пятницу, семнадцатого января…

Господин Яспер осмотрел все портреты, но снял со стены только один. А про остальные сказал, извиняюсь за выражение, но я хорошо расслышал, что «это дерьмо ничего не стоит». Он снял портрет госпожи Анны Хартман, супруги господина Матеуша, основателя рода Кольбагцев. И это меня больше всего удивило. Он взял самый некрасивый портрет. Я, конечно, особенно не разбираюсь, наверное, пан доктор Бакула снова будет на меня кричать, что я вмешиваюсь не в свои дела, но портрет госпожи Анны был и в самом деле плохим. Это значит, что она на том портрете выглядела очень некрасивой. Просто безобразной. Лицо плоское и белесое, как у монгола-альбиноса. Глаза вытаращены, почти без ресниц, и еще длинный нос, нарисованный так, как будто розовой краской просто провели полоску через все лицо. Хуже всего получилась улыбка. Только два зуба торчали изо рта, нарисовали, видно, ей только два зуба, и таким вот кривым ртом она скалилась на весь салон. С тех пор как мой дедушка рассказал мне всю историю рода фон Кольбатцев, я часто думал, почему господин Матеуш на ней женился? Он тоже не был красивым, но, как можно судить по портрету, имел благородную осанку и хорошо выглядел, к тому же добился больших денег. Он мог взять себе в жены девушку из кашубских семей, из славянской лемборской шляхты, где женщины были нежными и прелестными…

А господин Яспер даже не захотел со мной разговаривать об этом. Он молча стоял с лампой в руках над портретом, который положил на пол. Помню, он стоял так очень долго и не отвечал на мои вопросы. Затем ушел и принес толстый рулон. Скажу коротко: он вынул из рамы портрет госпожи Анны Хартман и вставил на его место другой, приказав мне прибить к раме гвоздями принесенное им полотно. Я сделал, как он велел. А когда мы повесили новый портрет, господин Яспер был очень доволен. Он хлопал себя руками по бокам и громко смеялся. Помню, как он даже сказал: «Видишь, Герман, до чего здорово украсила благородный род Кольбатцев эта шлюха, с которой наверняка имел дело весь берлинский гарнизон кирасиров Фридриха Великого!» Он свернул портрет супруги господина Матеуша и упаковал его в брезентовый мешок.

Я ему помогал. Помог ему отвезти портрет на вокзал, сам нес мешок. Не взял от него ничего, только еще немного сахара для Труды. И сейчас я даже сам не смогу объяснить, почему я помогал ему украсть портрет. Может, потому, что боялся. А может, он меня просто убедил, когда говорил, что здесь все уничтожат, сожгут и пепел развеют по ветру. Что портреты будут в лучшей сохранности в Германии. Сегодня я думаю, что имело значение и первое и второе. То есть и я боялся, и он меня убедил. Хотя позднее у меня остался только страх…

На вокзале, когда я покупал ему билет до Гданьска — он сам не хотел этого делать, — господин Яспер сказал, что вскоре вернется, приедет на машине за остальными портретами. Что я должен или в замке, или в окрестных имениях найти другие картины, которыми можно заменить те, что в Колбаче.

Но он не вернулся. Хотя, может, был здесь, но просто боялся войти? Вскоре в замке появились польские военные, пограничники, и я снова стал сторожем, садовником, иногда кучером. А солдаты снова спрашивали, не принадлежал ли этот замок Герингу. Как-то уж повелось, что все посещавшие Колбач с экскурсией или в одиночку обязательно почему-то спрашивали, не здесь ли находилась резиденция рейхсмаршала. Потом выцарапывали надписи на стенах, и я целыми днями занимался тем, что их замазывал. Мне хорошо жилось при польских солдатах. Правда, они не так хорошо пели, но зато вспахали и засеяли поле, которое отошло к замку после раздела земли, заняли даже розарий и построили там барак для школы, в которую потом ходила моя Труда, а мне разрешили показывать портреты, мебель и те часы, когда приезжали высокопоставленные лица, то есть офицеры с женами или одни.

Да, герр гауптман, я солгал. Я обманул и пана доктора Бакулу, сказав ему, что портрет изображает госпожу Анну Хартман. Но что я мог говорить, когда по ночам мне снился господин Яспер, а днем я видел, как моя Труда идет в школу, которую построили польские солдаты?

Так бы все и осталось, если бы два года тому назад (это случилось уже после того, как замок забрало себе министерство, а меня отдел культуры нашего повята назначил сторожем) не пришло письмо от господина Яспера из Франкфурта-на-Майне. Я сжег письмо, но помню каждое слово, написанное господином Яспером. Труда тогда уже училась в техникуме. Снова стал я бояться. По вечерам сидел у окна и смотрел на дорогу. Перестал ездить в город. «А вдруг меня там кто-либо увидит?» — думал я. Так я думал про себя. Очень не любил экскурсий из-за границы. Я почувствовал себя очень счастливым, когда пан доктор Бакула запретил мне водить экскурсии по замку и сказал, что я рассказываю им сказки. А я говорил им только то, что узнал от своего дедушки, который здесь жил и служил со времен господина барона Каспара фон Кольбатца, служил здесь и при капитане Харте, дедушке пана доктора Бакулы. Но пан доктор запретил мне говорить и о том, что там,на кладбище, похоронены его предки. Я послушался. Я всегда его слушался, даже в ту ночь, когда я пошел через окно в кухне подкапывать надгробие его бабушки, той самой, что кричала на меня по-польски: «…мать твою, чокнутую…»

Так что же было в письме господина Яспера? Он писал, что нажил состояние, имеет собственный дом и ведет большое дело, какое — не писал, но большое. Не вспоминал о портрете, однако спрашивал, не обнаружил ли я в замке старинный документ, написанный по-латыни, в конце которого есть слово «гех». Просил, если я нашел, не сообщать ему о документе, но только о метрике его сына. Я на это письмо не ответил.

Через два месяца снова пришло письмо. Теперь он уже писал о портрете и спрашивал, нашел ли я метрику. Я ответил, что не нашел. Я написал ему о моей Труде, о том, что она закончила школу и скоро станет зоотехником. Он прислал посылку для Труды, а через месяц — снова письмо. Он не спрашивал теперь о метрике, а рассказывал историю одного немца — она меня очень удивила, — который скрыл от поляков какую-то машину. Его родственник из Бохума или откуда-то еще написал на него польским властям донос, написал, что его кузен скрывает очень ценную машину. Этого оказалось достаточно, чтобы немца, оставшегося в Польше, арестовали и осудили. Герр гауптман, только читая письмо в третий раз, я понял, почему господин Яспер не упомянул о портрете, а вместо этого рассказывает историю о машине. Я хотел пойти к Труде и открыть ей все, но опоздал. Пришло новое письмо. В нем господин Яспер требовал, чтобы я обязательно нашел метрику и чтобы я не писал ему, если найду старинный документ. Он сообщал, что ко мне приедет некто, перед кем я вытянусь по стойке «смирно». Он прямо так и написал: «по стойке «смирно».

Я искал. Чаще всего ночью, когда все спали или когда пан Бакула выезжал на конференции в Варшаву. Я ходил по замку как призрак. Пани Ласак рассказывала, что в Колбаче являются привидения. Это мне было даже на руку, поскольку люди из окрестностей перестали рубить деревья в парке. Я осмотрел все картины, все сто восемьдесят картин, кроме одной, фальшивой, но которая мне кажется самой красивой из всех. Я обыскивал мебель, даже люстры, думал даже о могилах, думал в отчаянии, что их надо вскрыть, а особенно одну — капитана Харта. Ибо он являлся последним, кто имел королевский вексель, после того, как господин Харт здесь стал хозяином, убив барона Каспара фон Кольбатца… Мне было очень страшно, я все время думал о могиле капитана Харта и о королевском векселе, который, наверное, он забрал с собой в гроб. Я не успел. Я обнаружил тайный ход в буфете и увидел могилу господина Шимона Кольбатца со странной надписью: «Ешь хлеб и соль и говори правду». Вскоре после этого приехал сюда на машине человек, который заявил, что его зовут Арним фон Кольбатц, и потребовал, чтобы я выдал ему метрику.

Повторяю то, что я уже говорил: я его совсем не знал, и это было самое странное, поскольку мой дедушка… Но господин Арним фон Кольбатц держался очень вежливо. Он даже не угрожал, как делал господин Яспер. Он мне предъявил все свои документы, даже отдал ключи от машины, чтобы я отнесся к нему с доверием, чтоб не подумал, что он может уехать с метрикой, не отдав мне чек на пять тысяч марок. Западногерманских марок, которые я должен получить в банке, когда мы с Трудой уже будем в ФРГ. Он сказал нам так: если документ не найдется, то я должен непременно выехать, ибо он не считает возможным меня здесь оставить, поскольку я могу этот драгоценный документ выдать полякам. Он сказал, что, если я не соглашусь уехать, он уведомит польскую милицию, скажет ей, что я присвоил себе вексель короля польского. В общем, он сказал то же самое, что и господин Яспер, только по-другому. Он дал мне двадцать четыре часа на размышление. Или документ, и я получаю деньги… Или я должен выехать, иначе милиция…

Я знаю, что Труда ждет ребенка. Но этот брак они придумали сами, без меня, ведь она дочь Фрича, а он — наследник целого рода… Нет, все получилось не так. Когда я сказал Труде, что для нас, то есть для меня, стало неизбежным, она только заплакала. Она все время только плакала и ничего не решалась сделать. И я сам вынужден был пойти к пану доктору Бакуле и сказать ему, что мы должны выехать в ФРГ.

Вечером в восемь часов обещал навестить меня господин барон Арним фон Кольбатц. Я сказал Труде, что последняя надежда на часы, если конечно, документ оставался в замке. На те дурацкие часы, которыми, как рассказывал мой дедушка, любил забавляться господин барон Каспар фон Кольбатц. Но я и сам в это не верил. Я столько раз чистил их, эти трухлявые игрушки господина барона, мальчишкой чистил, до войны чистил, после войны чистил — всю свою жизнь…

Но Арним фон Кольбатц не пришел ко мне. Ни в восемь, ни позже. Я пошел к Труде. Ее не было у себя. Не было ее и у пана доктора. Я стоял у дверей и прислушивался. И вдруг увидел, как Труда идет по коридору с тростью господина барона Каспара в руках и в моей куртке. Я велел ей все сразу же отнести на место. А сам пошел за трупом.

Я продолжал искать вексель. Это я был в подземелье, когда вы туда спускались, герр гауптман. И в башню ходил уже после того, как сюда приехала милиция. Это я разбил часы, те, единственные, которые ходили.

Герр гауптман, теперь вы уже знаете многое, но еще не все. Ибо самое главное — королевский вексель. Он обязательно должен найтись. Обязательно. Чтобы все знали, что ни Труда и никто из Фричей никогда не обманул и не украл ничего из этого замка, хозяином которого теперь является пан доктор Бакула, или мой зять, как выражается по-польски моя дочь Труда.

2

Раздвинули занавеси на окнах, и впервые мы видим друг друга при дневном свете. Лица у нас серые как пепел. Даже красноватые отблески, рвущиеся из поддувала большой печи, в которой пылают сосновые поленья, не могут изменить их цвет. Розоватый свет раннего утра вливается в комнату. Мы молча сидим за тем самым длинным столом, и нас как раз семеро, столько же, сколько стульев, тяжелых, дубовых, с цветными эмблемами на спинках. А приборов — шесть: голубые голландские тарелки величиной с миску, голубые чашки, в которых дымится кофе… Один из приборов разбился минувшей ночью, когда Герман Фрич пробирался в башню.

Теперь Герман Фрич уже вполне материализовался. Он больше не является призраком Колбацкого замка. Маленький, замерзший, он кутается в свою куртку, на лацкане которой висит этикетка. Куртка, как и трость, тоже украшенная этикеткой, скоро займут свое место на специальном столике перед судьей и присяжными, и никто их не назовет «куртка Германа Фрича» и «трость барона Каспара фон Кольбатца». Они теперь именуются «вещественное доказательство № 1» и «вещественное доказательство № 2». Все события, разыгравшиеся в Колбаче, утратили былую призрачность, обрели наконец реальные очертания. Даже эта комната со стульями, даже она при дневном свете оказалась обычным залом, каких много в старых замках, занятых под правления сельскохозяйственных кооперативов.

…Вернувшись после ледовой эпопеи, мы сразу бросились к печке, а Куницки приветствовал нас таким образом:

— Доброе утро. Меня зовут Стефан Куницки. Я эксперт судебной медицины. Очень рад, что вы так быстро приехали…

И, подражая манерам доктора Бакулы, засунул руки в карманы и кивком головы указал на чашки с горячим кофе. Мы никак не прореагировали на его шутовскую выходку. Привели Фрича. За ним пришел Домбал с молоденьким офицером пограничных войск, который всю дорогу от моря до замка засыпал меня вопросами. Я показал ему труп Арнима фон Кольбатца. Он отсалютовал, но не перестал повторять, как испорченная пластинка: «…нарушение границы… нарушение границы…» Наконец под окнами взревел мотор его машины.

Бакула не оступал от меня ни на шаг. Пока Куницки занимался Фричем, стараясь привести его в чувство, хранитель все больше погружался в мрачное отчаяние: «Вы должны что-то сделать… Я обманул его! Нет у меня никакого векселя…» Его жена укутала отца в куртку и сказала: «Он уже знает». Она посмотрела на меня с немым вопросом. Но в ее взгляде не было ни просьбы, ни укора, лишь спокойное ожидание того, что неизбежно должно случиться. Но я ничего не мог ни для кого из них сделать,

Герман.Фрич начал говорить. Рассказывал долго, повторяя одно и то же, теряя нить повествования, останавливаясь на полуслове, как будто забыл или, может, боялся высказаться до конца.

Теперь он уже спокоен. Кутается в куртку и смело, я бы даже сказал, отважно кладет ладонь на руку доктора Бакулы. Посматривает на нас, словно ожидая реакции на свой фамильярный жест, который может означать и благодарность и попытку самоутверждения. Бакула не отстраняет его руки. Делает это только тогда, когда с другого конца стола доносится возглас:

— Езус Мария!

Это пани Ласак.

— Езус Мария, Герман! — произносит старуха и встает. Поднимается, внимательно глядя на немца, который при звуке не то своего имени, не то имени божьего втягивает голову в плечи. Пани Ласак выходит из комнаты, пятясь задом, не сводя глаз с Фрича и не переставая повторять имя божие.

Он снова тянется к руке доктора Бакулы. Куницки стучит себя пальцем по лбу, демонстрируя тем самым свое глубокое отвращение ко всякого рода чувствительным сценам. Я знаю, он сейчас ждет только моего распоряжения готовиться к отъезду. Он уже высчитал, что, если мы выедем около девяти, в седьмом часу будем в Варшаве. Вместе с арестованными. То есть через двенадцать часов уже сможем лечь спать. Так он сказал. Громко, чтобы слышали Бакула, его жена и его тесть, который не так давно хотел утопиться со страху.

Открывается дверь, и является пани Ласак. Она все в том же черном платье с белым кружевом. Некоторое время стоит неподвижно. И мы, наконец, замечаем, что у нее в руках небольшая икона в потрескавшейся раме. На нас смотрит лик Ченстоховской божьей матери, темный, почерневший, еле различимый.

— Сейчас будет благословлять… — шепчет Куницки, с трудом сдерживая смех.

Ласак поднимает вверх икону, совсем как крестьянка во время крестного хода. Поднимает торжественно, демонстративно. Наше общее изумление ее абсолютно не трогает.

— Герман, ты это искал?

Пани Ласак начинает вынимать из-за рамки иконы какие-то бумажки, образочки святых, грязные и пожелтевшие. Складывает весь этот архив на стол перед немцем, который испуганно смотрит на старуху.

До сих пор она всегда делала вид, что его просто не замечает. Никогда не обращалась к нему по имени, а за глаза называла «наш немец».

И Герман Фрич не видит, так и не может увидеть коричневатого прямоугольного листка плотной бумаги, на котором острые угловатые буквы кажутся лишь немногим темнее фона. Слово «гех» выведено крупно, отчетливо и не может не броситься в глаза. «Sigismundus Augustus Rex…» Только три эти слова удается расшифровать. Остальное — россыпь готических букв, составляющих неразборчивый латинский текст.

— Да, это как раз то, пани Ласак, — говорит доктор Бакула. — А откуда оно у вас?

— Всегда там было. На этой иконе, что висела в комнате для прислуги. Наверное, было там очень давно. Икона уже висела, когда я сюда пришла. Я даже рассердилась, когда ее здесь увидела, и подумала себе: откуда наша польская Ченстоховская божья матерь в этом вонючем немецком доме? Небось украли у нас, как и много чего еще…

Бакула берет в руки икону. Осторожно, кончиками пальцев пытается стереть вековой нйлет с изображения. Но оно не становится ни светлее, ни отчетливее. Он поворачивает образ лицом к нам. Черный лик смотрит прямо на нас, а доктор Бакула внимательно вглядывается в обратную сторону полотна. Подходит к окну. Его губы беззвучно шевелятся. Он кладет икону на стол, ликом вниз, берет руку пани Ласак, медленно склоняет свою красивую голову и целует руку старой женщины. На потемневшем полотне обратной стороны образа мы можем ясно прочесть крупную надпись:

СЫНОЧКУ МАТЕУШУ ДОБРОГО ПУТИ В ПОЛЬШУ.
Мать, Малгожата Бакула. Колбач. Ноябрь 1919.

Долго стоит полная тишина, которую наконец решается нарушить Куницки:

— Вот и кончилась ваша история, пан доктор Бакула. Жаль мне, чертовски жаль, что более тесный контакт с современностью начинается у вас с суда.

Мы выходим из комнаты, а они четверо остаются сидеть за огромным столом, на котором шесть приборов и старая икона, которая появилась слишком поздно, но была здесь всегда.

Загрузка...