Блеклый свет угасающего мартовского дня скуповато освещает горницу в крестьянской избе: стол, склонившегося над книгой худенького вихрастого паренька Васятку Торопчина и мать Васятки — рано постаревшую Анну Прохоровну, сидящую у окна с шитьем.
Зима недаром злится,
Прошла ее пора
Весна в окно стучится
И гонит со двора.
Васятка читает нараспев и даже притопывает ногой; так стихотворение запоминается легче. Начало идет гладко, но дальше заминка.
— «Взбесилась ведьма злая…» «Взбесилась ведьма злая…» — упрямо и сердито твердит Васятка, вперив глаза в потолок, как будто где-то там спрятались выскочившие из головы строчки.
— Ведьма, что и говорить! Счастливец, кто эту зиму переживет и от напасти убережется, — Анна Прохоровна горестно вздыхает и смотрит в окно.
— «Взбесилась ведьма злая…» Тебя тут еще не видали! — Васятка скидывает на пол вскочившую на стол и усевшуюся на раскрытую страницу небольшую серую кошечку.
Тихо в избе. Тепло, уютно.
А за окном метель. Теплый, но резкий, порывистый ветер гонит над землей пухлые и тяжелые хлопья снега, белоснежной скатертью застилает просторную улицу села и, вырвавшись за околицу, закручивает над землей снежную сумятицу бурана.
Ветер и снег, снег и ветер гуляют по полям, как братья-разбойники. Прячут от глаз человека дороги и тропки. Сегодня они хозяева. От них скрываются по лесам и рощам, по балкам да оврагам, по густым кустарникам да по глубоким норам и клочковатый, отощавший за зиму волк, и рыжая продувная бестия лиса, и красноглазый моргун заяц беляк.
Но вот сквозь густой падающий снег начинают чернеть силуэты. Один, другой, третий…
Увязая в целине, отворачиваясь от снега, слепящего глаза, колхозники перетаскивают плетеные щиты и укрепляют их на новых местах. А ветер сразу же начинает наметать около щитов сугробы.
Снег забирается в рукава, за пазуху, за воротники полушубков, тает на разгоряченных лицах и стекает ручейками.
Добро, добро, ребятушки! Ай да благодать!
Люди — их не так много, три-четыре десятка — настойчиво пытаются обуздать снежную стихию. Работают сосредоточенно, подбодряя друг друга выкриками. И все в новых и новых местах вырастают в поле шиты, а около щитов — сугробы снега.
— Вот сыплет! Как из худого решета.
Иван Григорьевич Торопчин долго стоял на крыльце райкома, как бы не решаясь выйти из-под укрытия на метель. Обдумывал что-то, хмурился, стягивая густые, с крутым изломом брови. Пробормотал сердито:
— Наверняка опять там. Вот человек!
Туже запахнул полушубок, надвинул шапку и решительно спустился с крыльца.
От райкома до чайной «Досуг колхозника» было всего несколько минут ходьбы. Но когда Торопчин, пригибаясь навстречу ветру, пересек площадь и подошел к двухэтажному каменному дому старинной церковной кладки, где помещалась чайная, мокрый снег облепил его, как маскировочный халат.
Довольно просторное, но приплюснутое низким потолком помещение было почти безлюдно. Только за одним из столиков сидел, глубокомысленно уставившись в тарелку с огурцами, уполномоченный райпотребсоюза да за буфетной стойкой разговаривали две женщины — официантка и буфетчица.
— А в Тамбове у моего Кузи живет приятель. Не то начальник милиции, не то инспектор какой-то. Словом, в больших должностях человек, — с жаром рассказывала буфетчице официантка — чернявая женщина в белом кокетливом переднике и больших валеных сапогах. — Ну, он, значит, Кузе и объяснил: все министры в Москву съезжаются. От каждой страны по восемь человек!
Торопчин, задержавшийся у дверей и шапкой сбивавший с себя снег, прислушался.
— Экая сила! — изумилась буфетчица, невысокая старушка с хитровато-благостным личиком. — И что их сюда несет?
— Договор с нами подписать хотят. На взаимную помощь.
— Врет он нестерпимо, твой Кузя, — не отрывая сосредоточенного взгляда от огурцов, сказал уполномоченный райпотребсоюза.
Из-за ширмы, отгораживавшей один из углов чайной, доносились возбужденные, перебивающие друг друга мужские голоса. Там за столиком, густо уставленным пивными бутылками, сидели три человека, все трое фронтовики: Федор Васильевич Бубенцов и два его приятеля — механик МТС Лоскутин и исполкомовский шофер Мошкин.
Разговор происходил горячий. Волновала собеседников и тема, да, повидимому, и пиво.
— Ты объясни толково, — перегнувшись через угол стола, наседал на Бубенцова Лоскутин, — почему все-таки ты не хочешь вернуться в МТС? Знаешь ведь, как нам сейчас каждый человек дорог. А посевная начнется?
— Обойдетесь и без меня. Теперь вон все девчата мечтают о тракторе. — Бубенцов сидел, упершись руками в стол, а спиной в стену, упрямо пригнув голову. Темный, с серебряной насечкой ранней седины чуб сползал на покрывшийся испариной лоб. — Не могу я, Алеша, в таком состоянии опять за баранку взяться. Не хочу, чтобы каждый недоросток обходил меня на пахоте.
— Ну и чудак!
— Стоп, машина! Опять вы до ругани доберетесь, товарищи, — пытался утихомирить спорящих Мошкин. — Ну, хорошо, Федор Васильевич, на трактор ты садиться не хочешь. А разве другой должности для тебя не найдется? Ну, погулял почти год, отдохнул, пора и честь знать. А то, пожалуй, люди начнут коситься на тебя.
— А мне наплевать! — Бубенцов, не поворачивая головы, повел сердитым взглядом на Мошкина.
— Врешь! Сам себя обижаешь!
— Скоро, я смотрю, вы забыли, кто вас механике учил, как в помощниках у меня бегали! — заговорил Бубенцов со злой горечью.
— Никто не забыл. Только это до войны было…
— Обожди! — властно оборвал Бубенцов пытавшегося возражать Лоскутина. — Значит, по-твоему выходит — за войну я себя не оправдал? Да я от Кубани до Одера не вылазил из танка! В ста тридцати четырех боях участвовал…
— Ну и что?
— Еще тебе мало?
— Почему мне?
— Нет, ты скажи — должны после этого уважать меня люди?
Лоскутин недоуменно пожал плечами, но за него Бубенцову ответил Торопчин, незаметно для сидящих подошедший к столику и слышавший конец разговора:
— Нет. Совсем не обязательно.
Хотя Иван Григорьевич произнес эти слова негромко, все три приятеля повернулись в его сторону, как на окрик.
— Как ты сказал? — Бубенцов отшатнулся от стены и медленно поднялся из-за стола.
Лоскутин и Мошкин, почувствовав в тоне Федора Васильевича недоброе, встревожились и тоже встали.
— А если люди раньше и уважали тебя, Федор Васильевич, теперь, пожалуй, перестанут, — так же спокойно добавил Торопчин и, не обращая внимания на угрожающий вид Бубенцова, подсел к столу. — Я вам не помешал, товарищи?
— Нет, зачем же, — поспешно отозвался Лоскутин и тоже сел. — Мы ведь здесь собрались не по делу. Так — сидим, пивком балуемся.
— По погоде и это дело.
Федор Васильевич Бубенцов долго стоял, упершись тяжелым взглядом в Торопчина и, повидимому, не зная, как и чем ответить на обиду. Наконец заговорил:
— Нет, ты все-таки объясни свои слова, секретарь. Это ведь не шутка.
— Безусловно. Я бы даже сказал, что твое положение серьезнее, чем тебе кажется. — Торопчин испытующе взглянул снизу вверх на взволнованное лицо Бубенцова. — Вот ты требуешь к себе уважения. А знаешь, кого в нашей стране больше всего уважают?
— Ну, ну?
— Коммунистов… Да ты садись.
— Обожди. А я кто — разве не член партии? — продолжая стоять, спросил Бубенцов.
Прежде чем ответить, Торопчин на секунду задумался.
— Видишь ли… Трудно мне так говорить, товарищи, потому что слова «член партии» для меня священные. Но скажу. Во-первых, есть у нас и непартийные большевики, а потом… по-моему, не каждый член партии — коммунист.
— Интересно, — Бубенцов медленно опустился на стул. — Как говорится, не каждая ягода — малина.
— Вот ты, Федор Васильевич, сейчас вспомнил о своем прошлом. Как в МТС до войны работал, как воевал. Хвастаться, конечно, этим не стоит, но действительно до некоторых пор твоя жизнь была жизнью коммуниста.
— Я еще умирать не снарядился!
— Тогда зачем же позволяешь людям отпевать себя раньше времени?.. Понял ты меня, Федор Васильевич?
Многие, очень многие жители села помнили Федора Васильевича Бубенцова еще Федькой, по прозвищу «Репей»; тогда наводил он страх чуть не на всех своих сверстников и даже на пареньков годами постарше; тогда не было ему соперников ни по арбузам, ни по яблокам; тогда чуть не каждую неделю ходила мать к учителям упрашивать, чтобы не выгоняли ее Федюньку из школы: «единственный ведь помощник растет». Отца Федор потерял рано. С грудью, прошитой пулеметной очередью, вернулся Василий Бубенцов с гражданской войны и «недолго прокашлял».
Запомнился и очень возвысил паренька в глазах односельчан такой случай. В лунную зимнюю ночь выскочил из избы Федька Репей, тогда двенадцатилетний подросток, в расстегнутой овчинке, без шапки, со старенькой отцовской берданкой в руках. Не колеблясь, преградил дорогу метавшемуся по селу бешеному волку, подпустил к себе зверя на считанные шаги и прикончил с первого выстрела.
На другой день председатель сельсовета публично вручил Федьке премию — отрез сукна и сапоги — и впервые назвал его Федором.
Помнили на селе и Федю — первого по колхозу тракториста.
И здесь он остался верховодом. Даже безучастные ко всяким новшествам старики тянулись на поле взглянуть, как с непонятной легкостью пластается, обнажая черную, блестящую, как сатин, изнанку, столетняя целина монастырского покоса. Смотрели, вздыхали и называли семнадцатилетнего Бубенцова уже не Федькой и даже не Федором, а Федором Васильевичем.
Окончилась первая пятилетка. К концу подходила и вторая. И как-то даже не успели отметить люди того, что трактор стал на колхозных полях привычным, как волы и кони. Семимильными шагами двигалось время.
А единственный раньше по окрестности тракторист Федор Бубенцов возглавил целую бригаду трактористов. Еще год, и в МТС таких бригад стало три. Вот-вот должен был появиться комбайн.
И, наконец, последнее, что особенно запомнили земляки Бубенцова из его в сущности ничем особым не выдающейся довоенной биографии, — это женитьбу бригадира.
Немало девушек и в своем селе да и из окрестных колхозов отмечали своим вниманием Федора, По вечерам, медленно проходя мимо его избы, пели равнодушными голосами призывные частушки. Заметный был парень, но недоступный какой-то: скупой на слова, грубоватый и вообще неласковый. Уже давно обзавелось семьями большинство его сверстников, а Бубенцов все еще ходил неизвестно чьим женихом.
Наконец мать Федора начала подыскивать своему сыну одну невесту краше другой: «Тебе жена, а мне в дому помощница будет».
Федор любил мать и, несмотря на свой строптивый нрав, всегда ее слушался. Но тут заупрямился:
— Обождите, мамаша. Растет еще моя краля. Где-то в Сибири, говорят.
Но, как скоро выяснилось, «краля уже выросла». И не «где-то в Сибири», а по соседству; через два дома, в многодетной семье колхозника Алексея Петровича Аникеева.
Да и не кралей оказалась суженая Бубенцова, а совсем заурядной девушкой. Миловидной, правда, но веснушчатой и курносенькой, с очень светлой, почти белесой косой и темными пугливыми глазами.
Довелось как-то Маше Аникеевой заменить свою мать Настасью Петровну, обслуживавшую на весенней посевной бригаду трактористов. Нужно было сготовить обед, принести в табор родниковой воды, в будке прибраться. Дело нехитрое.
Но и к нехитрому делу надо приноровиться. А Маша, хоть и старательная была девушка, но хозяйничать дома привыкла неторопливо. Спокойный такой характер был у Маши Аникеевой. А тут еще захотелось ей как следует услужить трактористам. Тяжелая в тот день была у бригады работа. Тракторы поднимали целину на пустоши.
Что это за суп — картошка да баранина? Варить так варить! И Маша сбегала до дому, принесла луку, квашеной капусты, молодого укропчику подергала, пяток яичек захватила. Ну и замешкалась.
И когда потные, усталые, не так от работы, как от того, что работа с утра не ладилась, парни пришли к будке, суп хоть и был хорошо заправлен, но не готов. Покипеть бы ему еще полчасика.
Может быть, в другое время Федор Бубенцов, несмотря на свой требовательный, придирчивый нрав, и простил бы поварихе ее нерасторопность, но в тот день бригадир был разгорячен и зол до крайности.
— Да пропади ты пропадом такая работа! Провозились до обеда, а сработали на грош!
А тут еще эта курносая! Крутится с самого утра, как курица в соломе, а ничего не приготовила.
Не готов, правда, был только суп. Но когда человек «не в себе», ему и солнце темнее лучины светит.
— Чего же ты скалишься? — спросил Федор Машу, чуть ли не с ненавистью глядя на ее круглое, раскрасневшееся от волнения лицо и почему-то особенно обижаясь на выбившуюся из-под косынки белокурую челочку.
Маша действительно улыбалась. Но что это была за улыбка!
— Что же мне теперь — плакать из-за вашего супа! Вот еще! — собрав все свое мужество, ответила она Бубенцову.
Нехорошо все-таки обижать девушку, да еще при людях. Что она ему — жена или кто?
— А вдруг заплачешь!
— Как же! Обождите здесь, а я за слезами побегу, — сказала Маша, хоть и чувствовала, что бегать за слезами ей далеко не придется.
— Вот ты какая…
На одну минуту присутствовавшим при стычке трактористам, да и Маше показалось, что гнев у Федора утих. Но это было не так. Только какое-то решительное действие могло разрядить приступ злобы, который прямо огнем жег Федора изнутри.
Бубенцов шагнул мимо Маши к клокочущему под крышкой ведерному чугуну с супом и пинком опрокинул его в костер. Зашипело на углях, разлилось по земле вкусное варево. Белое облачко пахучего пара поднялось в воздух и моментально растаяло на ветру.
— На! Вперед знать будешь.
— Э-эх! — вырвался отчаянный возглас у одного из трактористов.
— А-ать! — почти сразу же восхищенно воскликнул второй.
Парня порадовала Маша Аникеева, которая звонко огрела прославленного бригадира деревянным половником в акурат по тому месту, откуда у Федора лихо закручивался чуб.
Не гнев, не злоба и не обида даже, а отчаяние толкнуло девушку на такой решительный поступок.
— Есть! В котором ухе звенит, Федор Васильевич? — одобрительно пробормотал спокойный и дюжий помощник бригадира — Михаил Головин.
Семь трактористов из восьми, — восьмым был сам Бубенцов, — похвалили поступок Маши. В самом деле, что это за дурость? Смотри, сколько баранины пропало, а ребята голодные.
— Не было меня рядом, — сетовал Головин впоследствии, — я бы его, черта, в таком разе укоротил.
В тот же вечер происшествие в таборе обсуждало все село. Но не успели еще колхозники как следует поругать Бубенцова за недостойное поведение, как Федор «отмочил» такое, что и совсем сбил с толку весь народ.
На другой день под вечер, — а было как раз воскресенье, — он нежданно-негаданно заявился в дом Аникеева. Нарядился в новый костюм, побрился, подстригся и пришел как гость. Рослый, чубатый, подтянутый, — красота-парень!
Вошел в горницу чин-чином. Вежливо поздоровался, помолчал. Молчали и Маша, и ее отец.
А по селу, от избы к избе, как на крыльях, неслась уже весть, что Бубенцов направился в гости к Аникеевым: «Будто так и надо. Ну, не бесстыжие после этого у парня глаза?»
— Вот что, Алексей Петрович, и вы, Марья Алексеевна, — заговорил, наконец, Федор. — Пришел я к вам не прощенья просить, потому что сам себе не могу простить безобразного поступка. Верите?
Отец промолчал, но дочь прошептала:
— Верим, Федор Васильевич. Как же…
Взглянула на парня украдкой и сразу поняла все.
Как же забилось в груди неспокойное сердце!
— Тогда, если не держите на меня зла, прошу вас… и Настасью Петровну…
— Мать где? — почувствовав в словах Федора что-то значительное, спросил у дочери Аникеев.
— В правление ее позвали. — Маша приподнялась, как бы собираясь побежать за матерью.
— Ничего. Перескажете ей мою просьбу, — сказал Федор.
Девушка опустилась на лавку. Она не могла уже оторвать от нежданного гостя темных пугливых глаз.
Не обмануло Машу девичье чутье. И не показались ей такими нелепыми, как многим, наблюдавшим всю историю со стороны, ни приход Федора Бубенцова, ни его сватовство. Правда, неожиданно все получилось.
В тот день Бубенцов не получил ответа. Хотя и польстило Алексею Петровичу, что такой видный парень просится к нему в зятья, хотя и обрадовался он от всей своей простой души неожиданному и хорошему исходу очень угнетавшего его происшествия, но чувств своих не показал. Каждый, даже незаметный человек должен блюсти свое достоинство. На то — колхоз!
Федор вышел, простившись с отцом за руку, а с дочерью — поклоном, оставив на видном месте сверток с подарками: Алексею Петровичу — опойковые голенища с головками, Анастасии Петровне — отрез маркизету, а Маше пока ничего не подарил, так посоветовала мать: «Родителей поначалу уважь, а невесте еще надаришься».
Как только закрылась за Бубенцовым дверь, Аникеев сказал дочери равнодушным голосом:
— Проводить полагается, Марья.
Полагается так полагается. Конечно, на улицу за Федором Маша никогда не выскочила бы. Ну, пришел, ну, попросил прощенья, ну… посватался. Так что же, сразу кинуться на шею? Хотя, дай волю сердцу, так бы обняла, так бы расцеловала! Разве только вчера она заметила Федора? Разве не любовалась тайком неприступным трактористом?
…Бубенцов выйти на улицу еще не успел, в сенях замешкался.
Здесь они и помирились, хотя у Федора под начесанным чубом прятался еще большой синяк, а Маше до сих пор было жалко пролитого супа.
Свадьбу играли через два месяца.
А через неделю после свадьбы обнял Федор Бубенцов свою Машуньку, исплакавшуюся, похудевшую, разом потерявшую девичью свежесть, но одухотворенную большим, обострившимся перед разлукой чувством. Прижал ненадолго к груди и ушел, крепко печатая шаги по пыльной дороге, с небольшим сундучком в руке.
Ушел на фронт.
Редко, очень редко приходили от Федора короткие и скупые письма жене и матери. «О себе сообщаю, пока жив, здоров, чего и вам желаю».
Долетали весточки, а откуда — неизвестно. Как узнаешь — где он, тракторист Федя, в каком месте перепахивает своим танком бесплодное поле войны?
Только работа спасала молодайку, как и тысячи других жен и матерей, от тоски, от гнетущих мыслей. Ну и работали женщины не покладая рук, не женскими делами ворочали. Сближались на артельной работе даже соперницы — жались одна к другой. Всем миром несли тяжелое бремя войны, делили горечь утраты.
Много уже было по городам и селам и вдов, и сирот, и скорбных до конца своей жизни матерей.
Но от Федора письма приходили почти каждый месяц. И чем дальше, тем уверенней и задористей.
«На край света уведу свой танк, а до Гитлера доберусь. В этом не сомневайтесь. Остаюсь пока жив, здоров…»
— Видно, счастливая ты, Маша, — говорили Бубенцовой подружки, большинство сочувственно, а некоторые и с завистью.
Очень боялась Маша таких слов. Сглазят еще не в добрый час. Счастье хвалить нельзя — оно пугливое.
Вот и сорок пятый год багряной зарей показался. В зимнюю стужу пахнул теплом.
Январь, февраль… Все ярче и дольше светит солнце и плавит на полях — в хрустальную корочку пушистый снег. Близка, близка победа! Весна — март, апрель… апрель… апрель…
Именно в этом весеннем, бурливом месяце, одиннадцатого числа, почудилось Маше, что остановилась, как бы потеряв дорогу, ее жизнь.
Куда и зачем дальше идти?
Пришло письмо и в апреле. И как раз тогда, когда Маша его ждала. Но только не от Федора, а от его командира — гвардии капитана Александра Емельянова:
«Ваш муж, гвардии старшина Федор Васильевич Бубенцов, числится в списках пропавших без вести».
Из всего письма, хотя и прочитала его Маша несчетное число раз, в сознание врезалась только эта фраза: «пропал без вести».
Как же так? Лист упадет с дерева, высохнет, но занесет его ветер в укромное сухое местечко, и будет лежать листик долгие годы. Щепка сгорит, и то зола останется. А тут был человек — и нет его. Даже дорогой сердцу могилы не осталось. Растаял, как пар.
А может быть… Ведь не написано, что убит. Разве не бывает таких случаев? Вон у Елизаветы Кочетковой три года известий от мужа не было, а потом объявился, освободили из плена.
Давно отгорел костер. Золой и легким пеплом покрылось то место, где когда-то плясал веселый огонек, и земля кругом остыла, и пепел разлетелся по ветру.
А все-таки где-то глубоко под золой долго, непонятно долго, теплится крошечный, неяркий уголек. Давно бы пора и ему угаснуть, а он все цепляется за жизнь.
Так же цеплялась за надежду и Маша Бубенцова: «Может быть, Федор Васильевич еще и объявится». Сердобольные поддерживали, приводили разные примеры, правда, чаще всего слышанные из третьих уст. Скептики сомневались: «Где там! Объявился уж небось на том свете».
Окончилась война. Начали сперва поодиночке, а затем и небольшими группами возвращаться в район и расходиться по домам солдаты.
Все реже и реже говорила Маша Бубенцова с подружками о Федоре, а потом и совсем перестала вспоминать его на людях.
Жила она теперь одна. Мать Федора, рано потерявшая мужа и в хорошее время часто прихварывавшая, не вынесла утраты. Скончалась тихо и безропотно, как свеча погасла.
— Видно, уж там с Федей свижусь, — были последние материнские слова.
Еще больше замкнулась в себе Маша. Даже среди людей ходила, как по лесу. Но все-таки некоторые наблюдательные догадывались, что «Марья Бубенцова все еще своего мужика ждет».
А то для какой радости она крышу перекрыла? Для кого так старается на работе? И корову держит, и поросенка кормит, и одевается чисто.
Прошла осень, зима. И наступил недоброй памяти тысяча девятьсот сорок шестой год.
Не радостными оказались для колхозников Тамбовщины эти первые послевоенные весна и лето. Уже в начале мая совсем по-летнему начало припекать и сушить землю солнце. И ветер откуда-то дул целыми днями, не переставая, тоже необычный — не влажный и мягкий весенний ветерок, а сухой, порывистый, знойный, ветер — суховей.
Проходили дни, недели, а над горизонтом не появлялось ни одной тучки. Только иногда с полден застилала небо до половины свинцово-желтая муть, через которую солнце просвечивало тяжелым багровым шаром.
А дождя все не было и не было.
Уже в начале лета стали пропадать на высоких местах даже не успевшие как следует подняться хлеба. Все больше и больше появлялось на полях, обычно ласкающих в это время глаз изумрудной зеленью, бурых пятен, зловещих следов шагающей по колхозным землям сухой беды.
Шел только первый мирный год после долгой изнурительной войны. Большую еще недостачу испытывали колхозы и в машинах, и в тягле, и в инвентаре, а главное — в людях. И трудно было человеку в таких условиях бороться со стихией.
Вот в это угрюмое время и вернулся в родное село Федор Васильевич Бубенцов.
Его появление удивило всех колхозников не меньше, чем удивил бы дождь, пролившийся с безоблачного неба в жаркий полдень.
Бубенцов не пришел и не приехал, а ворвался, именно ворвался в село на мотоцикле. Как снаряд, пронесся он по сонной безлюдной улице, оставляя в воздухе желтый, долго не оседающий след пыли. Круто развернулся, подкатил к палисадничку своего дома и застопорил машину.
Однако сошел с мотоцикла не сразу. Долго смотрел то на калитку, то на закрытые изнутри занавесочками окна, ожидая, что вот покажется жена или мать.
Но занавесочки не колыхались, калитка не отворялась, и никто из родных не встречал вернувшегося с фронта героя. А вернулся — герой! Восемь боевых наград — орденов и медалей — было приколото и привинчено к новенькой гимнастерке.
— Федор Васильевич, а ведь это ты!
Только услышав сбоку возглас, Бубенцов оторвал взгляд от своего дома и увидел, что со стороны улицы к мотоциклу уже собирается народ. Подбегали все новые и новые люди, смотрели на Федора и не верили своим глазам. Вот уж кому не пропасть!
— Я самый. Здравствуйте! Мои как?
— Ничего, слава богу… То есть мамаша твоя преставилась прошлым летом об эту пору. А жинка здравствует. Тебя ждала, ждала, да и ждать устала, — путаясь от все еще не прошедшего изумления, забормотал сосед Бубенцова, Александр Камынин. Затем, повернувшись к стоящему рядом подростку, приказал: — А ну, Павлунька, беги на проса, покличь Марью Алексеевну. Бож-жа мой, радость бабе какая!
— Не дождалась, значит, мать, — Федор стянул с головы фуражку.
Обнажил голову и Камынин и другие. Одна пожилая женщина всхлипнула:
— А я вот сыночка не дождалась, Феденька.
— Да-а… — неопределенно сказал Бубенцов и медленно сошел с машины.
И вот тут-то все заметили, что одна нога у Федора не гнется. Неживая будто. Так оно и оказалось — вместо левой ноги у Бубенцова был протез. Изменило все-таки в последние недели чуть ли не четырехлетней войны боевое счастье одному из лучших водителей пробивной танковой бригады.
Конечно, не один Федор Бубенцов был такой. И большего лишались люди, А разве мало его товарищей, тоже молодых, тоже сильных, так же любивших жизнь, не увидели, как, словно в первый раз за четыре года, взошло лучистое майское солнце над привольно вздохнувшей после победы русской землей?
Но смерть каждого была только росинкой крови, которую терял в смертельной схватке исполин-народ. И тот, кто умом и сердцем, каждой клеточкой своего существа чувствовал, что жизнь его, слитая с жизнью всего народа, не может оборваться в решительной схватке за отчизну, — стоял насмерть и завоевал бессмертие!
Так почему же член партии и сильный духом человек, Федор Бубенцов, совсем потерялся, когда в первый раз услышал сказанное о нем слово — «инвалид»?
Как мог он, вернувшись домой, на родную приветливую землю, сказать своей Машуньке:
— Не писал, чтобы не обнадеживать попусту. Хотел прекратить… все. Поскольку ненужный я стал человек.
— Федя! — Ужас прозвучал в возгласе Маши.
— Самому себе ненужный. Поняла?
Но Маша не поняла. Да и сам Федор не понимал тогда, что слова «ненужный самому себе» — нехорошие.
Потому и закрутил Федор свою жизнь трескучей каруселью, покатил ее по легкой дороге, как гремящую от пустоты бочку под гору.
Пил, гулял, а иногда и буйствовал. Ничего не давал, но много требовал. Как же — ведь он герой! Он свою кровь пролил, ногу потерял! Должны уважать его люди?
«Нет, не должны! А если и уважали когда-то, теперь перестанут».
Как гром поразили Бубенцова эти слова, сказанные прямо в глаза ему Иваном Григорьевичем Торопчиным. Да и весь последующий разговор в чайной потряс и запомнился надолго.
Мрачный и задумчивый, вернулся он в тот вечер из района, куда выезжал чуть не каждый день «повеселить душеньку»; мрачный и, что удивило его жену, трезвый.
Долго возился в сенях, обивая снег с полушубка и валенок. Войдя в избу, тихо разделся у порога и, не сказав ни слова, прошел за занавеску. По скрипу кровати Маша догадалась, что муж улегся, и не на шутку обеспокоилась. Подождала еще немного, прислушиваясь, потом спросила:
— Нездоровится тебе, Федор Васильевич?
— Здоров, — послышалось из-за занавески.
Но ответ мужа еще больше встревожил Машу.
— Тогда… может быть, покушаете? — сказала она, не отрывая темных пугливых глаз от занавески.
Кровать вновь заскрипела, и показался Федор Васильевич. Он медленно прошелся по горнице, остановился перед женой.
— Да… учить дураков надо. Да как учить!
— Уж как водится, — поддакнула Маша.
— Только не подумай, что это я про себя, — подозрительно глядя на Машу, сказал Бубенцов. — И никому обо мне плохо высказываться не позволяй. Слышишь? Хоть бы и Торопчину Ваньке. Ишь ты, наставник какой нашелся! А то мы без ваших советов не обойдемся. Дай срок, поклонитесь еще все Федору Бубенцову!
Но хотя и пытался Федор Васильевич такими словами возвеличить сам себя и прежде всего в собственных глазах, а все-таки чувствовал, что пока это только слова. Заносчивые, но пустые. И сам не заметил Бубенцов, как меньше чем за год потерял самое дорогое, что приобретал долгими годами честного труда и укрепил воинской доблестью, — уважение людей.