Адвокату
Владимиру Львовичу Россельсу
В передней зазвонил колокольчик. Он звонил трепетно и нервно, будто медная птичка билась о медные стены.
Ольга побледнела и медленно положила на стол вилку, потом нож. Он посмотрел на часы и раздраженно сказал, что она дура. В десять часов вечера не приходят. Приходят ночью или под утро. Это каждый ребенок знает.
Потом он надел пиджак и пошел открывать.
У дверей сделал глубокий вдох и рывком нажал ручку.
На пороге стояли три женщины. «Выдох и полное расслабление мышц», как говорит тренер лечебной гимнастики.
— Что вам угодно?
— Защитник Седов… Можно к нему?
— Прошу вас, проходите, пожалуйста…
Надо срезать к черту этот звонок… Кому потребуется — пусть стучат… Пусть дерибанят в дверь, как выражалась нянька.
— Несколько поздний час для деловых бесед, — это он сказал погромче, чтобы Ольга слышала и успокоилась, дура этакая. — Но милости прошу. Вот сюда, в кабинет.
Оказалось поганое дело. Каэровское[1]. В Энске. Работники райземотдела — три агронома и зоотехник. Статьи страшные — 58-7 (вредительство), 58–11 (контрреволюционная организация), 58–14 (саботаж) и другие. Всех четверых — к расстрелу…
— Какой-то сплошной кошмар, — сказала одна из женщин, самая молоденькая, похожая на комсомолочку с кимовского плаката. — Сплошное сумасшествие…
— Ка-тя! — сердито сказала другая, сверкнув пенсне.
— В отдельных случаях… бывает… — покорно добавила стриженая Катя, но тут же взорвалась, — Что я, нэпманша какая-нибудь, чтоб подмазываться к Советской власти. Конечно, кошмар происходит! Виталька кристальный партиец, а они…
И она заревела, как девочка. И две другие — строгая и растерянная — тоже вдруг заплакали, затряслись в истерике.
Но почему именно он, Седов, москвич, чрезвычайно загруженный делами? Ведь в Энске есть адвокаты, то есть, простите, защитники. Прекрасные защитники, например Добролюбов или Газенцвейг.
— Они все отказались. Они не могут писать жалобу. Помогать полностью раз-об-ла-ченным врагам народа…
— И Газенцвейг?
— Он-то совестливый. Он говорит: «Я не могу, меня со свету сживут, у меня брат — враг народа, Семен Юльевич, в аптеке раньше работал. Поезжайте в Москву, к Седову, это светлый человек…» И адрес ваш дал…
— Но, видите ли, у меня как раз сейчас…
— Но их убьют! — крикнула строгая. И то, что она крикнула не «расстреляют», а «убьют», полоснуло его по сердцу.
В дверях показалась Ольга. Она стояла прямая, холодная и решительная, как в дни объяснений со свекровью.
— Володя, — сказала она граммофонным голосом, — можно тебя на минуточку?
Женщины со страхом и мольбой посмотрели на нее. И она посмотрела на них ничего не обещающим взглядом.
— Ты с ума сошел, — прошептала она. — Такое отвратительное дело! И в Энске! Чего ради ты поедешь. — Тут она повысила голос: — Я не изверг. Но ведь есть какие-то нормы. Я понимаю, по назначению… Но самому лезть.
Он вернулся в кабинет деловитым и сосредоточенным. И женщины сразу поняли, что все пропало.
— Вы не смеете отказаться! — крикнула Катя. — Тогда вы не советский человек, вы трус!
А та, строгая, в пенсне, медленно и грузно опустилась перед ним на колени. И растерянная автоматически повторила ее движение. И Катя вдруг тоже встала на колени и с ненавистью посмотрела на него снизу вверх.
— Я поеду, — сказал он убито. — Конечно, я поеду…
…Заведующий юрконсультацией Иван Пряхин, которого ЧКЗ за глаза называли «Рабочая прослойка», был выдвиженец с Гознака. Его в общем-то уважали и считали отличным малым. Все. Даже брюзгливые старики из присяжных поверенных, знававшие Керенского еще просто Алексан Федорычем, не прощавшие «этим новым» ни их варварского стиля, ни диких аббревиатур, вроде МКХ или Наркомюст, или этого ЧКЗ (член коллегии защитников), заменившего благородное слово «адвокат».
— Нет, Владимир Николаевич, — негромко сказал Рабочая прослойка. — Как себе хочешь, а я тебе поручения не подпишу. — И еще тише: — Подумай, как это выглядит!
— Закон дает мне право! — сказал Седов.
Он сказал это особенно повышенным, раздраженным голосом, потому что был противен себе. Что-то в нем отвратительно молилось, чтобы заведующий проявил твердость и не подписал. Хоть бы он своей властью запретил, решительно и бесповоротно, — и поездка отменится.
— Дает, дает, — сказал Рабочая прослойка. — Имеете полное законное право.
— А когда слушается дело? В четверг, — проворковал совсем рядом задушевный голос Лени Савицкого. — Вы знаете, как раз в четверг я занят. Очень жаль! Спросите товарищей, возможно, кто-нибудь сможет…
Никто не отозвался. Савицкий явно спихивал с себя какое-то неприятное дело. Многие так поступали…
Пряхин внимательно осмотрел Леню, потом заплаканную старушку, маявшуюся у его стола. Затем повернулся к Седову, вздохнул и написал, как положено: «Юрконсультация номер такой-то поручает защитнику такому-то вести уголовное, гражданское (нужное подчеркнуть) дело».
— Смотри, — сказал он совсем уже тихо.
И расписался: «Ив. Пряхин».
И Седов почувствовал облегчение. То необъяснимое облегчение, которое он замечал у своих подзащитных после вынесения приговора. Любого, иногда даже грозного! Все решено и подписано, больше уже нет смысла волноваться.
Но тотчас он снова заволновался. Уже по-другому. Надо было бежать на вокзал за билетом. А перед этим бежать в прокуратуру, а после этого бежать в издательство Осоавиахима, проститься с Ольгой (мало ли что может быть, обязательно надо проститься как следует).
Седов взял портфель и церемонно раскланялся с коллегами. Иван дружески улыбнулся ему. Цезарь Матвеевич напутствовал, как гладиатора, каким-то древнеримским жестом. Леня Савицкий погладил его по рукаву. Остальные — их теперь было только двадцать человек в этом дурацком зале с лепным потолком, принадлежавшем когда-то страховому обществу «Саламандра», — остальные не подняли голов.
«Отряд не заметил потери бойца и „Яблочко“-песню допел до конца». Так сказано у одного из комсомольских поэтов. Ольга увлекалась поэзией, и у него в памяти невольно застревали какие-то строчки.
Но отряд заметил. На углу Пятницкой его догнал Костя Звавич. И, переводя дух, сказал: «Ну-ну». Седов не смог сбавить темп, и они побежали вместе. Это был разговор на бегу, дикий, как многое происходившее в те дни.
— Назло маме нос отморожу, — сказал Костя. Он сказал это развязно и почти весело. А лицо у него было страдальческое, как у обиженного мальчишки.
— Четыре расстрела, — ответил Седов.
— Капля в море. И бесполезно… Просто будет поздно! Пока ты доедешь, их уже могут там… того… Когда был приговор? Позавчера? Спецколлегия? Значит, «окончательный и обжалованию не подлежит»! Так что, по-твоему, там будут чикаться еще два дня?
— Я сейчас к… (он назвал имя-отчество Большого прокурора), попрошу приостановить исполнение…
— Как юрист к юристу? С аргументами? Дур-рак! — с горечью воскликнул Костя, благородный седой мальчишка, верный друг. — Неси, неси ему свои аргументы! С ним хорошо спорить. Ты ему цитату. А он тебе ссылку, — Костя вздохнул. — Или каторгу…
— Тише, — попросил Седов. — На нас оглядываются.
Вряд ли Костя надеялся и даже хотел его переубедить. Ему нужно было выговориться, выкричаться, отвести душу. Может быть, он думал, что вот скоро и Володи Седова не станет и совсем уж не с кем будет отвести душу.
— И кого мы защищаем? Разве обвиняемого? Себя! «Я не могу не согласиться с прокурором, что преступление моего подзащитного заслуживает высшей меры наказания, кровь леденеет в жилах, когда думаешь о той чудовищной бездне падения… Но, опираясь на высокий гуманизм нашей Конституции, я прошу, если возможно…» Это когда сам знаешь, что судят невинного. Ведь знаешь же…
И вдруг Костя умолк так же внезапно, как взорвался.
— Ладно. Будь здоров. Возьми, почитай на дорожку.
Он сунул Седову в карман два скатанных в трубку журнала (кажется, «Соцзаконность») и больно стиснул руку.
— Нет, Костя, — сказал Седов. — Нельзя беречься. Противно. А кроме того, ты сгущаешь краски…
…В прокуратуру Союза можно было пройти просто так, без пропуска, хотя в других, в тысячу раз менее важных учреждениях были введены исключительные строгости при входе и выходе. Тут распахнутые ворота имели свой смысл: любой трудящийся, заподозривший кого-нибудь в шпионаже, диверсии, вредительстве, подкулачничестве, связи с врагами народа или еще в чем-нибудь, мог в любое время дня и ночи прийти и сигнализировать.
По бесконечным коридорам слонялись какие-то личности с безумными глазами. Маленький старичок в потертой железнодорожной шинели строго сказал Седову:
— Больше откладывать нельзя. Они готовят покушение…
В приемной Большого прокурора навстречу Седову поднялся референт — молодой интеллигентный армянин с мертвенно-бледным от усталости лицом и красными припухшими веками. Они были немного знакомы: в тридцать четвертом или тридцать пятом году вместе выступали на обсуждении книги Пашуканиса и примерно с одинаковой оценкой.
— А какой там приговор? — спросил референт, деликатно давая понять, что пробиться к Большому прокурору можно только в каком-нибудь исключительном случае.
— Дело энского райзо, — сказал Седов.
Они, конечно, должны знать! О таких делах непременно присылают с мест спецдонесения. Обязательно присылают спецдонесения с грифом «особо важное» обо всех контрреволюционных группах и всякого рода кулацких и вражеских вылазках, которые проявляются в особенно резких формах (террор, диверсия, вредительство и т. д.). Дело энского райзо именно таково. И там четыре расстрела!
Нет, к сожалению, референт не помнит этого дела. Он по-детски улыбнулся и беспомощно развел руками, давая понять, что при таком навале работы, право, грешно с него требовать знания деталей. Но раз четыре расстрела, он, пожалуй, решится доложить.
Седов подумал, что во всяких обстоятельствах вырабатываются какие-то прейскуранты. Вот о двух расстрелах он бы, наверно, не пошел докладывать, а о четырех уже ничего, можно.
Референт вернулся очень быстро и сказал приятным своим баритоном, выдававшим «юношу из хорошей семьи»:
— …Сожалеет, но он никак не сумеет вас принять. — И добавил доверительно: — Вы не можете себе представить, сколько он сейчас работает…
— Но там приговор уже вступил в силу. Нужно дать телеграмму. Вы дадите телеграмму, чтоб приостановили исполнение?
— Мы уж найдем способ их известить, — тонко улыбнулся референт и протянул белую женственную руку: — Всего доброго.
И Седов подумал: он найдет, он все сделает, у него такое славное лицо… Только бы без промедления…
«А то их убьют!» — крикнул кто-то в нем. Крикнул не «расстреляют», как следовало бы юристу, а «убьют»…
К Ольге он забежал за полчаса до отхода поезда. Говорить уже было некогда. Они просто обнялись и поцеловались. Потом посмотрели друг на друга и еще раз поцеловались долгим, отчаянным поцелуем, после которого надо сразу хватать шапку и убегать. Но они еще минут пять постояли, сцепивши руки, посреди заставленной столами издательской комнатки. И на них серьезно и уважительно смотрели сидевшие вокруг активисты с пестрыми значками, какие-то юные ворошиловские стрелки, готовые к противовоздушной, противохимической и санитарной обороне.
…Он ехал в мягком, а Мария Антоновна (так звали строгую женщину в пенсне) — в «бесплацкартном комбинированном». Конечно, он пригласил ее к себе.
Они остались в купе вдвоем, потому что остальные соседи с самого утра перекочевали в другой конец вагона к своей компании. Оттуда время от времени раздавались взрывы хохота, молодецкие возгласы, какие-то песни, все подряд бравурные. Особенно часто пели одну, новую, очень нравящуюся Седову: «Кипучая, могучая, никем не победимая».
— Я ведь сама агроном, — тихо говорила Мария Антоновна. — И я могу поклясться: здесь какая-то трагическая ошибка… или стечение обстоятельств… Господи, если б это был открытый процесс, если б я могла выступить и задать два-три вопроса, дело бы обрушилось. Вы знаете, я все это время только одного хотела, чтоб при всех…
— Статья сто одиннадцатая Конституции предусматривает некоторые исключения из принципа открытого разбирательства, — осторожно возразил Седов и почувствовал, что краснеет. — Но конечно же… Мирабо когда-то сказал: «Дайте мне какого хотите судью — пристрастного, корыстолюбивого, даже моего врага, — но пусть он меня судит публично».
— Прекрасные слова! — вздохнула Мария Антоновна. — Как давно уже люди все поняли. Почему же они до сих пор… до сих пор…
— Попрошу вас не обобщать, — строго сказал Седов. — Это неуместная аналогия…
Боже мой, что с ним стало! И это он, Володя Седов, — душа общества, седой эпикуреец, остроумец, про которого Михаил Ефимович Кольцов сказал однажды: «Вот с кем не скучно слетать в стратосферу».
Мария Антоновна внимательно посмотрела на него. И едва заметно горько усмехнулась. И сразу же испугалась, что он заметил и понял эту усмешку. И торопливо заговорила:
— Нет-нет, конечно, вы совершенно правы.
А Седов сказал, что будет очень трудно. Потому что обычно есть такая практика: НКВД передает в суды наиболее ясные и красноречивые дела. А если какие-нибудь сомнения и туманности — все идет по другим каналам. Так что он действительно не уверен, что обвинение может рухнуть само собой. Вот он в каком смысле тревожится…
Мария Антоновна сразу сникла и заторопилась к себе: ей пора. Там вещи без присмотра. И он не стал ее удерживать, хотя знал, что никаких вещей нет — ни чемодана, ни корзинки, ни даже дамской сумочки, в которой можно было бы хранить зеркальце, расческу, носовой платок.
Он подложил под голову жесткий, пыльный валик и растянулся на своей полке. Просто глупо и нерасчетливо тратить нервы сейчас, до начала такого дела, загодя, как выражалась нянька. Что-то слишком часто он стал вспоминать ее, покойницу. Может быть, потому, что она безраздельно принадлежала к самой безоблачной поре его жизни.
Достал из кармана журналы, которые всучил ему Костя. «Соцзаконность» и последние номера газеты. Самое подходящее чтиво в таком настроении… Так, передовая… Стихи какой-то девочки из шестого класса «Б»: «Трижды презренные мерзкие гады, смертью посмели кому угрожать! Нет, не дождетесь вы больше пощады, суд вам один, как собак расстрелять». «Задачи прокуратуры в свете Конституции…» Речь товарища Вышинского.
…Ага, вот оно: отчет о сентябрьском собрании Московской коллегии защитников.
Седов улегся поудобнее. Так… «Улучшение материальных условий… не менее семидесяти процентов дохода коллегии должно поступать в фонд зарплаты…» Так… «С усердием, лишенным всякого разумного содержания…» Бедный Александров! «Бредовые, пошлые и вредные теорийки…» Да, энергичный стиль!
Седов не был на этом собрании: он отдыхал в Кисловодске. Потом Цезарь Матвеевич шепотом рассказывал ему разные ужасы. Но старик был глуп, любил сгущать краски. Надо было бы расспросить еще кого-нибудь, но Седов взял себе правило — никого и ни о чем не расспрашивать.
Да-а… «Когда тов. Кудрявцев говорил о возможности того, что в адвокатской среде укрываются шпионы, диверсанты, вредители и другие враги народа, речь его была встречена шумом со стороны некоторой части собрания».
Конечно, это глупость и мальчишество — устраивать обструкции во время политической речи. И разумеется, нет дыма без огня. Какие-то враждебные организации, вредительство, шпионаж, — безусловно, все это есть, не может не быть! И вполне возможно, что дело этого самого райзо действительно преувеличено с перепугу, «под кампанию». Что же такого чрезвычайного в том, что он, советский адвокат (простите, защитник), едет выяснять это дело в соответствии с советским законом?
В вагонном коридоре загремели голоса, с поросячьим визжанием откатилась дверь, и в купе появились трое парней. Пропавшие души, соседи.
Они были одеты с каким-то техническим шиком — все трое в синих тужурках из чертовой кожи, у одного даже торчал из кармана пронзительно-желтый кончик складного метра.
Все трое были инженеры. Они ехали с Чирчикстроя на Кемеровскую ГРЭС, но почему-то через Москву и Ярославль. У них были какие-то сложные отношения сразу с Наркомтяжпромом и Наркомводом. И они наперебой острили насчет этих ведомств.
— Нет, вы представьте, — кричали они Седову. — Наш Мишка Лесков дал одиннадцать норм. А они отказались послать его на слет стахановцев. Он, говорят, числится на транспорте и должен ехать в Сталино на съезд кривоносовцев. Представляете, какие бюрократы.
— А может, вредители, — хохотнул другой. — Мало их, что ли, в нашем главке. Да, наверно, еще не всех поймали…
И они опять принялись весело ругать главк, наркоматы и того же Мишку Лескова, который вполне мог дать и двадцать норм, если бы не валял ваньку.
Седов соглашался: да-да, конечно… И с болью думал, что отделен от них, кипучих и могучих, стеной — стеклянной, звукопроницаемой и неразрушимой. Они в любой момент могут оказаться в его тревожном и грозном мире, но он в их беззаботный мир попасть уже не может…
…Прямо с вокзала они пошли в облсуд.
— Я подожду внизу, — сказала Мария Антоновна. — Вам одному будет удобнее.
Он согласился: да, удобнее.
— Но, пожалуйста, — попросила она, — подойдите сразу к окну… И кивните. Или махните рукой, если они… если их еще не…
На месте оказался только секретарь суда — пожилой бесцветный человек в косоворотке. Типичный мелкий совслуж, сто раз осмеянный Валентином Катаевым, Зоричем и Аркадием Буховым.
— По процессу райзо? — Он от удивления даже привстал. — Вас, безусловно, ввели в заблуждение. Там же спецдело!
Седов сказал, что все ему известно и тем не менее ему нужно немедля ознакомиться… Где дело?
Секретарь ответил, что не имеет права объясняться на такие темы, что надо подождать, пока придет зампред (председатель болеет). Но и тот, очевидно, откажется разговаривать…
— Нет, вас все-таки ввели в заблуждение, и вы не понимаете…
— Но где дело?
Секретарь, секунду поколебавшись, указал глазами на стенной шкаф: что это меняет?!
Седов перевел дух и подошел к окну. Он кивнул, потом помахал рукой, потом снова кивнул…
Секретарь подозрительно покосился и сказал:
— Присаживайтесь, пожалуйста. Товарищ Конюхов может задержаться. Вчера он в четвертом часу ночи ушел…
…Заместитель председателя облсуда был красивый, по-военному подтянутый человек, в зеленой сталинке, с орденом Красной Звезды.
— Вы опоздали, — сказал он, не предлагая садиться. — Дело передано к исполнению.
— Дело еще здесь, — сказал Седов (как ему показалось, твердо).
— Интересно знать, откуда у вас такие сведения?
Что делать? Выдать секретаря? Но это ужасно! Это предательство! А что же делать? Ведь его не расстреляют, в крайнем случае уволят. А тех расстреляют.
— Я мимоходом навел справки, — надо отвечать как можно беззаботнее. — И секретарь подтвердил…
— Попов! Зайдите-ка ко мне!
У секретаря собачьи глаза, и руки трясутся.
— Что, разве то дело еще не отправлено?
— Нет, — он громко проглотил слюну. — Никак нет…
Зампред изучающе посмотрел на Седова:
— Послушайте, товарищ защитник, а вам самому не кажется странным… Вот энские защитники, которые присутствовали на суде, копались во всей этой грязи и крови — они все отказались писать жалобу, — он повысил голос. — Потому что революционная совесть не позволила. А вы, даже не зная дела, вдруг примчались из Москвы. Спасать врагов народа. А?
Потом он сказал четко и раздельно, будто диктант диктовал:
— Мы, разумеется, примем меры, чтоб разобраться. Чтоб выяснить вашу по-ли-тическую физиономию. И мо-ти-вы…
— Ваше дело выяснять, — сказал Седов мерзким голосом хмелевского Каренина. — Я приехал не кого-то там спасать, а выполнять свой профессиональный долг. В соответствии с советским законом…
Он набрал полные легкие воздуху.
— Вы можете мне отказать письменно. И тогда я вынужден буду сигнализировать… (тут он назвал имя-отчество Большого прокурора), которого я известил об этом, деле.
Боже мой, какое приходится говорить: «Я вынужден буду сигнализировать…» Бр-р…
— Вот так смазывается весь воспитательный смысл суда, — с неподдельной горечью сказал зампред. — Проволочки, кассации, перекассации. — И добавил устало: — Обождите в приемной.
Дверь закрывалась неплотно, и Седов слышал обрывки телефонного разговора (видимо, зам звонил больному председателю):
— Но он жмет… Тут вроде Прокуратура Союза замешана… Законники, в бога мать… Ладно… Понятно…
…Пять толстенных, переплетенных в картон томов. Утомительный каллиграфический почерк секретарши, явно учившейся еще в старой гимназии, где чистописание (не в пример нынешней школе) преподавалось как следует.
Опытный адвокат всегда начинает чтение с конца, с приговора. Надо знать, что главное.
«Право-троцкистская шпионско-диверсионно-вредительская группа райзо». Все как полагается — свидетельские показания, признания, улики. Но все-таки очень странное дело!
Посев негодных семян? Но ведь из-за засухи неурожай был во всей области и двух соседних. Заражали скот болезнями? Но в целом крае была эпизоотия… «Гнусное покушение на стахановку полей, участницу Всесоюзного съезда колхозников-ударников Ольгу Дубяк, которую едва не искалечил бык Хмурый (к-з „Светлый путь“), временно сбесившийся от уколов ядовитых лекарств, сделанных с вредительской целью бывш. зоотехником Ростовцевым»… «Бывш. зав. райзо Осмоловский дал подкулачнику Серегину 250 руб. с подлой целью поощрения его на изъятие магнето из трактора „Фордзон“ с целью срыва посевкампании…» «Скрытовредительские методы сева…»
Седов несколько раз перелистал все пять томов. Нигде никаких указаний на экспертизу. Возможно ли? Это уже по ту сторону правосознания!
Но экспертиза была. Вот и заключение (почему-то в конверте с надписью: «Личные документы осужденных»). Странное заключение: «Затруднительно представить данные», «Можно предполагать умысел», «Вероятное умение вредителей заметать следы своих чудовищных преступлений привело к невозможности установить…» Это юридические документы!
Делать выписки не полагалось. Это считалось тяжким преступлением. Можно было только надеяться на память. О, память у него хорошая. Вот вам, пожалуйста, кусок из речи товарища Вышинского, которую он читал в «Соцзаконности». Дословно:
«Нужно просто взять себе за правило — вести себя так с любым человеком, чтоб, если этот человек окажется врагом, он не мог бы извлечь из этого знакомства что-нибудь полезное…»
Наверно, это правильно, в условиях капиталистического окружения. Но как это — с любым?
Ранним вечером к Седову в угловой кабинет на втором этаже пришел знакомый секретарь.
— Простите, — сказал Седов, чувствовавший себя виноватым перед несчастным совслужем.
— За что? — грустно спросил тот. И Седов не смог сказать: за то, что я вас выдал. И он сказал совсем другое:
— За то, что я так бесцеремонно занял чужой кабинет. Он, наверно, нужен хозяину.
— Нет, — сказал секретарь. — Он ему уже не нужен.
Седов вспомнил белые ущербины на двери кабинета: видно, табличку срывали поспешно, «с мясом».
— Я про другое… Я думаю, нехорошо, что вы держите дело так долго, — проговорил секретарь и сразу замахал руками, испугавшись, что тот неправильно его поймет. — Я не в служебном смысле… Они же ждут… смерти… Подумайте, каково им ждать. Лучше уж скорее. Я их знал всех… Маленький же город…
И он замолчал, проглотив последние слова. Безусловно, он хотел сказать: «Они хорошие люди». Седов почему-то был в этом уверен…
…На другой день состоялось новое объяснение с зампредом. Нужно было разрешение на встречу с приговоренными. И опять отказ. И опять — каренинским тоном:
— В таком случае извольте письменно, а я уж доложу…
— Что вы все именами фигурируете, — с гадливостью сказал зампред. — Я просто понять хочу. Мы ведем смертельную схватку, а вы, законники, суете нам параграфы в колеса. Что это, интеллигентщина или что-то похуже?
— Но они могут оказаться невиновными. Или не столь виновными. Я обязан из этого исходить…
Человек в зеленой сталинке серьезно и грустно, даже почти мягко посмотрел на Седова:
— Не могут, дорогой товарищ, не могут. Когда идет такая схватка. Не могут такие оказаться чистенькими. В этом логика борьбы.
Однако разрешение было дано. На троих приговоренных — Кузина, Хреновских и Осмоловского. Четвертого — Рязанцева — ему посещать не было оснований. Ведь к Седову обратились три жены. А четвертая, Рязанцева, как поговаривают в городе, сразу после приговора подхватила своих двух близнят и уехала в неизвестном направлении.
И родные Рязанцева — в частности его брат, председатель райпотребсоюза, — от него отказались. Потому что сознают, что за подлые негодяи, потерявшие человеческий облик, что за мерзавцы эти вот… которых товарищ московский защитник с таким странным упорством желает защищать.
…Рабочий поезд прибыл в К-ск в одиннадцать десять вечера. Извозчиков здесь в связи с наступлением автовека уже упразднили, такси еще не завели. Пока Седов тащился от вокзала до тюрьмы, прошло еще минут двадцать.
Над тюремными воротами горела лампа. Не прожектор, не фонарь — просто лампа, только очень сильная. Она придавала какую-то странную веселость и свежеокрашенным зеленым воротам, и дверям проходной будки, обитым блестящей клеенкой.
Седов потрогал двери — заперто. Постучал раз, потом еще раз, посильнее. Лениво щелкнула задвижка, откинулось смотровое окошко. За окошком голубая фуражка, румяная скула, маленькие глазки.
— Чего надо?
— Я защитник. Имею разрешение поговорить с арестованными.
— Какие ночью защитники! Ночью все обвиняемые.
Окошко захлопнулось. Седов должен был уйти. Но почему-то не ушел, а застучал в дверь руками и ногами, как в детстве, когда мама его однажды заперла. Но вата, обитая ледяной клеенкой, почти гасила звук.
Прорвавшись наконец в караулку, Седов немногого добился. Боец вызвал начальника. А тот сказал, что он только караульный начальник, а настоящий начальник всей тюрьмы отдыхает, и будить его нельзя, и к расстрелянным (он все время называл смертников «расстрелянными») без начальства — тоже нельзя.
Седов по привычке пригрозил им Прокуратурой и еще чем-то таким, но они только удивились. Плевали они на Прокуратуру.
Кажется, начальник тюрьмы проснулся сам. Он пришел в сапогах, галифе и сиреневой нижней сорочке с белыми полотняными пуговицами, А гимнастерка под мышкой. Он был молод, черномаз и кудряв, как цыган. И на руке у него была наколка — серп, молот и звезда.
Начальник сказал, что бумага из облсуда неправильная, что у него есть своя инструкция по линии НКВД. И там ясно сказано, кого можно допускать к смертникам, и никакие защитники там не названы. Потом он сказал Седову, что тот, наверно, не представляет себе, насколько заклятые и матерые враги народа эти вот, из райзо.
А Седов вдруг горячо возразил, что имеет новые сведения и, судя по всему, здесь может быть судебная ошибка. Неужели начальник не даст ему свидания и возьмет на себя невинную кровь? Ведь он просит о свидании, о разговоре для выяснения истины, не больше. В конце концов, человек начальник? Или кто?
Черномазый наконец натянул гимнастерку на широченные свои плечи и сердито сказал, что он человек, хотя на такой работе озвереешь к черту. Потому что товарищ защитник, наверно, не представляет себе, сколько контрреволюционных гадов развелось, и какие они мерзости творят, и как ловко двурушничают и скрываются, — не разгадаешь. Матерый шпион — на четыре разведки работал, уже комендант с ребятами его в подвал ведет… уже все, крышка, а он кричит: «Да здравствует ВКП! Да здравствует Сталин!» Еще кого-то, гад, надеется обмануть!
И он, начальник, за восемь месяцев, что тут работает, совершенно нервы себе истрепал. Вот перед МЮДом он тут вырвался, провел вечерок на автобазе, у своих ребят, так, верите, комса смеется, говорят: все, Лешка, уже седой стал, можешь вступать в общество старых политкаторжан.
Потом он вдруг деловито спросил, почему с тремя свидание, ведь смертников по этому делу четверо. Седов объяснил.
— Не годится, — сказал черномазый. — А вдруг и четвертый тоже… свой… Какая же моя будет совесть, если я не проведу? Как считаете?
И вдруг Седов испугался. Уж слишком простодушен был этот парень для такой должности, для этой фразы «ребята в подвал ведут». Безусловно, притворяется, поймать хочет. И не зря, не зря в облсуде так легко дали разрешение. Конечно, позвонили этому, чтоб накрыл…
— Закон не дает мне права, — сказал он твердо. — Я придерживаюсь закона.
— Закон, закон, — вдруг обозлился начальник. — По закону их уже три дня как шлепнуть можно было. Но ты говоришь — они свои… Какая ж наша совесть будет… Ладно, я сам решу…
…Они вошли, как четыре смерти. И долго не могли понять, чего от них еще хотят.
— Я ваш защитник, — несколько раз повторил Седов. — Я приехал из Москвы подготовить жалобу.
Когда ночью в камеру смертников пришел сам начальник тюрьмы, да еще по неопытности вывел сразу всех четверых, что же они должны были подумать?
— А разве нам тоже можно жалобу? — спросил робкий человечек с замученными, чуть косящими глазами. — Мы же с товарищем Рязанцевым во всем признались. Будто мы правда вредили.
Осмоловский, муж Марии Антоновны, оказался огромным, хмурым дядькой с умным обезьяньим лицом. Он первым пришел в себя и начал рассказывать. Тут какая-то непонятная дичь, все эти обвинения. Вот хотя бы деньги, которые будто бы он дал на разрушение трактора. Он действительно дал Ваньке Серегину, управделу, двести пятьдесят рублей. Но на валенки. Для Маши. У Ваньки тесть — пимокат, ну, валенки валяет.
— И вдруг, понимаете, этот Ванька выступает на суде и говорит: да, Осмоловский приказал мне снять магнето и, кроме денег, обещал переправить за кордон, в Польшу (черт знает, почему в Польшу? Потому что фамилия у меня кончается на «ский»). И все поверили. Когда я на суде сказал про валенки, весь зал смеялся. И прокурор раз пять использовал: «Вот они каковы, валенки пана Осмоловского!»
Хреновских, Катин Виталька, оказался поразительно похожим на начальника тюрьмы, как брат родной. Такой же цыганистый, молодой, с горячими сумасшедшими глазами. И даже слова у него были те же.
— Что же это делается, товарищ защитник? — в голос кричал он. — Свои своих! А?
А темно-русый, с изможденным лицом, три четверти которого занимали глаза, Рязанцев тихо сказал:
— Тут явно вражеская организация. Они оклеветали нас, специалистов, чтобы подорвать колхозы. В районе не осталось ни одного агронома, ни одного зоотехника. Вы понимаете, какой дьявольский вредительский план! Я трижды писал об этом. В НКВД. И никакого ответа. Неужели и там вредительство? Какие-то последыши Ягоды…
Четвертый, Кузин, так за всю ночь (разговор продолжался почти пять часов) не сказал ничего. Только три фразы:
— Я невиновен… Четверо ребят… Неужели ж я мог!..
…Седову почему-то стыдно было смотреть в славное, усталое лицо референта, который так и не послал в Энск никакой телеграммы. А тот ничего, был по-прежнему мил и радушен.
— Теперь мне непременно надо к… (он назвал имя-отчество Большого прокурора). Там оказалось целиком сфабрикованное дело, вопиющее нарушение соцзаконностш… Я полностью отвечаю за свои слова…
Референт изумленно посмотрел на Седова. По-видимому, давненько ему не случалось слышать таких определенных суждений. Он даже сказал: «Ого!» И побежал докладывать…
…Большой прокурор вышел из-за стола и с протянутой рукой пошел навстречу Седову.
— A-а, агрессивный адвокат, — сказал он, весело сверкнув очками. — Признаться, я с удовольствием вспоминаю нашу с вами схватку. Прошу вас…
Это было благородство спортсмена: Седов и Большой прокурор лет пять назад имели случай скрестить шпаги в одном нашумевшем хозяйственном процессе — о некомплектной продукции. Полемика тогда была острая и действительно не лишенная блеска.
На том процессе они были сторонами. Они были или, во всяком случае, казались равными, а сейчас Седов чувствовал слабость в коленях…
Сегодня Седов имел намерение опять быть холодным и железно-логичным. Но ничего не вышло. Он волновался, кричал, произносил какие-то лозунги. Сбивчиво и жалобно рассказал про валенки, и про «почти взбесившегося быка Хмурого», и про магнето.
Большой прокурор слушал все это с гадливостью («Может быть, — вдруг подумал Седов, — с гадливостью мастера, натолкнувшегося на нечистую работу»). Сделал несколько торопливых пометок в блокноте, постучал карандашом по стеклу, снова что-то записал. А Седов говорил все громче:
— Ведь это наш с вами хлеб! Священная задача! Не допустить, чтоб именем республики был вынесен хоть один неправедный приговор! Чтоб наше право…
И тут вдруг Седову показалось, что Большой прокурор смотрит на него с какой-то добродушной жалостью, с какой когда-то у них в Кинешме смотрели на городского дурачка, Пашу-блаженненького.
— Я обещаю вам тщательно разобраться в этом деле, — сказал Большой прокурор с церемонной торжественностью, несколько даже преувеличенной. — Сине ира эт студио[2].
…Через три месяца, выступая на республиканском совещании следственных работников, Большой прокурор упомянул это дело:
— Мы только что столкнулись с беспардонным нарушением социалистической законности. В Энске по статьям 58-7, 58–11, 58–14 были осуждены специалисты райземотдела, которым вменялись в вину фантастические деяния. Как, например, «покушение на стахановку с помощью быка Хмурого». (Смех в зале.) Такая выходящая из ряда вон история стала возможна в обстановке вредительской деятельности ныне получивших по заслугам прокурора области Никишина, его заместителя Зальцмана, только что разоблаченных председателя облсуда Калинина, его заместителя Конюхова, ныне расстрелянных руководителей райкома и райисполкома… (тут был длинный перечень фамилий). И надо, товарищи, повнимательней присмотреться к корням этого дела, не орудует ли там еще какой-нибудь умный, хорошо замаскированный японский шпион со своей братией…
…Действительно, через неделю обнаружилось, что в Энске орудовал шпион. И именно японский. И с братией…
А тех, четверых, выпустили. За отсутствием состава преступления. И Седова не посадили. То есть тогда…
Посадили его уже много лет спустя, в 1952-м. После совершенно пустячного «дела Носова», укравшего в колхозном саду 9 килограммов груш. Седов указал на суде, что, несмотря на общеизвестное изобилие, данному многосемейному колхознику нечем было кормить детей. Районный прокурор в своем письме куда следует дал серьезную политическую оценку вылазке адвоката Седова и еще кое-что ему припомнил…
Но просидел Владимир Николаевич совсем недолго: один год три месяца и семь дней. Теперь он уважаемый член Московской коллегии защитников (то есть адвокатов). И те четверо — бывшие смертники — все живы-здоровы. Все уже дедушки. Один из них даже стал академиком ВАСХНИЛ — Всесоюзной академии сельскохозяйственных наук имени Ленина.
1963