Какой злой ветер набросился на лес вокруг нас!... Он начал гнуть и трепать деревья, как будто это были не вековые стволы, познавшие все испытания за свою долгую жизнь, а молодые деревца, недавно посаженные. Казалось, вот-вот они не выдержат бурного натиска и станут падать одно за другим...
На круче, как раз над нами, росли две сосны, самые высокие среди ближайших деревьев. Кроны их выгибались, уступая давлению ветра, и я подумал: вполне вероятно, что они не удержатся на крутом склоне и рухнут. А падать иначе и некуда, только на нас. Такого варианта мы не учли, когда выбирали место стоянки.
Только однажды довелось мне увидеть, как буря валила деревья. Было это летом, километрах в ста на север от Москвы. Сначала ветер раскачал сосны, а потом начал валить их, выворачивая с корнем или ломая посередине, словно это были хрупкие спички. Буря та нагрянула ночью, я видел не все, а утром картина разрушения открылась страшнее, чем я ожидал. Десятка полтора старых сосен пали жертвой хищного натиска. Огромное количество сломанных веток со свежей хвоей и отмерших сучьев выстилало землю у подножия выживших сосен. С трудом верилось, что это ветер, бесплотный, неосязаемый, сумел совершить такую разруху.
И вот теперь я с тревогой глядел на два дерева, стоявших точно над нами, всего-то метров на пятнадцать выше по склону; я видел, как угрожающе они нагибались, как бросали в нас сучья, будто хотели изгнать с земли, принадлежавшей одним только им.
Однако ничего, обошлось. Минут двадцать побушевал разбойничий ветер и унесся куда-то вдаль над тайгой. Несколько крупных капель уронил он на нас, и все. Снова тихо... Переменчива осенью погода в тайге.
Сегодня последний день лета по календарю, но мы давно уже видим осень вокруг. Быстро проходит теплое время... Ждешь его, ждешь, а проходит незаметно почти, словно сон...
Всю ночь сыплет дождик. Небо серое. Рваные тучи несутся клоками. Думал, сильный ветер разгонит всю эту липкую, влажную серость, но нет, нескончаемы грязные пятна на небе. В слабом свете луны они похожи на бледные, неясные призраки... Последняя ночь лета. Но это вовсе не летняя ночь. Хотя она и выдалась даже несколько теплее предыдущих. Прощальный подарок уходящего лета.
Обычно мы готовимся к ночи, как к испытанию, предвидя с уверенностью, что будем жаться друг к другу от холода, выходить поближе к костру, подставляя к огню поочередно руки, спину и ощущая, как просачивается под одежду тепло, непрочное и ненадежное. А потом снова будем ворочаться на своем тесном и жестком ложе, желая, чтобы скорее наступил час рассвета.
А эта ночь оказалась заметно теплее. Проснулся я ровно в полночь. Пламени не было, но ярко светились угли, даже разгулявшийся дождь не смог их загасить. Подтащил два бревна, опустил их концы в горку углей и долго потом сидел и смотрел, как занимается пламя, как яснее проявляются вокруг стволы спящих сосен и как постепенно расступается тьма. Пламя выросло очень высокое, жаркое.
Ярко светила луна. Серебряный свет заливал всю землю вокруг, словно бы покрыв ее фосфоресцирующим инеем. Перевернутый ковш висел среди звезд, и казалось, что так непривычно, ручкой книзу, он повешен чьей-то небрежной рукой.
Иногда на черной поверхности речки в разгоревшемся лунном свете вспыхивают гребешки ряби — голубоватые, ярко светящиеся язычки на фоне бездонной, аспидной черни воды. Тихая, таинственная игра света и тени...
Громко плеснула сильная рыба. Хорошо, Толя спал и не слышал, а то бы в момент кинулся разматывать удочки. А большую рыбу леска, сделанная из расплетенного шнурка, конечно, не выдержит. Лучше уж пусть спокойно спит мой товарищ. Все-таки хоть какая-то компенсация за предыдущие бессонные ночи.
И вдруг отчетливо послышались оживленные женские голоса. Прислушался, затаил дыхание— звучат где-то очень близко от нас. Уже хотел будить Толю и Лешу, как понял: нет никого. Мы одни. Это наша речка журчит на камнях.
А слабость растет. В желудке полный сбой и разлад. Побаливает нудно, весьма неприятно. Сказались, видно, грибочки... И есть поэтому не хочется, и делать что-нибудь—тоже. Одного только хочется: лежать. И чтобы было тепло.
Утром я подошел к пню, чтобы еще раз его оглядеть. Очень старый пень. Более трехсот годовых колец ажурным узором расходились от центра. Наверное, он долго плавал в реке, потом сох на солнце, обдуваемый ветром, пока не стал таким— серым, морщинистым. Откуда принесла его на этот берег река?... А может быть, именно здесь стояло то старое, могучее дерево...
Старое дерево, когда я смотрю на него, непременно настраивает на спокойный, умиротворяющий лад. Мне кажется, нет на свете ничего более прекрасного и удивительного, чем старцы-деревья, пережившие на своем веку множество поколений людей. А ведь их очень немного на земле, таких старых деревьев, и почти все они на счету. У нас в горах Сванетии растет семисотлетняя липа, а вообще-то липы недолго живут—сто лет, считай, и вся жизнь. В Латвии стоит еще дуб, отсчитавший уже два тысячелетия на своем веку. В конце первого тысячелетия нашей эры византийский император Константин Порфирородный был поражен величием дуба на острове Хортица. Судя по преданиям, уже тогда тому дубу минуло 1075 лет, а он простоял еще 925 лет, пока не пал под топором человека. Помешал кому-то старик...
Конечно, есть древние исполины и на других континентах: в Восточной Африке возвышается баобаб, которому около пяти тысяч лет. А самое старое на земле дерево, разумеется из тех, что пока обнаружены, растет в Японии, на острове Якусима. Это кедр. Обследовав его с помощью электроники, возраст определили со всей возможной в наши дни точностью: 7200 лет. А может быть, и этот кедр еще не самое старое дерево...
Напротив нас на склоне стоит древняя сосна. Самые крупные из ее ветвей в кроне величиной с отдельное взрослое дерево. Они узловаты и суковаты. Лесная жизнь скрутила их, причудливо изогнула... Эти ветви очень похожи на усохшие руки стариков — их-то руки тоже ведь жизнь основательно потрепала...
Такие деревья, как эта сосна, неизменно во мне вызывают волнение. Хочется долго стоять подле них, хочется ощутить ладонями тепло их старых, морщинистых стволов. И думаю часто: вот этому дереву лет сто пятьдесят, может, и двести. Для обычного дерева это почти столь же древний возраст, как и для нас, людей. И если бы встретить человека, который столько прожил, о каких бы событиях, переменах, происшедших вокруг, он бы смог рассказать... Сколько жизней прошло мимо него... Жизней, о которых теперь не вспомнит никто.
Старое дерево и старый человек стоят как бы над временем. Они принадлежат одновременно прошлому и настоящему. Возможно, и будущему. Время для них преходяще. Они, и дерево и человек, испытали на себе его силу, знают истинную цену ему. И потому могут позволить себе спокойное и даже в чем-то снисходительное его созерцание. Пусть время бежит, оно унесет ветошь и пыль, а то, что имеет в жизни настоящую ценность, непременно останется... Пусть люди торопятся, им надо много успеть, но и многого они не успеют...
Когда я вижу безмерно старое дерево, я поневоле проникаюсь к нему почти таким уважением, как и к старому человеку, прожившему жизнь с незапятнанной совестью.
Вот почему при виде большого старого дерева, возвышающегося над всеми остальными собратьями, мне хочется сказать, нет, попросить: берегите его! Берегите любое другое дерево, ведь оно может еще очень долго прожить. И тем более берегите старое дерево: оно заслужило покой. Пусть тихо, постепенно уходит из жизни. Как знать, может быть, в то время, которое еще осталось ему, оно подарит вам минуты прозрения.
... Переход этого дня получился у нас небольшим: опять принялся сеять дождик и загнал нас в наскоро построенный дом. В такую погоду не имеет смысла идти. Одно дело, когда точно известно, сколько до цели надо пройти, и совсем другое, когда расстояние до нее неизвестно. В такую погоду вымокнешь только, а согреться и обсушиться сможешь лишь в том случае, если дождь перестанет. И вот мы сидим под навесом, сжавшись, чтобы поменьше мерзнуть, одинокие в этом лесу и мечтающие теперь не о всяких изысканных яствах, а о самом простом: о хлебе, картошке и соли. А ведь где-то все это люди едят, не подозревая о том, какие это прекрасные, замечательно вкусные вещи.
Не переставая, весь день сыплет дождь. Как же он нам надоел... Давно кончились листья смородины, и мы не можем поэтому попить столь полюбившегося нам чайку. Нет и грибов, а лезть под дождь нет никакого желания. И так вся одежда набрякла от влаги... И вообще у нас нет ничего съестного—ни рябины, ни ягод шиповника. Редкий случай.
Тьма совсем уж сгустилась. Тихо шуршат по листве легкие капли дождя. Безветренно. Неподвижно почти держится слабое пламя костра. Мокрое дерево горит неохотно и неуверенно. Кажется, уже заснула тайга. Пора и нам на покой.
Хоть бы назавтра дождь перестал...
Проснулся я утром от неожиданного приятного, мелодичного звука. Было очень похоже на то, как если бы кто-нибудь тренькал на гитаре, стараясь ее настроить. Слушал, слушал, вникая, что бы это могло быть такое, и понял потом: это дятел стучит по тонкому стволу сосны. Она стояла неподалеку, засохшая на корню, потерявшая всю свою хвою, кору, абсолютно прямая, гладкая и, вероятно, полая. Поэтому звук возникал чистый и звонкий, как от струны.
Спали, как всегда, кое-как. Ворочались, вылезали к огню. Дождь переставал иногда, и мы ложились в надежде, что он на следующий день даст нам передышку, а выйдя в очередной раз к костру, убеждались: напрасны надежды, дождь снова принялся за свое мерзкое дело. Вот и утром он встретил нас, мелкий, ненастный.
А в желтых кронах берез уже появились и красные блики. Эти яркие пятна, словно бы последний румянец, прощальная вспышка жизни, воспоминание о былой красоте перед окончательным неотвратимым увяданием. И нет силы на свете, которая могла бы его задержать... Решили пройтись по берегу речки посмотреть, нет ли дров. Прошел метров двести, не более, нашел восемь штук молодых подберезовиков. Не оставлять же их! Взял. Грибы приходится собирать, даже когда они не нужны,—срабатывает неистребимый инстинкт грибника. В подмосковном лесу эти подберезовики, найденные на расстоянии вытянутой руки друг от друга, можно было бы счесть счастливой находкой, а здесь грибов столько, что, если хорошо приглядеться, их можно собирать чуть ли не на каждом шагу.
Я уже собирался идти обратно, как неожиданно сделал наблюдение, меня поразившее. На старой березе на высоте около двух метров или немного пониже я увидел странные следы, оставленные явно когтями. Глубокие, почти параллельные борозды сантиметров по двадцать длиной обнажали белую часть древесины. У основания дерева лежали ободранные кусочки, коры. Среди них попадались и крупные. Было очень похоже, что мишка поточил здесь свои когти.
Едва успев подумать об этом, я внимательно огляделся по сторонам, но никаких других следов не увидел. Правда, вокруг березы трава лежала сильно помятая, как будто какой-то зверь повалялся на ней. Я самым внимательным образом обследовал траву возле березы, надеясь обнаружить шерстинки и, как Кювье по единственной кости, восстановить по ним облик животного, но ничего не нашел. Если это был медведь, то очень уж аккуратный...
А если не медведь, кто тогда? Как я ни старался найти подходящее объяснение, но так и не смог. Возвращался я медленно, бросая бдительные взгляды в разные стороны. Иногда казалось, что за кустом притаилась большая бурая туша медведя, обуреваемого сомнениями относительно того, как со мной поступить.
Товарищам я ничего не сказал. Повода для беспокойства особенно нет никакого. Но сам я решил постоянно помнить о возможном соседстве с Хозяином. Не думаю, что встреча с ним смогла бы доставить нам удовольствие: мы здорово ослабели в последние дни и вряд ли сумели бы его одолеть.
Нет, лучше уж действительно не встречаться с медведем, все равно ведь потом не поверят, что мы его живым упустили.
Грибной пост продолжается. Подберезовики, которые я принес, Леша мигом приспособил для супа.
Пока льет дождик, сидим рядом с Толей и делаем ложки. Он свою уже заканчивает, а я, с тоской поглядев на круглое березовое поленце, подумал о том, как много надо с него состругать. Нож по свежей бересте идет хорошо, только для этого требуется много усилий. Но ничего, зато разогрелся за работой немного.
Отношения наши с Толей остаются довольно натянутыми. Иногда достаточно какой-нибудь мелочи, на которую в любое другое время мы бы и не обратили внимания, чтобы у меня или у него возникло ощущение раздражения. И управлять им становится трудно. Однако пытаюсь. Стараюсь не давать Толе ни малейшего повода для разногласий. Изо всех сил сдерживаюсь. Когда чувствую, как внутри поднимается уже знакомое кипящее чувство, обязательно нахожу какое-то дело и ухожу ненадолго. Леша тоже так поступает. Все чаще и чаще отходит в сторонку. Расспрашивать его бесполезно. Это я уже знаю.
Сначала мне активно не нравилось, что он ничего о себе не рассказывает, а потом подумал: а почему, собственно, он должен это делать? Разве каждый человек не имеет права на неприкосновенность собственных мыслей? Зла он никакого не замышляет... Так отчего же я претендую на его откровенность? Вправе ли мы вообще требовать откровенности? Откровенность «по требованию»— это уже не откровенность...
В этот день к вечеру я видел чудо природы: на косогоре нашел одну земляничку. Чахленькая, но— земляничка! Потрясающе вкусная! Откуда она взялась в сентябре? И ведь чуть было не наступил на нее — она терялась на фоне пожелтевших и красных листьев. А наклонился— сам не знаю, откуда сомнение взялось, — и сразу увидел ягоду. Вот ведь, бывает такое...
Ночью, мне показалось, температура была близка к абсолютному нулю. Мерзли лица, стыли незащищенные кисти рук. Толя спал, закрыв портянкой лицо, я натянул на руки носки, но и эта уловка от холода отнюдь не спасала. Практически в ту ночь мы с Толей глаз не сомкнули. Только Леша остался верен себе: спал беспробудно по крайней мере полночи. И как это у него получается... Все время завидую.
В час ночи я вылез погреться к огню и сразу же замер, не в состоянии понять, что происходит: в десяти шагах ничего не было видно. Все скрывала плотная вата тумана. А вдоль реки, как из трубы, несло зимним холодом. У костра еще ничего, но стоило отойти на метр, как холод тут же изгонял то небольшое тепло, которое еще оставалось. Изо рта, когда говоришь, вырываются белесые клубы пара. Впрочем, мы уже здесь наблюдали такое. Интересно, сколько же градусов было сегодня...
Толя выбрался на четвереньках из дома, встал, пошатываясь, и почти натурально воскликнул:
— Смотрите, а река не замерзла!
Честное слово, мы бы не удивились, если бы она после такой ночки покрылась слоем тонкого льда. Холод страшенный... Пишу в блокноте, а пальцы стынут, немеют, будто зимой. А ведь всего-то сентябрь! У Черного моря порядочные люди — не то что мы, бродяги бездомные,—лежат себе, загорают...
Позавтракав остатками вчерашнего грибного супчика, мы не почувствовали, что хоть немного согрелись. Леша, посмотрев на кучку маслят, собранных еще вчера перед ужином, спросил:
— Ну, что будем с ними делать сегодня? Отварим или пожарим?
— Часть засоли, а часть замаринуй, — присоветовали мы с Толей ему и так на него посмотрели, что ему не оставалось ничего другого, как выдумать принципиально новый способ приготовления всевозможных блюд из грибов. Разумеется, без соли, без масла, без лука и без всего остального, что обычно кладут в грибы незадачливые кулинары, чтобы скрыть свою полную несостоятельность в этом вопросе.
Фрэнк Ллойд Райт, великий архитектор и основатель собственной школы, сказал как-то, что плохие архитекторы стараются спрятать свои ошибки за достаточно плотным строем деревьев, а врачи прячут ошибки в землю. Со своей стороны могу добавить к этому: а плохие кулинары прячут ошибки во множестве всевозможных приправ. Поди разберись, что там приготовлено... А наш Алексей отлично и без них управляется.
И все-таки, несмотря на то что мы уже больше двух недель блуждаем в тайге, я никак не привыкну к такому количеству грибов. Для нас, москвичей, уже и позабывших, что такое настоящая «грибалка», тайга открывается настоящим грибным раем. Здесь не редкость ядреный рыжик или крепенький подосиновик величиной с хорошую сковородку. Хотя разнообразие их не велико: есть еще подберезовики, маслята с молочными каплями на нижней стороне толстенькой шляпки, моховички, сыроежки. Сыроежек мы ни разу не брали. Зачем? Когда кругом такое изобилие благородных грибов... А всем прочим предпочитали маслят за их приятный, чуть пряный запах и вкус.
Белых грибов мы в тайге совсем не встречали. Нe знаю почему. Может быть, сейчас не время для них? Опят тоже не видели. Ну да эти должны появиться попозже.
Для нас набрать нужное количество грибов никогда не было проблемой: полный котелок набирали минут за десять и, как правило, не далее чем в пятидесяти метрах от кухни. При этом я вынужден был усилием воли подавлять желание собирать еще и еще. Рефлекс грибника: если грибы есть, надо их брать.
Помню первый день нашей жизни в тайге. Только что свернули с дороги, вознамерившись всерьез заблудиться, чего бы нам это ни стоило. И, едва углубились в лес, грибы начали попадаться чуть ли не на каждом шагу. Мы еще были сыты тогда, но грибы собирали, уверенные в том, что эта столь быстрая встреча с ними—просто случайность, везение. А везение, как известно, долго продолжаться не может. Мы радовались, как дети, при виде грибного рая и уже не сомневались, что никакой проблемы с едой для нас в тайге не возникнет. Как можно голодать, когда грибов вокруг несметная рать?!
Как же мы ошибались тогда... Мы и не предполагали, что самый вид грибов в котелке, их абсолютно пресный вкус очень скоро вызовут у нас отвращение. И весь этот рай, желанный в любое другое время, будем готовы отдать за черствый кусок хлеба и пару старых картофелин, щедро посыпанных солью.
Но жизнь так устроена, что человек властен только над тем, чем он обладает. Мы владели всей необъятной тайгой со многими тысячами тонн великолепных грибов, а хлеб и картошка нам являлись только во сне.
И между тем думалось невольно: вот это несметное грибное богатство каждый год пропадает. Появляется и гибнет, сгнив на корню. А что сделаешь? Остается только смириться... Всех грибов не собрать. Тайга—это не лес Подмосковья, который прочесывают миллионы людей.
... Спят друзья мои, измученные бессонной ночью. Придется еще посидеть одному: всем вместе на этот раз тесновато под крышей. Толя обычно отмерял расстояние между стойками аккуратно, неторопливо, и всегда у него получалось точно, а сейчас почему-то ошибся. Так что в этой берлоге мы можем лежать только на боку. Зато по сторонам жилища удалось сделать напуск из пленки—и получилась хорошая защита от ветра. Вот и выходит: либо одно, либо другое. И сам не знаю, что лучше.
К обеду мы получили награду за стойко перенесенную морозную ночь. С неба смело все облака, и появилось неожиданно жгучее солнце. Мы тотчас разоблачились и легли в траву, с трудом веря, что такое еще возможно для нас. Как хорошо это было... Право же, ради тех приятных минут стоило немного помучиться...
Осмотрел одежду, извлек из швов рубашки трех беспардонных клещей и без колебаний отнял у них жизнь. В конце концов они знали, на что шли и чем рисковали.
Толя долго неподвижно лежал, глядя на зеленую воду речонки, потом, будто вспомнив что-то, резко встал, взял топор и начал ожесточенно рубить землю. Я было подумал, что он ночью клад закопал, а теперь, взвесив все хорошенько, решил перепрятать его. Но я ошибался; он надумал разжиться червями. Видимо, так устроены все рыбаки: вид свободно гуляющей рыбы, еще неоприходованной, внушает им такое же чувство, как хорошему хозяину гвоздь, увиденный на дороге. Такой человек обязательно поднимет его и положит в карман.
Не знаю, всех ли пескарей Толя задумал пересадить в котелок, но четверых, самых доверчивых, он все-таки выудил. Будем их есть.
Видно, что рыбы довольно много в реке, но почему она игнорирует все притязания нашего друга— загадка. Может, все дело в наживке? Но Толя и слышать не хочет о том, чтобы нацепить на крючок какую-либо другую наживку. А мы с Лешей такие рыбаки, что не смогли бы поймать рыбу сачком в аквариуме.
Ягоды стали встречаться заметно реже. Костяника съежилась, усохла. Да и вообще начала попадаться гораздо реже, чем еще неделю назад. Земляничные листья сделались красными, такими яркими, что поневоле наклоняешься к ним, чтобы проверить: уж не краснеет ли еще одна запоздалая ягода? После той единственной землянички я готов был в это поверить.
Шиповник на наших глазах из оранжевого стал алым, рубиновым. Кожица его из жесткой превратилась в вяловатую, мягкую. Сладкие, приятные плоды. А малины мы так и не встретили больше. Хотя, думаю, она здесь еще не прошла: две недели назад мы видели на ее кустах множество завязей.
Клюква должна бы быть, но нам и с ней не везло, ни разу не встретили. Кустики брусники попадались, но по-прежнему без ягод.
Долгий, удивительной красоты закат подарила нам в этот вечер тайга. Лес на противоположном берегу реки, высвеченный лучами заходящего солнца, вспыхнул, как во время пожара. Красным сделалось все—стволы сосен, листва осин и берез, пожухшая и пожелтевшая, обдутая холодом осени. Мне показалось в эти минуты, что где-то, совсем близко, и вправду вспыхнул пожар и отблески его озарили тайгу...
Тихо вокруг. Отходит ко сну, затихая, тайга. Пролетела бесшумно сова. Кого-то, наверное, захватит врасплох... Угомонились дятлы, настучавшись вволю за целый день. Совсем тихо сделалось под зеленым сводом тайги. Ни единая птица не подаст голос в такое время.
И вдруг неожиданно послышалась незнакомая, спокойная трель. Она не встревожила тишину, а потихоньку вплеталась в нее. Вскоре и эта песнь оборвалась. Все. Уже ночь.
И я вспомнил другую — летнюю ночь—почти в самом центре Москвы. Я услыхал соловья. Стояли теплые июньские дни, старые тополя в нашем дворе на Серпуховке, где я прожил полжизни, матово светились, облитые светом полной луны, и в настежь открытые окна вливался их тяжеловатый, приятно щекочущий ноздри запах.
Я проснулся тогда не знаю сам от чего. Может, от того, что сделалось жарко, может, разбудил сильный резкий, неожиданный звук. Я уже вновь засыпал, как услышал звонкий, чистый голос какой-то птицы. Она пела так властно, уверенно, что невозможно было не вслушаться. Она заставляла слушать себя. А вслушавшись, с трудом поверил себе: соловей! Я ошибиться не мог, я знал, как поют соловьи, и тем более странным и необъяснимым для меня было его появление в городе. Долго я стоял у окна и слушал его...
А утром я узнал, что многие в нашем доме и в двух соседних домах его слышали. И так же, как и я, удивлялись: откуда он взялся в Москве? А соловей, видно, облюбовал наш двор, зеленый и тихий, окруженный большими домами, и три ночи подряд пел свои волшебные песни. А потом он улетел, сделалось пусто и тихо, и я, если случалось ночью проснуться, долго лежал, смутно надеясь: может, еще он вернется... Но нет, только случайные странники забредают в город из леса.
В другой раз возле стадиона «Динамо» увидел белку, пересекавшую улицу по трамвайным путям. Страшно было смотреть на нее, когда она, обезумев среди потока ревущих автомобилей, стала метаться под их колесами... Водители, судя по всему, ее не видели, так что ей приходилось рассчитывать лишь на себя. И ведь увернулась же, добралась до спасительного тротуара, кинулась удивленным людям под ноги и побежала быстро, по-деловому, как кошка, вытянув шлейфом пушистый хвост...
Такой еще был случай в Москве. На Башиловке, возле «Динамо». Под самыми окнами начала вдруг кружиться стая ворон. Пригляделся, а они, подлые, всем скопом бьют одну какую-то птицу. Та ухитрялась отбиваться от них, но и вырваться из окружения никак не могла. Так и летали кругами. Один раз они совсем близко от моего окна пролетели, и я хорошо разглядел: били сову. Ну как не удивиться— сова в центре Москвы! И что ее сюда занесло... И вообще что заставляет животных бежать из леса в город? Не зимой, а летом... На улице «Правды», в десяти минутах ходьбы от улицы Горького, неведомо как кабан оказался. И вел себя, как рассказывают, весьма агрессивно. Насилу изловили его. А на Ленинском проспекте, в оврагах, поселились два волка. С волками-то еще дело более или менее ясное: завез кто-то малышей, а когда они превратились в матерых, взяли да выгнали. Вот и пришлось серым давить собак да кошек в овраге.
Странное время, однако... Выходит, может случиться так, что волка скорее повстречаешь в городе, чем где-то в лесу. Красная Шапочка могла встретиться с ним на остановке троллейбуса...
Было время, когда по московским холмам и мамонты преспокойно разгуливали — их кости нет-нет да и находят во время строительства,—так ведь когда они здесь бродили... А недавно сравнительно, лет триста назад, волки зимними ночами шныряли под самыми кремлевскими стенами... Тогда зверь в лесу был хозяином и позволял себе воинственные набеги в сторону города, а теперь город, безмерно раздвинув стены, потеснил леса и поля, закрыл землю асфальтом, и зверю совсем мало осталось места для жизни. Вот разве в тайге... Пока еще человек до нее не добрался...
А мы, живущие в городе, только и можем позволить себе что пойти в зоопарк и посмотреть на несчастных животных, вкусивших все прелести своего пожизненного заточения... Право, было бы лучше, если бы мы не истребляли этих животных на воле. Тогда бы мы чаще встречались с ними в родной их стихии. А то что же получается: на зайца посмотреть водим детей в зоопарк... Да что заяц! Курицу с цыплятами городские дети не видят. Вот и выходит, что каждой такой встрече, теперь уже для нас неожиданной, мы и сами радуемся не меньше детей.
Мне в этом смысле, можно считать, повезло. Во время своих переездов по городу я всегда заставал последние следы, остатки живого мира, непонятно как еще сохранившиеся в таком большом городе. В Останкино из окон на девятом этаже я видел, как гнездились почтовые голуби в решетчатой голубятне дяди Коли, которого очень полюбили мои ребята за то, что он давал им подержать голубей. А вокруг возле старого домика сохранились остатки вишневого сада. Домик этот потом на моих глазах одним ударом порушил бульдозер, а вишенки гусеницами подмял под себя. Один только раз удалось увидеть, как они зацвели — в ту весну, которая стала последней для них. В большом городе среди блочных домов для них не осталось места.
Однажды, переехав в новый дом, возвышавшийся над старыми, ветхими сооружениями, доживавшими последние дни, я проснулся, разбуженный криком петуха. Как же приятен был его голос... Одинокий и, кажется, тоскующий. Этакий «рыцарь печального образа». Он будил нас каждое утро и мы с ребятами долго высматривали его из окна пока, наконец, не увидели. Это был большой белый петух. Его надсадный крик звучал, как отчаянная, прощальная песня. Его голос не могли заглушить ни чудовищный лязг железа, ни грохот двигателей.
Потом появился бульдозер, и того дома не стало. Только груда разбитых кирпичей да почерневших от времени бревен напоминали о нем. Таков закон жизни: рано или поздно, но старое непременно уходит, освобождая место новому. В городах это видишь с особенной ясностью.
Люди, жившие в стареньком домике, переехали в новый большой дом, а о судьбе того петуха можно только догадываться. Лучшее, что его могло ожидать, это жизнь в тесной клетке или в картонной коробке с дырочками...
Нет, не оставляет город места животным... Если дом — машина для жилья, как сказал Де Корбюзье, то город—не что иное как армада этих машин. А звери не могут жить вместе с машинами.
... В этот день мы покинули место ночевки чуть позже обычного. Уже сворачивали наше небогатое хозяйство, как вдруг мне послышался далекий пароходный гудок. Замер, прислушался... Нет, опять показалось. В который уж раз...
Собравшись, поднялись на обрывистый берег: низом по нему не пройти, прошли по верху сопки, снова спустились в распадок, взобрались на кручу и сразу остановились, как будто в кино или во сне: открылась большая река. Это был Енисей.
Мы совершенно не были подготовлены к такой неожиданной встрече и потому испытывали странные чувства, в которых радость почему-то мешалась с печалью. Я и до сих пор не знаю, откуда она, эта печаль.
Мы стояли на высоком правом берегу Енисея и видели, как он степенно нес свои холодные, тяжелые воды. Проходили суда, груженные лесом, машинами. Трудяга-буксир толкал впереди себя большую, глубоко сидящую баржу с песком. Плицы его колес изо всех сил баламутили, пенили воду, а движение еле было заметно: буксир шел против течения. Иногда проходило пассажирское судно, и тогда мы слышали музыку и видели людей, облокотившихся о перила на палубе. Как же непривычно было видеть все это...
Подумал, глядя на пассажирское судно: а ведь у них там и ресторан есть... Можно прийти, сесть за стол, покрытый белой скатертью, взять меню с перечнем всяческих яств и вкусно поесть. В любое время. Ну да теперь и нам ждать недолго осталось. Может, даже сегодня найдем магазин.
И вот мы вышли в последний наш переход. Теперь мы уже почти точно знали, что этот — последний: неподалеку, если двигаться против течения, должна быть деревня. А чуть подальше—и поселок, откуда мы вышли шестнадцать дней назад. Если мы не ошиблись и выйдем к нему, то петля или некое подобие круга, которые мы описали в тайге, замкнутся там, где и начались.
Мы шли по каменистому берегу Енисея, взбирались почти по отвесным склонам сопок, карабкались по скалам, продирались сквозь таежную чащу. Сухая паутина липла на лица, ветви шиповника, боярышника и дикой акации цепляли нас, словно не желая пропустить в свои владения. Откуда здесь, на сопках, над самой рекой, такое количество дикой акации?... Раньше в тайге мы ее не встречали.
Редкие теперь уже цветы попадались нам по дороге: большие белые ромашки, поменьше— лиловые, львиный зев—вот и все. Очень немного осталось живых красок в траве.
Иногда мы отдыхали, сидя на отмершей хвое, изнуренные крутыми подъемами, такими крутыми, что приходилось временами взбираться на четвереньках. Зато потом, достигнув вершины, долго и с непередаваемым удовольствием смотрели на сопки, собравшие все оттенки зеленого цвета и уходящие вдаль гряда за грядой. Где-то меж них мы блуждали...
Потом снова принимались идти по шатким ребристым камням, по мягкому мху, по опавшим листьям, кое-где устлавшим землю ковром. Наверное, это был самый трудный наш переход.
Заметил, что все трое сейчас на пределе. Близкий конец пути, казалось, избавил от необходимости сдерживаться. Раз потеряв на трудном подъеме Лешу и Толю—они поднимались где-то сзади, — я их громко окликнул. Приблизившись, Толя возмущенно спросил, почему я кричал с раздражением. Не было во мне раздражения. Да и откуда бы взяться ему? С чего? Попытался объяснить это Толе, но безуспешно—слушать не хочет. Обиделся. И сильно. Видно, эта нелепая обида копилась давно... А ведь я это чувствовал... Думал только: а может, и обойдется. Может, кажется мне...
На переходе Толе пришлось труднее, чем нам с Лешей, — он нес еще и корзину. Сама по себе не ахти какая тяжесть, но в чаще с нею нелегко продираться, а на крутых подъемах, когда обеими руками цепляешься за что придется, она и вовсе обузой делается. В самых трудных местах, где без помощи руки не пройти, мы с Лешей, остановившись, брали корзину, а всю остальную дорогу Толя мучился с нею. Когда я предлагал ему отдать корзину, отвечал неизменно: «Ничего, сам справлюсь...»
Я-то его понимал. Он не хотел от меня зависеть хоть в чем-нибудь в те минуты обиды. Потому и упрямился. Это ощущение, видимо, последнее время постоянно угнетало его.
И вот мы стоим на макушке сопки и сквозь строй деревьев, делающийся все реже и реже, молча глядим на деревню, пустынную, тихую,—люди все на работе, наверное. Эти люди живут здесь, в тайге, и каждый день ходят в тайгу на работу... И странное дело, мы почему-то медлим, не спешим спуститься в деревню, а по старой привычке рубим колья и ветви, собираем дрова для костра, а Леша без промедления принимается чистить грибы, которые нашли по дороге. Да, мы рвались из леса, хотели скорее выйти к людям, а когда цель оказалась видимой, близкой, остались в тайге. Мы уже не могли просто взять и уйти из нее. Кажется, мы не хотели с нею расставаться...
Почему?... Вряд ли я смогу объяснить убедительно. Может быть потому, что мы только-только по-настоящему стали сживаться с тайгой. Мы научились лучше ее понимать, мы стали ощущать себя ее частью. Наконец, потому, что мы просто привыкли к ней и полюбили ее. А разве можно без боли оторвать от сердца любовь?
Но может быть и другое. Возможно, мы успели осознать в те минуты какую-то безвозвратную потерю. Всякое может в жизни случиться — могут еще завести в эти края наши дороги. Но когда бы это ни случилось—вскоре или спустя многие годы — мы будем другими и уже совсем по-иному будем воспринимать все окружающее. Да, это верно: меняются времена—меняются люди.
Как же болезненно, остро воспринял я неотвратимую необходимость проститься с тайгой...
Мы вышли к этой деревне, названия которой не знали, а когда узнали, поняли, что за время блуждании, как и предвидели, совершили большой замкнутый круг. Правда, для того чтобы назвать его замкнутым, предстояло пройти еще десяток-полтора километров, чтобы войти в тот поселок, из которого вышли в тайгу. Мы вернемся — и никто не заметит, что пришли новые люди, скитавшиеся бог знает где.
На склоне вблизи деревни решили провести нашу последнюю таежную ночь. Конечно же, мы не могли, да и не собирались отложить визит в магазин. Леша остался возле костра, а я с Толей спустился к берегу речки, вливавшейся в Енисей. Мы теперь прошли всю эту речку. Мы видели, как она возникла из затерянного в тайге родника, как, набрав силы, сделалась речкой и как породнилась потом с Енисеем.
Мы так спешили, что Леше пришлось крикнуть уже вдогонку: «Сигарет купить не забудьте! Какие будут!» Дело понятное—курить он теперь будет все, что угодно.
Толя, поскольку он был в сапогах, перенес меня на другой берег, осторожно ступая по камням, а там начиналась дорога, наезженная тяжелыми самосвалами, и мы, не теряя времени, по ней припустились.
Злющие собаки брехали на нас по дороге, выскакивая из-за ограды, и к тому времени, когда мы добрались до магазина, их собралась целая злобная стая.
А магазин был закрыт. На засове висел тяжелый амбарный замок. Внутри меня все оборвалось... Что если сегодня его вообще не откроют?... Впрочем, нет. Перерыв на обед. И нам оставалось только одно: опуститься на деревянные ступени и ждать. Что мы и сделали.
Зато потом... Мы купили хлеба, черного и белого. Две банки соевых бобов в томате. Двенадцать банок разных рыбных консервов. Четыре банки кофе со сгущенным молоком и четыре простой сгущенки. И еще четыре — джема из инжира. Мы набрали разных круп, макарон, вермишели. Продавщица решила, видимо, что мы покупаем впрок на целую геологическую партию, и потому не удивилась, когда мы попросили взвесить огромный кус масла; потом — килограмм сахара, печенье, конфеты и чай. Ну и, конечно, долгожданную соль. Уф... Кажется, все.
— А как мы это понесем? — озадаченно спросил Коваленко.
Да, действительно... Продуктов мы накупили столько, что могли бы накормить не только геологическую партию, но и какое-нибудь воинское соединение, только что принявшее пополнение из новобранцев.
У нас был с собой рюкзачок, с которым мы прилетели из Москвы в Красноярск, но в нем, по предварительному расчету, могло поместиться не более половины продуктов. И все-таки набили его до отказа, а остальное рассовали по карманам и взяли в руки, завернув в бумагу. Когда я попробовал рюкзак приподнять, что-то в нем треснуло, а сам он остался лежать без движения. Тогда Толя, поднатужившись, поднял рюкзак и помог мне надеть его лямки. После этого тронулись в путь. Наверное, я был похож на Али-Бабу, возвращавшегося из пещеры с сокровищами. А по дороге ели печенье.
И какое же пиршество мы учинили на нашей последней стоянке! Это была настоящая оргия. Леша попробовал было нас урезонить, но сделал это столь робко и неуверенно, что нам с Толей не составило труда и ни малейших усилий, чтобы поразить его наповал своим аргументом: а почему, собственно, мы должны себя ограничивать? Да, мы голодали семнадцать дней, но это было не полное голодание! Каждый день хоть понемногу, но ели, и желудки наши работали. И он — не только как доктор, но и как полноправный член экспедиции — не может это не знать по себе. Хотя, конечно, каждый из нас понимал, что, согласно правилам техники безопасности, к еде следует отнестись со всей осторожностью.
После мучительных профессиональных раздумий, длившихся секунды полторы или, может быть, две, доктор решительно сдался.
И мы набросились.
Мы отрезали толстый слой белоснежного масла и клали его на изумительно пахнущий кусок черного хлеба. Потом ели ложками рыбу в томате, а после снова принимались за хлеб с маслом, нагрузив ломоть невероятным количеством джема. А покончив с ним, вновь накидывались на рыбу в томате.
Заморив червячка, попили настоящего чая, а я высосал больше половины банки сгущенки.
После обеда мы пришли к единодушному мнению, что так в тайге вполне можно жить. И мы еще на день остались здесь, потому что было бы безумием тащить все продукты с собой.
К вечеру мы принимали гостей. На дым костра явился молодой парень-пастух с двумя большими собаками. Он сообщил несколько заинтересовавших нас новостей: в реке, по которой мы шли, оказывается, обитают одни пескари. И брать их надо исключительно на короеда. Где брать короеда, он не сказал. А в Енисее полно тайменя, только его надо с лодки ловить. И кроме того, в этих местах за неделю до нас объявился медведь, задрал корову и утащил ее в лес. Он выел у коровы язык и вымя, после чего ее закопал, видимо собираясь вернуться.
Рассказывая эту историю, парень очень неодобрительно говорил о корове, всем своим видом показывая, каким недостойным животным она при жизни была: «Дура-корова... Всегда отставала... Ее не жалко. Сама виновата. Мне из-за нее ни за что попадало».
На ужин мы ели то же самое, что за обедом, и еще ели грибы. Теперь, густо посолив, мы уплетали их с большим удовольствием. Мы считали, что после всех изысканных яств о грибах и думать будет противно, однако нет—подумали и, отметив в себе чувство глубокого удовлетворения, съели.
Эта ночь была, кажется, самой длинной. Просыпался я точно каждый час, как по будильнику. Все смотрел на небо: когда же рассвет? Толя тоже не спал, то и дело вылезал к костру, шевелил толстой палкой влажные осиновые поленья. А те только и могли, что нудно, издевательски тлеть.
Покидая последнюю стоянку в тайге, мы оставили почти все, чем обладали. Пленка наша с прожженными дырами во многих местах прочно натянута на крепкие колья и наверняка долго еще простоит. И котелок оставили тоже—как знать, может, кому-нибудь и сгодится. В тайге есть обычай: на заимке оставлять для других. Ну, а нам, кроме этого добра, оставить и нечего.
Толя деловито, старательно полоскал в Енисее корзину: здесь она уже не понадобится.
Леша долго, тщательно мыл руки и ноги в реке, непрерывно посвистывая.
А я упакую сейчас свой блокнот в полиэтиленовый пакет, чтобы не промок по дороге—дождик-то капает маленький, и буду готов. Даже не верится, что к вечеру мы вернемся в большой город, где люди спят в теплых домах, на кроватях. Вот ведь какие мы: сначала мечтаем о хлебе и соли, а получив это и значительно больше, желаем вкусить очередное благо цивилизации.
Часа через четыре пути мы вошли в тот самый поселок, из которого вышли, как мне показалось, бесконечно давно. Вернулись в него точно с противоположной стороны.
Судя по всему, наше появление прошло для всех незамеченным: поселок был очень большой, люди занимались своими делами, а одеты мы были так, что интереса не вызывали ни в ком. Разве только в столовой: кассир и буфетчица долго шептались, глядя на нас. Подозреваю, что со дня основания этой столовой вряд ли за один присест кто-нибудь съедал столько же, сколько собирались съесть мы. Впрочем, мы просто переоценили свои возможности. Но уж очень хотелось отведать и щей, и рассольника, а потом съесть наконец второе горячее блюдо, приготовленное по рецепту, принципиально отличавшемуся от того, по которому с несокрушимым постоянством готовил наш Алексей. Но все заказанное одолеть мы оказались просто не в силах. Мы прожили в тайге трудное, но и счастливое время. Тайга подарила нам дни, которые мы несомненно никогда не забудем. По-моему, это были прекрасные дни. Еще и еще раз мы спокойно взглянули на самих себя со стороны, и даже в глубь своего «я» заглянули. Было время о многом подумать и кое-что переоценить.
Мы вышли из тайги обновленные, хочется даже сказать—очищенные. От чего... От тех волнений, которые ежедневно поставляет жизнь, а может быть, и еще от чего-то наносного...
Ели мы в тайге то, что смогли в ней найти. Ее земля была нам постелью, а звездное небо служило пологом. Впрочем, почему только звездное?... Каждую ночь, ложась спать, я невольно ощущал себя где-то между небом и землей. Странное чувство... Пусть до звезд далеко, но и земля, казалось, лежала где-то за нами...
Мы были одиноки все это время. Насколько могут быть одиноки три человека, затерянные в дремучем лесу. Не знаю, как мои товарищи, но я очень часто физически ощущал свое одиночество, даже и не думая о том, что на многие километры вокруг нет ни одного, не считая нас самих, человека. Только в горах, в пустыне и в море можно испытать еще такое же одиночество.
Я думал не раз: нам-то еще хорошо, нас трое. Но как же тяжело одному оставаться в тайге, имея в руках только то, что было у нас! Что ж из того, что мы не всегда сразу находили общий язык и временами чувствовали, что друг от друга устали? Зато сколько раз каждый из нас ощущал поддержку товарища...
Что я раньше знал о тайге?... Очень немного, хотя приходилось и прежде бывать в ней. Само слово «тайга» означало для меня только одно: грозный лес. Глухой, бескрайний, жестокий и молчаливый. Грозный.
Теперь я научился лучше ее понимать. Я знаю теперь, что можно заставить ее сменить гнев на милость, если со знанием и со спокойной уверенностью воспринимать все то, что она предлагает.
Да, верно, тайга молчалива, сурова. Она может дать приют, накормить, но она же может и бесследно поглотить человека. Она снисходительна к тем, кто верит ей, кто понимает ее или по крайней мере хочет понять. И она же оборачивается безжалостной к тем, кто страшится ее, кто не в состоянии от страха или по безрассудству оценить ее грозную силу.
Мы полюбили тайгу. И если бы кто-то спросил меня: «Пошел бы снова на эти холодные, бессонные ночи, на эти несоленые грибы, вид которых вызывал отвращение, пошел бы снова на это, зная, насколько все тяжело?»
Конечно, пошел бы! И оба моих товарища тоже. Мы говорили об этом. В жизни каждого человека, наверное, есть такие периоды, в которые по каким-либо причинам жилось нелегко, может, и трудно. Но предложите ему отказаться от всего пережитого—и ведь ни за что не откажется! Потому что были и светлые моменты в той трудной жизни.
Так мы устроены. Нет худа нам без добра и нет ощущения полного счастья без трудностей и неудач.