Земля в иллюминаторе

В КБ эту идею предложил Королев. Однажды в разговоре он спросил: «Нельзя ли в спускаемый аппарат «Востока» поместить двух или даже трех космонавтов?» Я ответил, что невозможно. Прежде всего потому, что схему посадки с катапультированием космонавтов и приземлением экипажа на своих парашютах применить было нельзя — габариты не позволяли поместить в спускаемый аппарат более одного катапультируемого кресла.

Но посадка — не главная проблема. В то время группа авиационных инженеров во главе с Севериным и Ткачевым вела отработку схемы мягкой посадки корабля. Мягкой — за счет использования тормозного порохового двигателя, укрепленного на стренгах посадочного парашюта, включаемого перед касанием аппарата поверхности Земли. Так что появлялась возможность разместить в спускаемом аппарате до трех человек и осуществлять их приземление внутри спускаемого аппарата. Но как решить проблему аварийного спасения космонавтов на старте и хотя бы в начальной фазе полета носителя? Даже если бы удалось разместить в спускаемом аппарате двух или трех человек в катапультных креслах, то врезать в оболочку шара ни два, ни даже один дополнительный люк для катапультирования невозможно. А следовательно, невозможно обеспечить спасение экипажа в случае аварии ракеты на старте или в начальной фазе полета. Ведь нужны еще два отстреливаемых люка для основной и запасной парашютных систем.

Тогда Королев отступился. Потом он еще два-три раза возвращался к этому вопросу, и снова приходилось его убеждать, что ничего хорошего из этого не получится. Да и зачем? Мы уже вели разработку нового корабля «Союз», который мог обеспечить полет на орбиту экипажа до трех человек и при этом должен был обладать вполне приличной системой спасения экипажа в случае аварии ракеты на любом участке полета. Что ему не давало покоя? Может быть, то, что американцы в это время работали над двухместным «Джемини»? А может быть, он не верил, что мы сможем сделать корабль «Союз»? Или к нему сверху (Хрущев?) приставали? Ходили такие разговоры. Или ему хотелось внести собственный вклад? Но Королев не был бы самим собою, если бы отступился от идеи.

В феврале 1964 года он опять задал тот же вопрос. Однако теперь на крючок насадил жирного червяка. Как бы между прочим сказал, что если найдем способ посадить в востокоподобный корабль двух-трех человек, то одним из них может быть инженер. Я воспринял это как предложение о джентльменском соглашении. Вернувшись в отдел, заново перебрал возможные варианты. Вроде бы, если пойти на увеличение риска на старте, можно осуществить мягкую посадку корабля с тремя космонавтами, используя различные схемы аварийного спасения на разных участках полета, кроме, разумеется, начального.

Появилась какая-то надежда на осуществление моей детской мечты самому отправиться в заманчивое и необыкновенное космическое путешествие. Воспоминание о детских размышлениях к тому времени, а вернее, сразу же, как только мы приступили к проектированию «Востока», оформилось во вполне конкретное стремление. Можно даже сказать, что это стремление явилось одним из важнейших стимулов в работе.

Но когда еще в начале работ над «Востоком» узнал от Королева об уже принятом решении поручить ВВС отбор и подготовку космонавтов (он сообщил об этом задним числом) и переубедить его не удалось, меня охватила досада и отчаяние. Если бы мы сами стали готовить космонавтов, я бы к полету пробился. Но поскольку в качестве кандидатов рассматриваются только летчики, значит, для меня это гиблое дело. Конечно, я мог бы научиться управлять самолетом, но пока буду учиться — кто будет работать? Но и сдаваться нельзя. Стал искать предлог, чтобы еще раз и более обоснованно поднять вопрос о полете инженера.

Раньше уже рассказывал, как сразу же после полета Белки и Стрелки в августе 1960 года на беспилотном корабле, поздним вечером я излагал Королеву наши предложения по доработке проекта пилотируемого корабля и по упрощению схем аварийного спасения космонавта на «Востоке» в различных фазах полета. Схема получалась довольно рискованной. Королев слушал молча, спокойно кивая головой в знак согласия. Я закончил свои предложения словами: «Риск тут все-таки немалый, подвергать опасности ни в чем не повинного молодого летчика, не имеющего отношения к предлагаемой схеме полета, не хотелось бы. Испытывать корабль должен автор рискованной схемы, то есть я сам». На благоприятную реакцию я не рассчитывал. Напоминать о своем авторстве Королеву — это все равно, что махать красной тряпкой перед мордой быка. С.П. регулярно демонстрировал свою позицию на этот счет: «Здесь я хозяин. Все, что здесь делается, все, что здесь придумывается и изобретается, принадлежит мне». Но такой бурной реакции я все-таки не ожидал. Что тут началось! Он буквально взорвался, начал орать. Хотя до этого момента на меня никогда голоса не повышал. Я тоже завелся. В словах его не было упоминания об авторстве. Он был достаточно осторожен, даже в случаях, когда выходил из себя. Слова произносились другие: «ерунда», «дилетантство». Уехал я от него расстроенный.

Потом, дома, размышляя о причинах столь бурной отрицательной реакции, пришел к выводу, что он увидел-таки логику в моих предложениях, и сам наверняка стоял перед выбором: кого и как отбирать для подготовки к полетам. Его старые знакомые — врачи из ВВС, наверное, агитировали его за летчиков. Решение было принято, скорее всего, по его же предложению. Но можно было предположить, что у Королева была еще одна причина для столь резкой реакции. Ведь он сам не мог не мечтать о полетах на корабле. Ведь летал же в молодости на планерах и самолетах! Но для него, толстого, пятидесятипятилетнего, не очень здорового человека, время прошло. Да и не пустили бы его, конечно. А тут этот наглый мальчишка разбередил рану. Но тогда и я был огорчен не меньше. Тем более что через несколько дней он провел совещание, на котором все мои предложения по технической стороне дела были приняты, но об участии в полете разработчиков ни им, ни мною не было произнесено ни слова.

Через некоторое время неприятный осадок от столкновения прошел, наши отношения выровнялись, и я снова начал заговаривать об участии наших инженеров в полетах. Теперь его реакция стала несколько иной, что-то вроде: «Ладно, не сейчас, успеется». Главное, воспринимал, начинал привыкать.

Прошел, однако, чуть ли не год, и на следующее лето, уже после полета Германа Титова, С.П. согласился: «Хорошо, давайте у себя организуем отбор». Что тут началось! Стали списки составлять. Набралось несколько десятков охотников. Хотя большинство абсолютно не верило в реальность этого дела. Время шло, но на медкомиссию нас не приглашали. Скептики торжествовали. Хотя, как я убедился, Королев об этом не забывал. Как-то летом он предложил съездить с ним вместе в Сокольники, в госпиталь ВВС, где тогда будущие космонавты проходили отборочную медицинскую комиссию. Говорили мы с врачами о возможности привлечения к полетам инженеров: мол, так ли уж нужны такие высокие требования, по которым сейчас летчиков проверяют. Надо сказать, что авторитет среди медиков (как, впрочем, и повсюду) был у С.П. тогда большой, поэтому такая постановка вопроса с его стороны произвела на медиков впечатление. Тут же они выразили готовность подумать о специальных требованиях к бортинженерам. Особенно благоприятную позицию занял врач Евгений Федоров, один из ведущих участников отбора и медицинской подготовки космонавтов.

И вот наступил февраль 1964 года. Пробил час! За короткий срок были сформулированы основы проекта. Показывая С.П. расчеты и эскизы, добавил: беремся за это дело, если только наших включат в экипаж. Ну и конечно выдвинул основной аргумент о необходимости иметь на борту инженера-испытателя. Так сказать, напоминал о джентльменском соглашении. И Королев вроде бы подтвердил: «В трехместном, конечно, по крайней мере, один инженер полетит». Ничего тогда не обговаривали, да и не могли обговаривать. Хотя невооруженным глазом была видна моя личная заинтересованность. В апреле были выпущены исходные данные для конструкторских и электрических отделов по будущему «Восходу», а в мае Главный отпустил меня с группой инженеров КБ на медицинское обследование в тот самый госпиталь, где когда-то побывали вместе.

Кто может быть уверен в своем здоровье?! Тем не менее, комиссию я неожиданно прошел без серьезных замечаний. Признали годным. Хотя врачи были весьма придирчивы. Впоследствии они мне рассказывали, что тогда им не понравилось (а я, дурачок, имел глупость признаться!), что у меня в детстве была язва желудка, хотя тогда же ее и вылечили и в последующие 23 года никаких последствий не обнаруживалось. Но для летчика язва желудка — плохой признак: эмоциональный человек. Ну и естественно, моя близорукость. Она вообще-то врачей не очень смущала, а в очках зрение у меня достаточно хорошее, и все реакции в норме. Конечно, своих очков я несколько стеснялся и после медкомиссии стал, где надо, появляться без них, дабы кто-нибудь из начальства не задумался вдруг над этим. Очень поддерживал меня и помогал советами Е. А. Федоров, фактический руководитель медицинского отбора. Медкомиссию прошел в мае, а 10 июня, утром, меня вызвал к себе С.П. и объявил, что отпускает на подготовку к полету.

Воспринял это как нежданное и непонятно как свалившееся на меня счастье. Дело в том, что тогда шла работа над проектом корабля «Восход-2», на котором во время полета планировался выход из корабля в открытое пространство. В КБ уже шла разработка технической документации для будущего корабля «Союз». В те же дни у нас бурно обсуждались варианты полета на Луну. Королев и Мишин решительно поддерживали однопусковой вариант полета, осуществляемый по американской схеме, принятой в проекте «Аполлон».

Я был категорически против этого варианта, так как энергетические возможности американской ракеты «Сатурн-5» были почти в полтора раза больше, чем у разрабатывавшейся у нас ракеты Н1, а уровень качества американских приборов выше.

У американцев масса ракетной системы, стартующей с орбиты спутника Земли к Луне, составляла около 130 тонн, а наша HI по тогдашнему проекту в лучшем случае могла вывести на орбиту спутника Земли только 75–85 тонн! Обещали увеличить, но когда и насколько? Через несколько лет увеличили примерно до 95 тонн. Но и этого не могло хватить, чтобы свести концы с концами: наши расчеты и проработки по составу и массе конструкции и оборудования орбитального и посадочного лунных кораблей определенно показали, что с лунными кораблями, которые мы могли бы сделать, никак не укладываемся в предлагаемые лимиты массы. К тому же необходимая для однопусковой схемы техника автономного (без помощи с Земли) сближения лунных кораблей на орбите спутника Луны у американцев уже была создана и опробована в полетах по околоземным орбитам.

Вечером 9 июня 1964 года в кабинете Крюкова (тогда заместителя главного конструктора по проектированию ракет) собрались Королев, Бушуев и я, чтобы еще раз поговорить об этом варианте проекта. Я, как и раньше, предлагал трехпусковую схему со сборкой на орбите спутника Земли ракетного комплекса, стартующего с этой орбиты к Луне. Общее мнение явно не складывалось, и, как обычно в таких случаях, я остался в одиночестве. Тогда Королев решил зайти с тыла. «Если возьметесь за проект, отпущу на подготовку к полету на «Восходе». Нечестный прием! И дурацкий к тому же! Если я пойду на обман и сделаю вид, что берусь за проект, то разве от этого существо дела изменится? Он, что, всерьез думает, что я могу творить чудеса? «Нет, не возьмусь, проекта не получится». Разошлись, ни о чем не договорившись. Расстроенный, все-таки фраза об отпуске на подготовку к полету прозвучала серьезно, я уехал домой. «Все! Не полететь мне!» А на следующее утро, когда я пришел на работу, С.П. вызвал меня к себе и сказал, что отпускает на подготовку К полету. В то же утро я передал все текущие дела своим товарищам и немедленно (пока С.П. не передумал!) исчез из Подлипок, уехав на электричке в Центр подготовки космонавтов. Вскоре, когда заехал как-то в КБ, узнал, что, как только я исчез, Королев вызвал моих товарищей и поручил им работу над кораблями лунного проекта. Им, конечно, с Главным спорить было трудно. Они и не спорили. А я потом их и не спрашивал, как дела. Вопрос прозвучал бы как упрек. А может быть, они надеялись на какое-то чудесное, еще не придуманное решение (ну, например, лететь к Луне только одному космонавту). Да и сам факт работы непосредственно с С.П. не мог их не прельщать. Так или иначе работа в КБ над лунным проектом по однопусковой схеме началась.

Так что с тех пор у меня остались сомнения в том, чем же была предоставленная мне возможность подготовки к полету — премией за работу над «Востоком» или способом устранения строптивого проектанта от работы над однопусковой схемой экспедиции на Луну. Версия с премией выглядела, естественно, более привлекательной, но от этого не становилась убедительнее.

Подготовка наша началась с 10 июня, за четыре месяца до старта. Экипаж формировался не сразу. Готовились поначалу два временных экипажа. В моем экипаже, вернее группе, было первоначально четыре человека: Владимир Комаров, командир; Василий Лазарев (летчик, имевший еще одно образование — врача), Сорокин (врач из ЦПК) и я. Другой экипаж состоял из командира Бориса Волынова, врача Бориса Егорова и инженера Георгия Катыса (кажется, из Института автоматики и телемеханики Академии наук). Со временем обнаружилось стремление ВВС не допускать к полету ни меня, ни Катыса.

Почему Каманин и ВВС воевали против Катыса и Феоктистова? В лоб этот вопрос не ставился, но сомнений у меня на этот счет не было, они пытались сохранить монополию на космические полеты за представителями ВВС. Кроме нас с Катысом, остальные пятеро из группы подготовки были военные, офицеры ВВС. Даже Егоров был военным врачом, еще недавно работавшим в военном авиационном медицинском институте. Сама попытка сохранить эту монополию говорила об уровне мышления и о чисто ведомственных интересах, которые преследовала команда тогдашнего ВВС, в целях отнюдь не высоких.

Катыс, рыжеватый, длинный парень, мой главный конкурент, человек интеллигентный, с чувством юмора. У нас были нормальные отношения. Когда я увидел его и узнал, откуда он, внутри шевельнулось возмущение: «А ты-то здесь при чем?» Потом понял, что это наверняка С.П., превращая место инженера в товар, предложил Келдышу кого-нибудь выделить от АН («Каков?!» — обозлился я). Ну, Катыс, естественно, как и любой на его месте, не отказался от заманчивого предложения.

Начали они с Катыса и как-то ненавязчиво к концу лета «укатали» его. Он мне рассказывал, что его приглашали в партком Центра подготовки (или политотдел?) и задавали ему «коварные» вопросы: «Почему Вы не в партии?», «Не собираетесь ли вступать в партию?» Катыс был в панике и советовался: что делать? вступать? С одной стороны, и лицо не хотелось терять, а с другой — «ведь не пустят?» Ну что я мог посоветовать: «Держись!»? Но ведь действительно не пустят! Каждый порядочный человек рано или поздно проходил через это испытание, через этот выбор: карьера или сохранение собственного достоинства.

Один из старых моих друзей, Юрий Карпов, тоже советовался со мной по этому поводу: «Что делать? Не пускают дальше — беспартийный». Надо сказать, что оказался он все-таки твердым человеком: не вступил. И дальше начальника отдела не пошел, что было и несправедливо, и нелепо. Он был талантливый инженер и умел прекрасно организовать работу, руководитель от бога. Но думаю, что не пускали его дальше, главным образом, потому, что был он человек твердый и независимый. В данном случае, скорее всего, его беспартийность оказалась удобным предлогом, чтобы придержать независимого человека. Всякое начальство в принципе не против способных людей, но при одном условии — они должны быть послушными.

Но вернемся к лету 1964 года. «Да, — думал я, — а меня в политотдел не приглашали!» Впрочем, это Катыс навел меня на подобные мысли, задав вопрос: «А с вами такой разговор вели?» Я ответил: «Нет». Он посмотрел на меня с сочувствием: не котируется!

Много позже, уже после полета, я узнал, что и меня тоже якобы прощупывали на эту тему. Один из моих коллег рассказал, что именно он «зондировал» меня как будто в случайном разговоре. И удовлетворенный ответами, «доложил» по инстанции свое вполне положительное заключение.

Кажется, Катыс тогда так и не подал заявление. Но «зажали» его на другом. Уже после моего полета Катыс рассказывал, что они высосали из пальца какие-то анкетные данные, якобы бросающие тень на его происхождение, которые при проверке оказались липовыми. Но проверка была уже после полета.

Ну а на меня решили напасть из-за язвы. По-видимому, Королев заметил эти маневры, да и я не сидел сложа руки. Когда услышал сочувственные «медицинские» разговоры в ЦПК, обратился к В. Н. Правецкому (тогда начальнику главка в Министерстве здравоохранения, который занимался нашими делами). А. И. Бурназян и Правецкий дали положительное заключение по моему здоровью.

Помянув Бурназяна — тогда заместителя министра здравоохранения по обеспечению работ атомщиков и ракетчиков — вспомнил, что он всегда был активным противником употребления алкоголя на кораблях и станциях, даже в малых дозах. Несколько раз мы загоняли его в угол и однажды все-таки уговорили подписать официальное разрешение, но потом он взял свою подпись назад. И много лет на орбитальных станциях процветало «бутлегерство», а начальство время от времени занималось на старте ловлей контрабандистов и буквально подпрыгивало в зале управления полетом, когда после прибытия грузового корабля во время сеансов связи велись непонятные разговоры: «А где?» — «Да нету там!» — «Смотрите лучше!»

Долгое время на основной и дублирующий экипажи нас не разделяли. Мы готовились на равных. Однако чувствовалось, что ВВС хотели бы поддержать экипаж в составе Волынова, Катыса и Егорова. Поэтому уверенности в том, что полечу на «Восходе» и в твердости позиции С.П. не было. Выполнит ли он джентльменское соглашение? Уж очень на джентльмена не похож. Но С.П. уже завелся. Наверное, ему доложили, что Катыса каким-то образом не пропустят. И для него стала очевидной игра ВВС: они явно не хотели появления в экипаже корабля гражданского человека. И по-видимому Королев задал им хорошую трепку. А он это умел. Причем трепку дал не Каманину (для С.П. он — не фигура!), а его начальникам: Главкому ВВС и его заместителю. И это подействовало: примерно за месяц до назначенной даты старта обе наши группы вызвали к начальнику ЦПК Кузнецову. У него находился и генерал Каманин. Нам объявили: «Формируем первый экипаж в составе Комарова, Феоктистова, Егорова». Только тут мы почувствовали, что полетим, хотя еще много времени оставалось для всякого рода происков.

С Комаровым я познакомился задолго до начала нашей совместной подготовки, после полетов Гагарина и Титова. Однажды оказался с ним рядом на одном из рутинных совещаний. Понравилась его сдержанность. Импонировало, что он был не просто летчиком, а получил и инженерное образование, в то время как другие космонавты еще только вели разговоры о продолжении образования. Что греха таить, мы относились к молодым летчикам, пришедшим из авиационных частей, с недоверием: поймут ли, что к чему, не напортачат ли? Может быть, это от досады, что они оказались на нашем месте.

С вэвээсовскими врачами наше КБ сотрудничало еще в пятидесятые годы, когда проводились вертикальные полеты ракет с животными на борту. В последующие годы это сотрудничество стало еще теснее. Владимир Иванович Яздовский (их лидер), О. Г. Газенко, А. М. Генин, Н. Н. Туровский принимали участие в разработке систем жизнеобеспечения для «Востока». Их рекомендации определяли для нас выбор схем очистки воздуха, питания, ассенизационного устройства, а также заводов-разработчиков и изготовителей необходимого оборудования. Потом они организовывали отбор кандидатов. Поэтому, подобно нам, они приставали к С.П., доказывая необходимость послать в космический полет врача.

С Егоровым, работавшем в то время в Институте медико-биологических проблем Минздрава, мы познакомились уже во время подготовки. Он не сразу мне понравился. Его контактность, активность во взаимоотношениях с окружающими показались мне несколько нарочитыми. В одежде и манерах было что-то пижонское. Но, по-видимому, я просто плохо знал молодых людей (все-таки, между нами было десять лет разницы), тем более, что он из другой, не инженерной среды: его отец был нейрохирургом. И хорошим знакомым Королева, о чем я узнал много позже.

В дни подготовки Егоров познакомил нас с джазовой музыкой. В профилакторий он приносил магнитофон и крутил различные записи. Мне вдруг открылась красота этой музыки, которая до того проходила мимо, почувствовал интерес к различным стилям и аранжировкам. И вообще до этого круг моих интересов практически не выходил за пределы работы. Развлечения сводились, в основном, к эпизодическим лыжным прогулкам по выходным (если они были), да к еженедельной парной в Сандунах или в Центральных банях. Ну и книги, конечно: по истории, жизнерадостные вестерны (типа «Робинзона Крузо», «Острова сокровищ», «Таинственного острова»), детективы и фантастика шестидесятых годов. Часто перечитывал одно и то же, например «Заповедник гоблинов» Клиффорда Саймака, хотя уже с первого прочтения понял, что, поминая колесников, автор имел в виду наше, в его представлении, общество рабов.

В деталях сам полет уже забылся, но кое-что в памяти сохранилось.

Все космонавты перед полетом живут в напряжении, которое внешне почти не проявляется, не сказывается даже на объективных медицинских показателях: на частоте пульса, давлении, сне. Но оно есть. Напряжение это происходит от опасения, что нелепая случайность может оказаться причиной отмены полета или участия в нем. Некоторые опасаются за свое здоровье, боятся простудиться или оступиться, становятся предельно осторожными. Понять это нетрудно. В организме человека в ходе длительной подготовки всякое может случиться.

Скафандров мы не надевали: в полет отправлялись в шерстяных спортивных костюмах. На «Востоках» космонавт должен был надевать скафандр, так как в случае аварии ракеты в некоторых ситуациях предусматривалось катапультирование на значительной высоте, и без скафандра этого делать было нельзя. А на «Восходе» безопасность экипажа от наличия скафандра не зависела, а лететь и работать в спортивном костюме удобнее.

И вот позади предстартовая ночь, последний медицинский осмотр. Лифт доставляет космонавтов на верхнюю площадку, их усаживают в корабль примерно за два часа до старта. Внешне они спокойны, деловиты и всегда шутят. Но при этом каждый помнит, что может быть отказ, сброс схемы набора готовности ракеты к старту, и тогда придется вылезать, спускаться вниз, переодеваться и снова ждать, и, может быть, кому-то так и не доведется вновь занять место в корабле. Те же ощущения были и у меня.

Для меня «Восход», по сути лишь модификация «Востока», был уже прошедшим этапом, и голова тогда больше была занята «Союзом». Подготовка и полет на «Восходе» в известной степени воспринимался как отдых от повседневной напряженной работы в КБ. Хотя главное, конечно, оставалось: желание ощутить самому, что такое космический полет, невесомость, как там себя чувствуешь, как работается, что интересного можно увидеть.

Накануне полета спал хорошо, правда, ворочался много. Утром в голове свежо, все пронизано светом и предвкушением необычных и счастливых ощущений полета.

Поднялись на верхнюю площадку башни обслуживания. На стартовой площадке обстановка рабочая. Вокруг очень красиво, внизу деловито двигаются маленькие фигурки людей. Невдалеке, метрах в двухстах, за оградой, с верхней площадки башни обслуживания хорошо просматривается склад обломков упавших неподалеку от старта ракет. Этакое ракетное кладбище. Но настроение от этой картины не портится.

Влезли в корабль. Тесновато. Плотно уселись в наши ложементы, вышли на связь с пунктом управления и стали ждать. Снова тихонечко подползли опасения: не за корабль, нет, а за ракету — ей нас выводить на орбиту. Вдруг что-нибудь откажет в схеме запуска, она не захочет лететь, придется вылезать и ждать.

Когда включились двигатели и ракета пошла вверх, вот тут только наконец возникло ощущение неотвратимости факта. Свершилось! Остановить, вернуть меня назад уже невозможно! Всплеск радостных эмоций. Хотя, конечно, все еще могло быть: первая ступень должна была отработать, потом вторая, потом — вовремя включиться третья и тоже отработать как надо. Шум, вибрации, мощные перегрузки, ощущения человека, оседлавшего зверя чудовищной мощности. Общая мощность ракетных двигателей первой ступени ракеты-носителя типа Р7 около десяти миллионов лошадиных сил! Это одно из самых ярких, эмоциональных и радостных воспоминаний.

Надежность наших носителей для пилотируемых кораблей оказалась неплохой: к настоящему моменту выполнено много десятков пилотируемых стартов, и только два раза произошли аварии. Один раз на старте (но успела сработать система аварийного спасения) и другой — после окончания работы второй ступени. Но и в том полете сработала система аварийного спасения, и тоже все закончилось благополучно. Правда, тогда такой положительной статистики еще не было.

Отделился наш корабль от последней ступени, и мы сразу обменялись впечатлениями о невесомости. В целом чувствовал себя вполне прилично, хотя некоторое ощущение дискомфорта было. Стало ясно, что невесомость в самолете — это совсем не то. Там ты весь пронизан мыслью о кратковременности необычных ощущений и их неустойчивости. А здесь все по-другому.

Все хотелось увидеть, ощутить. В корабле было, мягко выражаясь, не очень-то просторно, но, когда понадобилось достать из-под кресла фотоаппарат, с удовольствием отстегнул привязные ремни, вылез из ложемента, развернулся и полез за фотоаппаратом под кресло.

Занялись своими делами. Много забот и суеты. Тогда мы еще не понимали, что в первые дни полета организм человека должен адаптироваться к невесомости и нагружать его двигательной активностью, работой в это время нельзя. Надо организовать работу так, чтобы выполнялся минимум самых необходимых операций. А мы взялись слишком рьяно. Хотелось продемонстрировать, что у экипажа из трех человек больше возможностей. Работа была расписана чуть ли не по минутам. Даже на земле, в условиях гравитационного комфорта, во время тренировок в макете спускаемого аппарата почти на каждом «витке» мы не укладывались с объемом запланированной работы. «Ну, как-нибудь в полете управимся», — рассуждали. Конечно, это оказалось не так.

В мои обязанности входило фотографирование, наблюдения поверхности Земли, работа с секстантом, проведение экспериментов по исследованию поведения жидкости в условиях невесомости, снятие характеристик ионных датчиков ориентации корабля относительно вектора скорости. Спать не пришлось.

Сделано было сравнительно много. Из полета привез несколько сотен снимков поверхности Земли, циклонов, облачных и ледовых полей, восходов и заходов солнца, горизонта над освещенной стороной Земли. Удалось наблюдать несколько слоев яркости атмосферы над горизонтом Земли. До нашего полета космонавты об этом не рассказывали: либо не замечали, либо не обращали внимания.

Видели над темной стороной Земли перистые облака в виде светлого слоя над горизонтом на высоте около 80–100 километров. А может быть, это были слои аэрозоля, подсвеченные Луной. И эти наблюдения тоже были новостью.

Когда корабль проходил над ночной стороной Земли в самых южных широтах полета, мне повезло — удалось наблюдать полярные сияния. Максимальная широта, до которой корабль может подниматься в полете, равна наклонению плоскости орбиты к плоскости экватора. Полеты «Восходов» и «Востоков» проводились по орбитам с наклонением их плоскости орбиты к экватору равным 65 градусам, а не 51 градусу, как это стало обычным для «Союзов» и орбитальных станций, и поэтому вероятность увидеть полярные сияния у нас была больше.

Это была уникальная картина! Почти все поле зрения в иллюминаторе (примерно 30 градусов) занимали вертикальные столбы желтого цвета, поднимавшиеся на высоту нескольких сотен километров и шириной порядка 20–30 километров. Они начинались от белесой полосы, следовавшей над горизонтом на высоте около 100 километров. При приближении корабля из тени к подсвеченной солнцем атмосфере сияние над терминатором начинало бледнеть и постепенно исчезало. Такая картина наблюдалась на нескольких витках. До своего полета ни от кого не слышал о наблюдениях полярных сияний с орбиты.

Провел эксперименты и фотосъемки для исследования поведения жидкости в условиях невесомости. Надеялись обнаружить закономерности поведения топлива в баках ракет при их запуске в условиях невесомости. Один из результатов был неожиданный. Установка для исследования представляла собой маленькую прозрачную модель двух сферических баков, в каждом из которых находились жидкость и газ. Один из опытов заключался в том, чтобы увидеть, как будут успокаиваться жидкость и газ после встряхивания модели. Оказалось, что жидкость и газ к моменту, когда стал рассматривать модель, уже «встряхнулись», по-видимому, в момент выключения двигателей ракеты. Газ и жидкость перемешались, образовалась газожидкостная суспензия, и она совсем не хотела разъединяться на жидкость и газ.

Снятие характеристик ионных датчиков (зависимость сигнал — угол) было выполнено совместно с Комаровым.

Егоров брал анализы крови, мерял пульс и давление. Помню, что все трое то и дело выражали свои восторги при виде полярных сияний, восходов и заходов солнца. Ну, это понятно: инстинктивно мы пытались поддержать друг друга демонстрированием хорошего самочувствия, чего на самом деле не было.

Пообедали из туб. Потом Володя и Борис (по программе!) задремали, а мне выпала вахта, в основном на витках, на которых не было связи с Землей, в одиночестве, что доставило определенное удовольствие: прильнул к иллюминатору. К этому времени я поменялся с Егоровым местами, он немного мерз, как ему казалось, от работы вентилятора, установленного рядом с иллюминатором. А на самом деле его плохое самочувствие было результатом начавшегося процесса адаптации к невесомости.

Смотреть на проплывающую цветную картину Земли, похожую на физическую карту мира — похожую, но «живую» — можно было до бесконечности. Все так легко узнаваемо: вот Америка, вот Африка, вот Мадагаскар, Персидский залив, Гималаи, Байкал, Камчатка. Горы, разноцветные озера (приятно было сообразить — разный планктон!), изменения цвета морей у берегов, около устьев рек и вдалеке от них.

Когда трасса полета, пролегая над поверхностью Земли с востока на запад, начала проходить над нашими наземными пунктами связи, я вызвал на связь С.П. и попытался его убедить продлить еще на сутки полет (программой предусматривался полет только на одни сутки, а запасы пищи, воды и кислорода — на трое): все-таки увеличились бы шансы увидеть, обнаружить что-либо новое, интересное. Бесполезное дело, он, конечно, отказал.

Товарищи мои проснулись, и мы снова засуетились, выполняя программы: разговаривали с Землей, делали записи, наблюдали в иллюминаторы светящиеся частицы, атмосферу над горизонтом. Рассказал Комарову и Егорову о своем разговоре с Главным и предложил Комарову еще раз, но уже официально, как командиру экипажа, обратиться к начальству с предложением о продлении полета. Предложение не вызвало энтузиазма, Володя поморщился (с начальством лучше не спорить), но разговор все же провел и, естественно, тоже получил отказ.

Снаружи, на приборно-агрегатном отсеке, у нас стояла телекамера, и та картина, которая попадала в ее поле зрения, выводилась на экран, находившийся перед нами в кабине. При снятии характеристик ионных датчиков ориентации я обратил внимание, что на телевизионном экране появились неподвижные лучи. Что это? Может быть, мерещится? Стал снимать экран. После проявления пленки уже на земле убедился, что не померещилось: на фотографиях тоже были видны перекрещивающиеся лучи! Открытие! Увы, к тому времени уже сообразил, что это следы движения изображения солнца на люминофоре, когда оно попадало в поле зрения телевизионной камеры. А двигалось изображение за счет медленного вращения корабля с остаточной после выключения ориентации угловой скоростью.

Время пролетело быстро. Перед спуском все системы и устройства корабля, которые должны сработать, отчетливо предстали в воображении. После разделения наш спускаемый аппарат развернулся, мы увидели отделившийся и вращающийся приборный отсек, и вдруг прямо на иллюминатор брызнула струя жидкости (шла продувка трубок тормозного двигателя после его выключения), и стекло вмиг обледенело: в вакууме жидкость мгновенно вскипает, испаряется и, естественно, при этом охлаждается. Вошли в атмосферу. Казалось, будто вижу, как «обгорает» асботекстолит теплозащиты. В иллюминаторы ничего не видно: все залито ярким светом, идущим от раскаленной плазмы, окружающей аппарат. Начались хлопки, словно выстрелы. Ребята на меня вопросительно смотрят. Пытаюсь объяснить: кольца асботекстолита, из которых набрана тепловая защита лобовой части аппарата, закреплены на клее и на асботекстолитовых шпильках, от нагрева в тепловой защите возникают термические напряжения, ну и где-то происходит расслоение колец.

Нам предстояло приземлиться в корабле. Не помню, чтобы мы волновались, но какое-то внутреннее напряжение было. Перед приземлением должен был включиться твердотопливный двигатель для снижения скорости подхода к поверхности Земли. У нас имелось очень «надежное» контактное устройство. Двигатели должны были включиться по сигналу от полутораметрового щупа (раскрывался он перед приземлением подобно пружинной рулетке) в момент, когда его конец коснется поверхности. Кстати, позже примерно такой же щуп для выключения двигателя американцы применили на лунных посадочных кораблях программы «Аполлон».

Перед самым касанием земли появилась мысль: а вдруг при проходе зоны интенсивного нагрева люк щупа открылся и тот сгорел? Посадка получилась «мягкой», удар, звезды посыпались из глаз, еще удар, шар перевернулся, и мы повисли на привязных ремнях вверх ногами. Ближе к люку находился Володя, он вылез первым, затем Борис и последним я. Приземлились мы на пашне неподалеку от Целинограда, что, по-видимому, дало основание секретарю обкома наградить всех троих медалями «За освоение целинных земель». И мы пахали! — приземлились на пашне и взрыхлили ее! Вечером прилетели в Тюра-Там и разместились на так называемой семнадцатой площадке, то есть в гостинице для космонавтов, где они обычно живут с момента прилета на космодром до предстартового дня. На следующий день ожидали вылета в Москву, но нам сказали, что нужно хоть день отдохнуть. Ну отдохнуть, так отдохнуть. Прошел день, другой.

— Вам нужно еще отдохнуть, да и кое-какие анализы необходимы.

— В чем дело?

— Да не знаем, кажется, уточняется адрес обращения.

— Какой адрес?

Не ответили.

Оказывается, речь шла о том, к кому должен обращаться Володя с докладом об очередном «достижении советской науки». Прошел Пленум ЦК, оформивший результаты переворота — замену Хрущева на Брежнева. И Володе пришлось докладывать новому Первому секретарю, дорогому товарищу Брежневу. Хрущев забыл, что диктатор не должен ни на минуту оставлять без внимания полицию, армию и своих помощников.

В последующие за переворотом годы многие, если в разговоре упоминался Хрущев, начинали поносить его за волюнтаризм, и некоторые — вполне искренне. Если отбросить показушное стремление продемонстрировать преданность новому самодержцу (таких, в конце концов, было немного), то получалось, что у разных людей были свои причины, но они объединялись, осуждая его за дискредитацию системы, при которой они привыкли жить, за сокращение численности армии, что затрагивало интересы военных. Неудачников, а свергнутый самодержец воспринимается именно так, ненавидят и поносят. Хрущева ненавидели за непрерывные реорганизации, перестановки и перестройки руководящего аппарата, а каждая такая операция приводила к травмам этого аппарата, ко всяким ЧП и осложнениям. А он ведь не только раскачивал лодку. Он развенчал тирана, обнародовал, хотя бы частично, преступления системы, освободил невинно осужденных, стало легче дышать, перестали сажать за анекдоты, в «Новом мире» появился «Один день Ивана Денисовича», а потом и «Матренин двор» Солженицына, при нем началось движение к разрядке в международных отношениях. Поносить Хрущева — проявление как минимум неблагодарности. Думаю, что он действительно хотел сделать что-то существенное, полезное для народа, для нашей страны. Можно считать, что его энергичная деятельность, жажда великих дел объяснялись внутренней неуверенностью в своем праве на положение очередного вождя, стремлением доказать делами это право, а может быть, и стремлением искупить собственные грехи. Во всяком случае, он вроде бы стремился к лучшему. Но не хватало понимания главного — не может быть человек счастлив в государстве рабов.

Осенью 1963 года собрались пожениться Андриян Николаев и Валентина Терешкова. И свадьбу их решено было отметить на самом высоком уровне, на даче для приемов над Москвой-рекой. Собрались в громадном зале, в центре стола — Хрущев с новобрачными. Когда уже было произнесено несколько тостов, опять встал Хрущев и произнес длинный пышный тост за здоровье безвестных конструкторов, создавших «нашу замечательную, самую… самую… космическую технику», и т. п. А надо сказать, что мы были в то время в затруднительном положении. Проект корабля «Союз» был подготовлен, — а проект решения ЦК и Совета Министров о создании «Союза» уже несколько месяцев лежал в Совете Министров на рассмотрении. А без этого постановления, определяющего финансирование и подключение производственных мощностей, мы не могли развернуть работы. Дело стояло. Чиновникам было все до лампочки. А внимания Хрущева к работам по «Союзу» никто не привлекал — обычное дело! Может быть, Королев по этой проблеме к нему не обращался (не верил, что сможем сделать этот корабль?). Да он, по идее, и не имел права обращаться к Хрущеву — это должен был сделать наш министр или кто другой из руководства. Но — не делали! Естественно, нельзя было не использовать неожиданно возникшую ситуацию, поэтому я встал и громко заявил, что слышать эти слова лестно, но лучше бы нам дали денег на наш новый проект. Новобрачные, сидевшие рядом с Хрущевым, как Терешкова сама рассказала мне потом на том же приеме, объяснили ему, о чем шла речь, и не более чем через десять дней вышло постановление о работах по «Союзу»: услышал!

Он хотел изменить нашу жизнь к лучшему, осудил культ личности Сталина, увеличил плату за труд крестьянам, ликвидировал закон, ставивший всех трудящихся в положение крепостных (нельзя было уйти с предприятия без согласия директора, самовольный уход рассматривался как уголовное преступление), начал строить жилье. Хотя и ругают сегодня — «хрущобы»! Но ведь до него жилья для народа практически не строили!

Да, он был необразован, не знал элементарных вещей, как руководитель государства был дилетантом, как, впрочем, и большинство наших самодержцев. Он не понимал главного — неудачи, диктатура Сталина, отсталость определялись нашей теократической государственной системой. Да, именно теократической, так как официальная идеология явно носила характер государственной религии. Только эта государственная соцрелигия отличалась от других в худшую сторону. В основе традиционных религий веками сохранялись основополагающие нравственные и этические нормы жизни человеческого общества: не укради, не убий, не обмани, не… не… А в соцрелигии этих норм уже не было. Подобные пирамидальные иерархические системы с единым хозяином и с единой идеологией не раз пытались строить разного рода самодержцы, начиная с первых шагов цивилизации. Объединяло такие системы всегда одно: они неизбежно разваливались. Делая свободного человека поданным, иерархическая система убивает в нем инициативу, превращая в своего врага. Образованным людям это было известно еще с античных времен.

Самодержцы и вожди советской власти, семьдесят лет стремившиеся что-то сделать для народа, для страны, оставаясь в рамках тоталитарной иерархической системы, все время попадали из одного болота в другое и втягивали за собой всю страну. Главное, что их всех отличало, — так это безответственность, неумение правильно выбрать цель и путь ее достижения. Это особенно очевидно нашему поколению. Приведу близкий мне пример.

Как создают космический корабль, когда он делается «по уму»? Сначала выбор цели — на этом этапе все вдрызг переругаются, пока не приблизятся к истине; потом основные идеи решения, проект; обсуждения, споры, расчеты, доказывающие, что десятки предлагаемых схем будут работать; экспертизы, разработка документации — как и что делать, до подробностей. Затем моделирование основных процессов, создание макетов и экспериментальная проверка прочности, устойчивости, отсутствия опасностей перегрева или замерзания. И только потом приступают к созданию корабля.

Но по сравнению с государственным устройством, космический корабль — детская игрушка. И в то же время в крупных государственных делах, как правило, полное отсутствие разработанности, продуманности, моделирования, расчета тех процессов, которые неизбежны при принятии того или иного государственного решения, полное отсутствие разработки алгоритмов действий, этапов, обратной связи при проведении в жизнь таких решений: то кукуруза как панацея, то увеличение закупочных цен, то перестроиться не вдоль, а поперек — опять панацея! — и т. д. И Ельцин плоть от плоти той же безграмотной и безответственной системы. Полная неготовность вождей к реальной государственной деятельности, отсутствие элементарной экономической грамотности. Только умение держать случайно попавшую в их руки или захваченную власть. Брежнев лучше всех понял главную особенность тоталитарной системы: «Не гони волну! Не суетись! Не делай резких движений!» — мудрый алгоритм болота. В одном, однако, он добился несомненного успеха: период его правления оказался прекрасной иллюстрацией того, что система при отказе от террора скатывается в болото, страна отстает по уровню жизни, и развитию техники, производительности труда (что в конце концов и определяет уровень жизни людей), превращается в сырьевой придаток. Таким образом, при теократической системе страна превращается либо в концлагерь, либо в болото.

Во время поездки по нашей стране американского космонавта Фрэнка Бормана его принимал Н. В. Подгорный, тогда Председатель Президиума Верховного Совета. Встреча продолжалась недолго, говорить ему с нами было не о чем, да и мыслей, по-видимому, ни подходящих, ни неподходящих не нашлось: формально отрабатывал поручение. На лице тупое и одновременно многозначительное выражение. Сразу же возникло тоскливое ощущение пустоты. Когда ехали с приема, юморист Фрэнк не удержался и с серьезным видом съязвил: «Каждый раз, когда приходится встречаться с вашими руководителями, удивляюсь — какого высокого интеллекта люди!» Можно лишь недоумевать, как же с таким интеллектом выходят в лидеры! Тут налицо известное противоречие: в иерархических системах регулярно приходят к власти интеллектуальные ничтожества. С другой стороны, именно в иерархической системе от ее руководителей требуются уникальные интеллектуальные способности, чтобы неустойчивая, непрерывно сотрясаемая всякими чрезвычайными происшествиями система не распадалась.

Мне, как и многим моим сверстникам, не раз приходилось наблюдать, как делали карьеру администраторы. Ведь человек не сразу оказывается на самом верху. Снедаемый честолюбием, он ползет вверх неуклонно, не отягощаясь сомнениями относительно своих способностей и полезности там, наверху. Но желающих много, а пробиваются наверх единицы. Тут имел место некий неформальный отбор. Причем не по лучшим человеческим качествам. Многие из тех, кто делал большую карьеру, отличались «проходимистостью», были так сказать «внедорожниками». Это относилось к людям самых разных специальностей: к хозяйственникам, организаторам, политическим лидерам. А у некоторых карьера вообще носила подозрительный характер, даже по чисто внешним признакам: молодой человек вдруг быстро становился комсомольским вожаком городского масштаба, потом внезапно оказывался в «органах», через какое-то время снова партийная работа, но уже на областном уровне, потом опять в органы, уже руководителем, ну а дальше… Может быть, все они начинали сексотами? Или это являлось обязательным условием? Ну скажем, не формально, а де-факто? Это не выпад против секретных сотрудников как таковых — милиции, службам безопасности без них не обойтись. Но если человек ради карьеры должен становиться сексотом, то это и систему не украшает, и людей, таким путем делающих карьеру в системе, тоже.

Отвлекся от рассказа о «Восходе». Но ассоциация понятна: «Восход» — Хрущев — диктатор (не из худших) — дилетант. Мысли невольно обращаются к сегодняшнему дню. Нынешняя КПРФ отнюдь не превратилась в мирную с правовым сознанием лейбористскую партию. Кроме стремления к власти у ее лидеров ничего не видно: одни слова и обещания светлого будущего. Порядочный человек сегодня не полезет в эту неприличную свалку — борьбу за власть. Как быть? Дураков, инфантильных, плывущих по течению самодержцев во все времена было достаточно. Верить им, что они хотят осчастливить народ своим мудрым правлением, все равно, что соловья слушать. Только после выборов обнаруживается, что он не соловей, а соловей-разбойник! Значит, надо идти на компромисс? Искать умных, энергичных и порядочных, стремящихся к власти из чистого честолюбия, желания славы, а не из-за возможности наживы за счет государственной казны. Какой же у нас должен быть алгоритм поиска талантливых и чистых честолюбцев? Ведь стать профессионалом, управляющим делами страны, царь или президент может лишь после того, как поработает этим самым управляющим. Замкнутый круг.

Да и зачем они все туда лезут? Из спортивного интереса? Лишь бы вылезти на самый верх? Очень похоже на правду. Вот, например, несколько лет назад, когда корреспондент ТВ спросил Е. М. Примакова, будет ли он выдвигать свою кандидатуру на президентских выборах, тот отвечал вроде бы вполне разумно: подождем результатов выборов в Думу, и если за наших кандидатов проголосует много избирателей и можно будет рассчитывать на успех, то свою кандидатуру выдвину. Получается чисто спортивный подход: будет ли подходящая погода, много ли придет болельщиков, что за судья, какое у меня будет настроение и т. д. Даже мысли нет: а справлюсь ли? Они даже и не пытаются говорить, что и как собираются делать. И понятно почему — не знают. Пусть сначала выберут — там разберемся. Очередной пожилой наполеончик. Если судить по прессе, такой же спортивный подход у кандидатов в президенты и в нашем образце для подражания — Соединенных Штатах. Но там-то демократия уже двести лет более-менее работает, экономика не управляется государством и, как правило, не требует ежедневного активного вмешательства исполнительной власти. И американцы могут позволить себе с улыбкой наблюдать високосное общенациональное шоу: дескать, пусть демонстрируют свои актерские возможности — все равно все одинаковые! А нам-то главное — не выбрать очередного Сусанина: если уж и не выведет из болота, то хоть поведет в нужном направлении и не будет то и дело останавливаться, дергаться то вправо, то влево, то назад.

Здесь, пожалуй, уместно сделать еще более отдаленное по времени отступление от рассказа о полете на «Восходе» и вспомнить свои военные приключения. Зачем и в этом издании вспоминаю о них? Ну, во-первых, потому, что один из знакомых писал мне после выхода первого издания, что надо было бы написать в книге о том, что двигало мной в стремлении поучаствовать в войне. Я достаточно ясно писал об этом: тогда был мальчишкой и главным было желание поучаствовать. Но можно было бы и не писать. Нет, не это побудило меня включить в книгу воспоминание о военных приключениях, а скорее один непонятный эпизод, связанный с моей попыткой выдвинуть свою кандидатуру в члены-корреспонденты Академии наук. Соискателю на заседании присутствовать не разрешалось — такой порядок был при выборах и он, наверное, — правильный. О том, как проходило обсуждение моей кандидатуры, мне рассказали, кажется, Раушенбах и Черток. Сначала дело шло нормально, выступили с поддержкой несколько человек, в их числе мой союзник, главный конструктор гироскопических приборов Виктор Кузнецов. Он рассказал не только о моих работах как проектанта, но для убедительности вспомнил о моем участии в войне. Тут выскочил на трибуну Мишин и начал кричать: «Да не участвовал он в войне. Неправда это!» Сторонники мои были в растерянности. В результате моя кандидатура не набрала необходимого количества голосов. Ну и бог с ними, с выборами и с Академией… Но вот вопрос — с чего это Мишин взял, что я не участвовал в войне? Ну каков бы Мишин ни был, но не мог же он публично выступить с утверждением, зная, что оно ложное. О моем участии в войне писали в газетах сразу после моего полета, и он должен был бы на что-то опираться в своем утверждении. Он мог не знать о сохранившихся в архивах моих рукописных докладах по каждому походу через линию фронта, но откуда у него появилось такое утверждение? Просто из ненависти ко мне и понимания полной своей безнаказанности? Дело в том, что выступления во время выборного заседания в Академию наук тогда не разрешалось ни стенографировать, ни записывать на пленку, а следовательно, и нельзя было привлечь выступающего к ответственности за ложь. Но настолько плохо о Мишине я не думаю. Хотя и исключать этого нельзя. Все же скорее можно подумать, что кто-то внушил ему это утверждение еще тогда, когда он работал в нашей организации в качестве главного конструктора. Кто? Наверное, я так никогда и не узнаю. Но признаки такого внушения обнаружились сразу после моего полета. Могу только подозревать — кто. А лить воду на мельницу моего анонимного врага не буду. Но вернемся к моим военным приключениям.

Наша семья жила в Воронеже, на окраине города. Отец работал главным бухгалтером и читал лекции на бухгалтерских курсах. Мои родители, как и все тогда, едва сводили концы с концами. Помню, отец часто до полуночи засиживался за письменным столом, щелкал на счетах, и эти звуки сопровождали мой сон. Уже став взрослым, как-то у него поинтересовался, почему приходилось так много работать. Он рассказал, что сотрудники бухгалтерии были ненадежными, неквалифицированными работниками, допускали множество ошибок (это в бухгалтерском-то деле!), и ему постоянно приходилось практически все перепроверять и пересчитывать.

Мама окончила курсы медицинских сестер, но работала нерегулярно. Слишком много забот доставляли ей мы, сыновья, особенно я: часто болел. Я был у отца и матери любимчиком (младший!). Правда, делами моими и увлечениями никто особенно не интересовался. Не потому, что родителям это было безразлично, а потому, что все их время, вся их энергия уходили на то, чтобы прокормить нас и хоть как-то одеть.

Мой брат Борис старше меня на четыре года. Учился он так себе, вечно где-то пропадал. Я, наоборот, хорошо учился, много читал. Мать меня чуть ли не силком выгоняла на улицу, погулять. С братом мы хоть и были друзьями, но часто ссорились, дрались, правда, быстро мирились. Он был веселым и контактным. А я не такой. Наша мальчишеская компания в свободное время где-нибудь бродила: то пешком, то ездили на велосипедах по окрестностям или на нашу речку Воронеж — купаться. По дороге он, а иногда и я (учился у него), рассказывали сочиненные тут же на ходу истории о приключениях и путешествиях. Когда ему пошел шестнадцатый год, начала ощущаться разница в возрасте, у Бориса появились другие интересы: знакомства с девочками, танцы, он начал от меня отдаляться, отношения наши стали сходить на нет.

В 1939 году, когда он уже заканчивал девятый класс, в школу приехал агитатор из артиллерийского училища. Сильное он, видно, произвел впечатление: в гражданском, хорошо одет, ладное пальто, в шляпе: хорошо в армии живут командиры! И имел успех: после окончания девятого класса чуть ли не все мальчишки их класса (сумасшедшее дело!), и Борька тоже, ушли из школы и поступили в Сумское артиллерийское училище. Выпустили их, девятнадцатилетних, лейтенантами 11 июня 1941 года, за десять дней до начала войны. Назначение он получил в Западный военный округ. Написал нам об этом с дороги, и больше о нем мы ничего не знали до конца войны. Только после войны в ответ на бесчисленные запросы получили извещение: Борис Петрович Феоктистов пропал без вести на Западном фронте в сентябре 1941 года. Но боюсь, что это была просто отписка.

У меня был еще один брат — сын мамы от ее первого брака — Сашка, добрый, очень сильный и крутой парень. Мы-то с Борькой были еще маленькие, крутились около дома, а он был уже большой, с мальчишеской компанией, которая пробралась в какой-то ларек и попалась с поличным. Сашка взял вину на себя и загремел в Сибирь. Несколько раз убегал, добирался до Воронежа, здесь его опять хватали и отправляли назад. Наконец ему надоело бегать, он овладел профессией экскаваторщика и уже перед войной законно вернулся домой, окончил курсы, получил права водителя и был призван в армию. С первых дней войны Сашка был на фронте, попал в окружение, в плен, но, как и раньше, сумел удрать, перешел через линию фронта, но не явился в первую же воинскую часть: понимал, что его в лучшем случае посадят, а в худшем — просто поставят к стенке. Сумел добраться до Воронежа: рассчитывал на маму — она была еще и общественным деятелем. Она сама привела его в военкомат, все обошлось благополучно, и его просто вернули на фронт. И от него мы больше никакой весточки не получили. Уже после войны встретил как-то одного из его товарищей, который рассказал, что в последний раз Сашку видели на Курской дуге — он был военным водителем грузовика.

Когда началась война, мне было 15 лет. Помню, 22 июня слушал по радио речь Молотова; дома, кроме меня, — никого. Был совершенно уверен: «Какой дурак! Сотрем мы этого Гитлера в порошок в два счета. Хорошо бы на фронт как-нибудь попасть, пока война не кончилась». Война не кончалась. Занятий в девятом классе уже не было. В словах «наши отступают» сосредоточивался, казалось, весь смысл жизни тех дней. Еще летом в городе объявили запись в истребительные батальоны: ловить парашютистов-диверсантов. Мы с приятелями тоже пошли записываться. Но меня не взяли — не комсомолец. Куда деваться, пришлось подать заявление в комсомол (а до начала войны мучился — как бы от этого дела увернуться!).

В июне сорок второго призвали в армию отца (до этого у него была бронь), и, хотя у него в тот день было ущемление грыжи, он ушел в армию. Прошел отец всю войну, от Сталинграда до Берлина, сапером. Тогда же, когда отец ушел на фронт (в конце июня), немцы начали бомбить Воронеж. Тогда мое детство и кончилось. Стало понятно — идет тяжелая война. Не где-то далеко, а прямо здесь, у нас дома. Бомбили несколько раз вдень, в городе начались пожары. Многие стали покидать город, и мать решила, что нам тоже надо уходить. Дом у нас был свой. Забили мы окна и двери досками, взяли с собой корову и пошли вместе со всеми через Чернавский мост на левый берег реки Воронеж и дальше на восток. Наша собака Дружок пошла за нами, а кот Билли Боне не пошел, остался дома, хотя с собакой очень дружил, даже спали они рядом. Потом, когда я уже пробирался в оккупированный город через линию фронта и зашел как-то домой, кот наш выскочил из кустов. Узнал меня, жалобно промяукал, потерся о ноги и снова скрылся в кустах.

Мне очень хотелось находиться в прифронтовой полосе. Но жалко было мать оставлять одну. И все же решил: дойдем до безопасного места, и я вернусь. Двое суток мы шли в потоке беженцев, а на третий день, когда мать ушла в соседнюю деревню менять вещи на еду, я написал ей записку, что должен быть там, в Воронеже, и ушел. Еще весной мальчишка из параллельного класса нашей школы Валька Выприцкий (он был на год старше, выше меня, крупнее) под большим секретом рассказал, что «выучился на разведчика» и что, если я тоже хочу выучиться ходить в разведку через линию фронта, должен обратиться в школу разведчиков. Конечно, я туда тотчас же помчался. Принял меня подполковник, мы поговорили. То ли фигурой я не вышел, то ли еще чем, но меня не взяли. «Разведкой мы не занимаемся. Если бы немцы были на территории нашей области, тогда другое дело».

И вот теперь, по дороге в Воронеж, мне повезло: в Рождественской Хаве я встретил того подполковника. Звали его Василий Васильевич Юров. Я напомнил ему о себе. Меня приняли в разведгруппу при Воронежском гарнизоне. И тем же вечером, вернее ночью, мы выехали на машине в сторону Воронежа. В городе уже были немцы. На рассвете 6 июля на левом берегу реки Воронеж, в молодом леске на границе с открытой заросшей травой поймой реки Воронеж шириной два — три километра, на полянке нашли что-то вроде штаба. Здесь получил первое задание: пробраться в город и выяснить, что там происходит. Дело в том, что четкой линии фронта вблизи города не было, и в городе — было слышно — шел бой. Последним инструктировал меня молодой генерал в кожаной куртке, кажется, танкист: «Посмотри, есть ли в городе танки, где они, сколько. На случай встречи с немцами придумай легенду».

Было раннее очень ясное утро, но город, лежащий на высоком правом берегу реки, горел, и над ним растянулась черная страшная пелена дыма. Зрелище жуткое. Несколько километров прошел по пойме (сейчас она залита Воронежским водохранилищем), дошел до хорошо знакомого мне места (когда-то мы с отцом и братом там ловили рыбу) у излучины реки против Архиерейской рощи, расположенной на окраине города. Снял сапоги и куртку, спрятал их на берегу в кустах, заприметил место. Поплыл. Ширина реки — метров двадцать — тридцать. А за ней опять пойма. Когда подходил к левому берегу, немцы из Архирейской рощи, с высоты, меня, очевидно, заметили и стали стрелять, но сбоку, с горы, издалека. Подплыл к правому берегу — пули стали ложиться довольно близко. Выскочил из воды и залег. Потом побежал, но опять началась стрельба. До откоса, на котором начинался город, было еще далеко. Я сделал несколько перебежек. Пока лежал, смотрел вверх, на город, на Архиерейскую рощу и насыпь железной дороги, ведущей из Воронежа к станции Отрожки. Вдруг вижу: танки на большой скорости идут прямо по железнодорожной насыпи. Этот район я хорошо знал (там жил мой школьный приятель). Танки скрылись за деревьями, и там, куда они направились, сразу же началась интенсивная артиллерийская стрельба. Смотрю — возвращаются, и два из них дымят. Наши! Они шли на прорыв! Но прорваться не удалось! Потом, уже на улицах города, в разных местах я увидел несколько подбитых и сожженных наших танков: оказывается, это были наши танки! Впрочем, может быть, речь шла и о немецких, но и потом, в другие походы через линию фронта, в городе я немецких танков не видел, хотя автомобилей, мотоциклов было полным-полно.

Постепенно, перебежками продолжал приближаться к городу. При каждой перебежке — стрельба. Поэтому без конца плюхался носом в землю и долго ждал, пока немцы потеряют ко мне интерес, чтобы опять бежать. Вдруг слышу: «Хенде хох!» Поднял голову, смотрю: три немца с автоматами идут ко мне. Повели меня наверх, в рощу, а там уже сплошь немцы. Один на плохом русском спрашивает: «Куда идешь?» Выдаю ему придуманное заранее: «Вернулся в город, чтобы разыскать мать — по дороге из города потеряли друг друга». Меня посадили в коляску мотоцикла и повезли. Места все знакомые. Привезли в городской парк: вроде штаб какой-то и вокруг машины («Смотри!»). Стали допрашивать. Но я свое гну: «Шел домой, на Рабочий проспект, ищу мать». Снова посадили на мотоцикл и повезли в хорошо знакомый Бритманский сад. Там оказался еще какой-то штаб или что-то в этом роде. Тот же вопрос и тот же ответ. Приказали: «Ждать!» Потом дали ведро: «Принести воды!» Пошел к водоразборной колонке, расположенной поблизости, но не в парке, а уже на улице. Вокруг никого. Поставил ведро около колонки и, не торопясь, чтобы не привлекать внимания, ушел. Сделал круг по городу. Всюду немцы. Но кто они? Какие части? Знаков различия не знаю, тоже мне — разведчик!

Примечал только самое простое: где штабы (много машин, подъезжают и отъезжают мотоциклисты), где батарея стоит, где танки. Танки видел только наши — подбитые и сожженные. Прошел мимо своего дома, потом снова к центру, в сумерки спустился вниз и вышел к реке. Спрятался в кустах и стал дожидаться темноты. Только хотел подойти к берегу — патруль! Переждал. Потом немцы еще раз прошли. После этого я подполз к берегу и переплыл на нашу сторону. Долго искал свою куртку и сапоги: ночь. Нашел, и бегом через пойму реки на Придачу (тогда — пригород Воронежа). Долго искал свой штаб, не нашел, попал в какую-то часть, куда за мной машину прислали, отвезли к своим, и я рассказал, где и что видел, а потом и записал, как мне велели, в виде доклада. Не помню, было ли мне страшно. Было, наверное, не могло не быть. Но, видимо, страх подавлялся, то ли по глупости, то ли азартом каким-то, то ли, наоборот, расчетливостью в действиях, которая у меня тогда вдруг проявилась.

В следующий раз нас послали вдвоем с каким-то стариком, с которым меня познакомили перед самым походом. Я поначалу решил, что он человек опытный. Но потом увидел, что ведет он себя глупо. Кончился бы мой поход в город с ним печально, но перейти линию фронта нам не удалось: там, куда мы пришли (это был поселок Сельскохозяйственного института), начался бой. А был уже день. Потом наткнулись на какую-то нашу военную часть. В штабе, куда нас привели, и понятия не имели, что существует Воронежский гарнизон со своей группой разведки. Но нам-то надо было в тыл врага. Командир объявил: «Скоро в атаку на танках пойдем, вас и забросим». Ничего себе, глубокая мысль! Но тут появился другой офицер, побеседовал с нами, и нас перевезли в штаб полка, затем в штаб дивизии, а дальше — и не знаю куда. Отпустили только через четыре дня, по-видимому, после того, как связались с нашей разведгруппой.

Через несколько дней меня снова послали на ту сторону, и в этом втором походе все прошло удачно, хотя и не без приключений. А вот в третий раз дело кончилось трагедией. Началось с того, что в разведгруппе объявился вдруг Валька Выприцкий. Он был где-то в немецком тылу, в составе группы. Группу обнаружили, долго за ними гонялись, с трудом они выбрались, и теперь Валька, как он заявил, был на отдыхе. Неожиданно нас обоих вызвали к командиру и предложили пойти в город вдвоем, причем Валька был назначен старшим.

Разведчиками одной из частей был разработан план перехода. Разработали хорошо, и на рассвете мы были уже в городе. Ночью полковые разведчики проводили нас в дом на нейтральной полосе. Дом находился на окраинной улице, вблизи городского парка (незадолго до этого наши пытались здесь прорваться, и им удалось зацепиться на окраине), и, когда наступило утро, мы с Валькой спокойно вышли из дома и направились в сторону немцев. Нас не задержали. Мы пошатались по улицам, немало интересного увидели. В частности, развешанные всюду листки немецкого приказа об эвакуации мирного населения из города. Внизу листовки было написано: «За неповиновение расстрел!» Может быть, это могло означать, что немцы собираются оставить Воронеж? Валька меня раздражал неуместным ухарством. Подойдет вдруг на улице к немцу и попросит прикурить. Зачем это разведчику? Зачем привлекать внимание немцев? Я пытался его образумить, но он только ухмылялся: знай, мол, наших.

Пора было возвращаться. Я настаивал на своем привычном маршруте — ночью через реку: этот способ был проверен — берег реки у них плохо охранялся. И понятно почему: ведь наши части находились не прямо на другом берегу реки, а на той стороне поймы — в нескольких километрах. Валька же хотел вернуться тем же путем, каким пришли. Стал его убеждать: одно дело, когда шли в город — немцы легко пропустили мальчишек — «не опасны», да и не до нас им, и совсем другое, когда к своим будем пробираться: могут задержать. Но Валька уперся, пришлось подчиниться — он старший. Долго я потом за это послушание укорял себя: случилось то, чего я и опасался.

Только мы вышли на улицу перед парком, как откуда ни возьмись выскочили немцы, схватили нас, крича, кто такие и куда идете? У нас за пазухами были яблоки, мы стали объяснять, что живем неподалеку, а сюда пришли за яблоками. Нас повели на небольшой холмик, там стоял пулемет — и дали лопаты: копайте! Только мы начали, как вдруг с нашей стороны раздался выстрел. Я обернулся: Валька лежал с пробитой головой. Мертвый. Началась перестрелка, вижу — немцам не до меня, сначала отошел за ближайший дом, а потом и совсем ушел в противоположную сторону от парка через город к реке. Дождался ночи и, переплыв реку, вернулся к своим. Смерть Вальки была для меня первым сильным потрясением. До этого я уже повидал немало трупов, но то были незнакомые люди, а тут свой, близкий парень!

В следующий раз город встретил меня пустыми улицами. Жителей не видно, одни немцы. Я вспомнил о немецком приказе и понял, что теперь будет очень тяжело — по улицам запросто не походишь. Пришлось пробираться дворами, сквозь заборы осматривать улицы. На это ушел весь день. Но кое-что увидеть все же удалось, и к вечеру отправился назад. Перелез через очередной забор, сиганул в какой-то дворик и с ужасом увидел перед собой двух здоровенных немцев. Может, они были не такие уж здоровенные, но тогда все немцы казались мне огромными. Ну, думаю, все, попался. Но немцы как-то странно, вроде бы даже смущенно смотрели на меня. И в руках у каждого по мешку. Тут я сообразил: это же мародеры, меня за хозяина приняли и слегка растерялись. В какой-то момент было не ясно, кто из нас попался. Однако быстро выяснилось, что попался все же я. Потащили они меня через весь город, к военному городку, подвели к какому-то дому. Похоже, комендатура: поток людей — входят, выходят немцы, жители. Посадили у входа на скамейку, велели ждать и ушли внутрь. Но ждать я не стал, поднялся со скамейки и ушел. Опять добрался до реки, досидел до темноты, переждал патруль, переплыл реку — и к своим.

Мой следующий, пятый поход оказался последним. На этот раз с мальчишкой лет четырнадцати. Теперь я был вроде как инструктор. Ночью полковые разведчики местной воинской части через пойму проводили нас к реке. Затем мы вдвоем переплыли на городской берег. Сориентировались в темноте, вышли на окраину. Дождались рассвета и двинулись дальше. Сначала шли дворами. К середине дня устали по заборам лазать, ростом он не вышел, приходилось подсаживать. И поэтому решили идти все же по улице, один за другим, на расстоянии метров сто. Я шел впереди. Выхожу на перекресток и вижу, что по поперечной улице с двух сторон подходят патрули, каждый из двух человек. Пока они меня останавливали, мой напарник успел юркнуть в ближайшую подворотню. Я бежать не мог: патрули-то были рядом — пристрелят как миленького. Подошли. Один из них, высокий, с эсэсовскими молниями в петлицах, схватил меня за руку, что-то крича, и повел через арку во двор. Насчет эсэсовских молний это потом сообразил, а тогда почему то пришла в голову мысль о гестаповцах. Почему о гестаповцах? От полной безграмотности, надо полагать. Этот высокий подвел меня к глубокой яме, поставил к ней спиной, достал пистолет (отчетливо запомнилось: почему-то не вальтер, не парабеллум, а наш ТТ — опробовал?), снял с предохранителя и, продолжая орать, махал им перед моим носом. Я различил «рус шпион», «партизан», «откуда пришел», и понял: пахнет жареным, дело, наверное, совсем плохо, пожалуй, на этот раз не вывернуться. С эсэсовцами я еще не сталкивался. С патрулями было проще: они почти приучили меня к мысли, что убивать мальчишку немцы просто так ни за что, ни про что не станут. Но и в этот момент страха не было. Даже мелькнула мысль выбить из его руки пистолет и дать деру, но тут же понял: бредовая мысль, слишком здоровенный немец.

Внезапно в глазах немца что-то изменилось. Я не успел испугаться, увидел только мушку на стволе пистолета, когда немец вытянул руку и выстрелил мне в лицо. Я почувствовал, будто удар в челюсть и полетел в яму. Упал удачно. Падая, перевернулся на живот и не разбился: грунт был твердый, и на дне ямы валялись осколки кирпичей. На какой-то момент я, наверное, потерял сознание, но тут же очнулся и сообразил: не шевелиться, ни звука! Так и есть, слышу разговор, значит их уже двое, немец столкнул ногой в яму кирпич, но в меня не попал. Переговариваясь, оба ушли со двора. Я лежал и чувствовал сильную боль в подбородке и слабость во всем теле. Потом встал на дне ямы — глубоко, метра полтора — два, как выкарабкаться? Вдруг слышу — немцы возвращаются! Я тут же рухнул лицом вниз, мгновенно приняв прежнюю позу. Они подошли к яме, обменялись несколькими фразами и не торопясь ушли. Я полежал еще немного, поднялся и все-таки выбрался наружу.

Время около полудня. Перебрался в соседний двор. Осмотрелся, прислушался. Тишина. Чувствовал себя плохо, видно, крови много потерял. Нашел какой-то большой деревянный ящик (похоже, мусорный), забрался в него и решил дотемна в нем отсидеться. Ночью вылез и пошел вниз в сторону реки, но вскоре почувствовал, что не добраться мне до нее этой ночью, сил не хватит. В каком-то саду забрался в кусты и уснул.

Утром услышал голоса, показалось — может быть, немцы? Так целый день и просидел в кустах. Было жарко, хотелось пить, но вылезти из кустов не рискнул. Старался даже не шевелиться. Не дай бог — сучок под ногой хрустнет. Откуда только терпенье взялось? Под вечер все стихло, ушли. Кто они, что делали, почему там оказались, голову не ломал, да и не способен был в тот момент думать: принимал все как факт. Стемнело. Через какое-то время осторожно вылез из кустов. Опять заборы, калитки, и так в темноте добрался до реки. Снова переждал патрули и тихо, без всплесков, переплыл на левый берег. Перешел пойму и в первой же деревне (между Придачей и Отрожками) знаками попросил пить. Вид у меня, окровавленного, был, надо полагать, достаточно жалкий. Говорить я практически не мог, лишь что-то сипел. Хозяйка поглядела на меня с жалостью и притащила полную кружку воды. Но вода в горло не проходила. Мне не удалось сделать ни одного глотка.

Пуля, как потом выяснилось, прошла через подбородок и шею, навылет. Опухоль в шее мешала и говорить, и пить. Однако через некоторое время говорить я все же начал. Дотащился до своей разведгруппы, доложил, что и как было, что видел. Они мне рассказали, что напарник мой вернулся накануне. Отвезли меня в медсанбат, там сделали противостолбнячный укол и сказали, что, наверное, перебит пищевод. Отвезли на машине в полевой госпиталь, а оттуда решили было еще дальше переправить, кажется, в стационарный госпиталь в Борисоглебск. Ждали самолета. К этому времени я начал приходить в чувство и возомнил себя важной персоной. Мне попробовали еще раз дать воды, и она вдруг прошла! Впервые за трое суток в желудок что-то попало. По-видимому, опухоль спала. Стало ясно, что пищевод не поврежден и никуда везти меня не нужно.

Очень трогательно обо мне в госпитале заботились, но недели через две я оттуда сбежал и явился в свою часть. Меня снова отправили долечиваться, но не в госпиталь, а в медсанбат, располагавшийся неподалеку в лесу. Через пару недель я оттуда ушел. Однако на этот раз группу свою на месте не застал, она перебазировалась. Было обидно, что меня об этом не предупредили. Пришлось возвратиться в медсанбат. Через несколько дней вдруг появилась моя мать. Надо же, нашла! Она была женщиной крутой. Бросила корову, вещи, сумела проникнуть в прифронтовую полосу, узнала о моей судьбе, нашла госпиталь, где меня уже не было, и наконец нашла меня. Повезла она меня в тыл, в Коканд. К этому времени понял, что храбрость часто бывает просто от непонимания опасности. Видит человек вокруг смерть, но к себе это не относит, воспринимая себя как заговоренного от нее. А потом начинает понимать, что ни от чего он не заговорен — ему до сих пор просто везло. И наверное, я не столько понял, сколько почувствовал, что война — не мальчишеская игра, а дело серьезное и действительно очень опасное. Шел сентябрь, начался учебный год. Успел только заехать в свою разведгруппу, попрощаться.

В то лето, наблюдая за окружающими и за некоторыми командирами тоже, убедился, что люди, внешне соответствующие моим представлениям о смелом и мужественном человеке, нередко к опасности на самом деле близко никогда и не подходили, находили причины, оправдывающие сохранение некоторой дистанции. И наоборот, люди, внешне совсем не мужественного типа, в ситуации острой, требующей немедленных поступков, решений, смело шли навстречу опасности, решительно и осмысленно действовали. Решимость, даже порой безрассудная, вроде бы и прекрасна, но в любом варианте должна быть эффективной. А такое чаще бывает, когда человек понимает, откуда ему грозит опасность. Мужественность и решительность свою одни способны проявлять только в более или менее привычных условиях, другие же могут сохранять их во всех случаях жизни или даже наоборот: проявлять эти способности именно в условиях крайнего стресса.

На мой взгляд, подтверждение этому легко найти среди летчиков. Первые — это обычные летчики, а вторые — те, кто становятся настоящими летчиками-испытателями. Не раз наблюдал Сергея Анохина. В обычной жизни это был скромный, незаметный человек. Но он оказался способен, попав в полете в аварию и потеряв глаз, выбраться из кабины падающего самолета (катапультируемого кресла на самолете не было), покинуть самолет и раскрыть парашют.

И таких ситуаций в его жизни было много: он семь раз попадал в аварии во время испытательных полетов. Таким был и знаменитый летчик-испытатель Амет-Хан.


Прошло уже более сорока лет с начала полетов человека в космос. Что же принесли эти полеты гражданам страны, которые оплачивали дорогостоящие работы? Оплачивало-то эти работы общество в целом, трудящиеся, отдававшие часть заработанных денег государству. Так вот эти люди ничего не получили. А кто получил?

Ну, во-первых, политики, руководители государства получили материал для доказательства своей мудрости и преимуществ государственного строя, который они представляли («социализм — стартовая площадка для проникновения человечества в космос»). Или результатом лунной экспедиции явилось восстановление престижа страны как лидера технического прогресса человечества. Это уже американский припев к их лунной программе — оказывается, 25 миллиардов долларов было заплачено за престиж, в котором сомневались, по-видимому, только конкурирующие между собой политики. Но это, в конце концов, их дело, а не налогоплательщиков. Налогоплательщики не должны оплачивать частные расходы нанятых слуг.

Во-вторых, инженеры, врачи и другие специалисты, работавшие в области пилотируемых полетов, научились делать космические корабли и орбитальные станции, обеспечивать жизнь человека в условиях полета. Они получили в свое распоряжение заводы, деньги, построили испытательные стенды, центры связи и управления, научились управлять этими полетами. Получили экспериментальный материал для реализации возможностей человека жить и работать в условиях невесомости и созданных им космических кораблей и станций.

Но этот опыт и знания носят, так сказать, инструментальный характер. Этот опыт и знания нужны для того, чтобы на орбите выполнять работу, наблюдения, исследования в интересах нанявших их налогоплательщиков. Но эти наблюдения, исследования пока не принесли людям ни материальной пользы, ни новых возможностей для производства, экономики, ни новой информации о мире, в котором мы живем. Вот автоматические космические аппараты связи и ретрансляции телевизионных передач, контроля поверхности Земли, навигационных измерений, астрофизических исследований звезд и галактик принесли и прикладную конкретную пользу, и новую информацию. Обидно это сознавать, но это так. Я не утверждаю, что и впредь толку от пилотируемых полетов будет как от козла молока. Можно говорить о том, что мы действовали слишком примитивно и до сих пор не добились того, чего хотели: открыть для людей на орбите новую сферу деятельности. Пока мы даже не поняли, в какой области работы на орбите человек может оказаться настолько эффективен, чтобы затраты на его полет оправдывались.

Какую роль в этом деле сыграли сами космонавты? Да никакой. Правда, они резонно могут возразить, что во время полета делали то, что им поручали, а иногда и больше. Действительно, не вооруженные идеями, инструментами они и не могли сделать что-то полезное ни для посылавших их инженеров, ни для людей вообще. А сами они этих идей генерировать не могли и обвинять их за это нельзя.

Но вот с чем пришлось столкнуться. Одной из важнейших «инструментальных» задач первых десятилетий космических полетов была оценка границы длительности безопасного пребывания и работы человека на орбите в условиях невесомости, в условиях жизни и работы на космических кораблях и орбитальных станциях. На животных такой эксперимент ставить практически невозможно: они не могут отринуть сигналы непрерывного падения и качки, не могут убирать свои испражнения, не могут выполнять физические упражнения. Многого они не могут. Поэтому практически оценить допустимые сроки пребывания человека на орбите можно только в прямых экспериментах в самих пилотируемых полетах с постепенным наращиванием длительности полета. Конечно, это опасный и жестокий способ, но другого мы найти не смогли. В таких экспериментах, начавшихся примерно с семидесятого года, космонавты рисковали своей жизнью. Кстати, американцы пошли по тому же пути: длительность их первой экспедиции на станцию «Скайлаб» была около месяца, второй — около двух, а третьей — около трех месяцев.

Когда мы начали увеличивать продолжительность полета, то натолкнулись на решительное противодействие космонавтов. Можно было понять первых космонавтов, летавших всего по нескольку дней: период адаптации к невесомости, как правило, продолжается от одного до пяти-семи дней. И в этот период большинство чувствует себя, мягко говоря, не комфортно. Поэтому утверждения типа «уже пять суток — на пределе выживания» можно понять. Но потом, когда выяснилось, что после окончания периода адаптации вроде бы уже можно жить и работать более-менее нормально, возражения против наращивания продолжительности полетов становились все более категоричными. Опять же можно было понять Елисеева. Он в то время был и руководителем полета, и отвечал в нашем КБ за состояние и работоспособность экипажа станции, и ощущал себя кем-то вроде представителя профсоюза космонавтов, обязанного заботится об их здоровье, их интересах. Но сами-то космонавты неужели не помнили о том, что никто их не агитировал и не тащил на эту работу, никто не заставлял идти на риск. Это профессиональный риск, связанный с тем, что они взялись быть первопроходцами. Не все, конечно, возражали. Некоторые проявили настоящий профессионализм. Но их оказалось мало.

Ощущали ли они себя первопроходцами? Да! Само собой! В застольях и на митингах слова эти часто произносились. Другое дело осознание, куда шли первыми и зачем? А что касается славы, так это, понятно, — плата за риск.

Внешнее поведение многих космонавтов никак не раскрывало их внутреннего мира, того, чем они жили. Что между ними было общего? Они выросли в пятидесятые, шестидесятые годы: жизнь тяжелая, скудная, благополучие воспринималось как временное и сопровождалось четким пониманием необходимости определенного алгоритма поведения — «не чирикай». Второе сходство — осознание, что о тебе никто не позаботится, конкуренция большая, а ставки высокие. Обойти конкурента, вытолкнуть его из «гнезда», — для этого могли заключаться временные союзы и объединения, особенно если один из конкурентов проявлял какую-то слабину, вроде «недержания речи», хотя бы в застолье, или еще что-нибудь в этом роде. А что касается индивидуальных особенностей, то, конечно, у каждого было свое лицо.

Гагарин производил впечатление хитрого, деревенского себе на уме мужичка, ему быстро надоела опека и тогдашнего начальника ЦПК врача Карпова (удалось коллективными усилиями его вытолкнуть), и заменившего его позже Н. Ф. Кузнецова, и Каманина (конечно, особенно Каманина, но его космонавты еще долгие годы побаивались). Не совсем было понятно, зачем ему власть. Может, причина крылась в понимании, что шумиха вокруг его полета не соответствует содержанию его дальнейшей жизни и работы.

Герман Титов тоже был неглуп, но внешне производил впечатление любующегося собою человека в роли героя. Он то и дело попадал в какие-то дурацкие истории. Однажды, после одной из первых поездок за границу, приехал к С.П. с рассказом о поездке и подарил ему часы, которые якобы привез специально ему в подарок. Тот завелся: наверняка Титов часы не покупал (да, наверное, и денег у него для этого не было), а просто передарил свой подарок по принципу на тебе, боже, что мне не гоже. И С.П. отдал часы службе безопасности: проверить, нет ли какой диверсии против Главного конструктора. «Есть — радиация»! Стрелки часов были покрыты фосфором и, естественно, радиометры показали наличие радиации. «Покушение на Главного конструктора!» Раззвонили, где только можно. Хотя в газеты ничего не просочилось. Да и покушения, конечно, никакого не было. А бедного Германа совсем затюкали. Ему, конечно, хотелось еще участвовать в полетах, но конкуренты по любому поводу поднимали шум, да и начальство не жаловало эмоционального и любящего выпить космонавта. А герой, помимо всего прочего, должен был обладать способностью (и демонстрировать это) пить, как слон!

Павел Попович производил на меня впечатление симпатичного, добродушного и в то же время хитрого и весьма прагматичного хохла.

Андриян Николаев мне нравился своим простодушием и своеобразным обаянием. Брак его с Валентиной Терешковой, по моему мнению, был неудачным. Хотя ни он, ни она на эту тему со мной никогда не откровенничали. Был осторожен — в конфликты с начальством никогда не вступал.

Валерий Быковский — один из немногих, кто не чувствовал дискомфорт первых дней невесомости. Но, возможно, это было не достоинством, а недостатком организма. Не брезговал неприличными поручениями начальства. Брался за сомнительную работу. Например, одно время был кем-то вроде директора Дома советско-германской дружбы в Восточном Берлине.

Терешковой тяжело достались ее трое суток полета. Это было слышно по голосу на связи, хотя слова произносились по протоколу. После полета и для нее началась обычная для космонавтов тех лет круговерть с приемами, поездками по всему миру и бесконечными выступлениями. Ее стали активно использовать для пропаганды и представительства везде, где только можно. Тут ее вины не вижу. Но когда она стала председателем Союза советских обществ дружбы и культурной связи с зарубежными странами — это уже было неприлично. Тем, кто хотел понимать, было совершенно очевидно, что эта организация являлась крышей для нашей разведки и для финансирования наших агентов в других странах. Профессиональные разведчики — это другое дело — они сами выбрали профессию. Как-то спросил ее: зачем она занялась этим неблаговидным делом. «Да что ты говоришь такие вещи! Да разве можно?!» — возразила она мне в ответ. А в общем, она симпатичный мне человек.

Еще несколько замечаний по поводу иностранных космонавтов на наших станциях и кораблях.

Международное сотрудничество в космических полетах с самого начала, еще с программы «Союз — Аполлон», приняло характер циркового представления и некоторого виртуального действа по имитации деятельности. Хотя на эту имитацию тратились вполне реальные деньги, время и производственные усилия (надо было изготовлять, готовить и запускать ракеты, пилотируемые и грузовые корабли, орбитальные станции). Но внешне это выглядело так, как будто все участники этого шоу договорились: будем только имитировать деятельность и много шуметь о новых шагах вперед в космосе, об укреплении дружбы народов и разрядке. Даже осуществили в ознаменование окончания нашей позорной авантюры в Афганистане полет с участием афганского космонавта, которому опасно было возвращаться на родину. Он и сейчас перебивается где-то на чужбине.

Ничего серьезного в этих совместных полетах с космонавтами социалистических и других стран не делалось. Насколько я понимаю, также действовали и американцы, но у них это выглядело не так откровенно и бессмысленно. Да и откуда появиться смыслу? Инженеры от этого дела отстранились: своих забот хватает. А поскольку затевалось сотрудничество как политическое представление, то и решающий голос в определении программы полета, целей, инструментов принадлежал людям, которые над нашими проблемами и не задумывались и не интересовались ими и, естественно, не могли предложить хоть что-то разумное. Их хватало только на демонстрацию предусмотрительности. Например, бедного болгарского космонавта заставили сменить свою фамилию Какалов на Иванов: кому-то показалось, что его фамилия по-русски звучит неприлично! Примерно то же самое произошло с Гермашевским, фамилия которого по-польски может звучать и Гермашевский и Хермашевский. Но в нашей прессе, во всех сообщениях и по ТВ его объявляли только Гермашевским. Согласовывали ли это с ним (а может быть, даже с польским правительством), не знаю, но, скорее всего, дожали его бедного. Кто этим занимался? Наверное, замполит Главкома ВВС. Гермашевский, как мне казалось (может быть и зря), с тех пор выглядел несколько смущенно, но расстраиваться не стоило, так как тут же родилась веселая частушка:

Космонавту ПНР заменили х… на герр,

Потому что в ПНР много х… но мало герр!


Некоторые совместные полеты вспоминаются, в основном, из-за неприятностей, которые, к счастью, окончились благополучно и выглядели несколько комично. Например, мы много и долго воевали с ВВС за равноправие при распределении ролей и круга обязанностей между членами экипажа. Спорили по вопросу, кому быть командиром экипажа. «Конечно, командиром экипажа может быть только профессиональный командир, то есть только военный», — утверждали в ВВС. Обратите внимание: такая же картина и у американцев. Почему такое совпадение позиций наших ВВС и НАСА? Может быть, и тех, и других больше всего беспокоил вопрос не профессионализма, а дисциплины? Вопрос безусловного выполнения команд с Земли? Ну а мы, естественно, утверждали, что старшим на борту должен быть более знающий, более опытный и, главное, лучше понимающий то, что нужно делать на борту орбитальной станции, то есть инженер. На нашей стороне была и накопленная статистика: во время полета, как правило, быстро обнаруживался фактический лидер экипажа, и в большинстве случаев это были наши бортинженеры.

В этой войне Алексей Елисеев вдрызг рассорился со своим старым приятелем Владимиром Шаталовым (еще со времен их совместного полета). Но как-то в союзе с начальством (легко понять, что самые высокие начальники в нашей стране были все же люди не военные и они, как правило, принимали в таких спорах нашу сторону) удалось сподвигнуть ВВС на экспериментальный компромисс: в двух полетах: в 1979-м и 1980 году командирами экипажей были наши ребята — Рукавишников и Кубасов. И, как нарочно, при возвращении из полета Рукавишникова и болгарского космонавта был какой-то сбой в автоматике, с которым Николай Рукавишников успешно справился. Но ВВС все равно подняли крик: «А если бы сбой оказался более серьезным?» При возвращении Кубасова с венгерским космонавтом Фаркашем, произошел отказ в системе включения двигателей мягкой посадки спускаемого аппарата, и они приземлились со скоростью около 8 метров в секунду (около 30 километров в час). Но надо учитывать, что корпус спускаемого аппарата значительно более жесткий, чем у автомобиля, и это, естественно, привело к весьма ощутимому удару о землю. Ничего страшного не произошло, они даже испугаться не успели и отделались только синяками. Но опять был дружный вопль ВВС и смех остальных: не может же отказ в бортовой автоматике произойти из-за фамилии командира экипажа.

Загрузка...