ЧАСТЬ II

Глава 15 Допрос

…в тесной, убогой комнатенке, жарко натопленной, как деревенская баня. Стены, выкрашенные казенной масляной краской какого-то неопределенного цвета, отражали блики тусклой электрической лампочки под потолком. Из мебели присутствовали только два стула и видавший виды обшарпанный конторский стол, по одну сторону которого сидел довольно молодой, но явно уже порядком уставший от жизни и службы жандармский ротмистр, по другую – на стуле, привинченном ножками к полу – фон Штраубе, изнывающий от бездвижности и духоты.

Ротмистру, — барону Ландсдорфу, так он представился лейтенанту, — тоже было жарко. Он приоткрыл форточку, расстегнул ворот мундира, отер лицо платком и повторил то, что в иных словах уже неоднократно спрашивал:

— Значит, утверждаете – вы ни от кого не скрывались, а манкирование службой объясняете, если я верно понял, общей усталостью и нездоровьем?

— Именно так, — подтвердил фон Штраубе, глядя поверх головы ротмистра на высоко поднятое зарешеченное окошко, за которым вечер уже перетекал в ночь.

— Простите великодушно, я, разумеется, не медик, — улыбнулся ротмистр, — но, по-моему, выглядите вы вполне здоровым. Скажем так: не менее здоровым, нежели все живущие в этом хворобном климате. А ежели вдобавок судить по вашему поведению последних дней…

— Это уж как вам будет угодно, — отозвался фон Штраубе весьма холодно, не желая принимать навязываемый ему задушевный тон.

— Ладно, вопрос здоровья до поры оставим в покое, — тоже посерьезнел ротмистр. — А с пакетом из Адмиралтейства как нам быть? Мы наводили справки – после вас к нему не касался никто. Я все же исключаю в вас болезнь бескорыстного воровства, известную в науке как клептомания; посему желаю знать – какова была цель похищения вами пакета.

В эту минуту фон Штраубе наблюдал за мышью. Крохотное создание на миг выскользнуло из широкой щели меж половыми досками, ухватило какую-то крошку с пола, взглянуло вполне разумными, чуть, пожалуй, удивленными глазками на сидящих мужчин и юркнула назад, во тьму и голодную свободу своего подполья. Что ждало ее там? Некормленый выводок? Или, может быть, одиночество? Страх? Тоска?.. Какая-то, наверняка, своя, столь же крохотная, как и она сама, тайна… И под конец, разумеется, главное таинство всего что ни есть живого – смерть. Переведя взгляд на ротмистра, фон Штраубе вдруг подумал, что оба они в какой-то мере сотоварищи – хотя бы потому, что оба тоже не уйдут от этого последнего, главного таинства, оба тоже смертны. Каков он там, в душе, спрятанной под голубым мундиром, этот Ландсдорф? Любил ли он, страдал? Испытывал ли раскаяние? Рано ли потерял родителей? Возможно, его тоже дразнили в детстве: "бароном, считающим ворон!.."

Кажется, ротмистр, быть может безотчетно, вдруг ощутил по отношению к допрашиваемому нечто подобное. Теперь в голосе его было уже не показное радушие и не канцелярское бесстрастие, а вполне человеческая озабоченность.

— Послушайте же меня, господин лейтенант, — сказал он. — Я действительно, действительно желаю вам помочь! Так помогите же и вы мне.

— Я? Но – чем? — удивился фон Штраубе.

— Господи, да с пакетом этим, разумеется! Я отлично понимаю что вам он совершенно без надобности! Да и никому он, ей-Богу, не нужен, так бы себе и лежал, пока крысы бы не съели! Но что-то же вас подвигнуло! Поверьте – я вовсе не кары для вас хочу. Просто какие-то странные вещи в последнее время происходят, я всего лишь искренне желаю в них для себя разобраться!

Уже осознав всю двуличность сиятельного Хлюста, фон Штраубе наконец понял, что больше нет резона его выгораживать.

— Что ж, — сказал он, — если вы, господин ротмистр, действительно, хотите разобраться, то, предупреждаю, вам будет нелегко, ибо начинать придется с чинов отнюдь не лейтенантского звания…

— Папироску? — Ландсдорф услужливо протянул золотой, с вензелем портсигар.

— Благодарю… — Куривший редко, фон Штраубе затянулся, и сразу голова слегка пошла кругом. — Да, да, отнюдь не лейтенантского!.. Надеюсь, вам что-нибудь говорит имя его сиятельства графа Романа Георгиевича?

— Его высокопревосходительства? — Ротмистр едва даже не привстал.

— Именно!.. Не знаю… точнее, догадываюсь, для каких надобностей ему этот пакет…

— Постойте, постойте! — перебил его ротмистр. — Вы хотите сказать, что его превосходительство дал вам поручение доставить ему пакет? Так ведь это полное вам оправдание! Роман Георгиевич по чину действительный тайный советник, имеет по своей должности доступ к высшим секретам Российской империи, и ежели он вам приказал – то ваша просто-напросто святая обязанность…

— Нет, это уж вы теперь постойте! — воскликнул лейтенант. — Известно ли вам, какую этот Хлюст…

— Хлюст?.. — не понял ротмистр.

— Да, да, Хлюст! Именно – Хлюст!.. Какую этот Хлюст – или, если вам все же угодно, это высокопревосходительство – создало в Петербурге разветвленную сеть?

— Сеть?.. — эхом повторил Ландсдорф. — Вы здоровы ли, господин лейтенант?

— Сеть! Натуральную! Разветвленнейшую!

— Право, может, в самом деле – доктора? У вас, ей-Богу, по-моему, жар…

— Извольте наконец выслушать, господин ротмистр!.. Сия сеть, прячась в тени его высокопревосходительства, прикрываясь его именем…

— Простите, что перебиваю, — вставил ротмистр насмешливо, и фон Штраубе с огорчением понял, что тот его не воспринимает всерьез. — Если я верно уразумел, то вы, очевидно, имеете в виду шпионскую сеть? Тогда, Бога ради, скажите, зачем ему это? С его знанием государственных тайн, с его особым доступом в любое, самое секретное ведомство, он один стоит всех мыслимых и немыслимых шпионских сетей. Достаточно заполучить его одного – и неприятельским государствам не потребуется держать более ни одного своего злодея на нашей территории.

— Почему же непременно – шпионскую? — взорвался лейтенант, не зная, как пробиться сквозь эту стену непонимания. — Нет, нет, совершенно не то! Я разве говорил в том смысле, что именно шпионскую?

— Но вы говорили – "сеть", — напомнил ротмистр – пожалуй, даже ласково, как дитю. — А какую же иную тогда?

"Барон, не считайте ворон!" – хотелось выкрикнуть фон Штраубе. Вместо этого он сколь мог спокойно и отчетливо произнес, стараясь хоть как-то расшатать эту стену:

— Сеть для искажения и извращения истины. Может быть, несколько непонятно звучит…

— Признаться – более чем.

— Хорошо, поясню! — с готовностью подхватил лейтенант. — К примеру, с делом об убийстве купца Грыжеедова, надеюсь, вы знакомы?

— Как же! Весь Петербург наслышан. Как-никак миллионщик, купец первой гильдии, потомственный почтенный гражданин. Скверное дело, всего-то из-за золотых часов зарезали, семнадцать колотых ран…

С каждой минутой в комнатушке становилось все холоднее. Странно, что этот симпатичный (таким он сейчас казался лейтенанту) ротмистр так и не закрывал форточку и по-прежнему вытирал платком вспотевшее лицо. Из форточки по-прежнему веяло холодом, словно из могилы, если ее нынче выдолбить в здешней мерзлой земле. Пытаясь согреться нутряным жаром своей правоты, фон Штраубе закричал:

— Не было, квирл, не было ничего!

— Как вы сказали? — выкатил глаза Ландсдорф.

— Я сказал – ничего этого не было! (Господи, да закроет он форточку наконец?!)

— Нет, нет, перед тем. Вы сказали какое-то слово. Кажется – "квирл"?

— Ну да – квирл!.. Да при чем тут "квирл"? Не было никакого убийства – вот что я сказал!

— Но я же воочию читал…

— Вот! — возликовал фон Штраубе, даже дрожь унялась на миг. — Вот то-то же и оно! Другой вопрос – что вы читали?

— И что же?

— То, о чем я вам и говорю! Искаженную, извращенную истину! Ту, которую вам подсунул этот Хлюст! Вы понимаете, барон, о чем я?

— Признаться, слишком уж отдаленно, — произнес ротмистр довольно-таки сардонически. — Все это весьма, весьма любопытно, но у вас жар, я же вижу.

— Ах, при чем тут жар?! — вскипел лейтенант. — Они все заодно! Даже тайный советник по пожарной части, извращенец и флагелянт!

— Как вы сказали? "Извращенец" – а дальше?

— Флагелянт! Извращенец, получающий удовольствие от битья розгами! Но не в этом дело…

— Да, да, разумеется… Однако, вам, действительно, надобен доктор, лучше отложим-ка, пожалуй, пока этот разговор, у нас еще будет время.

— Как вы не поймете – нельзя откладывать! — из последних сил борясь с дрожью, почти умоляюще проговорил фон Штраубе. — Если отложить – он все успеет переиначить, в своем тринадцатом нумере, со своей Мадлен, Шамирам, со своей Дарьей Саввичной! Совсем иное синема, — этого вы хотите?.. Ладно, квирл, оставим, к черту, купца! А как быть со штаб-квартирой анархистов на Фуражной? С той, где двое убитых, Этель с подлецом Филикарпием! Это уж, я так понимаю, непосредственно по вашей части?

— Да, — теперь уже всерьез удивился Ландсдорф, — не далее как два часа назад я самолично был на выезде. Одно убийство и одно самоубийство. Не пойму лишь – вам-то откуда?.. В газетах, надеюсь, пока еще… Вы какие-то имена называли – Шамирам, кажется… Дарья (забыл по отчеству)… Еще кто-то… Позвольте-ка, я запишу… — Окунул было ручку в чернильницу, но так и оставил ее там.

— Ах, да оставьте вы покуда ее! — перебил фон Штраубе. — Она тут, право же, второстепенная, про нее мы – после! Разберемся сначала, господин ротмистр, с Хлюстом, не будем разбрасываться.

— Да, пожалуй что, не стоит – и так уже… — согласился ротмистр, отчего стал еще симпатичнее фон Штраубе. — По-моему, вы хотели что-то еще сказать про его высокопревосходительство? — С этими словами он украдкой надавил на какую-то кнопку на столе.

Тут же дверь позади открылась, лейтенанта обволокло холодом возникшего сквозняка, но он не стал оборачиваться. Казалось, ротмистр наконец-таки начал что-то понимать, нельзя было упускать столь драгоценный миг возникшего взаимопонимания.

— Именно! Про Хлюста! — обрадовался он. — Я только начал не по порядку. Следовало – с Суэцкого канала! Слышали про Суэцкий канал?

— Это, что ли, который в Африке? — рассеянно спросил Ландсдорф, подавая непонятный знак кому-то стоявшему, очевидно, в дверях. Теперь вид у него был, пожалуй, несколько огорченный.

Фон Штраубе почувствовал себя неловко – он вовсе не намеревался, особенно сейчас, огорчать этого все более располагавшего к себе человека.

— Разумеется, в Африке, — торопливо подтвердил он, пока меж ними снова не возникла прежняя стена, — где ж ему еще быть? Но не в самом канале суть. Я – про акции этого канала; вернее – про биржевые спекуляции с ними… Простите, что несколько сбивчиво, холодно тут у вас, но если попытаться отыскать некий глубинный, скажу даже, сакральный смысл самых, казалось бы порой, прозаических явлений, которые движут… То есть – которые сами движимы силами, которые, силы, в свою очередь…

Он замолк, уже не понимая ни одного произносимого им слова. Тогда заговорил ротмистр, но говорил беззвучно, будто с экрана для синема – лишь раскрывал рот, а слов было не слыхать. Но те, стоявшие у фон Штраубе за спиной, явно его слышали. Сдавили с боков, начали закручивать руки. Фон Штраубе и боли-то не почувствовал, он испытывал только сожаление: своей невнятицей он так глупо разрушил все. А ведь он даже полагал, что мог бы подружиться с этим человеком. Черт дернул за язык начинать именно с Хлюста, так ловко умеющего ускользать змеей, таять свечным огарком! Всего-то и надо было – спросить у этого ротмистра: бывал ли он несчастлив? Верит ли в доброту? Томило ли его тоже когда-либо одиночество? Мечтал ли? И если да – то о чем?.. Какие простые, какие нужные вопросы! Вот бы о чем, вместо той галиматьи! Они тогда подружились бы! Наверняка!..

"…И еще, еще! — думал фон Штраубе, пока его волокли по длинному коридору, пахнущему мышами и арестантской парашей. — Еще можно бы поведать этому ротмистру про Александрийскую звезду, подлетающую к нашему утлому мирку с его мелочными трепыханиями и треволненьями, с его сквозняками, тесными коридорами и решетками на окнах! Про кардинала из двенадцатого нумера. В конце концов, даже про самое Тайну. Тот бы его понял, непременно понял! Такой человек не мог бы не понять!.."


…Однако, мыслимо ли – в такой холод раздевать донага?! Пытка у вас такая, что ли? Здесь, вероятно, ад; ваши белые халаты никого не обманут, господа! Где ты, Хлюст? Здесь, по всему, должно быть твое место!..

Нет, пока что, возможно, все-таки чистилище. Ибо вслед за тем, нагого, погружаете в ванну с горячей водой. Иное дело, господа. Как недоставало этого тепла, проникающего в каждую пору продрогшего тела! Сколько веков недоставало его!.. Растирайте, растирайте вашими махровыми полотенцами, господа! Так, так, давайте: в чистую сорочку до пят. Теперь, после этого тепла, можно и соскользнуть в вечность, в безвременье… Звезда уже на небе, уже приближается, — никак, вы, вправду, еще не слыхали?

Несёте? Что ж, несите же!

…Почему эта с седыми лохмами голова, лежащая на кровати, хоть и отделена от тела, но смотрит широко открытыми глазами, — так у вас тоже принято, господа? И снова решетки на окнах… Ну да Господь с ними, с решетками, если без них у вас тут никак.

…лежа на свежей простыне и кутаясь в одеяло, чтобы сберечь бесценное тепло. Только вот голова эта, лишенная хозяина, повернулась и смотрит в его сторону, не давая провалиться в сон…

Глава 16 Обитель

Он не представлял, сколько времени прошло после так нелепо закончившегося разговора с жандармским ротмистром. Судя по образовавшейся щетине – не иначе как дня три, а то и более. Тело было еще довольно слабо, но разум полностью ясен. Боже, какую чушь он городил перед этим Ландсдорфом! Не удивительно, что тот, не выдержав, в конечном счете, препроводил его сюда.

Только вот – куда? Высокий потолок с лепниной в виде сонма крылатых ангелов, паркетный пол, белые, чистые простыни, — похоже, это все-таки не тюрьма. Правда, железные решетки на окнах, — но в их конструкции прослеживались даже потуги на некую художественную фантазию, какое-то изящество изгибов, замысловатость узора, в тюрьме, по его представлению, все же должно было быть иначе – как-то проще и, что ли, квадратнее. Да и сами окна достаточно велики, из-за чего в комнате было не по-тюремному, и вообще не по-петербургски светло.

Фон Штраубе огляделся. Всю обстановку чистой и довольно просторной комнаты составляли только три железные кровати – тоже, впрочем отнюдь не казенного вида, с высокими изголовьями и никелированными набалдашниками, и три тумбочки подле них. На одной кровати лежал он сам, другая, у двери, была пуста, лишь одеяло на ней немного примято, на третьей, у противоположной стены, поверх подушки возлежала та самая, с седыми лохмами и непокорно торчащей кверху бородой голова.

Голова заморгала, открыла глаза и уставилась на лепного ангела, взиравшего на нее с потолка. Потом одеяло, из-под которого она высовывалась, немного сползло, и лишь тут обнаружилось, что голова вполне прочно сочленена шеей с крупным телом, одетым в такую же, как и на фон Штраубе, белую, под самое горло сорочку. Далее обладатель головы вовсе откинул одеяло, уселся поперек кровати и стал сосредоточенно разглядывать свои высовывающиеся из-под этой длинной рубахи босые ступни.

После нескольких минут созерцания ступней седовласый наконец перевел взгляд на фон Штраубе, заметил, что тот, в свою очередь, пристально рассматривает его, и воскликнул сочным голосом полного сил человека:

— Ба, уже пришли, вижу, в себя! А как маялись три ночи! Вы позволите?.. — С этими словами он прошлепал босыми пятками по паркету и уселся на кровати в ногах у лейтенанта. — Может, надо чего?

— Пить… — проговорил фон Штраубе, едва оторвав присохший язык от нёба.

— Сию минуту! — Седовласый мигом подал медицинскую поилку с клювиком и придерживал ее в руках, пока лейтенант делал жадные глотки.

Язык обрел большую свободу, но сил у фон Штраубе достало только спросить:

— Где я?

— В точности не могу сказать, — ответствовал незнакомец. — Но ежели учесть, что вы рядом со мной, то, надо полагать, в раю. Ибо на ад здесь все-таки не похоже (он кивнул вверх, на свесившегося ангела), а на земле, если верить писанию, меня уже, как известно, нет, — из чего лейтенант сделал заключение, что перед ним сумасшедший, и он, фон Штраубе, по всей вероятности, угодил в дом скорби, что было, впрочем, и не удивительно после того бреда, который он (это, хоть и слабо, но помнилось), пребывая в жару, нес перед ротмистром во время допроса.

— И… — Фон Штраубе замялся, не имея опыта общения с душевнобольными. — И – давно вы здесь?

— О, вот вопрос вопросов! — воскликнул незнакомец. — Что есть время, и есть ли оно вообще? Что для вселенной миг – то для мотылька вечность. Вы, вероятнее всего, еще привычны к земному исчислению – по лунам; но в этом счете мне ответить весьма затруднительно, когда-то знал, а нынче уже сбился. Вот ежели бы вы, к примеру, сказали мне, какой срок минул со времени кончины Ирода…

Глаза его, впрочем, смотрели вполне ясно, да и слова вызвали у фон Штраубе не столь уж большое удивление, ибо сам он сталкивался не раз с причудливыми извивами времени, да и сам сейчас не мог бы с полной уверенностью сказать, который нынче день.

Слабость понемногу проходила, уже вполне доставало сил на полновесную беседу.

— Вы, я так понимаю, имеете в виду иудейского царя Ирода? — спросил он.

— А вам неужто известен кто-нибудь еще с таким же богопротивным именем? — вопросом на вопрос ответил седовласый незнакомец.

— Но их, сколь я знаю, было несколько, — пояснил лейтенант. — По святому писанию мне известны, по крайней мере, два: Ирод Великий, тот, что учинил избиение младенцев, и четверовластник Ирод Антипа, очернивший себя не менее, — вы которого ж имеете в виду?

— Да, да, видите, запамятовал впрямь, — огорчился тот. — Которого же, в самом деле?

— Впрочем, не суть важно, — сказал фон Штраубе. — Оба жили так давно, что с какого бы мы ни считали – все едино, прошло с малой лишь разницей около двух тысяч лет.

Лицо бедного безумца (теперь уже он и смотрел, как безумец) омрачилось тоской.

— Смотри-ка ты, как давно! — поразился он. — А как танцевала, злодейка, — помню, точно вчера! Так вы говорите – две тысячи? Невероятно!

Лейтенант понял так, что сумасшедший именно такою цифрой измеряет срок своего пребывания здесь. Зная, что с безумцами не следует вступать в спор, он решил оставить в покое скользкую тему времяисчисления и перевести разговор на другое.

— Разрешите узнать, с кем имею честь? — спросил он.

Простой вопрос повлек за собою, однако, новый поток философствования.

— Вас, я так понял, имя интересует? — спросил седовласый. — Как, собственно, и всех в том мире, откуда вы. Но, спрошу я вас, что такое имя? Как и любой звук – всего лишь сиюминутное дрожание воздуха! Скажем, древних богов называли множеством самых разных имен…

— Саб, Инпу, Анубис… — в задумчивости, машинально проговорил фон Штраубе.

— Вот! — подхватил безумный философ. — Вы, смотрю, тоже знаете!.. И ни одно из них для нас уже ровным счетом ничего не означает! Не более, чем какое-нибудь птичье "квирл-квирл". Сменились народы, как-то их именовавшие, а боги остались, и судить о них надо, наверно, по их деяниям, по их власти над теми или иными стихиями, а не по дребезжанию звука. Или взять, к примеру, моря… Черным вы его морем назовете или Понтом Эвксинским; что от этого изменится, если – вот оно – из века в век плещется, катит свои волны, отражает солнце своею гладью!.. Так же и с человеком: что толку знать – как, где и кем был он наречен? Поинтересуйтесь, в какого Бога он верует, крепка ли его плоть, не окаменела ли душа… Впрочем, вас все-таки перво-наперво заинтересовало имя. Что ж, когда-то я отзывался на имя Иоанн, однако с неких пор меня приучили отзываться на более причудливые колыхания воздуха: Филипп Никифорович Завадовский, — кажется, так это теперь звучит (по-гречески, что ли, не пойму)… Обычная вежливость, вероятно, требует, чтобы я поинтересовался и вашим звукосочетанием? Хотя – если вы считаете это неуместным, излишним…

— Отчего же, вполне уместно, — отозвался утомленный этой тирадою лейтенант. — Зовут меня Борис Модестович, по фамилии Штраубе, офицер флота Его Величества. Если угодно, можете называть просто Борис…

— М-да, — вздохнул сумасшедший, — час от часу… Хотя – ничем, право, не хуже, чем Филипп Никифорович… Вы там еще какие-то слов пять-шесть произнести изволили, — это уж, не взыщите, с первого раза не сумею никак… Борис, вы сказали? Это еще куда ни шло. Впрочем, тоже (не сочтите за обиду) звучит несколько…

— Ничего не поделаешь, — улыбнулся фон Штраубе, — так уж окрестили.

Глаза его собеседника выкатились изумленно:

— Вы хотите сказать, что прошли через обряд крещения?

— Собственно, не вижу в этом ничего такого, что могло бы… — попытался вставить лейтенант, но седовласый смотрел уже не на него, а в какую-то незримую даль, и теперь, похоже, с этой далью и разговаривал. Слова безумца звучали загадочно и туманно.

— Неужели сбылось, и уже пришел тот, кто должен был прийти следом? — проговорил он. — Впрочем, следует ли удивляться, если древний Сфинкс уже вот-вот будет смотреть в сторону Водолея… Еще, правда, по моим расчетам, оставалось более ста лет, — но, как мы говорили, время есть мерило столь ненадежное…

Фон Штраубе в эту минуту не особо внимательно слушал его, сознание уцепилось за что-то сказанное безумцем чуть прежде.

— Постойте, постойте! — перебил он несчастного, вдруг вспомнив. — Если, действительно, вас зовут Филипп Никифорович, то – уж не тот ли вы самый князь Завадовский, автор "Брегов Иордана" и "Голубых страниц"?

Это было громкое имя времен предыдущего царствования. Философ, автор известных книг, чуть ли не новый ересиарх, он имел даже смелость однажды публично высказать свое недовольство интимной жизнью самого государя – кажется, его соитием с некоей небезызвестной особой. Затем князь внезапно канул в неизвестность. Одни говорили, что он принял постриг и теперь живет в какой-то далекой пустыни, другие – что уехал за границу, третьи – что умер где-то в безвестии. Оказывается, на самом деле все было и проще, и гораздо, гораздо прискорбнее. "Вот его куда, оказывается", — подумал фон Штраубе. Перед ним была еще одна тайна истории – российская Железная Маска.

Безумец напрягся, что-то припоминая.

— Да, да, — произнес он наконец, — какие-то знакомые слова… Впрочем, все повторяется в этом мире, и нет ни одного слова, которое с самого дня творения прозвучало бы лишь единожды. Да и любой поступок наш есть лишь повторение кем-то уже содеянного. И если царь Ирод робеет перед общественным мнением, то в этом тоже ничего нового, исключительного…

— Вы имеете в виду покойного государя Александра Александровича? — рассмелев, спросил лейтенант.

— Ах, опять вы с этими именами! — отмахнулся безумный князь. — Стоит ли разговоров?.. Если на одной чаше весов общественное мнение, а на другой любовь – то, безусловно, любовь, в конце концов, перевесит, на том уж стоит мир, и тоже это не ново. Даже варварский танец этой злодейки был ничуть не нов, хотя, видит Бог, прелестен!

Лейтенант попытался вклиниться в узкий просвет между здравым смыслом в словах князя и невнятицей перемежающего безумия.

— Я, собственно, не вполне понимаю, о каком танце вы говорите, — сказал он.

— Как же! Думаете, Ирод… или как бишь вы его там изволили назвать… Думаете, отсечение моей головы было его самой вожделенной целью? Даже после того, как я осмелился вострубить о его грехопадении? Ничего подобного! Он лично призвал меня к себе. "Иоанн", — сказал он мне… То есть, нет, он сказал, пожалуй, иначе. "Илия", — сказал он… Нет, и не Илия тоже… "Дорогой князь, — да, да, "дорогой князь" – почему-то именно так сказал он. — Не желаете ли вы, дорогой князь… при учете сложившегося от ваших речей общественного мнения…" Уж и не помню, куда он хотел меня спровадить… Есть такое место – Париж? Если не запамятовал – где-то в забытой Богом холодной Галлии…

Фон Штраубе кивнул. В этот момент что-то забулькало совсем неподалеку. Источник звука лейтенант не смог определить, а его собеседник не обратил на бульканье никакого внимания.

— Видите, что-то помню! — обрадовался седовласый. — Стало быть, туда… Но Иродиада, присутствовавшая при сем…

— Уж не танцовщица ли N.? — не спросил даже, а скорее пояснил для самого себя фон Штраубе, уже начинавший что-то понимать во всей этой истории.

Бульканье повторилось, и снова князь оставил его без внимания.

— Да, — подтвердил он, — если хорошенько вспомнить, некоторые, в самом деле называли ее так. И, знаете, я ее, в сущности, не осуждаю. Женская душа – материя особая, непостижимая порой. Она желала моей головы на блюде, не больше не меньше. В тот вечер она привела на сцену свою юную дочь. Ах, как танцевало это босоногое, ангелоподобное создание! Где душа? где плоть? — там все было едино!.. Все едино, и все одинаково прекрасно!..

В комнате было прохладно. Князь прихватил край одеяла, укрывавшего фон Штраубе, и натянул его под самое горло. Теперь его голова с остроконечной иудейской бородой, вновь отсеченная пододеяльником, вправду напоминала возлежащую на блюде главу Иоанна Крестителя, каковым сумасшедший себя, — теперь это было ясно, — воображал, а загоревшиеся глаза наблюдали, словно вживе, неистовый, чарующий танец босоногой Саломеи.

— Он не мог, не мог устоять! — заключил князь. — Мало кто смог бы на его месте устоять перед таким варварским очарованием! Тут никакой платы не жалко! Тем паче если платой – чья-нибудь давно опостылевшая вам голова…

— И тогда вам ее отсекли, — подытожил фон Штраубе, как нечто самоочевидное.

— А что, не похоже? — горько усмехнулся Иоанн, еще туже затягивая шею углом пододеяльника. — Тем более при учете того, что я здесь.

— Нет, почему, — отозвался фон Штраубе, еще не подобравший нужный тон, чтобы одновременно и не перечить безумцу, и не выглядеть безумцем самому. — Особенно – если в фигуральном смысле…

— Ничего себе – в фигуральном! — воскликнул князь. — Знали бы вы, какова эта фигуральность, когда вас отточенной азиатской саблей – со всего маху…

Фон Штраубе уже не знал, как выбарахтаться из странного разговора, но в эту минуту непонятное бульканье возобновилось, и лишь теперь лейтенант угадал направление, откуда оно доносится. Булькало, несомненно, на третьей кровати, которую он до сих пор считал пустой.

В следующий миг одеяло на ней внезапно откинусь, и из-под него, как чертик из табакерки, перпендикулярно кровати воссел очень тощий, почти плоский от худобы человек с бритой налысо, тоже какой-то плоской головой; было неудивительно, что при такой листоподобной конфигурации он до сих пор не прослеживался под одеялом. Единственной сколько-то заметной деталью на его тусклом лице с бесцветными рыбьими глазами были пиками заостренные кверху усы А la кайзер Вильгельм.

— Азиатский сабля!.. — давился булькающим смехом плоский господин. — Я не знайт, как азиатский сабля, но если немецкий сабля – то он бы тут не разговаривайт. Der deutsche Sabel [45] – это вжик – и нету!

— Вот и римлянин наш проснулся, — с неудовольствием констатировал князь. — Guten Morgen, Herr der Oberst. Wie schliefen? [46].

— Herr der Furst [47] считать себя святой Иоганн! — все еще булькал смехом Плоский, почему-то обозванный римлянином, хотя, по всему, был, действительно, самый что ни есть немецкий Herr der Oberst [48]. – Я надейсь, ви, молодой человек, считайть себя Der Kaiser Napoleon? Mein Gott, wohin ich hat geraten! [49].

Фон Штраубе не знал, что ответить. Вместо него заговорил князь:

— Видите ли, наш бедный римлянин, как и все выходцы из их высокомерного народа, даже рай считает для себя презримо низким местом, куда попал совершенно для него незаслуженно.

— А почему вы называете его римлянином? — спросил лейтенант.

— Как же! Посчитайте, сколько раз он помянет своего кесаря в течение ближайших пяти минут; кто, скажите, еще на такое способен? Der Kaiser, как сами убедитесь, заменяет им все и вся.

Плоский полковник заговорил, словно спеша поскорее подтвердить его слова:

— Der Kaiser weiss nicht, wo ich mich befinde. Er wird es ohne Konsequenzen nicht lassen. Falls der Kaiser erfahrt, ist der Krieg zwischen Russland und Deutschland unvermeidlich! [50] – Внезапно он схватил подушку и запустил ею в дверной косяк. — Die Schurken! Ich fordere, dass alles meinem Kaiser sofort mitgeteilt haben! [51] – Затем спорхнул с кровати, извлек из-под нее медицинское судно для естественных отправлений и с силой, никак не предполагаемой в столь тщедушном теле, принялся колотить им по двери, продолжая грозить войной и на смеси немецкого с ломаным русским требуя что-то еще незамедлительно сообщить кайзеру Вильгельму.

В ту же минуту дверь распахнулась и в палату вступили два здоровенных санитара, оба косая сажень в плечах. Действовали они привычно и слаженно. Не тратясь на слова, один, обхватил за пояс и поднял в воздух "римлянина" (тот, отбиваясь и дрыгая тоненькими ножками, продолжал сыпать руганью и грозиться своим кайзером), другой тем временем быстро рассучил закатанные до локтей рукава его сорочки, оказавшиеся, как выяснилось, непомерно длинными, без лишней спешки несколько раз обкрутил ими несчастного, концы завязал на спине, после чего обмякшего сразу нарушителя спокойствия, упакованного, как египетская мумия, уложили на кровать и укрыли одеялом. Вслед за тем оба так же безмолвно удалились. Бедный Herr Oberst зарылся бритой головой под подушку, снова стал почти не видимым, и только слабые всхлипы и подрагивания одеяла выдавали теперь присутствие на кровати живого существа.

— За что его? — спросил фон Штраубе, в сущности, жалея беднягу.

Седовласый, остававшийся бесстрастным на протяжении этой сцены, почти не следивший за короткой баталией, разыгравшейся только что, пояснил в своей привычной философической манере:

— Здесь, как, вероятно, и везде, существуют вещи принятые и не принятые. Не то чтобы я был сторонником заведенных где бы то ни было порядков, но, во всяком случае, назначение предметов в этом мире, даже самых малозначительных, более или менее строго определено; если этого не учитывать, мы неминуемо придем к хаосу. Наш бедный римлянин никак не желает это себе уяснить. Скажем, назначение вот этого предмета, — он кивнул на валявшееся под кроватью судно, — вовсе не то, по которому он пытался…

— Да нет же! — перебил его фон Штраубе. — Я имею в виду – за что его заперли сюда? — он обвел взглядом стены и потолок обители.

— Ах, вы об этом? — без особого воодушевления сказал князь. — Боюсь, тут мои сведения крайне приблизительны. Насколько я понял из его речи (весьма невнятной, как вы сами изволили слыхать), несчастный проведал о каких-то вещах, о коих ему ведать не следовало. Повторюсь: всякая вещь имеет свое место и свое назначение. А то, что он узнал, очевидно, вовсе не было предназначено для того, чтобы располагаться во вместилище его разума. В давние времена, при нравах более простых, нежели нынешние, в таких случаях ничтоже сумняшеся человеку отрезали язык. Однако, со всеобщим распространением навыков к письму эта мера перестала быть столь радикальной. Да и общее смягчение нравов… Да и возможное недовольство их кесаря – ведь сами только что слышали… А ведь можно же поступить куда проще, да и, согласитесь, гуманнее, и, безусловно, надежнее: человек со всеми его тайнами – истинными или вымышленными – просто-напросто попадает в рай. Все остается при нем, кроме одной малости: соприкосновения с суетным, охочим до этих тайн миром. А здешние архангелы, коих вы только что имели удовольствие лицезреть, — нелюбопытны и неразговорчивы. И ни один земной кесарь не дотянет сюда свою длань – здесь не его чертоги. Так что – с какой бы мы стороны ни подходили к решению этого вопроса, нельзя не признать…

Фон Штраубе почувствовал холод, подбирающийся к сердцу. Значит, бедный Herr Oberst сидел здесь лишь за то, что узнал какую-то тайну – и за это был чьей-то изощренной волей препровожден сюда, тем самым, то есть, навсегда вымаран из бытия. В самом деле, лучшего места не сыщешь: человек просто тихо исчезает, становится бесплотнее, чем тень. Обретает, правда, свободу говорить что ему вздумается, даже, если угодно, колотить урильником, только свидетели – лишь эти немые широкоплечие санитары и столь же безмолвные лепные ангелы на потолке! Если судить по тому, что говорил князь, то даже времени как такового здесь нет, так что сам вопрос "надолго ли?" лишен всяческого смысла. Теперь он с ужасом думал: уж не такую ли судьбу уготовил и для него тот обходительный симпатяга-ротмистр?

Ну конечно же! Чем разбираться с его тайнами, с намеками на истинную личину высокопревосходительного Хлюста – куда спокойней для жизни навсегда упрятать его сюда, сделать таким же бесплотным, как этот несчастный "римлянин", который вот уже совсем затих под одеялом. Наверняка, сам же его сиятельство Хлюст к этому и причастен! Без него такая подлость не могла обойтись. Наверняка, исказил все мыслимые документы – и всё! Никто даже не спохватится. Нет никакого фон Штраубе. Не было на земле никогда!

Нофрет, Боже, Нофрет! Как ей в том мире, к которому, вероятно, уже нет возврата?..

Хотя – что была память о том мире? Не больше, нежели фантомная боль.

Про фантомную боль разъяснил князь Завадовский в один из этих не отличимых друг от друга дней, унылых, как езда в поезде, выпавшем из всех мыслимых расписаний, в поезде, везущем в никуда.

— Вы когда-нибудь слыхали про фантомные боли? — спросил однажды Иоанн (теперь фон Штраубе даже про себя называл его так).

— Что-то, кажется, связанное с ампутацией? — припомнил лейтенант.

— О, вы знаете! Именно так: если человеку ампутируют конечность, то еще долгие годы он, говорят, ощущает колики в несуществующих пальцах, ревматический зуд в отсеченных суставах. Между нами, скажу вам: усекновение головы дает порой сходные симптомы. Казалось бы, ампутирована самоя жизнь – однако память, эта фантомная боль, где-то зудит, колется. Ощущение куда более мучительное, нежели – когда тебя саблей по позвонкам. Мучительное, ибо – невесть на сколько растянутое во времени, бессмысленное, поражающее своей нелепостью. Нет-нет да и прорвется какое-нибудь имя. Филипп Никифорович, к примеру. Или вдруг: "князь", "ваше сиятельство"… Откуда? зачем? Вроде боли в шестом пальце некогда пятипалой руки. Зачем, скажите на милость, отзываться на какого-то Филиппа Никифоровича, если имя твое Иоанн? Еще куда ни шло – на Илию; но на Филиппа Никифоровича!.. Глупость!.. Все тут этим страдаем. Вот и римлянин наш: зудит в нем какой-то еще Herr Oberst, и никак, бедняга, не может с этим совладать.

В такие минуты "римлянин" обычно хихикал, растворившись под одеялом.

* * *

— …Или… — (уже в какой-то другой день говорил Иоанн). — Или: как свежа порой память о яствах мирских, о роскошных залах с вереницей мазурки, скользящей по паркету, о раззолоченных одеждах с муаровыми лентами наискось груди. Откуда? И чьего бытия?.. Оттуда же, наверно, откуда у этого бедняги химерная память о каком-то его кайзере… Вильгельме, кажется… ("Хе-хе, Der Dummkopf spricht, der kluge Mensch hort! [52]" – доносилось в таких случаях из-под одеяла, на что и фон Штраубе, и Иоанн уже приучились не обращать внимания.) Откуда, снова спрошу я вас, — продолжал Иоанн, — если место мое – пустыня, пища – акриды и дикий мед, а вся одежда – власяница из верблюжьей шерсти и кожаный пояс на чреслах? Удел же мой был – ожидание Того, Кто воспоследует за мной, Того, Сильнейшего меня, у Которого я недостоин, наклонившись, развязать ремень обуви Его… Но как танцевала, Боже, как она танцевала!..

Эта жизнь в доме для умалишенных, более напоминающая небытие, постепенно затягивала и, когда не мучили фантомные боли памяти, привносила в душу лейтенанта неведомое досель умиротворение. Вполне сносная пища, трижды в день доставляемая безмолвными санитарами, нескончаемое философствование безумного Иоанна, хихиканье под одеялом плоского римлянина, — этот шесть на шесть аршинов мир был, в сущности, не хуже, чем тот, другой, огромный, отгороженный решетками, с его заботами, треволнениями и тайнами.

Про тайну свою, про свое "le Destination Grand", фон Штраубе вспоминал как-то вчуже, словно о вычитанном в романе. И так же – спокойно, будто о чужом – однажды поведал о ней Иоанну.

Реакции, которая на это последовала, он никак не ожидал даже от безумца.

— Господи! — воскликнул старик; его округлившиеся очи смотрели куда-то мимо алебастровых ангелов, к запредельности. — Господи, свершилось! — Лицо его уже было воистину лицом библейского пророка. — И звезда явится на небе, и придет Гаспар с дарами от стран Востока…

— Да, да, Гаспар… — подтвердил фон Штраубе.

— Значит, он являлся уже? — спросил Иоанн. — Стало быть – уже близится пора… И придет Валтасар от стран Юга, от людей с черною кожей, и придет Мельхиор от белокожих людей из стран Запада. По зову звезды явятся они с трех своих сторон – и тогда настанет день!..

Даже Римлянин, только что привычно хихикавший под одеялом, мигом затих и, чуть приспустив одеяло, выставил из-под него одно ухо.

— Настанет день! — повторил пророк. — И узрю наконец разверзающиеся небеса и Духа, как голубя, слетающего на землю! И преображение ниспадет на грешный наш мир!.. И с умилением воззрят праведники…

* * *

…сороковой по счету рассвет, осторожно прокравшийся между решетками с воли. Сороковая утренняя каша, означившая сороковой по счету день его небытия.

Со стороны кровати, на которой лежал Herr Oberst, из-под одеяла доносился скребущий звук затачиваемого железа. Затем на свет показалась плоская голова Римлянина. Некоторое время рыбьи глаза оценивающе вглядывались в фон Штраубе, на лице угадывалась мыслительная работа. Римлянин неожиданно подмигнул и высунул руку с зажатым в ней безобидным с виду обеденным ножом с закругленным концом. "Римлянин" приложил лезвие к краю своего кайзеровского уса, и на простыню посыпались волосы: нож оказался острым как бритва.

Другая сторона лезвия была зазубренной. Herr Oberst со словами "Вжик-вжик!" несколько раз провел ею по железной спинке кровати. Нож мог одновременно служить и отменным напильником, о чем свидетельствовал образовавшийся глубокий рубец.

— Leiseer! — приложил он палец к губам. — Wir werden von hier aus ausgerissen werden, ich schwore vom Kaiser Willhelm! Ich horte alles. Ich werde ihnen Freiheit zuryckgeben! [53].

Иоанн поднял голову с подушки.

— Ты должен отправиться в мир, — изрек он, — такова твоя доля.

— А вы? — спросил лейтенант.

— Нет, я останусь – задержу слуг Иродовых, если в том будет нужда. Да и голова моя должна же наконец занять уготовленное для нее Господом место. Что касается тебя, Сын Человеческий, то сорок дней в пустыне – того для тебя довольно. Ступай!

— Heute in der Nacht, — сказал Римлянин. — Sie sind fertig? [54]

Фон Штраубе обвел глазами обитель, с которой уже успел свыкнуться и стерпеться.

— Ich bin fertig [55], – проговорил он.

Глава 17 Sapienti sаt[56]

Кто думает, что он знает что-нибудь, тот ничего еще не знает так, как должно знать.

1-е посл. Коринфянам (8:2)

Его высокопревосходительству

действительному тайному советнику

графу ***

(Строго конфиденциально)

Ваше Сиятельство.

Сим имею честь сообщить, что подозреваемый в государственной измене лейтенант флота Штраубе допрошен мною лично и как находящийся не в себе временно препровожден в подведомственный особняк "Тихая обитель".

…в том числе оскорбительные намеки на деятельность государственных лиц, включая…

("…включая Ваше Сиятельство?" Нет, осторожней надобно, ротмистр, осторожней! "Тихая обитель" – она не только для обезумевших лейтенантиков.)

…включая некоторых высокопоставленных лиц…

("Вот так оно в самый раз!")

…Временно изъят найденный при нем ларец с ассигнациями и ценными бумагами в общей сложности на 900 тыс. рублей. Судя по инициалам на ларце, оный принадлежал исчезнувшему капитан-лейтенанту Бурмасову, также, по нашим данным, замешанному в связях, которые…

Касательно бумаг, похищенных Штраубе в Адмиралтействе. Как установлено, в них содержались сведения об изменении пищевого довольствия матросов Черноморского флота:

— говядины – с полуфунта до 0,4 фунта в день;

— капусты – с 1,5 фунта до 1,2 фунта в день;

— селедки – с 1 фунта до 1,1 фунта в день…

("Сиди тут до вечера, переписывай эту муть!")

— …также о замене изюма, отпускаемого для воскресного компота, на урюк, с сохранением того же количества 0,15 фунта в неделю, и о замене баранины на свинину в прежнем соотношении.

Иных сведений в указанных бумагах, как удалось выяснить, не наличествовало.

…решение о содержании названного лейтенанта Штраубе в "Тихой обители" в зависимости от дальнейших распоряжений со стороны Вашего Сиятельства…

За сим остаюсь…

…Вашего Сиятельства,

ротмистр Отдельного Корпуса Жандармов

В.С. Ландсдорф

* * *

Его благородию

жандармскому ротмистру

Ландсдорфу

(Секретно)

…взятого под наблюдение объекта фон Ш.

…с того пожарища, прихвативши какой-то ларец и глухонемую девицу, а потом схвативши извозчика…

("А, черт, бегай за ним по всему городу за пятнадцать целковых жалованья в месяц, да в дрянном пальтице на рыбьем меху!")

…исчез в неизвестном направлении.

…Был замечен далее входящим в Зимний Дворец с главного входа…

("Надо бы и на выходе, конечно, как положено, проследить, но корнишоки у Марфы Лукиничны были ох как сладки, особливо под телятинку, да под можжевеловую! И сама, сама-то Марфа Лукинична!.. Хоть и тридцати пяти годочков – а, право, как вовсе молоденькая!..") …откудова опять же исчез в неизвестном…

…Далее с оною же глухонемой девицей был наблюден на сборище неблагонамеренной молодежи с присутствием газетного писателя Иконоборцева, произносившего в выпившем состоянии…

("Нут-ка, попробуй разбери, что он там, этот писака, произносил! Все равно что не по-русски!") …двусмысленные (вот так-то!) речи.

("А винцо подавали недурственное у господ нигилистов! Рейнское, поди.")

…Откудова затем объект фон Ш. бежал с большой поспешностью, и в ходе моего преследования с ловкостью опять же ушел ("Еще б не ушел, когда у тебя у самого, даром что Агент, сапоги давно каши просят!"), после чего, то есть с четверга, по природной скрытности, более себя никак не проявлял…

…также уведомить Ваше Благородие, что четыре рубля в месяц, отпущенные мне на извозчика, за неделю пристального наблюдения за объектом фон Ш. целиком подошли к концу, потому в установленном порядке смею просить…

…и положенные на обмундирование одиннадцать рублей, не выплаченные еще за прошлый год, об чем можете спросить интенданта Панасёнкова, который себе справляет все новое по два раза в квартал, а мне даже насчет прогонных одного рубля сорока копеек за железнодорожную поездку по делам службы в Ораниенбаум сказал, что выплатит не ближе как к Светлой Пасхе…

("Еще бы написать их благородию про навет того же сукина сына Панасенкова, что-де он, "Муха", казенные деньги всегда пропивает, когда от самого подлеца Панасёнкова разит – впору святых выносить, а третьего дня, пьяный как грязь, чебурыхнулся со стула прямо в канцелярии, у младших чинов на виду…

Да ладно, и так уже сколько написано, до следующего донесения можно повременить.)

…вслед за чем продолжить наблюдение за названным объектом фон Ш., коли на то последует дальнейшее благораспоряжение (эвон!) со стороны Вашего Благородия.

Перечел, слогом – особливо заковыристым словечком этим "благораспоряжение" – остался вполне доволен, и для законченности приписал:

Всегда готовый к службе Царю и Отечеству, верный Вашему Благородию,

Тайный агент "Муха"

("Тьфу ты! назвали же! Все шуточки его благородия. Теперь так и носи!")

* * *

Лондон

Шефу подразделения "Z"

Особого Секретного Департамента

Канцелярии Ее Королевского величества

виконту Розенгейму

(Сверхсекретно)

Милорд!

Уже более двух месяцев минуло с тех пор, как я переслала Вам шифры российского военно-морского флота, а также планы российского правительства по усилению их влияния в Китае, на Балканах и на Ближнем Востоке. Однако мой лондонский банкир еще не уведомил меня о перечислении известной суммы на мой банковский счет. Надеюсь, что эта досадная нерасторопность вашего ведомства в ближайшее время будет исправлена.

Теперь о Вашем последнем задании. Хлопот же с его осуществлением оказалось, как говорят русские, "выше крыши".

Несмотря на все предпринятые мною усилия, проникнуть во дворец в момент вскрытия известного Вам письма мне так и не удалось. Эмансипация крайне мало коснулась этой холодной страны, и женщина может очутиться вблизи русского императора только будучи либо фрейлиной императрицы, либо законной супругой особы императорской крови, а, как Вам известно, подобным статусом я пока что не обладаю. Добавлю, что даже окажись я в тот момент во дворце, задание не было бы выполнено, ибо Вы, должно быть, уже знаете из газет, как император Николай распорядился этим письмом.

Само Провидение, однако, пошло мне навстречу. Случайно в поле моего обозрения попал некий флотский лейтенант, обрусевший немец барон фон Штраубе. Еще до известных событий в Зимнем дворце он, как я узнала, проявлял подозрительный интерес к тайне этого послания вековой давности и любыми способами добивался приглашения в императорские чертоги на день вскрытия письма, что было почти невозможным ввиду малости его чина.

Тем не менее, в момент первого знакомства со мной он бормотал о некоей великой тайне, которая вот-вот должна раскрыться. Он что-то знал, я это чувствовала!

Благодаря своей агентурной сети, в которую входят и весьма высокопоставленные лица Российской империи (Вам это известно), мне, в конце концов, удалось добиться приглашения для лейтенанта. Затем (умолчу о перипетиях) я завлекла его к себе и с применением секретного средства "W-4", расслабляющего психику, попыталась извлечь из него все, что он знает о тайне послания императора Павла.

Увы, либо средство оказалось слишком сильно, либо лейтенант слишком слаб головою; так или иначе, но в результате фон Штраубе впал в состояние близкое к умалишенности, и снова ничего, кроме полубреда, мне не удалось вытащить из него. Некоторые выводы, правда, я все-таки сумела, кажется, сделать:

1) Он, действительно, что-то знает о содержании письма. Но…

2) …это знание в нем, однако, не прочно, на уровне смутных ощущений и догадок, почерпнутых, впрочем, возможно, из заслуживающих доверия источников.

3) Следует продолжить работу с лейтенантом – быть может, применив сеанс гипноза или же разрабатываемое в наших лабораториях новое средство "W-5", если оно вправду уже разработано и если милорд сочтет нужным снабдить меня таковым.

Пока ничего более определенного в отношении тайны, скрываемой упомянутым лейтенантом, сообщить Вам, к сожалению, не могу: несмотря на некоторую простоватость поступков, молодой человек оказался достаточно скрытен. Одно могу сказать, милорд: чутье Вас, пожалуй, и на этот раз не подвело – некая тайна существует, причем тайна, возможно, наиважнейшая и в чем-то определяющая для мира.

Как всегда, ничего Вам не обещаю, кроме одного – приложить все усилия к выполнению Вашего задания (а Вы имели не один случай удостовериться, что мои усилия чего-нибудь да стоят).

И Бога ради, милорд, поторопите Ваших финансистов! Хотя бы это беспокойство снимите с моей души – у меня, как Вам известно, их и без того достаточно.

Высылаю Вам это письмо, пользуясь случаем возвращения в Лондон нашего военного атташе. Прочие источники связи весьма ненадежны. Связной "Невидимка" явно уже перекуплен не то Австрией, не то Францией, а скорее обеими одновременно, посему годится разве только для дезинформации, а связной "Янычар", как здесь, в России, говорят, "запил горькую", стал необязателен в делах и крайне невоздержан на язык, так что я не могу ему более доверять. Возможно (поразмыслите, милорд, и об этом), нуждается в устранении. Да я и сама уже чувствую неустанное дыхание слежки у себя за спиной. Так что дальнейшая связь между нами становится крайне затруднительной. Теперь источники связи буду искать сама.

Что же касается Вашего ходатайства о присвоении мне титула баронессы британской короны, то хочу Вам напомнить, милорд, что по четырем своим ныне здравствующим мужьям я уже являюсь шведской графиней, испанской маркизой, а также венгерской и черногорской княгиней, и это не считая титула вдовствующей бельгийской герцогини, посему ко всяким титулам отношусь довольно спокойно и готова их принимать лишь если это не отменяет прочих, более ощутимых видов вознаграждения.

Остающаяся, между тем, верной слугой Ее Величества королевы Виктории,

Ваша M.R.

* * *

Ст.-Петербург

Нунцию Его Святейшества папы Льва XIII, Его Высокопреосвященству

кардиналу де Савари

Монсеньор! Сын мой Бертран!

Вслед за телеграммой с архивными данными, которую отправил по твоей просьбе, тут же, по праву твоего духовного отца, сразу сел за это письмо, не в силах преодолеть посеянную в моей душе тревогу.

Ибо, сын мой, уже само обращение к архивам, в особенности к тем самым, к древним лангедокским архивам, после грехопадения проклятых папой тамплиеров, как ты знаешь, нашей церковью никак не поощряется. Вообще, касательно исторических изысканий выскажу тебе мое мнение. Тут всякий изыскатель уподобляется древнеримским гадалкам гаруспикам, кои тщились найти истину в испражнениях; а что, спрошу тебя, есть любые исторические изыскания как не такое рытье в испражнении эпох? Сан твой предписывает тебе иной путь познания – в немеркнущем свете нашей истинной веры.

Давно зная тебя, однако, верю, что не суетное мирское любопытство двигало тобой, а некие, хотя и не известные мне, но, конечно, более высокие позывы.

Теперь о сути твоих вопросов. Да, происхождение Меровингов, к потомкам которых ты (возможно, справедливо) относишь своего лейтенанта, крайне мало изучено и окутано множеством легенд. Уже по тому, что ты задался этим вопросом, чувствую, которая из легенд захватила твой разум. По понятным причинам, не стану даже поминать ее всуе; в этой связи поведаю тебе лишь об одном событии, о котором ты, вероятно, не знаешь, произошло оно, когда тебя еще не было на свете, у нас всячески замалчивается, мне же известно потому, что живу в этом мире долее, нежели ты.

Восемьдесят без малого лет тому назад (я тогда еще был юношей и только принял постриг) один ученый доминиканец, имя которого давно кануло в Лету, возымел дерзость увлечься тем же, чем, увы, и ты сейчас. Однако, по мере изысканий что-то странное с ним стало происходить. Он сделался замкнут, перестал ходить к мессе, безумие, как говорят, отображалось в его взоре, паства в страхе разбегалась от него. Кончилось тем, что в один злосчастный миг он навсегда принял обет молчания, поселился в каком-то разрушенном монастыре, где вскоре и умер в забвении. Не знаю даже, на кладбище или за кладбищенской чертой похоронили бедного безумца. Так и унес бедняга свою тайну с собой.

Другая подобная история, по-моему, разворачивается в наши дни – как это ни прискорбно, в наикатоличнейшей Франции. Возможно, вы слышали, сын мой, о нынешней кутерьме вокруг лангедокского кюре Беренжера Сонье [57]. Вначале меня, признаться, удивляло то, что Ватикан потакает его сумасбродству (надеюсь, Вы слышали, кем он себя вообразил и какие бесчинства себе позволяет). Однако, по здравом размышлении понял, что подобное бездействие престола Святого Петра единственно разумно, так как любой скандал лишь поспешествует сей тайне выплеснуться в мир, неподготовленный к ее осмыслению. Меня радует также и давешний поступок российского императора с сожжением упомянутой Вами бумаги; полагаю, он руководствовался теми же резонами.

Ибо тайны, сын мой, — я имею в виду, разумеется, Великие Тайны, — для того и порождены, чтобы оставаться в неприкосновенности. Недаром древние язычники-египтяне считали, что безмолвный каменный Сфинкс оберегает их покой и неминуемо покарает всякого, кто осмелится на них посягнуть.

Если мои слова что-то значат для тебя, прислушайся, умоляю, к моему предостережению! Даже если в своих предположениях ты и прав (допускаю, что так оно и есть), — не дело земное вторгаться в материи, не предназначенные для смертного, в каком бы высоком сане он ни был. Прислушайся, повторяю, к совету того, кто искренне любит тебя, и кого ты называешь своим отцом.

Что же касается высказанной тобою просьбы сохранить в тайне твое обращение в ватиканский архив, в особенности твой интерес к Меровингской династии, то тут можешь быть совершенно спокоен: умолчу об этом (Господь простит) даже на истокам деспозинской ереси [58] последней исповеди, которая, чувствую, уже не за горами, ибо, по всему, недолго мне обременять своим присутствием наш грешный мир…

(Далее – на несколько страниц – о своих страданиях от грудной жабы, о последних должностных перемещениях в Ватикане и о последней рождественской молитве папы "Urbi et orbi" [59].)

За сим, сын мой, остаюсь душой с тобою,

Отец твой Бенедикт

* * *

Рим. Ватикан

Главному смотрителю папского архива

Его Преосвященству епископу Сиенскому

отцу Бенедикту Фарицетти

Отец мой!

(Три страницы посвящены новому средству лечения от грудной жабы, основанному на травяном сборе, соображениям относительно дел своей католической миссии в Санкт-Петербурге и своей роли в ней, а также перечислению недавно вышедших духовных книг, кои хотелось бы срочным образом получить.)

…Теперь, отец мой, отзовусь о предостережениях, высказанных Вами в Вашем последнем письме.

Что есть наша вера как не попытка наша проникновения к чему-то высшему вместо вечного прозябания в болоте обрыдлых сиюминутных банальностей и очевидностей? Дерзания разума ничуть не противоречат истинной вере – таково мое глубокое убеждение, в котором пока не имел оснований разувериться. Ибо за всякой тайной вижу не языческого каменного Сфинкса, оберегающего ее, а упомянутых в Святом Писании Божеских архангелов Регуила и Уриила, посылаемых Господом нашим, дабы откровением тайны просветлить людские умы. (Вспомним тут о библейском Ное. Что было бы с родом людским, если бы разум этого праведника не просветлил Божеский архангел?)

Переходя (уж простите, отец мой) на более светский язык, скажу, что настоящая Тайна – и есть та грань, которая отделяет Ее Величество Истину от Ее Ничтожества Банальности; избави нас Господь отвернуться от первой в пользу второй.

Но гораздо хуже того оборотиться к Ее Презренности Лжи, ибо породитель этой дамы, как известно, сам князь тьмы. А что такое половинное знание, полуправда, как не ложь, но только прикрытая в благопристойные одежды?

Все это рассуждения общего характера, возможно, слегка отдающие софистикой, но необходимые, дабы развеять Ваши, отец мой, сомнения и страхи. Вижу, под разгадкой Тайны мы с Вами понимаем одно и то же, расходясь только в некоторых оценках. Вы правы, едва ли следует всуе называть все своими именами (надеюсь, понятно, какое, в первую очередь, Имя я имею в виду), но кое-какие вехи в моем исследовании уже можно обозначить:

1) Лейтенант фон Штраубе, действительно, является самым прямым из живущих ныне отпрыском династии Меровингов, в том почти не остается сомнений.

2) Происхождение Меровея, основателя династии… Скажем тут с максимальной осторожностью: высочайшее, насколько вообще в человеческих силах вообразить (позже, при Каролингах, это, по понятной причине, тщательно замалчивалось).

(Пункты 3) и 4) залиты кровью и потому совершенно не удобочитаемы. Угадываются только отдельные слова: "Грааль"… "Тайна"… "Александрийская звезда"… "Великое будущее народов"…)

…ввиду чего, отец мой, я намерен, как только управлюсь со здешними делами, немедленно отправиться в Ватикан и, пав на колени перед Его Святейшеством, сообщить ему величайшую, быть может, со времени возникновения престола Святого Петра…

(Еще несколько слов густо залито кровью, и на этом послание обрывается.)

* * *

Маленький человечек неприметной внешности, с невыразительным лицом, совершенно не запоминающимся, одетый как питерский мастеровой, войдя в свою комнатушку на Васильевском, перво-наперво запер дверь изнутри, затем достал из кармана и швырнул в печь замаранные красным листки, далее быстро разоблачился до исподнего и замочил в тазу с холодной водой штаны и рубаху. Пятен было не много, поэтому вода окрасилась лишь в чуть розовый цвет.

Пока одежда отмокала, он, как был, в исподнем, сел к столу и, не задумываясь, начал строчить карандашом на клочке бумаги со скоростью, обычно в письме не наблюдающейся среди российских мастеровых.

Закончив строчить на первом клочке, он достал второй, и, заглядывая в прежде написанное, принялся выводить некую колдовскую цифирь:

22 17

54 67 03 78 42 45 11

77 31 15 54 55 98 04 73 12

23 77 21 14 32 14 78 56 76 12 35 99 05 87 93…

Прежде, чем отправить в печку первоначально написанный текст, он сверил его с цифирью шифрограммы. Значение каждой циферки старинного слогового шифра он знал на память, и сверялся не на предмет возможных ошибок (он их не допускал), а лишь на тот предмет, не надо ли что-нибудь еще добавить.

Текст послания гласил:

Мадрид

Командору Ордена

дону Валенсио Гансалесу

Мессир.

Кардинал Бертран де Савари почил без мук. Причина смерти (для российской криминальной полиции) — убийство пожарным топором с целью ограбления. Похищены: золотая цепь с крестом, перстень с аметистом и денег 115 рублей 70 копеек (кое имущество, если будет нужно, верные Ордену люди смогут найти на Пескаревском кладбище, в квадрате G-11, в тайнике S-8).

Его письмо в Рим предано мною огню. Однако из написанного им ясно, что монсеньор Бертран чрезвычайно близко подошел к известной Вам, мессир, тайне и был весьма упорен на пути к ее разгадке; все это говорит в пользу единственной правильности принятого мною решения…

Последние слова маленький человечек перечел с особым удовлетворением. Именно чувство единственной правильности всего, что он делает, двигало им на протяжении последних двадцати пяти лет его наконец-таки осмысленной жизни, все время, пока он, начиная с самых низких чинов, верой и правдой, по истинному приятию души, служил могущественному Ордену. Оно не подводило его никогда, своим дыханием пронизывало каждую минуту его жизни и споспешествовало всякому его деянию, если оно – во благо. Как, например, просто оказалось отсидеться в кладовке с какими-то иудейскими святынями, пока монсеньор Савари писал свое письмо, как подвернулся кстати это невесть как там очутившийся пожарный топорик!

То же чувство "единственной правильности принятого решения" будет на его лице две недели спустя, когда, слыша, как в дверь его комнатушки молотят прикладами полицейские, он без малейших раздумий всыпет в рот пригоршню всегда имевшихся наготове таблеток цианистого калия. А три недели спустя, в далеком отсюда, теплом Риме, вскоре после страшной смерти девяностопятилетнего епископа Бенедикта Фарицетти, занимавшего скромную должность ватиканского архивариуса (старика найдут, раздавленного невесть как оторвавшейся от стены мраморной плитой при входе в архив), другой, тоже тщедушный и невыразительный человечек, в тот момент, когда дюжина итальянских карабинеров будет колотить прикладами в его дверь, совершит действие, которое, с точки зрения капрала карабинеров, вообще непосильно для человека – вонзит узкий, длинный стилет себе в горло по самую рукоятку, так что острие, пройдя насквозь, перебьет шейные позвонки, и голова, лишившись поддержки, повиснет, как у сломанной игрушки, готовая оторваться; – и у того, второго человечка, мгновенно отошедшего в мир иной, на лице в тот момент тоже будет выражение Единственной Правильности Принятого Решения.

Все это будет потом. Покуда же петербуржский человечек с преобразившимся на время лицом, — теперь это было не усталое, маловыразительное лицо мастерового, а лицо, выдающее миссию быть вершителем человеческих судеб, — приписал еще несколько строчек своей каббалистической цифири, что в переводе означало:

Считаю также своим долгом сообщить, что, судя по всему, главный архивариус ватиканского архива епископ Фарицетти вплоть до деталей посвящен в суть изысканий кардинала Бертрана де Савари, сам оказывал ему помощь, посему – да воспоможет ему Господь без лишних мучений покинуть наш суетный мир.

Что касается носителя тайны лейтенанта фон Штраубе (ныне, волею судьбы, очутившегося в доме для умалишенных), то, в соответствии с Вашим, мессир, наказом, веду за ним неусыпное наблюдение (одного санитара лечебницы уже удалось перекупить, ныне подступаюсь к другому) и в ожидании Ваших дальнейших распоряжений буду всеми силами оберегать его целость и сохранность.

Он еще раз перечел строки (все написанное было единственно верно) и приписал еще несколько цифр, означавших:

Да поможет Господь нашему делу, коему навсегда бескорыстно верным остаюсь,

лейтенант Ордена N. de F.

* * *

Жандармскому ротмистру

барону Ландсдорфу

(Секретно)

Милостивый государь Виктор Свенельдович!

Со всеми возможными извинениями, сим имею честь сообщить, что, по беспечности и чрезвычайной загруженности переписчиков, в мое послание к Вам от… числа с.г. вкрались предосаднейшие ошибки, кои спешу исправить.

В присланный Вам дубликат документов по снабжению довольствием Черноморского флота Его Императорского Величества, похищенных (возможно) лейтенантом Адмиралтейства бароном фон Штраубе, вкрались некоторые ошибки, а именно:

1) Рацион говядины по Черноморскому флоту Е.И.В. вообще не изменялся и не предусматривается к изменению на ближайшие 4–5 (а то и более) лет.

2) Селедка на Черноморском флоте Е.И.В. вообще из рациона исключена как рыба соленая и способствующая лишь жажде среди низших чинов, в связи с чем уж два месяца как заменена в рационе матросов рыбой камбалой (в том же соотношении).

3) По представлению начальника Конфессионального Отдела Штаба Черноморского флота Е.И.В. капитана второго ранга Г.Ф. Пилястрова (Отца Григория), в связи с требованиями офицеров того же отдела раввина лейтенанта Шлёме Берковича и муллы, капитан-лейтенанта Измаила Хаттаб-Заде, полагавшаяся ранее матросам флота свинина вновь заменена на баранину в прежнем соотношении.

Смею, также, уведомить о недовложении дубликатов сверхважных секретных документов, тоже похищенных (видимо) оным лейтенантом фон Штраубе.

Среди них:

1) Коллективная жалоба матросов броненосца Черноморского флота Е.И.В. "Князь Потемкин-Таврический" на постоянную червивость мяса любого вида, поставляемого для ежедневного рациона низшего состава, что, якобы, чревато недовольством и даже возможным бунтом на корабле.

2) Ответ на петицию матросов начальника Санитарной службы Черноморского флота Е.И.В., капитана второго ранга З.Д. Бенненсона, из коего ответа явствует, что поставляемое (кстати, бесперебойно!) мясо оной червивостью не обладает, есть получаемо из Турции, всегда в наисвежайшем, замороженном виде, а присутствующие порой на мясе белые кружочки есть не более как личинки гусеницы-шелкопряда, завезенные в трюмах корабля из Китая во время прошлогоднего похода и никакой опасности, кроме пользы, для здоровья ("Чёрта им в бок, жандармским, пускай сами разбираются!") не представляющие.

Ввиду необоснованности жалобы и недопустимости ее коллективного подписания, препровождено на гауптвахту Черноморского флота в г. Севастополе:

— низших чинов – 12 человек зачинщиков;

— унтер-офицерскогого состава – 4 чел.;

— им сочувствующий…

(дурень, даром что двоюродный племянничек! Начитался дряни! Тут, правда, не столь его самого, сколь матушку его, Рогнеду Алексеевну, дуру смолоду, в первую голову винить!)

…мичман Ртищев – 1 чел., о чем ведется тщательное разбирательство.

Еще раз приношу извинения за халатность своих канцеляристов. А в случае каких-либо еще вопросов, то надеюсь разрешить их при скорой личной встрече

(про покер-то 12 числа у князя Л.Р., авось, не забыл? И про должок свой в 25 рубликов тоже, чай, помнит, если вконец совесть не потерял).

…За сим остаюсь с уважением к вашему ведомству и с наилучшими дружескими пожеланиями лично к Вам,

Начальник интендантской службы

Адмиралтейства Е.И.В.

кап. 2-го ранга Х.Х. Двоехоров

("Двоехеров" – едва само собой рукою на листе не выписалось. Уж не сам ли чертов альгвазил Ландсдорф ему, Христофор Христофорычу, потомственному российскому мореходу, столбовому дворянину, постыдное прозвище присочинил? С него станется: сызмальства был востер на язык подлец Витка Ландсдорф, оттого и пошел по альгвазильской части, где у ротмистра, говорят, жалованье под наше контр-адмиральское подшкаливает.

Ничего-с; а покерный должок все одно вернет! Сколько б у него у самого этих самых х… — в ни было, а вернет, подлец, никуда не денется!)

* * *

Телеграмма

ПАЛАС-ОТЕЛЬ

ДАМЕ ИЗ 18-ГО НУМЕРА

МОЯ ПРЕКРАСНАЯ ВИОЛА ВОСКЛ ЗНАК

СЛУХИ О МОЕЙ КОНЧИНЕ ЗПТ ВИДИШЬ САМА ЗПТ НЕ ПОДТВЕРДИЛИСЬ ТЧК

МОЙ ВРЕМЕННЫЙ УХОД ИЗ МИРА ПОРОЖДЕН ЛИШЬ ЖЕЛАНИЕМ НАВЕКИ СОЕДИНИТЬСЯ С ТОБОЙ В ИНОМ КАЧЕСТВЕ ТЧК

КОЛИ НЕ ЗАБЫЛА ЗПТ ЖДУ ЗАВТРА В 12 ЧАСОВ ПОДЛЕ ТВОЕЙ ГОСТИНИЦЫ ТЧК

ИМЕЮ ВАЖНЫЕ СВЕДЕНИЯ КАСАТЕЛЬНО ТОГО ЗПТ ЧЕМ ТЫ ТАК ИНТЕРЕСОВАЛАСЬ ТЧК

ЖДУ ЛЮБЛЮ НАДЕЮСЬ

ЛЮБОВЬ ИЛИ СМЕРТЬ ВОСКЛ ЗНАК

ТВОЙ L’OURS RUSSE [60]

* * *

Военному атташе

посольства Германской Империи в Ст.-Петербурге

графу Карлу фон Валленроду

(Сугубо конфиденциально)

Ваше сиятельство.

Наконец-таки имею случай подтвердить, что Ваш немецкий романтизм, кажется, действительно, дальновиднее английского рационализма лорда Розенгейма.

(Тут вынуждена сделать небольшое отступление. Именно в сугубо практические моменты, когда нужно попросту раскошеливаться, лорд Розенгейм романтически восклицает о британском патриотизме. Что же касается меня, то я уже обучена жизненным опытом – при звучании слова "патриотизм" надежнее придерживать свой кошелек, иначе его непременно срежут.)

Теперь о сути нашего дела.

Вы оказались правы, граф! Никакого интереса, с точки зрения военных тайн, наш подопечный Ш. собою не представляет. Однако я не сразу это себе уяснила и имела глупость, по настоянию виконта Розенгейма, понемногу пичкать его зельем "W-4" (специальная разработка английских ученых для развязывания языка). В результате наш подопечный оказался в разладе с окружающей действительностью, его сознание наполнилось фантасмагорическими видениями, он начал лицезреть каких-то странных существ с языческими именами, утратил ясное ощущение времени, слышит и произносит какие-то "квиркающие звуки", и мир, отображаемый его бедным, истомленным разумом сделался искаженным, как в кривом зеркале.

В конце концов виконт Розенгейм утратил к нему всяческий интерес, и, скажу Вам, совершенно напрасно. Ибо тайна у него есть, и тайна эта столь глубока, что ее истинную ценность не измерить военно-штабными параметрами.

Уже само приближение так называемой "Александрийской звезды", я надеюсь, должно подвигнуть все наши ген. штабы к внесению корректив во многие близлежащие и удаленные планы. С этой точки зрения, русские – удивительный народ. К тайне лейтенанта Ш. их службы до сих пор не проявили ни малейшего интереса. Вообще, при их кажущемся мистицизме, они материалисты каких досель свет не видывал. Леший (лесной черт) значит для них не более чем наш егерь или, maximum, старший лесничий, а кикимора (ведьминский выкидыш) — незримая домашняя пряха, оборотень же и вурдалак (Werwolf) в их мифах – всего лишь вполне благопристойный валахский князь Влад Дракула. Располагая огромным азиатским населением, они не ведают о (предсказанной доктором Nietzsche) предопределенной власти белой расы на Земле, оттого остаются крайне беспечными к вопросу о засорении своей крови неарийскими элементами.

Нашего подопечного Ш., впрочем, последние рассуждения нисколь не касаются.

Теперь о самом главном. Приближающаяся звезда, судя по всему, способна повлиять на всю дислокацию земных сил, ныне пребывающих в кажущемся равновесии. Таким образом, до той поры, пока… (Залито кровью.) …Откуда следует, что возможный конец Мира, предреченный в книгах, может, действительно… (Залито.)

…Поэтому лейтенант Ш. является залогом того, что мир наш еще какое-то время… (Залито.) То есть, многовековая тайна, которая (залито)…есть, возможно, залог сохранения белой расы… (на полстраницы залито кровью.)

…Оттого, как сказано в известной Вам летописи, "duie exubi lotis d`e ino qweni i tue…" [61].

(Густо-густо залито.)

…в связи с чем к подготовке побега привлечен находящийся в тайной жандармской клинике "Тихая Обитель" полковник вооруженных сил Его Величества Кайзера Вильгельма Отто-Иоахим Шварцкопф, снабженный всеми необходимыми инструкциями и надлежащим инструментом для организации побега… (Залито.)

…а также санитары названной "Обители", по прозвищам "Валет" и "Самаритянин"…

(Залито.)

…Сообщаю также, что мой номер счета в банке Женевы поменялся и является ныне….

С чем остаюсь…

Его Величеству Кайзеру Вильгельму,

Ваша M.R., имперская графиня

(После долго еще в Петербурге будут вести следствие – кто убил, да по какой причине. В конце концов, решив: "А просто… Мало ли…" – за невозможностью расследовать, спишут в архив).

Глава 18 Без названия

— …Ваш-благородь, это я – с "Обители"!..

— Чего?! Кто там? Кого "обидели"? Кто еще, к …ной матери, на аппарате?

— Я, ваш-благородь! Мудрищев!.. С "Тихой обители" телефонирую!

— И чё телефонируешь?

— Убёгли!

— Эй, как тебя там… Мудищев! Куда пропал?

— Мудрищев, ваш-благородь!

— Быстро, Мудищев: кто убёг? Как?

— Нумера осьмой и девятый! Один флотский, другой германский, оба шпиёны, под грифом секретности первой категории!

— Что?! Громче говори, дурак! Как "убёгли", кто допустил? Ну, быстро! Не сопи в аппарат!

— А как?.. Они ж двоих из наших веревками повязали, а третий, унтер Пряхин (видать, заранее купленный), убёг с ними вместе. А нумера седьмого, князя Завадовского, вправду тронутого умом, унтер Васюков саблей порубил. Так и снял голову с плеч.

— Что?! Твою бы лучше …ную башку!.. Как посмели, кто разрешил?!

— А иначе и никак было невозможно, ваш-благородь – кидался наших табуреткой лупасить, всех мог запросто порешить: сумасшедший же, у их же силища – знаете… Я и сам через то пострадамши: получивши по носу. Теперь с носу кровь – не продохнуть!

— Кончай мне, Мудищев, про свой …чий нос, … твою мать, … в … к раз… Богоматери!.. Ты мне, Мудищев, не мудри, мудрила …ев! Что, … собачий, предпринял?

— К носу – камфорную примочку…

— Да к …, к …ной матери, мне твой …нный нос! Для преследования что предпринял?

— А?!..

— … на! Для преследования, спрашиваю, что предпринял, скотина?!

— Ясное дело, погоню надобно, ваш-благородь, чего ж тут еще? Роту поднять.

— Еще не поднял, в … твою …? Так ты мне тут!.. Чего ж ты мне тут?!.. А ну!.. Мудищев, … твою … к разэтакой …..нной … и Святителей! Живо!

— Слушаю-с!..

* * *

— Вторая ррота! … вашу! В ррруж-ё!..

Глава 19 Побег. Граф Валленрод

…до мяса разодрав руку, пока пролезал через коряво распиленную решетку и вываливался в дымку подступающего утра. Тощий Herr Oberst, приговаривая: "Shneller! Shneller!" [62] – проворно следовал за ним. Позади, тяжело дыша, едва поспевал грузный жандарм, почему-то взявшийся помогать им в побеге. Фон Штраубе и Herr Oberst, одетые в форму двух других жандармов, только что связанных ими и запертых в чулан, на бегу застегивали портупеи. Перед глазами у лейтенанта все еще стояла страшная картина, которую увидел уже перелезая через подоконник и обернувшись в последний миг: жандармский унтер отрубает саблей голову Иоанну, голова эта, с живыми еще глазами, падает на кровать и смотрит вслед убегающим.

Жандарм схватил подвернувшуюся пролетку, скомандовал извозчику:

— На Екатерининский, живо!

Позади уже раздавалась трель свистка.

— Никак, погоня? — обреченно вздохнул возничий, пока Herr Oberst и фон Штраубе садились позади. — Своих, что ль, лошадей у вас нет, господа служилые?

— Поговори у меня! — привычно потряс пудовым кулачищем жандарм. — Дуй, куда велено!

Тот без большого воодушевления хлестнул клячу:

— Ну, мертвая!..

Покатили. Трель затихла вдали.

Немного отъехав, извозчик стал то и дело подозрительно озираться на двух горе-жандармов, сидевших позади. Вид у них был впрямь мало подходящий для этой амуниции. Плоскому "римлянину" шинель с чужого плеча была столь широка, что он обмотал ее вокруг себя чуть ли не дважды, прихватив ремнем, так что не застегнутые пуговицы оказались где-то на правом боку, да и торчащие кайзеровские усы не особенно приличествовали стражу российской короны. У фон Штраубе один рукав был порван под мышкой, и из дыры белела больничная сорочка. Если прибавить к этому отсутствие сабель, без коих жандармов на Руси и помыслить себе нелепо, а также войлочные тапочки вместо сапог, то вид беглецы имели скорее жалкий, чем грозный.

— А чего ж без сабелек-то, господа-хорошие? — также отметил рассмелевший извозчик. — Ежель по государеву делу – так без сабелек оно как-то…

Настоящий, при полной выкладке, жандарм, снова замахнулся на него кулаком. Тем бы, глядишь, и пресек в мужичке этот несвоевременный позыв любопытства, но тут вмешался Herr Oberst, заговоривший, как, вероятно, по его представлению, было и должно благородному русскому жандарму разговаривать с простолюдинами:

— Ты много рассуждать, мужик! Должен молчать, когда везешь жандарм! Молчать и выпольняйть!

Мужичок на какое-то время примолк, но некую мыслишку в себе до поры явно затаил. Выплеснулась она, когда пролетка поравнялась с казармой какой-то роты, возле будки топтались на морозе караульные с винтовками. Нежданно-негаданно извозчик рванул на себя поводья, кляча стала как вкопанная, а он с воплем: "Спасите, братцы православные!" – кубарем выкатился в сугроб.

Пока жандарм, чертыхаясь, перелезал на козлы, караульные поглядывали на крикуна с сомнением: не то спьяну орет, не то вправду какой непорядок?

— Братцы, спасайте! — вопил возничий. — Нехристи, шпиёны, убивцы пролетку захватили! Палите, братцы, с ружей палите в немчуру!.. Кобылку не зацепите только, одна у меня кормилица!.. Ну же, братцы, чего стоите?..

На его ор из будки наконец выскочил унтер, что-то солдатам приказал, и они поспешно начали взводить затворы, но жандарм уже рубанул кобылу по тощему крупу кнутом, и она, напрягшись всеми жилами, рванула с места. Только тогда сзади послышались нестройные хлопки выстрелов.

После доброй дюжины хлопков лишь две пули наискось пробили задник и крышу пролетки и, едва не задев головы преследуемых, ушли в небеса.

— Bravo! Vorbei dem Zweck! [63] – захохотал Herr Oberst. — Русский зольдат не умеет стреляйть! Und sie wollen den Krieg gewinnen! In die Armee des Kaisers Willhelms sie fur solch Schiess en… [64].

Его ликование было, однако, преждевременным – уже следующая пуля, попала в левый бок "римлянину", а другая, просвистев между лейтенантом и полковником, угодила точно в затылок сидевшему на козлах жандарму, их спутнику. Тот не успел даже вскрикнуть и вывалился на мостовую, а напуганная пальбой и всей этой сумятицей кляча, потерявшая управление, понесла невесть как, мотая пролетку из стороны в сторону.

Тут, впрочем, Herr Oberst проявил недюжинную волю и сноровку. Не обращая внимания на свою рану (похоже, весьма опасную), в один момент он лихо перескочил на козлы, каким-то чудом сумел ухватить поводья, уже путавшиеся в ногах у клячи, и умело выправить движение. "Римлянин" обернулся к фон Штраубе, в рыбьих еще недавно, тусклых глазах теперь полыхал самый живой азарт.

— Ihr Gluck, Lietenant! — крикнул он. — Ich diente in die Reiterei des Kaisers! Даже русский кляч будет слушайть настоящий каварерийст! Wir schon weit. Die Infanterie wird die Reiterei niemals einholen, besonders falls sie nicht verstehn, zu schiess en! [65].

При учете одного убитого и одного раненного с их стороны, солдаты стреляли не так чтобы совсем уж никудышно, но звуки стрельбы вправду уже не доносились более – кажется, они все-таки, действительно, ушли.

— Es scheint, Sie sind gefahrlich verwuden? [66] – сказал фон Штраубе.

— Die Kleinigkeiten! — стоически отозвался "римлянин". — Un schon nicht weit. [67].

— Wohin wir faren? [68] – спросил фон Штраубе.

Ответ полковника: "Dorthin, wo uns warten" [69], – уже не породил в нем ни новых вопросов, ни удивления – видно, способность удивляться и задаваться лишними вопросами он за последнее время утратил начисто.

Вскоре пролетка остановилась у нарядного особняка, обнесенного чугунной оградой с кайзеровскими орлами. Ворота охранял высокий немецкий ефрейтор с такими же, как у "римлянина" пикообразными усами. Herr Oberst спрыгнул с пролетки, скомандовал лейтенанту: "Hinter mir!" [70] – и, по-прежнему не обращая внимания на свою рану, прошествовал мимо стража походкой истинного полковника, чеканя шаг, словно был обут не в эти постыдные больничные тапки, а в хромовые сапоги со шпорами, так что у ефрейтора не зародилось никакого другого порыва, кроме как стать навытяжку с сделать ружьем "на караул". Так же, держа "на караул", он пропустил мимо себя и лейтенанта.

Швейцар семенил по парадной лестнице, указывая им дорогу. Однако без участия швейцара дубовая дверь апартаментов распахнулась и навстречу им вышел светящийся улыбкой довольно молодой, холеный, тоже с пикастыми усами, господин во фраке, на котором горели алмазами высшие ордена нескольких держав.

Ничуть не смущаясь своего странного вида, Herr Oberst отдал честь и отчеканил:

— Herr der General! Der Auftrag ist erledigt. Der Bericht wird gewahrt sein. Lassen Sie zu, sich in Ordnung zu entfernen und zu fuhren? [71]

— Ja, der Oberst, — кивнул господин, — haben Sie gut gearbeitet. Gehen Sie, sich zu erholen. Das Vaterland wird Sie nicht vergessen. [72]

— Ich diene dem Kaiser und dem Vaterland! [73] – каким-то образом ухитрился клацнуть о пол войлочными тапками Herr Oberst и, по-парадному печатая шаг, что при его нынешнем одеянии выглядело несколько комично, удалился в ему лишь одному ведомом направлении. За ним по мраморному полу, как заячий след по снегу, обозначали путь крупные капли крови.

Дождавшись, когда тот уйдет, улыбчивый генерал в штатском обратился к фон Штраубе на превосходном русском языке, без малейшего акцента:

— Разрешите представиться, господин лейтенант. Я военный атташе посольства его величества кайзера Вильгельма, генерал-майор, граф Карл фон Валенрод. Кое-что мне известно о ваших последних злоключениях, да и не только об этом. Кстати, своему освобождению вы отчасти обязаны и мне. Однако прежде, чем мы продолжим наш разговор, я полагаю, вам хотелось бы прийти в себя, принять достойный офицера и дворянина вид. Мой дом в вашем распоряжении. Здесь вы в полной безопасности, под защитой кайзера. Ванну уже готовят. Белье и платье, уж не смущайтесь, мой друг, вам предоставят из моего гардероба, все новое, ни разу не надеванное. Брадобрей тоже ждет. А затем я попытаюсь ответить на все ваши вопросы, вы же, — если сочтете нужным, — на мои. Покуда – желаю отдохновения. До скорой встречи, мой друг.

За спиной у фон Штраубе уже стоял безмолвный лакей с банным халатом наготове.

Через какой-нибудь час фон Штраубе, одетый по последней парижской моде, свежевыбритый, благоухающий дорогим одеколоном, сидел в дорого и со вкусом обставленном кабинете военного атташе. В глубине стоял уже сервированный столик с яствами и вином, но хозяин кабинета не торопился к нему приглашать. Покуда он указал фон Штраубе на кресло против себя. Вид у генерала Валленрода теперь был уже не прежний, радушно-лучезарный, а задумчивый и даже, как показалось, немного неуверенный.

— Знаете, лейтенант, этот разговор несколько необычен для меня, — сказал атташе. — Полагаю, вы догадываетесь, что, при моей профессии, всякая тайна не есть что-то экстраординарное. Проникновение в тайны для разведчика такое же ремесло, как, например, для плотника забивание гвоздей. Мои же ремесленные навыки на сем поприще были высоко отмечены не раз. Я имею в виду не только это, — он указал на грудь, украшенную орденами, — а еще и шесть смертных приговоров, вынесенных мне рядом держав, включая сюда самые изощренные виды казни, как то: вытягивание жил (в Китае) и посажение на кол (какая мерзость! — в Турции), но, как изволите видеть, пока что не приведенных в исполнение. Иные романтические натуры, в особенности господа литераторы, ищут в этом ремесле нечто необыкновенное… "Рыцари плаща и кинжала…" Черт побери, глупей определения не придумаешь!.. Да, конечно, бывают ситуации из ряда вон. Когда надо, например, посадить самку скорпиона в сандалию старшего сына индийского раджи (вы, надеюсь, слыхали?) или с пятисот ярдов подстрелить из арбалета с отравленной стрелой одного китайского мандарина. Упомяну, сколь сие ни отвратительно, бегство через выгребную яму из румынской тюрьмы; в сравнении с этим ваш сегодняшний побег из "Тихой обители" – не более чем детская забава… Но все это – лишь крохотные элементы профессии; главное, клянусь вам, не это, совсем, совсем не это!..

— Что же, в таком случае? — спросил лейтенант, чтобы прервать затянувшуюся сверх меры паузу.

— Вот! — воскликнул Валленрод. — Вот! Вы сами же и предвосхитили мой ответ! Главное – терпение! Умение выдержать паузу и дождаться, когда ваш vis-a-vis сам задаст свой вопрос! Человек, — а я это давно для себя установил, — слаб и самовлюблен. Он любит говорить, самовыражаться, а отнюдь не безмолвствовать как кукла. Посему, его основная подсознательная цель – спрашивать, и, в конечном счете, самому же отвечать на собственные вопросы! Моя же задача, в этом случае, — молчать, изображать знаки удивления, даже, по возможности, восхищения на лице; рано или поздно собеседник сам выложит все свои тайны, за которые при грубом натиске не расплатишься порой и миллионами… Что же касается вашей тайны, мой друг, то она совсем иного рода; отсюда и моя некоторая беспомощность. Все мои методы, выработанные годами труда и наблюдений над самыми разными людьми, в данном случае оказываются бессильны. Вся беда состоит в том, что вы, боюсь, и сами не ведаете, в чем суть, в чем истинный, глубинный смысл той тайны, которую вы в себе с некоторых пор храните. Поэтому ваша (если я даже ее добьюсь) разговорчивость не приведет ни к чему, кроме хаоса бессмысленных звуков, то есть увеличения беспорядка в мире, которого и так, ей-Богу, достаточно. Я бы хотел, вопреки моим правилам, действительно, вступить с вами в разговор – в разговор двух людей, пока мало что понимающих, но ищущих истины, которая, в таком случае, быть может, где-то, глядишь, нечаянно и обретется.

— И – о чем же вы хотели бы вести подобный разговор? — спросил фон Штраубе.

— Мы, я смотрю, как бы поменялись местами, — наконец снова улыбнулся генерал. — Вы спрашиваете – я отвечаю… Что ж, в данном случае не вижу ничего дурного в такой перемене ролей. Попробуем разговорить друг друга. Признаюсь вам откровенно, ни одно предыдущее задание не вызывало у меня подобной растерянности. Обладай вы, например, секретом производства нового вида пороха или там какой-нибудь самоходной артиллерийской установки – у меня с вами, уверяю вас, не было бы хлопот; но ваша тайна, если я верно понимаю, иного, мистического, пожалуй, свойства. Ничего подобного в моей практике досель не бывало. Она касается скорее Судеб Мира, нежели дивизий и корпусов. Тайна, если угодно, всеобщего переустройства. И беда, если ею завладеет кто-то, кому, по его человеческой природе, назначено меньшее!

— Например, меньшее, чем назначенное графу и генерал-майору кайзера Вильгельма? — попытался сыронизировать фон Штраубе.

— Ах, граф и генерал-майор – это, в самом деле, еще не худшее! — вполне серьезно отозвался Валленрод. — Знаете, кого я гораздо больше боюсь?

— И кого же?

— Ефрейторов!

— ?!

— Да, да, мой друг, именно ефрейторов! При условии все более ширящейся демократизации нашей жизни (увы! — вашей, российской, также), — представьте себе на миг, что до власти дорвется какой-нибудь самый что ни есть замухрышка-ефрейтор – однако, знающий, КАК ПЕРЕУСТРОИТЬ МИР!.. ("Нечто подобное, — отметил про себя лейтенант, — кажется уже давеча говорил подвыпивший Коваленко-Иконоборцев".) Кстати, — продолжал граф, — одна небезызвестная и мне, и вам дама (к слову, иногда величавшая себя чуть ли не герцогиней) тоже под конец взяла на вооружение этот фельдфебельский бред: о превосходстве расы, о белом сверхчеловеке. Когда в человеке нет истинного аристократизма, скажу даже, некоторого вполне полезного высокомерия, проявляющегося в уважении к собственному "я", то он неминуемо хватается за обобщенные категории: нация, раса. Боюсь, все наши унтеры таковы… Или взять вашу державу… У вас, конечно, ефрейтор не пробьется, вы – нация говорунов… Ну, допустим, какой-нибудь краснобай, приват-доцентик юстиции… Или там – из революционистов, непременно с юридическим образованием, но тоже, разумеется, знающий – КАК! Уж они-то обустроят мир! Не хотелось бы дожить до того часа!.. Впрочем, это опять-таки небольшое отступление. Моя профессия учит, что факты – прежде всего, так что перечислю сначала именно факты. Итак: вы прикосновенны к некоей тайне, столь грандиозной, что многие сильные мира сего вдруг начали проявлять к вашей в сущности весьма скромной персоне пристальнейший интерес… — Не дожидаясь ответа, поспешно продолжил: – Нет-нет, я не пытаюсь вырвать из вас эту тайну, во всяком случае – пока. Кстати, я не уверен даже, что вы сами до конца ее знаете. Молчите, коли угодно… Теперь – далее. Все, кто так или иначе догадывались о существовании вашей тайны, довольно быстро покидали наш бренный мир…

— Кого, например, вы имеете в виду? — спросил фон Штраубе. Сам он, во всяком случае, мог уже назвать Бурмасова и князя Завадовского, чья отрубленная голова нет-нет да и возникала опять перед глазами.

— Называйте сами, а я буду отвечать, — сухо предложил Валленрод. — Так оно и для вас будет, я полагаю, будет выглядеть достоверней.

— Ну, допустим… — принимая условия, сказал фон Штраубе. — Допустим, некая дама…

— Мадлен, Софи, Виола, Шамирам… ладно, жизни не хватит перечислять. Она?

— Мертва, — так же сухо сказал Валленрод. — Позавчера вечером убита подсвечником в своем нумере гостиницы. Впрочем, тут и без вашей тайны могло бы обойтись; однако все же – так или иначе… Далее?

— О, боже! — воскликнул лейтенант.

— Только, прошу, без эмоций, а то совсем раскиснете к концу. Далее, прошу вас.

— К примеру, ее сообщник, действительный тайный советник… я его про себя называю…

— Хлюст, — подсказал все откуда-то знавший Валленрод. — То бишь граф Роман Георгиевич Хлюстов.

— Именно так.

— О, этот работал, наверно, на дюжину разведок, алчен был, как последний жид. За деньги с нечистой силой готов был связаться. Кстати, он полагал, что связался с нею таки – кто-то его разыграл, видимо… Так или иначе – но и этот мертв. Два дня назад свалился с лестницы в своем доме, сломал шею. К сожалению, отошел, долго не мучась. Далее.

— Ну, скажем, кардинал… Мы с ним разговаривали… Имени я так и не узнал…

— Да, Бертран де Савари? На прошлой неделе зарублен пожарным топором. Далее.

— Он, кажется, был связан с неким ватиканским архивариусом, со своим…

— …да, да, со своим личным духовником, — продолжил за него Валленрод. — Поведаю вам – вчера из Рима по моим каналам пришло сообщение: его духовный отец, епископ Бенедикт Фарицетти при довольно странных обстоятельствах погиб (готов дать руку на отсечение, что убит) в Ватикане, при входе в папский архив, где обычно трудился. Добавлю, вы не обо всех знаете. Многие неизвестные вам лица также пытались принять участие в вашей судьбе в те дни, пока вы находились в "Тихой обители". И ни одного из них уже нет на свете. К этому скорбному списку можно еще прибавить еще одного великого князя, вчера принявшего излишнюю дозу морфина, великую герцогиню из Баден-Бадена, скончавшуюся при невыясненных пока обстоятельствах (впрочем, не думаю, что случайно – больно много случайностей у нас накопилось), а также двух монахов, офицеров иезуитского ордена, чьи имена вам, да и почти никому, наверно, ничего не скажут, а дела приведут в ужас любого, даже меня. Они тоже, уверен, кое о чем прознали. — Выдержав небольшую, но весьма эффектную паузу, атташе завершил: – На днях один из них покончил с собой в Риме, другой здесь, в Петербурге, я только сегодня узнал.

Некоторое время фон Штраубе молчал подавленно, не зная, что возразить.

— И все-таки вы ошибаетесь! — вдруг вспомнил он. — По крайней мере, еще один человек, знавший…

— Ах, вы, вероятно, имеете в виду нашего дорогого друга полковника Шварцкопфа? — перебил его атташе. — Увы, мой дорогой лейтенант, вы и тут, к моему величайшему сожалению, заблуждаетесь. Не далее как четверть часа назад мне принесли скорбную весть. Покуда вы тут изволили отдыхать и принимать ванну, полковник Отто-Иоахим Шварцкопф (тоже, кстати, из ефрейторов) умер от обильной кровопотери. Оказывается, та шальная пуля задела аорту. Удивительно, что он вообще сумел преодолеть весь путь, не скончавшись по дороге. — С едва уловимой иронией он добавил: – Вот что значит чувство долга перед кайзером.

В кабинете повисла напряженная тишина, в которой теперь отчетливо слышалось тиканье стенных часов. Мгновения чьей жизни они на сей раз отмеряли?

Валленрод, не спускавший с лейтенанта проницательного взгляда, кажется, разгадал его мысли и спросил:

— "Но он-то еще жив!" – об этом, я так полагаю, думаете вы, глядя на меня?

— Не лишено здравого смысла, — вынужден был согласиться фон Штраубе. — Вы живы, сей факт очевиден, и это, по-моему, разрушает выстроенную вами концепцию, смысла которой я, впрочем, пока не могу уловить.

— Во-первых – пока что жив, всего лишь пока что, мой друг! Всегда в таких случаях добавляю. Ибо нет в мире ничего более переменчивого, нежели это "пока что", если речь идет о таком почти невесомом пустяке, как человеческая жизнь, тут уж вы поверьте моему богатому опыту. Ну, а во-вторых – заметьте, лейтенант, я ведь и не пытаюсь извлечь из вас какую бы то ни было информацию. Если бы захотел, то, не сомневайтесь, изыскал бы необходимые средства ее из вас вытащить, таких средств, причем абсолютно действенных, у нашей службы существует превеликое множество. Однако, хоть я и далеко не трус (вы, надеюсь, поверите), но здоровый инстинкт самосохранения все же присутствует и во мне, он не однажды выручал меня в самых пиковых ситуациях, поэтому и на сей раз, хоть и слабо, но надеюсь… Кстати, вы, должно быть, голодны? Перейдем же, поэтому, к столу и продолжим наш разговор за трапезой. Ввиду его особости, как-нибудь обойдемся, я полагаю, без лакеев.

После того, как пересели к накрытому столу и генерал-майор, сам разлив вино, без тоста пригубил из своего бокала, фон Штраубе первым нарушил тишину.

— И все-таки, ваше превосходительство… — тоже пригубливая, сказал он,

…и вдруг, сказав это, отметил, как необычно быстро смеркается за окнами. По его представлению о времени, еще не настал и полдень (побег они совершили до больничного завтрака, то есть никак не позже девяти часов утра), а в кабинете сделалось уже совсем темно.

Снова почудилось, что кричат где-то за окнами: "Звезда! Звезда!" Впрочем, голубое только что небо и впрямь было усыпано звездами.

И еще: "Квирл, квирл!" – верещал невесть откуда взявшийся в зимнем Петербурге неутомимый сверчок.

На миг появившийся безмолвный, высоченный лакей зажег электричество, задев при этом головой низ люстры. Тронутые им хрустальные подвески отозвались перезвоном: "Квирл, квирл!" – "Квирл, квирл!"

Заливший комнату свет тотчас отсек проступившее звездами небо.

А может быть, вовсе и не "Звезда!" там, за окном, кричали. Может быть, там кричали…

Глава 20 Без названия

Баден-Баден

Великой герцогине E.-V.[74]

Мой милый, мой единственный друг!

Движимый раскаянием за то, что воспоследует скоро, начну, тем не менее, с ответов на Ваши вопросы, реестр которых, начертанный Вашим драгоценным для меня игольчатым почерком, держу перед глазами. Итак…

1) Да, все обстоит именно таким образом: письмо, спустя сто лет полученное нашим Государем от императора Павла, бесследно исчезло в огне.

2) Никто из хранителей Тайной Канцелярии (я нашел возможность с пристрастием их расспросить) не имеет ни малейшего понятия о его содержании.

3) Государь хранит по сему поводу безмолвие и печален.

4) Мнения российских ученых по сему поводу разноречивы и сбивчивы.

Видит Бог, дабы хоть как-то исполнить Ваше поручение, я не нашел ничего лучшего, нежели прибегнуть к тому, над чем посмеялся бы и сам в иную пору. Рискую тем самым вызвать и Вашу ироническую усмешку, вполне справедливую, но куда для меня печальнее было бы навлечь на себя Ваш упрек в недостаточной радивости.

Вы не поверите, мой друг, но я обратился к ворожее! Поясню лишь в свое оправдание, что ворожея эта, девица Владова, вероятно, не вполне шарлатанка. Во всяком случае, наша криминальная полиция не раз прибегала к ее услугам, меня же с нею свел сам граф Плеве (во многом обязанный мне своим блистательным продвижением). Сия девица, по его словам, обладает даром в минуты мистической экзальтации восстанавливать любые уничтоженные письмена, кое умение уже неоднократно на деле доказывала, помогая изобличить происки анархистов и прочей так расплодившейся в моем бедном отечестве нечисти. (Замечу к слову: поистине ужасны времена, когда подобные методы сыска – последняя надежда тех, кому поручено охранять отечество и престол!)

Не стану мучить Вас описанием того, как девица погружалась в магнетический транс, дабы не снискать Вашего упрека в дурновкусии, ограничусь скупым отчетом о нашей, если так можно выразиться, беседе.

Ваш Покорный Слуга. Как вам, возможно, известно, меня, мадам, интересует вопрос…

Девица (замутненными глазами глядя на магический шар, нещадно, как в провинциальном театре, завывая). О, ты, отважившийся нарушить многовековой покой тех тайн, которые…

В.П.С. (довольно строго). Не угодно ли, мадам, прекратить комедиантство и говорить по существу? Соблаговолите сказать, что вам известно про…

Девица (мелодраматично выдыхает)…письмо… (Вдруг – мужским голосом; уж не самого ли Павла, иди знай).… Ты, мой далекий потомок, знай же открывшееся мне и сим распорядись по своему усмотрению. Тяжкая ноша возлежит на державных плечах твоих. Вскоре великая смута настанет в стране, Богом отданной тебе во власть…

С этой минуты Ваш Покорный Слуга благоразумно удалил из комнаты всех свидетелей данной сцены.

…огненные смерчи пройдут по лону ее, будут повержены во прах ее святыни и безумие овладеет на время душами подданных ее. И Лжехристос снизойдет на твою землю, и, отрицая царствие небесное, призовет боготворить одно лишь царствие земное…

Довольно, мой друг, огражу Вас от дальнейшего описания сих апокалипсических картин, тем паче, что наш печальный век и без того пресыщен ими. Дословно все изложено в моем подробном меморандуме [75], адресованном на Ваше имя. Содержание таково, что я не посчитал возможным поручить его почте и оставил запечатанный пакет у своего доверителя, у графа L.F., которого Вы хорошо знаете. При желании, мой друг, сможете у него это послание получить. Покуда же ограничусь лишь еще одним пассажем из того же монолога вышепомянутой одержимой девицы.

Якобы, мой романтический предок Павел Петрович уяснил тайну своего (а стало быть, отчасти и моего) происхождения, а также предназначения всего нашего рода (к коему относятся не одни только Романовы) в этом скорбном мире. До сей поры я полагал, что лишь кичливый род Стюартов, утратив земной престол, претендует по праву наследования на престол небесный (о еретической деспозинской идее, касающейся их происхождения непосредственно от самого Спасителя, Вы, я полагаю, наслышаны); так вот, если верить все той же девице, мой досточтимый предок Павел, как я смутно понял, вознамерился оспорить у Стюартов их право первородства. Но, будучи все-таки на некую долю русским, привнес сюда наше природное мессианство. Де, кровные деспозины должны стать агнцами для заклания, искупительными жертвами для спасения этого (перефразирую вольтеровского учителя Панглоса) отнюдь не лучшего из миров.

Верю ль я в это все? Ах, не знаю, не знаю, мой друг! Уже не ведаю, во что вообще я верю. Настоятельно рекомендую прочесть все в моем меморандуме и вынести на сей счет свое собственное мнение.

В добавление скажу лишь одно. Государь наш отнесся ко всему этому Апокалипсису более чем серьезно. О том (при всей его прижимистости) свидетельствуют счета, открытые им в банках Европы. Они также были (уж не знаю, с какой долей достоверности) раскрыты мне в мистическом откровении все той же бесноватой девицей. Суммы, ей-ей, впечатляют! Что замыслил наш Государь? А не спасти ли когда-нибудь в будущем этот протекающий со всез бортов Ковчег под именем "Россия"?

Коды счетов, кстати, содержатся в моем меморандуме к тому же упомянутому L.F.

…Пишу обо всем этом, уже мало меня интересующем, лишь потому, что за минувшие тридцать лет ни единой Вашей просьбы не оставлял без исполнения. Но – Боже! — как далеко все это нынче от меня!

Ибо с момента знакомства с Вами мой удел был – надеяться и ждать. Ваши многочисленные браки только укрепляли мой стоицизм, поскольку это все равно оставалось при мне: надежда и ожидание.

Увы, нынешний прогрессирующий недуг первой отнял благость ожидания. Мгновения мои скупо отмерены, как медяки в горсти у дающего подаяние скряги. Что же до надежды… Давно уже ее способен мне дарить полною мерой один лишь морфин в нарастающих изо дня в день дозах. (Замечу в скобках: как недостает подобного снадобья всему нашему измученному миру, ожидания коего, если верить той бесноватой ворожее, крайне сумрачны. Назовите этот элексир наукой или социальной революцией – суть одна. Да и результат, боюсь, тоже.)

Сейчас… Один лишь миг… Заветный флакон… И вот уже ни боли, ни душевной муки. И вот уже мы с Вами, как тогда, тридцать лет назад, на яхте великого герцога D.U. плывем по Адриатике, мы юны, мы в накрахмаленных матросках, я счастлив, ибо влюблен, я надеюсь, я живу…

Боже, я еще живу… Для чего, за что?..

Благо – не долго уже. Самое чуть…

P.S. Простите, мой друг, простите, простите…

Ваш G.R.

* * *

Его высокопревосходительству

графу Плеве

(Секретно)

Сим доношу, что причиной смерти его высочества великого князя Г.Р. явилось, как показало вскрытие, чрезмерное принятие морфина, что также косвенно подтверждено его письмом, адресованным в Баден-Баден и своевременно нами перехваченным. Учитывая сверхвысокое положение адресата, были предприняты все меры, дабы сам факт отправки письма не стал известен. Сии меры, впрочем, оказались избыточными, поскольку адресат (также особа королевской крови) скончался день спустя после кончины великого князя. Причина смерти всячески замалчивается, но существуют веские основания предполагать, что тут приложила руку английская разведка.

Что касается поручения Вашего высокопревосходительства выявить доверителя великого князя, упомянутого в его письме как граф L.F., то выявить это лицо ни в России, ни за ее пределами покамест не удалось. Таким образом, memorandum покойного великого князя пребывает в неизвестном месте.

Осознавая чрезвычайную важность и секретность сего документа, дал поручение своему отделу предпринять…

…ввиду нехватки финансирования, в связи с чем прошу у Вашего высокопревосходительства…

…за сим остаюсь…

Начальник 4-го отдела

полковник Аскольдов

* * *

Полковнику Аскольдову

(секретно)

Найти memorandum великого князя – задача крайне важная. Отныне всему вверенному Вам отделу надлежит заниматься только этим. Недостаток рвения в поисках буду считать Вашей личной нерадивостью со всеми вытекающими последствиями.

Хоть через год, хоть через десять лет, — но Вы обязаны его отыскать! Сей документ и через век может сыграть свою роль.

С Богом, полковник.

Добавочное финансирование обещаю.

Плеве

* * *

И искать, разумеется, будут. Поначалу, как это у нас водится, весьма рьяно, через пару лет, когда снова убавять финансирование – с некоторой прохладцей, а после страшной гибели графа Плеве в 1904 году, с накоплением более неотложных дел, розыск будет перепоручен низким чинам, кои, в свою очередь, уверят, в конце концов, полковника: не было никакого такого меморандума, что-то там напутал перед кончиной великий князь.

И даже в июле 1918 года, стоя лицом к стене в ожидании пули в затылок, бывший жандармский полковник Аскольдов, озирая напоследок свою уже избытую до последней точки жизнь и сильно сомневаясь в ее целесообразности, в одном лишь не усомнится: не было великокняжеского меморандума, перемудрил покойный Плеве.

Глава 21 Граф Валленрод (окончание)

…этот век Всевышний сотворил для многих, а будущий для немногих.

3-я книга Ездры (8:1)

…Таким образом, господин генерал, — закончил фон Штраубе свою мысль (Боже, какую?! Покуда говорил – кажется, вечность прошла, и он успел позабыть ее начало…) —…хотя вы и о многом осведомлены, ваша осведомленность не столь велика, сколь вам это, вероятно, видится.

— Нет, это невероятно! — едва не вскочив с места, вскричал атташе. — Мы вели за вами наблюдение Бог… черт знает, сколько времени, проследили все контакты, вы почти ни разу не выпадали из поля нашего зрения; – и вот теперь вы говорите о связи с каким-то… как вы его изволили назвать?.. Дже…

— Джехути, — машинально подсказал фон Штраубе, хотя все еще не понимал, о чем речь.

— Да, именно! Вы хотите сказать, что имели связь с таковым? Но – когда?

Фон Штраубе ответил словами, близкими к тем, которыми говорил усекновенный Иоанн:

— В зависимости от того, что мы понимаем под течением времени.

— Хорошо! — вскипел граф. — Желаете заниматься софистикой – на здоровье! Может, хотя бы соизволите сказать, кто он, чем занимается, из какой, в конце концов, страны? Судя по имени, итальянец, — так?

Впервые на протяжении их разговора фон Штраубе улыбнулся, ощущая некое свое превосходство:

— Не думаю.

— Ладно! — Генерал вскочил со своего места. — Коли не выдумываете, я сам найду. — Он открыл ящик с картотекой и принялся перебирать карточки, приговаривая: – Джехути… Джехути… Нет, никого с таким именем нет! Притом – что-то знакомое… Признайтесь – вы придумали это сейчас?

— А вы еще поищите кого-нибудь по имени Саб, — предложил фон Штраубе.

— Как вы сказали? — Валленрод снова протянул руку к своей картотеке.

— Саб. Он же Инпу. Он же… ну, неважно. Что, никак, тоже нету среди ваших карточек?

Через минуту-другую генерал отчаялся что-либо там найти, снова уселся за стол и взглянул на фон Штраубе теперь уже нехорошими глазами.

— Уверяю вас, лейтенант, — сказал он, — если вы шутите, то вы играете с огнем.

— И в мыслях не имею шутить, — отозвался фон Штраубе весело. — Слово дворянина… Хорошо, если с Инпу не выходит – может быть, соизволите найти у себя Иван Иванычей?

Больше генерал не лез в свою картотеку.

— Иван Иванычей? — саркастически спросил он. — Здесь, в России?

— К сожалению – да, — сохраняя свой несколько игривый тон, сказал фон Штраубе. — Понимаю, что найти их в Японии было бы, наверно, легче.

— Вам всех в России Иван Иванычей, или как?

— Нет, всего лишь двоих.

— Это значительно упрощает дело, — продолжал пикировку Валленрод. — Всего каких-нибудь двух Иван Иванычей в России, думаю, отыскать можно. Позвольте спросить, вам любых двоих или же каких-то конкретных? Возможно, у них имеются какие-либо приметы отличительные?

— Да, да, безусловно. Один из них маленький, а другой, напротив, большой.

— О, существеннейшая деталь! С каждой минутой наша задача упрощается!

— И еще…

— Я весь внимание.

— Оба постоянно ходят в котелках.

— И вы об этом молчали?! Теперь-то уж и делать нечего! Всего-то и надобно: в России отыскать двух людей, носящих редчайшее для этой страны имя Иван Иваныч, по таким уникальным деталям, что оба носят на голове котелки и один выше другого ростом! По простоте выполнения задача сравнима только с такой: отыскать на петербургских помойках ровно двух требуемых нам котов, по тем отличительным признакам, что оба серы в полосочку, а также (самое существенное!) у обоих наличествует хвост и усы!.. — Вид у генерала снова стал серьезен. — Чего стоил бы военный атташе великой державы, руководствуйся он когда-либо подобными приметами? Путь для такого один: в соответствующую "Тихую обитель", кои не только у вас, в России, имеются. И я, мой друг, признаться, уже начинаю сожалеть, что к вашему вызволению из подобной "обители" приложил руку… Но, тем не менее, что-то заставляет меня думать, что вы искренни со мной. Насколько я понял, ваши Иван Иванычи, коли они не плод вашего воображения, также причастны к некоей тайне. Что ж, лейтенант, попытайтесь, в таком случае, убедить меня, что они не миф. Когда вы виделись с ними? Имейте, однако, в виду, что почти все ваши передвижения по городу нам известны и если вы хоть на миг отступите от правды, то будете немедленно изобличены, а в этом случае, ей-Богу, я вам не завидую.

Несмотря на все угрозы, по неуверенности, сквозившей в глазах у генерала, фон Штраубе чувствовал себя в этом разговоре сильнее собеседника.

— Нет ничего проще, — сказал он. — Если я верно понял, вы вели неусыпное наблюдение за мною?

— В какой-то мере.

— Стало быть, и в тот день, когда государь вскрывал конверт в Зимнем дворце?

— В самом дворце – безусловно. Там вполне хватало наших людей.

— Предположим… А по выходе из дворца – куда я, в таком случае, направился?

Валленрод снова перешел к письменному столу и стал рыться в каких-то записях.

— Да, — озадаченно произнес он наконец, — по выходе из дворца ваши следы, в самом деле, на какое-то время теряются. Обычная нерадивость сыщиков. Можете поверить, за это они получили свое… И вы хотите сказать, что в это самое время были в компании упомянутых вами Иван Иванычей?.. Хорошо, допустим, я вам поверю… Но вы там еще упоминали какого-то Джехути. Окажите уж заодно любезность – поясните, коли не трудно, когда и где вы могли видеться с этим господином.

— Тоже не составляет труда, — сказал фон Штраубе. — Посмотрите-ка в ваших донесениях – что я делал …го числа декабря месяца, после службы в Адмиралтействе, то есть примерно с семи часов вечера до полуночи.

Генерал надолго погрузился в записи.

— Тут все в порядке, — наконец сообщил он. — В шесть часов двадцать восемь минут вечера вы купили газету у мальчишки-разносчика на Аничковом мосту. Пока верно?

— Без сомнения.

— Далее, в шесть сорок три вы вошли в подъезд дома, в котором проживает… точнее – проживал… действительный тайный советник граф Хлюстов.

— Ну-ну, дальше!

— А дальше (здесь вынужден довольствоваться лишь результатами внешнего наблюдения), судя по свету, горевшему в кабинете его высокопревосходительства, вплоть до полуночи вели некую беседу с оным графом.

— А за передвижениями самого графа вы при этом не потрудились пронаблюдать? — спросил фон Штраубе. — Ваше превосходительство, я уже начинаю разочаровываться в хваленом германском педантизме.

— Постойте, постойте… Эти наблюдения вел совсем другой агент… — Валленрод принялся быстро листать страницы с донесениями. — Вот!.. — Вдруг наметившаяся было уверенность в себе покинула его. — Боже мой! — проговорил он. — Как я не обратил внимания?! Да, в самом деле, действительный тайный советник Хлюстов покинул свой дом за пятнадцать минут до вашего там появления, затем до глубокой ночи, никуда не отлучаясь, пробыл в гостях у генерала от инфантерии князя Извицкого, с коим все время провел за игрой в карты; оттуда воротился домой спустя полтора часа после вашего ухода… — Впервые выдержка изменила хладнокровному на вид атташе. — Позор! — воскликнул он. — Совершенно непростительная небрежность! — С этими словами сорвал трубку висевшего над письменным столом телефонного аппарата, крутанул ручку и заорал на кого-то: – Herr der Oberst! Ihr Agent, der fur "von Nummer sechs" aufpasste, hat mich in die dumme Lage geliefert. Als Sie beschaftigen sich dort?! Ich gebe Sie in Berlin mit dem entsprechenden Rapport zuruck. Mit dem Agenten werden geordnet Sie. Ich hoffe mich, dass ich ihn mehr nicht sehen werde… Ja, zwar es habe ich in der Art! Ich will nicht Ihre Rechtfertigungen horen! Das Gesprach ist beendet! [76] – Он швырнул трубку на крючок, затем, умерив свой гнев, внимательно посмотрел на фон Штраубе. Теперь он был снова лощеным, нордически хладнокровным аристократом. — Мне, право, стыдно за нашу разведку, — сказал он. — Итак, лейтенант, надо понимать, никакой беседы с графом Хлюстовым у вас в означенное время, действительно, не было. Тем не менее, около шести часов в его кабинете вы провели и с кем-то, в самом деле, все это время там беседовали. Остается лишь выяснить – с кем?

Фон Штраубе пожал плечами.

— Вас интересует имя? Я вам уже называл.

— Да, — задумчиво кивнул Валленрод. — Да, да, некий загадочный Джехути, — так вы, кажется, изволили его назвать?.. Если я вас правильно понимаю, оный господин Джехути, так же, как эти Иван Иванычи в котелках, был причастен к вашей тайне – и тем не менее, пока что…

— Оставьте свои "пока что", ваше превосходительство, — вмешался фон Штраубе. — В данном случае, уверяю вас, это совершенно неуместно… Однако, я же чувствую, господин генерал, что вы сами не хотите, страшитесь этого разговора. Тогда объясните – зачем я, тем не менее, здесь, перед вами, для чего было устраивать мне побег?

— Вполне уместный вопрос, — согласился Валленрод. — Признаюсь вам, я все время ощущаю какую-то прежде не знакомую мне внутреннюю борьбу – борьбу между долгом и смутными предостережениями, то и дело звучащими у меня в душе. Да, я устроил вам побег, ибо обязан был это сделать – таково желание кайзера. Наш кайзер великий человек, он желает тысячелетнего благоденствия своей империи, посему иной раз пытается заглянуть на десяток веков вперед. Сиюминутные военные и политические секреты, которые поставляют ему службы наподобие моей, при всей их кратковременной полезности, не так чтобы слишком интересуют его. Тут он, пожалуй, прав: сегодняшняя мощь нашей империи несомненна, и едва ли что-то всерьез может ее поколебать. Иное дело – что там будет через многие века. Первыми, кстати, о существовании некоей великой Тайны прознали англичане, но в Букингемском дворце мало этим озаботились. Альбионские политические мужи всегда слишком прагматичны, их взгляд в будущее редко простирается за пределы ближайших биржевых торгов; так мартышка видит не дальше ближайшего банана, висящего на ветке. В этом отношении кайзер Вильгельм проявил гораздо большую государственную мудрость. В самом деле, представьте себе, что, скажем, в Древнеримской империи проведали бы, что – ну, например, где-нибудь в Китае – изобрели, допустим, динамит, который здесь будет изобретен лишь через две тысячи лет. Они, конечно, еще не знают о великом движении варваров, которое вскоре сметет их империю с лица земли, собственное могущество кажется им непреложной данностью мира; но будь они способны заглядывать на века вперед – все силы следовало бы приложить к тому, чтобы некая служба, наподобие моей (а такие были, уж поверьте мне, всегда и везде) непременно проникла в сию Великую Китайскую Тайну; тогда, возможно, их империя просуществовала бы еще тысячелетия… Но ваша Тайна, я так понимаю, все-таки некоторого иного свойства?

— Тут вы, пожалуй что, правы, — согласился фон Штраубе.

— Я и не сомневался, — кивнул атташе. — Ну, неважно! Тут, гадая, можно припомнить много. Скажем, все тем же римлянам предоставляется возможность узнать, что грядет эра всемирного могущества Веры Христовой; тоже уверен – и в этом случае что-либо можно было бы предпринять… Не хочу, впрочем, отвлекаться столь далеко; начали-то мы, если вы помните, с другого…

— С противоречий между долгом и вашими предчувствиями, — подсказал лейтенант.

— Именно! — подхватил Валленрод. — К чему обязывает меня долг перед кайзером – вполне понятно. Что же касается предчувствий… Казалось бы, в профессии, подобной моей, могут преуспеть лишь самые истовые и закаленные материалисты. Так вот, скажу вам, это не совсем так! Более того – как раз в этой профессии по-настоящему преуспевает только тот, кто способен обращать внимание на смутное, подчас иррациональное, что ему подсказывает душа. Прочих давно уже похоронили. Большинство – в безвестии, некоторых – с почетом, под залпы салюта, что, впрочем, я тоже не считаю таким уж чрезмерным преуспеянием. Расскажу вам в этой связи об одном случае, бывшем со мной. Это случилось в самом начале моей карьеры, я тогда носил чин лейтенанта и был послан в одно из индийских княжеств с секретной миссией, в суть которой мы сейчас вдаваться не станем. Выполнил я ее, как потом сочли в Берлине, блестяще, я был сразу повышен в чине, получил свой первый орден; но было одно обстоятельство, о котором до сих пор не знает никто. Требовалось добыть некие сверхважные документы, касавшиеся права на наследование престола в княжестве… в общем, не суть важно. За ними тогда шла настоящая охота, были затронуты интересы и Великобритании, и России, и еще ряда стран. В особенности – после того, как сам раджа почил в бозе (про скорпиона в его сандалии я уже вам, помнится, говорил). Покойный не доверял никому из своего окружения, поэтому запрятал документы так, что сам черт не найдет. Мне, однако, посчастливилось. Проделав колоссальную работу, не однажды рискуя жизнью, в конце концов, я узнал, что документы спрятаны в тайнике, находившемся под статуей Будды в саду его дворца. Казалось бы, дальше – чего уж проще! И вот тут я вдруг понял, что не могу переступить через себя. То был какой-то необъяснимый с точки зрения разума, всепоглощающий страх!.. Короче говоря, я вынужден был преступить через все правила своей профессии, посвятить в суть дела совершенно постороннего человека и взять его с собой. Тайник я открыл сам, но запустил туда его. Документы он мне подать успел, а потом… Боже, слышали бы вы, мой друг, как он тогда кричал! До последнего часа буду помнить!.. Тайник оказался полон кобр, наверно, их там было с тысячу. Адские создания облепили беднягу так, что, сплошь покрытый ими, он сам казался гигантской рептилией, вздрагивающей в последних судорогах… — Генерал выпил вина и лишь затем, несколько остыв, продолжил: – И вот после этого случая мне уже представлялся нелепым вопрос – надо ли доверяться своим предчувствиям? Я доверялся им всецело и безоглядно, доверялся больше, чем донесениям самых проверенных агентов, чем сводкам генерального штаба, чем любым, самым надежным источникам. Именно это более, чем все прочие умения и навыки, потом не однажды спасало меня от верной смерти! Именно поэтому я дослужился до своего чина и сейчас имею удовольствие беседовать с вами, а не гнию в земле, как все, кто начинал службу вместе со мной. — Атташе в упор посмотрел на лейтенанта: – Надеюсь, я не произвожу впечатление человека, склонного к излишней откровенности? В таком случае – как вы полагаете, мой друг, зачем я вам все это рассказал?

— В самом деле, — полюбопытствовал фон Штраубе.

Выдержка наконец изменила Валленроду. Лицо из приветливого стало раздраженным. Он вскочил с места и швырнул на стол скомканную салфетку.

— А затем, молодой человек, — сверля фон Штраубе взглядом, проговорил он, — затем, что никогда, слышите, никогда до сих пор это предчувствие смертельной опасности не было во мне так отчетливо и сильно, как сейчас! Сам не знаю, в чем тут дело – но, клянусь вам, всех кобр индийского раджи я бы предпочел поручению, которое на меня взвалили сейчас. Каждый миг я ощущаю холод какой-то непонятной, но неотвратимой, убийственной опасности, исходящей от вас, от этой вашей тайны. В особенности – после шлейфа смертей, который вдруг за всем этим потянулся. Ведь все, буквально все, кто пытался приблизиться, кто так или иначе принимал участие… Позвольте! — внезапно встрепенулся он. — Однако же, вы тут говорили про какого-то Джехути, про каких-то неведомых мне Иван Иванычей! Если только они, в самом деле, живы… Но это надобно сперва проверить! Задействовать всех агентов, хоть весь Петербург перетряхнуть!.. — Он снова устремился к телефонному аппарату.

— Постойте, граф, — остановил его фон Штраубе. — Все не так просто, как вы полагаете. Не думаю, что ваши поиски смогут увенчаться успехом.

— Вы плохо знаете наши возможности, — бросил было Валленрод и вдруг осекся. В глазах его заиграл ничем не прикрытый гнев: – Или… Или вы хотите сказать, что все они – лишь плод вашего воображения?.. Вы изволите насмехаться надо мной?! Берегитесь, лейтенант. Моя недавняя откровенность с вами вовсе не означает, что со мной можно вот так вот бесцеремонно шутить!

— Перестаньте, генерал, — спокойно отозвался фон Штраубе. Он уже ничуть не робел перед этим испуганным человеком, чувствуя теперь свою большую силу. — В мыслях не имел над вами шутить. Просто – не допускаете ли вы, что между миром чисто воображаемым и миром материальным существует еще некий мир, недоступный даже для вашей, — в возможностях которой ничуть не сомневаюсь, — агентурной сети? Боюсь, вы слишком уверовали в то, что ваша (в самом деле, немалая) власть распространяется на все миры, а это, я полагаю, далеко не так. Только что вы сами изволили говорить про ваши иррациональные предчувствия; но ведь откуда-то же они, согласитесь, исходят! Не из того ли мира, который неподвластен вам? Если вы все-таки ощущаете это – значит, вы не так уж безнадежны, генерал.

Лицо Валленрода из свирепого снова превратилось в задумчивое.

— Черт бы вас побрал со всеми вашими тайнами, — несколько устало проговорил он, — но какой-то смысл в ваших словах, допускаю, есть… Так вы полагаете, все эти ваши Джехути, все эти ваши "котелки" – они из некоего иного?.. Нет! — оборвал он сам себя. — Бред какой-то! Уж не в Тихой ли обители вы набрались? Некоторые, конечно, странности в мире существуют. Просто мы слишком мало знаем, но, думаю, в конце концов, когда-нибудь всему можно будет найти рациональное объяснение. А что касается странностей… Нет и еще раз нет! Все эти ваши рассуждения о мирах… вдобавок, не подкрепленные никакими доказательствами…

— Доказательства? Что ж… — сказал фон Штраубе. — В таком случае, господин генерал, не могли бы вы мне сказать, который теперь час?

— Ну, если это все, что вас интересует!.. — Валленрод снова перешел на иронический тон. — Удовлетворю ваше любопытство. — Он взглянул на стенные часы, затем сверился со своими карманными, в золотом корпусе: – Все точно: без пяти минут одиннадцать вечера. Еще какие – нибудь столь же трудно разрешимые вопросы?

— Да. Не изволите ли еще сказать, в котором приблизительно часу мы с вами начали наш разговор?

— Без труда. Я все хронометрирую: привычка, выработанная годами. Извольте тогда уж полный хронометраж. Вы с покойным полковником Шварцкопфом явились в мою резиденцию в девять часов сорок восемь минут утра. В десять ноль семь мне доложили о смерти бедного полковника. А в десять пятьдесят две вы вошли в этот кабинет и мы, если помните, сразу приступили к разговору.

— Таким образом, согласитесь, никак не позже одиннадцати утра?

— Таким образом! — снова начал сердиться Валленрод. — Вы можете, наконец?!..

— Неужто не достаточно? Еще не догадались? Ну же, ну! Давайте! — подзуживал фон Штраубе. — Ваши аналитические способности, господин генерал!

Валленрод вдруг подскочил, как с гвоздя, вид у него стал потерянный.

— Черт! — прошептал он. — Вы хотите сказать?.. То есть – по всему получается… что мы с вами тут разговариваем двенадцать часов?!.. Но этого же не может быть!..

Фон Штраубе улыбнулся:

— Мне вы можете не доверять сколь вам угодно, но своим часам, надеюсь, вы доверяете?

Стенные часы как раз уже приготовились бить время, даже на слух было различимо, — "Квирл, квирл!" – как сжалась для этого бойная пружина. Наконец раздался и первый удар. Граф, словно не веря показанию стрелок, кивая головой, отсчитал все одиннадцать.

— В самом деле… — произнес он, когда часы заканчивали бить. — Господи, да и за окном давно стемнело, как я, вправду, не заметил?.. — Смотрел уже скорее даже просительно. — Раз уж вы сами начали, то я жду и разгадки. Чем вы все это объясняете, господин лейтенант?

Бой часов прекратился, и пружина, ослабев, вышептывала последние "квирл, квирл…" А где-то вдали, кажется, опять кричали "Звезда, звезда!.."

— Объяснить? О, нет! — сказал фон Штраубе. — Отнюдь не все в мире можно выразить при помощи слов. Вынужден ограничиться едва ли сверхоригинальной сентенцией: мир, вероятно, устроен гораздо причудливее и сложнее, чем мы о нем думаем.

— Да, пожалуй… — согласился генерал. Вид у него становился с каждой минутой все задумчивее. Вдруг он прислушался к тому, что происходит за окном. — По-моему, там что-то кричали? Про какую-то звезду. Или мне послышалось? — спросил он.

— Пожалуй, вы правы; в противном случае – послышалось нам обоим, — сказал лейтенант. — Но давайте, ваше превосходительство, хотя бы на время оставим запредельное. Мне кажется, от волнения вы даже с окружающим нас миром не полностью в ладу.

— Довольно говорить загадками – право, надоело! О чем вы?

— О простой вещи, которая почему-то не пришла вам в голову. Изволя говорить о череде смертей, о том, что – якобы – словно косой выкосило всех, кто был тем или иным образом причастен к упомянутой тайне…

— Если вы опять о каких-нибудь Иван Иванычах или Петрах Петровичах из иных миров… — опять перебил его всеумудренный атташе.

— Нет, — возразил фон Штраубе, — на этот раз – нет! Вы не учли еще одну особу, без сомнения вполне присутствующую в нашем мире… Все равно, впрочем, я надеюсь, не доступную ни вам, ни кому-либо из ваших…

— Только, прошу вас, лейтенант, без театральных пауз, пожалуйста. Ну же! Я жду. Кто сия особа?..

— Вам, надеюсь, ведомо, что тайна была изложена в некоем письме, — подсказал фон Штраубе.

— Безусловно! — согласился граф. — И если вы сейчас – об императоре Павле, то, во-первых, он, — и вы это прекрасное знаете, — никак уж не здравствует, а во-вторых, я бы ни в коем случае не хотел окончить дни так же, как он… Впрочем… Подождите-ка!..

— Наконец-то! Разумеется! Вполне здравствующий ныне император Николай. Как он распорядился письмом – вам, не сомневаюсь, известно; но прежде-то он его, как вы знаете, все-таки прочел…

— И сжег, не выпуская тайны наружу, — подхватил Валленрод. — Да, я уже думал и об этом – с несколько другой, правда, стороны. Ваш жандармский ротмистр Ландсдорф, которого я по долгу службы неплохо знаю, казался мне всегда человеком весьма недалекого ума, нерадивым службистом, преуспевшим лишь из-за лености его еще более нерадивого начальства; он, однако, при всем этом, вполне здравствует поныне. Уж не оттого ли, что не пожелал даже толком вас допросить? В самом деле – чего проще: запрятать вас до конца дней в "Тихую обитель" – и хлопот никаких!.. Теперь вот вы напомнили про вашего императора: предать огню – и словно бы не было ничего. Такое ощущение, что сами небеса хранят тех, кто не позволяет этой тайне выплеснуться в наш мир. Пожалуй, лейтенант, вы утвердили меня в этой мысли, за что я вам благодарен. — В глазах его обозначилась жесткость. — Знаете, — сказал он, — у меня давно уже зрело подобное решение… — Внезапно в руке у него появился длинноствольный револьвер – как у фокусника, в мгновение ока образовался из ниоткуда, что выдавало в нем опытного убийцу. — Спокойно, Штраубе, — скомандовал атташе. — Сидеть на месте, не двигаться!.. Кажется, мне тоже помогают небеса. Если бы не гибель нашего общего друга полковника Шварцкопфа, я бы, ей-Богу, не знал, что мне делать, а теперь, похоже, выход нашелся сам собой. Надеюсь, вы меня понимаете?

— Куда уж понятнее. Прикончить меня, — спокойно сказал фон Штраубе.

Его спокойствие объяснялось не столько храбростью, сколько иным. Время вдруг снова совершило какой-то странный вираж, и теперь лейтенант существовал как бы в двух временах сразу. Одно из них было – этот, нынешний миг с нацеленным в лоб револьвером, другое же таило в себе иной оборот: в нем генерал уже лежал на полу с размозженной головой, и кровь из продырявленного затылка ручьем стекала на ковер.

— О, нет, нет! — пока существуя только в первом из времен, воскликнул Валленрод. — Разве я мог бы нарушить приказ кайзера заполучить вас живым? Нет, вы были убиты вашими же соотечественниками, когда бежали из "Тихой обители". Одна пуля досталась бедняге Шварцкопфу, другая, к моему прискорбию, — вам…


…Кровь из его затылка все лилась и лилась, уже ковер не удерживал, растекалась по паркету.

"Борька, живой?!.." (Боже, кто это?!)

"Квирл, квирл!" – словно бы насмехаясь над распростертым генералом, над его самонадеянностью при полном неумении что-либо предвидеть, звенели хрустальные висюльки на люстре.

…Господи, сколько крови! Неужели в человеке столько ее, в самом деле, помещается?..

* * *

— И вы уверены, что, действительно, в самом деле все предусмотрели? — с некоторой жалостью даже спросил фон Штраубе.

— Не извольте сомневаться, — самодовольно сказал Валленрод (это его самодовольство тоже вызывало теперь у лейтенанта только жалость). — Даже мелочи учлись как-то сами собой, — я думаю, перст провидения, не иначе. Этот револьвер, к примеру. Довольно обычный с виду, однако же стреляет патронами от современной русской трехлинейки. Мне его изготовил один ваш умелец, эдакий тульский Левша, царствие ему небесное. Вышло совершенно по случаю, но случайностей в нашем деле, как видно, не бывает. ("Если не считать таких случайностей, как дырка в затылке", — подумал про себя фон Штраубе.) Так что даже, если по какой-нибудь причине дойдет до вскрытия тела, — зачем-то пустился в объяснения атташе, — изложенная мною версия, наверняка, подтвердится.

— И никакого раскаянья, генерал?

— О, клянусь вам: в кои веки – ну ни малейшего. Напротив (что далеко не всегда бывает) — лишь ощущение приносимой всему человечеству пользы. Ваше опасное шествие по этому миру кто-то же, в конце концов, должен остановить… Впрочем, — добавил он, проверяя барабан револьвера, — если вы сейчас пожелаете вдруг поведать мне о своей тайне, я выслушаю вас. Не думаю, что мне это чем-нибудь угрожает. Во мне она умрет, как умерла в камине у вашего императора: что-что – а тайны я, видит Бог, хранить умею. Так что в этом случае я не в большей опасности, чем ваш кайзер Николай.

Фон Штраубе вспомнил то свое видение: голова императора, полыхающая в огне. Но то было далеко, оттого едва различимо. Иное дело – простреленная голова Валленрода, заливающая кровью ковер. Вот этот самый, персидский, что сейчас под ногами…

— Что, не желаете напоследок? — спросил генерал, уже, в сущности, покойный, ибо распавшиеся было времена готовились вот-вот опять склеиться воедино. Поскольку фон Штраубе молчал, он взвел курок: – Ну, как угодно, лейтенант, не буду настаивать… Вы мне, клянусь, даже чем-то симпатичны – однако…

В этот миг, уже на самой склейке времен, дверь позади генерала отворилась, в кабинет просунулся слишком тесно облегающий довольно медвежью фигуру немецкий мундир и офицерская фуражка с низко опущенным, не по уставу, козырьком, оставлявшим для обозрения только многодневную небритость скул и подбородка.

— Herr der General, losen Sie, sich zu wenden? [77] – довольно знакомым лейтенанту басистым голосом осведомилась у Валленрода Смерть (ибо это, — фон Штраубе уже ясно знал, — самолично Она и была).

— Ich bat mich, nicht zu beunruhigen! — не оборачиваясь, раздраженно сказал Валленрод (он еще не чуял Ее дыхания). — Werden entfernt zum Strich Sie! [78]

— Jawohle! [79] – воскликнула небритая Смерть и выстрелом из мощного "бульдога" через карман пресекла все дальнейшие объяснения.

— Борис, живой?! — вскричала Смерть, внезапно, после поднятия козырька, обретая облик никого иного как Васьки Бурмасова.

— Василий?! Жив тоже?!.. — от неожиданности захлебнулся фон Штраубе.

* * *

…Кровь из затылка Валленрода текла и текла на ковер, который уже не удерживал ее.

"Господи, неужели же ее в человеке, в самом деле, такое количество?!.."

…Квирл, квирл!..

…Etc., etc…

* * *

— Боже, ты еще, слава Богу, живой!.. Поспел!.. Уже и не чаял тебя – живым! — воскликнул Бурмасов. — Эх, тесновато! Еле дышу! — добавил он, скидывая на пол уже трещавшую по швам фельдфебельскую немецкую шинель, затем мундир и по-хозяйски доставая из Валленродова шкапа тоже тесное ему, но все же более просторное генеральское обмундирование. — Знал бы ты, друг Борис, — при этом говорил он, — сколько деньжищ я ухнул на эту операцию!.. А ведь все ж прикончил каналью… — Василий тронул краем сапога бездвижного атташе. — И тебя бы, Борька, когда б не я, только что ждала бы такая же участь… Ладно, деньги, кажись, еще работают! Бежим, брат!

— Но – Василий!..

— Ах, Борька!..

Глава 22 Буря

…шут его знает – где потом, когда, и под какими звездами… увязая ногами в оттепельной февральской глине, тенями вливаясь в хилый питерский рассвет, неживей которого и чахоточней об эту пору, вероятно, не бывает нигде в мире.

— …Борис… — повторял Бурмасов, когда они уже под водочку ели вполне приличную уху в дешевом трактире для простонародья где-то в районе Нарвской заставы.

— …А я тебя уже в покойники списал, — постепенно отогреваясь с помощью водки и горячей ухи, говорил фон Штраубе. — Но – как? что?.. Как ты уцелел, что за синема?

Василий, без германской фуражки, небритый, в германском, однако, очень тесном на его могучих плечах генеральском мундире, смотрелся, наверно, ряженым, отчего и подобострастие половых (уж не проверка ли какая? пожарная… мало ли?) было соответствующее: "Не изволите-с?.. Всего пятиалтынный!.. Лангуста по утрам со скидкой, как устрица…" – а один половой даже щегольнул в адрес Бурмасова мудреным "Exzelenz" [80]. Взирали, впрочем, с недоверием и боязнью.

— Когда-нибудь все мы, почитай, покойники, — резонно ответствовал Бурмасов, заедая водку маслинкой со встроенным анчоусом в сердцевине и аппетитно захрустывая все это корнешоном. — А касательно синема – тут, Борис, правда твоя преогромная. Надоело прыгать куклой в чужой синеми… Здесь, брат ты мой, целая философия, наподобие кабалистики, так вот, сходу и не рассказать. Ну да попробую… Ты в шахматы играешь?

— Так, изредка… Не то чтобы…

— Неважно, я тоже не ахти. Все равно поймешь!.. Только представь: они… (что за такие "они" – мы еще обсудим), — они весь наш мир выстроили вроде шахматной партии. Тут Васька Бурмасов – фигура у них не велика, пешка, не более; только без пешки тоже партия уже иная совсем. А мы, представь, пешечку эту – по-незаметному – в карман! Всё! Рассыпалась вся их партия!.. Ладно, без пешечки, допустим, они наново все переиграли; а мы ее, пешечку, из кармана – да и в дамки! Была пешка – стал самый что ни есть ферзь! За кем выигрыш? за ними? При такой игре – черта-с два!.. Вот я до поры-то до времени сам себя в потаенном кармане, можно сказать, и схоронил. Ну, и чья взяла? Суди сам по результату… Понял хоть примерно, о чем я говорю?

— Если по правде – довольно смутно, — признался фон Штраубе.

— Не беда, — сказал Бурмасов, — еще будет время, поговорим. Сам-то я – знаешь сколько ломал над всем этим голову, пока что-то начал соображать?

— Где ж ты прятался столько времени?

— Это, что ли, вопрос! Мало ль потаенных углов в Петербурге!.. Одна беда – Филикарпий, подлец, подглядел, когда я уносил ноги… А Виола – нет чтобы сперва как следует допросить, — сама же сдуру его и хлопнула! Ну да мерзавцу и поделом… Видишь, все знаю!..

— А ее потом – кто? — спросил фон Штраубе.

— Эх!.. — погрустнел Василий и размочил тоску свою рюмкой водки. — Тут вишь какая история… Все еще любил я эту смурную. Чуял – пешка такая же, наподобие меня, надеялся уговорить, чтобы тоже схоронилась до поры до времени. В общем, телеграмму ей в гостиницу отбил, решил раскрыться… А она уже с пистолетиком наготове меня в своем нумере ждала. Видно, опасалась, что я этого Хлюста выведу на чистую воду. Стреляла-то она сам знаешь как. Кабы мне тогда подсвечник под руку не подвернулся… Ладно, за помин души… — Он еще себе налил и выпил в одиночку. — Хотя, — добавил затем, — какая там душа! Вся оказалась на корню запроданная. Потом я в ее бумагах порылся… Думал, она на одного только Хлюста работала, а там… Разве только в пользу какой-нибудь Гваделупы не шпионила!.. Кстати, на Валленрода я через ее бумаги вышел. И – видишь, как оно получилось-то вовремя! А то справляли бы сейчас по тебе тризну.

— Хлюста тоже ты на тот свет спровадил? — поинтересовался лейтенант.

— Если б и так – грех бы не велик, — сказал Бурмасов, — да только это он сам, ей-Богу. Увидал меня живого – так и дунул от меня по лестнице, как черт от ладана, вот шею невзначай-то себе и свернул. Туда ему, каналье, и дорога, хотя планы как раз у меня были другие: много чего вытрясти из него полагал – и насчет Суэцкого канала, и прочее… Вообще-то, по правде, не думаю, чтобы он шибко уж много знал. Хоть и высокопревосходительство – а тоже, поди, не фигура. Та же пешка, только возомнившая о себе.

— Пока что все у тебя, я смотрю, пешки, — вставил фон Штраубе. — Ну а кто же в таком случае фигуры – если знаешь, скажи.

Бурмасов уставился на него с удивлением, даже рюмку, не донеся до рта, опустил и отставил от себя.

— Про все фигуры покамест не скажу – не знаю, — ответил он. — Но про главную фигуру, про короля в этой партии – неужто еще не смекнул?

— Довольно, может, загадок, — устало взмолился лейтенант. — Давай, выкладывай.

— Какие уж тут загадки! — Василий смотрел на него несколько даже недоверчиво. — Я думал, уверен был – ты сам уже понял все. Я-то еще при том нашем разговоре, когда ты мне про себя, про тайну свою рассказал, — так я – почитай, сразу же… Нет, Борька, ты что, неужто – в самом деле, до сих пор еще?..

Фон Штраубе разозлился:

— Хватит! Скажешь наконец или нет?!

— Господи! — воскликнул Бурмасов так громко, что вся неказистая публика, находившаяся в трактире, повернула головы в их сторону, а половой пулей подлетел к нему: не надо ли "превосходительству" чего? Движением руки отослав полового, Василий перешел на громкий шепот, отчего голос его обрел еще более прожигающее свойство. — Господи! — повторил он. — Да ведь ты ж и есть этот самый король! В аллегорическом смысле, разумеется. Хотя, если задуматься, — то отчасти и в обычном тоже смысле… Вся ж эта партия, все комбинации – всё целиком вертится вокруг тебя! Пешкой, даже фигурой поважнее можно и поступиться; с исчезновением короля вся эта кутерьма теряет всяческий смысл… А вот мы его (тебя, то есть!) взяли – и… — С этими словами он влил в себя содержимое очередной рюмки, тем самым словно демонстрируя, как нечто, существовавшее миг назад, бесследно уходит в никуда. — Ну, понял ты наконец или нет?

Постепенно, с каждой рюмкой, он обретал свой привычный пьяно-возбужденный вид, когда, во избежание бури, спорить с ним лучше не стоило.

— Ладно, предположим… — почти что согласился с другом своим и спасителем фон Штраубе. — Предположим, эту аллегорию твою, с шахматами, отчасти могу понять и принять. Но как-то в ней у тебя так странно получается, что между пешкой и королем – пустота. Где, в таком случае, изволь сказать, остальные фигуры?

— Вот про фигуры… — Бурмасов запустил обе руки в шевелюру и тяжко задумался. — …Про фигуры я тебе покамест много не расскажу. Ты бы еще, в самом деле, спросил про ТОГО, КТО РАССТАВИЛ ИХ НА ДОСКЕ! Тут уж, — по тому, что ты поведал в тот раз о себе, — скорее твоя прерогатива… Впрочем, о фигурах… — Он подозрительно огляделся по сторонам, и шепот его вдруг стал почти беззвучным. — То-то и оно с этими фигуренциями: пропадают они!

— Как это?

— А вот так! — прошелестел Бурмасов. — Была – и нет!.. Думаешь, я сам понимаю?.. Я же, брат, за тобой тенью следовал. Гляжу – взяли тебя в клещи какие-то два клистира. Я их еще прежде заприметил; по всему, думал, шпики.

— В котелках?

— Точно!.. Взяли они тебя, стало быть… повели… Я, понятное дело, — за вами… Проследил до самой квартиры, куда они тебя завели… Благо, против дома кофейня оказалась; черного хода в подъезде нет; что ж, думаю, можно и подождать, тем паче мадеру в кофейне подавали неплохую… Сижу, жду. Не спускаю глаз. Потом, смотрю, басурмане какие-то в азиатских халатах семенят по морозцу. У всех парша на рожах – прокаженные, что ли?..

— Всего лишь золотуха, — пояснил фон Штраубе.

— Ладно, — отмахнулся Василий, — мне с ними не целоваться… Впереди – старик, тоже азиат… Этот вроде был без парши… И входят в тот же самый подъезд. Снова-таки не поленился, — по пятам за ними… Они еще старика своего всё называли по имени… Как бишь?..

— Гаспар, — подсказал лейтенант.

— Во-во!.. И входят в ту же самую квартиру… Думаю: г-м-м, странно… Часов пять я мадерой грелся, пока из той кофейни наблюдал, чем дело-то кончится. Гляжу наконец – ты выходишь. Один. Я-то уже знал, что ты с Нофреткой остановился в "Астории", так что решил за тобой не идти, а вот на "котелков" этих и на басурман посмотреть еще раз… Сколько уж мадеры выпил, не помню; однако ж, странное дело, — не выходит никто. Тогда захожу в подъезд, поднимаюсь к этой самой "распроклятой фатере". Думаю – постучусь, а там видно будет. Мало ли: ошибся адресом человек… Только – там и стучать не понадобилось: дверь нараспашку, внутри разгром, ремонтерство какое-то… И – ни души! Ни "котелков", ни басурман – никого!.. Клянусь, — даже по горло намадеренный, никак я бы не мог их упустить! Говорю тебе: просто исчезают!.. — В глазах его обозначилось полубезумие. — Понимаешь? Как сон, как облака, как ветер. Вообще – из нашего бытия!.. Веришь – или, считаешь, спьяну мелю?

— Вот уж чего не считаю… — сказал фон Штраубе, удивляясь скорее этому "полу-" в частичном безумии друга; иной бы на его месте обезумел совсем.

— Слава Богу! — обрадовался Бурмасов, радость свою закрепив двумя, по очереди, рюмками водки и маслиной с куском белорыбицы на закуску. — Если бы не верил – всё! распрощались бы! Хоть ты мне и друг, и я ж за тебя… …!.. А ежели веришь – то, изволь, продолжу… Все эти дни увивался за тобой еще один клистир. Высоченный такой, на тонких ногах, похожий на эдакую птицу…

— На ибиса, — машинально подсказал фон Штраубе.

— Ну, там, на "ибиса", или на "чибиса" – опять ты всё в свою зоологию! — отмахнулся Бурмасов. — С таким вот, короче, носом-крючком – хуже чем у любого жида. И голос птичий: не говорит – квиркает… Где ты – там он… Снова мне любопытно стало – дай, думаю, посмотрю… И опять-таки, сукин сын, — исчезает!.. Уже в "Тихой обители", в "желтом доме" в этом, куда они тебя… Витька Ландсдорф, индюшкин кот! Ведь в карты играли вместе! Морду когда-нибудь всенепременно набью!.. Я там, к слову сказать, на время санитаром пристроился… Гляжу – и там этот Клистир Хренович: здрасьте, давно не виделись!.. Снова-таки – наблюдаю. Прямо, гляди, филёром сделался с тобой!.. Причем, появляется, он, подлец, как из воздуха, и исчезает туда же. Я уж за ним однажды – в самый ватер-клозет. Право, полчаса у двери возле кабины ждал – выйдет или нет? Так и не вышел! Я потом в кабинку-то не погнушался, заглянул: никого! пусто! Как тебе эдакие, Борька, метаморфозы?.. И еще один был… Этот, правда, реже… Но всегда с ибисом-чибисом на пару…

— На шакала похож? — догадался лейтенант. И прибавил, не понятно для кого: – Инпу, Анубис, Саб…

Последних слов Бурмасов, возможно, недослышал, взвелся только на "шакала":

— Что-то все повело тебя, брат, на анималистику!.. Хотя – рожа и вправду немного пёсья… А так, в остальном – с первого взгляда вроде приличный вполне… Но только – с первого… Потому как этот – вовсе без всякого следа, собака, растворяется! Никаких тебе даже ватерклозетов! Прямо посреди коридора! Вдруг блекнет весь, делается прозрачен, как стекло, даже шуба просвечивает… И всё: был – нету!.. Как исчез?.. Главное – куда?..

— В Страну Запада, — вяло подсказал фон Штраубе, не надеясь уже, что Бурмасов его поймет.

— Ну, там – Запада или Востока… — огрызнулся Василий, выпивая уже не для сугрева души, а для унятия растущей в нем злости – тоже от полной во всем неясности. — Ни компаса, ни астролябии у меня, видишь ли, там, в "желтом доме", не было как-то при себе… Но все равно, вижу, знаешь ты что-то! Быть может, изволишь все-таки?..

— Что знаю – скажу, — пообещал лейтенант. — Только знаю, клянусь тебе, очень пока немного. Давай, лучше, сначала – твои умозаключения. Ты говорил: те, которые пропадают, — они-то и есть настоящие фигуры. Изволь, поясни – почему ты так решил?

— Охх! — оторвал голову от стола Бурмасов. — Тут, братец, слов эдак сразу не подберешь – запредельные какие-то сферы… Может, сам все-таки вначале что-то скажешь? Ну, давай же, галилеитянин!

— Кто?.. — не понял фон Штраубе.

— Галилеитянин, — твердо выговорил Бурмасов. — Кто ж еще?.. "Ничто доброе не придет из Галилеи", — не так ли в Писании было сказано? Кто они были, галилеитяне, для тамошних евреев? Люди черт-те знает откуда! Из чужих стран… А для нас, православных, кто ж они такие?.. Немцы! а кто ж еще? чистые немцы в натуральном виде! Они, по-нашему – галилеитяне и есть!.. Откуда иначе все зло?.. от одних жидов только?.. Слабовато, согласись!!.. От немцев куда как солиднее! Немцы – они, стало быть, и есть эти самые супостаты, галилеитяне; и ты (как, брат, ни крутись!), — из них!..

От могучего, как залпы броненосного крейсера, бурмасовского баса, трактир слегка на миг оживился, с одной стороны к их столу ринулись сразу трое здешних половых, приспособленных, очевидно, также к роли вышибал, с другой – какая-то женщина, чуть кривобокая, с мутными глазами и рябоватым лицом: "Ежель чего, господа енералы…" Некий гномик в дальнем углу, сидевший почему-то под столом, высунул личико, похожее на печеное яблоко, из-под скатерти и любопытствующими глазами поглядывал на них, да еще два каких-то рваных, в сильном подпитии мужичонки с лицами, жадными до скандала с непременной дракой, расслышав не то про немцев, не то про жидов, недобро было подались в их сторону. Бурмасов, поведя саженными плечами, только чхнул с грохотом себе в кулак, отчего вся эта полунежить как-то вдруг мигом очутилась вне поля их зрения. Фон Штраубе поразился не столько даже самому результату, сколько его моментальности.

— Говоришь, прямо на глазах растворялись? — улыбнулся он. — Чему ж удивляться, если вон, видел, только что одним чохом всех сдунул?

Василий отмахнулся:

— Ладно тебе шутить! По-людски тебя, Борька, прошу: если имеешь какие соображения на сей счет – не томи, скажи, сделай такую милость.

То, что кое-как, с выщербинами, едва-едва проступало и начинало складываться у лейтенанта в голове, пока еще трудно было передать словами. Фон Штраубе задумался.

— Если бы можно было вот так вот, сходу… — с сомнением сказал он.

— Что ж я, не понимаю, что ли?! — воскликнул Бурмасов. — Понимаю, экие тут материи!.. Да ты попробуй хоть как, хоть на осьмушку какую! Не совсем же дурак – что-нибудь, глядишь, да и ухвачу… — Вид у него был просительно-заискивающий, как у ребенка, который боится, что его сейчас, глядишь, выставят за дверь, не дав узреть или услышать нечто неведомое, уже зацепившее душу до корней. Лейтенанту даже стало немного жаль своего приятеля.

— Хорошо, — махнул он рукой, — попробую, как сумею… Не ручаюсь, правда, за истинность того, что скажу – не взыщи… Так, некие предположения…

— Так я ж!.. Разве ж я?!.. — От полноты чувств Бурмасов даже перекрестился (правда, рюмкой).

— Только прежде – один вопрос, — перебил фон Штраубе. — Скажи, ты в предчувствия веришь?

— Как не верить? — удивился Василий. Подумав, добавил: – Когда б не верил – может, и не сидел бы с тобой сейчас, не разговаривал, а давно уже кормил бы рыб где-то в Северной Атлантике. — Он снова перешел на шепот: – Никому прежде не говорил, а тебе – как на духу… Ты про корвет "Неустрашимый" слыхал?

— Это тот, что утонул? — вспомнил фон Штраубе.

— Он самый!.. Я ж поначалу, еще в мичманах, к нему-то как раз был приписан. В двух походах на нем побывал, уже во вкус входить начал. Тут новый поход. И даже не боевой, а так… Визит вежливости в Североамериканские Штаты. Очень даже был рад: Нового света никогда прежде не видывал, а тут, думаю, на американочек посмотреть… Только, уже перед самым походом, — вдруг муторно как-то на душе. Не объяснить. Просто ни с того ни с сего нутро холодеет, и все тут!.. Даже, клянусь тебе, не страх – другое что-то. Когда б знал, чем дело обернется, так непременно поплыл бы. Пятьсот лет Бурмасовы России верой и правдой служат – в трусах испокон никогда не числились… Нет, иное: крутит и крутит внутри, будто какая болезнь. А перед самым походом натуральный, ей-Богу, понос прошиб (не к столу, уж прости, подробность). У доктора у нашего корабельного, царство ему небесное, таблеток попросил, а он испугался – уж не зараза ли во мне какая; короче, до похода взял да и не допустил, временно списал на берег. Я и в расстройстве – что Америку не повидаю; да и стыдно – в засранцах-то ходить… Только, знаешь ли, весь этот крутеж в душе сразу вдруг сам собою как-то унялся… А три месяца проходит – узнаём: потонул наш "Неустрашимый". В шторм где-то там на рифы напоролся, всего каких-нибудь миль триста до этой самой чертовой Америки не доплыв. Ни один из команды не уцелел, храни, Господи, их души… А ты говоришь – верю ли в предчувствия! — резюмировал Бурмасов после того, как они, не чокаясь, выпили за помин. — Ну а по мелочам, — продолжал он, — тут вообще сколько хочешь! Вот знаю и все тут: нынче непременно в карты проиграюсь. С утра, бывало, на душе кошки скребут. Вечером иду играть – и точно: в пух! до последнего рубля!

— Зачем же тогда шел, коли так твердо знал? — не удержался фон Штраубе.

— Это уж, брат, из области загадок русской души, — ответил Василий с некоторой даже долей пьяного высокомерия, — тебе, брат, этого… — Однако осекся: – Только не пойму – к чему ты спросил? Я имею в виду – о предчувствиях. Думаешь – имеет какое-то касательство?..

— Сперва позволь все-таки еще один вопрос, — сказал лейтенант. — Читал, может, у Пушкина: предвестье смерти – черный человек?

Бурмасов был уже изрядно пьян. Мученически наморщил лоб, что-то припоминая.

— У Пушкина?.. Ну да, "Евгений Онегин", кажись… Да чего ты мне – с Пушкиным? Ты дело-то говори.

— Да я как раз о том, — терпеливо пояснил фон Штраубе. — У него черный человек – это для Моцарта предвестие смерти. Вот я тебя и спрашиваю: эти твои предчувствия ничем случайно не сопровождались? Какими-нибудь там видениями, например?

Глаза у Василия выпучились:

— Видение?! — выдавил он из себя. — Про него-то ты – откуда?!.. Впрочем, что я, право, — забыл, с кем имею дело? Чего спрашиваю, дурак!.. Насчет видения – правда твоя! Фамильное оно у нас, видение это… Карла с топориком…

— Карла?

— Ну да! Росточком – во, чуть повыше стола; и непременно топорик при нем… Мне бабка рассказывала… Еще до моего рождения дело было… Дед мой, полковник Бурмасов, у нее вдруг спрашивает: что это, мол, за карла у нас в Бурмасовке объявился? "Какой еще карла? Probablement, dans le rve mon ami a vu?" [81] – "Да нет, сам видал. Вчера с охоты возвращаюсь, а он – навстречу: гробы, говорит, мастерю; не надо ли кому, барин? А у самого топорик через плечо". — "Какие еще гробы? Не помирал у нас в Бурмасовке, слава Богу, никто, и своих плотников хватает". — "Да вот и я ему о том же… А потом уже думаю: что за карла такой в наших краях? Может, разбойник? Старосте наказал – всех мужиков про карлу этого поспрошать. И представь себе – ни одна душа, кроме меня, его в деревне не видела…" А случилось перед самым отбытием деда на войну, в Крыму тогда была баталия. Там-то его через два месяца гранатой и подорвало, только, говорят, воронка осталась. Холмик насыпали, а гроба даже и не понадобилось. Почему бабка после и вспомнила. Говорит: от гроба вот карлиного отказался – потому так оно, может, и вышло… Ну, что, брат, на это скажешь?

— Да ты ведь не кончил еще.

— Верно. Слушай дальше… Это уже – перед последней турецкой кампанией. Я тогда совсем мальчонкой был, мы в ту пору семьей в Москве жили… Отец как раз на войну собирался. Тут лакей вдруг докладывает – вчера, дескать, карла какой-то с топориком приходил: не от вас, мол, гроб заказывали часом?.. Отец-то мой, штабс-капитан Бурмасов, сам знаешь, как погиб. Турецкий снаряд угодил в их обоз, когда над ущельем проезжали. Так все в пропасть и сверзились, никого потом, сколько ни искали, не нашли. Тоже, как видишь, обошлось без гроба… И дед, и отец, кстати, после явления карлы, все говорят, как-то сникли оба: предчувствия всяческие самые мрачные обоих стали одолевать, — ты как раз вот о них, по-моему, о предчувствиях спрашивал… А теперь уже, слушай, моя собственная история. Как раз дня за три до отплытия "Неустрашимого" было дело. Накануне перебрал я порядочно; утром лежу у себя в комнатенке… знаешь, с сильного перебору бывает такое состояние – не поймешь, то ли сон, то ли явь, то ли вовсе помер уже… Откуда тебе знать, впрочем?.. Мне в таких случаях дамочки обычно прямо из воздуха являются, в самом что ни есть готовом виде… а тут – что за такая хреновасия! Стоит карла возле кровати, на спине горбёшник с хороший арбуз, через плечо топорик. И мелет что-то про гроб – мол, не надобен ли? Я-то был в таком, сам понимаешь, состоянии, что про тех карлов, из семейных рассказов, и не вспомнил даже; мне тогда – лишь бы он, уродец, отлип, не мерещился, не бередил сон. Сунул ему четвертак: на, Божий человек, да и ступай себе; а помирать соберусь – непременно тебя кликну. Он четвертак взял; тут же фьють – и нет его. Вот когда хмель из меня и начал-то выходить. Все вдруг мигом вспомнил – и что с отцом было, и что с дедом. Тогда-то предчувствие и заломило в душе, с той минуты и в животе сразу закрутило… Теперь думаю – одно меня только выручило: что четвертака для него не пожалел – вроде как на время откупился от карлы. А не то, может, лежал бы сейчас где-то возле Америки, на атлантическом дне. И тоже, заметь, без гроба: моряку гроб – океан. — Глаза Бурмасова еще более округлились, а шепот сделался почти вовсе неслышным. — И вот что я тебе еще скажу… — прошептал он. — Квартиренцию-то я тогда на пару с одним конногвардейским поручиком снимал, ко мне иначе не пройдешь, кроме как его комнату минуя, а он в тот раз с ночи до самого полудня с двумя другими кавалеристами у себя в комнате банчок метал. Я после у них спрашивал; так вот, все они почти трезвы были – и никакого такого карлы в глаза не видели! Ни туда, ни обратно мимо них не проходил, они бы точно заметили!.. Понимаешь – бестелесно просочился! Вроде как твои эти… — Вдруг замер, что-то соединяя в голове. — Постой-ка, постой… — проговорил наконец. — Ты что же, хочешь сказать – всё одна компания? Твои "черные человеки"?

— Почти что – да не совсем, — задумчиво сказал фон Штраубе. — Может, и "черные", только, думаю, не то чтобы мои… Но это, конечно, предположения только…

— Ну! Дальше давай!

— Изволь. Мы с предчувствий начали, верно? Так я тебя в таком случае спрошу: разве мир наш, век, страна – разве не пребывает сейчас все в некоем странном предчувствии, что ли, предощущении?..

— Армагеддона? — подсказал Бурмасов.

— К примеру…

— Как же, — согласно кивнул тот, — об этом одном все с утра до вечера и талдычат. Еще про звезду какую-то, — может, слыхал, — выдумали… Только все же в толк не возьму, к чему ты гнешь… Изволь-ка, брат, поясни, а то истомил уже, право, как девицу на выданьи.

— Да ты подумай! — вскричал фон Штраубе. — Если даже у тебя, у эдакой песчинки в соизмерении с миром нашим, если даже у тебя твои предчувствия могут иной раз материализоваться, то для мира, для планеты целой – сколь явственной, сколь отчетливой, только представь, должна быть эта материализация предчувствий!

Повисло долгое молчание. Лицо Бурмасова преобразилось от напряженной мыслительной работы, даже протрезвление обозначилось в глазах.

— Ты что же… — наконец проговорил он, — ты что же, хочешь сказать, что все эти… ну, о которых я тут говорил, — что все они – наподобие моего карлы с топориком? Если я тебя верно понял – одно воображение? А в действительности-то их, может, и нет вовсе, — так?

— А что такое действительность? — вопросом на вопрос ответил фон Штраубе.

— Ну, тут даже и говорить как-то… — пробурчал Василий. — Знаешь-ка, ты мне давай – без этой софистики.

— Нет, позволь, отчего же не поговорить? — не согласился фон Штраубе. — Тайны, предчувствия, опасения, причем, не одного человека, а всего нашего мира – неужто не часть они нашей действительности?

Бурмасов почесал в затылке:

— Гм… В каком-то смысле…

Фон Штраубе с жаром перебил его:

— Да коль угодно, в самом наипрямом! Что, спрошу я тебя, реальнее – то, чем дышит, от предчувствия чего нынче трепещет мир – или же… — он обвел глазами неприглядную залу трактира с жующей и опохмеляющейся публикой, — или же, к примеру, это вот все?

Василий проследил за его взглядом, обозрел лубочные картинки на потрескавшейся штукатурке стен, дешевую снедь на столах, несколько перекошенные, вероятно от многодневного пития, лица здешних завсегдатаев, достойные разве что кисти Босхуса.

— М-да… — наконец резюмировал он. — Тут я с тобой, пожалуй, соглашусь – местечко и взаправду что… Рожи – словно компрачекосы какие поработали. Натурально Аид, царство теней…

В этот миг фон Штраубе различил возгласы, катившиеся откуда-то издали, пока еще слабо проникавшие сквозь законопаченные окна трактира. Прислушался. Кричали, кажется, снова: "Звезда, звезда!.."

Внезапно Бурмасов отставил недопитую рюмку и поднялся из-за стола.

— Правда твоя, тошно тут, — сказал он. — Пойдем-ка. В другом где-нибудь месте договорим…

…А возгласы тем временем уже проникли в смрадный воздух трактира и здесь, сразу подхваченные, хотя поначалу не громкие, начали отскакивать от облупленных стен. Только не "звезда" в них поминалась, а иное. "Пурга, пурга!.." – перескакивая от одного стола к другому, все нарастая, прокатывалось по неопрятной зале. И вдруг разом выплеснулось в едином выдохе:

— Пурга!!!..

Люди повскакивали с мест и прихлынули к окнам. Фон Штраубе поверх скученных голов тоже, как зачарованный, смотрел в окно, не в силах оторваться от картины развернувшегося у него на глазах светопреставления. Там уже ни дороги, ни деревьев, ни неба, ни даже самого воздуха было не видать. Все было белым-бело в этом мире, тонком, как пленка для синема, зажатом между двумя невидимыми, сошедшимися – уж не в последней ли битве? — твердями. И так же, как своим неистовым белым кружением буря заполонила весь видимый мир, так свистом своим и воем она растворяла в себе любые живые звуки, уже гаснувшие снаружи от бессилья – треск веток, людские возгласы, далекое ржание застигнутых где-то на дороге коней. Все вовлеченное в пургу становилось частью обезумевшей стихии, вот-вот, казалось, готовой, сломив стены, ворваться и сюда.

— Что деется-то, Господи, что деется!.. — крестился у окна на миг протрезвевший пьянчужка.

— Ох ты Господи! Смертушка!.. — проговорил застывший с подносом в руках половой да так и остался стоять с раскрытым ртом.

— Свят, свят, свят!.. — кудахтала, осеняя себя крестным знамением, косоглазая распутная баба.

Убогий трактир казался сейчас последним на земле местом, где еще теплится некая жизнь. И только звон какой-то далекой, словно из другой Вселенной, колоколенки слабо к этой жизни прозванивался сквозь расплясавшуюся в смертной пляске круговерть.

Во всем этом безумии один лишь Бурмасов ухитрился каким-то образом сохранить полное присутствие духа. Посмотрев через плечо в окно, он всего-навсего покачал головой, как дивятся чему-то хотя и редкому, но не настолько, чтобы затмить разум.

— Да, погодка, скажу я тебе… Ладно, не такое, чай, видывали!.. Ну так что, пошли, Борис, что ли? Нечего нам с тобой, в самом деле, здесь… — и с этими словами, взяв товарища за руку, потянул его к выходу.

Однако перед тем, как распахнуть дверь, напоследок он окинул взглядом залу трактира, и тут глаза его неожиданно остекленели.

— Дьявол!.. — прошептал он. — Карла!..

Фон Штраубе посмотрел в ту же сторону, что и он. Там гномик, уже знакомый ему, с лицом – печеным яблоком, опять высунул голову из-под стола и, ухмыльнувшись, нагло им подмигнул черным глазом.

Это было последнее, что лейтенант успел увидеть, ибо в следующий миг Бурмасов машинально толкнул входную дверь. Тут же белый вихрь полоснул по лицу, кружащийся смерч пустился в пляс по трактиру, а их с Бурмасовым ухватило и поволокло в непроглядную пургу. "Свят, свят!.." – "Смертушка!.." – неслось им вдогон, пока заунывный вой не растворил в себе все остальные звуки.

Ослепшие, едва удерживаясь на ногах под шквальным натиском ветра, они с трудом передвигались, телами проторивая себе дорогу сквозь яростное кружение.

Куда брели? Зачем?.. Боже, как это напоминало ему, фон Штраубе, и свою собственную жизнь, и жизнь человеческую вообще, символ которой, как он только сейчас для себя вдруг осознал, — беспомощный, но самонадеянный слепец, упрямо продирающийся сквозь мгу бытия, однако не ведающий ни назначения, ни окончательной точки своего пути.

— Борька-а-а!.. Где ты-ы!?.. — уже едва-едва слышался крик Василия.

— Бурмасов! Ты тут!?..

…в следующий миг уже, казалось, летя по воздуху, как листья, сорванные с дерев, как отделившиеся от тел души. Земля больше не прощупывалась под ногами. Внизу, вверху, спереди, сзади – везде, густея, клубилась одинаковой плотности ледяная пыль. Еще мгновение – и звон колоколенки увяз, потух. Оставался только этот странный, выпавший из времени мир, лишенный перспективы, горизонта и самого, кажется, пространства, ибо все тут было едино, близь и даль. Мир, целиком захвативший их в свое нескончаемое кружение…

Глава 23 Разговор в горних сферах

Времени не существовало. Огромная луна озаряла Град неживым, холодным свечением, однако величественные строения этого Града, вырисовываясь в свете луны, не отбрасывали никакой тени. Они простирались от останков огромной глинобитной башни, на верхнем из уцелевших ярусов которой восседали двое, к Сфинксу, охраняющему покой пирамид, к мрачному кругу Колизея, к хрупкому на вид железному шпилю Парижа, к другому какому-то шпилю, своей неуклюжей слоновьей ногой попиравшему Москву, к фигурным пагодам, расположенным за горами в стороне Востока, к стоэтажным геометрическим громадинам за кромкой океана, в стороне Запада.

— Признаться, мне жаль, что и этот Град предуготовлен к небытию, — задумчиво произнес Птицеподобный. — По-моему, он красив.

Другой, Псоголовый, был бесстрастен, как Врата Вечности, и из глаз его смотрела бездонная пустота, в которой нет места ни сомнению, ни любви, ни сожалениям.

— Ты слишком долго, по их, разумеется, меркам, пробыл там, Джехути, — сказал он. — Уж не успел ли ты наполниться тяжестью их суетных тревог?

— О, нет, Саб, — отозвался Ибис. — Сам знаешь – даже самая крохотная тяжесть не позволила бы мне очутиться тут. Но красота – она так же невесома, как тайна, а этот Град (разве ты не видишь, Инпу?) поистине красив.

Псоголовый взирал на Град, где-то полыхавший пожарами, где-то озаряемый молниями, но ни один отблеск не отразился в пустоте его глаз.

— Ты прав, — согласился он, — красота предвечна – стало быть, невесома. Но потому она и не может исчезнуть. Однако в силах ли оценить ее существа, населяющие сей Град? Они живут во времени, поэтому "было", "есть" и "будет" исполнено для них разного смысла. Каждый миг для них – гибель предыдущих мгновений, и так же ежемгновенно для них гибнет и красота в их крохотном "сейчас", которое даже меньше, чем ничто. Пройдя там через бесконечную цепь смертей, только в нашем мире, ты сам это знаешь, она способна из небытия обрести наконец подлинное существование… Нет, Джехути, боюсь, вовсе не красота тебя печалит, а судьба самого обреченного Града, частью которого ты, верно, уже начал себя ощущать за такое множество промелькнувших веков. Что ж, тебя можно понять. Увы, наши миры соприкосновенны, а всякое соприкосновение сродняет.

— Но и ты, Инпу, — возразил Птицеподобный, — ты тоже, Плутон, в своем Царстве Мертвых успел сродниться со смертью, и она лишь одна тебе, бессмертному, кажется, в отличие от жизни, единственным своеобычным состоянием всего сущего в обоих мирах. Подчас ты даже торопишь ее сверх меры. Взгляни… — Он указал вдаль. — Сфинкс все еще смотрит на звезды Рыб, а стало быть…

— Неужели, — спросил Псоголовый, — оставшиеся мгновения что-то значат для тебя? Вижу, все-таки нелегко тебе, Джехути, даже здесь отряхнуть прах этого мира. Только там любой раб, обреченный, страждущий, тем не менее цепляется, уже в агонии, за последний миг своей тяготной жизни, а стоящие рядом всеми силами пытаются продлить эти его бессмысленные потуги отсрочить неизбежное. Но тебе-то не хуже, чем мне, известно, что все уже предрешено. И для раба этого, и для всего их мира. Последний суд уже состоялся. Он состоялся прежде, чем возник этот мир, и приговор его вечен, как мы с тобой. Или ты тщишь себя надеждой, что за оставшиеся доли мгновения они там успеют разгадать хоть одну какую-нибудь из твоих великих тайн?

Птицеподобный покачал головой:

— Такой надежды нет и не может быть, — сказал он. — Правда, в разуме кое у кого из них есть струнки, которые способны дрогнуть от ощущения тайны, но найти ее разгадку… Нет, их разум слишком не совершенен для этого… Впрочем, они подчас пытаются прикоснуться даже к непознаваемому, что иногда, признаюсь тебе, выглядит весьма забавно, как потуги муравья поднять одну из вон тех пирамид. Они даже измыслили некое фантасмагорическое подобие нашего мира. Знал бы ты, каков он, отраженный в кривом зеркале их сознания! Одни разместили его на макушке какой-то горы и населили склочными божествами, наподобие их собственных задиристых и своенравных царьков, наделив главного божка как вершиной могущества умением метать молнии во что ни попадя. Другие обременили нас заботой насылать на поля саранчу, соединять их в брачные пары, даровать победу над врагами, даже укреплять их детородные органы для плотских утех. Вообще, они то и дело что-либо клянчат для себя – славы, богатств, урожая для полей, хворобы для недруга. Доходит порой до нелепого. Так, доводилось мне слышать мольбы о повышении спроса на кормовую брюкву, о получении джокера при сдаче карт и об изменении курса акций Суэцкого канала (не стану тебя утруждать, Инпу, объяснением того, что означают сии слова).

— Да, — произнес Псоголовый, — о каких тайнах может идти речь, если простая и главная истина для них непостижима: что их мир – это данность. Он уже существует! Весь! От рождения до самой гибели, которая, мы знаем, уже не далека. Изменить свойства даже одной песчинки, изменить даже один миг – значит сломать всю предвечно заданную гармонию, породить нежизнеспособную химеру, вроде курицы о трех ногах. — Он внимательно посмотрел на склонившего голову Джехути. — Надеюсь, ты на это не поддался, Гермес?.. — И, что-то прочтя в его глазах, добавил: – Впрочем, я уже говорил – ты слишком подолгу бываешь среди них, так что я готов и к самому неутешительному ответу.

Два взгляда встретились. В одном горели искры, в другом по-прежнему зияла мертвая пустота.

— Вот что я отвечу тебе, Инпу, — сказал Птицеподобный. — Ты, в свою очередь, всю вечность провел у себя в стране Запада и слишком возлюбил ее бездвижную, мертвую гармонию. Твое царство – это царство окончательных истин, мое же – лишь тернистый путь к этим истинам, невозможный без ошибок и плутания, порой наощупь, в кромешной тьме. Быть может, потому я не так тверд и суров, как ты, и иной раз потакаю их слабостям. Если угодно, такова моя прихоть, возможно, порожденная обычной скукой.

— Прихоть… — повторил за ним Псоголовый. — Странное слово. Действительно, ты стал похож на них… Какова, однако, цена твоей прихоти, — ты подумал об этом? Волен ли даже ты по одной своей прихоти вторгаться в порядок не тобою созданных миров? Для того ли этот порядок был сотворен из хаоса, чтобы в какой-то миг по одной прихоти заскучавшего демиурга….

— Ах, оставь, Инпу, — перебил его Джехути. — Твоя неукоснительность порой утомляет. Тем более, Сфинкс уже вот-вот перестанет смотреть на звезды Рыб, и этот мир станет безраздельно твоим. Не сомневаюсь, тогда ты восстановишь его гармонию, сделаешь ее вечной и незыблемой, как все в твоем мертвом царстве.

Подобие улыбки тронуло досель бездвижное лицо Псоголового.

— Если только ты снова не изобретешь для них какую-нибудь отсрочку, как уже бывало, — сказал он.

— Но, согласись, обмен был всегда справедлив. Вспомни, цену искупления устанавливал ты сам. Этот мир отдавал тебе лучшего из лучших, достойного восседать на престоле в твоем царстве, умножающего тобою столь возлюбленную гармонию; неспроста же ты до сих пор дважды миловал сей Град. Или сошествие Осириса и распятие Того, Другого, — разве это сейчас уже не кажется тебе достойной ценой, ты чувствуешь себя обманутым?

И снова едва различимая улыбка промелькнула на лице Инпу, впрочем, никак не разбавившая мертвизну пустых глаз.

— О, нет, конечно же, — сказал он. — Скорее в обманутых можно было бы числить не меня, а тебя. Если измерять в ценностях твоего мира, то ты, на мой взгляд, каждый раз выторговывал для себя гору смрадного навоза, отдавая за нее чистейший, драгоценнейший изумруд. Но в загадках твоих даже мне не по силам разобраться, один лишь Незримый в этом тебе судья… Однако, по-моему, ты что-то еще замыслил, не случайно то и дело поглядываешь на Сфинкса, уже готового повернуть главу, будто силишься придержать последнее мгновение, оставленное этому Граду. На сей раз тебе придется принять неизбежное, Джехути, торга больше не будет. Все изумруды тобою истрачены, остался только навоз. Кстати, навоз, с каждым мигом все более смердящий; уж не из-за твоих ли стараний, Гермес? Они там опять возомнили, что близки к разгадке всех тайн. Когда-то, чтобы укротить их спесь, было достаточно всего лишь смести вот эту башню и смешать им языцы, но теперь уже, явно, такой малой мерой не обойтись. Не в силах толком понять даже друг друга, они впали в заблуждение, что могут постичь замысел самого Незримого, и порой мнят, что в своих дерзаниях способны едва ли не уравняться с Ним. Гармонию, по крупицам созданную Незримым, они беспечно движут опять к хаосу. Нет, Гермес, их время изошло. Еще один миг – и Сфинкс переведет взор с созвездия Рыб на звезды Водолея. Соглашусь, что этот миг пока твой. Возможно, тебе хватит его, чтобы их предуготовить, но едва ли – чтобы что-нибудь уже изменить…

Джехути смотрел не на него, а куда-то вдаль, на пасмурную часть Града. Туда же и Псоголовый устремил свой пустой, как само небытие, взор. Там только золоченый шпиль выглядывал из белой мути, все остальное было забрано вихрящейся непроглядной пеленой.

— По-моему, там уже началось, — сказал Псоголовый Инпу. — Уж не сам ли ты поторопился начать то, что и без тебя предуготовлено?

— Едва ли я дал повод быть заподозренным в подобной торопливости, — ответил Джехути. — О, нет, я лишь приостановил события, чтобы не упустить их, пока мы ведем наш разговор. Признаться, меня несколько занимает судьба двух путников, которые сейчас там заплутали.

— Судьба каких-то двоих? — удивился Инпу. — Воистину твои тайны сокрыты даже от меня. Обратить взор на две крохотные песчинки, затерянные в песчаной пустыне! Ты разбудил во мне любопытство, мудрый Тот. Быть может, посвятишь и меня в то, что тебя так занимает?

— Видишь, мудрый Анубис, даже ты, пребывающий в мире вечной гармонии, иногда подвержен любопытству, этой суетной слабости, недостойной высших духов. Что ж, позабавлю тебя. Обоих я впустил в лабиринт некоей тайны, и, мне кажется, они вот-вот с честью выберутся из него. Кстати, один из них – плоть от плоти Того, Распятого, заступившегося за Град перед самим Незримым.

— Да, кажется, я видел его, — кивнул Инпу. — Надеюсь, ты не рассчитываешь, что сей слабый отпрыск повторит искупительное деяние своего предка?

— Не думаю, — сказал Джехути. — Впрочем – как знать… А что касается второго, то и он по-своему весьма занятен. Поскольку они оба вовлечены в круговращение этой тайны, мне любопытно, к чему они рано или поздно придут, здесь возможны самые неожиданные повороты. К потомку Распятого я даже приставил наблюдателей из числа низших духов. Как раз нынче я должен был встретиться с ними. Конечно, они набрались всяческих дурных привычек, странствуя по тому миру, но если ты не воспротивишься, я все-таки дозволю им сейчас явиться сюда.

— Пусть будет по-твоему, — вздохнув, кивнул Инпу своей шакальей головой.

Джехути щелкнул пальцами. Тут же посреди пурги, опеленавшей северную часть Града, возникли какие-то неясные тени, уже в следующий миг с легким свистом очутившиеся на верхнем ярусе башни и только здесь обретшие очертания. Двое (один вполовину меньше другого) были в черных котелках, припорошенных снегом. За руки они приволокли третьего, бездыханного, с белой изморозью на мертвых губах, одетого в задубевшее от мороза плохонькое пальтецо и в сапоги, раззявившиеся отставшими подметками. Котелки аккуратно уложили бездыханного, затем тот, что был вдвое крупней своего напарника, вытянулся перед Птицеподобным и торжественно произнес:

— О, священный архангел Уриил, наместник самого Незримого, великий Гермес, чья мудрость…

На миг он смолк, захлебнувшись от подобострастия, и тут же маленький зачастил, то ли подсказывая, то ли продолжая за него:

— …чья мудрость овеяна тайной, а тайна – мудростью; благословенный Джехути, исчисливший время и разделивший его на месяцы и дни!

Затем оба с гораздо большей опаской перевели глаза на Псоголового, и большой "котелок" проговорил уже гораздо глуше, наткнувшись на его пустой взгляд:

— …И ты, священный архангел Регуил, провожающий в тот мир, из которого нет возврата…

— …благословенный Анубис, великий дух обоих миров, — тоже глухо подхватил маленький, — последний провожатый всего сущего…

— Довольно! — оборвал их словоизлияния Птицеподобный, и они замерли, как статуи, перестав дышать. — Что с тем делом, ради которого я вас послал?

— О, Великий!.. — выдохнул большой "котелок".

— …Великий!.. — эхом отозвался маленький.

— Мы следовали за ним, как тени…

— …не отставая ни на шаг…

— …и можем с уверенностью сказать…

Когда один из них говорил, другой беззвучно шевелил губами, повторяя про себя то же самое, при этом они без малейшей паузы поминутно менялись ролями.

— …С полной уверенностью, о, Великий…

— …что, несмотря на все преграды, встававшие у него на пути, он все же разгадал тайну своего происхождения и с достоинством…

— О, да, с несомненным достоинством!..

— …пронес ее через все тернии выпавших на его долю испытаний.

— А как насчет остального? — спросил Птицеподобный.

— Да, Великий, мы ознакомили его. И кажется… — начал маленький.

Большой его перебил:

— Да не "кажется"! Совершенно точно!..

— М-да, пожалуй, — поправился маленький. — Можно утверждать почти наверняка, он сумел постичь обреченность и предуготовленную гибель их Града.

— Ладно, — кивнул Джехути. — А что вы можете сказать о нем самом?

Котелки переглянулись.

— Тут мы должны тебя несколько огорчить, о, Великий, — виновато проговорил Маленький. — То есть, некоторые задатки, безусловно, есть…

— Весьма, весьма обнадеживающие! — поторопился вставить Большой.

— Да, да, несомненно! — с готовностью поддержал его Маленький. — Врачевание восточной золотухи – это было поистине впечатляюще!.. Ну и, безусловно, некоторая способность заглядывать в будущее…

— Пока, говоря по правде, в крайне ограниченных пределах, — вздохнул Большой, а Маленький с печалью в голосе подытожил:

— Короче говоря, о, Великий, мы вынуждены заключить, что покуда ему до Распятого едва ли не так же далеко, как нам до престола Незримого… Хотя в его жилах, действительно, течет та самая кровь, и посему не исключено, что какой-нибудь его отпрыск все-таки будет достоин известной миссии. Но пока что… — после этих слов оба они замолкли, потупя взоры.

Псоголовый Анубис, до сих пор, казалось, их вовсе не слушавший и смотревший туда, где сейчас властвовала снежная буря, перевел на Джехути свой подобный бездне взгляд.

— Я угадываю твою хитрость, Уриил, — сказал он. — Все-таки ты опять хотел затеять со мной торг. Увы, даже эти недостойные взирать на прах у твоих ног, — он взглянул на "котелков", отчего те еще более потупились, едва сдерживая дрожь, — даже они подтверждают, что нынче твоя кладовая пуста. Неужели ты впрямь намеревался предложить мне какой-то захудалый камешек, выдав его за подлинный диамант? Признаться, я весьма удивлен – до сих пор ты предлагал только равноценную мену; это значит, что тебе нечего больше предложить… Мне тоже немного жаль – но должно же было когда-то случиться предуготовленное. — С этими словами он устремил свой взор к подножию Сфинкса, где песок уже начинал вихриться в смерче, постепенно обретая такую же, как глаза Псоголового архангела, непроницаемую для света черноту. Путь смерча, пока еще не обозначившийся, уже был известен – он пролегал к древнему городу Магиде, у врат которого, как это предначертано, произойдет последняя битва между Тьмой и Светом, Бытием и Небытием.

— Постой, — сказал Джехути, — ты неподобающе для хранителя Вечности тороплив. Мы еще не окончили наш разговор. Но сперва позволь, я завершу с этими низшими духами, прежде, чем отпустить их восвояси, — он кивнул в сторону "котелков", смиренно застывших в ожидании.

В мгновение ока смерч замер и тут же рассыпался песком у лап Сфинкса.

— Пусть будет по-твоему, — согласился Инпу. — Только, прошу тебя, не слишком с ними затягивай, они и так меня уже изрядно утомили своим присутствием. Да еще приволокли сюда какую-то падаль. — Он кивнул на распростертого человечка в рваных сапогах.

— В самом деле, что это вы надумали? — строго спросил Птицеподобный.

— О, Великие! — дрожащим голосом произнес меньший из "котелков". — Мы только потому и осмелились, что сей недостойный, замерзший в пурге, все равно уже расстался с тяготой бытия и принадлежит твоей стране Запада, священный Регуил. А ему есть что добавить к тому, что интересует тебя, священный Уриил, наш повелитель.

— Очень даже есть, клянусь! — чуть осмелев, подтвердил "котелок" большой.

— Ладно, — отозвался Джехути. — Но сначала выслушаю вас. Что еще вы там разузнали?

Немного ободренные снисходительностью Птицеподобного, "котелки" снова вытянулись во фрунт.

— Ты, Великий, также повелел разузнать все и о втором, плутающем нынче в пурге, — сказал Маленький, а Большой извлек памятную книжицу и стал по ней зачитывать:

— Василий Бурмасов, отставной капитан-лейтенант. Еще недавно – сибарит, распутник, дуэлянт и пьяница.

При этих словах на шакальем лице Инпу проступило выражение брезгливости.

— Однако, — поторопился поэтому вставить Маленький, — далеко не окончательно потерянный! Да, да! Бескорыстие и самоотверженность также не чужды ему!

— Так, недавно, — стал зачитывать по своей книжице Большой, — по собственному наитию сжег свой дом и добровольно распростился с богатствами, нажитыми не вполне праведным путем. Рискуя собой, спас от неминуемой смерти нашего главного подопечного, о тайне происхождения которого, кстати, осведомлен.

В глазах Джехути впервые промелькнуло нечто похожее на удивление.

— Осведомлен – и тем не менее, до сих пор все-таки жив? — спросил он. — Я, однако же, полагал, что эта тайна из числа тех немногих, которые губительны для всякого, кто к ним прикоснется.

— Да, Великий! — воскликнул меньший из "котелков". — Таковой она, без сомнения, и является! Все, кто к ней хотя бы слегка притронулся, пускай даже не понимая, все они уже безвозвратно отошли в страну Запада. Все – кроме…

— …Кроме, как выясняется, все-таки, одного, — задумчиво окончил Птицеподобный. — И вы можете дать этому какое-то объяснение?

— Догадки!..

— О, всего лишь одни догадки, Великий! — разом воскликнули осмелевшие "котелки", стараясь все же не смотреть в бездонные глаза другого высшего духа.

— Выкладывайте! Только поменьше лишних слов, — приказал Джехути.

— Он, этот второй, — торопливо заговорил Маленький, — выходец из древнего рода своей страны, связан с нею слишком тесными узами, как связан лесной гриб с невидимой оку грибницей. Он так же нелепо расточителен, как она, так же непредсказуем в поступках, так же распущен и целомудрен одновременно. И так же, как его страна выпадает порою из всей истории этого Града…

— Но я, помнится, что-то пробовал изменить там, в их истории, — отозвался Птицеподобный. И, увидев, как при этих словах нахмурилось шакалье лицо Инпу, добавил, словно оправдываясь: – Во имя, разумеется, общей гармонии Града, столь желанной для тебя.

Псоголовый проговорил с недовольством:

— Уж не возомнил ли ты себя равным самому Незримому? На что ты рассчитывал, шутник Джехути? На то, что крохотные подвижки в одной какой-то стране изменят Предрешенное? Тут страны значат не многим больше, чем люди.

Вдруг Маленький смело вклинился в разговор высших духов:

— Но в результате ничто так и не изменилось, о Великий! — воскликнул он.

— Ничего, ровным счетом, клянусь! — поспешил поддержать его Большой.

— Как так? — спросил Птицеподобный и впервые посмотрел на них с удивлением.

— …Ровным счетом, — словно оправдываясь, повторил Большой "котелок".

— Этот второй, завязнувший в пурге, — подхватил Маленький, — вдруг нарушил всю цепь перемен! Те из них, что проходили через его жизнь, он каким-то образом разгадал и не пожелал их принять. Отверг обрушившееся на него богатство, сжег свой дом, отринул всю прошлую жизнь изобразил собственную гибель, предпочел быть странником без крыши над головой, лишь бы не принять то, что для него не предначертано. А поскольку…

— …поскольку из цепи выпало одно звено, — продолжил Большой, — то, стало быть, и вся цепь…

— Понятно, — кивнул Джехути, а Псоголовый назидательно изрек:

— Иногда и высшие духи могут кое-чему поучиться у смертных. Признаюсь, этот человек меня заинтересовал. Когда он вскоре станет достаточно легок для моей страны Запада, я обращу на него особое внимание. Но у вас были какие-то догадки насчет того, почему он все-таки до сих пор жив. Я слушаю вас, не тяните.

— Да потому и жив, — поспешно отозвался Маленький, по-прежнему стараясь не смотреть на шакалье лицо Анубиса, наводившее на него страх, — потому и жив, что – всего лишь звено в цепочке.

— Исчезнет вся цепочка судеб, — пояснил Большой, — все, что с ним соприкосновенно, вся эта сторона Града, — он кивнул туда, где лютовала метель, — тогда, надо полагать, не станет и его самого.

— Во всяком случае, думаю, осталось ждать совсем недолго, — произнес Псоголовый. — Страны так же смертны, как и люди, незначительное отличие лишь в том, что срок их жизни чуть более длителен. Впрочем, сейчас уже и этого нельзя сказать. — Он перевел взгляд на склонившего голову Птицеподобного, повелителя и хранителя земных тайн: – Видишь, даже ты не смог все предусмотреть, мудрый Джехути. Кто-то – человек ли, страна ли – вопреки любым твоим усилиям, все равно будет двигаться к собственной гибели и увлекать за собой весь остальной Град. Интересно, хотя бы предчувствуют ли там они это?

Задавая вопрос, он не обращался ни к кому, однако больший из "котелков" набрался храбрости ему ответить:

— Да, о, Великий. Трудно поверить, но некая способность к предчувствию есть даже у них. По крайней мере, та сторона Града, откуда сейчас мы сюда явились, полна предощущения скорой гибели.

— Воистину! — вступил другой "котелок". — Там появился даже какой-то меленький дух (не представляю, откуда он взялся), воплощающий это. Совсем меленький! Не то что в сравнении с вами, о, Великие, но даже в сравнении с нами совсем мелочь.

— Просто позор для звания духа! — подхватил Большой "котелок". — Но он, безусловно, есть, иногда появляется в Граде, и всегда предзнаменует чью-нибудь гибель.

— Внешность преотвратительная, — вставил Маленький. — Карлик вот такого росточка, всегда с топориком через плечо, и все предлагает гроб смастерить.

Высшие духи переглянулись.

— Однако, право, я никого такого не посылал, — заверил Джехути Псоголового. — Гм, карлик с топориком… Действительно, мерзость, даже для шутки плоховато… А вы случаем не сочиняете?

— Как можно?! — воскликнул Маленький.

— Разве мы могли бы осмелиться, о, Великий? — пробормотал Большой.

— Вот как раз подтверждение… На всякий случай прихватили с собой. — С этими словами Маленький указал на лежавшего подле них покойника.

— Что ж, выясним, — сказал Инпу и взглянул на распластанный человеческий прах своими бездонными глазами, из которых сквозила сама Вечность.

Сначала изморозь растаяла у покойника на губах, затем дыхание стало входить в него мученической икотой. Наконец веки его дрогнули, поднялись, и тут же при виде повисших над ним пустых глаз на шакальем лице Анубиса его собственные, только что скрытые мертвой мутью глаза выпучились в ужасе.

— Ваше бла… Ваше высокобла… Ваше высокопре… Ваше… — дергаясь от непроходящей икоты попытался в промежутках выговорить он.

— Тебе должно говорить "Великий", — строго сказал Большой "котелок".

— Перестань икать и говори Великому, как все было, — приказал Маленький.

Икота у того впрямь тотчас прекратилась, отчего, впрочем, речь его стала не намного внятней.

— "Муха" я, ваше высоко… Великий, — пролопотал он. — Тайный Агент "Муха"…

Глава 24 Карла с топориком

Ибо человек не знает своего времени

Екклесиаст (9:11)

О чем рассказал и о чем умолчал тайный агент по кличке "Муха" после того, как побывал невесть где и чудом остался живой

…Потом уже, после казенного гошпиталя, где его отхаживали две недели, потом, сидючи в тепле дешевой харчевни и разомлев от выпитой водочки под горячую кашу с требухой, Тимофей Леденцов, он же "Муха", продолжал повествовать другу своему, агенту "Беркуту" (вот это вот пселдоним! Таким и подписаться под донесением завсегда приятственно! Не то что…), об ужасе, им пережитом, когда, по долгу службы поспешая за "объектами", едва насмерть не замерз в пурге.

— …А морда, скажу я тебе, Андрюша!.. — говорил он. — Пёсья – вот-те как на духу!.. И глазища – слов моих нет передать!.. Сущий дьявол!.. Те, в котелочках, — еще себе с виду кой-как; но этот!.. И луна на небе – в жизни, клянусь, ты не видывал такой! В аду побывал, точно говорю, вот-те крест православный!.. — Он примолк, чтобы захлебнуть водочкой и закушать горячим пережитый им тогда страх.

— М-да, — согласился "Беркут", он же Андрюшка Шепотков, друг задушевный, — с того света возвернулся, можно сказать… Ты бы только дьявола, Тимофей, лучше б, право, не поминал. Сами ангелы небесные, должно, тебя спасли. Лучше Господа Бога благодари, что нашли тебя тогда в сугробе… А жуть, о которой тут говоришь – так чего не привидится, когда смерть уже, поди, прибирает? Тут даже спьяну такое, бывает, примерещится! Или вон, помню, о прошлом годе, когда застудился я и лежал в бреду (думал, отхожу), — так тоже насмотрелся такого…

— Ну, коли такой Фома – считай как хошь, — не очень обиделся "Муха" недоверию к своим словам, поскольку и сам был не шибко уверен – видел вживе всю эту жуть или, правда, померещилось в бессознании, да и водочка сейчас с горячей требухой не располагала к обидам. — А только, — после еще одной рюмки загордился он, — верь, не верь – я и там присягу соблюл: ни про пселдоним свой, ни про тайную службу, ни про его благородие ротмистра – ни гу-гу. Панасёнкова бы, паскуду, на мое место – я бы на него поглядел, когда бы он, в штаны наложивши!..

— Да уж, — подтвердил "Беркут"-Шепотков, — этот бы со страху – в штаны сразу же…

* * *

Врал "Муха", ох, врал! Как ни приятственно было перед другом Андрюшкой геройством своим и верностью присяге похвалиться, а только врал, хоть и сам уже успел себя убедить, что так оно и обстояло – по-сказанному. Ну да пускай попробует кто проверит, хоть бы даже их благородие господин ротмистр.

А тогда, под проклятой этой луной, под страшным взглядом Псоголового, обращающим твою душу в зыбь, тут же выложил он все как на духу. Да и кто на его месте не выложил бы? Панасёнков, что ли? Сходу же кличкой постылой назвался – что-де "Муха" он; и про Агентство свое, вопреки всем правилам, не утаил, а дале уж понесло без удержу, как по ледяной горке, лишь бы икота эта анафемская так не терзала нутро:

— …То есть, прозвище такое Агентское – "Муха": их Велико… их, то бишь, благородие, ротмистр жандармский Ландсдорф у нас большой шутник-с. Навыдумали! А по православному я Тимофеем зовусь, Леденцов Тимофей, по батюшке покойному, кожевенных дел мастеру Гордею Леденцову – Тимофей Гордеев, стало быть… Сколько батюшка нравоучал, чтоб я не шел по сыскной части, даже вожжами, было дело, нравоучал: хотел, чтоб я, как он – по кожевенной специальности. Эх, послушать бы!.. Так-ить дурак же был, ваше высо… Великий! В сыскном посулили со временем классный чин пожаловать… А какой там чин! Дождешься его, когда у интенданта Панасёнкова, подлеца… Виноват, Великий!.. Когда у сына этого сукиного даже на справные сапоги ни алтына не получишь, все тайком в свой карман ложит, и жалованье задерживает; а чуть возразишь – сразу в ухо. Тут классного чина дожидаючись, тыщу раз околеешь сперва…

Псоголовый слегка шевельнул рукой, и вместо слов изо рта у "Мухи" хлынула перемежаемая новым приступом икоты смертная пена, а меньший из двух "котелков" свирепо прикрикнул на него:

— Не испытывай терпение Великого! Будешь ты, наконец, говорить дело?

Несмотря на пену, пузырящуюся на губах, "Муха" в знак понимания моргнул и тут же снова обрел дар речи, которым на сей раз попробовал воспользоваться уже не столь расточительно.

— Слушаю-с, Великий! — взбоднул агент головой. Поскольку в этот момент он не стоял навытяжку перед его благородием Ландсдорфом, а лежал плашмя, его голова так стукнулась об окаменевшую глину башни, что прошелся гул, (даже ко времени разговора с Андрюшкой-"Беркутом" голова еще звенела, как колокол, от того удара), но тогда он, "Муха", и не поморщился, не до того, а продолжал бойко, словно зачитывая по собственноручно написанному донесению – так оно всегда справнее выходило: – Совершенно секретно! Случайно обнаружил в трактире "Флоренция", что у Нарвской заставы (может, знаете, Великий, — заведеньице так себе, но кормят-поят недорого), и стал осуществлять скрытное наблюдение за объектом фон Ш., сбежавшим из "Тихой обители". Оный наблюдаемый фон Ш., обряженный в немецкую шинель, очутился в обозначенном трактире, сопровождаемый тоже в немца, чуть не в генерала ихнего переодетым покойным князем Василием Бурмасовым… по нашим, то есть, секретным сводкам обманно числящимся в покойниках… На ужин объектами было заказано: водки – два раза по полштофа; из еды, окромя хлеба и маслин, остальное все сплошь скоромное (невзирая что постная пятница): икра белужья и коровье масло к блинам, осетрины – две порции, фаштета голубиного…

— Дальше давай! — перебил его Большой "котелок". — О чем они говорили?

— А вот говорили-то… — Память возвращалась что-то медленно, хорошенько тут "Мухе" поднапрячься пришлось. — Не все слышно было, я ж там притулился вдали, с уголка… Вначале разные глупости говорили. Стыдно сказать – про клистир. Что будто клистир какой-то – с пёсьей головой… — Нечаянно опять взглянул на страшного, с пёсьей головой, и, что-то сообразив, затрясся мелкой дрожью: – Ваше пре!.. Великий!.. Я ж только повторяю слово в слово! Так в точности и говорили, ей-ей!..

— Ну, дальше! Клещами из тебя вытягивать? — прикрикнул на него Маленький.

— А дальше… — с трудом уняв дрожь, изнатужился "Муха". — Дальше-то все мудрёно. Ихние благородия, не чета нам, дуракам, народ образованный, иди их пойми… Всё про какое-то "пред…" Как бишь?.. "Пред-о-щу-щение"!.. Во! Тут выговори-ка, не считая в отчете для господина Ландсдорфа написать! Что бы там подлец Панасёнков ни говорил – что я-де все мозги пропил (на какие, к слову, шиши?), — а вот, гляди, вспомнил же! Он бы сам, иуда, попробовал!.. — И, поймав на себе не предвещавшие добра взгляды "котелков", добавил торопливо: – Точно, Великий! "Предощущение"! Так и было речено!.. А вот дальше… Я было сперва подумал, что их сиятельство лжепреставившееся шутки шутят. Про какого-то карлу с топориком: что-де карла этот гробы торгует, и кто, мол, ему за свой гроб наперед не заплатит – тот без гроба так и сгинет невесть где, а ежели кто, супротив, заплатит – тогда еще бабушка надвое… Ладно, запоминаю: служба, чай… Тут буря за окном – такая, что смерть да и только! А сиятельству лжеусопшему хоть бы что: в самую круговерть моего объекта из трактира-то и выволок. "Ах ты, — думаю, — служба ты собачья!.." – и за ними, а что поделаешь? Да толку-то! Какая там, к бесу, слежка, когда вокруг – ни зги! Руку вытяни – пальцев не разглядишь! Снежище – дышать нечем! И назад уже не возвернешься – пути вовсе не видно. Заплутал!.. Пальтецо на мне, ваше высокопре… Великий, сами изволите видеть каковское, и сапоги пальтецу подстать; прости, Великий, Панасёнкову бы, паскуде, сапоги эдакие! Воров таких и казнокрадов, как оный Панасёнков, даром что в классном чине…

* * *

Передавая всю эту жуть Андрюшке-"Беркуту", он, "Муха", кое-что, ясно, утаил, вообще за языком своим, несмотря на выпитое, прислеживал, чтобы с глупу, невзначай не выявилось нарушение присяги (хоть бы даже и в самой преисподней – да, чай, нигде не писано, что она там отменена?), а вот о том, что на мерзавца Панасёнкова не упустил нажаловаться Великому, умалчивать не стал, и друг не преминул высказать по этому поводу свое одобрение:

— Так ему! Авось, ему тоже икнется!

— Икнется стервецу, ужо не сомневайся, — уверенно подтвердил "Муха".

— Ну, а дальше-то что?

— Дальше?.. — Он задумался, чтобы не смазать все каким-нибудь словом неосторожным. Впрочем, остальное, пожалуй, можно было рассказывать вполне безбоязненно, ибо к присяге вроде бы касательства не имело. — Дальше, — продолжал "Муха", — оно и вовсе погано. Замело меня – шагу сделать не могу. "Всё, — думаю, — наслужился ты, отмучился, раб Божий Леденцов! Не дождался классного чина, так и пропал ни за понюх табака. Щас мороз всю душу изымет!.." – "Муху" и теперь, как тогда, прошибло икотой. Отыкавшись, агент ошалело проговорил: – Тут-то он откуда ни возьмись и является… — На этом Леденцов замолк, только вращал расширившимися в ужасе глазами, словно все еще видел что-то страшное в той кружившей пурге.

— Ну! Кто? — не выдержал Шепотков. (Вот и "котелки" тогда с двух сторон: "Ну! Кто?!" – "Говори, раб, не заставляй Великого ждать!")

Еще некоторое время, тем не менее, "Муха", как и тогда, икал, трясся, пучил глаза, пока снова не обрел дар речи:

— Да кто!.. Он самый, кто ж еще? Карла с топориком!.. Главное дело, ничего не видать, а карла – вот он, тут! В одной рубахе подпоясанной, без шапки, без пальта, топорик через плечо. Стоит себе и глядит – ну прямо в самую душу. "Вот она, — думаю, — Леденцов, смертушка твоя…" А карла мне – тихо так… И ведь буря воет, что зверь, и уши все снежищем залепило, а он тихонько так говорит – и каждое слово при этом слыхать. "Уж не ты ли, — спрашивает, — Тимофей Леденцов, давеча гроб у меня заказывал?" Жуть меня такая, Андрюшка, взяла – не описать! Рта раскрыть не могу. А карла все себе удивляется: "Точно ведь помню, — говорит, — что кто-то заказал, а теперь, когда платить пора – не признаётся никто. Уж все, кажется, обошел, всех обспрашивал. У кого только не был, и у здоровых, и у чумных, и у нищих, и у миллионщиков, ажны до самого государь-императора дошел…"

— Ну?! — на этом месте не поверил другу Андрюшка Шепотков. — Прямо так-таки?…

— Ей-ей! — перекрестился Леденцов. — Так и сказал: до самого государь-императора… "Нет, — говорит, — никому не надобно моего гроба, никто платить не желает. Это что ж, так вся Россия и поляжет невесть как вместе с государь-императором?.. (Вот – те крест, в точности эти самые слова!) Ты бы, — говорит, — однако, припомнил, Тимофей Гордеич, — может, ты-то гроб и заказал, да ненароком про то запамятовал?" Чую – уж сама смертушка за грудки хватает; вот когда и вспомнил, что там, в трактире, ихнее сиятельство ложнопокойное про откуп от этого карлы рассказывали. Думаю себе: что как и у меня, грешного, откупиться выйдет? В кармане-то последний целковый – да ладно, для такого дела не жаль. "На, — говорю, — держи, мил-человек. А когда б сукин сын Панасёнков жалованья за этот месяц не задержал – так и на трешницу бы для тебя, ей-ей, не поскупился бы. Выпей за грешника Тимофея Леденцова". Карла целковый взял – и все, нет его, сгинул. А во мне уж, чую, и жизни не осталось, стужей всю выбрало. Не вышло, думаю, с откупом. Подвел карла! Кончился ты, значит что, Тимофей… — Помолчав немного для пущей убедительности, продолжил: – Только глаза-то через миг открываю; глядь – метели никакой уже вроде бы нет, лежу на какой-то вышине, луна здоровущая надо мной, и эти трое, один с головой пёсьей и двое в котелках. Там еще в сторонке четвертый был, будто птица агромадная, я еще подумал – никак, ворон по мою душу… Ну, дальше-то я уж тебе рассказывал… — Затем добавил, гордый собой: – А присяги, хоть, почитай, и на смертном одре, да все-таки, вишь, не нарушил… Так что давай-ка, Андрюшка, выпьем с тобой за то, чтоб жить нам долго теперича: заслужили! — И водка из полной стопочки приятственно согрела его измученное икотой нутро.

— А потом? — спросил друг Андрюшка, от любопытства стопку свою даже не допив, чего при иных обстоятельствах не допускал себе никогда.

— Потом?.. Потом – суп с котом, — все еще собою любуясь и гордясь, без зла насмехнулся над ним "Муха". Однако все-таки снизошел: – Да уж почти всё. Я им было напоследок – еще раз про шельму Панасёнкова: чтоб ему когда-нибудь там не пожалели, отсыпали по полной горяченьких угольков; только этот, на пса похожий, слушать больше не захотел. Зыркнул своими глазищами (ох, не приведи Боже еще когда!) и говорит: "Вон!.." Я моргнуть не успел – и уже в сугробе… Лежу; пурга вроде бы и утихомирилась, — а что толку-то? Все одно – смерть. Ни рукой, ни ногой не могу шевельнуть – неживые; и холодище такой – аж в самых кишках! Ни дыхнуть, ни пукнуть!.. Только вдруг слышу – воет кто-то поблизости… Ну, дальше-то знаешь: собачонка меня нашла. Кабы не она – то бы всё! Поминай потом, что когда-то Тимофеем звали!.. Апосля уже мужики тамошние сообразили, что воет она неспроста, подошли, откопали, влили в меня полштофика, храни их Господь, на санях в гошпиталь отвезли… А что два пальца отмороженные мне там, в гошпитале, оттяпали – так я ж, ей-Богу, и ничуть не в обиде: при нашей-то службе не велик урон – чай, не руками хлеб себе добываем. Не на кузне горбатимся, чай, — верно я говорю, Андрюха?

— Оно конечно, — подтвердил друг закадычный Андрюха-"Беркут". — Наша служба – все больше ногами, а главное дело – мозгой.

— Да и на руке-то на левой, — бодрился "Муха". — Правая – во, вишь, цела: отчеты писать! А их благородие ротмистр все равно не поскупились – награду по полной распорядились выдать за проявленное на государевой службе рвение: круглых сто рубликов, по полсотенки за каждый пальчик. Уж как Панасёнков жилился, как жид распоследний, а никуда не делся, выдал сполна – поперек их благородия, небось, не попрешь!.. Я на них (видал?) пальтецо себе новое справил и кашне вот теплое, шерстяное – на случай ежели когда опять в пургу занесет нелегкая. Да еще восемьдесят рубликов осталось, плохо ли? И к классному чину их благородие обещались непременно представить об следующем годе… — Он разлил остатки водочки себе и другу (получилось, к сожалению, уже не по полной). — Ну, что, Андрюха, еще послужим, иуде Панасёнкову назло? — С этими словами он одною рукой опрокинул в рот стопку и, поскольку каша с требухой была уже вся съедена, другою, трехпалой, отщипнул хлебца на занюх.

Андрюха по прозвищу "Беркут" покосился сперва на покалеченную руку товарища, затем на вешалку, где висело новое, вполне таки ничего себе, благородно синего цвета драповое пальтецо с торчавшим из рукава пестрым шерстяным кашне, попытался наскоро в уме соразмерить "Мухины" потери и приобретения, но ни к какому для себя выводу так и не придя, уверенно ответил:

— Чай, послужим! Чего ж не послужить? — и тоже опрокинул стопку (эх, жаль, последняя!).

Глава 25 Разговор в горних сферах (окончание)

Итак ждите меня… до того дня, когда Я восстану для опустошения

Софония (3:8)

— Вон! — приказал Псоголовый; тут же человеческий прах, именовавшийся "Мухой", недоикнув даже, на половине ика, как сдунутый, с легким свистом слетел с башни и в следующий миг, обратившись в пятнышко, растворился внизу, в озаряемом холодной луной Граде, в той его части, где все еще неистовствовала буря.

После того, как пятнышко это вовсе исчезло из виду, заметенное кружащим снегом, Псоголовый первым же нарушил безмолвие.

— Карлик с топориком… — в задумчивости проговорил он. — Дух, предвещающий близкую гибель… Уж не твои ли это проделки, Гермес?

— Ты сам знаешь, Регуил, — отозвался Птицеподобный, — что сотворение даже самых неказистых, самых низших духов неподвластно ни мне, ни тебе – никому, кроме одного лишь Незримого.

— Уж не хочешь ли ты сказать, Гермес?.. — начал было Псоголовый.

Джехути перебил его:

— О, нет, конечно нет, Саб! Разумеется, Незримый не стал бы осквернять мир духов, порождая столь нелепое и уродливое создание.

— Но не возник же он сам собою, без вмешательства высших сил! Похоже, ты все-таки напоследок приберег еще какую-то тайну. Снова хочешь отсрочить неизбежное? Что ты там придумал, говори!

— Удивляюсь твоим словам. В моих ли силах отвратить неотвратимое? — возразил Птицеподобный. — И все тайны, — ты хорошо это знаешь, — не мною придуманы. Всякая тайна есть порождение самого Незримого, я лишь могу провести до конца по ее пути.

— Допустим, — согласился Псоголовый. — Но что это за дух с топориком, почему я прежде ничего не знал о нем?

— Да лишь по одной причине, — сказал Джехути. — Причина же эта в том, что никакого такого духа и нет.

— Нет?!..

— Но – как же?!.. — осмелились вмешаться в разговор двух великих "котелки", а Инпу лишь пристально взглянул на Джехути своими бездвижными глазами.

— Да, его не существует, — подтвердил Птицеподобный. — Все довольно-таки просто. Но прежде я хочу тебя спросить, Регуил. Уже мириады душ перелетели в твою Страну Запада; скажи, все ли они, попав к тебе, были одинаково и желанно для тебя легки?

— Нет; и тебе это известно. Душа обретает легкость лишь тогда, когда смиряется с неизбежным еще в миру. Если же перелет для нее неожидан…

— Камень упал на голову, земля низверзлась под ногами, морская пучина поглотила, нож ночного убийцы застиг во сне, — подсказал Джехути.

— Да, — согласился Псоголовый, — такое, как ты сказал, случалось, разумеется, многажды… Душа тогда долго еще пребывает в растерянности. Она тяжела, ибо земной прах еще не оставил ее. Она страждет, стенает, и своими стенаниями тревожит покой остальных. Ты прав, Уриил, такой исход – не самый желанный для меня. Почему ты, однако, спрашиваешь меня об этом?

— Лишь потому, — ответил Птицеподобный, — что некоторым Незримый подарил великое благо, именуемое предчувствием. Это одна из величайших тайн среди тех, к которым я призван вести избранных. Иные не могут расслышать слабый голос судьбы, — этих большинство; но изредка попадаются и такие, кому подобное предчувствие в некоторой мере все же даровано. Не они ли как раз именно те, кто в первую очередь желанен для тебя, кого ты по-настоящему ждешь?

— Возможно и так, — снова согласился с ним псоголовый Архангел Смерти. — Должен признать, что из всех твоих тайн, пожалуй, эта – исполненная наибольшего смысла. Речь, однако, у нас шла об этом странном духе, о карлике с топором. По-моему, ты, Мудрый, все же увел наш разговор несколько в сторону.

— О, ничуть! — воскликнул Повелитель Тайн. — К нему-то я как раз и приближаюсь! Он… Называй его как хочешь – духом, видением, сном, — он – порождение самого Града, он и есть то самое предчувствие конца, которое пока еще там, в Граде, дано столь немногим.

Пристальнее прежнего вглядываясь в простертый под ним и замерший в ожидании своей участи Град, Псоголовый проговорил после некоторого молчания:

— Странно же оно воплощено.

— Весьма странно! — снова решился подать голос меньший из "котелков".

— Куда как странно! Это ж додуматься: с топориком! — не преминул поддержать его Большой.

И опять подобие усмешки едва заметно обозначилось на лице Птицеподобного.

— Тут, право, ничего не поделаешь, образы – это уже не в моей власти, — сказал он. — Лучше бы, конечно, было что-нибудь повозвышенней – землетрясение там, или извержение вулкана, или, к примеру, как я видел у них на картинах, демоны смерти верхом на конях; но таковы, как видно, пристрастия той стороны Града, где он появился. Такой, вероятно, они там видят свою гибель: мужичок в рубахе, и непременно с топориком.

— Это всё там, где буря? — спросил Инпу. — И что же это за страна?

Что-то по-прежнему веселило Птицеподобного.

— О, прелюбопытная страна! — усмехнулся он. — Страна великих предощущений и, я бы сказал, какого-то гибельного восторга перед Неизбежным. Иной раз мне даже кажется – они там сами торопят это Неизбежное, не дожидаясь, когда ты сделаешь то, что и так для них предначертано.

— Так тому и быть, — решил Псоголовый. — Пусть же оно начнется не в Магиде, как сие предначертано, а в той северной стороне Града. Но ты уверен ли, Уриил, что они там уже пришли вслед за тобой к пониманию этой своей последней тайны?

Лицо птицеподобного снова обрело серьезность. Он сказал:

— Во всяком случае, они близки к этому, пожалуй, гораздо ближе, чем в других сторонах Града. Однако путь их все-таки пока что не завершен, для завершения требуется еще некоторое время, а оно лишь в твоей власти. Дай же им это время, Регуил.

Страж Вечности явно все еще не мог принять окончательного решения.

— А те двое, что завязли там, в пурге? — спросил он вместо ответа, которого, видимо, еще не нашел. — Я догадываюсь, что они не случайны и играют какую-то роль в твоем хитросплетении тайн. Они тоже как-то причастны к судьбе этой стороны Града?

— Несомненно, и в немалой степени, — кивнул Джехути. — Но о них, о их дальнейшей судьбе, позволь, мы после поговорим. А пока, прошу тебя, Инпу, дай еще немного времени их стороне Града. Хотя бы самую малость – пока Сфинкс не увидит звезды Водолея.

Инпу перевел взгляд на загадочного Сфинкса, которого сейчас он и сам чем-то напоминал. Над руинами башни сразу воцарилась тишина, обозначившая величие совершающегося в этот миг. "Котелки" с неким сокровенным страхом, а птицеподобный Джехути с терпеливым ожиданием молча взирали на псоголового архангела – священного стражника вечности и смерти, не смея торопить его в принятии окончательного решения. Что там таилось у него в глазах за этой непроницаемой для чужих взоров и не отражающей ни искры света черной пеленой? Может быть, ангельские воинства, что до всех времен восстали против самого Незримого, куда-то неслись во мрак, к собственной бесславной гибели и проклятью, распахнув крыла, или, быть может, земные рати терзали железом и конскими копытами стенающее мясо друг друга, или полыхали смертным заревом когда-то живые, многолюдные города? Все минуло, все исчезло в его Стране Запада, из которой ни для кого и ни для чего нет возврата, все обрело там вечный покой, незыблемый, как эта черная пелена. И чему еще было суждено там сгинуть, пока светила на небе будут совершать свой однообразный, невозмутимый кругооборот? Все зависело сейчас от решения величественного в своем раздумье архангела, неумолимого, как само Время.

И после раздумий решение это наконец было облечено в слова.

— Да будет так, — тихо произнес Псоголовый Инпу-Анубис-Регуил и отвел свои, что были чернее самой темноты и мертвее самой смерти, глаза от застывшего в покорствии перед судьбой Града.

— Да будет же так! — торжественно изрек птицеподобный Джехути-Тот-Ибис-Гермес-Уриил, повелитель всех сущих земных тайн.

С этими словами он вперил свой орлиный взор в ту хмурую оконечность Града, над которой сейчас бушевала непроглядная буря. Целиком, вероятно, подвластная его взгляду, пурга тут же сперва замерла, образовав над землей неподвижный белый купол, вздыбившийся едва не до самой луны, а затем, вмиг исчерпав остатки своей только что, казалось, неиссякаемой силы, сделалась прозрачной и начала опадать.

— Да будет так… — в едином выдохе благоговейно повторили вслед за высшими духами притихшие было "котелки" и, дабы не утомлять более своим присутствием Великих, спорхнули вниз.

Глава 26 Возвращение Иванычей

Давай и принимай, и утешай душу твою, ибо в аде нельзя найти утех

Сирах (14:16)

"…Никак, смерть?.. — подумал фон Штраубе, уже не в силах глотать воздух, почти целиком состоящий из ледяного крошева. — Господи, после всего, что произошло – как это теперь нелепо!.. Неужели не уймется никогда? Ну уймись же ты, уймись!.." – молил он.

И в этот самый миг, словно кто-то, кому подвластны бури, внял его мольбам и повелел: "Да будет так!" – все внезапно стихло. Оглушенный этой тишиной и вконец обессиленный, фон Штраубе навзничь повалился на снег. Воздух с каждым мигом становился все прозрачнее. Вверху сквозь редкую, уже на излете порошу виднелись звезды и какая-то небывало огромная, неживого цвета луна, озаряющая во все стороны своим сиянием только что за кружением пурги невидимую закругленность горизонта.

Тишину нарушил громкий скрип снега – с этим звуком к распростертому фон Штраубе медленно приближался большущий снежный курган.

— Борис, ты где?.. — очутившись уже совсем вблизи, вдруг произнес этот курган голосом Бурмасова.

Отозваться сил не было, но, видимо, лейтенант, сам того не расслышав, все же издал слабый стон, потому что курган радостно возопил:

— Борис! Думал уж – не найду!.. Ты как, дышишь?

— Вроде бы… — с трудом разлепил обмороженные губы фон Штраубе.

— А чего ж тогда разлегся? Что, помирать собрался, никак? Это тебе, брат, дудки. Мог бы уже уразуметь: покуда Васька Бурмасов рядом – ей, Смерти Беззубой делать нечего. — Все это он говорил, вытаскивая его из сугроба, ставя на ноги и с такой силищей обивая с фон Штраубе снег, что, казалось, сам сейчас насмерть и пришибет им же только что спасенного друга. — А закрутило – вправду, скажу я тебе! В жизни такого не видывал! Без меня, ей-ей, полег бы ты тут навеки! — И в сердцах с такою медвежьей силой припечатал фон Штраубе по спине, что у иного и дух бы, наверно, вон. — Ну-ка, нос, чай, не отвалился? Нет, вроде бы на месте пока… Это нашему брату русаку любой морозецкий – тьфу и только! Ну да что русскому здорово – то немцу… Ладно, ладно, шучу я, сам знаешь… Ты лучше щеки потри. И пальцами-то, пальцами пошевели – не отморозил?

Фон Штраубе потопал ногами, потер ладони, ощущая, как в них входит жизнь.

— Цел, кажется, — наконец проговорил он, сам, пожалуй, еще не до конца освоившись с этим обстоятельством. — Только до сих пор не пойму – и какого лешего тебя понесло-то в самую пургу?

Некоторое время Василий моргал и сопел, надеясь припомнить.

— А шут его… — так и не найдя ответа, сказал он после бесплодных усилий. — Что-то такое, помню, толкнуло – да теперь поди-ка восстанови… Да и чего теперь? Главное – это что мы имеем dans le bilan [82]. А "dans le bilan" мы имеем с тобой вот что. Оба мы живы – это раз, и c’est bon [83]. Мы целы-здоровы – это два, и c’est encore meilleur [84]. Наконец, у меня в кармане осталась сотенка (он помахал в воздухе сторублевой ассигнацией), — это три, и это уже, можно сказать, tout a fait exellent [85]! — Просвиставшая над ними смерть ничуть не убавила в нем природного жизнелюбия. — Какой отсюда сделаем вывод? — продолжал он. И сам же ответил: – А вывод мы сделаем такой, что возможностей перед нами простирается море! Можем, к примеру, закатиться в "Асторию" (Нофретку заодно проведать – она тебя там, в нумере, кстати, все еще дожидается) и закатить по полной свой собственный армагеддончик. Можем, далее, взять кабинет в какой-нибудь ресторации почище и пировать до утра. Можем, наконец, дунуть (а что?) к цыганам, чтобы пораспушить души. Все неплохо – попробуй выбери. Это у нас уже, как говорят французишки, получается даже, пожалуй, embarras de richesse [86]! Посему – за тобой слово. Ну-ка, давай, брат: чего нам с тобой сейчас не хватает более всего?

— Тепла… — проговорил фон Штраубе, у которого зуб на зуб не попадал.

— Гм, не густо, — прокомментировал Бурмасов столь скромную, не по его размаху, потребность друга. — Хотя, впрочем… — Немного подумав, добавил: – Что ж, коли так – сие тоже в наших силах. Двинем-ка мы с тобой, поэтому… Двинем-ка мы вот куда…

Более ничего пояснять не стал, взял фон Штраубе за руку и, не давая ему увязнуть в снегу, потащил за собой в сторону, где лишь он один каким-то нюхом особым угадывал, должно быть, местонахождение тракта.

— …А ведь правда была твоя. Ей-Богу, славно мы это с тобой придумали! — довольный, говорил Василий, когда через каких-нибудь полчаса они в накинутых, уже повлажневших от пота простынях сидели vis-a-vis в натопленном кабинете бани, предназначенном для двоих, и до самого дна души вдыхали жаркий, с мятным запахом пар. — Однако ж, не дураки, согласись, были римляне, знали, собаки, где надобно коротать время!

В этих простынях они и вправду походили на римских патрициев. Такие же томимые негой патриции взирали на них с росписи потолка. Василий надел себе на голову один из предусмотрительно висевших тут лавровых венков, тем самым придав законченный вид своему патрицианству. Тепло от нагретых мраморных стен усладительно входило в каждую пору еще не насытившегося им тела, оттесняя все страсти этого дня с недавним воем и ледяным кружением смерти, куда-то в незапамятную даль.

На мраморном столике перед Бурмасовым стояла большая бутылища французского коньяка, из которой Василий то и дело наполнял несерьезно маленькую для него рюмочку и раз за разом, блаженствуя, отправлял ее содержимое себе в утробу.

— Не понимаю, признаться, я эту штуку – смерть, — вещал он, рассуждая скорее сам с собой, разглядывая изображение на мраморе в верхней части стены, запечатлевшее последние минуты гибнущей в содроганиях Помпеи. — И что, ей-Богу, за окаянная зловредность в ней такая? Уж коли кто нас произвел изначально смертными – так и сделать бы ему так, чтоб жизнь любому с начала и до конца была не в сладость. Каждый час, каждый миг! Чтобы человека ничем за этот мир не держало. Чтобы всякий с нетерпением только бы и ждал ее, Безносую!..

Фон Штраубе в эту минуту не очень-то прислушивался к философическим разглагольствованиям своего спасителя, он сидел, прикрыв глаза, привалившись к жаркой стене, и чувствовал, как толчками, с потугой в него возвращается полновесная жизнь…

— А то знаю много случаев, — продолжал резонерствовать Бурмасов. — Едва разнежится человек, едва только вкус к жизни ощутит – тут-то она, ведьма с косой, и явится по его душу… Да вот хоть бы – как нынче мы с тобой. Там, в пурге, вроде и не так жалко было бы с миром этим грешным распроститься. А вот теперь, когда разогрелись, да разговелись, да сибаритствуем, да коньячок отменный, — тут, случись, явилась бы она, Костлявая, так бы, небось, белый свет с копеечку показался…

* * *

— Весьма, молодой человек, весьма примечательное и неоспоримое наблюдение!

— Тут и говорить нечего! Будь я трижды проклят, если бы решился оспорить!

"Квирл, квирл", — струился наливаемый коньяк. "Квирл!" – рядом звонко чокнулись рюмками.

* * *

"Да что ж это?!.." – подумал фон Штраубе, уже не сильно, впрочем, удивившись, хотя в кабинет (не мог бы он этого не заметить!) в ближайшее время никто посторонний, совершенно точно, не заходил.

Лейтенант на миг приоткрыл глаза. Как и должно, кроме Бурмасова, рядом никого не было. Зато вдруг промелькнуло то, чего уж точно не могло здесь быть. Он это уже видел однажды – там, в Зимнем дворце, сквозь пламя камина: прорубь с черной водой и яркая дневная звезда…

Однако стоило глаза вновь закрыть, снова раздались эти голоса, теперь уже отчетливо ему знакомые:

— Благодарствую, господин капитан-лейтенант! Вы правы – преотменный коньяк! Какой букет!..

— …И коли так – рад воспользоваться случаем и засвидетельствовать вам свое…

— …искреннейшее и глубочайшее!… — подтянул второй знакомый голосок.

("Господи, неужели опять?.." – устало подумал он, не разымая век.)

— …И – повторюсь – мысль, вами тут высказанная, настолько, скажу я вам…

— …Настолько, право же, своевременна!

— …О, да! В особенности (хочу добавить) для нынешнего момента!..

— …Для мира всего, пребывающего

— …Да, да! Ежели вам угодно – то и для мира всего, пребывающего ныне, как, впрочем, к прискорбию нашему, и всегда, в полнейшем блаженном неведеньи уже о следующей минуте своей…

— …Что – разрешите же мне подъять сию рюмку за ваше здоровье?

— …А также за здоровье господина лейтенанта фон Штраубе, с коим уже не однажды имели честь…

— Эй, Борис, ты, никак, спишь? — раздался у самого уха голос Василия.

Фон Штраубе открыл глаза, уже наперед зная, кого сейчас увидит.

За столом на мраморных табуретах, улыбаясь одинаковыми лицами, восседали оба разномерных Иван Иваныча, на сей раз закутанные в простыни и в лавровых венках вместо уже привычных лейтенанту котелков на головах, оказавшихся идеально лысыми и круглыми, как бильярдные шары. И еще он отметил отчетливо проступавшие под простынями небольшие горбы у них на спинах, которых прежде – видимо, благодаря особому покрою их черных сюртуков – было, кажется, не видать.

— Что, брат, умаялся? — нежно тронул его лапищей Бурмасов. — Не мудрено: денек нынче выдался – не приведи Боже. А ты вот коньячку выпей – сразу взбодрит. Гляди, уже и компания подобралась. Славные ребята! Я их сперва было за шпиков почему-то принял; они тогда у моего дома слонялись – помнишь, в котелках?.. Да нет, скажу тебе! Чистая публика! Уж я в этом понимаю! (Иван Иванычи скромно потупились.) Разреши тебе представить…

— Да мы, собственно, коли не ошибаюсь, знакомы, — сказал фон Штраубе.

— Очень даже!

— Весьма знакомы! Более чем! — хором откликнулись Иван Иванычи.

После того, как фон Штраубе последовал совету друга и выпил, а остальные, чокнувшись, его в этом поддержали, меньший из Иван Иванычей сказал:

— Мы тут как раз обсуждали мысль, высказанную их сиятельством. Мысль настолько непреходящего значения, что мы, простите великодушно, не смогли остаться в стороне от вашего разговора.

— М-да, были поражены – и посему никак не смогли!.. — подтвердил Большой.

Восхваляемый Бурмасов, пожимая плечами, промолвил смущенно:

— Да я, признаться, и не помню уже. Так, мурлыкал себе что-то безотносительное…

— Ничего себе – "мурлыкал"! — воскликнул возмущенно маленький Иван Иваныч.

— Гм, ничего себе… И это у них называется – "безотносительное"… — покачав головою, глухо отозвался другой Иван Иваныч.

— Тогда как оно-то – и самое что ни есть соотносительное! — опять воскликнул Маленький, более склонный к экзальтации. — Ибо – если рассматривать в соотношении с нынешним бытием этого бренного мира, то, уверяю вас, нет темы, в большей степени заслуживающей интереса! Коль запамятовали, дерзну напомнить. Вы изволили говорить о несправедливости человеческой кончины в тот момент, когда его душа отягощена земными соблазнами и потому не готова к неминуемому.

— Да, пожалуй… — отозвался Бурмасов не особо уверенно. — Что-то, возможно, в этом роде…

— Именно! Это самое вы и говорили! Так вот, позволю себе продолжить вашу мысль. Надеюсь, вы слышали о святых угодниках?

Василий почесал в голове.

— Ну, там… "Четьи Минеи"… Что-то такое… В нежном, правда, возрасте… — Он взялся за бутылку: – Может, господа, сперва еще коньяка?

— Эко вы, право!.. — буркнул Маленький, непонятно чем в этот миг более недовольный, невежеством Бурмасова по части жития святых угодников или нежеланием прерывать столь почему-то важный для него разговор. Коньяк, между тем, все-таки вслед за Василием выпил, отчего сразу помягчел слегка и продолжил уже не так сурово: – Если позволите, вынужден буду вас немного просветить. Сии святые мужи, думая непрестанно о смерти (а о чем еще, спрошу я вас, и пристало думать смертному?), нещаднейшим образом ежеминутно умерщвляли свою плоть. Чего, право, только над собой не производили! Заточали себя в склепе посреди зловонных москитных болот, денно и нощно отбивали поклоны, стоя на столбе, самооскоплялись, — (Бурмасов при этих словах даже поперхнулся коньяком), — по сорок раз на дню бичевали собственное тело, жили среди прокаженных, покуда сами не обретали эту страшную болезнь…

— Ногти себе с корнями выдирали, — под рюмочку со знанием дела бесстрастно подсказал большой Иван Иваныч, — на муравейниках сиживали…

— Это кто ж? — не вытерпел Василий, будто сам сидел на муравейнике.

— Святой Мокий, был такой… По пояс в ледяной воде часами стояли, как святой Авдей. Пардон, волчий кал ели. — Бурмасова аж передернуло но большой Иван Иваныч продолжал неумолимо: – Нательные язвы свои расковыривали и солью посыпали. Язык себе протыкали раскаленным стержнем, как это делал святой…

— Да, да, как святой Антроп. Мерси, — остановил его маленький Иван Иваныч. И, не обращая внимания на то, что Бурмасов в эту минуту напоминал человека, томимого зубной болью, безучастно к его мукам продолжил: – А зачем, спрошу я вас?! Во имя чего?!

— Ясно: плоть извести, — поспешил ответить Бурмасов, надеясь на том завершить малоаппетитный разговор. — Однако же, господа… — и потянулся к бутылке.

Но маленький Иван Иваныч опередил его.

— Ах, оставьте вы! — сказал он несколько раздраженно. И после того, как Бурмасов подчинился, убрал руку с бутылки, Маленький подтвердил: – Именно: плоть извести! Дабы она, плоть, не служила цепью, сковывающей с этим миром, полным соблазнов и всяческих прекрас! Дабы расставание с ним было ежеминутно желанным! Если угодно – жертвуя мгновениями, предуготавливали себя к Вечности! Исключали из бытия ту самую неожиданность, о которой вы давеча изволили тут… А, глядя на них, и иные, порой вполне благополучно живущие смертные нет-нет да и постигали ничего не стоящую сиюминутность жизненных благ, посему та маленькая неожиданность, которую вы (признаюсь, я так и не понял почему) назвали здесь Безносой и Костлявой, уже не воспринималась ими столь трагически.

Бурмасов, не привыкший выслушивать столь пространные тирады, не приправляя их выпивкой, кажется, перестал что-либо из слов Иван Иваныча понимать и лишь тоскливо поглядывал на стоящую без дела бутылку. Фон Штраубе, однако, хотя Василий при этом смотрел на него укоризненно, не удержавшись, вмешался в разговор.

— И все-таки позволю себе сделать предположение, господа, — сказал он, — что заботят вас не столько судьбы отдельных людей и их, как вы давеча тут изволили говорить, "предуготовленность к неизбежному", сколько судьба и эта самая предуготовленность целых стран, быть может, даже – всего нашего мира. Несколько минут назад вы почти впрямую так и сказали – я слышал сквозь сон. И во время прошлой нашей встречи делали довольно недвусмысленные намеки по сути на то же самое.

Иван Иванычи застыли, некоторое время глядя на него обескураженно.

— Oh, — потрясенный, воскликнул наконец маленький Иван Иваныч, — comme il est de surveillance! [87].

— Ich bin gar nicht verwundert, — отозвался несколько менее подверженный эмоциональным всплескам большой Иван Иванович. — Man mass sich immer erinnern, mit wem wir handeln! [88].

А маленький Иван Иванович прибавил:

— Yes, if we at all did not trust in his origin, he would confirm it now undoubtedly! [89].

Еще некоторое время они оживленно между собой переговаривались на каких-то вовсе не знакомых фон Штраубе языках, — проскальзывало там и польское "пшеканье", и китайское мяуканье, и что-то, наверно, понятное разве только во времена Вавилонского столпотворения, и что-то вовсе уж, кажется, не людское, — пока в ходе этой перепалки наконец снова не вернулись к русскому.

— Я восхищен! — произнес маленький Иван Иваныч. — Хотя, в сущности, зная, кто вы…

Иван Иваныч Большой перебил его:

— Предлагаю, господа, выпить за проницательность нашего друга!

Наконец-таки и Бурмасов, до сих пор пребывавший в некоторой прострации от заумной беседы, взглянул на фон Штраубе с благосклонностью, поспешил наполнить всем рюмки и торопливо поднять свою:

— За тебя, брат!

— Поддерживаю!

— С превеликим удовольствием! — подхватили оба Иван Иваныча одновременно.

Выпив вслед за остальными, фон Штраубе, к явному неудовольствию Бурмасова, предложил:

— Быть может, господа, мы все-таки вернемся к нашему разговору?

— Oh, certainment! [90].

— Как же иначе!

— Otherwise, what have we begun it for! [91].

— Невже ж, на вашу думку, ми могли б залишити цу размову без подвиження? [92] – наперебой загалдели многоязыко Иван Иванычи.

— Итак?.. — сказал фон Штраубе, опасаясь, что они в полиглотстве своем перескочат на какой-нибудь санскрит или арамейский. — Начав несколько издалека, вы наконец приблизились, не так ли, к судьбам стран и целого мира. Я внимательно слушаю вас, господа.

Вид у обоих Иван Иванычей мигом сделался серьезным донельзя.

— Что ж, — прокашлявшись, приступил к разговору меньший из них, — извольте. Но сперва посмотрим на это любопытное изображение, столь кстати помещенное тут. — Он указал на верх стены, туда, где на панно под искрами, хлынувшими с черного неба, в муках гибла Помпея. Ужас и отчаянье были запечатлены на лицах людей, бессильно прикрывающихся руками от кары небесной. — Обратите внимание, — продолжал Маленький, — на дорогие одежды этих несчастных, на весь этот прекрасный город, на роскошные дома. И в то же время – на те страдания, которые несет этим людям внезапная, неумолимая стихия! Добавлю: в действительности все было еще ужаснее, чем тут запечатлено!

— Намного, намного ужаснее! — подтвердил Иван Иваныч Большой.

— Ибо здесь схвачен один только миг, — пояснил Маленький. — А если вернуться всего на несколько мгновений назад, — что, по-вашему, делали эти люди? Они наслаждались жизнью, пировали, вкушали самые изысканные яства (о, они в этом были великие знатоки!), предавались самым утонченным любовным излишествам…

— В банях, кстати, нежились, — не преминул вставить Большой Иван Иванович.

— Без сомнения! — кивнул Маленький. — И вот после этого земного парадиза внезапно… Оно и самое страшное – что столь внезапно!.. Внезапно сама инферна разверзлась и сейчас вберет их в себя! А что будет в следующий миг? О, по счастью, вам это не дано увидеть!.. Посмотрите на этого изнеженного юношу с прекрасным лицом, с белоснежной, как у девицы, кожей, — несколько минут назад, перед тем, как он в смятении выбежал из дома, эту кожу умасливала драгоценными восточными маслами дюжина юных рабынь; однако, еще миг – и раскаленный пепел изувечит это тело, опалит волосы, усыпет язвами лицо. Нет, сразу он не умрет; ослепший, он будет стенать – не столько даже от боли, сколько мучимый памятью о своей сладостной жизни – пока наконец не накроет его крылами смерть!.. А эта холеная римлянка! Смотрите, она все еще пытается прикрыть рукой свое дитя. Она скончается первой, а дитя ее, этот мальчик, пережив мать всего на несколько мгновений, в муках умирая, будет недоумевать – почему в эту смертную минуту он остался один, куда делся целый сонм рабынь, выполнявших всякую его прихоть? И вот уж эту запредельную муку, это недоумение ни одному художнику не под силу изобразить! А этот мужчина, простерший руки к обезумевшему небу!..

— Он только что ушел с дружеской пирушки, — смакуя коньяк, пояснил Большой. — В нем еще свежа память о несказанных кипрских винах, о паштете из соловьиных язычков…

— Однако ж, странно, — попытался вклиниться в разговор Бурмасов. — Вы рассказываете обо всем этом так, словно сами там побывали… Вам не кажется ли, господа, что это несколько чересчур?..

Но Иван Иванычи оставили его реплику без внимания. Маленький подхватил вслед за Большим:

— …Да, да, именно из соловьиных! По части гурманства равных им, пожалуй что, не было… И каково ему в этот страшный миг своим изнеженным ртом вдыхать смертное гарево вулкана?.. Но – довольно!..

— Да уж, пожалуй, — согласился Бурмасов, но Маленький, не слушая его, продолжал:

— Довольно примеров!.. Можно бы еще вспомнить про Атлантиду, про Лемурию – ничуть не менее утонченные и погибшие ничуть не менее ужасно…

Бурмасов, порядком утомившийся от всех этих страстей, наконец не выдержал:

— Уж это вы откуда можете знать?!

— Не знали бы – наверно, не говорили б, — довольно буднично отозвался большой Иван Иваныч, так же обыденно закусывая коньяк невесть откуда появившимся у него в руке антоновским яблоком.

Маленький, между тем, на время несколько притушив эмоции, продолжал:

— Сказанного, по-моему, и так более чем достаточно. Подведем, посему, некоторый итог. Помпея тут – лишь один из примеров, коим несть числа. Итог же таков. Страшна не столько сама, как недавно изволили выразиться их сиятельство, Безносая, сколько та пропасть, которую люди, по неведенью, иногда способны для себя предуготовить: пропасть между сотворенным ими сладостным раем на земле и тем адом, в который они так легко и внезапно могут в любую минуту сверзиться. Не случайно мы начали наш разговор со святых угодников: оные мужи всеми силами стремились преуменьшить эту пропасть. Страдали от самостязаний? О, да! Но тем самым избавляли себя от гораздо более тягостных мучений и страданий, ибо что может быть страшней, чем низвергнуться в бездну из рая, пускай даже рукотворного, призрачного? И то же самое можно сказать о городах, о той же, к примеру, Помпее. И, коли на то пошло, о народах целых! Да обо всем мире, наконец, если он в какой-то миг слишком возблагоденствует, и лень ему будет заглянуть даже на один миг вперед! Ибо!..

Глава 27 Трубы Господни

Ибо прежде дней тех не было возмездия для человека

Захария (8:10)

…Ибо!.. — Маленький Иван Иваныч понемногу снова впадал в привычную для него ажиотацию. — Близок, ибо, очень близок может быть час расплаты! — возгласил он, восставая с табурета, и, несмотря на свой округлый горб и трогательно маленький рост, поистине грозен он был в этот миг. — И в ужасе ниц падут те, кто увидит, как на глазах рушится сотворенный ими рай – ибо прежде явятся в мир посланцы Лукавого и возвестят вместо небесного рая ложный рай земной! И пышущие здоровьем тогда позавидуют последнему прокаженному из лепрозория! И вострубят в тот час трубы!.. Имеющий уши – да прислушается! Ибо, возможно, близок уже, ох, как близок их приводящий в трепет глас!..

— Ближе уж, кажется, и некуда, — продолжая хрумкать яблоком, куда менее торжественно подтвердил большой Иван Иванович.

— И грянет гром, и займется полымя над страной… — все более грозно вещал маленький Иван Иваныч, — над тою страной, которая будет ближе к тем неумолимым трубам в сей страшный миг!..

— И охота вам, сударь, жуть эдакую… — не выдержав, наконец встрял Бурмасов. — Так хорошо сидели… Коньяк вот еще не кончился…

Но Маленький не унимался:

— …И воспылает страна, — продолжал он стращать, — и перекинет смертное пламя свое на иные страны, проспавшие сей роковой час!..

Теперь уже вмешался фон Штраубе:

— Позвольте, уж не эту ли страну и не этот ли, нынешний час вы случаем имеете в виду?

— И снова не могу не отметить вашу проницательность, — мигом успокоившись, сказал маленький Иван Иванович.

— Это уж да: что дано – то дано, — согласился другой Иван Иванович и дожевал остатки яблока вместе с огрызком и даже черенком.

* * *

Теперь уже, стоило прикрыть глаза, вставало неотвязно: черная, как деготь, вода в проруби и огромная синяя звезда вдали…

* * *

Бурмасов некоторое время сидел, задумчивый. Наконец произнес:

— Чем же вам все-таки, господа (уж не знаю, что вы за такие провидцы), чем, не пойму, вам отечество-то наше эдак не угодило?

— Нам?! — удивился Большой.

— Будь я проклят, если что-нибудь подобное говорил! — возмутился Маленький.

— Ну, там, разве что какими-то мелочами, — а чтобы так, вообще… О, нет!.. — проговорил большой Иван Иванович.

— И в конце концов, не по мелочам же судить!.. — добавил маленький Иван Иванович. — Хотя кое-что, соглашусь, порой, конечно, и вызывает… Но право же, право – сущие мелочи!

— Ну, это вы даже, пожалуй, чересчур деликатно, — признал Бурмасов. — Преизрядно сидит в нас всяческой дряни, слов нет. Ленивы, нерасторопны, тут никак не возразишь. До Бахуса весьма охочи…

— А кто, скажите, кто без греха?! — вставил маленький Иван Иванович.

Бурмасов, однако, перейдя к самообличительству, уже не унимался:

— На чужое заримся – в этом наш брат, поди, любого в мире обскочет… Вечно прем куда-то, разуму вопреки. Петру бы, императору нашему, к примеру, не со шведом, а с туркой бы воевать – может, грелись бы сейчас где-нибудь в Царьграде, на берегу Босфора; нет же, нелегкая понесла чуть не в Лапландию! Драпать – так до Полтавы, строить – так на болоте, — другого, что ли, места не было? На болоте да на костях!.. И покуда пинка не дадут – ни на что не подвигнемся: вон, Москву православную только что ленивый дотла не сжигал (так что полымем нас тоже не шибко-то напугаешь)… Ну, понятно, дороги – это уж само собой… И подлецов, если по правде, хватает… Да вот хоть бы, к примеру…

— Панасёнков… — с готовностью подсказал большой Иван Иванович.

Василий заморгал удивленно:

— Как?..

— Панасёнков, — повторил на сей раз Маленький. — Слыхивали как-то, что большо-о-ой подлец.

— Уж и по фамилии видно, что шельма, — согласно кивнул Бурмасов.

— Часом не знакомы?

— Не имел удовольствия, — буркнул он. — Уж не полагаете ли вы, сударь, что я со всеми подлецами России знаюсь? Сотню-другую, коль поднатужусь, наверно, назову, а ежели вы вдруг захотели бы всех поименно – то, полагаю, и до второго пришествия не пересчитали бы… Только назовите мне, судари, хоть одну страну, где все живут по-херувимски! Руку даю на отсечение – не найдете такой!

— О, безусловно! — согласился большой Иван Иванович.

— Не подлежит ни малейшему сомнению! — с жаром подтвердил маленький Иван Иванович.

— И подлецов повсюду несчитанно! — продолжил Бурмасов.

— Всецело разделяю!

— Как тут возразишь?!

— И мерзости во всяком народе столько при желании можно наковырять! — принялся рассуждать уже в обратную сторону Василий. — Французишки-лягушатники – скупы, за последний свой сантим удавиться готовы. Англичане чванливы; даже тем, что овсяную кашу по утрам лопают, которой у меня бы и лакей погнушался, и тем чванятся. Итальяшки – те лентяи похуже нашего брата, только еще по амурной части блудливые. Немчура… — Он взглянул на фон Штраубе. — Ладно, ладно, что мы всё, вправду, по Европам? Если взять тех же цыган или жидов… А китайцы! У живого человека жилы вытягивают! А что уж едят!.. Саранчу да жареных червей! Мы при кругосветном походе к ним в Шанхай заходили, так я своими глазами, ей-Богу, наблюдал; право, чуть не стошнило. А в Австралии аборигены – так те вообще друг друга уплетают за милую душу, для них же мозги соседа на ужин – что для нас какой-нибудь жюльен. Как, хорошенькие порядочки?

— Хорошего чуть, — кивнул большой Иван Иванович, а Маленький философически заметил:

— Да уж, сколько стран – столько обычаев, что тут еще возразишь?

Теперь глаза Бурмасова смотрели на них сурово, налитые правотой.

— Так что ж вы, господа, — спросил он, — одну Русь-матушку геенной огненной стращаете? За какие такие особые, позвольте спросить, грехи?

— О, нет, вы не поняли!

— Право же, совершенно не так истолковали! — взвились Иван Иванычи, при этом Маленький смотрел на фон Штраубе, словно призывая его в судьи.

Лейтенант счел себя вправе вмешаться.

— Очевидно, господа имели в виду, — сказал он, — по крайней мере, я так понял, — вовсе не кару за какие-либо грехи, а, что ли, некую нашу особую миссию.

— Вот!

— Zwar so! [93].

— Je suis ravi! [94].

— Лучше, клянусь, не скажешь!

— Да, да, именно – миссию! — наперебой загомонили Иван Иванычи.

— Полымем зайтись под фанфары – хорошенькая, нечего сказать, миссия! — пробурчал Василий.

— А как быть с теми же святыми? — запальчиво спросил маленький Иван Иваныч. — Кара им такая, по-вашему – теснить душу свою в изнывающей от тления плоти? Никак нет-с! Именно что она самая – миссия! И высочайшая из всех мыслимых, к тому же!

— Что еще, ежели не миссия? — подтвердил Большой.

— Миссия, заключающаяся в том, чтобы предуготовить других… Впрочем, стоит ли повторяться – мы, собственно, с этого и начали разговор. Но для того, чтобы предуготовить весь мир – тут мало одного или нескольких подвижников! Тут нужен по меньшей мере целый народ! Тяжела и велика в этом случае миссия, выпавшая на его долю!..

Фон Штраубе вдруг заметил, что глаза Бурмасова наполнились ужасом, и причиной этому были явно не слова Маленького Иваныча, а нечто иное – то, что Василий узрел позади Иваныча Большого. Лейтенант проследил за его взглядом и на миг обмер. Из горба верзилы, прорвав простыню, торчало наружу огромное перо цвета воронова крыла.

Тот, не сразу сообразив, куда они смотрят, наконец потянул руку за спину, нащупал там перо и проговорил несколько смущенно:

— М-да, господа, тесновато, право… И крайне, скажу вам, неудобно… — С этими словами, более не таясь, он повел могучими плечами, простыня сползла к пояснице, обнажив атлетический торс, а на спине, там, где лишь только что был уродливый горб, обнаружились помятые, казалось, изломанные черные крылья, но, обретя свободу, они тут же стали расправляться, пока не разметнулись во всю ширь и не заполонили пространство от стены до стены. Разминая крылья, гигант взмахнул ими несколько раз, и порывы ветра, несущего какую-то не мирскую прохладу, на минуту разогнали клубившийся по кабинету пар. Затем он сложил крылья, которые оказались настолько больше даже их гиганта обладателя, что добрая половина каждого крыла теперь возлежала на мраморном полу, и по-прежнему оправдывающимся голосом произнес: – Пардон, господа. Коли все равно – то я уж эдак, если позволите.

Маленький, поначалу взиравший на действия своего сотоварища с легкой досадой, в конце концов, смирившись, махнул коротенькой ручкой.

— Ладно, господа, — вздохнул он. — Уж ежели так, ежели на то пошло… — Вслед за тем тоже пошевелил плечиками, избавляясь от простыни, и за спиной у него затрепетали небольшие белоснежные крылышки. На лице коротышки отобразилось облегчение. — Да, – после того, как немного размялся и сложил за спиной крылышки, удовлетворенно сказал он, — так оно гораздо привычнее… Вы нас, надеюсь, простите за такую вольность, господа…

Как это ни странно, фон Штраубе удивился меньше, чем, вероятно, должно было бы – нечто подобное он давно уже себе предполагал. Бурмасов, однако, взирал на окрылившихся Иванычей безумными глазами.

— Так вы!.. — нашел наконец силы выговорить он. — Выходит, что вы!..

— Ну вот! — поморщился Маленький. — Этого-то мы и опасались! Простите великодушно за этот маскарад, но для того и был весь камуфляж, дабы вы лишний раз не отвлекались по нестоящим того пустякам.

Некоторое время Бурмасов разевал рот, как рыба, выдернутая из воды. После нескольких бесплодных попыток заговорить, сопровождаемых стоном, — так с мукой глотает воздух поперхнувшийся человек, — в конце концов, он все же сумел вымолвить более или менее членораздельно:

— И это… Господи!.. Это, вы говорите, пустяки!.. Да вы ж… Вы ж, если я, в самом деле, еще что-то понимаю… Вы – не кто иные как…

— Начинается… — с неудовольствием проговорил крылатый гигант.

— …Не кто иные как архангелы небесные! — не слушая, закончил Бурмасов.

— Эко вы загнули! Архангелы! — со вздохом покачал головой большекрылый, а крылатенький коротышка мученически закатил глаза.

— Эх, натворили вы, право… — пробурчал он в сторону гиганта. И, вновь повернувшись к Бурмасову, сказал: – И охота вам… Не зря же речено было (при куда более, кстати, значимых обстоятельствах): "Что в имени тебе моем?" Но уж коли на то пошло, придется, видно, разъяснить, сколь сильно вы заблуждаетесь. Архангелы и прочие чины – все это из области ваших здешних понятий, крайне, кстати, неточных, а большей частью вовсе надуманных. Не мудрено: ваш язык создан для описания материй совершенно иного порядка. Но, даже пользуясь этим языком, вы изволили допустить, поверьте, колоссальную неточность.

— Не то слово! — подтвердил Большой.

— Да, да! Один из ваших мыслителей, — имя ему было Псевдо-Дионисий Ареопагит, — имел дерзновение распределить духов неземных по ступеням, наподобие тому, как людей разделяли по сословиям в современной ему Византии. Он насчитал (уж не ведаю, каким таким образом!) девять подобных чинов. Живи он, добавлю, в нынешней России – так насчитал бы их, небось, четырнадцать, как значится у вас в Табели о рангах, и величали бы сих духов титулярными, коллежскими, статскими, и так далее.

— Благородиями! — хмыкнул Большой.

— Однако, — продолжал Маленький, — некое зерно в его построении имеется. Духи, действительно, имеют разный, если можно так выразиться, вес, разную степень близости к Незримому. Архангелы, коими вы имели любезность нас назвать, — суть, по тому же Псевдо-Дионисию, духи, находящиеся на весьма, весьма высокой ступени, и власть их порою несказанно огромна. Одни ведают всеми тайнами этого и прочих миров, как, например…

"Джехути…" – мысленно произнес фон Штраубе, но мысль его была услышана.

— Да, да, — кивнул ему Маленький, — когда-то, в древности его называли так… А иные называли его Тот…

— Или Гермес, — подсказал Большой.

— Или, — продолжил Маленький, — как нынче более принято меж людьми, — Уриил. Какая, в сущности, разница? Все это равным образом ничего не обозначает. Вы, милостивый государь, надеюсь, уже прониклись тем, что ощущение тайны гораздо важнее ее наименования… А есть… Ладно, пускай архангел, если вам любо именно это слово, — архангел-повелитель того мира, в котором рано или поздно неминуемо окажется всякая душа…

— Саб, — тихо проговорил фон Штраубе – на сей раз уже вслух.

— Ну, если угодно… — согласился Маленький. — Или Анубис. Или, наконец, Регуил. Вынужден повториться: "Что в имени тебе?.." А есть и вовсе Величайшие – те, кому дано зрить самого Незримого. Их у вас принято столь же произвольно именовать серафимами или херувимами. О них, впрочем, вовсе не берусь судить, ибо величие и могущество их выше любого, в том числе и моего сирого разумения. — Он опять взглянул на Бурмасова, уже понемногу, кажется, приходившего в себя. — Вернемся, однако, к архангелам. Называть нас столь высоким титулом – это все равно что назвать…

— Все равно что дьячка – архиереем, — помог ему крыластый гигант.

— Вот-вот! Или, — если из оных сфер опуститься до ваших понятий, — то же, что назвать, скажем, губернского секретаря – высокопревосходительством.

По мере этих объяснений лицо Бурмасова менялось. Уже не ошеломление было в его глазах, а лишь выражение некоторой неловкости. Фон Штраубе поразило, с какою быстротой и Василий, и он сам начали воспринимать нечто очевидно запредельное как просто диковинное, не более того, вроде самодвижущейся коляски или выставленного в Кунсткамере дитяти о двух головах. Впрочем, с того мгновения, как впервые встретился с птицеподобным Джехути, он обнаруживал за собой подобное уже не раз, удивляло только, то, что и с Бурмасовым, очевидно, менее привычным к такого рода вещам, оказывается, происходило то же самое. Видимо, таково уж свойство человеческого разума – не уметь слишком долго удивляться сверх меры.

— И как же вас, в таком случае, величать? — угрюмо спросил Василий, уже, кажется, не замечая крыльев за спинами у странных собеседников и лишь, пожалуй, слегка досадуя на себя за допущенную оплошность.

Маленький пожал плечами.

— Ангелами, вероятно, — довольно просто ответил он. — Если следовать вашей принятой номинации, то так оно, пожалуй, будет всего точнее.

— А по мне, — сказал гигант, — и Иван Иваныча вполне было бы довольно. Оно даже и лучше – уже свыклись как-то. — И вовсе уж простецки прибавил: – Хотя – все едино. Как у вас говорят: называй хоть горшком…

— Да, разумеется, не в том суть! — подхватил белокрылый ангел. — Вернемся же все-таки к нашему разговору! На чем бишь мы там остановились?

— На миссии, — подсказал Чернокрылый.

— Именно так! На великой миссии, суть коей – предуготовить по-детски беспечный мир к неизбежному! Миссия, трагичнее которой, но вместе с тем и величественнее, трудно себе и помыслить!

Теперь, зная, с кем он говорит, Василий при этих словах закручинился окончательно.

— Если уж сами ангелы небесные такое пророчествуют, — проговорил он, — стало быть, в самом деле, всё. Спеклась православная Россия-матушка. Finita! Так что теперь – за помин ее души? — Он налил всем коньяку и сам, смахнув со щеки слезу, выпил, ни с кем не чокаясь.

— Ну, до этого еще… — подбодрил его Белокрылый. — Не эдак сразу… — Рюмку, однако, невзирая на чин свой ангельский, осушил.

— Так и не бывает – чтобы вот эдак, вмиг, — подтвердил Чернокрылый, тоже выпивая.

— А долго ль еще? — спросил удрученно Василий, даже безо всякого как-то интереса.

— Это уж – смотря по каким меркам измерять, — сказал белокрылый ангел, а чернокрылый, явно жалея Бурмасова в его тоске, добавил сочувственно:

— Если по вашим меркам – то и не так оно, может, близко. Что для Незримого миг – то для вас о-го-го сколько! Так что, голубчик, еще, глядишь, и не на вашем веку.

Но ни этими посулами, ни "голубчиком" Бурмасова было не пронять. Слезы росой поблескивали у него на многодневной щетине.

— Да когда бы то ни было! — скорбно сказал он. — Главное – все предрешено; верно я вас, судари (уж не знаю, как вас величать), понял?

— Сие не подлежит ни малейшему сомнению, — вздохнул маленький ангел.

— Да уж, что решено – то решено. И не нами, — еще горше вздохнул чернокрылый гигант. — Но, повторяю, это может растянуться надолго. Даже если начнется вот прямо сейчас…

— Даже и в этом случае, — подхватил Маленький, — вы, господа, ввиду крайней непродолжительности человеческой жизни, застанете в наихудшем случае лишь самое начало.

— Может быть, просто самое чуть! Да и то еще – когда! — вставил Чернокрылый.

Однако Бурмасова в эту минуту даже сочувствие ангелов ничуть не грело.

— Ах, да какая разница! — размазывал он слезы. — Жалеете вот! Ваську Бурмасова жалеете! А что такое один Васька Бурмасов? Тьфу! Русь-матушку кто пожалеет?.. И что ж, некому за нее заступиться там у вас на небеси?

Ангелы долго переглядывались, будто бы мысленно переговариваясь между собой. Наконец – возможно, достигнув какого-то взаимосогласия в ходе этой безмолвной беседы – Чернокрылый сказал:

— Коли так уж хотите знать – кое-что вам, пожалуй, скажу… Хотя это…

— Хотя это совершенно вопреки! — изрек Маленький. — Вопреки всему установленному! Тем самым, знайте, возможно, мы совершаем проступок, за который…

— М-да, за который… Возможно, вполне возможно… Но – как бы то ни было!.. — сказал настроенный более решительно гигант. — Возьму на себя смелость кое-что на сей счет вам открыть. Право, не знаю, как и начать… В общем, один из Великих, некоторые из имен коего мы здесь уже поминали всуе и предпочтем более этого не делать, по какой-то неведомой нам причине пожелал сделать попытку – нет-нет, не отменить, даже он не решился бы на такое, — но, во всяком случае, несколько смягчить предначертанное. Что им двигало – на сей счет я, право же…

— О! — воскликнул Белокрылый. — О мотивах, им двигавших, мы не осмелимся даже гадать – они едва ли постижимы для столь малых, как мы…

— Так или иначе, — вклинился чернокрылый ангел, — он попытался произвести некоторые манипуляции, дабы исключить кое-какие роковые звенья из всей предвечно составленной цепи, именно те звенья, кои как раз и вели вашу землю, страну вашу к неотвратимому.

— Возможно – просто досужее баловство Великого, — добавил Белокрылый, — опыты демиурга… Впрочем, тут не берусь судить: кто я, в конечном счете, такой, чтобы оценивать действия Великих?

— Но, — продолжал ангел-гигант, — даже Великим такое не всегда под силу. Казалось бы – самое малое. Например – предупредить о Неизбежном кого-то из сильных мира сего…

— Государя… — скорее самому себе сказал фон Штраубе.

— Вот, вы, вижу, понимаете… Или кое-что малозначительное на первый взгляд переиначить в исторических свидетельствах…

Тут уже не утерпел Бурмасов.

— Хлюст!.. — вырвалось у него.

— Конечно, руками людей, — подтвердил ангел. — Одни действовали по неведению, другие, как этот, о котором вы изволили сказать, — по жадности… Однако, вы, смотрю, господа, сами многое знаете… Или, там, произвести что-нибудь новомодное – к примеру, подправить котировки акций… Но все, клянусь вам, все старания Демиурга сразу же натыкались на противоборство! Страна ваша сама всеми силами противоборствовала тому, чтобы ее приостановили перед бездной. И бумага с предупреждением тут же летела в камин. А наши добровольные помощники вдруг сворачивали себе шею, как, например, тот же самый…

— …мерзавец Хлюст, — за него окончил Бурмасов. — Так что же, выходит – приговорили сами себя?

— Самомнение, молодой человек! — воскликнул белокрылый ангел. — Извечное ваше самомнение! Кто вы такие, чтобы вершить суд и выносить приговор? Отвергнуть помилование – это еще куда ни шло, это вполне даже привилегия приговоренного. Если он, конечно, решит этой привилегией воспользоваться, если он настолько не в своем уме…

— Но в нашем случае, конечно, не о безумии речь, — вмешался Чернокрылый.

— О, в данном случае – разумеется! — согласился маленький ангел. — В данном случае, как мы уже и говорили, такова, очевидно, ваша…

— Миссия, — печально завершил ангел-гигант.

— Да, миссия, — подтвердил Маленький, и под мраморными сводами повисла тишина, в которой слышалось только тяжелое дыхание Бурмасова и шелест ангельских крыл.

Наконец, после надолго установившейся тишины фон Штраубе сказал:

— Однако, мне кажется, миссия тем и отличается от кары, что она всегда добровольна.

— Без сомнения! — встрепенулся маленький ангел.

— Кто станет возражать? — проговорил Гигант. — Тех же, к примеру, взять мучеников…

— Или то же сошествие Богородицы в ад, — подсказал Маленький. — Как иначе, если не добровольно? А вы неужто впрямь полагали, что – какое-нибудь извержение, вроде Везувия, или, там, звезда рухнет?

— Но про эту звезду даже писали, — напомнил лейтенант.

— Ах, да чего у вас только не понапишут! — отмахнулся маленький ангел. — Вы, что ли, этого Мышлеевича не знаете?

— И не такое их брат напишет, — кивнул Чернокрылый. — Только заплати!

— Так что же, вовсе никакой звезды?

— Да будет, будет вам звезда! — пообещал Белокрылый. — Увидите еще – и не возрадуетесь. Только она, извольте понять, у каждого своя. Звезда Полынь ей имя. Знак, не более! А вы полагали – кара небесная? Нет-нет, все произойдет исключительно добровольно! Иначе бы – о какой миссии речь?

Бурмасов, все это время угрюмо молчавший, решился подать голос.

— И что ж, по-вашему, Русь-матушка, наподобие Богородицы, вот так вот добровольно в Преисподнюю и сойдет?

— А разве она уже не начала этот скорбный путь? — вопросом же ответил маленький ангел. — Вы прислушайтесь, прислушайтесь к самому воздуху вашего времени! К настроениям вашей черни, вашей знати, ваших мыслителей. Я уж не говорю о ваших поэтах – тех, что есть, и тех, что грядут. Все сами призывают эту, как вы изволили выразиться, Преисподнюю!

— Ну, так на то они поэты… — поморщился Василий. — Неужели из-за каких-то стишат…

— О! — перебил его Белокрылый. — Поэты как раз должны быть особенно осторожны!

— Как никто другой, — подтвердил гигант.

— Ибо они-то и видят порой то, что другим не дано, — продолжил Маленький. — Прислушайтесь – и услышите те самые трубы Господни, кои уже…

— О, да, уже!..

— Уже предвещают неизбежное!

Бурмасов задумался. Вид у него был такой, словно он впрямь вслушивается в неясный и страшный глас каких-то неведомых труб.

— И это уже окончательное сошествие? — тихо спросил фон Штраубе. — Не может быть никакого возврата?

Ангелы молча переглядывались.

— Во всяком случае, сошествие будет, — сказал наконец Маленький, — этого уже нельзя отменить. А вот что касается возврата… Никому не дано знать последнюю волю Незримого…

— Если вдруг – чья-то достойная искупительная жертва… — прибавил Чернокрылый.

— Но именно достойная! — подчеркнул Маленький. — Как это было всего дважды в истории! — Он пристально взглянул на фон Штраубе: – Я знаю, вы уже подобрались к некоей Тайне, поэтому, наверняка, догадываетесь, по крайней мере об одном из тех, кого я имею в виду.

Теперь Бурмасов смотрел на лейтенанта с некоторой мерцающей во взоре надеждой. Фон Штраубе снова увидел ту прорубь с черной водой. Он не знал, к чему это видение, но чувствовал, что оно сейчас каким-то образом неотрывно связано с нынешним разговором. И, словно ступая к этой проруби, проговорил:

— Что ж, я готов.

Ангелы, однако, переглянулись несколько недоуменно.

— Вы?.. — спросил гигант. — Но, право же…

— О, конечно, на вашу долю тоже выпадет… — скорбно сказал Маленький (а Большой в подтверждение скорбно кивнул). — Но в целом, боюсь, вы не до конца поняли весь смысл того, во что проникли.

— Так что же?! Мое происхождение – это выдумка?! Опять шутка кого-то из ваших Великих?

— Нет! Клянусь крыльями! — воскликнул Маленький.

— Как можно?! Как о подобном помыслить вы могли?! — воскликнул гигант.

— Происхождение ваше никаким сомнениям не подлежит, — продолжил Белокрылый. — Уже без малого сотня поколений ваших предков несет в себе эту кровь, кровь деспозинов. Но, увы, не каждому из них было дано… Зато дано иное – передавать истину…

— …Возможно, тайную, еще не осознанную вами…

— …И передавать ее. И – видеть. И – увы! — подчас ужасаться увиденному.

— Увы… — печально подтвердил Чернокрылый.

— Так кто же тогда?! — не выдержал фон Штраубе.

— А вы не поняли еще? — удивился гигант.

— Он еще не понял, — вздохнул Маленький. — Что ж, пусть это будет еще одна Тайна, которую мы на свой риск откроем вам. Поистине Великая Тайна!

— Кто?! — вскричал фон Штраубе.

— Ваш потомок, — спокойно сказал Чернокрылый.

— Один из ваших потомков, — почему-то печально подтвердил маленький ангел. — Нет, не сейчас. Но, боюсь, уже скоро. Даже по вашим меркам – увы, слишком скоро. — И добавил со вздохом: – Бедный малыш…

— Бедный малыш… — еще горче вздохнул ангел-гигант, и в наступившей тишине оба они медленно начали таять, пока не растворились вовсе.

Лишь где-то над головами еще некоторое время слышались затихающие хлопки ангельских крыл…

Глава 28 Последняя

Потому что не знаешь, что родит тот день

Притчи (27:1)

…"Бедный малыш…" – все еще звучало в ушах, когда они шли по темной морозной улице, быстро растрачивая запасенное ими в бане тепло и вдыхая гибельный воздух века.

Навстречу, скрипя снегом, по тротуару маршировал полувзвод, впереди с фонарем в руках вышагивал усатый фельдфебель. Через минуту свет фонаря коснулся лиц Бурмасова и фон Штраубе, и тут же донесся голос одного из солдат:

— Вон они, бёглые!

Сразу было подхвачено:

— Ни с места!

— Стой!

Послышался лязг взводимых затворов.

— Бежим! — Фон Штраубе схватил друга за рукав и попытался увлечь в соседний переулок, но Бурмасов стоял, недвижный, как скала.

— Что толку? — проговорил он. — Все одно…

— Бежим! Не догонят! — тащил его фон Штраубе.

— Кто не догонит? Судьба? — спокойно вопросил Василий, по-прежнему не шевелясь. — Она, брат, всегда догонит – что толку бегать? Все предначертано – и уже не вырваться из этого синема… Впрочем, как пожелаешь… — С этими словами он не спеша, вразвалочку двинулся к переулку.

— Мудищев! … твою! Куды прешь?!.. — Заорал фельдфебель. — Не подходить! — скомандовал он остальным солдатам. — У них же револьверы!..

После очередного "Стой!" громыхнул первый выстрел. Потом еще, еще! Затрещало, как на камнедробилке, засвистало.

— Ну вот, — в двух шагах от переулка, покачнувшись, сказал Бурмасов. — Я ж тебе говорил… Окончательная finita… Карла с топориком…

Вдруг он легок стал, как воздух, и неудержимо начал воспарять.

— Василий! — крикнул фон Штраубе, но тот, уже совсем невесомый, поднимался все выше и выше и начиная растворяться в черном небе, пока не растаял там окончательно. Лишь напоследок послышалось оттуда: "Прощай, Борька!.. До встречи!.." – и еще рвущие воздух там, в вышине, хлопки чьих-то невидимых крыл.

Солдаты топотали уже совсем рядом.

— Здесь они! В проулке! — неслось из-за угла.

— Мудищев, … твою! Сбоку заходи!..

В этот самый миг кто-то потянул фон Штраубе в неосвещенный, чернее ночи подъезд.

— Бох’енька! — услышал он, и тонкая рука коснулась его щеки. — Мой добх’енький, любименький, миленький!.. Быст’хее! Сюда!

— Нофрет… — уже в подъезде прошептал он и, хотя знал, что она его не услышит, продолжал шептать, прижимая ее к себе и чувствуя, как горячие слезы, не то ее, не то его собственные, обжигают опаленное морозом лицо: – Нофрет, милая, родная, как я ждал, как я скучал по тебе!.. — Добавил, сам не зная, зачем: – Бурмасова застрелили… — И, лишь сказав это, понял, что слезы – все-таки его.

— Убёгли! — доносилось с улицы.

— Вон кровь! Кажись, подранили одного!..

— Так где ж они тогда?

— А черт их…

— Это тебе, Мудищев, черта в бок! Что стал, … собачий? Догнать! Вперед! Прочесать переулок!..

Скрип снега под сапогами и голоса понемногу стали затихать вдали.

— Ты добх’енький, — говорила Нофрет, — ты меня не бх’осишь, я знала…

Фон Штраубе зажег спичку, поднес ее к лицу, чтобы Нофрет смогла прочитать по губам, и спросил:

— Как ты меня нашла?

Спичка погасла, опалив пальцы, однако Нофрет уже поняла вопрос и защебетала в темноте:

— Помнишь Сильфидку? Она тепехь – п’хи Анд’хюшке-сыщике, его еще Бех’кутом кличут. Он вас выследил в банях, а Сильфидка – сх’азу ко мне. — Прижалась к нему тесно-тесно и зашептала в самое ухо: – Ты, Бо’хенька, не б’хосай меня. Ведь п’хавда – не б’хосишь? У нас с тобой тепехь будет маленький, твой сынок. — Она взяла его руку, просунула к себе под шубу, прижала к теплому, совсем еще не округлому животу. — Он уже здесь… Мне повитуха сказала, он уже ско’хо начнет шевелиться…

Фон Штраубе вспомнил мрачные пророчества ангелов и, прижимаясь ладонью к теплому, родному, проговорил (благо, она не могла услышать):

— Бедный малыш…

— Сейчас пойдем, — щебетала Нофрет. — Я сегодня сняла тут, недалеко… Мы богатенькие, я на ’хулетке выиг’хала много-много, даже сосьчитать не могу… Потом уедем отсюда далеко-далеко, и будем жить счасьливенько и богатенько… И долго-долго…

Она целовала его в щеки, в губы, во влажные глаза, а он все повторял:

— Бедный… Бедный малыш…

Тьма подъезда казалась ласковой и безопасная, как счастливый сон. И чудом живой посреди зимы сверчок выводил, как на скрипке: "Квирл, квирл…"

* * * [95]

Потом он не раз вспомнит эту укутавшую лаской тьму – и в жарком Египте, куда, спасаясь от назойливой российской полиции и петербургского холода, они вскоре уедут с Нофрет и с родившимся к тому времени малышом, затем в Британской Палестине, куда они после переберутся на жительство, и снова в России, куда он вернется с началом Германской войны, и позже, когда всю страну охватит полыхающее зарево Гражданской, и даже в свою последнюю минуту, в девятнадцатом году, когда он будет стоять на лютом морозе со связанными руками над прорубью, выдолбленной во льду Оби, пока черная вода не сомкнется у него над глазами…

…Там он не умрет от двух пуль, попавших одна в плечо, другая в легкое. Он не умрет даже после того, как два китайца в буденновках из расстрельной команды Краснопролетарской бригады имени товарища Луначарского под командованием красного комбрига товарища Панасёнкова проткнут штыками его плоть и, истекающего кровью, с кровавой пеной на губах, бросят его в прорубь. И пока шинель, пузырясь, будет держать его на воде, в ту последнюю, растянувшуюся от нежелания смерти минуту он вспомнит сначала, как там, в далекой Палестине, к ним в дом приходили те трое – увидеть их малыша…

…Одного из них он знал, ибо видел уже не раз. Имя его было Гаспар, и принес он малышу белые кружочки сладостей в дар от земель Востока. Другой был черен, как ночь, имя его было Валтасар, и принес он золотой песок от земель Юга. Третий был светловолос и белолиц, имя его было Мельхиор, и принес он агнца от земель Запада… И смотрели они с печалью на малыша, многое зная о его судьбе, но не все желая сказать… И был тихий, звездный вечер. И малыш блаженно спал в своей люльке, и, склонившись над ним, улыбалась счастливая Мария-Нофрет…

…Дальше ледяная вода все-таки начнет забирать его в себя. Сначала прозрачная, потом она потемнеет от его крови, но прежде, чем она навсегда скроет его, он увидит посреди ясного утреннего неба звезду, имя которой, он знал, было Полынь, и туда, к ней, вдруг устремится крохотный ангел, покидающий его страну – уродец-ангел с окровавленным топориком, перекинутым через плечо.

"Бедный мальчик…" – успеет все же подумать он. И ему почудится, что он снова прижимает к себе Нофрет в том самом петербургском подъезде с его непроглядной тьмой, загадочной, как некая величественная тайна, нежной и теплой, как поцелуи любимой женщины, и недолговечной, как весь этот обреченный мир.

Загрузка...