Пассажиры спустились на раскаленный песок платформы. Это была станция пересадки — из тех, что на много миль далеки от города, а окрестности которых сулят еще меньше, чем на обычной карантинной станции.
Первым из поезда вышел человек, в котором безошибочно можно было узнать англичанина. Вытаскивая багаж из вагона с помощью спутника, он не переставал сетовать:
— Положительно позор для цивилизации, что нет прямого поезда на такой станции, как эта, важной станции, сэр, я бы даже сказал, сердцевине — если мне позволена будет метафора — ветки, что обслуживает весь Макшир к югу от Трима. А нам еще ждать по меньшей мере час, и, одному Богу известно, вдруг все два, а то и три. И, конечно, бара ближе, чем в Фетломе, не найдешь, а если мы туда и доберемся, там не окажется приличного виски. Говорю вам, сэр, это настоящий позор для железных дорог, которые устраивают такое, для страны, которая этого не пресекает, для цивилизации, которая подобное позволяет. То же самое случилось здесь со мной в прошлом году — хотя, к счастью, ждать пришлось всего полчаса. Но я написал в «Таймс» решительное письмо на полколонки, и будь я проклят, если его напечатали. Конечно, наша так называемая независимая пресса, я мог бы и сразу догадаться. Уверяю вас, сэр, этой страной управляет грязная банда евреев, шотландцев, ирландцев, валлийцев — а где же старые добрые чистокровные англичане? Они страдают, сэр, страдают.
Поезд конвульсивно дернулся назад и прогрохотал, дразня одинокого носильщика, а тот безразлично наблюдал, как, словно камни из вулкана, из багажного вагона вылетают два чемодана, а затем, чуть обождав, поплелся с перекошенной физиономией к обеду, ожидавшему его в одиноком коттедже в трех сотнях ярдов от платформы.
Полной противоположностью англичанину с белесым усатым лицом, глубокими красными морщинами на шее и на лбу, изрядным животом и солидным багажом, был маленький, суетливый козлобородый коротышка, которого судьба сначала забросила в то же купе, а затем вынудила провести час на платформе вдали от других пассажиров.
У него были поразительно черные и яростные глаза, седая бородка, морщинистое и явно обожженное тропическим солнцем лицо; но на лице этом отражались ум, сила и изобретательность, свидетельствующие, что он мог бы стать идеальным товарищем в обреченном на гибель подразделении, обороняющем безнадежную деревню. На тыльной стороне его руки виднелся глубокий широкий шрам. Одет он, тем не менее, был опрятно и строго, и это обстоятельство, хотя английский его был правильнее, чем у компаньона, заставило последнего заподозрить в нем француза. Несмотря на качество его платья и достойные манеры, собеседнику внушал беспокойство мрачный блеск черных глаз, горевших под косматыми бровями. С таким лучше не ссориться, думал он. Опытный путешественник — Булонь, Дьепп, Париж, Швейцария и даже Венеция — он не отличался ограниченностью, которую некоторые иностранцы находят у англичан, и приложил немало усилий, чтобы затеять во время путешествия беседу. Коротышка же оказался скверным товарищем, — все время молчал, предпочитая обходиться без слов, когда требования вежливости удовлетворял простой кивок, и явно предпочитал свою трубку соседу. Человек с тайной, подумал англичанин.
Поезд, громыхая, отошел от платформы, и носильщик скрылся из виду.
— Пустынное местечко, — заметил англичанин, чье имя было Бивен, — особенно в такую жуткую жару. Даже летом 1911 года было не так скверно. Помню как-то раз в Булони…
Ему пришлось умолкнуть на полуслове, ибо загорелый человечек, беспрестанно втыкавший трость в песок и хмуривший брови, вдруг встрепенулся.
— Да что вы знаете о жаре? — вскричал он, пронзив Бивена демоническим взором. — Что вы знаете о запустении? — Ошеломленный Бивен не знал, что и ответить. — А что, если я вам расскажу свою историю? Ведь, кроме нас, здесь никого, — он злобно взглянул на Бивена, словно проникая в самую его душу. — Вам можно доверять? — выкрикнул он и застыл, ожидая ответа.
При других обстоятельствах Бивен наверняка бы не согласился стать конфидентом незнакомца, но теперь одиночество, жара и навеянная прежним поведением компаньона скука, а также некоторая неуверенность в том, как тот воспримет отказ, заставили его выжать положительный ответ.
Величественный, точно дуб, Бивен произнес:
— Я рожден английским джентльменом, и полагаю, не поставил под сомнение свое достоинство. Я — мировой судья, — добавил он после короткой паузы.
— Так я и знал! — восторженно воскликнул его спутник. — Только человек, сведущий в законах, сможет оценить мою историю. Тогда поклянитесь, — продолжал он с внезапным нажимом, — поклянитесь, что ни одна живая душа не узнает ни единого слова из того, что я вам расскажу. Поклянитесь душой вашей покойной матери.
— Моя мать жива, — отвечал Бивен.
— Так я и знал! — воскликнул его компаньон, и странное выражение божественной жалости осветило его загорелое лицо. Такое выражение можно заметить на многих статуях Будды: выражение небесного, всеобъемлющего сострадания.
— Тогда поклянитесь именем лорда-канцлера.
Бивен окончательно убедился, что незнакомец — иностранец. И все же с готовностью дал требуемую клятву.
— Моя фамилия, — сказал тот, — Дюгесклен. — Сообщает ли она вам мою историю? — спросил он многозначительно. — Приходит вам что-то на ум?
— Ровным счетом ничего.
— Так я и знал! — откликнулся человек из тропиков. — Придется рассказать вам все. В моих жилах течет кровь величайших французских воинов, а моя мать — прямой потомок Сарагосской Девы.
Бивен был поражен, и не скрыл этого.
— После осады, сэр, она достойно вышла замуж за дворянина, — сверкнул глазами Дюгесклен. — Вы полагаете, человек моего происхождения позволит незнакомцу бросить тень на память моей прапрабабки?
Англичанин запротестовал, объясняя, что не было ничего дальше от его намерений.
— Я так и думал, — продолжал его собеседник спокойнее. — Тем более что я был осужден за убийство.
Бивен в ужасе встрепенулся.
— Я горжусь этим, — продолжал Дюгесклен. — Когда мне было двадцать пять, моя кровь кипела еще пуще, чем сейчас. Я женился. Четыре года спустя я застал жену в объятьях соседа. Я убил его. Я убил ее. Я убил троих наших детей, ибо гадюка способна породить только гадюк. Я убил слуг: они были соучастниками адюльтера, а если и нет, все равно им не пристало видеть позор хозяина. Я убил жандармов, которые пришли меня забрать — жалких наймитов коррумпированной республики. Я поджег свой замок в надежде погибнуть в его руинах. Увы, кусок каменной кладки, падая, ударил меня по руке. Ружье выпало. Пожарные заметили меня и спасли. Я обязан жить, и мой долг перед предками продолжать род, единственным отпрыском которого я являюсь. В поисках супруги я и путешествую по Англии.
Он замолчал и горделиво оглядел окрестности Селкирка. Бивен не решился прокомментировать удивительный рассказ француза. Он лишь заметил:
— Так вам не отрубили голову?
— Нет, сэр, — откликнулся тот упоенно. — В то время смертная казнь во Франции не применялась, хотя и не была отменена официально. Могу отметить, — сообщил он с гордостью законодателя, — что мои деяния прибавили аргументов пропагандистам, которые добились ее восстановления.
Нет, сэр, мне не отрубили голову. Я был приговорен к пожизненному заключению на Дьявольском острове. — Он вздрогнул. — Можете ли вы вообразить этот проклятый остров? Можете представить себе хоть малую толику его ужасов? Да самый страшный кошмар не сравнится с этой преисподней, этим кругом ада для обреченных. Я выражаюсь грубо, сэр, но нет слов, способных передать этот ад. Могу предложить вам описание. Песок, паразиты, крокодилы, ядовитые змеи, миазмы, москиты, лихорадка, грязь, непосильный труд, желтуха, малярия, голод, мерзкая растительность, грязные смертоносные болота, ужасные раздувшиеся ядовитые деревья, изначально отравленные почвой, на которой выросли, жара несносная, нестерпимая, немилосердная, невыносимая (как писала "Дейли Телеграф" во времена дела Дрейфуса), жара непрекращающаяся и удушающая, ни малейшего ветерка, только зловоние от лагуны, жара, превращающая кожу во взволнованное море расчесов, на которые даже укусы москитов и сороконожек действуют как отдохновение, непрекращающаяся работа под палящим солнцем, избиения за малейшее нарушение суровых тюремных правил или даже правил вежливости по отношению к охранникам, людям, лишь чуть менее проклятым, чем мы, — это только самая малость. Единственное развлечение для повелителей подобных мест — жестокость; неудобства, которые они испытывают, сделали их изобретательнее всех испанских инквизиторов, арабов в религиозном помешательстве, бирманцев, качинов и шанов в их буддисткой ненависти к человечеству, даже китайцев с их холодным пристрастием к зверствам. Губернатор был превосходным психологом; не было уголка ума, в который он не способен был заглянуть и изобрести для него пытку.
Помню, один из нас получал удовольствие, начищая свою лопату до блеска — было такое правило, что лопаты должны блестеть, само по себе пытка в месте, где плесень растет с той же скоростью, с которой в более удачном климате выпадает снег. И вот, сэр, губернатор выяснил, что этому человеку доставляет удовольствие блеск солнца на стали, и запретил ему чистить лопату. Пустяк, конечно. Но представьте, как заключенный реагирует на такие пустяки. Из-за этой мелочи человек обезумел от ярости. Он решил, что такая изысканная жестокость является последним доказательством исконной и неустранимой дьявольщины вселенной. Безумие — вот закономерное следствие такой убежденности. Нет, сэр, я вам все опишу.
Бивен подумал, что описаний и так более чем достаточно, его английская самоуверенность подсказывала, что Дюгесклен преувеличивает, и он все больше убеждался, что так оно и есть. Но лишь сказал, что все это, должно быть, ужасно. Сейчас он дорого бы отдал, чтобы избежать этого разговора. Не очень-то приятно сидеть на пустынной платформе с исповедующимся массовым убийцей, который, вероятно, сбежал из заключения благодаря череде новых преступлений.
— Но вы спрашиваете, — настаивал Дюгесклен, — вы спрашиваете, как я сбежал? Это, сэр, и есть та история, которую я собираюсь вам поведать. Мои предыдущие замечания были лишь вступлением, они неуместны и нелюбопытны, но необходимы, поскольку вы благосклонно проявили интерес к моей персоне, истории моей семьи — героической (скажу не тая), с одной стороны, и трагической (кто решится это отрицать?), с другой.
Бивен, не выражавший ни малейшего интереса ни к одной из этих материй, заключил, что его собеседник был столь же скверным психологом, как губернатор Дьявольского острова — хорошим.
— Итак, сэр, к моей истории! Заключенным было доступно одно удовольствие, удовольствие, которое можно отобрать только вместе с жизнью или со здравым рассудком, удовольствие, которое губернатор, разумеется, мог (и пытался) пресечь, но не способен был отобрать. Я имею в виду надежду — надежду на побег. Да, сэр, эта искра (единственная из всех древних огней) пылала в моем сердце и в сердцах моих собратьев-узников. И в этом я полагался не столько на себя, сколько на других. Я не награжден великим интеллектом, — отметил он скромно, — моя бабушка была чистокровной англичанкой, Хиггинботем, из ворвикширских Хиггинботемов ("какое отношение это имеет к глупости?" — подумал Бивен), а большинство моих товарищей были людьми, не только лишенными интеллекта, но и необразованными. Одним потрясающим исключением был великий Доду — ха! вы поражены?
Бивен не выражал подобных чувств, продолжая демонстрировать сильнейшее безразличие к рассказу.
— Да, вы не ошиблись, это действительно был прославленный философ, открыватель додиума, редчайшего из элементов, который существует во вселенной в количестве одной тридцатипятитысячной миллиграмма, причем только на звезде, называемой гамма Пегаса, это Доду расшатал логический процесс обверсии и свел квадрат оппозиций к состоянию британского каре в Абу Клеа.[1] Это вы все знаете, но, возможно, вам неизвестно, что, будучи гражданским лицом, он стал величайшим французским военным стратегом. Именно он, не выходя из кабинета, наметил диспозицию армий в Арденнах, а схема укреплений Люневиля в 1890 году обязана исключительно его гению. Из-за этого правительство неохотно решилось его осудить, хотя общественное мнение очень пристрастно отнеслось к его преступлению. Как вам известно, доказав, что женщины после пятидесяти лет являются лишним бременем для государства, он подкрепил свою убежденность, обезглавив и съев свою вдовую мать. Первоначально власти намеревались устроить ему побег по дороге и пользоваться его услугами, поселив под вымышленным именем в квартире в совершенно ином районе Парижа. Но вышло так, что правительство внезапно сдалось, соперник выдал его, и Доду пришлось отбывать наказание столь же суровое, как если бы он был самым обычным преступником.
Разумеется, именно такой человек был нужен мне для побега. Но, даже мучительно ломая голову, — моя бабушка была из ворвикширских Хиггинботемов, — я не смог придумать, как же вступить с ним в контакт. Но он, очевидно, сам прочитал мои мысли, ибо как-то раз, когда он уже месяц провел на острове (я к тому времени пробыл там целых семь), Доду споткнулся и упал, словно сраженный солнечным ударом, когда я оказался поблизости. Лежа на земле, он умудрился трижды ущипнуть меня за ногу. Я поймал его взгляд: скорее, это был намек, а не знак братства франкмасонов. Вы масон?
— Я — Прошлый Наместник[2] Великого Оруженосца области, — отвечал Бивен. — Я основал ложу 14,883 «Боэтик» и ложу 17,212 «Коленсо». Также я — Прошлый Главный Аггей в Великом Областном Отделении.
— Так я и знал! — восторженно воскликнул Дюгесклен.
Бивену все меньше нравился разговор. Этому человеку известно слишком много. Знает, что он мировой судья, что его мать жива, а теперь и его масонские титулы. Он все меньше доверял французу. Может быть, вся эта история — лишь предлог, чтобы попросить взаймы? Незнакомец выглядел солидно и у него был билет первого класса. Скорее, похож на шантажиста; возможно, он знает и другие вещи — тот случай в Оксфорде, например, или происшествие на Эджвер-роуд, или историю с Эми Холланд. Бивен решил держаться настороже.
— Вы понимаете, с какой радостью, — продолжал Дюгесклен, не подозревавший о мрачных мыслях, терзавших его компаньона или не обращавший на них внимания, — я принял и откликнулся на это бесспорное предложение дружбы. В тот день другой возможности пообщаться не представилось, но я внимательно следил за ним на следующее утро и заметил, что он странно приволакивает ногу. Ха! — подумал я, — длинный шаг для тире, короткий — для точки. Я с легкостью начал ему подражать, передав букву А азбукой Морзе. Его напряженный ум мгновенно разгадал мой сигнал, он изменил свой код (первоначально иного рода) и ответил буквой B по моей системе. Я ответил — C, он вернул D. С этого момента мы могли разговаривать свободно, словно оказались на террасе "Кафе де ля Пэ" в нашем любимом Париже. Однако разговор при таких обстоятельствах — долгое дело. Пока мы маршировали к месту работы, он смог сказать только: "Скоро побег — Боже помоги". До своего преступления он был атеистом. Я с радостью узнал, что наказание заставило его раскаяться.
Бивен тоже испытал облегчение. Он старательно убеждал себя, что французского масона не существует: и то, что тот покаялся, наполнило его чувством почти личного триумфа. Он почувствовал симпатию к Дюгесклену, поверил ему. Если возмездие за его ужасный проступок было достаточным и даже чрезмерным, так ведь это француз! Так принято у французов! Но, в конце концов, французы тоже люди. Бивен почувствовал прилив благодушия, вспомнив, что он не просто человек, но и христианин. Он обязан утешить незнакомца.
— Ваша история меня очень заинтересовала, — сказал он. — Я глубоко вам симпатизирую в ваших проступках и страданиях. Я искренне рад, что вам удалось сбежать и прошу вас продолжать рассказ о ваших приключениях.
Дюгесклен и не нуждался в поощрении. Его поведение изменилось, от прежней апатичной усталости не осталось и следа, он был оживленным, блестящим, яростным, его увлек страстный восторг воспоминаний.
— На второй день Доду смог объясниться. "Если мы сбежим, то только за счет военной хитрости, — просигналил он. Это было очевидное соображение, но у Доду не было оснований высоко оценивать мой интеллект. — Благодаря военной хитрости", — повторил он с нажимом.
"У меня есть план, — продолжал он, — Нам понадобится двадцать три дня на обсуждение, если нам не помешают, от трех до четырех месяцев на подготовку, два часа восемь минут на осуществление. Теоретически можно бежать по воздуху, по воде и по суше. Но поскольку за нами следят днем и ночью, бессмысленно пытаться вырыть туннель на материк, у нас нет ни аэропланов, ни воздушных шаров, ни возможности их изготовить. Но если нам удастся добраться до воды (что мы можем сделать, отправившись в любую сторону, главное идти прямо), если мы найдем неохраняемую лодку, если нас не заметят, тогда нам придется пересечь море и либо найти место, где нас никто не знает, либо изменить внешность и лодку и вернуться на Дьявольский остров под видом моряков, потерпевших кораблекрушение. Последняя идея выглядит глупо. Вы скажете, что губернатор знает, что Доду не пойдет на такую глупость, но, более того, он знает и то, что Доду не такой дурак, чтобы не попытаться использовать это обстоятельство, и он прав, будь он проклят!
Какая сила чувств нужна, чтобы ругаться азбукой Морзе при помощи одной ноги — ах! так сильно мы ненавидели губернатора.
Доду пояснил, что излагает все эти очевидные соображения по нескольким причинам: 1) испытать мой интеллект, 2) убедиться, что если мы провалим дело, виной тому будет моя тупость, а не то, что он поленился объяснить детали, 3) потому что у него выработалась преподавательская привычка, как у других развивается подагра.
Короче говоря, его план был таков: обмануть охранников, добраться до берега, захватить лодку и выйти в море. Вы понимаете? Вы уловили суть?
Бивен отвечал, что, на его взгляд, это единственно возможный план.
— Такой человек, как Доду, — продолжал Дюгесклен, — ничего не оставляет на произвол судьбы. Он принял все мыслимые предосторожности, а если в его планах и был предусмотрен случай, то значение этого случая вычислялось с точностью до двадцать восьмого знака.
Но он не успел довести все детали своего плана до такого совершенства, ибо нам помешали. На четвертый день нашего общения он просигналил лишь: "Жди. Следи за мной!" и так несколько раз.
Вечером ему удалось встать в самый конец строя узников, и лишь тогда он передал мне ногой: "Здесь есть предатель, шпион. Теперь мне придется найти новый способ передачи плана. Я все обдумал. Я буду передавать своего рода ребус, который даже ты не сможешь понять, пока не соберешь все его части и не получишь ключ. Ты должен в точности запомнить каждое мое слово".
На следующий день: "Помнишь ли ты, как пруссаки захватили старую мельницу в 1870? Сложность в том, что я должен передать тебе эскиз головоломки, и это невозможно сделать словами. Но смотри на след моей лопаты и каблуков и скопируй рисунок".
Я сделал это с максимальной тщательностью и получил вот такую фигуру. Когда меня будут вскрывать после смерти, — заметил Дюгесклен драматично, — обнаружат, что она вырезана у меня на сердце.
Он извлек из кармана блокнот и быстро набросал фигуру для заинтересованного Бивена:
Обратите внимание: у нее восемь сторон, а двадцать семь крестов расположены в группы по три, в то время как в одном углу находятся крест больше и жирнее и два маленьких, не столь симметричных креста. Эта группа изображает элемент случая, и вы двинетесь в верном направлении, если заметите, что восемь — это два в кубе, а двадцать семь — три в кубе.
На лице Бивена отразилась работа мысли.
— Во время обратного марша, — продолжал Дюгесклен, — Доду передал: "Шпион не дремлет. Но сосчитайте количество букв в имени любимого ученика Аристотеля". Я догадался, что он на самом деле имеет в виду не Аристотеля. Он хотел сказать Платона, и, стало быть, Сократа; я сосчитал: А-Л-К-И-В-И-А-Д = 8, и таким образом в тот день совершенно сбил с толку соглядатая. На следующий день он выстучал с большим нажимом "Раху",[3] имея в виду, что следующее лунное затмение будет подходящим моментом для нашего предприятия, и остаток дня мы провели в светской болтовне, чтобы затмить подозрения шпиона. Следующие три дня он ничего не мог сообщить, так как слег в больницу с температурой. На четвертый день: "Я выяснил, что шпион — мерзкая свинья, лейтенант из Тулона, куритель опиума. Теперь он у нас в руках: он не знает Парижа. Проведите линию от Восточного вокзала к площади Этуаль и возведите на ней равносторонний треугольник. Подумайте об имени всемирно известного человека, живущего на его вершине. — (Это была выдумка супергения, поскольку в основу шифра мне пришлось положить английский алфавит, а шпион знал только собственный, ну разве что чуточку швейцарский). — С этого момента я буду передавать сообщения шифром в точном нумерологическом соответствии, и ключом будет его имя".
Только моя несравненно сильная натура позволила расшифровывать его сообщения вдобавок к работе, которой меня заставляло заниматься начальство. Точно запомнить получасовое шифрованное сообщение — несомненный подвиг памяти, особенно если учесть, что зашифрованное сообщение само по себе изложено с невнятным символизмом. Шпион решил бы, что тронулся рассудком, если бы смог прочесть иероглифы, которые были лишь деталями головоломки, созданной гениальным умом. Например, я получал такое сообщение: owhmomdvvtxskzvgcqxzllhtrejrgscpxjrmsggausrgwhbdxzldabe, которое при дешифровке (и шпиону приходилось скрежетать зубами всякий раз, когда Доду передавал букву w) означало всего лишь: "Персики 1761 года сияют в садах Версаля".
Или вот: "Охота, Папа Римский в тюрьме; Помпадур; Олень и Крест". "Люди четвертого сентября, их предводитель смущен письмами Жертвы Восьмого Термидора[4]". "Крийону[5] в тот день не повезло, хотя он был необычайно храбр".
Такими были указания, из которых я сложил по кусочкам план нашего побега!
Скорее по наитию, нежели благодаря работе ума, я выяснил из пары сотен таких ключей, что охранники Бертран, Роллан и Моне подкуплены, и им обещано повышение и перевод с Дьявольского острова, если они помогут нам бежать. Судя по всему, правительство нуждалось в своем главном стратеге. Затмение предстояло через десять недель и не нуждалось ни во взятке, ни в обещаниях. Самым сложным было обеспечить, чтобы Бертран стоял на страже в нашем коридоре, Роллан у ограды, а Моне на заставе. Шансы такой комбинации в день затмения были бесконечно малы: 99,487,306,294,236,873,389 к одному.
Было бы безумием полагаться на удачу в таком важном деле. Доду решил подкупить самого губернатора. К сожалению, это было невозможно, поскольку а) напрямую встретиться с губернатором было немыслимо, даже с помощью подкупленных охранников, б) проступок, за который ему достался этот пост, не могло простить ни одно правительство. На самом деле, он был таким же узником, как мы сами; в) он был человеком с большим состоянием и твердой карьерой и безупречно честным.
Я не могу сейчас вдаваться в его историю: несомненно, вы и так ее знаете. Скажу только, что она была такого свойства, что эти факты (столь любопытно противоречивые, на первый взгляд) прекрасно сочетались. Между тем, уверенность, потрясавшая в посланиях Доду "Собирайте виноград в Бургундии, готовьте бочки в Коньяке, ха!", "ореховое суфле поджидает нас на Сене!" и тому подобных, демонстрировала, что его гигантский мозг не только изучил проблему, но и решил ее к нашему удовлетворению. План был безупречен: в день побега трое охранников будут дежурить на воротах, Доду разорвет свою одежду, свяжет Бертрана и вставит ему в рот кляп, а потом придет и освободит меня. Вместе мы набросимся на Роллана, заберем его форму и ружье и оставим его связанным. Затем мы должны добежать до берега, сделать то же самое с Моне, переодеться, взять лодку ловца осьминогов, отправиться в гавань и от имени губернатора потребовать его паровую яхту, чтобы догнать сбежавшего заключенного. Затем мы должны приплыть в район, где много кораблей, поджечь яхту, так, чтобы нас «спасли» и отправили в Англию, а там уже договориться с французским правительством о реабилитации.
Таков был простой и в то же время искусный план Доду. Все шло превосходно — до одного рокового дня.
Шпион, больной желтой лихорадкой, неожиданно упал замертво в поле незадолго до отбоя. Внезапно, не раздумывая ни минуты, Доду подбежал ко мне и сказал, рискуя быть высеченным: "Весь план, который я передавал вам шифром эти четыре месяца — обман. Шпион все знал. Теперь его уста закрыты навек. У меня есть другой план, настоящий, проще и надежней. Завтра утром я вам расскажу".
Свисток приближающегося поезда прервал рассказ Дюгесклена в самый драматический момент.
"Да, — сказал Доду (продолжал рассказчик), — у меня есть план получше. Я придумал военную хитрость. Завтра утром я вам расскажу".
Поезд, который должен был отвезти рассказчика и его слушателя в Мадчестер, появился за поворотом.
— Это утро, — мрачно произнес Дюгесклен, — это утро так и не наступило. То же самое солнце, что убило шпиона, уничтожило великий мозг Доду, в тот самый день они бросили болтливого маньяка в психиатрическую палату, и он уже не вышел оттуда.
Поезд подъехал к платформе маленькой станции. Дюгесклен почти шипел в лицо Бивену.
— Это был вовсе не Доду, — выкрикнул он, — это был обычный уголовник, эпилептик, его вообще по ошибке послали на Дьявольский остров. Он был давно безумен. В его посланиях не было никакого смысла, это был жестокий розыгрыш!
— Но как же, — спросил Бивен, забираясь в вагон и оглядываясь, — как же вам удалось сбежать?
— Благодаря военной хитрости, — ответил ирландец и вскочил в другое купе.
Перевод Д. Волчека
Рассказ впервые опубликован в сборнике Кроули "Военная хитрость" (The Stratagem, Mandrake Press, 1929)