СЕРДЦЕ СВЯТОЙ РУСИ

Перевод с английского Александры Фоминой и Марии Мамыко

Предуведомление к публикации

Алистер Кроули (1875–1947) не нуждается в представлении. Сатанист, колдун, шарлатан, извращенец — вот далеко не полный перечень ярлыков, за которыми почти не видно титанической личности, человека, столь щедро одарённого Творцом, что в ослеплении собственного могущества он провозгласил себя исчадием ада. Наиболее глубокие аналогии возникают здесь с другим титаном — Ницше. Как и «мученик познания», Кроули отнюдь не был озабочен проблемой личного спасения. «Мне легко представить себе, что на смертном одре я буду всецело поглощен страстным желанием прикоснуться к миру иному — как мальчик, умоляющий женщину о первом поцелуе», — скажет он в одной из автобиографий. Поискам Знания об Ином была посвящена вся жизнь Кроули.

Захватывающие дух приключения, — а их в этой жизни было немало (достаточно вспомнить магические операции, для проведения которых выбирались пустыни, и восхождения на Гималайские пики), — лишь проявление напряжённой работы по выходу за пределы. Правильнее было бы говорить о выхождении за Предел, ибо чрезмерность и чрезвычайность, столь характерные для внешних обстоятельств жизни Кроули, вполне отражают глубокое стремление трансцендировать, ступить за порог, перейти через границу. Путь на Восток, предопределённый установкой на трансценденцию, закономерно приводит Кроули в Россию.

В 1910 г. Кроули посещает Петербург, но этот самый нерусский из городов России не производит на него впечатления. Через три года Кроули знакомится с Москвой и проводит здесь шесть недель, отмеченных большим творческим подъемом: именно в Москве он пишет «Гностическую мессу» и завершает одно из самых известных своих стихотворений, «Гимн Пану». Впечатления от города находят поэтическое выражение в произведении «Град Божий». Этот опус, название которого отсылает к главному труду Блаж. Августина, написан о Москве и в Москве. Однако наиболее ёмкая характеристика города дана в прозаическом эссе о том же путешествии, написанном после его завершения. Одного только названия текста достаточно, чтобы понять, что реальный Кроули чрезвычайно далек от того образа, который православный человек мгновенно ассоциирует со словом «святотатство». Сам же текст, по гордому признанию автора, «вернее раскрывает душу России, чем любая из вещей Достоевского». Тоской по уходящей из мира святости и любовью к одному из её последних оплотов проникнуто эссе «Зверя Апокалипсиса».

По-видимому, Кроули достаточно рано осознал, что срежиссированный им образ закрывает возможность объективного воздаяния, даже посмертного: «Совесть мира столь замутнена виной, что исследователя ересей всегда полагают еретиком, как если бы врач, изучающий проказу, непременно должен был быть прокажённым». Настоящая публикация призвана хотя бы отчасти восстановить раз нарушенное и по сей день традиционно нарушаемое равновесие.

Али Тургиев

СЕРДЦЕ СВЯТОЙ РУСИ
часть первая

«Выше Москвы только Кремль, выше Кремля только Небеса»

русская поговорка

I

Такие хорошо подготовленные и непохожие друг на друга наблюдатели, как фон Мольтке и Теофиль Готье, сошлись в своем восхищении этим чудесным городом. И, как следовало ожидать, природно-оригинальный ум полководца нашел более сильные выражения, чем ум эксперта словесности.

Описание Собора Василия Блаженного, данное Готье, — это яркая в своей образности, но слабая с точки зрения смысла фотография: «Можно сказать — исполинский мадрепоровый коралл, колоссальное кристаллическое образование, перевернутый грот со сталактитами».

Описание города, сделанное старым воякой, ограничивается одной фразой, исполненной внутренней правды: «Кажется, что ты перенесся в один из тех городов, которые могут быть созданы только воображением и никогда не встречаются в реальности».

Я надеюсь, что многие из нас, и в частности лорд Дансени и г-н С. Сайм, видели эти города — плод воображения. Чем больше мы путешествовали по свету, тем сильнее становилась наша неудовлетворенность. Дели, Агра, Бенарес, Рим, Лондон, Каир, Неаполь, Анурадхапура, Венеция, Стокгольм — впечатления ото всех этих городов так или иначе отошли на второй план по сравнению с тем восхищением, которое я испытал, когда впервые увидел великую восточную стену Кремля, увенчанную куполами соборов, с ее навесными бойницами из красного кирпича и татарскими башнями, достигающими высшей точки в знаменитых Спасских воротах, граничащих с собором Василия Блаженного… и я воскликнул: «Вот оно, воплощение мечты, навеянной гашишем!» Ни Квинси, ни Людлоф, ни Бодлер не смогли создать ничего столь же потрясающе-фантастического, как спокойная реальность Москвы. Она не рассчитана заранее, она не подчиняется «законам искусства». Она капризно-деспотична, как Бог, и столь же неоспорима. Она не была рождена человеческим сознанием: это творение разума, изначально свободного от догмата точных наук.

Это игра воображения, воплощенная в металле и камне. Это нелепость, в которую веровал Тертуллиан. Это стихия красоты, безумная мечта поэта о небесах. Это насмешка над человеческим разумом, не ограниченная ни художественной школой, ни периодом. Она не может быть скопирована или воспроизведена, поскольку воображение даже самых великих художников и архитекторов имеет свои пределы, а их мысль — свою рутинно-привычную колею. Это неожиданное, которое всегда получает свое воплощение, и оно воплотилось: Кремль — это случайность. Сама Москва — случайность. Не было ни малейших географических предпосылок для появления этого города, равно как не было ни малейшего преимущества в его расположении. Судите сами: небольшая река, чуть ли не вдвое меньшая, чем Гарлем или Темза в районе Лондонского моста, и холм, по размерам сравнимый с Морнингсайд или Людгейтским холмом. Поднимитесь на колокольню Ивана Великого в ясный день, и со всех сторон вплоть до горизонта взгляду откроются лишь безбрежные равнины, если не считать небольшой возвышенности, с которой Наполеон впервые увидел Москву. Нет ни Везувия, ни залива с голубой водой, ни гордо вздымающегося Позилиппо, ни семи холмов — нет ничего: ни высокой горы, ни большой реки, — в общем, никакой защиты — вокруг только небо. И все-таки именно здесь появилось непостижимо-прекрасное творение высшего магического разума, внезапная кристаллизация одного из тех «варварских заклинаний», о которых писал Заратустра, расцвет порока Титанов, приговор Бога, превратившего жену Лота в соляной столп в завершение свального греха племени великанов. Ибо, подобная жезлу Вакха, увитому плющом и виноградной лозой, любая из основных форм Кремля — это фантазия на тему, перед которой само солнце — лишь жалкое подобие. Образ того, кто господствует над жизнью, того, кто дарует жизнь, щедрого, единственного, вызывающего экстаз, исполняющего обещание, видящего невидимое, божественного наместника и судьи, движущей силы мужественности, того, кто подчиняет судьбу, — вот что получило воплощение в этой чудесной пустыне.

Собор Василия Блаженного (почему бы не сказать церковь Василиска?) — это разрешение платоновской антиномии Единого и Всеобщего. Нет двух одинаковых куполов — ни по цвету, ни по форме, ни по взаимному расположению. Каждый подтверждает идею единства в многообразии, а многообразия — в единстве; каждый — математическое подтверждение тождества формы и содержания.

В нем — воплощение тайны розенкрейцеров; в нем — решение проблемы алхимиков; в нем — квадрат, вписанный в круг; в нем — удвоенный куб; в нем — вечное движение в неподвижном камне; в нем устойчивая изменчивость и изменчивая устойчивость; в нем — краеугольный камень-Христос, заложенный Гермесом, и печать Хирама-Абифа, венчающая храм.

В ночь июльского полнолуния я не могу оторваться от лицезрения вечного и предельного в своей яркости Северного Сияния, ледяной мечты, возникшей предо мной, и вдруг звук раскалывает тишину: непередаваемая, ни с чем не сравнимая красота звона московских колоколов! В настоящий момент в мире нет таких колоколов, которые могли бы сравниться с московскими. Они действительно поют. Это не жалкое подобие мотива и не пошлая в своей беспомощности имитация, а настоящая живая музыка со своей мелодией, столь же прекрасной, как сам город. В гармонии с чудом архитектуры они воспроизводят его и доводят до совершенства; меньшие колокола отвечают самому большому, подобно нимфам, ласкающим Вакха.

Изумительные, непередаваемые ощущения, доводящие до исступления: единое становится частью (той особой частью, которая и есть целое) хорового колосса. Нет больше пределов: время, пространство, условности эго вместе с самим эго исчезают в бездне вечности, в том неделимом и вневременном моменте, называемом Вселенной.

II

Внутри церквей — бесконечно расточительная роскошь золота. Все они, за исключением Храма Спасителя, — безнравственного в своей европеизированности, настолько непропорциональны в соотношении высоты и ширины, что в какой-то момент ощущаешь себя в камере пыток некоего садистского божка. Выше и выше, исчезая из поля зрения, простираются ужасающие фрески — драконы и змеи, пожирающие святых; боги, с бородами, как у попов; бесы, вооруженные стрелами и копьями, как степные кочевники, которых так сильно боялись когда-то предки москвичей. Взгляд теряется в этих темных раках, так и не достигнув шпиля божественного инструмента, который начинается от изгиба, впрочем, очень небольшого, крыши. По обычаю тех времен из-за суровых зим окна в церквях было принято делать очень маленькими. К сожалению, Иван Грозный ничего не знал о «центральном отоплении». В результате создается неприятно-отталкивающее впечатление: пустота разбивает и «съедает» форму, делая здание похожим на магическую пасть бездны с золотыми клыками, бездны, засасывающей и истребляющей душу.

В искусстве фресок нет ничего оригинального — оно очень напоминает примитивизм. Нескончаемый поток золота, золото на золоте, подчеркивает в высшей степени варварское равнодушие к закону равновесия. Только лица, кисти и ступни фигур, изображенных на иконах, остаются открытыми; покровы, изготовленные из золота или позолоченного серебра и обильно «расшитые» жемчугом и прочими драгоценными камнями, заполняют собой все оставшееся полотно. Лица и руки видны нечетко, и дело тут не в плохом освещении. В первый момент эти «бреши» в окладах вызывают неприятное ощущение, но уже через секунду все критические замечания забываются и уступают место искреннему восхищению. Целое захватывает тебя, и все остальное уже не важно. Создается ощущение непосредственного присутствия высших сил, к которым обращена молитва. Весь культурный хлам выброшен за борт. Реальность, изначальная реальность, подчинившая себе все каноны, сопровождает и подавляет тебя. Здесь же саркофаги ста Царей: слегка покрытая бронзой красная медь, имена и даты набраны высоким рельефом — простейшим для святой Руси орнаментом. Над саркофагом Романовых — восхитительный балдахин, расшитый золотом. Вдоль одной из стен — множество знамен и иконы в золотых окладах. И, конечно же (а как же иначе — ведь это его церковь), святилище Архангела Михаила — могущественного и внушающего ужас воина, убивающего змея. Пол сделан из пурпурного порфира; плиты грубые и неровные — над ними не трудились руки каменотесов, но ноги миллионов паломников тщательно отполировали их за столетия.

Войдем в церковь Успения. Здесь мы увидим фреску, изображающую деяния Ионы, от изгнания вплоть до проповедей в Ниневии. Минуя коридор, мы попадаем в тускло освещенное святилище с картинами, на которых прорисованы малейшие детали, впрочем, совершенно незаметные в слабом свете свечи — именно здесь начинаешь понимать вечную истину, что невидимые детали отнюдь не являются препятствием к пониманию картины. Далее в мрачном помещении стоит сделанный из золота и серебра ковчег с наполовину сдвинутой крышкой — чтобы каждый мог увидеть хранящиеся в нем древние кости святых, благочестиво украшенные золотыми нитями.

Во всех помещениях великое множество народа (в основном это женщины, хотя есть среди них и мужчины): павшие ниц, они бесконечно осеняют себя крестным знамением и целуют одну за другой оправы мощей, подтверждая тем самым редкую жизнеспособность этой «мумифицированной» веры, веры, которая, по словам Элифаса Леви, после Фотия не вдохновила уже ничьего красноречия. Священники — самое презираемое в народе сословие; культ связывает веру по рукам и ногам массой формальностей в сто раз более жестких, чем римские: и тем не менее, в ней искрится и переливается бьющая через край жизнь. И снова борьба противоположностей, которую можно определить одной фразой, ставшей неотъемлемым и непреложным каноном филологии: «lucus a non lucendo»1.

Весь секрет заключается в русском человеке как таковом: он прирожденный святой и мученик, непревзойденный психолог. Подавляющее большинство людей уверены, что даже самый обыкновенный русский человек рассматривает половой акт как серьезный научный эксперимент, предельно серьезно изучая в малейших деталях возможность баланса и личной совместимости, никогда не проявляя энтузиазма, пока того не предпишет сценическая ремарка. Этот принцип переносится и в религию. Русские люди крестятся только тогда, когда испытывают желание перекреститься, падая ниц по совершенно непонятному для постороннего взгляда поводу. Создается впечатление, что каждый выполняет свой собственный обряд, не имеющий ничего общего с действиями соседа. Задача каждого — ввести себя в состояние религиозного экстаза: только достигнув его, ты вправе сказать, что был в церкви.

Для русских страдание — это то, что можно наблюдать, но не чувствовать. Они рассматривают тяжелые испытания, выпавшие на их долю, как некий эксперимент Бога над человеком и принимают их, полагая при этом, что высшая цель оправдывает любые средства. Отсюда тоскливо-ожидающее выражение их по-собачьи преданных глаз и красота бледных щек. Отсюда особый склад ума, способного найти радость в печали и печаль в радости. Отсюда способность к долгому страданию, соседствующая с неистовой свирепостью, нежность, граничащая с жестокостью. Великий Разум находит свое воплощение в стремлении к крайностям. Это — философия китайского Даосизма на практике, и в то же время — антитезис идее возможности достигнуть всего, не делая ничего.

III

Русский во время молитвы и русский во время пьяного дебоша — одинаково поучительное зрелище. Он пьет, чтобы стать пьяным, в душевных муках осознавая, подобно Будде, ограниченность жизни, — различие лишь в том, что один видит печаль в переменах, а другой стремится к переменам как лекарству от печали. В конечном счете, его веселье — это скрытое стремление к смерти или, по крайней мере, безумию. Он постоянно борется со своим извечным врагом — жизнью, стремясь к достижению состояния, в котором ее условности уже не вызывают страха и прочих сильных эмоций.

На наш высокомерный взгляд просвещенных европейцев, этот «метод» по-детски наивен: но не будем забывать, что, в то время как Европа прошла огонь и воду эпохи Возрождения и сотни других не менее значительных периодов, Россия — непостижимое исключение — оставалась «молчащим источником, запечатанным фонтаном». Так или иначе, все наши наслаждения имеют под собой физиологическую основу: человеку, получающему удовольствие от бараньей котлеты, незачем завидовать тому, кого не соблазняют приторно-тошнотворные лакомства. Для России это изначально-неотъемлемая вещь: даже ошибки (не важно, в искусстве или в жизни) становятся достоинствами, добавляя ей очарования. Двадцатилетняя дикарка прелестна, несмотря на черные зубы, исколотое татуировками лицо и украшение из рыбьей кости в носу; тогда как цивилизованная Европа скорее напоминает старую каргу, одетую от Пуаре.

Все это Москва, сердце святой Руси, увенчанная Кремлем как драгоценной короной: ее невозможно сравнивать ни с Варшавой, переполненной гнусными евреями и римскими католиками, ни с Петербургом, производящим отталкивающее впечатление своим постоянным фальшиво-парижским налетом. Даже в своих лучших проявлениях Париж не выдерживает никакой критики: если этот город — не ваш в самом особом смысле, необходимо вращаться в обществе людей искусства, чтобы избежать коммерческой суеты Монмартра, разбитых бульваров и кричащей безвкусицы второсортных памятников. К сожалению, худшие элементы России впитали в себя худшие элементы Парижа:

Whose manners still our tardy apish nation

Limps after in base imitation.

(Чьи манеры запоздало по-обезьяньи копирует наша нация.)

Париж — это Цирцея, превращающая русских в свиней.

С политической точки зрения, влияние Руссо привело к плачевным последствиям. Идея «общественного договора» настолько же нелепа в приложении к Азии, насколько нелеп сюртук и бледно-лиловые брюки на темно-желтых телах самураев. Пушкин, названный великим российским поэтом, — не что иное, как слабое эхо Байрона. В то время Россия открывала для себя Европу; но, открыв, на этом и остановилась. Мы должны не любить в русской литературе как раз то, что нам больше всего нравится (хотя вполне понятно, что стремление к знакомым вещам — это естественное человеческое чувство). Не западным декором Толстого мы должны восхищаться. Его абсолютно безумные идеи о бедности, воздержании и непротивлении — вот истинное выражение русского духа. Однако там, где в эти мысли вплетаются рассуждения о нации, они тут же «офранцуживаются», а их возвышенно-безумная идея о целомудрии вырождается в неомальтузианство, настолько же малодушное в теории, насколько отвратительное на практике.

Подлинный русский говорит: «Дайте Богу быть истиной, а каждому человеку — лжецом». Это говорит голос его духовного опыта, и этот голос не заботится об условностях. «Если твоя рука грешит против тебя — отруби ее», — сказал Иисус, и немедленно в России появилась секта, столь же безгрешная, сколь и галлы, стриженые священнослужители Кибелы, собратья-мученики Атиса. Однако речь не идет об «интересах общества» и прочих подобных вещах. В «Маске Анархии» Шелли предвосхищает идею непротивления Толстого, представляя план кампании, основной тактический принцип которой — позволить противнику почти полностью уничтожить войско ударами артиллерии, с тем чтобы оставшиеся имели возможность побрататься с вражескими артиллеристами. Что ж, в целом это совершенно практический план.

И если бы не мое решение забыть о политике в данном эссе, можно было бы привести в качестве доказательства множество подобных примеров.

Собор Василия Блаженного безусловно является лучшим из всех храмов. Его сходство с ними и в то же время несомненное отличие бросаются в глаза; абсолютные нарушения в деталях не мешают довести до предела единство формы. Иван Грозный приказал выколоть глаза зодчим, воздвигнувшим храм, чтобы они не смогли создать подобного шедевра для другого владыки.

Удивительно, насколько слова не способны воплотить видение! Даже поэзия может передать только впечатление, но ни в коем случае не его источник.

Вот фронтальный вид на собор Василия Блаженного.

С левого края, в глубине, колонна на открытых арках, завершающаяся шпилем с окнами; далее невысокий серый фаллос, купол с серыми полосами на зелёном фоне, снабжённый остриями в виде красных пирамид. Далее высокий фаллос, колонна, выполненная в красном и сером тонах, на купол нанесены оранжевые и зелёные полосы, закрученные в спираль; под ним ютится другой фаллос, его купол опоясан плоскими ромбами красного и зелёного цвета.

Затем следующий, величественный, с ровными красно-зелёными полосами. Теперь приближаемся к главному шпилю, украшенному зелёным, красным и неаполитанским жёлтым. По форме он весьма напоминает винную бутыль, с расположенными под ней множеством ложных арок. Его купол золотой. Далее серая колонна, поддерживающая купол, зарешеченный жёлто-зелёными ромбовидными шипами. Наконец, приближаемся к роскошному шпилю, украшенному ложными арками, на его купол по спирали нанесены красные и зелёные пирамидки. В нижней части он опоясан серым балконом. А над входом с серо-зелёными ступенями, сработанном в ложнокитайском стиле, располагается колонна с красной, белой и зелёной насечками.

Внутренние стены собора орнаментированы главным образом красными, белыми, зелёными и оранжевыми полосами, скомбинированными по-разному, а пространство украшено цветами в вазах. Вся композиция выполнена в стиле, чем-то напоминающем этапы развития постимпрессионизма.

А вот северная сторона. И она не дает ничего нового в вашем стремлении раскрыть секрет мастерства! Когда идешь вокруг нее — в данном случае в буквальном смысле, поскольку основание действительно круглое, без углов — новые башни появляются в поле зрения, всегда фантастически разнообразные, никогда не позволяющие впечатлению от целого измениться ни на йоту.

«Земля принадлежит Богу, и полнота из этого», — и ещё: «в Нём ни непостоянства, ни тени превращения».

Загрузка...