Говорить об истории — значит
Отказаться на время
От предписанного безмолвия,
Чтобы рассказать (не опуская дат)
Про страдание, о котором
Не сумели поведать другие,
Хранившие предписанное безмолвие.
Леонора гордилась тем, что за долгие годы супружества создавала уют в самых разных местах, куда бы ни отправляли Эухенио по службе, однако она изо всех сил сопротивлялась переезду на Пуэрто-Рико. Леонора боролась со своими страхами, но дурные предчувствия продолжали терзать ее, даже когда она приспособилась к новой жизни.
Сначала она не могла привыкнуть к более чем скромным масштабам Сан-Хуана: всего семь на восемь кварталов, а остальное — крепость. Но скоро Леонора ушла с головой в благотворительность, которая не давала ей скучать. Кроме того, она быстро завела здесь знакомства. В пуэрториканской столице проживало и трудилось множество чиновников и военных — действующие офицеры армии и отставники со своими семействами играли весомую роль в городском обществе. К ее огромному удивлению, всего через пару месяцев она полюбила и город, и горожан.
Сан-Хуан представлял собой миниатюрную Испанию, чьи региональные диалекты, предрассудки, пристрастия и раздоры пересекли Атлантический океан и смешались в вынужденной тесноте цитадели. Каталонские банкиры, баскские мореплаватели, галисийские священники, андалузские фермеры и кастильские художники жили и работали бок о бок с французскими танцмейстерами, венесуэльскими кофейными плантаторами, ирландскими бакалейщиками, корсиканскими табаководами и североамериканскими бухгалтерами.
По манере одеваться старожила всегда можно было отличить от вновь прибывшего. Европейцы, не ожидавшие, что местный климат окажется таким жарким, а солнце таким ярким, постепенно отказывались от шерсти в пользу хлопка и льна, на смену фетровым шляпам приходили соломенные хипихапы, галстуки расслабляли свою мертвую хватку на мужских шеях, на женских корсетах распускалась шнуровка.
На Пуэрто-Рико постоянно менялся состав населения. Из Испании прибывали целые полки солдат, приплывали дестеррадос, политические ссыльные, которых присылали сюда отбывать наказание. Беженцы, спасавшиеся от беспорядков в Южной Америке и на ближайших островах, оставались здесь надолго и своими рассказами сеяли ужас среди местных жителей. В портовых городах проказничали матросы. Игроки, мошенники и шарлатаны приезжали сюда за удачей и, облапошив очередную доверчивую жертву, исчезали, своими подвигами внося немало ярких красок и драматизма в разговоры жителей.
Словом, Сан-Хуан был бойким и даже веселым городом, если не принимать близко к сердцу отсутствие канализации, частые засухи и разные большие и мелкие неудобства. Практически все, в чем Леонора нуждалась для содержания дома на должном уровне, ввозилось из-за границы, в том числе оливковое масло. Местные жители для приготовления пищи использовали свиной жир или кокосовое масло, оставлявшие неприятное послевкусие.
Утро Леонора проводила за письменным столом, сочиняя письма. В день отъезда Рамона и Иносенте она отправила им вслед целый шквал предупреждений и инструкций, как выжить в суровых условиях, которые основывались на ее громадном опыте офицерской жены. Спустя несколько недель от сыновей пришли ответы, многословные и безликие. Леонора поняла, что их написала Ана, проигнорировав все материнские тревоги, хотя и узнала почерк своих мальчиков. В конце концов, после свадьбы она тоже составляла для Эухенио письма к его родным. Это входило в обязанности жены. Тем не менее она обиделась.
Леонора не сомневалась, что жизнь сыновей в действительности была куда суровее, чем Ана описывала в своих посланиях. И еще она знала: если, пожив в кампо, близнецы приедут в Сан-Хуан, то обратно они уже не вернутся. Она бы познакомила мальчиков с друзьями, которых завела в столице, и те уговорили бы Рамона и Иносенте последовать их примеру: поселиться в городе и выезжать на плантацию один-два раза в год на несколько недель, чтобы поездить верхом и отдохнуть.
Столичными друзьями Леоноры были плантаторы и сыновья плантаторов, некоторые из которых слышали о гасиенде Лос-Хемелос. Однако, когда она упоминала ее в разговоре, лица мужчин застывали, а женщины опускали глаза и начинали лихорадочно обмахиваться веером. Они знали что-то такое, чего не знала Леонора, но не говорили ей. Она рассказала об этом Эухенио, но он уверил жену, что не замечал подобных странностей. Элена смотрела на тетю с жалостью, тем не менее ничего ей не объясняя.
В тот день, когда Элена получила письмо, написанное самим Иносенте, и дрожащей рукой передала его Леоноре, та вскрикнула от радости, прочитав о желании сына жениться на их воспитаннице, а также его намерении вернуться в Сан-Хуан и помогать отцу с фермой в Кагуасе. Если Иносенте поселится поблизости от столицы, Рамон тоже вскоре переедет, независимо от того, что скажет или сделает Ана. Леонора знала: два ее мальчика не могли существовать друг без друга.
После убийства Иносенте Эухенио и Элена ходили вокруг Леоноры на цыпочках, как будто при упоминании Лос-Хемелоса она готова была разразиться проклятиями и обвинениями. Однако она оплакивала сына с тихим достоинством: заказывала новены, посещала мессы, часами молилась вместе с падре Хуаном или монахинями из монастыря Лас-Кармелитас, жертвовала на благотворительность от имени Иносенте. Леонора больше не напоминала мужу и воспитаннице о своих дурных предчувствиях. Смерть сына подтвердила ее правоту. Она не плакала, когда произносили его имя, и не говорила, что винит Ану в гибели мальчика. Теперь, когда сбылись ее худшие опасения, Леонора не хотела сглазить единственного оставшегося ребенка, поэтому свои страхи и нескончаемые опасения, по-прежнему ее терзавшие, старалась унять с помощью молитв и сладкого хереса, который принимала от бессонницы и нервов. Ее радовало, что после смерти Иносенте Ана больше не писала за Рамона письма. Каждая страница дышала печалью, он вдумчиво отвечал на материнские вопросы, хотя и не называл точной даты, когда они с Аной и Мигелем приедут в Сан-Хуан.
Прошло три с половиной года. Мигель, по словам Рамона, рос здоровым мальчиком, которого интересовало буквально все вокруг. Ану в своих письмах он упоминал редко.
Кроме того, заметив, что Элена все реже и реже получает корреспонденцию из Лос-Хемелоса, Леонора посчитала, что влияние Аны на сына стало ослабевать. И все-таки она не могла понять, почему они не возвращаются.
Леонора и Эухенио часто обсуждали поездку на гасиенду, но всякий раз, когда они писали сыновьям, а впоследствии Рамону, находилась причина, по которой сыновья не советовали этого делать. Объяснения приводились такие: путешествие на торговом судне, а затем долгий путь верхом стали бы тяжелым испытанием, особенно для Элены, которая не была столь искусной наездницей, как Леонора; а сухопутный маршрут пролегал через горную гряду, где многие дороги мало чем отличались от тропы, прорубленной с помощью мачете сквозь заросли.
Поездки по суше были опасны из-за угрозы нарваться на засаду весной и летом 1848 года, когда Сан-Хуан наводнили известия о восстаниях на соседних островах, чрезвычайно взбудоражившие город. Из добровольцев были сформированы отряды милиции в помощь военному гарнизону в Эль-Морро. Слухи о волнениях встревожили все слои пуэрто-риканского общества.
Эухенио, который пытался вести жизнь дворянина-землевладельца, отозвался на просьбу генерал-капитана графа де Реуса, когда тот лично попросил его возглавить добровольческий отряд ополченцев, поклявшихся спасти столицу от вероятных волнений.
— Но ты же ушел в отставку! — запротестовала Леонора.
— Но я еще не стар, — ответил он, — и достаточно силен, чтобы защитить тебя и Элену от поджигателей и убийц. Не тревожься так, дорогая. Наши испанские солдаты отважны, а у генерал-капитана достаточно опыта. Кроме того, ты ведь знаешь, я не могу спокойно слышать звук горна.
Он принял командование ополчением и следующие шесть месяцев посвятил учениям и перекличкам, происходившим ранним утром. Леонора вынуждена была признать, что Эухенио казался счастливее и спокойнее теперь, когда снова носил золотые эполеты, а его руки касались изукрашенной рукояти сабли.
События во внутренних районах острова еще больше иэбудоражили столичных жителей, и беспокойство Леоноры усилилось. В июле был раскрыт заговор рабов в южном городе Понсе, в пятнадцати километрах от Лос-Хемелоса. Невольники собирались убить хозяев и ограбить и сжечь их дома. Главарей нашли и пристрелили. Двоих человек, которые знали о заговоре и не донесли властям, приговорили к десяти годам тюремного заключения. Все остальные, причастные к преступлению, получили по сто ударов кнутом.
Месяц спустя один из невольников в городке Вега-Баха, неподалеку от столицы, предупредил хозяина о том, что несколько рабов собираются поднять восстание и убежать в Санто-Доминго. Лидер был арестован и казнен, а двух других участников заговора бросили в тюрьму.
Новости и слухи усиливали смятение Леоноры. Ночные кошмары, где ей виделись сыновья, убитые в джунглях, пробуждали ее от беспокойного сна. В Сан-Хуане, в окружении военных и рядом с Эухенио, они с Эленой чувствовали себя защищенными. Но кто позаботится о безопасности ее единственного сына? Кто защитит ее внука? Возможно, они уже мертвы, а известие об их гибели, как об убийстве Иносенте, вполне вероятно, придет только через несколько недель, и она уже не сможет с ними проститься.
В ноябре 1848 года вместо графа де Реуса был назначен новый губернатор, Хуан де ла Песуэла, который отменил чудовищные предписания «Бандо негро», но ввел новые ограничения. Он, например, запретил пользоваться мачете тем невольникам, кому это орудие не требовалось для постоянной работы.
Беспорядки стихли, жизнь вернулась в нормальное русло, однако кошмары мучили Леонору все чаще. Она страдала от учащенного сердцебиения, а его, без сомнения, вызывало ужасное предчувствие, что с сыном и внуком случится беда.
— Еще один год, Леонора, — сказал Эухенио в ответ на ее очередной вопрос, когда она снова встретится с Рамоном и увидит Мигеля. — Мы договорились на пять лет, помнишь? Остался год, а потом мы все сможем вернуться в Испанию.
— Я не в состоянии ждать целый год! Я мечтаю увидеть своего выжившего сына и внука. Я хочу посадить цветы на могиле погибшего сына. Я прошу слишком многого?
— Нет, моя дорогая, — ответил Эухенио, опустив руку на ее плечо. — Я тоже этого хочу. Но мы пришли к соглашению.
— Пожалуйста, Эухенио! — взмолилась она. — Они не вернутся к нам. Давай поедем к ним.
Эухенио начал было повторять свои доводы, но жена закрыла ему рот рукой:
— Слышать не желаю, что это невозможно.
Он поцеловал ее руку, взял в свою и сдавил пальцы жены.
— Я никогда не перечила тебе, Эухенио, — продолжала она. — Ни разу за все эти годы не оспорила твоего решения. Я следовала за тобой повсюду, куда бы ты меня ни позвал, и ждала тебя. Ждала в унылых съемных квартирах, в холодных городах Европы и пыльных деревнях Северной Африки. Я не подвергала сомнению твои суждения о том, что лучше для нашей семьи. Но сейчас… Я не сдамся сейчас, Эухенио. Не сдамся.
Он посмотрел в ее серые глаза. Она все еще была привлекательной и энергичной женщиной, но ее силы подтачивала скорбь.
— Я поговорю с капитаном де ла Крусом. Возможно, он порекомендует нескольких человек в качестве эскорта.
— Спасибо, любовь моя, — сказала Леонора, целуя мужа.
— Но ты должна подготовиться, дорогая. Они живут очень скромно.
— Я только хочу увидеть Рамона и нашего внука. Хочу подержать его на руках, пока он не вырос.
Они отправились в путешествие в конце июня. Дамы ехали в видавшей виды, но еще крепкой карете, купленной в поместье Гуалтерло Линча, гражданина Ирландии, инженера. На дверцах красовались его имя и герб — ярко-зеленый, с золотым обрамлением. Эухенио и нанятый им эскорт передвигались верхом. Узнав о планах четы Аргосо, друзья предложили к их услугам свои загородные имения, а также дома родственников и знакомых на всем протяжении пути, так что Эухенио и Леонора ни разу не пришлось снимать на ночь жилье с неведомой репутацией и непредсказуемым обслуживанием.
Они оценили щедрость своих друзей, как только Сан-Хуан остался позади. Проливной дождь барабанил по сухой, растрескавшейся земле, превращая дорожные колеи в глубокие лужи, заполненные жидкой грязью, в которой вязли и колеса коляски, и копыта лошадей. Путешественники двигались на юг, и дождь преследовал их, не позволяя ничего разглядеть сквозь запотевшие окна кареты. Стремясь поскорее добраться до Лос-Хемелоса, Леонора столкнулась еще с одним препятствием: пережидая непогоду, они с мужем, воспитанницей и сопровождением провели много дней в чужом доме, подвергая серьезному испытанию терпение хозяев и слуг.
Перевалив Центральную Кордильеру, они начали спуск по южному, более засушливому склону. Тут главной проблемой стало беспощадное солнце, превратившее карету в раскаленную печку, а резкий ветерок, задувавший в открытое окошко, отнюдь не облегчал их положения. Они отправлялись в путь с рассветом и ехали до тех пор, пока солнце не оказывалось прямо над головой. Затем путешественники сворачивали на подъездную дорожку к поместью, где они обедали, а потом отдыхали. За сиестой следовал легкий ужин и беседа с хозяевами. Леонора и Эухенио пересказывали вчерашние новости в новой гостиной новым слушателям, добавляя сплетни, которыми поделились с ними предыдущие хозяева.
Дважды случались длительные остановки, поскольку карете требовался ремонт, и тогда Леонора, Элена и их хозяйка посещали мессу в прохладной церкви и прогуливались в сумерках вокруг обсаженной деревьями площади.
И хотя путешествие было не из легких, Леонора никак не могла объяснить, почему сын и невестка с такой настойчивостью отговаривали ее от поездки в Лос-Хемелос, сетуя на плохие дороги. Она, офицерская жена, видела дороги и похуже, жила в местах и более опасных, спала и не на таких кроватях. Элена и Леонора старались не замечать тягот пути, укрывшись в карете, и чувствовали себя в безопасности под охраной вооруженных мужчин.
Военная дорога, идущая с севера на юг, была накатанной. Но когда путешественники свернули на запад, она сузилась до тропы и лошади стали пугливыми и норовистыми. Низко нависавшие ветви, многочисленные насекомые и маленькие птички бились о карету и шляпы мужчин, державшихся позади. Однажды им пришлось остановиться, и Леонора с Эленой принялись бегать вокруг кареты, колотя по своим юбкам, потому что туда забралась ящерица, причем ни одна из дам не знала наверняка, чью юбку та выбрала. В другой раз крыша кареты, где разместили багаж и подарки, задела свисавшее с дерева осиное гнездо, и, хотя дамы не пострадали, Эухенио и членам эскорта, пешим и конным, здорово досталось. У одного из мужчин оказалось искусано лицо, и его веки так распухли, что глаза не открывались. Пришлось вернуться и оставить его в ближайшем городке.
Рамон договорился, что последнюю ночь родители проведут в Сан-Бернабе. Семейство Аргосо в сопровождении эскорта въехало на утрамбованный земляной двор на исходе дня. Хозяйский дом представлял собой длинное деревянное строение с остроконечной двускатной крышей. Рядом с ним возводился внушительный каменный дом с плоской крышей и внутренним двориком. Когда путешественники появились на подъездной дорожке, рабочие на стройке застыли, склонив голову, пока дамам помогали выбраться из кареты и подняться по ступеням главного входа, где приезжих встречали Луис с Фаустиной. Их сыновья, Луисито и Маноло, ожидали гостей рядом с родителями. Все четверо выглядели одинаково. Фаустина представляла собой женскую версию своего мужа, а Луисито с Маноло были копиями меньшего размера — те же черты лица и похожие тучные тела.
— Добро пожаловать, пожалуйста, входите вот сюда, чувствуйте себя как дома. — В голосе Фаустины, доносившемся из недр ее груди, прорывались смешинки, словно она вспомнила анекдот и с нетерпением ждала возможности рассказать его.
Луис тоже, по-видимому, от души наслаждался ситуацией, да и мальчики были веселы и доброжелательны. Леонора посчитала хорошим знаком то, что ближайшие соседи Рамона и Аны пребывают в таком приподнятом настроении и испытывают очевидное удовольствие от деревенской жизни. Дородность родителей и сыновей, их румяные щеки, улыбки и гостеприимство подействовали на нее ободряюще, словно близость этих счастливых людей каким-то образом перекинула мост через километры непроходимых троп и каменистых дорог прямо в сердце Лос-Хемелоса. Забыв про то, как хорошо она знает сына и невестку, вопреки всем страхам и волнениям, пережитым за более чем четыре с половиной года, Леонора представила себе Рамона, Ану и Мигеля такими же упитанными, радостными и говорливыми, какими были все члены семейства Моралес-Моро.
Снаружи дом представлял собой деревянный прямоугольник с широким передним крыльцом, но внутри оказался просторным и вместительным. Мебель была незамысловатой, однако удобной, а салфетки на столиках, подушки на стульях, сборчатые занавески на окнах и в проемах дверей, ведущих во внутренние покои, демонстрировали, что Фаустина была заядлой рукодельницей.
— Вы, несомненно, хотели бы освежиться с дороги, — сказала хозяйка и провела Леонору и Элену вглубь дома, в отдельные комнаты, где горничные приготовились помочь гостьям вымыться.
— Как тебя зовут?
— Кириака. К вашим услугам, сеньора, — ответила служанка не то чтобы робко, не то чтобы нагловато, но в ее голосе слышалось и то и другое. Это была красивая женщина с миндалевидными глазами и высокими скулами. Голову ее украшал ярко-оранжевый тюрбан, оттенявший шоколадный цвет кожи, концы которого были завязаны на боку кокетливым бантом. — Полить вам? — спросила она и уверенной рукой наклонила глиняный кувшин над сложенными пригоршней руками Леоноры.
Та вымыла лицо и шею и уже собиралась попросить салфетку, когда Кириака протянула развернутое полотенце, благоухавшее лимоном. Глаза женщин встретились, и горничная сразу отвела взгляд, однако Леонора снова подумала, что служанка демонстрирует скорее не смирение, а хорошие манеры.
— Если позволите, сеньора, — произнесла Кириака и использованным, влажным полотенцем стряхнула сухие листья, веточки и мертвых насекомых с платья Леоноры, а затем, встав перед гостьей на колени, протерла подол платья и башмаки.
Элена вышла из своей комнаты одновременно с Леонорой и выглядела посвежевшей и счастливой. Луис, Фаустина и Эухенио сидели на веранде с бокалами фруктовой воды в руках. Мальчиков не было видно.
— Надеюсь, вам нравится вкус мамея, — сказала Фаустина, вручая Элене и Леоноре полные бокалы. — Я не сразу распробовала этот фрукт, но теперь считаю, что нектар из мамея лучше всего освежает после длительного путешествия.
— Как здесь уютно и спокойно, — заметила Элена, и ее лицо слегка порозовело, словно выражать собственное мнение для девушки было таким непривычным делом, что она поневоле смутилась.
— Спасибо, сеньорита. — Луис склонил голову в коротком поклоне. — Фаустина выбрала это место для дома. Как видите, мы расширяемся. — Он махнул рукой с толстыми пальцами в сторону стройки. — Когда мы только приехали сюда, здесь стояло всего несколько хижин и хлев. Но дела у нас пошли лучше, чем мы ожидали.
Фаустина повернулась к Леоноре:
— Нелегко жить так далеко от городских удобств, но мы стараемся. Ваша комната достаточно удобна? — Вопрос в конце фразы, которая началась как утверждение, предполагал комплимент.
— Она прелестна, — ответила Леонора. — И Кириака была ко мне очень внимательна.
Фаустина самодовольно улыбнулась:
— Да, она хороша. Я унаследовала ее от брата, мир праху его. Жаль, что мы не можем оставить ее, но нам в самом деле не нужно столько слуг. Луис собирается обменять ее вместе с дочерью — девушкой, которая помогала сеньорите Элене, — на полевых работников.
— Правда заключается в том, — добавил Луис, — что в таком деле, как наше, все зависит от рабочих рук. Мы ведь живем не в городском особняке, поэтому служанки вроде Кириаки и Бомбон, которые, кроме домашней работы, мало на что пригодны, практически для нас бесполезны.
— Надеюсь, наш сын и невестка добились хотя бы половины того, чего достигли вы, — произнесла Леонора с целью сделать хозяевам очередной комплимент.
Но она снова увидела привычную реакцию: мрачные лица людей, знавших что-то о Лос-Хемелосе, чего не знала она, трепетание век, поджатые губы и внезапное стремление сменить тему разговора.
— Какие новости, — начала Фаустина жизнерадостно, — вы привезли из Сан-Хуана?
Они покинули Сан-Бернабе на рассвете, сопровождаемые птичьим щебетанием. Ферма располагалась на высоких холмах, вытянувшихся вдоль реки, и, куда бы ни обращали взгляд Леонора и Элена, везде они видели сады. Здесь росли фруктовые и кофейные деревья, бананы и овощные бананы, на ступенчатых террасах люди трудились, низко склонившись к земле. Мужчины, женщины и дети рыхлили почву, выпалывали сорняки, переносили грунт, а надсмотрщики объезжали территорию. Карета спускалась по склону холма, и ее колеса и каркас охали и скрипели, словно им было трудно следовать за лошадьми, которые осторожно пробирались по серпантину дороги. Несколько раз Элена закрывала глаза, когда карета катилась по краю крутого откоса, заросшего таким густым кустарником, что на дне, наверное, было темно, как ночью. В зарослях прятались хижины, крытые пальмовыми листьями, и ветерок относил в сторону дым, поднимавшийся из труб.
Путешественники выбрались из леса, и глазам открылась бескрайняя долина с полями тростника. Контраст между светом и тенью, крутым спуском и плоской равниной, прохладным ветерком и тяжелой, угнетающей жарой и безжалостным солнцем, стоявшим в зените, был разительным. Когда они достигли тростниковых зарослей, Эухенио проехал вперед, и Леонора, выглянув из окна, увидела, что он разговаривает с каким-то мужчиной. У ног всадника крутились две собаки, с которых Эухенио не спускал подозрительного взгляда.
— Это Северо Фуэнтес, — сообщил Эухенио, вернувшись к карете. — Мы прибудем на место примерно через час. Он отправился вперед предупредить Рамона и Ану.
За считанные секунды салон кареты превратился в будуар накануне бала. Леонора и Элена принялись рыться в кожаных дорожных саквояжах, стоявших в ногах, в поисках льняных полотенец для рук и фляжек с водой, духов, расчесок, пудры, свежих перчаток, чистых кружевных воротничков и манжет. Женщины помогали друг другу с пуговицами и застежками, одергивали и разглаживали корсажи и пояса, поправляли чулки и завязывали шнурки на башмаках, чтобы к тому моменту, когда карета въедет во двор, выглядеть и пахнуть так, словно им предстоял первый вальс.
Северо Фуэнтес распахнул дверь кареты, Леонора шагнула на землю, и первым, кто попался ей на глаза, оказался старик, одетый в бесформенные белые брюки, рубашку, жилет и куртку. Старая соломенная шляпа прикрывала длинные жидкие волосы и затеняла ту часть лица, которая не заросла клочковатой бородой. У человека были такие пустые глаза, каких Леонора никогда в жизни не видела. Она не сразу поняла, что смотрит на Рамона.
— Сынок! — воскликнула Леонора и бросилась к нему, но ослабила объятия, ощутив под руками острые кости и почувствовав отвратительный запах пота и поражения. И это ее когда-то изящный, надушенный мальчик?! Она отодвинулась, держа руки на плечах сына, заглянула в его пустые глаза и увидела слезы. — Что с тобой сталось? — ужаснулась Леонора, не удержавшись, и Ана, стоявшая поодаль, приблизилась к ней с вялой улыбкой, словно не слышала ее изумленного возгласа.
— Приятно снова вас видеть, донья Леонора. — Ана расцеловала свекровь и махнула рукой симпатичной женщине.
Та поднесла малыша, внука Леоноры, который заблеял, как испуганный ягненок, когда Леонора протянула к нему руки, и спрятал лицо у няньки на груди.
— Иди ко мне, Мигелито, — сказала Ана. — Инес должна идти. Познакомься со своими абуэлой и абуэло. Иди ко мне, детка, не бойся, — ворковала она.
Но ребенок цеплялся за Инес, безуспешно пытавшуюся оторвать его от себя.
Рамон костлявой рукой погладил мальчика по голове, и Мигель, развернувшись, прижался к нему, обвив отцовскую шею руками, а талию ногами. Леонора инстинктивно подалась вперед, испугавшись, как бы такое бурное проявление любви не повредило ее сыну. Мурлыкая в детское ушко, Рамон уговорил Мигеля поднять голову, чтобы бабушка с дедушкой хорошенько его рассмотрели. К огорчению Леоноры, он оказался точной копией Аны.
Леонора так долго ждала встречи с сыном, что весь день не сводила с него глаз. Она не обращала внимания на дом, меблировку, поведение Аны. Она видела лишь, что Рамон похудел, что он боязливо прятал глаза от родителей, что его болезненно-желтая кожа обвисла и сморщилась, хотя ее по большей части скрывала всклокоченная борода. Ладони Рамона загрубели и почернели, ногти растрескались, кончики пальцев покрывали волдыри и ссадины, словно он рыл землю голыми руками. Он по-прежнему двигался с изяществом превосходного танцора, но медленно, с усилием, будто сквозь толщу воды.
Леоноре и Эухенио отдали спальню по соседству со спальней Аны, а Элене выделили комнату в другом конце коридора. Мигеля с няней разместили рядом со столярной мастерской.
— Мы просим прощения, — сказала Ана, — за то, что не можем предоставить вам жилье более достойное. — Ее лицо скривилось в гримасу, которая, по-видимому, означала смущение. — Боюсь, работая на земле, мы не уделяли достаточного внимания комфорту внутри дома.
После короткой сиесты и раннего ужина все расположились на веранде. Пока Элена и Эухенио передавали сплетни, собранные за время путешествия, Леонора не отрываясь смотрела на сына: его черты заострились, голова мелко тряслась, словно он соглашался с тем, о чем шла беседа, хотя на самом деле прислушивался только к своему внутреннему голосу. Прозвонил колокол, давая сигнал гасить свет, и все разошлись по спальням. Комнаты разделяли тонкие деревянные перегородки, и Леонора оказалась в курсе всего происходящего в соседней комнате. Сначала раздались шаги и настойчивый шепот, как будто Ана пыталась убедить в чем-то мужа, а тот не соглашался. Через несколько минут Рамон тихонько вышел из дому. Когда Леонора повернулась к Эухенио, он тоже лежал без сна, прислушиваясь к звукам за стеной.
— Куда он может пойти в такое время?
— Даже не представляю.
— Мы должны забрать его с собой, — заявила Леонора. — Он болен.
— Да, я вижу.
— А сейчас ему нужен доктор, — настойчиво продолжала она.
— Я поговорю с ним утром, — пообещал Эухенио. — Отдыхай, дорогая. Мы проделали долгий путь.
Рамон бродил в темноте по дорожкам и тропинкам. Он шагал бесцельно, двигаясь без остановки, даже когда шел дождь, или когда комары атаковали его целыми тучами, или когда на него натыкались ночные птицы и летучие мыши, совершавшие свой слепой полет, или когда огромные жабы запрыгивали ему на голени. Он должен был идти прочь, всегда прочь от Аны, запертых бараков, сахарного завода, конюшен, варочного отделения, складов. Он шел по тропинке, потом по дорожке, через вспаханное поле, вдоль оросительных каналов.
Иногда ночи были такие светлые, что тень Рамона ложилась на дорогу отчетливой черной фигурой, которая повторяла все его движения, и он чувствовал себя уютно в ее компании. Но иногда не было видно ни зги, и он натыкался то на дерево, то на забор. А однажды он забрел в пруд и заметил это, только оказавшись по колено в воде. Рамон испугался, что его засосет трясина и он утонет. Выбравшись на сушу, он переждал на берегу, пока сердце не перестанет колотиться, а потом снова отправился бродить. К утру его волосы и борода затвердели от засохшей глины, одежда покрылась коркой грязи, а кожа сапог задубела и стала натирать ноги.
Ни Рамона, ни Иносенте никогда не пугала ночь, даже в Испании, где разбойники рыскали по деревням, городским улицам и переулкам, грабили и убивали людей. Братья прекрасно владели саблей, особенно Иносенте, который был более проворным и ловким. Они защищали друг друга в стычках с преступниками и отделывались лишь незначительными царапинами и порванной одеждой. Чего нельзя было сказать об их противниках, которых вводили в заблуждение щегольской наряд и легкая походка близнецов.
Иносенте защищал себя, но не забывал приглядывать и за Рамоном. Такому храбрецу следовало бы идти по стопам отца в кавалерию, где он мог бы многого добиться. Иносенте подошла бы офицерская жизнь, однако он не стал бы разлучаться с братом ради военной карьеры. Рамон был уверен: когда на брата напали невольники, Иносенте дрался отчаянно. Нарисовать в своем воображении подробности последних мгновений жизни брата он был не в силах. Северо пытался рассказать, как умер Иносенте, но Рамон остановил его. Он не раз сражался бок о бок с братом и видел, с какой яростью кидался Иносенте на противников.
Рамон больше не носил оружия, тем не менее рабы его боялись. Но совсем не так, как Северо, который мог хлестнуть кнутом или спустить собак. Нет, они испытывали перед Рамоном суеверный страх, потому что он был жив, а его брат-близнец умер. Рамон слышал, как один невольник говорил другому, что их хозяин — призрак. Он и ощущал себя таким же бестелесным, как привидение, таким же прозрачным и таким же бесполезным. Никогда в жизни не испытывал он подобного одиночества. Он чувствовал себя фантомом, обреченным на вечное странствие, в то время как остальные жили, ели, любили.
Иногда, скитаясь по окрестностям, он обнаруживал, что спит в буквальном смысле на ходу. Он попадал в какое-нибудь место и не понимал, где находится и как здесь очутился. Рамон не раз путешествовал ночью с отцом и братом, поэтому знал: если заблудился, нужно искать дорогу по звездам. Однако в этой части света звездное небо было совершенно иным, и вскоре он перестал обращаться к небесным светилам и просто ждал рассвета. А тогда колокольня или ветряная мельница всегда показывала, где находится дом.
Порой во время своих ночных блужданий он слышал топот копыт и понимал, что его ищет Северо Фуэнтес. Найти Рамона в его белых одеждах не составляло труда, поэтому управляющий просто останавливался и ждал, пока одна из собак не подбежит и не обнюхает его. Рамон поднимал руку, и Северо втаскивал хозяина на спину лошади позади себя. Рамон обхватывал управляющего руками и частенько засыпал, пристроив голову ему между лопатками. И потом вдруг просыпался в бохио Нены. Либо же он оказывался у ее двери, не представляя, как туда попал. Тогда прачка заводила его внутрь, обмывала и помогала забраться в гамак.
Нена пришлась ему по нраву. Она пахла речной водой, была скромной, тихой и коричневой, как какао. А еще теплой и мягкой по сравнению с холодной, костлявой Аной.
И почти не разговаривала, в отличие от жены, постоянно пилившей и упрекавшей его.
Они делили Нену с Иносенте, как и многих других женщин до Аны, как кухарку Марту, которую Северо продал Луису, когда жене обо всем стало известно. Но Марту иногда привозили ему на ферму, и, поскольку кухарка оказалась его первой чернокожей женщиной, она нравилась ему больше всех. У Марты, как и у Нены, были мягкие груди и крутые упругие ягодицы. От нее пахло дымом очага и специями.
Чтобы Ана не узнала про Нену, Северо переселил ее из барака в собственную хижину. Рамон не сомневался, что жена была в курсе его отношений с прачкой, просто ее это больше не волновало. С того дня, когда Рамон ударил жену, она запретила ему прикасаться к себе.
Всякий раз, вспоминая о том утре, Рамон чувствовал стыд. Он видел, как Иносенте бил женщин в борделях. Он бил Нену и Марту, но, насколько знал Рамон, никогда не поднимал руку на Ану. Рядом с ней он сдерживался, уважая ее как жену брата, однако Рамон с ужасом ждал того момента, когда Иносенте сорвется.
Ана никогда не жаловалась на вспыльчивость Иносенте, отчего Рамону было только тяжелее. Если бы брат ударил ее хотя бы раз, Рамон не увидел бы того ужаса, который исказил лицо жены, когда он тащил ее за косы. Она, возможно, защищалась бы, вместо того чтобы бросать ему оскорбления, катаясь по комнате стонущим, выводившим его из себя комком страха. Если бы Иносенте бил ее раньше, она, вероятно, остановила бы мужа, не позволив тому очертя голову орудовать кулаками и ногами. Рамон понимал: не вмешайся Северо Фуэнтес, он мог бы убить Ану — свою жену, мать своего ребенка. Его ребенка? Или Иносенте?
Рамон взобрался на вершину холма, где оголившиеся корни древнего хлопкового дерева в темноте угрожающе нависли над его головой. Таино, коренные жители Пуэрто-Рико, считали, что оно соединяет подземный мир, мир живущих на земле и небесный мир духов. Рамон принадлежал сейчас сразу всем трем мирам. Он прислонился к изогнутым корням, которые возвышались над его головой почти на полметра, и прислушался. В какофонии звуков пуэрториканской ночи жужжание насекомых, птичье пение и лягушачье кваканье перемежались с шуршанием ветра, нескончаемыми вздохами тростниковых зарослей. «Несправедливо». Лунный серп выплыл из-за тучи и посеребрил все вокруг. Внизу тростниковые поля волновались, словно волны прибоя, и шептали: «Несправедливо». В отдалении Рамон с трудом мог различить ветряк, колокольню, а между ними — четкие очертания бараков, хозяйственных построек и дома, где спали его жена и родители.
Ему невыносимо было вспоминать выражение лица матери, когда она во всем своем великолепии выбралась из кареты. Леонора никогда не отличалась притворством. Один взгляд на нее — и Рамону стало понятно: невольники правы, считая его призраком, существом не более материальным, нежели тень Иносенте, день и ночь ходившую за ним по пятам, шептавшую о несправедливости того, что теперь только один близнец ходит по земле, слабый и сентиментальный, который сроду не мог постоять за себя.
В первую же неделю, проведенную в Лос-Хемелосе, Леонора заметила разительный контраст между Аной и Эленой. Под тропическим солнцем кожу Элены словно покрыло золотистое сияние, только подчеркнувшее красоту девушки, тогда как лицо Аны загорело и осунулось, а предплечья и кисти рук совсем потемнели и загрубели. Ана привычно закатывала рукава до локтей, словно готовилась к физическому труду. Она редко надевала шляпу и перчатки, выходя из дому, в отличие от Элены, которая пряталась от солнца под широкими полями шляпы, длинными рукавами и белыми перчатками. Движения и жесты Аны были резки и невыигрышно контрастировали со сдержанностью, мягкостью и женственностью Элены. Будто Ана все время сражалась со стихиями, а Элена, образно выражаясь, жила в шляпной коробке.
Да, Ана не могла похвастаться изяществом или миловидностью подруги. Элена, без сомнения, была красавица. Черты Аны утратили юношескую свежесть, однако она приобрела привлекательность, свойственную женщинам в летах, пережившим многочисленные беременности и годы лишений. Она смотрелась сейчас на пятьдесят лет. Голоса их тоже претерпели изменения. Ана разговаривала громким и низким голосом, как будто ее голосовые связки окрепли, загрубели от постоянной необходимости отдавать приказы, и этой крошечной властной женщины невозможно было ослушаться. Тех двух девушек, которых Леонора помнила по их последним совместным дням в Сан-Хуане, кажется, больше не было — связь распалась. Теперь они неловко сторонились друг друга, словно каждая видела бывшую подругу другими глазами.
С рассветом мужчины садились в седло и уезжали, а Леонора, Ана и Элена оставались втроем. Ана всегда была занята, и Леонора с Эленой составляли ей компанию, пока та занималась делами. Следуя за невесткой, Леонора поняла, почему в письмах с гасиенды постоянно говорилось про урожай, животных и капризы погоды. Ана гордилась фруктовыми садами, огородами, грядками. Она с удовольствием показывала гостям свинарник, ферму, конюшни, курятники, голубятню.
Ана представила свекрови и подруге всех невольников и наемных работников, мужчин и женщин, черных и белых, словно ровню. Те, в свою очередь, вели себя скромно, но в то же время обращались к ней запросто, что выглядело неподобающе, учитывая ее положение владелицы плантации. Леонора догадывалась, что они считали Ану хорошей хозяйкой.
Ана провела гостей меж двух длинных обветшалых строений, где жили неженатые рабы и незамужние рабыни. Дальше вдоль тропинки размещались крытые пальмовыми листьями семейные хижины в окружении небольших наделов, где невольники выращивали собственные овощи и бананы. Ана показала навес с крышей из пальмовых листьев — там каждое воскресенье Рамон читал отрывки из Нового Завета, а священник из ближайшего городка иногда служил мессу и крестил новорожденных.
Женщины подошли к берегу реки, где прачка с двумя девочками стирали рабочую одежду рабов и надсмотрщиков. Поблизости мальчик следил за очагом, где грелся котел с водой для кипячения тонкого платья и белья из касоны.
По пути к Лос-Хемелосу семейство Аргосо останавливалось во многих домах плантаторов, и женщины там большую часть дня проводили в четырех стенах, занимаясь шитьем, плетением кружев, вязанием, расписывая керамику или фарфор, читая религиозные трактаты или музицируя на фортепиано, ободранном и обколотом во время путешествия через Атлантический океан. Ни одну из дам так не занимали повседневные заботы гасиенды, как Ану. В этом было нечто неприличное, казалось Леоноре, но она признавала, что уверенность невестки, ее удивительные способности и знания заслуживали восхищения.
Однако сыну Ана уделяла мало внимания. Ребенок практически жил со своей няней Инес, ее мужем Хосе и двумя их малышами, Индио и Эфраином, которые были постарше Мигеля. Трое мальчиков с удовольствием играли вместе и любили строить замысловатые башни из деревянных чурбачков и палочек, во множестве валявшихся в столярной мастерской. Хосе все мастерил мебель для хозяйского дома, и крошечные комнаты касты уже были забиты ею.
— Хосе — талантливый мастеровой, как видите. Его изделия чересчур нарядны для нашего маленького дома, но мы планируем построить каса гранде, — объяснила Ана, когда они направились обратно к касоне. — Этот дом, конечно, не подходит нам, но сейчас столько забот с хозяйственными постройками, и нам всегда недостает рабочих рук…
Женщины уселись в тени хлебного дерева, куда служанки принесли стол и стулья. Однако Ана не собиралась просто отдыхать: возле ее стула оказалась корзина с одеждой, нуждавшейся в починке.
С ветви другого дерева свисали качели, и Элена с Инес по очереди толкали хохотавшего Мигеля взад и вперед.
— Ты определенно увлечена хозяйством больше, чем я могла бы предположить, — заметила Леонора, не сумев скрыть раздражения.
— Я поехала в такую даль не для того, чтобы сидеть дома и вышивать, — язвительно парировала Ана. — Мне всегда нравилась активная жизнь, в отличие от матери и ее знакомых. Вы понимаете, о чем я, донья Леонора. Вы часто переезжали и много чего пережили, следуя за доном Эухенио…
— Но я не участвовала в сражениях, что было бы… неправильно.
— Мне повезло в этом отношении: здесь нет общества, не на кого производить впечатление и не от кого ждать одобрения или порицания.
— О, но ты же не можешь избежать сплетен. Хотя ты и не покидаешь гасиенду, все равно везде ходят слухи о том, что здесь происходит.
— В самом деле? Вы слышали что-нибудь такое, о чем мне следует знать?
— Нет-нет, ничего такого. Но стоило мне упомянуть Лос-Хемелос, и люди спешили сменить тему разговора.
— Вы слишком эмоционально реагировали, — сказала Элена, — потому что так долго мечтали увидеть все собственными глазами.
— Но теперь, прожив здесь неделю, — поинтересовалась Ана, — нашли ли вы что-нибудь достойное сплетен?
Леонора на мгновение задумалась. Она не видела смысла критиковать Ану — все равно невестку не изменишь, — но Леонора не могла позволить ей вывернуться так легко:
— В своих письмах ты не рассказывала о плохом самочувствии Рамона.
— Я не знала, как вам сообщить. Мы все, конечно же, были потрясены гибелью Иносенте, но Рамон, естественно, переживал это известие тяжелее остальных.
— Столько раз я спрашивала про него, а ты даже не упомянула о том, что он болен.
— Он не болен, донья Леонора. Он горюет. Как и все мы, собственно говоря. Насколько мы можем судить, это не болезнь, а усталость. Он плохо спит. Вы, вероятно, слышали, как ночью он выходит из нашей спальни, — добавила Ана, понимая, что ни одно движение в их маленьком скрипучем доме не остается незамеченным. — Он бродит вокруг сахарного завода до изнеможения, пока не захочет спать. Охране приказано присматривать за ним. Северо несколько раз отправлялся на его поиски и привозил его отдыхать на ферму, где мы устроили контору. Люди по-разному горюют, донья Леонора, и в разное время. Он потерял человека, ближе которого у него не было. Такое непросто пережить.
— Ты забыла, с кем разговариваешь! — Леонора задохнулась от негодования. — Я потеряла сына!
— Да, конечно. И я не хотела умножать ваше горе или бередить вам душу без надобности.
— Без надобности?! Ты видела его, Ана? Кожа да кости, весь зарос, и от него дурно пахнет. Ты заметила мешки у него под глазами, его желтую кожу? Когда я вышла из кареты, то едва узнала собственного сына. — Леонора пыталась сдержать слезы, но была так разгневана на безразличие невестки, что руки у нее дрожали, а голос прерывался. — Мне кажется, любой, у кого есть хотя бы капля сострадания в душе, мог заметить, что Рамон не просто оплакивает смерть брата. Он болен, и ему нужен доктор. Доктор, Ана, а не знахарка, которая лечит рабов.
— Дамита весьма искусна.
— Ты эгоистка! Почему тебе всегда нужно настоять на своем, даже когда другие от этого страдают?
Ана встретилась глазами с Леонорой и не отводила взгляда, словно хотела через него проникнуть в душу свекрови…
— Вы никогда не жаловали меня, донья Леонора. Но именно я разбудила честолюбие в ваших сыновьях. До нашей встречи они бесцельно прожигали жизнь, полностью оправдывая свою репутацию щеголей, игроков и ловеласов. А я дала им нечто большее, донья Леонора, сделала их существование осмысленным. Я, а не вы. Вы только нежили и баловали их. Я же показала нечто, к чему можно стремиться. В эту землю вложены мои средства и мой тяжкий труд. Гасиенда Лос-Хемелос — наша плантация. Не только моя — наша.
— Как смеешь ты разговаривать со мной подобным образом?!
Леонора поняла, что повысила голос, поскольку Инес с Эленой перестали раскачивать Мигеля, уставившись на них с Аной, словно зрители на артистов, дававших представление.
— Вы совершенно не стесняетесь критиковать меня, называть эгоисткой и бог знает кем еще за моей спиной, — продолжала Ана, не обращая внимания, что на них смотрят. — Но вам не нравится, однако же, когда я говорю правду вам в лицо.
Леонора встала, загородив сидевшую на стуле Ану от качелей.
— Ты высокомерная тварь! — произнесла она так, чтобы, кроме невестки, никто не услышал. — Ты пользуешься трудолюбием и честолюбием моих сыновей. А готова ли ты признать себя виновной в смерти Иносенте?
Ана вздрогнула, а Леонора продолжила:
— Ты изгнала его отсюда, не знаю как и почему. Но в своем последнем письме ко мне, которое, кстати, сын написал собственноручно, он признался, что больше не может выносить эту жизнь. Не может выносить!
Ана на секунду прикрыла глаза, словно собираясь с силами, а потом снова взглянула на Леонору, но на этот раз стоявшая над ней свекровь не отступила.
— Он завидовал Рамону. Его положению мужа и отца. Вы научили их делить все пополам, но некоторые вещи не делятся.
— Что ты имеешь в виду?
— Иносенте не смог вынести, что у Рамона было то, чего не было у него. — Ана глубоко вздохнула. Поглядывая на свекровь, она прикидывала, сколько следует рассказывать. Она заметила обеспокоенный взгляд Мигеля, тряхнула головой, будто прогоняя какую-то мысль, и снова вздохнула. — Мы отлично ладили до рождения Мигеля…
Леонора снова села, задыхаясь от ярости и слез, стараясь сдержаться перед невесткой. Под деревом авокадо Инес снова принялась раскачивать Мигеля. Элена наблюдала за Леонорой и Аной. Ей не хотелось вклиниваться в разговор, тем не менее при необходимости она была готова вмешаться.
— Как ты можешь обвинять ребенка в том, что он стал причиной разлада? Иносенте любил Мигеля, словно собственного сына, — настаивала на своем Леонора. — Это ты во всем виновата! Тебе недостаточно было завлечь одного брата, ты завладела обоими, а потом вбила между ними клин. Ради всего святого, признай хоть какую-то ответственность за свои поступки.
Руки Аны задрожали. Она опять заглянула в глаза свекрови и погрузилась в самую их глубь.
— Не я погнала отсюда Иносенте, а ваши беспрестанные вопросы о том, когда мы уедем с плантации! — огрызнулась она. — Вы никак не могли смириться с тем, что близнецы могут обрести здесь свое счастье. Вы непрерывно напоминали об ужасной ошибке, которую они совершили. Вы писали о том, что может пойти не так, и никогда о том, что им удалось сделать. Вы жаловались, как страдаете без сыновей, словно имеет значение только то, далеко они от вас или близко, а не та жизнь, которую они выбрали, будучи взрослыми мужчинами. И вы еще смеете называть меня эгоисткой?!
Послышался стук копыт. Во двор влетел Северо и, соскочив с лошади, стал выкрикивать приказания работникам, которые бросили свои дела и кинулись выполнять его распоряжения. Широкими шагами он приблизился к Леоноре и Ане и, тяжело дыша, снял шляпу и поклонился:
— Сеньоры, сожалею, но вынужден сообщить вам плохие новости. Дон Рамон упал с лошади и получил повреждения.
— О бог мой! — Леонора кинулась вслед четырем невольникам, которые направились в лес с гамаком и длинными шестами, но, как только тропинка сузилась, повернула обратно. — Где он? Он сильно пострадал?
Элена бежала за тетей и пыталась ее успокоить.
— Его принесут сюда, — сказал Северо. — Нам нужны бинты. Я послал за тетушкой Дамитой, — доложил он Ане, застывшей под хлебным деревом, в то время как Леонора с Эленой носились по двору. Северо говорил тихо, словно заставляя Леонору и Элену успокоиться, чтобы расслышать его слова. — Боюсь, падение было серьезным. Я отправил всадников за доктором, но, даже если его сразу найдут, он прибудет на гасиенду только через несколько часов.
— Может, разумнее отвезти Рамона к врачу? Он перенесет поездку? — спросила Леонора.
Северо повернулся к ней:
— Он упал с насыпи. У него сломана нога, все тело в кровоподтеках. Он, должно быть, ударился головой, потому что на несколько минут потерял сознание. Для него будет лучше, если мы попытаемся вылечить его здесь и не станем перевозить в другое место.
— Но наверное, правильнее было бы отвезти его туда, где есть врач, — сопротивлялась близкая к истерике Леонора.
— Сан-Бернабе находится на полпути в город. Мы можем остановиться там и перехватить доктора, если он уже направится сюда, — пояснил Северо.
— Делайте все, что нужно, — ответила Ана хрипло.
— Да, сеньора, я приказал подготовить повозку. Мы примем решение, как только вы с Дамитой осмотрите раны…
— Если вы правы и положение серьезное, то донья Леонора права: мы должны перевезти его в город как можно скорее, — согласилась Ана.
Северо коснулся шляпы и был таков.
В следующие мгновения двор сахарного завода заполнили сновавшие туда-сюда люди и животные. Ана принесла стопку простынь и передала Леоноре и Элене, чтобы те порвали их на бинты. Потом приказала Пауле вскипятить воду в кухне, а Тео приготовить тазы. Бенисьо и Хуанчо впрягли двух мулов в повозку, Хосе закрепил над ней тент, сама же Ана с Флорой и Дамитой постлали туда солому, разровняли ее и накрыли простыней, чтобы Рамону было удобно лежать. Мигель вцепился в юбку Инес, испугавшись всей этой суматохи.
— Индио! Эфраин! Возьмите его и пойдите поиграйте куда-нибудь.
С большим трудом Индио и Эфраину удалось увести Мигеля и дать взрослым возможность продолжить приготовления.
Спустя час Северо и Эухенио въехали во двор. За ними бежали невольники с гамаком, правая сторона которого была окровавлена. Леонора кинулась к ним. Муж попытался ее удержать, чтобы позволить рабам без помех перегрузить хозяина на повозку.
— Разреши мне взглянуть на него, разреши обнять, пожалуйста! — закричала она, и Эухенио отпустил жену.
Невольники встали так, чтобы Леонора смогла увидеть сына. Заглянув внутрь, она пошатнулась и едва не упала. Но Эухенио подхватил ее и практически отнес к стулу под хлебным деревом, препоручив заботам Элены и Флоры. Как только Рамона переложили на дно повозки, Ана с Дамитой принялись обрабатывать и перевязывать его раны. Услышав стон отца, прибежал Мигель, бросив своих товарищей по играм:
— Папа, папа! Почему ты плачешь?
Он попытался вскарабкаться на повозку, но Индио и Эфраин оттащили его к Инес, которая понесла малыша прочь. Все четверо ревели в голос.
Немного придя в себя, Леонора забралась на повозку и принялась стирать кровь и грязь с лица сына, пока Ана с Дамитой занимались его правой ногой. Раздробленная кость торчала наружу чуть ниже колена, а лодыжка была вывернута. Наложили жгут, но кровь все шла и шла. Лицо Рамона было исцарапано, нос разбит. Мелкий гравий и щебень ободрали кожу на его ладонях и предплечьях. Дамита дала Леоноре чистую салфетку, чтобы приложить к его лбу. Ана закрепляла раненую ногу между двумя досками с помощью полосок ткани. Она казалась рассерженной, однако Леонора уже видела такое выражение на лицах военно-полевых врачей и сестер, которым приходилось иметь дело с трудными переломами. Ловкие, быстрые движения невестки были холодными и расчетливыми.
— Пожалуйста, понежнее! — попросила Леонора.
Ана быстро взглянула на нее и вернулась к своему занятию:
— Я делаю все, что могу.
Леонора прижала прохладную салфетку ко лбу сына, и в этот момент он вскрикнул и потерял сознание. Дамита, по-видимому, удивилась и перевела взгляд с Аны на ногу, которая теперь, привязанная к доскам, совсем распрямилась. Знахарка достала из кармана передника пузырек и стала водить под носом Рамона, пока тот не очнулся.
— Нам пора ехать, — сказал Северо. — До города путь неблизкий.
Ана глянула на тропу, ведущую к лесу, и руки ее задрожали.
— Будет лучше, если вы останетесь, сеньора, — предложил управляющий. — Тетушка Дамита присмотрит за доном Рамоном.
— Я поеду, — объявила Леонора, и никто не осмелился ей возразить.
Она вызывающе посмотрела на Ану, и та, съежившись под взглядом свекрови, выбралась из повозки с помощью Северо.
— Кто-то… должен… остаться… здесь, — объяснила Ана, запинаясь на каждом слове.
Элена обняла ее и не убирала руки, пока повозка не исчезла из виду.
Северо ехал впереди, а Эухенио — рядом с повозкой, не спуская глаз с Рамона и Леоноры, сжимавшей руку сына с решимостью и отчаянием человека, который бросил утопающему короткую веревку.
Рамон дышал с трудом, и периодически Леоноре казалось, что жизнь покидает его тело, поскольку рука сына обмякала, а ресницы лихорадочно трепетали. Но стоило ей так подумать, как Рамон вздрагивал, стонал и снова начинал дышать. Вдруг он широко раскрыл глаза и посмотрел на мать. Его лицо смягчилось, и на нем проступило доверчивое выражение беспомощного малыша, которого она когда-то прижимала к своей груди.
— Я здесь, мой мальчик.
Он улыбнулся, и Леонора собрала все свои силы, чтобы не потерять самообладания. Она держала руку сына и молилась. Дамита то и дело передавала ей влажную салфетку. Леонора подносила ее к губам сына, и тот жадно к ней присасывался. Знахарка прикладывала компрессы ко лбу пострадавшего и с удивительной сноровкой, учитывая то, как подбрасывало и мотало из стороны в сторону повозку на ухабистой дороге, ногтями вытаскивала один за другим крошечные камешки и занозы из израненной кожи на лице и руках Рамона, а затем протирала поврежденные поверхности тканью, пропитанной пахучей жидкостью.
Доктор с помощником повстречались им за сотню метров до поворота на Сан-Бернабе. Эухенио, Леонора и Дамита уселись под деревом, а доктор Виэйра направился к Рамону. Осматривая самодельные шины, он цокал языком и горбился как человек, признавший свое поражение. Рамон вскрикивал от каждого прикосновения и малейшего толчка, и Леоноре казалось, что боль причиняли ей. Эухенио помог ей встать, когда доктор направился к дереву, и поддержал, словно боялся, что жена не устоит на ногах.
— Простите, полковник. — Доктор Виэйра говорил с португальским акцентом, и Леонору раздражало, что он обращается только к Эухенио, словно не замечая ее. — Я сделал все возможное, дабы облегчить его положение, но, пожалуйста, поймите, раненый находится в нелучших условиях. — Он махнул в сторону повозки, и Леонора заметила, что на его руке не хватает мизинца и безымянного пальца.
— Фуэнтес поехал к дону Луису спросить, можно ли перевезти к ним Рамона для лечения.
Доктор Виэйра повернулся и оценивающе взглянул на крутой подъем к Сан-Бернабе, потом перевел взгляд на ухабистую грунтовую дорогу, петлявшую и исчезавшую в лесных зарослях.
— Мы решили, что сэкономим время, если поедем вам навстречу, — пояснила Леонора.
— Лучше было бы его не трогать, — ответил доктор, опять обращаясь к Эухенио. — Он потерял много крови и еле дышит из-за сломанных ребер. Переломы довольно серьезны, и положение усугубилось из-за тряски в дороге. Я могу обеспечить неподвижность его ноге, но всегда существует опасность заражения.
Леонора рухнула на землю, и Дамита оттащила ее в сторону. Как только жена оказалась вне зоны слышимости, Эухенио взял доктора за локоть и отвел его подальше от женщин:
— Всю свою жизнь я был солдатом и видел раны и пострашнее, от которых тем не менее люди оправлялись. Сделайте так, чтобы мой сын вышел из этой переделки живым.
— Но, полковник, я не могу гарантировать…
— Видите мою жену? У этой женщины характер тверже, чем у многих мужчин, но она уже потеряла одного сына. Если ее неверное решение приведет к смерти второго… — Голос Эухенио дрогнул, полковник расправил плечи, провел рукой по лицу и глубоко вздохнул. — Сделайте все возможное и невозможное, чтобы спасти его!
Луис и Фаустина встретили гостей во дворе, умерив обычную жизнерадостность.
— Наши мальчики гостят у родственников в Маягуэсе, — сообщила Фаустина. — Мы разместим Рамона в комнате Луисито, там ему будет удобно. Кириака и Бомбон смогут ухаживать за ним, как только доктор с помощником обработают ногу.
Леоноре передалось спокойствие Фаустины и ее уверенность в докторе Виэйре и выздоровлении Рамона.
— Доктор заслужил уважение всей округи, — заверила гостью хозяйка. — Я приказала накрыть обед в тени деревьев на берегу пруда, — сказала она уже в дверях. — Как только освежитесь, Кириака отведет вас туда.
Возле того места, где ручей впадал в пруд, стоял навес. Это был тихий уголок, в отдалении от дома, поэтому крики Рамона, пока доктор Виэйра возился с его ногой, заглушались журчанием водяного каскада.
Луис, Эухенио, Фаустина и Леонора сидели за накрытым столом, но никто не был в состоянии обедать, все старались лишь соблюдать приличия. «Как можно есть, — думала Леонора, — когда моему мальчику вправляют сломанную ногу и он кричит от боли в спальне, украшенной игрушками, книгами и рисунками школьника? А вдруг у доктора нет нужных инструментов? И как он оперирует без двух пальцев на руке? Достаточно ли крепок домашний ром Луиса и способен ли приглушить боль Рамона?» Чета Моралес изо всех сил пыталась поддерживать разговор, однако никто из сидевших за столом не мог отвести глаз от дорожки, ведущей к дому, и от сновавших по ней слуг, которые бросали сочувственные взгляды на Леонору. Только они одни, по-видимому, не притворялись, что не слышат криков, раздававшихся из комнаты Луисито.
Леонора сидела у постели сына, шепча слова молитвы и перебирая серебряные бусины своих четок. Он спал, если бесконечные стоны и всхлипывания возможно было назвать сном. Вряд ли Рамону приносило облегчение это забытье.
От него пахло, как от пьяниц, которых она обходила стороной на городских улицах, — алкоголем, мочой и потом, но к этой вони примешивался еще жуткий привкус крови. Кириака и Бомбон смыли почти всю кровь, однако свежая повязка на ноге Рамона тут же окрашивалась в зловещий красный цвет. Леонора много раз работала в военных госпиталях, помогая сестрам, и знала, что это плохой знак. Доктор Виэйра наложил шины таким же образом, как Ана с Дамитой, но выпрямил ногу сильнее и забинтовал туже. Он надеялся, что ампутация не потребуется.
Леонора гадала, насколько опытным хирургом был доктор Виэйра. Возможно, сам страдая от отсутствия пальцев, он неохотно наносил пациентам похожие увечья. Она не осмеливалась задавать вопросы, поскольку, что бы эскулап ни ответил, судьба сына все равно находилась в его руках и он делал все от него зависящее, пытаясь спасти Рамона.
Доктор попросил Бомбон побрить Рамона, чтобы он смог обработать царапины и порезы на его щеках и подбородке. Леонора была благодарна ему за это — теперь она видела чисто выбритое лицо сына, такое, какое привыкла видеть раньше. Черты его заострились, вокруг глаз и от носа к губам пролегли глубокие морщины, лоб словно навис над глазами. Два передних зуба, судя по пожелтевшим краям, были обломаны задолго до падения с лошади.
— Мама…
Леонора не была уверена, действительно ли он позвал ее, или ей померещилось и сын просто застонал от боли.
— Мама, возьми его с собой, — произнес Рамон с необыкновенной горячностью, и Леонора испугалась, что волнение может повредить ему.
— Кого, любовь моя? Кого взять?
Его глаза открылись и тут же закрылись.
— Мигеля. — И Рамон снова замолчал.
Она прижала прохладную салфетку ко лбу сына. У него был жар, и, пока она сидела у его постели, его губы беспрестанно шевелились, бормотание сменялось стонами, которые целую ночь не давали никому в доме уснуть. Но сейчас, однако, голос Рамона прозвучал отчетливо. Она не сомневалась в значении его слов. Сын хотел, чтобы она увезла Мигеля прочь из Лос-Хемелоса, подальше от Аны.
После этого мгновения просветления лихорадка усилилась и Рамон начал бредить. В жару он беседовал с Иносенте, что-то невнятно бормотал, но несколько фраз Леонора смогла разобрать.
— Иносенте, — вдруг сказал Рамон, словно обнаружил нечто прекрасное и захотел, чтобы брат это тоже увидел. — Не уходи, Ино, — позвал он, будто Иносенте отошел слишком далеко. — Это не я, — возразил Рамон в другой раз, как если бы услышал от брата обвинение в каком-то поступке, который рассердил Иносенте.
После просьбы забрать Мигеля Рамон ни разу больше не взглянул на мать.
Как только забрезжил рассвет, дверь скрипнула и горничная внесла поднос с дымящимся кофейником и изящной фарфоровой чашкой.
— Простите, сеньора. Я осмелилась войти. Я решила, вы захотите что-нибудь выпить. Это шоколад.
— Очень любезно с твоей стороны, — ответила Леонора.
Служанка поставила поднос на прикроватный столик, не сводя глаз с Рамона и подмечая все изменения в его лице.
— Бедный сеньор, — сказала она. — Хороший был человек.
— Не был, а есть.
— Да, сеньора, ваша правда, — поправилась горничная, словно пытаясь сдержать улыбку.
— Как тебя зовут?
— Марта, сеньора. К вашим услугам. Я работала кухаркой на гасиенде Лос-Хемелос, перед тем как попасть сюда.
Леонора внимательно посмотрела на нее. Женщина была крупной, с темной кожей, плоским носом и непомерно большими зубами, с широкими плечами, обширной грудью, круглым животом и мужскими руками.
Рамон застонал, и обе женщины повернулись к нему.
— Иносенте, — позвал он испуганным детским голоском, пронзившим сердце матери. — Иносенте, не покидай меня.
— Я здесь, мой мальчик. Мама рядом, сынок. — Леонора сжала рукой его ладонь, а другой погладила лоб и убрала с висков пряди мокрых от пота волос.
Марта стояла с противоположной стороны кровати и явно чего-то ждала, будто хотела, чтобы Рамон узнал ее. Лицо ее было до странности веселым, как у человека, который радуется возможности стать свидетелем событий, представлявших хозяев в невыгодном свете, дабы потом передать увиденное во всех подробностях, преувеличенных для максимального эффекта.
Леонора нахмурилась, и Марта принялась озираться, гадая, что бы еще сделать в комнате.
— Больше ничего не надо, — коротко ответила Леонора. — Можешь идти.
Служанка постояла мгновение, и презрительное выражение исказило ее черты. Она прижала руки к животу, и Леонора поняла, что она не толстая, а беременная. Придерживая живот, горничная насмешливо присела в низком реверансе и вышла из комнаты.
— Мама, — снова позвал Рамон, — Иносенте идет. Глаза его бегали влево-вправо, вверх-вниз, будто следили за порханием колибри. Тело больного напряглось, а дыхание почти замерло. И вдруг он резко выгнулся на кровати и испустил пронзительный крик, а потом упал обратно на подушки и принялся хватать ртом воздух.
В комнату вбежал Эухенио, а за ним — Луис, Фаустина, Кириака, Бомбон и, наконец, доктор Виэйра, спавший в соседней комнате. Доктор пощупал пульс Рамона, приподнял его веки и посмотрел на зрачки. Потом оглядел повязки и прижал ухо к груди пациента.
Ничего из того, что он делал, не могло спасти сына, и Леонора понимала это. Не существовало у врача средства, которое излечило бы легкие, не желавшие впускать необходимое количество воздуха. Рамон судорожно вдохнул, сделал долгий выдох, его рука в материнской ладони обмякла, а черты лица смягчились. Где-то на улице пропел петух и залаяли собаки. Леонора обхватила голову сына руками, прижалась лицом к его груди и горько зарыдала. Муж обнял ее, и его горячие слезы обожгли ей плечо.
Доктор попросил Леонору выйти и дать ему возможность осмотреть тело, но она не двинулась с места.
— Вы уже ничем не можете ему помочь, доктор Виэйра, — произнесла она горько. — Это женская работа.
Кириака и Бомбон встали подле нее, а доктор, потрясенный ее решимостью, удалился и через несколько минут вместе с помощником выехал со двора.
Женщины втроем перекатили усопшего на другой бок и смыли кровь и грязь, что раньше было невозможно: каждое движение причиняло больному страдания. Они вымыли и аккуратно подровняли волосы, потом еще раз побрили Рамона, отчего синяки с царапинами стали еще заметнее. Затем подстригли ногти и натерли тело маслом какао. Женщины поменяли постельное белье и обернули покойника льняным саваном — простыней, которую принесла Фаустина. Хозяйка дома предусмотрительно отпорола нарядное кружево с краев, но ничего не могла поделать с вышитыми инициалами и гербом Моралесов.
— Луис отправил человека в Лос-Хемелос, чтобы уведомить вашу невестку, — сказала она. — Прошлым вечером мы послали за падре Хавьером, но его вызвали в другую семью на противоположном конце города. Он приедет сегодня, чуть позже.
Леонора понятия не имела, когда Рамон в последний раз исповедовался и причащался, но подозревала, что случилось это накануне отплытия из Сан-Хуана, более четырех лет назад. Они похоронят его вдали от могилы брата, от родины, от семейного участка на церковном кладбище их родной деревни Вильямартин в провинции Кадис. Предки Эухенио и Леоноры покоились там, в сотне метров друг от друга, на одной стороне обсаженной деревьями аллеи.
Рамон и Иносенте окажутся первыми членами их семьи, которые нашли смерть за океаном. Бомбон накрыла саваном голову усопшего. Кириака подхватила Леонору, и, припав к груди служанки, та отдалась наконец своему горю. Сильные руки горничной поддерживали рыдающую мать, когда та покидала комнату, пропитанную надеждами и мечтами младшего сына Моралесов, оставляя на узкой кровати неподвижное, холодное тело своего собственного мальчика, раньше срока состарившегося и погибшего.
За небольшой промежуток времени Леонора во второй раз спускалась по горной дороге от Сан-Бернабе к равнине, засаженной тростником. И кобыла Фаустины, и ее юбка для верховой езды миниатюрной Леоноре явно не подходили. Склоны, ведущие к невидимому подножию, из седла казались еще страшнее, чем из окна кареты. Лошадь уверенно ступала по усыпанным гравием тропам, держась подальше от края. Леонора старалась не смотреть вниз, но ничего не могла с собой поделать и представляла, как Рамон катится по такому же склону, как его тело, наталкиваясь на острые камни, летит в пропасть.
Тело Рамона несли в гамаке двое работников с гасиенды Лос-Хемелос. Они одолели узкие тропинки легче и быстрее всадников, поэтому уже ждали их у подножия холма.
Эухенио отправился вперед удостовериться, все ли готово на плантации к их встрече, а Северо остался с процессией. Убедившись в сноровке Леоноры, он стал держаться на некотором расстоянии. Как правило, он ехал впереди, чтобы быстрыми взмахами мачете срубать низко свисавшие ветви. По настоянию Фаустины Леонора взяла с собой Кириаку. Горничная беспокойно ерзала на муле. Ее с детства готовили к роли домашней прислуги, поэтому дикая природа ее пугала. Если бы не серьезность момента, Леонора непременно посмеялась бы над тем, как Кириака бестолково лупит по воздуху, защищаясь от летевших в лицо насекомых, и каждый раз вздрагивает от пронзительных криков невидимых птиц и животных.
Спускались сумерки, и, когда они приехали на плантацию, Леонора была тронута, увидев, как много людей их встречает. Рабы, надсмотрщики, либертос и кампесинос, склонив голову, выстроились живым коридором к навесу для богослужений. За один день здесь многое изменилось. Теперь по обе стороны стояли деревянные скамьи, а центральный проход вел к алтарю со старинным распятием Аны. Повсюду были цветы, а ножки козел для гроба обвивали лианы. Рядом соорудили палатку, перед которой ожидали прибывших Ана, Эухенио, Элена и падре Хавьер. Женщины оделись в простые черные платья, по-видимому сшитые на скорую руку и поэтому сидевшие на них не слишком хорошо. Элена и Кириака помогли Леоноре подняться в комнату, соседнюю со спальней Аны, где на кровати было приготовлено для нее такое же траурное одеяние.
Прикрыв окна в спальне, Ана рыдала до тех пор, пока глаза не распухли. В двадцать два года она оказалась вдовой и матерью. Она вложила в гасиенду все свое приданое, пожертвовала деньгами, молодостью и привлекательностью, чтобы покорить дикую природу, совершила грех прелюбодеяния и нарушила супружескую верность. После смерти Рамона эти жертвы стали напрасны. Плантация Лос-Хемелос принадлежала дону Эухенио, который после гибели обоих сыновей, скорее всего, продаст ее. Ану могут заставить вернуться в Сан-Хуан или даже в Испанию, а самое страшное — она будет зависеть от свекрови со свекром или от своих родителей и праздные годы траура ей придется бесцельно слоняться по душным комнатам, наблюдая, как растет Мигель.
Увидев окутанное саваном тело, Ана с трудом убедила себя, что под складками льняной ткани покоится Рамон. Эухенио и Северо положили на плечи шесты, на которых крепился гамак, и внесли покойного в палатку. За ними последовал падре Хавьер. Ану оставили снаружи, где ей были слышны голоса, читающие молитвы. Флора взяла ее за локоть:
— Пойдемте, сеньора. Они уже готовы. Посмотрите на него в последний раз.
Дамита взяла ее за другой локоть, и Ана почувствовала благодарность, потому что сейчас ей было страшно.
На земле валялись щепки и опилки. Хосе смастерил гроб из красного дерева всего за несколько часов, однако не сумел сдержать свою страсть к украшательству. Хотя по сравнению с узорами на его мебели лианы и цветы вокруг распятия в изголовье казались милыми и скромными. Мужчины поместили тело, по-прежнему завернутое в саван, внутрь. С чисто выбритым лицом Рамон выглядел настолько моложе своих двадцати девяти лет, что стер из памяти Аны прежний образ бородатого, изможденного старика. Она провела пальцами по гладким щекам, по губам, которые когда-то так лучезарно улыбались, по векам. Кожа была холодной.
— Я прощаю тебя, — тихо произнесла Ана, но ее слова прозвучали бессмысленно. — И ты меня прости, — еле слышно выговорила она, склонившись над мужем и целуя его в лоб.
Шоколадный запах масла какао был тошнотворным. Ана пошатнулась, и Флора с Дамитой увели ее прочь, поскольку она едва держалась на ногах.
В последующие дни Ана словно жила чужой жизнью. Ей удалось выдержать ночное бдение у тела усопшего, молитвы и соболезнования. В повозках или верхом прибыли те же знакомые и соседи, что приезжали после смерти Иносенте. Это были «очаровательные люди», которые чрезвычайно нравились Рамону: дон такой-то и донья не-пойми-кто, одетые в европейское платье, вышедшее из моды много лет назад, и говорившие на диковинной смеси диалектов. Подавленные случившимся, они, однако, радовались возможности разнообразить свои будни, пусть даже поводом и стали похороны. Мужчины и женщины глазели на Ану с одинаковым бесстыдным интересом. Она чувствовала себя не столько горюющей вдовой, сколько музейным экспонатом. Фаустина приветствовала каждую гостью поцелуем в обе щеки, а гостя — рукопожатием, потом вела новоприбывших к навесу, где возле гроба сидели Ана, Эухенио, Леонора и Элена.
Падре Хавьер пытался уговорить вдову похоронить мужа на католическом кладбище, но Ана уже приняла решение, в первые же часы после смерти Рамона, и категорически запретила это делать.
— Гасиенда значила для Рамона намного больше, чем город, куда он только изредка наезжал, — сказала она, вытирая слезы. — Я предпочла бы похоронить его здесь, если вы освятите землю, ибо, когда придет мое время, я тоже хочу лежать рядом с домом.
Северо подобрал для могилы местечко на возвышении и велел работникам возвести вокруг каменную ограду. Даже Эухенио с Леонорой согласились, что этот затененный кроной хлопкового дерева уголок выглядел мирным и тихим. Рамон упокоился на самой вершине холма, у подножия которого распростерся безбрежный ковер колыхавшегося на ветру тростника. После похорон навес под руководством Северо переделали в столовую, где сервировали обед для всех присутствовавших на церемонии соседей перед их разъездом по домам. Новены тоже служили под навесом, однако количество визитеров уменьшалось с каждым из девяти положенных дней, и к концу только члены семьи, невольники и несколько кампесинос вторили молитвам, которые по очереди читали Ана, Леонора и Элена.
Ана пыталась оказать чете Аргосо радушный прием, хотя муж объявил о приезде родителей, только когда они были уже на полпути к Лос-Хемелосу. Она предпочла бы разместить их на ферме и не ютиться всем вместе в тесноте касоны, однако Рамон считал, что ферма находится слишком далеко от дому.
Леонора привезла из Сан-Бернабе рабыню, заимствованную на время, как она сказала, у Фаустины. Кириака спала в гамаке в комнате Мигеля, теперь спальне Элены, и обслуживала обеих женщин с безупречным вниманием и удивительным рвением. Утром и днем они вместе с Эленой сопровождали Леонору к могиле Рамона, где неутешная мать читала молитвы. Свекровь кидала на Ану злобные взгляды, когда та отказывалась идти с ними.
Флора ревновала к Кириаке:
— Она раздает приказы нам с Инес, как хозяйка.
Дамита тоже говорила, что изысканные манеры Кириаки и ее командный тон провоцируют сплетни и жалобы невольников. Ана столько сил потратила, чтобы наладить хозяйство, а тут всего за несколько дней все оказалось нарушено из-за соперничества слуг.
Вопреки трауру, Ана не оставила своих хлопот и всякий раз, проходя мимо свекрови, встречала осуждающий взгляд, потому что ей следовало вместе с Леонорой и Эленой сидеть в углу, молиться и читать Библию. Эухенио с Северо пропадали в полях с рассвета до заката. Жена не заставляла его целый день торчать в доме и читать молитвы. Даже в горе он мог работать, а Ана нет, поскольку она была женщиной, и ей дозволялось выражать скорбь единственным способом — полным отречением от жизни. Но невестка проводила большую часть времени в своих садах и огородах, размышляя о будущем.
Однажды днем Леонора и Элена, взяв Мигеля, отправились к реке на пикник. Ана разбиралась с бухгалтерией, когда на лестнице, ведущей со двора в дом, послышались шаги Эухенио.
— А! Вот ты где. Не пошла на пикник?
— Нет, дон Эухенио. Конец месяца, нужно проверить счета и подготовить зарплату надсмотрщикам и наемным работникам.
— Может, я помогу?
— Я почти закончила, но если вы хотите посмотреть, что я сделала…
Эухенио сел рядом с невесткой, и она разъяснила ему каждый пункт, каждую статью расхода, рассказала обо всех покупках и продажах за почти пятилетний срок. Свекор откинулся на спинку стула, словно от синих, зеленых и красных строчек, испещрявших страницы, у него голова пошла кругом. Он плохо разбирался в кредитах и дебетах, но за то время, что он прожил на плантации, понял, что ею управляют гораздо лучше, чем он предполагал.
— Все выглядит очень хорошо, — заметил он, кивая.
— Еще пара урожайных лет, — Ана закрыла книги и сложила их стопкой, — и Лос-Хемелос станет экономически самостоятельным предприятием. А в течение следующих двух-пяти лет мы начнем получать прибыль.
— Какая трагедия, что ни один из моих мальчиков не дожил до этого!
— Да. — Ана склонила голову, но краем глаза увидела, как он оглядывается, будто составляя опись дома и всего имущества. — Вот почему, — мягко добавили она, — я хотела бы продолжить работу, дон Эухенио. Ради их памяти.
— Ана, ты, естественно, понимаешь, что это невозможно. Ты здесь, одна? Нет, моя дорогая, я ценю твои чувства, однако… Нет, я никак не могу позволить тебе такое.
Гнев закипел у нее в груди. Он, глава семьи, был обязан, фактически принужден, в силу традиций, принимать за нее решение. Ана попыталась успокоиться, напомнив себе, что Эухенио относится к ней лучше, нежели Леонора.
— Это, конечно же, ваша плантация, и вы вольны поступать по своему усмотрению. Но Рамон и Иносенте хотели передать Лос-Хемелос в наследство Мигелю. Он родился здесь. И ничего в жизни больше не видел.
— Ему четыре года, Ана. Что он может знать о наследстве и своем будущем?
— Пока ничего, но однажды он спросит, за что боролись его отец и дядя и ради чего погибли.
— И ты заставишь его поверить в то, что они боролись и погибли за кусок земли с трухлявыми строениями? За дюжину свиней и цыплят, десяток мулов и пару старых кобыл?
— Вы только это здесь и увидели?
Эухенио шагнул к окну. Он стоял спиной к Ане так долго, что она подумала, их разговор закончен.
— Луис Моралес сделал мне щедрое предложение, которое я склонен принять.
— Сколько бы он ни дал, этого недостаточно. Мы с вашими сыновьями пожертвовали ради плантации всем, и сейчас наступил момент, когда гасиенда вот-вот станет прибыльным предприятием.
— Взглянув на бухгалтерские книги и взвесив предложение Луиса, я считаю, продажа плантации окажется весьма выгодным делом.
Ана покачала головой, вспомнив, как толстый дон Луис топал по двору сахарного завода, словно уже заполучил Лос-Хемелос.
— Ты не должна волноваться, дорогая. О вас с Мигелем позаботятся. Обещаю, вы ни в чем не будете нуждаться.
— Но я хочу, дон Эухенио, остаться здесь и закончить то, что мы начали с Рамоном и Иносенте. Я в долгу перед ними и перед Мигелем!
Эухенио снова подошел к окну, очевидно раздосадованный:
— Ана, задумайся на мгновение. Как ты предполагаешь в одиночку растить сына в такой глуши, вдали от цивилизации и родных? В какую школу он пойдет? В каком обществе станет вращаться? Если малыш поранится, доктору придется добираться до него несколько часов, как к Рамону? А вдруг случится еще один мятеж? Ты не боишься?
Она подумала секунду, перед тем как ответить:
— Да, конечно, иногда… вначале, после убийства Иносенте, и в прошлом году, во время восстания, я боялась, но понимала, что если не одолею страх, то не смогу жить в ладу с самой собой.
Эухенио усмехнулся:
— Ты говоришь, как солдат.
Ана тоже улыбнулась.
— Однако, Ана, здесь требуется мужчина, чтобы управляться с работниками, не важно, невольниками или свободными людьми; мужчина, чтобы договариваться с торговцами и покупателями. Мужчина, Ана, а не молодая женщина с ребенком.
— Северо Фуэнтес все это время прекрасно справлялся с обязанностями. Он и дальше, я не сомневаюсь…
— А как, ты думаешь, это все будет выглядеть: ты здесь одна с Северо Фуэнтесом?
Ана понадеялась, Эухенио не заметил, как она покраснела.
— Он всегда относился ко мне с исключительным уважением.
— Не сомневаюсь. Когда с тобой рядом был муж. Но я видел, как он на тебя смотрит.
Ана покраснела еще сильнее:
— Дон Эухенио, на что вы намекаете?
— Ни на что, моя дорогая. Прости. Я просто хочу обрисовать твое истинное положение. Ты юная, беззащитная женщина. Он молодой, честолюбивый мужчина. Сколько времени, ты думаешь, пройдет, пока Северо не сообразит, что, женившись на хозяйке, он сам сможет стать хозяином? — Эухенио снова уселся и склонился к невестке. — Мы с Леонорой принесли огромную жертву. Оба сына мертвы. Не надо, не оправдывайся, я не виню тебя. Я тебя не виню, — повторил Эухенио, как будто желая удостовериться, что она его понимает. — Ты молода и в один прекрасный день, скорее всего, захочешь снова выйти замуж, и, вероятно, у тебя будут другие дети. И это твое право. Однако Мигель — последний Аргосо, и я намереваюсь воспитать его в своем доме и привить ему свои ценности, и свои предрассудки тоже, и, возможно, даже некоторые из своих пороков. И согласись, это мое право как главы семьи.
Ана вскочила, словно намереваясь уйти, но, подумав снова села и уставилась в пол, будто взвешивая свои слова:
— А что, если вы продадите Лос-Хемелос мне?
— Бог мой! Я же видел твои бухгалтерские книги. Ты не можешь позволить себе…
— Возможно, вы согласились бы предоставить закладную.
— Закладную? Под какие гарантии?
— Гарантией будет Мигель.
Эухенио попытался ответить, но не смог вымолвить ни слова.
Ана стала объяснять дальше, быстро, словно хотела успеть высказать все до того, как передумает:
— Если я здесь потерплю фиаско, вы получите ребенка и я официально откажусь от всех прав на него.
Эухенио смотрел на Ану так, будто у нее на голове вместо волос росли змеи:
— Я правильно тебя понимаю? Ты предлагаешь обменять Мигеля на Лос-Хемелос?
— Я этого не говорила, дон Эухенио. Какой матерью я была бы тогда, по-вашему?
— Но ты сказала…
— Я предлагаю сделку, выгодную для обеих сторон. Я останусь здесь и продолжу дело, которое мы начали с Рамоном и Иносенте. В случае неудачи я вернусь в Испанию, но Мигель будет вашим. И тогда вы с доньей Леонорой окажетесь не единственными родителями, кто пожертвовал сыновьями.
— Мне трудно поверить в то, что я слышу. — Эухенио оперся о стену, словно ему стало нехорошо. — В любом случае Леонора никогда не согласится оставить Мигеля на плантации. Она уже ясно дала мне это понять.
— Ах да! Донья Леонора! — произнесла Ана с печальной улыбкой. — Она, думаю, предпочла бы более ясное соглашение. — В голосе Аны не было сарказма, но казалось, что она разговаривает сама с собой. — Возможно, в тот момент, когда вы неверно истолковали мои слова, мы оказались ближе к ситуации, которая ей стала бы понятнее. Да, прямой обмен был бы понятнее. — Ана вздохнула, а потом продолжила так тихо, что Эухенио пришлось подойти поближе. — А если так: я получаю Лос-Хемелос, а вы — Мигеля? Вы вырастите его в более… подходящей… обстановке.
— Ана, ты правда этого хочешь? Ты собираешься отказаться от собственного сына?
Она посмотрела свекру прямо в глаза:
— Дон Эухенио, я не отказываюсь от Мигеля, а отсылаю его на воспитание любящим бабушке и дедушке, которые располагают большими возможностями и сумеют лучше, чем я, позаботиться о мальчике и дать ему прекрасное образование.
— Если дело только в этом, зачем тебе Лос-Хемелос?
— Потому что я бедная, беззащитная вдова, чьи деньги, все до последнего песо, вложены в эту землю, на которую у меня нет никаких юридических прав. И вы правы: я еще молода, сильна и здорова. И не хочу прожить остаток дней вашим иждивенцем, как Элена. Я мечтаю стать… вашим деловым партнером, пусть это и не слишком удачное определение.
— Чем-то мне твое предложение не нравится.
Ана продолжала, словно и не слышала его:
— Пусть Лос-Хемелос останется вашей собственностью, а Мигель будет единственным наследником. Но вы должны обещать, что не станете продавать гасиенду, не предложив ее сначала мне. Кажется, это справедливое соглашение, не так ли?
— Да, кажется, справедливое.
— Если же, как вы предсказываете, я снова выйду замуж, наследство Мигеля будет защищено.
— Ты, по-видимому, все как следует обдумала.
— Мы сейчас вынуждены обсуждать мое будущее и Мигеля. Я ценю вашу помощь и ваше желание выбрать для меня и сына лучшую судьбу, но вы ведь прекрасно понимаете: если у меня не будет собственного дома, мне придется вернуться к родителям в Севилью и забрать ребенка с собой.
— Теперь ты мне угрожаешь.
— Я всего лишь рассматриваю вместе с вами разные варианты.
— Да, конечно. — Губы Эухенио скривились, словно он попробовал что-то кислое. Со двора донесся смех Мигеля, а затем на лестнице послышались легкие женские шаги. — Давай продолжим разговор позже. Они вернулись с пикника.
До самого вечера Эухенио терзали сомнения. Сцепив руки за спиной, он ходил вокруг пруда, обдумывая предложение невестки и то, как это все отразится на нем.
Он уже продал ферму в Кагуасе, поскольку после смерти Иносенте Леонора боялась жить в кампо. Сейчас на очереди стояла компания «Маритима Аргосо Марин». Оба сына погибли, теперь некому было управлять предприятием, а Эухенио в этом ничего не понимал, да и не хотел понимать. Его воодушевило желание Луиса Моралеса Фонта купить Лос-Хемелос, так как он представить себе не мог, что они с Леонорой когда-нибудь захотят здесь жить. В голове Эухенио никак не укладывалось, что чернокожие мужчины и женщины на гасиенде являлись его собственностью, хотя он сам посылал сыновьям деньги на покупку невольников. Как и другие плантаторы, он был убежден: рабы были необходимы и больше подходили для дела, чем белые наемные работники.
И его родители, и родители Леоноры владели невольниками, которые остались в их семьях после отмены рабства. В Сан-Хуане друзья держали рабов для домашней работы, но Эухенио и понятия не имел, в каких условиях живут невольники, занятые в сельском хозяйстве. Его потрясло то, как рабы, его собственные рабы, живут, сколько работают, и то, что каждый их шаг регулируется и контролируется надсмотрщиками, начальниками, Северо, Аной. Легко ли было его сыновьям, которые жили и трудились бок о бок с ними, примириться с ролью рабовладельцев? Они в своих письмах никогда не касались этой темы, а невестку, может, и мучили угрызения совести, однако она заняла место хозяйки так уверенно, словно с самого рождения была ею. Ана была к невольникам добра, и Эухенио видел это, но не воспринимала их как людей. Для нее они представляли собой инструменты. В своей инвентарной книге после списка оборудования, повозок, скота она перечисляла рабов, принадлежавших гасиенде, без всякой пометки о том, что это человеческие существа.
После вихрей карлистской войны в Испании и пяти лет на Пуэрто-Рико Эухенио мечтал о тихой, спокойной жизни рядом со своей обожаемой женой. Он планировал, продав судоходную компанию, вернуться на родину, возможно даже в Вильямартин, родную деревушку, где они с Леонорой выросли. Они бы воспитывали Мигеля среди простых людей без громких родословных, которые не грезят о славных подвигах во имя королевы и нации. А еще он собирался найти мужа для Элены. Два года она вместе с ними оплакивала Иносенте и ходила в трауре и теперь еще два года будет носить траур по Рамону. К двадцати одному году ей бы уже следовало выйти замуж и обзавестись собственным домом. Она была им как дочь, и Эухенио намеревался устроить ее будущее наилучшим образом, кроме того, Леонора хотела, чтобы Элена жила поблизости. Эухенио не сомневался: жена одобрит его план. Однако его мучили сомнения по поводу Аны. Формально невестка принадлежала теперь к семье Аргосо, даже если ее собственные родители были живы, поскольку являлась матерью наследника. Но Эухенио не мог себе представить, что она сидит за их столом до конца своей жизни. Страсть невестки к гасиенде решала проблему: можно было избавиться от Аны и сделать Леонору счастливой.
Перед ужином Эухенио передал жене разговор с Аной, слегка смягчив его суть.
Леонора была непреклонна:
— Пусть гниет здесь, если хочет, но я без Мигеля не уеду!
— Правда заключается в том, что ее предложение нельзя назвать неразумным. Мы уже вложили в плантацию значительные средства, и она хочет продолжить работу, пока мы будем воспитывать ребенка. Луис купит гасиенду в любой момент, стоит только предложить.
— Мне все равно, Эухенио, что за сделку ты с ней заключил. Я не хочу видеть эту женщину в своем доме!
— За долгие годы нашей совместной жизни я ни разу не слышал, чтобы ты о ком-то отзывалась с такой неприязнью.
— Я презираю ее! Она сумасшедшая! Наши сыновья умерли из-за нее, и я не позволю ей погубить еще и Мигеля! Дай ей все, что она просит, и давай уедем отсюда как можно скорее.
— Ты хочешь, чтобы я купил Кириаку?
— Они с дочерью пригодились бы мне.
— Я велю Фуэнтесу уладить дело.
— Давай уедем побыстрее, Эухенио, пока Ана не передумала. Это не женщина, а змея!
Несколько дней спустя Эухенио встретился с Северо Фуэнтесом на ферме и попросил его приглядывать за Аной:
— Она будет иметь дело непосредственно с моим поверенным, господином Уорти, который должен получать подробные отчеты. Я не сомневаюсь в ее добросовестности относительно цифр и фактов, но мне нужно знать, если вдруг что-то пойдет не так. Дон Луис заинтересован в покупке гасиенды, однако в настоящий момент я не готов ее продать. Я надеюсь, вы проследите за тем, чтобы рыночная цена плантации не упала.
— Вы сомневаетесь, сеньор, что донья Ана сумеет управлять гасиендой так же хорошо, как дон Рамон и дон Иносенте, пусть земля им будет пухом?
— Я понимаю, что своим успехом они во многом обязаны вашему умелому руководству.
— Вы очень добры, сеньор, однако…
— Вы недооцениваете меня, Фуэнтес. Возможно, я старый вояка-простофиля, но я не дурак.
— Никогда не считал вас ни тем ни другим, сеньор.
— Тогда мы понимаем друг друга. Мне выгодно, чтобы плантация процветала, а моя невестка верила, будто своей жизнью здесь доказывает торжество человека над природой, — или что она там пытается себе доказать!
— После гибели дона Иносенте она боится далеко уезжать от сахарного завода, — сказал Северо. — И отказывается ездить в Гуарес даже по праздникам. А после смерти дона Рамона, мир праху его, она, может статься, вообще не захочет больше здесь жить.
— Фуэнтес, позвольте мне выразиться яснее. Она не должна забывать, какие опасности подстерегают человека за пределами гасиенды, и должна иметь все необходимое, чтобы у нее не возникло желания покинуть Лос-Хемелос.
— Понял, — ответил Северо.
— Пишите мне регулярно и сообщайте, как у нее дела. Женщины так непредсказуемы.
— Да, сеньор.
— Мне не нужны ее сюрпризы, понимаете, о чем я?
— Думаю, да, дон Эухенио.
— Надеюсь, что так, — произнес полковник. — Но возможно, понадобятся уговоры. Я знаю, вы оправдаете мои надежды…
— Конечно, сеньор, я к вашим услугам.
— И не сомневайтесь, ваши труды будут вознаграждены.
— Я знаю, что вы щедрый человек, полковник, — ответил Северо с поклоном, слишком церемонным и нарочитым, как показалось Эухенио, чтобы быть искренним.
Со дня приезда Элене никак не удавалось остаться наедине с Аной. Отчасти в этом была виновата она сама, поскольку донья Леонора постоянно в ней нуждалась. После смерти Рамона Леонору одолевали два чувства: либо скорбь, либо гнев на Ану. Когда донья Леонора печалилась, племянница слушала, утешала и молилась вместе с ней. Если же она злилась, Элена вставала между ними, успокаивала соперниц и защищала одну перед другой.
Этим утром дон Эухенио сообщил, что через два дня они уезжают и забирают Мигеля с собой.
— А Ана?
— Она остается.
Элена не поверила своим ушам. Она надеялась, вся семья вернется в Испанию, и даже осмелилась предположить, что они с Аной теперь будут жить под одной крышей.
Позднее, когда Леонора с Мигелем отправились на пруд кормить уток, Элена разыскала Ану в саду, где та беседовала с Северо Фуэнтесом.
— Да, сеньора. Я провожу их до Гуареса и заберу припасы. — Он притронулся к полям шляпы, проходя мимо Элены. — Добрый день, сеньорита.
Она едва кивнула ему.
— Ана, у тебя есть минутка?
— Пойдем со мной. — Ана закрыла глаза и глубоко вдохнула. — Чувствуешь, какой необыкновенный запах?
— Лаванда?
— Да, но особый сорт. Пчелы очень любят его. На Пуэрто-Рико такие цветы не встречаются в природе.
— Но здесь-то они растут?
— Некоторые из этих растений больше нигде на острове не найдешь. Северо привез мне чрезвычайно редкие семена. — Ана прошла вглубь сада. — Все растения здесь посадила я, и каждое из них приносит пользу. Это — алоэ, лечит ожоги и царапины. — Она оторвала от кустика колючий лист. — Понюхай. Вкусно, да? Розмарин — употребляется в качестве пряности, однако я делаю из него растирание для снятия боли.
— Значит, все эти растения лекарственные?
— Да, лекарственные, однако они лечат болезни не только тела, но и духа.
— Ана, все это похоже на колдовство! — Элена перекрестилась.
— Я тоже так думала, но вскоре поняла, что Флора, Дамита и другие невольники способны многому меня научить. Ты удивилась бы тому, сколько знают наши люди.
Элена подняла брови. Наши люди?
— Посмотри на розмарин, — продолжала Ана. — Его листочки похожи на пальцы, которые тянутся к небу.
— Похоже, — согласилась Элена.
— Его аромат поднимает настроение, укрепляет тело и дух. Он делает человека счастливым и прогоняет черные мысли.
— Довольно много для одного растения, — заметила Элена.
— Согласна, но все лекарственные средства, о которых я узнала от наших людей, оказались весьма эффективными. Все окрестные рабы и кампесинос приходят ко мне с просьбами, но они не имеют отношения к болезням, недомоганиям или травмам. Кому-то понадобилось, например, приворотное зелье…
— Ана, мы католики, Церковь запрещает…
— Господь даровал нам природные богатства, дабы мы смогли преодолеть тяготы жизни. — Она поднесла цветок к носу Элены. — Если я верю в то, что ванна с лепестками розы и герани способна заставить мужчину полюбить меня, это не значит, что я недооцениваю силу молитвы. Но ведь после такой ванны я буду источать хороший запах, который окружающие заметят, я и в самом деле стану привлекательнее.
— Это совсем другое дело, но верить, будто розмарин делает человека счастливым…
— Почему другое? Запах — чувственное впечатление, которое пробуждает другие чувства.
Шагая по саду, Ана указывала на разные цветы и травы и восхищалась их цветом, ароматом, бесконечным многообразием форм, бабочками и мотыльками, порхавшими вокруг.
— Никак не могу связать воедино твое воспитание в Севилье и теперешнюю жизнь здесь, — заметила Элена.
— Да, мне иногда тоже с трудом это удается, — улыбнулась Ана. — Однако не забывай: большую часть детства я провела на ферме абуэло Кубильяса, хотя всю работу там выполняли другие люди, а он лишь выглядывал из окна, чтобы узнать, не собирается ли дождь, — рассмеялась она.
— У тебя теперь тоже есть люди, — сказала Элена.
— Да, наши люди много работают, как и Северо Фуэнтес. Мы все трудимся не покладая рук. Возможно, странно, что я полюбила землю, расположенную так далеко от того места, где родилась, но сейчас я не в состоянии представить себя где-либо еще.
— Но, Ана, ты и я…
— Я не уеду с гасиенды Лос-Хемелос, Элена.
— Тогда позволь мне остаться с тобой.
Ана взяла правую руку Элены и сняла с нее перчатку:
— Посмотри, какая мягкая у тебя ладонь, какая безукоризненная, какая чистая! А теперь взгляни на мою. — И Ана показала коричневую от загара, морщинистую руку с твердыми, обломанными ногтями. — Ты не подходишь этому миру, радость моя, а я не хочу его покидать. — Она надела перчатку на запястье подруги и застегнула крохотную жемчужную пуговичку. — Позаботься о Мигеле и не позволяй донье Леоноре настраивать его против меня.
— Она не станет делать этого.
— Попытается. До сих пор я была не очень хорошей матерью. Ты заметила это, и она тоже. Я неплохой человек, Элена, однако донья Леонора ненавидит меня. Мигель должен знать, что кто-то меня любит.
— Ана, ты разрываешь мне сердце…
— И себе тоже. — Она отступила на пару шагов и взглянула на Элену, словно собиралась рисовать ее портрет. — Такой я тебя и запомню, любовь моя, — в моем саду, в окружении цветов.
— Мы еще увидимся, Ана, пожалуйста, обещай.
— Конечно, а пока пиши как можно чаще. И рассказывай, как растет Мигель. В один прекрасный день гасиенда Лос-Хемелос перейдет к нему. Не дай ему забыть об этом и обо мне.
Перед рассветом во дворе сахарного завода загружали старую рассохшуюся карету. Инес вынесла полусонного Мигеля и устроила его среди подушек и одеял, которые положила на сиденье.
— Прощай, малыш. — Она поцеловала ребенка в лобик. — Да благословит тебя Господь!
Эухенио и Северо натягивали и закрепляли веревки, придерживающие багаж на крыше, а Леонора с Эленой пересчитывали тюки и свертки и следили, чтобы их саквояжи не оказались под брезентом. Когда все было готово, Леонора поцеловала воздух возле щек невестки и забралась в карету, словно не могла дождаться отъезда. Элена прижала Ану к себе:
— Я буду писать, и не спеши с ответом. Теперь я знаю, сколько у тебя дел.
Эухенио тоже обнял ее, потом отступил, держа невестку за плечи.
— Сообщи, если что-нибудь понадобится, — сказал он, — или если мы как-то сможем помочь тебе. Обещаешь?
— Да, дон Эухенио, спасибо, — кивнула Ана.
Кортеж с Северо во главе выехал со двора.
Ана махала вслед, пока карета не скрылась из виду, а затем вернулась в дом. Она задула свечи и открыла ставни, впуская в комнаты рассвет. Со двора еще доносились скрип колес, фырканье лошадей и мулов, увозивших прочь семейство Аргосо и их имущество.
Распахнув дверь на черную лестницу, Ана споткнулась о сверток, лежавший на верхней ступеньке. В мягком утреннем свете она разглядела стопку белья для стирки, завернутую в грязную тряпицу. Она подняла ее за узел и чуть не выронила, когда внутри что-то зашевелилось.
— Не может быть! — пробормотала Ана, однако подозрения ее оправдались, стоило развязать сверток. Внутри оказался туго спеленатый младенец. — Флора! — позвала она, и горничная тут же прибежала из кухни. — Посмотри! Кто-то оставил это на лестнице.
— Какой уродливый ребенок!
— Найди чистых салфеток, эти все загажены. И принеси теплой воды.
Ана опустилась на колени прямо на пороге, распеленала младенца и увидела девочку с узким сморщенным личиком и кривыми ножками, слишком короткими по сравнению со скрюченным тельцем. Над левым плечом ребенка она разглядела горбик. Царапины на верхней части спины, шее и щеках малышки свидетельствовали о том, что роженице пришлось изрядно помучиться, освобождая ребенка от пуповины, туго обмотавшей коротенькую шейку.
— Она чудом выжила, — заявила Флора, рассмотрев подкидыша. — Умирать до последнего колокола, — предсказала она, качая головой. — Наверное, так и лучше, сеньора. — И служанка потерла крошечный горбик на удачу.
— Кто ее мать? — спросила Ана, игнорируя замечание Флоры.
Она обмыла младенца и поменяла грязные тряпки на чистые пеленки.
— Не знаю. Нет, сеньора, не видеть женщин в положении.
— У нас здесь несколько беременных, Флора. Нена ждет ребенка и невестка Дамиты.
— Никому не пришел срок, — ответила Флора. — Я это хочу сказать.
Только раз малышка вскрикнула, пока ее пеленали, подтвердив, что еще жива, все остальное же время вела себя тихо и до странности спокойно.
— Бедняжка, — сказала Ана, гладя девочку по голове. — Какие у тебя чудные волосики! Ой, смотри, ей нравится! — Ана, улыбаясь во весь рот, обернулась к горничной, которая не сводила глаз с хозяйки.
— Дон Северо рассердится, сеньора, — заметила Флора.
Ана взяла ребенка на руки:
— Пойди найди Инес, у нее еще есть молоко. Бедняжка, наверное, ничего не ела с…
— Не мое дело, я знаю, сеньора, но, может, подождать дона Северо?
— Флора, я велела тебе привести Инес! — Ана выпрямилась во весь рост, оказавшись на полголовы выше горничной. — И сожги эти тряпки.
Флора подобрала грязные лоскуты и отправилась на поиски Инес, не переставая бурчать себе под нос.
Кожа малышки была не черная и не белая, а просто смуглая — результат смешения рас. Ана подумала, что девочка родилась в одной из бедных семей, с трудом сводившей концы с концами, где-нибудь на окраине плантации. В Испании Ана слышала о женщинах, которые не могли заботиться о собственных детях и оставляли их на папертях церквей или на порогах домов обеспеченных пар, способных дать малышам лучшее воспитание, чем нищие родители. Сор Магдалену, монахиню монастыря Буэнас-Мадрес, подбросили в младенчестве в часовню, и сестры взяли ее к себе. Подкидыши практически всегда оказывались девочками.
Ана решила, что Флора права: такая крошечная и уродливая малышка проживет, скорее всего, только несколько часов. Она нашла свою бутылку со святой водой и брызнула несколько капель на новорожденную. Осеняя крестом ее лобик, Ана мысленно перебрала и отвергла привычные имена святых и непорочных девственниц.
— Тебя оставили у моей двери в тот день, когда я продала своего сына. Мне придется отвечать за это и еще за многое другое, малышка. Пока жива, ты будешь напоминать мне, даже если я захочу все забыть, о том, что случилось. Поэтому ты будешь моей совестью, и я назову тебя Консиенсия[6], — прошептала Ана. — Во имя Отца и Сына и Святого Духа.
Она погладила личико малышки со слишком близко посаженными глазками. Лицо девочки смешно сморщилось, и Ана приняла ее гримаску за улыбку.
Дамита не имела ни малейшего понятия о том, кто мог подкинуть ребенка на порог Аны.
— Я помогаю почти всем роженицам в округе, — сказала она. — Этот ребенок не мой. — Она распеленала девочку и внимательно ее осмотрела. — Пуповина перегрызена зубами, — пришла повитуха к выводу. — Перевязана туго. Мать раньше рожала.
Дамита перевернула младенца, прощупала крошечные косточки позвоночника, поцеловала свой указательный палец и осторожно ткнула в маленький горбик. Потом согнула и разогнула конечности новорожденной, не обнаружив никаких повреждений суставов. Затем потянула за ножку, и девочка выпустила струйку мочи в руку акушерки.
— Все в порядке, — засмеялась Дамита, положила малышку и протерла себе лицо и шею детской мочой. — Девочка родилась безлунной ночью, — объяснила она, — а моча таких младенцев приносит удачу.
Вскоре перед хижиной Инес собрался народ, поскольку все хотели потрогать на счастье горб новорожденной. Испугавшись, что подобная суета потревожит малышку, Ана велела вернуть ее в касону. Консиенсия, которая проспала практически весь день, открыла глаза, черные и блестящие, словно оникс. Девочка пристально смотрела на Ану, будто без слов пыталась сообщить ей нечто важное, точно так же Рамон и Иносенте посылали друг другу безмолвные сообщения.
— Ты должна жить! — произнесла Ана со страстью. — Я тебе помогу. — Она погладила лобик девочки. — Ты будешь моей совестью, а кроме того, моим амулетом.
Тем же вечером, по дороге из Гуареса, собаки Северо ринулись в лес. Там, прислонившись к стволу, замерла Марта, словно присевшая отдохнуть. Ее рот, нос, глаза и уши облепили мухи. Юбка и фартук затвердели от засохшей крови. Не было сомнений: она умерла от потери крови после рождения ребенка. Новорожденный по закону принадлежал Луису, как и Марта, однако Северо не обнаружил никаких следов младенца.
Утром Северо взбежал по лестнице касоны, перепрыгивая через ступеньку, будто спешил поделиться важной новостью:
— Мне сказали, сеньора, вам подбросили ребенка.
— Да, девочку. — Ана кивнула на корзину, где спала Консиенсия, завернутая в старые пеленки Мигеля.
Северо заглянул внутрь. Луис, заметив увечья, несомненно, велел бы акушерке удушить ребенка, и Марта безлунной ночью пробралась сквозь тростниковые заросли ради спасения своего дитяти. Ана и не подозревала, что мать малышки — Марта, а отец — Рамон, и на ферме продолжавший посещать бывшую кухарку с разрешения Луиса. Хотя с виду Рамон был скорее тщедушен, ему хватило сил оплодотворить нескольких женщин незадолго до своей смерти и оставить сиротами по меньшей мере восьмерых детишек-мулатов, ставших сестрами и братьями малышам, которых зачал Иносенте.
— Я могу унести ее, сеньора.
— Нет, не надо. Понятно, что она не нужна своей семье.
— Вы хотите оставить ее?
— Возможно, она скоро умрет. Но до тех пор я буду делать для нее все, что в моих силах.
В течение следующей недели Консиенсия цеплялась за жизнь, словно ее воля и воля Аны слились воедино. Почти весь день она спала и практически не плакала, даже когда Инес запаздывала с кормлением. Дамита приготовила травяной настой для укрепления здоровья малышки и показала Ане, как нужно окунать палец в чашку и капать его в рот девочки.
Кроме смуглой кожи, Консиенсия обладала еще одним достоинством — роскошными черными волосами, которые покрывали ее головку и мягким каскадом спускались на уродливое тельце. Когда синяки, полученные при рождении, исчезли и обозначились черты лица, стало совершенно ясно: красавицей девочка не станет, возможно даже, никогда не сможет ходить, однако жить будет.
После первой недели, полной сомнений и тревог, Консиенсия пошла на поправку. Все заметили: чем крепче становится девочка, тем лучше идут дела на гасиенде. Куры, например, стали нести больше яиц, чем до появления малышки. Свиньи приносили большой приплод, и каждый поросенок выглядел здоровым и обещал в будущем килограммы окорока. Работа на полях спорилась у тех, кто дотронулся до крошечного горбика, а тростник рос и созревал быстрее.
Фруктовые деревья тоже давали больше плодов. Ветки клонились к земле под тяжестью круглых сочных лимонов, апельсинов и грейпфрутов. Манговые деревья цвели пышным цветом и вскоре покрылись маленькими бугорками-плодами, созревавшими так быстро, что их не успевали снимать. Сырая низина возле ручья заросла высокими побегами с пурпурными цветами, которые произвели на свет гроздья бананов. Сладкий картофель в земле, величественные деревья авокадо, клубни таро под огромными листьями дифиллеи — все вокруг, казалось, подчинилось молчаливому приказу расти и размножаться.
Несколько женщин забеременели, причем некоторые сразу после родов. Пока растения, животные и люди плодились, Консиенсия расцветала в лучах заботы Аны, недавно обретенной любви Флоры и Инес и уважения, которое ее счастливый горбик вызывал у всех остальных.
Вопреки опасениям Аны, девочка научилась ползать и ходить, хотя ее горб стал выпирать еще сильнее. Вскоре все уже называли малышку Консиенсия ла Хороба[7], и потом до конца дней никто ни разу не спросил, какая у нее фамилия.
Через несколько недель после отъезда Аргосо Ана получила документы, подтверждающие их соглашение с доном Эухенио. Свекор оказался более щедрым, чем она ожидала. В качестве хозяйки ей полагалась зарплата управляющего в размере тысячи песо в год. Кроме того, он предоставлял ей пятьсот песо годового содержания на личные траты. Никакие займы или крупные покупки не могли осуществляться без предварительной договоренности. Финансовые сделки должны были проходить через господина Висенте Уорти, представителя дона Эухенио в Сан-Хуане.
Ана просмотрела выкладки по четырем последним сезонам. Урожай на гасиенде Лос-Хемелос увеличивался по крайней мере на пятнадцать процентов в год, однако затраты на производство сахара постоянно превосходили ежегодный доход. В отчетах господина Уорти сообщалось, что цены на сахар упали в сороковые годы, когда Индия захватила значительную часть рынка благодаря огромному количеству дешевой рабочей силы. В Европе было выгоднее выращивать свеклу, которой подходили европейские почвы и климатические условия, перерабатывать ее в сахар и перевозить в пределах континента. Испанские законы, пошлины, налоги и таможенные сборы все больше сокращали прибыль пуэрториканских плантаторов вроде Аны.
Однако Ана не могла остановить работы. Тростник созревал за двенадцать-восемнадцать месяцев. Существовала вероятность, что к тому моменту, когда придет время собирать урожай, цены снова поднимутся. А пока в хозяйстве по-прежнему недоставало скота, оборудования и инструментов для расчистки и возделывания новых полей.
Но самой серьезной проблемой, с которой она столкнулась, оказалась нехватка рабочих рук.
Ана знала: за пределами Лос-Хемелоса не утихает борьба за то, чтобы изменить привычный для гасендадос порядок вещей. Набирающая силу либеральная креольская элита Пуэрто-Рико требовала независимости от Испании и отмены рабства. Ей противостояли сахарные плантаторы и земледельцы-консерваторы. Многие из них были беженцами, потерявшими значительную часть имущества во время войн за независимость в Южной Америке, и теперь их благосостояние основывалось на стабильности и надежности рабочей силы. С другой стороны Атлантики проблемой для властей острова стали еще и кампесинос, число которых постоянно росло. Уверенные в себе бродяги, белые и черные, без постоянного места жительства и работы, ухитрялись не платить государству налоги, таможенные сборы и пошлины, занимаясь товарообменом и контрабандой.
Губернатор де ла Песуэла, отменивший в 1848 году «Бандо негро», ввел новый закон, якобы направленный на искоренение бродяжничества на Пуэрто-Рико. Основной целью его, однако, было обеспечение производства сахара рабочей силой и возможность отслеживать перемещение кампесинос. «Положение о поденных рабочих» обязывало всякого свободного человека (белого или черного) и всякого либерто (раба, получившего свободу) иметь оплачиваемую работу. Для контроля за исполнением закона разработали — «Положение о рабочей книжке». Каждый свободный человек в возрасте от шестнадцати до шестидесяти лет должен был носить с собой рабочую книжку, называвшуюся «ла либрета», где указывалось, где он работает и сроки исполнения работ. Если он не мог доказать, что имеет работу или не обязан иметь книжку, поскольку владеет минимум четырьмя куэрдас земли и обрабатывает их, то о нем сообщали властям, и нарушителя штрафовали, сажали в тюрьму и (или) принуждали к работам на ближайших плантациях. Если же там не нуждались в рабочих руках, несчастного могли отправить на правительственные общественные работы, иногда довольно далеко от места жительства.
Несмотря на подобные жесткие меры, нехватка рабочих рук была постоянной проблемой для плантаторов, и для Аны в том числе. Хибарос, не желая трудиться на производстве сахара, убегали в горы, на кофейные плантации. В условиях дефицита рабочих рук рабам приходилось вкалывать до изнеможения.
Кроме этого, гасендадос постоянно нуждались в кредитах, чтобы поддерживать свои плантации на плаву. Ана находилась в лучшем положении, чем другие: у нее было дедушкино наследство, утаенное от Рамона, которое, за вычетом выплат дону Луису, лежало нетронутым.
Она написала родителям, сообщив о своем вдовстве и щедром обеспечении, предоставленном доном Эухенио ей и Мигелю. Она не стала посвящать их в детали, так как была уверена, что они в них не нуждаются. Мать составляла редкие письма к дочери из общих фраз, типичных для женских посланий, и сантиментов из дамских романов, вызывавших у Аны отвращение, а отец посылал приветы через Хесусу. Ана была одинока в этом мире и прекрасно знала об этом. Она гордилась тем, что никогда не просила помощи ни у отца, ни у матери, ни у кого-либо еще. Трудности, возникавшие на ее пути, лишь воодушевляли ее. Она вставала с рассветом, как всегда, но теперь ей казалось, что она стоит на пороге великих свершений. Пусть она всего лишь женщина, думала Ана, закалывая свои длинные черные волосы, однако ни один мужчина на свете не посмел бы сказать, что он умнее, смелее или трудолюбивее ее.
За два месяца до сбора урожая 1850 года Ана поняла, что гасиенда Лос-Хемелос может опять понести убытки. Нужно было готовиться к сафре, и в начале декабря 1849 года она встретилась с Северо.
— Даже если все наши работники останутся здоровы, — объявила она, — нам потребуется нанять двадцать мачетерос для уборки созревшего тростника с трехсот куэрдас, не так ли?
— Да, сеньора, таковы и мои подсчеты.
— Полагаете, нам удастся найти еще двадцать человек перед сафрой?
— Это трудно, — ответил управляющий, — но возможно. Сделаю все, что в моих силах.
— Наверное, лучше платить им сдельно, а не посуточно. Они не получат денег, пока не закончат.
Северо на мгновение задумался:
— Да, в этом есть смысл.
— И каждый может привести столько помощников, сколько хочет.
— Хорошая идея. Чем больше срежет, тем больше получит.
— Мы предложим пять сентаво сверх обычной цены, четыре песо за куэрда.
— Да. И еще песо за каждые три груженые повозки?
— Но будем вычитать стоимость еды.
— Правильно.
— А что с оборудованием?
— Пресс для тростника, как вы знаете, в плохом состоянии. На паровом двигателе жернова работали бы гораздо эффективнее и выжимали бы больше сока, чем сейчас, когда мы используем ветряную силу и скот.
— Вы предлагаете это уже несколько лет, — сказала Ана. — Наверное, перед сафрой слишком поздно устанавливать новый агрегат, тем не менее прикиньте, пожалуйста, сколько это будет стоить.
— Прикину, но есть кое-что интересное, сеньора. Сахарный завод «Диана», на нашей восточной границе, вероятно, выставят на продажу.
— Пожалуйста, Северо, мне не нужна новая земля. Что мне требуется — так это хороший урожай на той земле, которая у нас уже есть. И так большая часть полей не обрабатывается из-за нехватки рабочих рук.
— Да, согласен, сеньора, но на «Диане» есть паровой двигатель. Не самая последняя модель, но их система гораздо производительнее, чем наша. Потребуется меньшее количество работников, хотя и более квалифицированных, и тогда я смогу послать освободившихся рабов в поля.
— Я не видела, чтобы из той трубы шел дым.
— Дон Родриго приобрел много земли у владельцев «Дианы», — объяснил управляющий. — Их поля находились в непосредственной близости от завода, около тридцати куэрдас. Возможно, хозяева надеялись, что когда-нибудь возьмутся за их обработку. Но после смерти владельца его сыновья уехали. Если бы поля были засажены тростником, то один куэрда стоил бы примерно три сотни песо, однако большая часть земли поросла кустарником. Вы, скорее всего, сможете приобрести ее по пятьдесят-семьдесят песо за куэрда.
И налоговое обложение должно быть минимальным.
Далеко завод от наших полей?
— Не слишком, — ответил Северо. — К югу, на границе гасиенды с Сан-Бернабе, вдоль дороги на Гуарес.
— А дон Луис не заинтересовался покупкой?
— Заинтересуется, если узнает.
— А вас эта сделка не привлекает?
— Я предпочитаю покупать землю на побережье.
— Понятно. Сколько денег и времени потребуется, чтобы запустить завод?
— Трудно сказать. Там установлены деревянные катки, хотя сейчас есть и получше, железные. Инженер должен оценить состояние оборудования и устранить все поломки.
— То есть к урожаю не успеем?
— Не могу сказать, пока не проверю.
— А может, успеем?
— Постараюсь, сеньора.
Северо всегда спешил закончить совещания с Аной, поскольку так сильно хотел ее, что порой обходил касону стороной, опасаясь не совладать со своими желаниями и овладеть хозяйкой прямо на веранде, где они обычно обсуждали деловые вопросы, ибо управляющему не полагалось входить в дом женщины, у которой не было мужа.
Работая в саду или шагая от курятника к голубятне с двумя корзинами в руках: поменьше с собранными яйцами и побольше с горбатым младенцем, Ана в своем траурном одеянии выделялась на фоне окружавшей ее пышной растительности и ярких цветов. Девочка подрастала, и Ана стала привязывать ее к телу, как показала Флора, — так африканские женщины носили своих малышей. Она не испытывала подобных материнских чувств к Мигелю и на детей с гасиенды обращала внимание только тогда, когда они вырастали и уже могли трудиться. Северо гадал, почему она так привязалась к этой странной малышке и почему не спрашивала, откуда та взялась. Интересно, изменилось бы ее отношение, если бы она узнала, что Консиенсия была дочерью Рамона?
Пока Рамон был жив, рабы называли его Бродяга, поскольку он бродил ночами по округе и одевался в белое, словно привидение. Его не беспокоила непогода, не останавливали заборы, не пугали ночные существа. Он и мертвый продолжал бродить, верили невольники, и ужас при мысли о встрече с ним на дороге или тропах гасиенды заставлял их трепетать. Они боялись оставаться на улице с наступлением темноты, поэтому после последнего удара колокола надсмотрщики пересчитывали всех мужчин, женщин и детей и запирали их в бараках и бохиос. Северо подливал масла в огонь, распространяя слухи, будто мертвец Бродяга и убил Марту, решившуюся на побег.
Он чувствовал, Ана тоже боялась, однако не сверхъестественных сил, а того, что лежало за пределами Лос-Хемелоса. Она пересекла океан, обогнула на судне остров, проделала многочасовой путь верхом сквозь леса и тростниковые заросли, чтобы добраться сюда, но теперь ограничилась небольшой территорией, прочно обосновавшись в касоне и удаляясь от дому не больше чем на пару километров. Северо хотел расширить границы ее мирка, позволить увидеть с высоты птичьего полета гасиенду с ее окрестностями, ограждавшие Лос-Хемелос на севере пологие холмы Центральной Кордильеры и омывавшие плантацию с юга безмятежные воды Карибского моря.
Вскоре после убийства Иносенте он затеял сооружение дома из блоков, которые прямо на строительной площадке на вершине холма формовали из смеси цемента, извести и оранжевой глины с берегов реки. Толстые стены должны были сохранять прохладу, несмотря на палящее солнце, а легкий ветер с моря или с гор — проветривать комнаты. Управляющий мечтал, что это жилище станет вроде гнезда для Аны, которую он сравнивал с питирре, серой птичкой-пчелоедом, распространенной на Пуэрто-Рико. На острове существовала поговорка: «На каждого ястреба найдется свой пчелоед». Суть ее состояла в том, что эта птичка, несмотря на свои размеры, не боялась, а иногда даже сама атаковала большого злобного гуарагуао, краснохвостого ястреба. Подобно питирре, Ана проявляла терпение и не страшилась авторитетов, хотя была всего лишь женщиной, причем очень маленькой. Северо не знал, как ей удалось уговорить дона Эухенио не продавать Лос-Хемелос, но он восхищался тем, что она сумела противостоять свекру и заставить его поверить, будто он держит невестку под контролем.
Стоило дону Эухенио уехать, и Ана превратила бывшую комнату Мигеля в свой кабинет. По утрам она делала пометки, вносила цифры в бухгалтерские книги и писала письма, а корзина с горбатым младенцем все время стояла у ее ног. Каждый месяц она отсылала отчет господину Уорти, североамериканцу, поверенному дона Эухенио, занимавшемуся вопросами, связанными с гасиендой.
После смерти Рамона Северо стал всерьез опасаться, что один росчерк пера на документе разрушит в одночасье все созданное им с таким трудом. С самого начала Луис положил глаз на Лос-Хемелос и поощрял слабости Рамона и Иносенте, чтобы ускорить крах их предприятия. Однако он не учел привязанности Аны к плантации, не понимал, что именно она привезла сюда братьев, а не наоборот.
Перед тем как рассказать Ане про сахарный завод «Диана», Северо долго думал об этом. Владельцы наняли его присматривать за собственностью, поэтому он первым узнал о предстоящей продаже. Северо и сам купил бы завод, однако ему хотелось выяснить, есть ли у Аны средства, помимо тех, что предоставлял ей дон Эухенио. И теперь он понял: она полагалась не только на сострадание свекра. Она оказалась хитрее и дальновиднее дона Эухенио и двух его сыновей, вместе взятых.
Пока Ана не собиралась покидать гасиенду, однако Северо старался делать все возможное, чтобы она никуда и не захотела уехать, и не только потому, что дон Эухенио платил ему за это, но и потому, что она была ему нужна. В Испании он и не помышлял бы о женитьбе на женщине из подобной семьи, с такими манерами и средствами, а здесь это казалось вполне вероятным.
Управляющий договорился о приемлемой цене на сахарный завод. Владельцы жили в Испании, и это только способствовало делу. Продолжительная переписка Аны с отцом закончилась перечислением необходимой суммы, а Северо тем временем убедился в том, что на заводе, простоявшем шесть лет в бездействии, можно начать переработку тростника уже 2 февраля 1850 года, в праздник Сретения Господня.
По прибытии в Сан-Хуан в августе 1844 года, с самых первых дней Эухенио испытывал неприязнь к конторской работе. Прежняя жизнь на материке приучила его хозяйничать единовластно — ни люди, ни животные не оспаривали его приказов. Ему очень не по душе была бумажная работа, необходимость соблюдать присутственные часы и бесконечные переговоры и компромиссы.
После убийства сына и восстания рабов в 1848 году Эухенио продал ферму в Кагуасе, а после смерти второго очень старался стать таким коммерсантом, каким Леонора мечтала видеть Рамона и Иносенте, наподобие брата Родриго. Но в конце концов он признал, что совершенно к этому не способен. Если бы не талант Висенто Уорти, опытного правоведа и финансиста из Бостона, которому доверял Родриго и на которого полагался Эухенио, компания «Маритима Аргосо Марин» потерпела бы крах.
— Я плохо разбираюсь в коммерции, — жаловался Эухенио жене. — Ты была абсолютно права. Давай вернемся в Испанию. Зачем нам здесь оставаться и…
— Мои сыновья похоронены в этой земле, — напомнила Леонора.
— Но было бы лучше растить Мигеля рядом с нашими родными, в нашей деревне.
— Я не брошу сыновей на острове, — ответила она с такой печалью в голосе, что Эухенио не нашел в себе силы продолжать спор.
Однако он должен был что-то предпринять, поэтому назначил встречу с господином Уорти, решив обсудить имеющиеся возможности.
Выпускник Гарвардской школы права Винсент Уорти работал в компании «Ричардсон, Бодуэлл и Кабот», процветающей бостонской фирме, где он и встретился с Марией дель Кармен и ла Провиденсия Паньягуа Стивенс, которую все звали Прови. Она приехала навестить свою тетушку Салли и собиралась пробыть в Бостоне всего шесть недель, или, как она очаровательно произносила, «ше-эсть неде-эль». Все, что Прови говорила и делала, казалось пылавшему страстью юноше очаровательным. Когда он впервые пожал руку девушки, ее теплые пальцы растопили в его сердце лед двадцати пяти бостонских зим. Отец Прови согласился на брак при одном условии: молодые должны были жить на Пуэрто-Рико. Члены семей Паньягуа и Стивенс занимали прочное положение среди торговцев и бизнесменов на острове.
Они рассчитывали, что их взрослые дети, наследники состояния, будут жить возле своих денег.
Винсент женился на восхитительной Прови и открыл практику в Сан-Хуане. Вскоре он понял, что ему придется завоевать доверие семей, владевших основной частью предприятий в городе. Испанию и испанских роялистов беспокоили экспансионистские планы Соединенных Штатов. Война 1812 года доказала: американцы стремились захватить как можно больше территорий, уничтожая на своем пути к Тихому океану коренное население. Слова «предопределение судьбы» (впервые прозвучавшие в 1839 году и к 1849 году овладевшие умами) оправдывали непреклонное продвижение на запад как неизбежный, очевидный процесс, предопределенный свыше. Хотя американское правительство, по всей видимости, сосредоточилось пока на западных землях, тем не менее в странах Больших Антильских островов, особенно на Кубе, понимали, что рано или поздно у Соединенных Штатов дойдут руки и до расположенного к юго-западу от Северной Америки архипелага. Американцы уже владели большими участками на огромных кубинских сахарных и табачных плантациях и инвестировали средства в развивающееся кофейное и сахарное производство Пуэрто-Рико. Знаменитый американец Сэмюэл У. Морзе, изобретатель телеграфа, как-то приехал на остров навестить дочь, которая была замужем за голландским плантатором. За время своего пребывания он провел первую телеграфную линию на Пуэрто-Рико между каса гранде и конторой на гасиенде.
Новые средства коммуникации увеличили скорость передачи информации, а это в свою очередь изменило характер ведения деловых операций. Винсент заметил, что самое мощное промышленное оборудование импортируется на Пуэрто-Рико и на другие острова из Великобритании, включая жернова и паровые двигатели для производства сахара. Инженеры, которые обслуживали и ремонтировали машины, как правило шотландцы, со временем тоже стали плантаторами и продолжали торговать с Великобританией. Дальновидные местные промышленники, даже те, кто не доверял американцам, начали тем не менее интересоваться рынками Соединенных Штатов и технологическими преимуществами, предоставляемыми американскими литейными мастерскими и заводами. Винсент увидел свой шанс в посредничестве.
По совету Прови он стал называть себя на испанский манер — Висенте, чтобы не казаться явным чужаком, и с усердием принялся за изучение испанского. К тому моменту, когда свекор познакомил зятя с доном Родриго и его многочисленными предприятиями, объединенными под эгидой «Маритима Аргосо Марин», Висенте уже разговаривал с осторожным коммерсантом на его родном языке. Благодаря дальновидности, сообразительности и преданности клиентам молодой человек завоевал расположение даже наиболее скептически настроенных противников янки. За тринадцать лет он стал одним из самых уважаемых жителей Сан-Хуана.
Эухенио пешком направился в контору господина Уорти, которая располагалась в здании вблизи порта. Недавний дождь отполировал булыжную мостовую, отчистил узкие тротуары, а заодно смыл в море нечистоты из открытых сточных канав. Господин Уорти хотел сам прийти в дом Аргосо, однако Эухенио предпочел встретиться в конторе. Его восхитило усердие клерков, на своих высоких табуретах корпевших над бумагами, разложенными на длинных столах в центре главного помещения, и спокойствие, царившее в кабинете Уорти с окнами на суда, пристани и пакгаузы, благодаря которым Сан-Хуан мог показаться не менее процветающим и деятельным, чем какой-нибудь крупный европейский порт.
Аргосо больше всего ценил в Уорти одно качество — его способность понимать с полуслова, что требовалось клиентам, даже если те сами точно этого не знали. После того как Эухенио изложил все сомнения по поводу собственного умения и желания управлять делами, Уорти, распахнув дверцы шкафа, достал папки с документами. У Эухенио было такое чувство, что поверенный читал эти бумаги уже много раз, однако сейчас он изучал те документы, которые Аргосо вряд ли когда-либо доводилось видеть: страницы, покрытые сверху донизу цифрами, исписанные то черными чернилами, то красными, пестревшие сокращениями, символами, печатями и таможенными пломбами, были отчеркнуты внизу двойной линией.
Показав клиенту записи на пергаменте, Уорти порекомендовал Эухенио перевести в наличные движимые активы «Маритима Аргосо Марин» и вложить полученные средства в недвижимость и местные предприятия, владельцы и управляющие которых, судя по многолетней репутации, приносят пайщикам стабильную прибыль.
— И еще, вероятно, вам следует принять во внимание, — добавил Уорти, — что сейчас самое время продавать гасиенду Лос-Хемелос. Цены на сахар в течение последних шести лет постоянно падают, и я не вижу причины, по которой они начали бы подниматься в ближайшем будущем. Земля, тем не менее, имеет приличную стоимость, и вы могли бы получить хорошую прибыль.
— Никаких изменений касательно Лос-Хемелоса! — ответил Эухенио.
— Понятно.
— Я обещал невестке, что позволю ей заниматься плантацией, и собираюсь сдержать слово, если, конечно, ее управление не вызывает…
— Нет, сэр. Несмотря на постоянные убытки, она педантична в своей бухгалтерии.
— Да, я не сомневаюсь.
— Однако, прошу извинить меня, полковник, являясь вашим консультантом в деловых вопросах, я должен ясно представлять себе…
— То, что она живет там, — в моих интересах. Я намереваюсь мириться с незначительными потерями, пока ситуация на гасиенде продолжает изменяться в лучшую сторону. Достаточно ясно?
— Конечно, — сказал Уорти. — Я посоветуюсь с вами, если меня что-то встревожит.
— Именно на это я и рассчитываю.
— Отлично. Теперь, когда все улажено, полковник, я хотел бы поговорить о других возможностях получить доходы, — продолжил поверенный, — не требующих вашего постоянного внимания.
— Слушаю.
К октябрю 1851 года, когда Мигелю исполнилось шесть лет, Эухенио избавился от движимой части судоходного бизнеса (суда, оборудование, упаковочная тара, бочки, тросы и бог знает что еще), оставив себе доки, пакгаузы и конторы на побережье, пользовавшиеся большим спросом у арендаторов. Уорти посоветовал сделать некоторые инвестиции, которые он отслеживал, на Пуэрто-Рико и на Нью-йоркской фондовой бирже. А еще каждый год Эухенио посылал на гасиенду Лос-Хемелос ревизора проверять бухгалтерскую отчетность и контролировать общее положение дел.
Теперь полковнику уже не приходилось сидеть в конторе, прислушиваясь к бормотанию бухгалтеров, управляющих, инспекторов и диспетчеров, и он занял то положение в обществе, какое, по мнению Леоноры, должен был занимать всякий мужчина его возраста и происхождения, — он стал господином со средствами и досугом. Если бы Эухенио вышел в отставку в Вильямартине, то превратился бы в рядового военного, доживающего свои дни в покое и комфорте, а его подвиги оказались бы забыты всеми, кроме членов семьи. В Сан-Хуане же он вызывал восхищение своими богатством, профессией и заслугами. Куда бы он ни шел, военные отдавали ему честь, штатские кланялись, а дамы приседали в реверансе.
Эухенио на паях владел боевыми петухами и скаковыми лошадьми и наслаждался их победами, не утруждая себя заботами по воспитанию и обучению животных и не беспокоясь о том, как поддерживать их боевую или спортивную форму. Он вступил в общество «Де кабалъерос эспаньолос» — клуб, где свободное время посвящали картам, изысканным винам и ароматным сигарам. Подобно сыновьям, Эухенио прекрасно танцевал и получал громадное удовольствие, когда вел Леонору по натертому паркету богатых домов и бальных залов, не сомневаясь в том, что даже юные сеньориты приходят в восторг от его статной фигуры.
Супруги редко проводили вечера дома, поэтому Мигель ужинал с Эленой, которая не любила оставлять мальчика одного, пусть из-за этого ей и приходилось пропускать приемы и представления в театре. Именно Элена слушала, как он молится, и напоминала малышу включить в молитву королеву Изабеллу II, Ану, Северо, несчастных рабов, прокаженных, сирот и всех прочих из молитвенного перечня собора Катедраль-де-Сан-Хуан-Баутиста. Именно она водила Мигеля на уроки катехизиса и проверяла, соблюдает ли он церковные праздники. И в конце концов, именно Элена сняла с плеч Эухенио главный груз.
— Пожалуйста, не волнуйтесь обо мне, — сказала она. — Я не собираюсь выходить замуж, пока не подрастет Мигель.
Маленький Мигель быстро привык к жизни в Сан-Хуане. Он был еще мал и купался в лучах любви и внимания дедушки с бабушкой и Элены. Они были строги, но добры, особенно абуэло, чьи усы топорщились в разные стороны, стоило ему рассердиться, и который, однако, редко повышал голос и никогда не поднимал на ребенка руку. Абуэла при любой возможности обнимала и целовала мальчика, стискивала его ладошку или сжимала плечо. Скоро Мигель понял, что бабушкина страсть к прикосновениям распространяется не только на него.
Если абуэла не вязала, не вышивала и не шила, то массировала плечи абуэло, или передвигала безделушки с места на место, или поправляла жилет Мигелю, или же потуже стягивала пояс передника на талии тетушки Кириаки. Кудряшки в бабушкиной прическе подпрыгивали при каждом движении и требовали постоянного подкручивания и подшпиливания. Ее черное платье украшали оборки, кружева и ленты, которые абуэла беспрестанно теребила, если не видела поблизости ничего другого, чем можно было бы занять пальцы.
Мигель думал, бабушкины руки были такими подвижными, потому что, когда она играла на арфе, они совершенно затихали. Во время траура инструмент, накрытый льняным покрывалом, несколько месяцев простоял в углу гостиной, и мальчик гадал, что это такое. Льняная гора походила на огромный безголовый призрак, и Мигель старался не смотреть в ее сторону. Вечерами после ужина абуэла снимала покрывало, прислонялась к инструменту правым плечом и приготавливалась играть. Когда бабушка музицировала, все ее тело замирало, глаза, казалось, устремлялись в незримую даль, а руки несколько мгновений мягко покоились на струнах, и только потом абуэла начинала перебирать пальцами, словно, перед тем как заставить струны петь, требовалось их успокоить.
На гасиенде единственными музыкальными инструментами в жизни Мигеля были палки, которыми Хосе отщелкивал ритм; высушенные тыквы — Самюэль царапал их проволокой, издавая громкое скрежетание; маракасы и трещотки, которыми размахивали Инес и Флора, или же барабаны — Хакобо и Бенисьо мастерили их из козьих и воловьих шкур, а потом колотили по ним ладонями. Однако же звучание этих инструментов разительно отличалось от голоса бабушкиной арфы. Абуэла нежно поглаживала или пощипывала кончиками пальцев длинные струны, извлекая красивые звуки. На гасиенде Лос-Хемелос Хосе, Инес, Хакобо и Бенисьо терли, скребли, били свои инструменты, и от звуков, которые они производили, сердце мальчика начинало колотиться. Игра бабушки успокаивала и вызывала в воображении порхающих бабочек и кружевные облака, а на плантации музыка была быстрой, и, когда Флора с другими женщинами пели и их пронзительные голоса взвивались и ниспадали, у Мигеля по коже пробегали мурашки.
Стоило на плантации зазвучать музыке, вокруг бараков зарождалось буйное движение. Женщины смеялись и хлопали, мужчины притоптывали, тела их раскачивались, а затем они пускались в пляс, и этот танец, даже если повод был торжественным и серьезным, всегда прославлял движение и звук. Когда играла абуэла, мир замедлял движение и затихал в унисон пению струн. Лица дедушки и Элены смягчались, так же как и у бабушки, и, если Мигель крутился или ерзал, абуэло бросал на мальчика сердитый взгляд, а Элена грозила пальцем и велела сидеть тихо. Когда абуэла играла, Мигелю хотелось, чтобы она ударила по струнам, чтобы Элена и абуэло захлопали в ладоши, тетушка Кириака и Бомбон пришли из кухни, постукивая деревянными ложками по своим кастрюлям, а ему бы разрешили кружиться и топать ногами посредине комнаты, как он привык делать во дворе сахарного завода, и чтобы грохот барабанов, наполняя его, уносился дальше в ночь.
Однажды в воскресенье, после мессы, Элена повела Мигеля на холм, к стенам укрепления, окружавшим Сан-Хуан. Она хотела показать мальчику море. Встречавшиеся им военные снимали увенчанные плюмажем шляпы и кланялись Элене.
— Это друзья дона Эухенио, — объясняла она в ответ на вопросительные взгляды мальчика.
А он видел, какое восхищение вызывала у мужчин Элена, в своей широкополой шляпе, кружевных перчатках, черном платье с шелковым поясом на талии, однако она ни на кого не обращала внимания.
Они завернули за угол, и им в лицо ударил шквал ветра, как будто в другой части города его порывы сдерживали дома. С вершины холма перед Мигелем открылся безбрежный простор — сине-зеленые волны, испещренные белыми барашками. Солнце отражалось от воды, и мальчик сощурился. Он поднес ладонь ко лбу, словно салютуя, и повернулся к океану спиной. Когда глаза перестали слезиться, Мигель разглядел окутанные туманом горы. Он переводил взгляд с гор на море, с мягких зеленых изгибов суши на бескрайнюю поверхность океана, будто хотел удостовериться в одном, перед тем как постичь существование другого.
— Испания находится вон там. — Элена указала на горизонт, как если бы оттуда могло что-то появиться. Лицо ее сделалось печальным, но, поняв, что Мигель это заметил, она мягко развернула его в сторону подковообразной гавани и продолжила уже повеселевшим тоном: — Мы приплыли вот на таком корабле.
Шхуна с высокой мачтой входила в порт, и ее квадратные паруса раздувались, словно гигантские крылья.
— Испания далеко, — произнес Мигель утвердительно, но Элена догадалась, что на самом деле это был вопрос.
— Мы добирались сюда месяц.
— Инес говорит, в океане охотятся пираты.
Элена приподняла брови:
— В этих водах есть пираты, но нас они не тронули.
— Мама сказала, на судне были лошади.
— Ай, твоя мама такая смешная!
— А что она сделала?
Элена с трудом сдержала смех:
— Она с твоим папой плыла на корабле, где было много лошадей и военных. И она дразнила его, что сядет на одну из лошадей и поскачет по волнам, как Персей на Пегасе.
— Кто такой Пер?..
— Персей — античный герой, а Пегас — крылатый конь.
Мигель посмотрел на гавань, усеянную высокими мачтами, — словно огромные булавки воткнули в сверкающую воду. Он попытался представить, как в солнечных лучах его мама верхом на крылатом коне скользит над кораблями и небольшими суденышками.
— А что еще мама делала?
Элена улыбнулась, хотя глаза остались серьезными.
— Ты ведь скучаешь по ней?
Мальчик наклонил голову и засопел, пытаясь сдержать слезы. Он скучал по няне Инес и по тому, как она гладила ему спинку, чтобы он поскорее заснул. А еще скучал по играм с Эфраином и Индио и по высоким башням, которые они строили из тех кубиков, что вырезал для малышей Хосе. Скучал по смеху Флоры, по ее песням, обращенным к деревьям, по ее рассказам о том месте, где она жила, когда была девочкой из леса. Он скучал по мастерской Хосе, запаху смолы, опилкам на полу, по завиткам стружки, выходившим из-под рубанка. Скучал по отцу. Мама говорила, папа отправился на небеса, и Мигель знал: она имела в виду, что он больше никогда не увидит отца. Мальчик скучал по тонким и мягким отцовским пальцам, которые гладили его волосы, по тому, как папа держал его за руку во время прогулок, по его ласковым объятиям. Скучал по его тихому голосу и нежному взгляду. Но в Сан-Хуане стоило в разговоре упомянуть папино имя, и бабушкины глаза наполнялись слезами, а дедушка принимался покашливать.
— Мы можем разговаривать о твоей маме каждый раз, когда ты захочешь, — продолжала Элена. — Я знаю ее с самого детства.
Мигель наморщил лоб. Ему трудно было представить маму или Элену маленькими девочками.
— А папу ты тоже знала? Когда он был мальчиком?
— Да, конечно. Донья Леонора — моя приемная мать.
Я выросла вместе с твоим папой и твоим дядей. Они были старше меня. И твоя мама встретилась с твоим папой на моем дне рождения. — Элена замолчала, и ее взгляд снова устремился в сторону Испании. Она покачала головой, словно воспоминание одновременно радовало и огорчало ее. — Бог мой! Послушай-ка церковный колокол! Без четверти двенадцать. Пойдем скорей обратно.
Они торопливо зашагали по узким улочкам, сторонясь пешеходов, конных военных, тележек, запряженных быками или ослами, торговцев с корзинами или мешками.
— Уголь! Кому уголь? — выкрикивал продавец угля.
— Маниок, маланга, ямс! — предлагал зеленщик.
— Дрова для прекрасных дам! — перекрывал лошадиное ржание пронзительный голос разносчика с огромной вязанкой на голове.
Спускаясь с вершины, мальчик заметил разницу между свежим ветром, задувавшим с моря, и воздухом у подножия холма. Он сморщил носик: запахи в этой части города — вонь от экскрементов животных, из открытых сточных канав, запах дыма, жареного мяса, пота — были неприятными.
— Когда у меня будет дом, я хочу, чтобы он выходил на море.
— Было бы красиво, — сказала Элена, — но грустно.
— Почему?
— Тебе пришлось бы постоянно смотреть туда, откуда ты пришел.
— Но я не пришел с моря, как ты.
— Ты прав, милый. Какая я глупая! Давай свернем здесь.
— Расскажешь мне про лошадь с крыльями?
— Конечно. Сегодня вечером я почитаю тебе о Персее и Пегасе.
Этим вечером Элена уселась в кресло-качалку возле кровати Мигеля и открыла толстую книгу с рассказами о героях и волшебных существах. Когда она дошла до того места, где Персей отсек голову горгоны Медузы и с потоком крови из нее вышел крылатый конь Пегас, она умолкла и обратилась к Мигелю:
— От этого тебе могут присниться кошмары.
— Не приснятся. Я видел, как Лучо убивал свиней и коз. Я такого не боюсь.
Элена, по-видимому, удивилась, однако дочитала чудесную историю до конца. Убедившись, что у Мигеля нет вопросов, она выслушала его молитву, уложила мальчика в постель, поцеловала в лоб и вышла из комнаты.
Засыпая, он вдруг ощутил легкость в теле и как будто взлетел над улицами Сан-Хуана. Воздух был чистым, а небо — ярко-голубым и ясным. Внизу крепость Эль-Морро с ее брустверами ощетинилась пушками в сторону океана. Он мчался вместе с ветром, то устремляясь к нежной зелени гор, то ныряя вниз, чтобы подразнить корабль с похожими на подушки парусами. Мигелю снилось, что он был Персеем, скачущим верхом на Пегасе. Он сражался с чудовищами и спасал принцесс, прикованных к скалам, о которые бились пенящиеся волны. Но, проснувшись, он оказался всего лишь маленьким мальчиком, всю ночь стремившимся за своей мечтой.
Ясным прохладным утром, за месяц до шестого дня рождения Мигеля, Бомбон и Элена отвели мальчика в школу дона Симона Фернандеса Лиля. Бомбон осталась ждать на улице, а Элена с Мигелем вошли внутрь.
— А! Вот и юный Аргосо, — сказал дон Симон. — Добрый день, сеньорита Элена. Садись сюда, — показал учитель и подвел Мигеля к первой парте. — Здесь ты будешь у меня перед глазами.
«Наверное, он хотел пошутить», — подумал Мигель, поскольку Элена улыбнулась и залилась румянцем. Тут как раз пробил колокол.
Дон Симон схватил со своего стола большой колокольчик.
— Спасибо, что привели его в мою школу. — Учитель поклонился Элене, и щеки у обоих еще больше покраснели.
— Дон Эухенио и помыслить не мог о другом учебном заведении. — Элена подошла к парте Мигеля и взяла в ладони его лицо. — Я приду после уроков и отведу тебя домой.
Она поцеловала мальчика в лоб и вышла из комнаты.
Бомбон, следуя за Эленой, помахала ему с улицы. Мысль о том, что они вернутся, утешала оставшегося в одиночестве Мигеля, а учитель тем временем направился к двери и стал звонить в колокольчик.
Классная комната была некогда гостиной жилого дома. Ставни высоких, от пола до потолка, окон открывались наружу, причем нижняя половина проемов была огорожена узорчатой кованой решеткой. Двойные двери вели с улицы в холл, который, в свою очередь, вел в галерею, окружавшую внутренний дворик со множеством растений в кадках и горшках. На ветках фикуса, возвышавшегося посредине двора, висело несколько клеток с птицами, так что канареечное пение отчасти заглушало уличный шум.
Ученики заходили в школу. Некоторые мальчики были чуть постарше, некоторые помоложе, но все, подобно Мигелю, щеголяли накрахмаленными хлопковыми костюмчиками. Волосы у всех были аккуратно причесаны, шеи и уши вымыты. Старшие ученики занимали задние парты, а младшие, показалось Мигелю, рассаживались согласно заранее установленному порядку — по возрасту, как выяснилось позже. Они острили, поддразнивали друг друга и обменивались шутливыми тычками, словно хорошие друзья. Трое из них оказались братьями, а два старших мальчика — кузенами. Все с любопытством поглядывали на Мигеля.
— Меня зовут Луис Хосе Кастаньеда Урбина, — с важностью представился мальчик, который сел рядом. — А тебя?
— Рамон Мигель Иносенте Аргосо Ларрагойти Мендоса Кубильяс, — ответил Мигель, которому едва хватило дыхания на то, чтобы добраться до последнего звука «с».
— Бог мой! — воскликнул Луис. — Не хотел бы я оказаться на твоем месте, когда профессор станет объяснять, как нужно писать наши имена.
Кто-то хлопнул Мигеля по плечу. Повернувшись, он увидел карие глаза, обрамленные густыми ресницами, и густые брови, принадлежавшие, казалось, совсем другому лицу, а не тому, с которого смотрели, потому что нижняя часть, с тонким носом и изящно очерченными губами, была совершенно иной.
— Дон Симон влюблен в твою тетю, только он бедный, и поэтому они не могут пожениться.
— Но тетушка Кириака такая старая! — удивился Мигель.
— Не в нее, — рассмеялся Луис Хосе. — В сеньориту Элену.
— Она мне не тетя, — возразил Мигель, но продолжить не успел, поскольку с последним запоздавшим учеником в комнату вошел дон Симон и костяшками пальцев постучал по столу:
— Здравствуйте, мальчики.
Перед учителем сидело пятнадцать мальчиков, в основном из хороших семей, которых прислали с целью получения общего начального образования. Предполагалось, что каждый из них проведет в школе шесть лет, после чего часть юношей должна была поступить в католическую академию для мальчиков, а часть — отправиться в Европу заканчивать образование.
— Приятно снова всех вас видеть. — Учитель кивнул знакомым детям. — Добро пожаловать, — поприветствовал учитель Мигеля, единственного новенького в классе. — Андрес, — обратился он затем к обладателю кустистых бровей, — пожалуйста, начинай читать «Отче наш», а мы будем повторять.
Все встали. Мигель исподтишка разглядывал дона Симона. Тот был таким худым, что одежда висела на нем как на палке. Его волосы были цвета сухих пальмовых листьев, а большие светло-карие глаза, слегка навыкате, печально смотрели из-под изогнутых бровей. Кончик длинного носа загибался вниз, к густым усам, которые закручивались по бокам вверх, отделяясь от короткой золотистой бородки, закрывавшей подбородок. Голос дона Симона был глубоким и чистым, и учителю не требовалось напрягать голосовые связки, чтобы его услышали в задних рядах.
Мигель пытался определить, насколько дон Симон привлекателен и на самом ли деле он любит Элену. То, как они краснели и улыбались, скорее всего, свидетельствовало о правоте Андреса. И все-таки Мигель не мог понять, почему бедность учителя мешала им пожениться. Многие люди были бедны. Женились даже рабы, которые почти ничего не имели.
Он вспомнил свадьбу Корал и Польдо, сына тетушки Дамиты. Корал соорудила на голове голубой тюрбан и украсила его яркими цветами. А Польдо надел белую рубашку поверх выстиранных и отутюженных рабочих штанов. Он подошел к женскому бараку и запел для невесты, а Корал слушала его, стоя на крыльце в окружении других женщин, которые улыбались и подталкивали друг друга локтями. Рука об руку молодые направились к навесу для богослужений, а остальные последовали за ними, хлопая в ладоши, распевая песни и приплясывая. Веселье продолжалось до тех пор, пока по сигналу колокола все не отправились спать. «Конечно же, — думал Мигель, — если уж рабам можно было жениться и устраивать праздники, то Элена с доном Симоном тоже могли это сделать».
Симон преподавал чтение, правописание и арифметику в помещении, которое некогда служило гостиной его дома, а основы естествознания — во дворе, среди кадок с цветущими растениями. Председательствовал на уроках естествознания злющий попугай, наводивший страх на щебечущих птичек (да и учеников тоже) истошными воплями, похожими на человеческий крик. Вдоль одной из стен стояли банки с заспиртованными останками поросенка, двух лягушек, трех змей и обезьяны, вызывавшие в мальчишках благоговейный ужас и одновременно возбуждавшие их любопытство. По меньшей мере два раза в день с верхнего этажа в классные комнаты прорывалась Кики, собачка дона Симона, чтобы навестить хозяина и получить свою порцию энергичных ласк от его подопечных.
Семья Фернандеса Лиля на момент переезда на Пуэрто-Рико владела весьма значительными средствами, однако ее глава быстро спустил состояние и был убит за игорным столом. После смерти отца Симон, который в Мадриде обучался на врача, бросил учебу и превратил собственный дом в школу, чтобы содержать себя и больную мать.
Он обрадовался, когда Мигель оказался среди его учеников, поскольку это давало ему возможность каждый день видеть Элену, по крайней мере до тех пор, пока мальчику не разрешат ходить в школу и обратно домой без сопровождения. Встречи с ней были одним из немногих удовольствий в его одинокой и несчастной жизни. Кроме учеников и матери, Симон общался только с такими же, как он, молодыми людьми с благородными помыслами, которые собирались в задней комнате аптеки дона Бенисьо и часами вели политические споры. Вечер за вечером они дискутировали и писали листовки с требованиями освободить рабов и предоставить Пуэрто-Рико большую независимость, а потом читали друг другу, потому что вывешивать их для всеобщего обозрения было запрещено законом. Освобождение Гаити из-под ига Франции, борьба жителей Санто-Доминго за независимость от Испании, а в 1844 году от Гаити и создание Доминиканской Республики вселили в души пуэрто-риканских либералов решимость освободить рабов на Пуэрто-Рико без кровопролития и гражданских войн, которые разорили Эспаньолу и вынудили тысячи людей бежать с острова.
Когда Симон впервые появился у аптекаря, его смутили бунтарские разговоры, громкое недовольство местных уроженцев, которые, в силу ума и образования, чувствовали свое превосходство над испанцами, под чьей пятой им приходилось жить. Но вскоре он узнал, что и в высших кругах общества находились люди, разделявшие ту же точку зрения, пусть даже их официальная позиция была более консервативной.
Бедность Симона, немного меньше угнетавшая его в течение учебного года благодаря скромной оплате, взимаемой с учеников, не позволяла ему часто наведываться в гостиные, где устраивались приемы наподобие тех, что он посещал в Мадриде. Изящество Элены, ее безмятежность, светлая кожа и мелодичный голос казались ему именно теми достоинствами, которых он искал в женщине, и Симон непременно женился бы на ней, не растранжирь отец его наследства.
Когда он увидел ее в первый раз, Элена переходила площадь с доньей Леонорой. В тот день девушка была одета в желтое платье и соломенную шляпку, затенявшую ее лицо. Концы зеленой ленты вокруг тульи свисали на спину и трепетали на ветру. Проходя мимо женщин, Симон увидел лицо Элены, ее серьезные глаза, очаровательные губки, казалось улыбавшиеся ему, хотя он и понимал, что это невозможно. Они не были официально знакомы, и только год спустя дон Эухенио представил их друг другу, когда семья уже носила траур. Впоследствии Симон встречал ее в церкви, во время праздников, или среди публики, когда на площади играл военный оркестр.
Элена стала его музой, первым человеком, о котором он думал, просыпаясь по утрам, и последним, чье лицо возникало в его мыслях перед сном. Надежда на то, что он снова увидит ее, придавала смысл каждому дню.
Иногда в задней комнате аптеки дона Бенисьо не говорилось ничего нового, или у Симона просто не было нескольких монет, чтобы заплатить аптекарю за водку домашнего приготовления. И тогда он бродил по городу. Он шел узкими переулками, огибая доки, где пили и торговались с проститутками моряки, к благоухающему парку возле губернаторского особняка, к железным воротам крепости Сан-Кристобаль, к молу, который без устали атаковали морские волны. Куда бы вечерние блуждания ни заводили Симона, заканчивались они всегда возле дома полковника Эухенио Аргосо Марина, с его выложенным плиткой порогом и массивными двойными дверьми. На втором этаже, справа от дверей, находилось окно Элены, и учитель смотрел, как дрожащий свет ее свечи просачивается сквозь щель в тяжелых портьерах.
Такими вечерами, ожидая под тенью деревьев, когда Элена задует свечу, Симон частенько слышал, как дон Эухенио и донья Леонора возвращаются с какого-нибудь званого вечера, отголоски которого, казалось, были слышны в шорохе ее юбки и стуке его каблуков о камни мостовой. Симон отступал назад и смотрел, как они заходят домой. Полковник держал жену под локоть. Они так долго были женаты, что двигались словно единое существо. И Симон завидовал их близости, тому, как привычно жена опиралась на руку мужа, когда тот помогал ей подниматься по ступеням.
На обратном пути улицы Сан-Хуана казались Симону еще унылее, а его одиночество — еще беспросветнее. Он входил в спящий дом и на цыпочках пробирался мимо материнской двери, которую оставлял приоткрытой, чтобы она могла слышать возвращение сына. Но ее всегда одолевал сон. Храп и бессвязное бормотание матери сопровождали легкие шаги Симона, когда он тихонько шел по коридору в свою комнату, где сочинял стихи о своей любви к Элене.
Каждый вечер, после того как Мигель заканчивал молиться, Элена читала ему рассказы о героях и волшебных существах.
— Это стихи, — объяснила она, — написанные очень давно.
— Они нравятся мне больше, чем те, которые нам читает дон Симон, — скорчил Мигель рожицу.
— А что он вам читает?
— О дамах, птицах и цветах.
— Дон Симон любит романтические стихи, — ответила Элена, покраснев.
Мигель пристально посмотрел на нее, но, когда Элена подняла на мальчика глаза, он отвел взгляд.
— Тебя что-то беспокоит?
— Нет, — быстро возразил Мигель, однако минуту спустя собрался с духом и признался: — Да.
— Что же, любовь моя?
— Если бы абуэло дал дону Симону денег, он женился бы на тебе?
— Мигель, с чего такой вопрос?
— Мальчики в школе говорят, что дон Симон в тебя влюблен, но не может жениться, потому что беден. А вот если бы дедушка дал ему немного денег?..
Элена растерялась. Не существует на свете красивых женщин, которые не подозревают ни о своей красоте, ни о чувствах мужчин. Если бы она стала отрицать, что Симон ее любит, то солгала бы. Она не прочь была пофлиртовать с учителем, однако любви к нему не испытывала.
Сочувствие Мигеля, который, несмотря на возраст, понимал, что молодой женщине нужно выходить замуж, растрогало ее. С другой стороны, она должна была пресечь сплетни.
— Мигель, дорогой, — начала она, — мальчикам не пристало обсуждать подобные вещи на улице или на школьном дворе. Это неуважение к дону Симону, ко мне, да и к тебе тоже. Такие вопросы решают только взрослые. Перестань переживать и пообещай больше ни с кем не говорить об этом.
— Обещаю, — согласился Мигель.
Элена погладила его по голове и подоткнула простыню.
— Ты можешь спрашивать меня обо всем, Мигель, ты ведь знаешь.
— Да.
— Но я не всегда смогу объяснить все, что тебя заинтересует. — Элена улыбнулась, словно скрывая какую-то тайну. — Когда ты вырастешь, то начнешь смотреть на вещи по-другому.
Мигель кивнул. Как обычно, перед тем как выйти из комнаты, Элена поцеловала его в лоб и задула свечу на прикроватном столике. Он остался лежать в темноте, мечтая поскорее стать мужчиной и самому находить ответы на все вопросы.
Кириака расстегнула черное платье Элены, нижнее белье девушки тоже было выкрашено в черный цвет. Горничная помогла хозяйке высвободиться из трех нижних юбок, расшнуровать и снять корсет. Оставшись в рубашке, чулках и комнатных туфлях, Элена шагнула за ширму, чтобы переодеться на ночь. Ее белая ночная сорочка и халат были легче дневной одежды, но даже они были отделаны черными лентами по вороту и манжетам.
Кириака проверила, достаточно ли воды в кувшине, стоит ли стакан возле кровати и есть ли запасные свечи, поскольку Элена частенько засиживалась до самого утра, и служанка знала об этом.
— Спокойной ночи, сеньорита, — сказала она, закрывая за собой дверь.
Элена распустила волосы, сколотые черепаховыми шпильками и увенчанные гребнем из черного дерева. Она склонила голову и расчесала свои густые каштановые пряди сначала от затылка вперед, потом с одного бока на другой, затем ото лба назад и наконец, перекинув волосы через левое плечо, заплела косу. Вода в тазу для умывания была прохладной, и Элена вдохнула острый запах лимонных долек, плававших на поверхности. Она вымыла лицо, шею, протерла за ушами и вытерлась льняным полотенцем. Из верхнего ящика Элена вытащила бархатный мешочек. В ладонь скользнули жемчужное ожерелье и серьги Аны, легкие, роскошные, сияющие живым теплым блеском. Она надела их с благоговением — каждое движение словно молитва. Девушка улыбнулась своему отражению в зеркале, восхищаясь гладкой шеей, обвитой жемчугом, мерцанием бриллиантов в мочках ушей. Элена уже пять лет носила траур, но каждый вечер из тысячи восьмисот двадцати четырех дней скорби она надевала жемчуг и бриллианты Аны и любовалась собственной красотой.
Месяц назад она встретила свое двадцатичетырехлетие — без мужа, без собственного дома, без детской, наполненной возней малышей. За эти годы дон Эухенио знакомил воспитанницу со многими достойными молодыми людьми. Они восхищались ею и ждали ответного интереса с ее стороны, однако она реагировала с вежливой отчужденностью. Некоторые пытались завоевать любовь Элены, а другие, как дон Симон, боготворили ее на расстоянии. Любую красивую молодую женщину, которая ничего не предпринимает, чтобы заставить мужчину потерять голову от любви, считали святой, и Элена, Мадонна, вызывала восхищение своей сдержанностью и самообладанием. Она знала, что ее считают романтической натурой. Смерть жениха создала вокруг нее ауру трагизма, и она никоим образом не пыталась ее рассеять.
Если бы Иносенте не умер, она вышла бы за него замуж, хотя и испытывала к нему лишь сестринские чувства. Она увеличивала запасы приданого, сложенного в кедровом сундуке, который донья Леонора подарила ей на пятнадцатилетие. Белые льняные салфетки были обвязаны тонким кружевом с узором из ананасов. Каждую наволочку и полотенце украшала вышитая буква «А», с которой начинались их с Иносенте фамилии — Аргосо и Алегриа. Она подготовила две ночные сорочки из тонкого полотна, отороченные кружевом по вороту и манжетам. Она заполнила сундук постельным и столовым бельем, надеждами и молитвами. А после гибели Иносенте заперла его.
Возможно, она никогда не выйдет замуж. Она станет заботливой дочерью, которой никогда не было у Аргосо, единственным существом, кто останется с доном Эухенио и доньей Леонорой и будет опекать их в старости. Они были к ней щедры, дали хорошее образование и обеспечили комфортную жизнь. Что нового может ей дать мужчина? Ребенка, конечно. Но теперь у нее был Мигель, и она любила его, словно он вышел из ее собственного чрева. Иногда выражение его лица, какой-нибудь жест напоминали Рамона или Иносенте, но обычно Элена видела в мальчике его маму. Она не могла заполучить Ану, зато Мигель принадлежал ей полностью и безраздельно.
Она снова улыбнулась своему отражению, и от счастья щеки окрасились румянцем, а глаза засияли. Всякий раз на исповеди она каялась в тщеславии и удовольствии, которое испытывала, разглядывая себя в зеркале.
Элена накинула на плечи черную шаль и по узкой лестнице поднялась на крышу. Супруги Аргосо присутствовали на новене по усопшему соседу, и слова молитвы доносились из дома неподалеку. Узкий серп месяца висел в бархатном небе, усеянном бриллиантами. Элена прислушалась к городским шелестам, напевам, разговорам, молитвам и стонам волн, когда прибой ударялся о прибрежные скалы. С высоты крыши порт Сан-Хуана казался таким же бескрайним и бездонным, как и небо над ним. Стоявшие в доках суда мерцали оранжевыми и желтыми огоньками — только благодаря им и можно было отличить берег от густых зарослей, поднимавшихся в горы, которые рассекали остров, словно хребет. Интересно, что сейчас делает Ана в этом Богом забытом месте, в скромном жилище, окруженном тростниковыми зарослями? Почти каждый вечер Элена взбиралась на крышу и смотрела на юго-запад, уносясь мыслями на гасиенду Лос-Хемелос, как будто они могли долететь до ее возлюбленной.
Под мерцающими звездами она шептала молитву. Город не спал, и его приглушенные шумы походили на колыбельную. Услышав на улице знакомые шаги, Элена поспешила в спальню. Звук замер под ее окном. Как-то два года назад, задув свечу, она выглянула в щелку ставен. Худощавая фигура Симона медленно удалялась от дома. Он шел, засунув руки в карманы, ссутулившись, словно она отвергла его. Но он не объявлял о своих желаниях и никогда бы не стал этого делать, была уверена Элена. Он любил, как трубадуры любили в былые времена, которые довольствовались вздохами, стихами и глубоко запрятанными чувствами.
Элена убрала драгоценности Аны и задула свечу. Через несколько минут она услышала удаляющиеся шаги Симона. Перед тем как уснуть, она провела руками по своему прекрасному телу, вспоминая другие руки…
Два года, по мнению Северо Фуэнтеса, являлись достаточно долгим периодом траура, после которого вдове уже не возбранялось принимать ухаживания поклонника. Хотя Северо и не мог похвастаться таким происхождением и таким образованием, как у Аны, тем не менее он был единственным неженатым обеспеченным белым мужчиной в радиусе пятнадцати километров, который подошел бы для сеньоры из хорошей семьи. Да и других претендентов на ее руку особенно не наблюдалось, никто никогда не приезжал на гасиенду Лос-Хемелос без серьезного повода.
Рамон и Иносенте, оправдывая замкнутость Аны, говорили соседям, что, будучи аристократкой из Севильи, она привыкла к большему комфорту и стесняется своего теперешнего образа жизни. Визиты по поводу смерти сначала одного брата, а затем и второго предоставили соседям достаточно фактов, поддерживавших любопытство и интерес к Ане, однако Северо принял меры, чтобы ни один посетитель не появлялся на гасиенде без предварительного уведомления. Только падре Хавьер и случайные коммивояжеры осмеливались заглядывать сюда без предупреждения, да еще лейтенант со своими подчиненными, чей приезд всегда означал плохие новости.
Северо поражался тому, что Ану ничуть не тяготило одиночество, напротив, оно ее устраивало. Она не проявляла интереса к местным сплетням или любопытства по поводу того, как живут соседи. Она не нуждалась в светских развлечениях или приятельских отношениях с женщинами своего класса. Она по-прежнему держалась с видом высокородного превосходства, однако избавилась от большей части привычек благовоспитанной сеньориты. Зонтики, привезенные из Испании, были завернуты в провощенный холст и убраны в сарай, где уже хранился сундук с шелковыми платьями, кружевными мантильями, перчатками, шевровыми ботинками, изящными шелковыми веерами и шалями с бахромой. Черные кудряшки, некогда обрамлявшие узкое личико Аны, исчезли, и теперь она стягивала волосы в строгий узел на затылке и закалывала простым черепаховым гребнем. К концу дня, выбиваясь из прически, на шею спускались легкие пряди. Северо слышал, как Леонора жаловалась Элене, что женщине не пристало появляться на людях без корсета, даже если она живет в глуши. Однако Северо нравился мягкий, девичий силуэт Аны.
Донья Леонора как-то сделала невестке замечание за то, что та редко надевает шляпу, выходя из дому, закатывает рукава и подставляет солнцу руки и кисти.
— Мне нужно работать! — огрызнулась Ана. — Я беспокоюсь не столько о своей внешности, сколько о делах, которые необходимо переделать за день.
Леонору обидел ответ невестки, и позже она заметила Элене, что Ана работает гораздо больше, чем обычно, в их присутствии, поскольку не хочет проводить с ними время.
Это было отчасти правдой. Северо заметил, что Ана имела мало общего со свекровью и Эленой. Годы, проведенные на плантации, ожесточили ее, хотя никто никогда не принял бы ее за кампесину. Ана по-прежнему при необходимости переходила на высокомерный тон и разговаривала на испанском литературном языке, однако в присутствии чопорной Леоноры и эфемерной Элены стало видно, что за время жизни на гасиенде лоск ее заметно потускнел. Шесть лет назад, когда голос прочил Ану ему в жены, Северо и глаз поднять не осмеливался на женщину, которая тогда была его хозяйкой. Но с тех пор его статус стал выше, а она, по всей видимости, намеревалась снизить свой. Поэтому казалось совершенно естественным, что они должны устремиться навстречу друг другу.
Ана сидела в новом кресле-качалке, которое соорудил для нее Хосе, чуть пониже и с сиденьем более узким, чем обычно бывают у кресел для женщин. Теперь ноги ее доставали до земли, спина удобно откидывалась назад, а резные подлокотники и спинка будто защищали и обнимали ее. День клонился к вечеру, было необычайно тихо, Ана поджидала Северо Фуэнтеса.
Она догадывалась, что у него на уме, и день за днем чувствовала на себе его пристальный взгляд. Ана восхищалась сдержанностью управляющего, ценила его преданность. Внимание с его стороны не было ей неприятно, однако самое большее, что она питала к нему, — это доверие и уважение. С другой стороны, он предугадывал все желания Аны, и это касалось не только плантации, но и ее лично. И еще ей импонировала его чистоплотность, даже разборчивость, в привычках. Он не получил хорошего образования, что компенсировал безудержным чтением. Все эти качества, хотя и достойные, тем не менее не вызывали в ней любви к нему.
Ане было двадцать четыре года, и в шестнадцать лет она узнала, что такое страсть. С Эленой она потеряла стыдливость и осознала, какие сильные чувства рождает близость и как быстро эти чувства рассеиваются. Она боялась интимных отношений с мужчинами, вроде тех, что были у нее с Рамоном и Иносенте, их жестокости и той апатии, которой все заканчивается. И все-таки она задумывалась, и не раз, каково это было бы — оказаться в объятиях Северо Фуэнтеса, чье сильное, ладное тело так разнилось с длинноногими-длиннорукими телами ее мужей.
Но, кроме похоти, фантазий о близости с Северо, удовольствия от внимания влюбленного в нее мужчины, ее беспокоила разница в их положении. В Испании, в доме на Пласа-де-Пилатос, его не пустили бы даже в помещения для слуг, не говоря уже о ее постели. С его стороны предложение руки и сердца стало бы демонстрацией потрясающей уверенности и отваги, но поставило бы Ану в неловкое положение. Северо был испанцем и, независимо от своего прошлого или настоящего положения, жил в соответствии со строгим мужским кодом: гордость и честь превыше всего. Если бы Ана отклонила предложение, отказ мог бы обидеть Северо и унижение вынудило бы его покинуть Лос-Хемелос.
Несколькими неделями ранее Ана написала дону Эухенио. Она сообщила, что заметила расположение Северо Фуэнтеса и убедилась в его искренности. Поскольку никто и никогда не мог занять в ее сердце место Рамона, она намеревалась принять предложение Северо, если и когда он его сделает, но только при согласии дона Эухенио. Она и не ожидала сразу получить благословение свекра, однако он давно предвидел подобный поворот событий. Дон Эухенио, возможно, даже рад был возможности прекратить выплачивать Ане пятьсот песо, как вдове своего сына.
Когда колокол прозвонил к вечерней молитве, на лестнице послышались шаги Северо. Он поднимался медленно, словно боялся проявить излишнюю торопливость. Он подстригся, чисто выбрился и вымылся ароматизированной водой — от него еще исходил слабый пряный запах гвоздичного перца и корицы. Северо надел темно-коричневые брюки и куртку, жилет из узорчатой ткани, накрахмаленную белую рубашку и тщательно завязал галстук. Такого наряда на управляющем Ана раньше не видела. Он наверняка был сшит в Европе, поскольку никто в компо не смог бы скроить мужской костюм, который сидел бы как влитой. Северо заметил ее одобрительный взгляд, и его щеки вспыхнули. Чтобы дать ему время оправиться, Ана перевела взгляд на батей. Двор был пуст, если не считать усердных кур и цыплят, ковырявшихся в красно-коричневой земле. Северо отослал всех работников на другую сторону, чтобы, случись ему получить отказ, никто не стал бы свидетелем его унижения. Это поразило Ану: он не упускал из виду даже мелочей.
— Пожалуйста, садитесь, — ласково предложила она, тем самым показывая, что бояться нечего.
— Сеньора, в течение последних семи лет я был вашим самым преданным слугой. В Испании разница в происхождении и образе жизни, скорее всего, не позволила бы нам узнать друг друга. Но мы находимся в таком месте, где все возможно. Сегодня я осмеливаюсь говорить как обычный мужчина, который давно и страстно влюблен в вас. Я кладу в ваши драгоценные ладони свое сердце, свое имущество, свою судьбу и всего себя и смиренно прошу вашей руки.
Несомненно, он произнес отрепетированную речь, полагая, вероятно, что женщинам ее круга нравятся красивые слова и поэтические сантименты. В его поведении чувствовалась уверенность и в то же время тихая покорность. В какое-то мгновение ей захотелось ответить, что он возомнил о себе слишком много, что она не любит его и выйдет замуж только потому, что нуждается в нем на плантации и не смеет отказать. Глаза их встретились, и Ана покраснела с головы до пят. И в этот момент поняла: все эти мелочи не имеют для них ровно никакого значения.
В Испании жених наносил невесте визиты по воскресеньям после полудня, а его избранница, пусть даже вдова с детьми, встречала его в компании родственницы или доверенного друга семьи. Будущий муж сидел, не касаясь даже руки будущей жены, если того не требовал ход беседы. После визита, не слишком долгого и не слишком короткого, он возвращался домой и занимался тем, чем положено заниматься мужчине перед свадьбой. Женщина удалялась в свои комнаты, фантазировала на тему будущей супружеской жизни и заканчивала приготовление приданого.
Получив от Аны согласие, Северо поднимался по ступеням касты каждый вечер, всегда безупречно одетый в накрахмаленную, отутюженную белую рубашку и темные брюки. Он обходился теперь без галстука, узорчатого жилета и куртки, которые Ане предстояло снова увидеть только в день свадьбы.
Они сидели на веранде в присутствии Флоры, с особым проворством выполнявшей свои обязанности, когда Северо находился поблизости. А еще рядом всегда была Консиенсия. Даже будучи еще совсем крохой, она вела себя совершенно по-другому, нежели нормальные дети. Девочка тихонько сидела возле Аны на стульчике с невысокой, удобной для горбика спинкой, который ей соорудил Хосе. Если Консиенсия начинала ерзать или если Ана просила ее уйти, поскольку им требовалось обсудить взрослые проблемы, девочка шагала в дом, волоча маленький стульчик за собой.
В этой второй помолвке не было ни восторженной романтики первой, ни надежды вновь обрести утраченную любовь. Обычно Ана и Северо сидели на веранде и обсуждали то, что их объединяло и интересовало больше всего, — плантацию Лос-Хемелос. Но иногда разговор уводил их в сторону от главной темы, и тогда они рассказывали друг другу о своей жизни, замалчивая, правда, отдельные подробности. Эти интимные признания представляли собой несмелые вторжения в прошлое, и оба вслушивались с равным вниманием не только в слова друг друга, но и в молчание. Ане не хотелось унижать Северо, чье детство прошло в нищете, подробностями о том, в какой роскоши выросла она. А он не хотел вызывать в ней чувство превосходства своими откровениями о страданиях, которые ему пришлось претерпеть в Бока-де-Гато, Мадриде и во время тяжкого путешествия через океан к порогу «Маритима Аргосо Марин». Ана не признавалась, что была женой сразу двоим мужчинам, и ничего не говорила про отношения с Эленой. Северо не упоминал Консуэлу Сольдевиду, каждый день стиравшую и утюжившую ему одежду и брившую его подбородок. Она скрыла факт обмена единственного ребенка, своего сына, на возможность остаться на плантации. Он не стал разглашать их с доном Эухенио уговор, согласно которому получал три сотни песо в год и следил за тем, чтобы Ане не захотелось уехать с гасиенды Лос-Хемелос.
— Помните, когда я привез вас с близнецами на свою землю за северными полями? — однажды вечером, за несколько дней до свадьбы, спросил Северо.
— Помню. Вы хотели строиться там.
— Воздух в этом месте здоровее. Пепел из трубы и от пожогов на полях туда не долетает.
— Да, это хорошо. — Ана отложила в сторону шаль, которую обвязывала кружевами. — Но, откровенно говоря, я привыкла считать пепел, пыль и даже насекомых чем-то неизбежным.
— Вы нарисовали план дома, — продолжал он. — Рамон хранил чертежи на ферме, и мы их обсуждали.
— Я не видела своего плана уже несколько лет.
— Позвольте мне снова отвезти вас туда.
— Это так далеко, Северо, а я слишком занята.
— Хватит одного утра. Вам там понравится, стоит только приехать.
На следующий день Флора направилась в сарай и вытащила из кедрового сундука старый костюм Аны для верховой езды. Она уже забыла, какой тяжелой была широкая складчатая юбка. За последние годы Ана научилась добиваться больших результатов меньшими усилиями и ликвидировала модные излишества, которые украшали наряды ее юности, на своих простых хлопковых юбках и блузах. Лайковые перчатки и сапожки, вуаль на шляпе напомнили ту первую поездку на лошадях из песчаной бухточки, куда их высадили после утомительного морского путешествия из Сан-Хуана. «Сколько всего случилось за эти семь лет!» — думала Ана, пока Флора застегивала ей сапоги.
Они с Северо двинулись с рассветом. Воздух был еще напоен влагой, ночные звери прятались на светлое время суток в норы, а дневные птицы начинали распеваться. Маригаланте, новая кобыла Аны породы пасо фино, подарок Северо, задрожала от удовольствия, когда они оставили ветряк позади и отправились дальше, через реку, вверх по тропе, огибавшей холм. Ана следовала за Северо, который поднимался все выше и выше по тропе, недавно очищенной от зарослей. Его любимые собаки Трес, Куатро и Синко то устремлялись вперед, то по свисту хозяина мчались обратно до того места, откуда им было видно Северо. Наконец всадники миновали последний поворот, тропа расширилась, и, подъехав к вершине, Ана увидела шеренгу мужчин и женщин с лопатами, мотыгами и граблями в руках. Люди стояли поперек дороги плечом к плечу, и Ана ничего не могла за ними разглядеть. У нее чуть сердце не выпрыгнуло из груди: неужели они натолкнулись на сбежавших рабов? Однако нет, никакого бунта не случилось. Все лица, Тео, Паулы, Хосе, Инес, Флоры, были знакомы, и все улыбались. Северо спешился, помог Ане спуститься на землю и велел ей зажмуриться.
— Это сюрприз, — сказал он.
Он взял невесту за локоть и, еще раз попросив держать глаза закрытыми, повел по холму дальше вверх. Сначала ноги Аны ступали по траве, потом по деревянной платформе, а затем, как ей показалось, по вымощенному каменной плиткой полу. Северо развернул ее, чтобы, открыв глаза, она смотрела в нужном направлении.
— Теперь можно.
Перед ней расстилалась долина, переливавшаяся всеми оттенками зеленого — от темно-оливкового до зеленовато-желтого. Фиолетовая полоска разделяла воды Карибского моря от лазури безоблачного неба.
Ана ахнула от восторга и застыла.
Северо по-мальчишески заулыбался во весь рот:
— Нравится?
Ана молча кивнула.
— Я знал, что понравится, — сказал он.
Женщина глянула вниз, за временное ограждение, как она догадалась, будущего балкона. Эта часть дома держалась на высоких сваях и нависала над самым обрывом. У Аны закружилась голова. Там, в долине, в окружении тростниковых зарослей, она увидела знакомые строения: колокольню, ветряк, трубу, хозяйственные подсобки, сараи, куартелес, бохиос и касону в самом центре. Тропинки разбегались от дома к пастбищам и полям. Извилистая глиняно-красная полоса, то пропадавшая в листве, то снова появлявшаяся, вела к отдаленному скоплению домов со зданием со шпилем посредине.
— Это Гуарес? — спросила Ана, и внезапно ком подкатил к ее горлу, словно при виде города вновь открылась давно зажившая рана.
— Да, там звонница церкви Святых Космы и Дамиана.
— А вон там, — Северо показал направо, — причал, с которого мы отправляем сахар.
— Я не думала, что город так близко.
— Это только отсюда так кажется, — заверил он. — А на самом деле путь занимает добрых два часа, если ехать верхом, а на повозке и того больше. Слева, ближе к нам, находится ваш сахарный завод с новой крышей.
Мощный паровой двигатель, отремонтированные жернова, варочный цех, где кипятили сироп, цех рафинирования, где кристаллизовался сахар, впервые позволили получить прибыль на гасиенде Лос-Хемелос.
— Красиво, — признала Ана.
Северо выждал несколько секунд.
— А слева на холме, вон те крыши? — кивнула Ана.
— Ферма Сан-Бернабе.
— Им видно из дома мой сахарный завод?
— Из всех дверей и окон, — усмехнулся он.
Ана улыбнулась и перевела взгляд на строения вокруг касоны.
— Батей, похоже, довольно далеко отсюда, — произнесла она задумчиво.
На этой площадке, открытой всем ветрам, Ана чувствовала себя потерянной и уязвимой, чего никогда не ощущала в долине.
— Нас окружает восемь куэрдас земли. На склонах растут бананы и овощные бананы, хлебные деревья, маракуйя и гуанабана.
— А как же мои курятники, огороды и сады?
— У вас будет полно забот с таким большим домом, — ответил Северо. — Вы получите в свое распоряжение больше слуг, и вам придется следить за изготовлением мебели, пошивом занавесок, да мало ли чем еще… — Он умолк, поскольку не мог представить, чем еще такая женщина, как Ана, может заниматься в доме.
Она снова обернулась к долине — прямоугольные тростниковые поля были разделены мерцающими каналами, возвышались кроны фруктовых деревьев в садах, на огороженных пастбищах крохотные животные склоняли голову к граве.
— Мне нравилось работать с растениями.
— У вас будут и сады, и огороды. И даже куры и голуби, если хотите, — сухо пообещал Северо.
— Покажите мне все остальное, — попросила Ана, устремляясь к лабиринту стен, еще не покрытых кровлей.
Дом был готов наполовину. Стены едва доставали ей до плеча, однако расположение комнат соответствовало тому плану, который она набросала несколько недель спустя после приезда в Лос-Хемелос.
— Я изменил кое-что, — объяснил Северо, когда они проходили сквозь анфиладу комнат, — с учетом рельефа земли.
В каждом помещении предполагалось окно и дверь на галерею, опоясывавшую дом с трех сторон, а пока на их месте зияли проемы, из которых открывались потрясающие виды.
— У меня просто нет слов. Когда вы все это успели?
— Я могу отправлять сюда работников только во время мертвого сезона. Мы научились делать кирпичи, но мне так и не повезло с хорошим каменщиком, поэтому вся работа была бесконечной цепью проб и ошибок.
Годы ушли на то, поняла Ана, чтобы возвести такое огромное строение. Этот дом размером превосходил касону раза в три, не меньше. Мебель Хосе уже не будет выглядеть здесь так неуместно и нелепо, пришло ей в голову. А может, плотник имел в виду новое жилище, заполняя касону стульями, столами и комодами?
До этого дня жених и невеста почти не касались друг друга, лишь однажды Северо поцеловал ей руку. Он придерживал Ану за локоть, когда они шли по неровной земле, помогал ей спешиваться с лошади, касался пальцев своей избранницы, передавая письма или отчеты, — вот и все. Однако, осматривая дом, Ана почувствовала необходимость дотронуться до мужчины, который выстроил для нее эту красоту. Оказавшись на той стороне галереи, что выходила на горы, Ана подошла к Северо ближе, чем обычно, и взяла его за руку.
Они поженились 26 июля 1851 года, в день ее двадцатипятилетия. Женщины украсили карнизы и стойки навеса для богослужений ярким гибискусом и гирляндами из бугенвиллеи, расставили повсюду вазы с розовыми и белыми туберозами. Старинное распятие Аны поместили в центре алтаря, где падре Хавьер служил мессы и крестил детей. Отсюда он провозгласил Северо Фуэнтеса Аросемено и Ану Ларрагойти Кубильяс мужем и женой. Свидетелями бракосочетания стали надсмотрщики, рабы и наемные работники, веселившиеся и танцевавшие в тот день до последнего пронзительного удара колокола.
Когда этим вечером Флора обмывала Ану, в соседней комнате, куда Тео несколькими часами ранее перенес вещи Северо, слышались нетерпеливые шаги новоиспеченного мужа. Для брачной ночи Ана сшила новую светло-зеленую ночную сорочку, отделав ее по вороту, манжетам и подолу кружевами цвета слоновой кости. Служанка опустила сорочку на голову хозяйки, и Ана ощутила слабый аромат розы и герани.
Северо в постели был, как женщина, нетороплив и внимателен ко всем мелочам, заботясь о ее удовольствии. Его загрубевшие руки оказались на удивление нежными, а жесткие подушечки пальцев, соприкасаясь с ее кожей, вызывали необыкновенное возбуждение. Откинув в сторону простыни, он одной рукой стал развязывать ленты сорочки, а другой ласкать ее тело, проникая в каждый потаенный уголок. Никто, включая Элену, никогда не пробуждал в ней такую бурю эмоций.
Рамон и Иносенте всегда гасили свет, перед тем как лечь в постель, однако Северо не стал тушить свечи. Она видела обнаженное тело мужа, золотистые завитки волос, кожу кремового оттенка, которая обычно была прикрыта одеждой.
В первый раз глянув на затвердевший пенис, Ана отвела глаза.
— Я не причиню тебе боли, — сказал Северо.
Она протянула руку. Тяжелый, теплый пенис оказался мягче, чем она ожидала, и отзывался на любое движение ее пальцев. Понемногу Ана преодолела робость и стала испытывать наслаждение от того, какую власть над Северо имели ее прикосновения, взгляды украдкой, высунутый язычок.
Северо был терпелив и не терял самообладания даже в момент кульминации.
— Почему? — спросила Ана в первую ночь, когда муж выплеснул семя ей на живот.
— Прежде чем ты родишь ребенка, я хочу насладиться тобой.
Ни Рамон, ни Иносенте никогда не делали ничего подобного. Она даже не знала, что вытекало из них, только чувствовала, как теплая жидкость просачивалась между ног, когда братья скатывались с нее в изнеможении, которое казалось не соответствующим затраченным усилиям.
Ночь за ночью Ана с Северо изучали тела друг друга со старанием исследователей, составляющих карту.
— А это? — Он поцеловал шрам на ее левом колене.
— Я упала с табурета, когда помогала матери вешать портьеру. А это что? — Ана дотронулась до отметины на боку, чуть ниже правой подмышки.
— Драка с мальчишками.
Он страстно целовал шелковистую кожу на ее животе, плечах, ягодицах, внутренней поверхности бедер, оставляя красные следы, которые не болели, однако наутро синели. Она проделывала с ним то же самое, и они клеймили друг друга сине-черными отметинами на бледной глади кожи.
Наедине Северо называл жену «моя королева, мое сокровище».
В присутствии работников и кампесинос он обходился с Аной так же, как и до женитьбы, — со строгим почтением. Согласно обычаям супруги говорили друг другу «ты», когда не было посторонних, и вежливое «вы» на людях. Северо тем не менее на просьбу Аны обращаться к ней на «ты» ответил отказом.
— «Ты» — для подчиненных, — объяснил он, — а не для вас, моя радость.
Ана с трудом привыкала к его решению, поскольку, раз уж он говорил ей «вы», она тоже должна была «выкать», а в моменты интимной близости подобная церемонность вызывала чувство неловкости. Это оказалось единственной стеной, которую Северо воздвиг между ними, единственным разделявшим их барьером.
Однажды утром, вместе с Консиенсией собирая в саду цветки манзанильи для чая, Ана вдруг ощутила необыкновенную благодать.
— Я счастлива, — услышала она свою мысль и удивилась, когда девочка повернулась к ней:
— Простите, сеньора?
Ана рассмеялась и поняла, что никогда раньше не случалось ей хохотать среди бела дня вот так, как сейчас.
Проливные дожди и сильные ветры постоянно повреждали строения на гасиенде, однако прорехи удавалось заделывать. Супруги понимали, что рано или поздно на остров обрушится ураган, который разрушит ветхие сооружения, затопит поля, уничтожит урожай и убьет животных, выращиваемых на продажу и для собственного стола. Опасения стали реальностью ранним утром 5 сентября 1852 года, когда мощный циклон пронесся с востока на запад Пуэрто-Рико. Два дня Ана и Северо вместе с домашними слугами, тетушкой Дамитой, женщинами и детьми с плантации прятались в просторной пещере, заранее расчищенной и подготовленной как раз для такого случая. Невольники-мужчины и надсмотрщики укрылись в торментерас, углублениях, вырытых в склонах возвышенности поблизости от касоны и хозяйственных строений.
Поначалу, оказавшись в пещере бок о бок с хозяевами, работники не знали, как себя вести. Северо держал под рукой мачете, хлыст и ружье, и в первые часы все ощущали напряжение, вызванное недоверием и страхом. Однако, по мере того как ураган бушевал снаружи, люди привыкали к вынужденному соседству. Флора постлала одеяло, чтобы Ана с Северо могли отдохнуть.
Остальные сидели на земле или на корточках, пока их не одолевал сон. Кто-то приглушенным голосом рассказывал истории на местном наречии — смешении испанского и африканских языков, другие сплетничали или напевали. Ана, перебирая четки, читала молитвы, и женщины, подсаживаясь ближе к хозяйке, вторили ей.
Выбравшись из пещеры два дня спустя, люди увидели чудовищную картину. Не будь Ана хозяйкой, она, шагая по размякшей жиже, присоединилась бы к жалобным стенаниям женщин, детей и стариков. Сады и огороды были полностью уничтожены.
Бохиос исчезли, а вместе с ними крыша барака для холостяков и одна стена барака для незамужних невольниц. Один из хлевов пропал вместе с животными, и на его месте остался лишь фундамент. Ураган унес даже ветряк. Ана представила, как его огромные лопасти катятся по земле с огромной скоростью — гораздо быстрее, нежели они вращались над давильными валами. Часть металлической крыши касоны ветер разломал на кусочки, однако стены устояли, и сохранился первый этаж, куда они снесли мебель и домашнюю утварь, перед тем как спрятаться в пещере.
Нужно было убирать поваленные деревья, ремонтировать строения и восстанавливать затопленные поля. И на все это уйдут недели. Пересчитав людей, Северо сообщил, что никто не погиб, однако имелись пострадавшие.
— Лазарет разрушен, — сказала Ана. Она встряхнула головой, пытаясь собраться с силами, расправила плечи и откашлялась, чтобы ее тихий дрожащий голос не выдал, как она напугана. — Можете выделить несколько человек? Пусть они перенесут мебель наверх, а на первом этаже я устрою изолятор для раненых.
— Конечно. — Северо сжал плечо жены.
— Со мной все будет в порядке, — пообещала она.
Он кивнул и стал раздавать приказы работникам, а Ана, пробираясь среди обломков, принялась собирать детей и старых и увечных женщин, чтобы организовать расчистку двора от веток и мусора. Ей хотелось быстрее уничтожить следы разрушений.
Ураган и его последствия спровоцировали схватки у четырех женщин. Как всегда, прежде чем вручить ребенка матери, тетушка Дамита благословляла его и шептала в ушко младенца слово «фороя», чтобы «свобода» на языке мандинго было первым словом, которое услышит новорожденный.
Вернувшись домой, а случилось это только через три дня, повитуха почувствовала себя вконец вымотанной. Ее старый мул свалился и издох еще год назад, и с тех пор Дамита передвигалась на своих двоих. Повитуха шагала по изуродованным непогодой тростниковым полям, уповая на то, что ее домик чудом устоял и она насладится заслуженным отдыхом. Дамита взяла с собой в пещеру кое-какие вещи, завернув их в гамак: три кастрюли и сковороды, шесть тыквенных чашек и ложек, четыре жестянки для питья, одну блузу, одну юбку, два фартука и два тюрбана. Теперь она несла узел на голове. С каждым шагом босые ноги ступали все тяжелее, словно цепляясь за грязь, чтобы не поскользнуться. Наконец она добралась до квадратного участка на опушке леса, однако камни очага были единственной приметой того, что здесь некогда жили люди. Дамита в изнеможении опустилась на землю. Дыхание давалось ей с трудом. Она прижала ладонь к бешено колотившемуся сердцу.
Как жаль, что рядом не было Лучо или кого-нибудь из двух оставшихся в живых сыновей. Они бы вместе оплакали разрушенный дом и уничтоженный огород, который давал ей средства к существованию. Но дон Северо отменил свободное время до завершения ремонта помещений на сахарном заводе. Вздохнув, Дамита прочитала молитвы своих предков из племени мандинка, возблагодарила Аллаха за каждый вздох и попросила силы и терпения. Работы предстояло много.
Дамита хранила деньги в жестянке, закопанной на заднем дворе, в трех шагах от очага в сторону восходящего солнца. В свете пасмурного воскресного утра она определила, где находится тайник. Хотя никого поблизости не было, она все равно огляделась и только потом счистила мусор с остроконечного камня, служившего отметиной, и выкопала свои сокровища. Ей не хотелось хранить накопления на открытом месте теперь, когда деревья гуайявы и аннато, ранее затенявшие двор, унес ураган. Дамита брела по лесу, пока не наткнулась на величественное дерево аусубо, чьи нижние ветви располагались на высоте в три человеческих роста. Морщинистый ствол был таким мощным, что женщина не сомневалась: дерево росло здесь, еще когда остров принадлежал тайное.
Землю устилали толстые овальные листья, пожелтевшие и порыжевшие, которые скрывали небольшие углубления вокруг ствола. Женщина раскопала ямку под корнями, зарыла жестянку и присыпала тайник землей, корой и листьями, чтобы скрыть следы. Она обратилась к Аллаху с просьбой сохранить деньги, а заодно на всякий случай наложила проклятие на всякого, кто осмелится их забрать. Молитва ли помогла или проклятие, но никто этих денег так и не нашел.
Когда она вышла из леса, солнце, уже пробившееся сквозь тучи, стояло в зените. Обычно после выполнения утренних обязанностей муж, сыновья, их жены и дети приходили к Дамите и проводили с ней воскресные дни, похожие на этот. Ей придется либо в одиночку восстанавливать бохио, либо принять предложение Аны и пожить с Флорой и Консиенсией в касоне до тех пор, пока муж с сыновьями не смогут ей помочь.
Дамите было сорок шесть лет, и тридцать из них она провела в рабстве. Когда десять лет назад хозяин отпустил ее на волю, она поклялась, что больше не станет спать в жилище невольников. У нее был кусок земли, правда не принадлежавший ей, — дон Северо выделил его знахарке в обмен на услуги на гасиенде. После смерти Артемио управляющий долго расспрашивал Дамиту и ее родных, пока не убедился, что юноша действовал самостоятельно. Тогда Северо обратился к властям с просьбой не наказывать женщину. Он не знал жалости к тем, кто нарушал его правила, однако не был таким злобным, как донья Ана, которая могла затаить обиду на человека. Дамита считала, людям, способным держать в сердце злобу, доверять не стоит.
Она расчистила от мусора то место, где они с Лучо, Польдо и Хорхе в течение нескольких воскресений строили ее бохио.
Голыми руками, поскольку у нее не было ни мачете, ни других инструментов, она вколотила с помощью камня толстые ветви в податливую землю и связала лианами стены и крышу из хвороста и пальмовых листьев. Хижина не подходила ей по росту, поэтому внутри приходилось скрючиваться, но это укрытие послужит ей домом, пока муж и сыновья не соорудят что-нибудь получше.
Закончила Дамита уже на закате. Она неимоверно устала. После дневных трудов руки ее были покрыты многочисленными царапинами, особенно глубоким оказался порез от зазубренной крышки жестянки с деньгами. У нее не было ни огня, ни еды, ни воды, чтобы вымыться или напиться. Тетушка Дамита разложила свои пожитки вдоль стен и, встав на колени, помолилась за Артемио. Она представляла сына свободным человеком в раю, сильно походившем на ее родную африканскую деревню. Сегодня, как и каждую ночь, она обратилась к Аллаху с просьбой оберегать мужа, оставшихся в живых сыновей, невесток, внуков и защищать всех детей, родившихся в неволе с ее помощью и обреченных на рабство.
Ветви, из которых Дамита выстроила свою хижину, были недостаточно крепкими, и повесить гамак было невозможно, поэтому она завернулась в него, улеглась на еще влажный земляной пол и мгновенно уснула. Среди ночи она внезапно проснулась, почувствовав, что ей нечем дышать. Грудь сдавило. Дамита лежала в полном мраке. Тяжесть в груди охватила и плечи, пошла вниз по рукам.
— Я умираю, — заплакала она, но никто не мог ее услышать.
Дамита воззвала к Аллаху, закрыла глаза и больше их уже не открывала.
Три дня спустя девятилетнего Эфраина послали за тетушкой Дамитой. Еще у одной женщины начались схватки. Первое, что увидел мальчик, была кособокая хижина, крытая пальмовыми листьями. Приблизившись, он почуял залах разложения и увидел тучи мух. Из любопытства он заглянул внутрь. Существо, от которого шел такой запах, не могло быть живым, но Эфраин знал, что хозяин захочет доказательств, поэтому, закрыв рукой нос и рот и сдерживая рвотные позывы, он приподнял полу гамака с той стороны, где, по его предположению, должна была лежать голова. И тут его вытошнило, несмотря на все старания. Мальчик выполз из укрытия, жадно глотая воздух и вытирая рот тыльной стороной ладони.
— Тетушка Дамита, пожалуйста, не преследуйте меня, — попросил он вслух, как только тошнота отступила.
Светило солнце, и Эфраин был рад этому. По дорожкам и тропинкам гасиенды блуждал Бродяга, и сейчас он мог находиться поблизости от духа тетушки Дамиты. Мальчик несколько раз перекрестился, как его научила донья Ана, и произнес то, что помнил из «Отче наш» и «Санта Марии». Затем снова осенил себя крестом и помчался со всех ног, словно духи Дамиты и Бродяги преследовали его по пятам. Он нашел донью Ану в лазарете. Задыхаясь от быстрого бега, Эфраин сообщил хозяйке, что тетушка Дамита больше никогда не придет на гасиенду Лос-Хемелос.
После смерти Дамиты плантация осталась без повитухи и знахарки. Доктор Виэйра приезжал из Гуареса только в случае серьезных травм и болезней. Ана с Флорой старались заменить Дамиту, пользуясь советами стариков. Северо привез специальные книги и брошюры, из которых Ана черпала новые знания.
Когда новости о разрушениях на соседних плантациях достигли Лос-Хемелоса, Ана поняла, что им более-менее повезло. Луис рассказал Северо, что в тот день, когда на них обрушилась стихия, Фаустина с сыновьями гостила у родственников, поэтому избежала потрясения и не видела, как рухнул новый дом. Практически все их имущество было уничтожено, тогда как старое деревянное строение, используемое под склад, осталось нетронутым. Другие соседи потеряли родственников и работников либо во время урагана, либо потом: кто-то умер от болезни, кто-то погиб под обломками, а кто-то не справился с отчаянием, осознав необходимость начинать все заново.
— Я рассчитывал к этому времени закончить строительство каса гранде, — сказал Северо однажды ночью, когда супруга лежали в постели после тяжелого, долгого дня.
— Ничего не поделаешь. Как бы там ни было, мне нравится быть в центре событий.
— Благородной даме это не подобает.
— Я прожила здесь семь лет. Почему же теперь вдруг не подобает?
— Это строение должно было стать вашим временным пристанищем. Вам нужен настоящий дом, слуги, которые станут о вас заботиться. Благородной даме следует жить соответственно ее положению.
— Вы сейчас говорите, как донья Леонора, — возразила Ана.
Супруги замолчали и отодвинулись друг от друга. Но через несколько секунд она повернулась к мужу:
— Я виновата, любовь моя. Я хотела сказать, что не считаю, будто должна вести себя как-то по-особенному, поскольку родилась в этой семье, а не в какой-то другой. Вы уже наверняка знаете об этом.
— Существует разница между презрением к традициям и намеренным унижением.
— Северо, вы меня удивляете.
— Мы не кампесинос.
Мы гасендадос.
«Вот так так! — подумала она. — Теперь, разбогатев, он возомнит, что не имеет ничего общего с низшими классами».
— Я думал, вам понравится новый дом, — произнес он, помолчав. — Я строю его в соответствии с вашими пожеланиями на самом красивом месте в округе.
— Да, знаю.
— Вы ни разу не попросили отвезти вас туда, не спрашиваете, как продвигается строительство, не интересуетесь, когда дом будет готов. Вам все безразлично.
— Я должна спускаться с холма всякий раз, когда мне понадобятся несколько травок или цветков? Сейчас я восстанавливаю свои огороды после ужасного бедствия. Фруктовые сады, на которые я потратила столько времени; животные, которых мы выращиваем для стола; работники, которые помогают мне, — все здесь, внизу.
— Вам не следует заниматься подобными вещами. У нас для этого есть рабы.
— Но мне нравится ухаживать за растениями.
— Все это можно устроить и наверху, — уступил он несколько мгновений спустя, хотя голос его становился все жестче.
— Боюсь, вы не учитываете всех сложностей, — ответила Ана, взвешивая каждое слово. — Это все равно что разбить новую плантацию. Невольники не смогут так легко переключаться с одной работы на другую. Дорога на холм занимает много времени.
— Вспомните, Ана, что вы сделали первым делом по приезде на гасиенду? Нарисовали план дома.
Ане показалось, будто она пытается сдвинуть гору.
— Я была тогда девчонкой и скучала по дому. Это были фантазии, Северо, а не приказ.
Они снова замолчали, но Ана чувствовала, что муж размышляет, и ощущала напряжение его тела, словно он с трудом сдерживался. Он влюбился в нее восемь лет назад, и за это время она распростилась с тем, что его в ней восхищало.
Ана была сеньорой из хорошей семьи, женитьба на ней повысила его общественный статус, но она забыла о своем положении, а он — нет.
Пытаясь раззадорить мужа, она игриво запустила пальцы в жесткие волосы на его животе:
— В настоящий момент намного важнее вкладывать средства в Лос-Хемелос, любовь моя. Новая касона отвлекает нас от настоящих проблем. Вы сделали меня неимоверно счастливой, вы угадываете все мои желания. А дом действительно прекрасен. Но правда, для меня сейчас не так важно…
Он овладел ею молча, неистово и в первый раз за год их супружества не вынул пенис, достигнув оргазма.
На следующее утро, в воскресенье, Северо встал раньше обычного. Доски скрипели от его шагов, заставляя его чувствовать себя тяжелым и неуклюжим.
Он гордился тем, что первым просыпается на гасиенде. Как правило, он садился в седло еще до рассвета, независимо от погоды. К тому моменту, когда надсмотрщики выводили невольников на работы, он уже успевал объехать поля, чтобы к вечеру можно было оценить, сколько успели сделать за день.
По воскресеньям, однако, Северо встречался с арендаторами. Он разрешал кампесинос строить бохиос на границах своих земель. Это служило приманкой для поденщиков, и Северо рассчитывал, что они будут работать на него во время сафры. Он придерживал им зарплату, гарантируя себе ренту. В течение мертвого сезона необходимо было показываться арендаторам на глаза, дабы они не забывали, что живут на его земле, которая должна плодоносить. Ренту они могли отрабатывать либо отдавать продукты или деньги. В случае неуплаты им следовало искать другое жилье и участок земли для ведения хозяйства.
Северо раздражали ленивые кампесинос, те, кто проводил больше времени за картами и на петушиных боях, чем в поле. Он испытывал жалость к их женщинам, для которых единственной возможностью отдохнуть от тяжких трудов и волнений оказывалась преждевременная смерть, зачастую настигавшая несчастных, когда те производили на свет очередного отпрыска, обреченного на лишения и нищету. Если женщина оставалась вдовой и демонстрировала твердость характера, Северо иногда прощал ей часть долгов покойного мужа при условии, что она не станет пренебрегать своими обязанностями по отношению к земле. Именно поэтому среди его арендаторов было много женщин с детьми, некоторые из которых родились от него. Северо вел учет своих любовниц и незаконнорожденных детей, тем не менее никак их не выделяя, чтобы им и в голову не могло прийти, будто они заслуживают чего-то помимо того, что заработали.
Однако было одно исключение. Консуэла Сольдевида формально не являлась арендатором. Она жила на его территории за пределами земель Аны. Он заботился о ней так же, как заботился об Ане, только запросы ее были проще, а ожидания меньше.
До свадьбы Северо жил с Консуэлой, но, когда Ана приняла его предложение, он переехал в свой дом у реки. В течение трех месяцев помолвки он появлялся в воротах Консуэлы воскресными вечерами после объезда плантации, а после бракосочетания и вовсе перестал у нее бывать.
За те восемь лет, что они знали друг друга, тело Консуэлы неуловимо менялось, неизменно вызывая восторг любовника. Иногда она была мягкой и округлой, в другие же дни мускулы на ее руках и ногах наливались, а живот и ягодицы твердели. Консуэла беременела несколько раз, но так и не родила Северо ребенка: все либо заканчивалось выкидышем, либо ребенок рождался мертвым. До встречи с Аной он готов был признать сына или дочь от Консуэлы и не раз говорил ей об этом, но она не смогла произвести на свет здорового младенца.
Большую часть денег Северо отсылал в Испанию, тем самым обеспечив безбедное существование матери с отцом, шести братьям и сестрам и их семьям. Отец с братьями уже не стучали день и ночь сапожным молотком. Мать теперь носила сшитые на заказ платья, отделанные кружевом, дом вместо нее убирала служанка, а еду готовила кухарка. Братья и сестры, племянники и племянницы сытно ели каждый день благодаря его трудолюбию. Даже падре Антонио, научивший младшего сына сапожника грамоте и натаскавший его по латыни, выгадал от финансового благополучия Северо в Новом Свете: одна из церковных ниш превратилась в часовню Фуэнтесов-Аросемено — стоявшее там в окружении трех Марий распятие было оплачено потом со лба Северо.
Его частенько посещала мысль о том, что все его мечты сбылись. Он дерзнул бросить вызов судьбе и возвыситься над своим классом, жениться на знатной даме и сколотить состояние. Теперь он ездил на серой породистой андалузской кобыле по кличке Пенумбра и одевался как солидный землевладелец, каковым и являлся. Но он знал, сколько заплатил за свои мечты. Соседи все равно смотрели на него свысока, поскольку одно или два поколения отделяли их от физического труда, выпавшего на долю его родителей. Соседей возмущала его деловая хватка. Многие терпели крах, приходили к нему за ссудой и не возвращали ее по той же причине, по которой брали. Северо расширил свои владения за счет неплатежеспособных должников. Высокомерие, чистота крови и благородные предки не гарантировали успеха в управлении делами и людьми.
В свои тридцать два года он отдал сыновний долг и через год после свадьбы был готов вступить в новую фазу жизни. Он стал Ане хорошим мужем и другом, окружил ее роскошью, которой она заслуживала, и надеялся, что жена подарит ему сыновей, законных наследников. Внутренний голос сказал, у него родится сын, и Северо дал Ане год, чтобы она узнала его получше и смогла полюбить, но видел, что любовь к ней не пришла. Пока. Но Северо Фуэнтес умел ждать.
Этим воскресным утром он решил взглянуть на новый дом, совершенно заброшенный после урагана. Как Северо и ожидал, тропа заросла, в некоторых местах ее завалило деревьями, поэтому ему то и дело приходилось спешиваться, чтобы убирать стволы, перерубать ветви мачете, а затем снова направлять Пенумбру вверх по размытой дороге. Добравшись наконец до вершины, Северо обрадовался: хотя земля была усыпана обломками и осколками, прочные стены дома устояли.
На веранде лежала куча мертвых птиц, чьи тела, разлагаясь, испускали зловоние. Северо обошел комнаты и обнаружил других птиц, разбившихся о стены, трех змей, мухоловку и мангуста. Он смастерил жесткую метлу, связав ветки лианой, отчистил углы от нанесенных ветром листьев и сучков, собрал трупы животных, строительный мусор и смел все вниз со склона холма.
С того момента, когда Ана в последний раз видела свое новое жилище, стены поднялись до своей окончательной высоты. Поперечные балки лежали за домом. Черепицу для крыши невозможно было изготовить на месте, поэтому он заказал ее в Севилье и рассчитывал со дня на день получить сообщение о прибытии в Гуарес судна, груженного черепицей в качестве балласта. Стены выстроили из пуэрто-риканской глины, а плитку на пол и черепицу на крышу обжигали в городе, где родилась Ана. Северо полагал, жене это было бы приятно: как женщина образованная, она должна была оценить его поэтичную натуру.
Подметая и наводя порядок, Северо обдумывал ночной разговор, однако, сколько бы он ни прокручивал в голове слова Аны, всякий раз приходил к одному и тому же обидному заключению: жена, пусть и сопровождая свои слова ласками, отказалась от подарка, над которым он трудился восемь долгих лет.
Отчистив дом, Северо стал спускаться в долину. Однако, вместо того чтобы вернуться на батей, он направил Пенумбру по знакомой тропинке, ведущей к шеренге пальм вдоль моря. Хижина Консуэлы по-прежнему стояла на берегу, а гамак все еще был подвязан к стойкам веранды. Многие деревья в саду были повалены, но все остальное оказалось нетронутым. Северо завел Пенумбру с заднего входа, привязал ее и вошел в ворота.
— Консуэла, моя отрада, — позвал он, и она появилась в дверях, нисколько не удивившись, будто ждала его, хотя со времени их последней встречи прошло больше года.
— Входи, любовь моя. — Ее гортанный голос был тягучим, словно мед.
Стоило Северо взойти по ступеням, и он почувствовал себя легко и свободно.
Когда Северо уехал, Консуэла скатала гамак и прибралась в хижине. Она знала, что он вернется к ней, как пират Кофреси всегда возвращался к ее матери. Северо женился на высокородной испанке — так ее называли хибарос, — но мужчины есть мужчины. Сколь бы ни были высокородны их дамы, им все равно требуется утешение.
За те месяцы, что они не виделись, Северо прислал ей с Эфраином несколько банок консервированных сардин, мотыгу, два мотка веревки, шесть метров белого хлопка, три катушки ниток, черпак и эмалированный кофейник. А еще мальчик приносил фрукты, сладкий картофель, мешки риса, бутыли с ромом, табак и, естественно, сахар. Эти подарки были вместо любовных писем, поскольку Консуэла не умела читать. Они передавали просьбу Северо: жди меня.
И она ждала, но не сидела без дела. Выращивала овощи и цветы, ловила рыбу, чинила свою хижину. Соседи-кампесинас навещали ее, ведь она была не только пута, но и любовница человека, владевшего землей, на которой они жили. К тому же Консуэла славилась щедростью. Любая кампесина могла прийти и попросить пригоршню риса, сладкую папайю или связку бананов. Их сыновья ловили черепах, осьминогов и часть добычи всегда отдавали Консуэле. А взамен уносили тушку соленой трески или горсть сушеных оливок. Иногда кампесинас приводили детей, чтобы те поплавали в море возле ее хижины.
За три первых года связи с Северо она родила троих младенцев, задыхавшихся и бившихся в конвульсиях, которые не могли прожить и нескольких часов. Тетушка Дамита говорила, что на ее чрево наложено могущественное проклятие.
— Ревнивая женщина, очень злая. — Дамита посоветовала совершать обмывания и молиться полной луне, дала черенки цезальпинии, клещевины, лантаны и велела посадить их вдоль забора возле ворот. — Они защищают от плохих духов. Потом раздави листья, прокипяти в большом количестве воды, смешай с холодной водой и обливайся каждый день в течение недели. И проклятие смоет.
Восемь лет назад Северо приехал однажды ночью, неистовый, пропахший кровью и смертью, и Консуэла поняла, что снова понесла. Спустя девять месяцев родилась девочка цвета янтаря. Она была такая крохотная и, как и другие младенцы, дрожала и дергалась, отчаянно стараясь вобрать в легкие воздух.
— Дай ей грудь, — предложила Дамита, но малышка тряслась, жадно раскрывала рот и не могла сосать.
— Унеси ее, тетушка Дамита, — попросила Консуэла. — Невыносимо смотреть, как умирает еще один ребенок.
Повитуха отдала девочку женщине, за два дня до этого потерявшей собственного младенца. Магда выходила и вынянчила желтушного цвета малышку, вытащив ее практически с того света. Когда Дамита пришла их проведать, Магда дала ей десять испанских песо за то, чтобы повитуха оставила ей ребенка и сохранила все в секрете, который та и унесла с собой в могилу.
Ураган Сан-Лоренцо — его так назвали, потому что он обрушился на остров как раз в день этого святого, — прошелся с востока на запад, перевалил Центральную Кордильеру и изменил ландшафт с обеих сторон горной гряды. На гасиенде Лос-Хемелос река потекла по новому руслу и затопила почти пять куэрдас тростника. Корни погибли, несмотря на попытки осушить поля. После сбора урожая, который начался в феврале и закончился в конце апреля, на месяц позднее, чем обычно, Ана сообщила дону Эухенио, что, для того чтобы возместить убытки, им потребуется два года, — тростник растет медленно. Тем не менее она планировала увеличить площадь обрабатываемых полей с двухсот пятидесяти куэрдас до трехсот.
Летом 1853 года, через два года после свадьбы с Северо, Ана заметила, что у кампесинос, живущих на границах гасиенды, стали появляться малыши с зелеными глазами, золотистыми волосами и поджарыми телами. Она не сомневалась: это были дети Северо. Ану терзали ярость и боль, но она не хотела повторения того, что случилось между ней и Рамоном. Она помнила, как они с Эленой собирались ласкать друг друга, когда мужья будут уходить к любовницам. Однако в Лос-Хемелосе, кроме Северо, ласкать ее было некому.
По крайней мере, он был нежен и страстен в постели и учтиво обращался с ней в присутствии других людей. Культура и традиции приучили женщин, даже таких пылких, как Ана: большего от мужа ждать не приходится. Это вовсе не означало, что она смирилась и не пыталась мстить мужу за измены. Северо хотел законного наследника, и теперь настала очередь Аны принимать меры, дабы избежать беременности. За годы ежедневного общения с людьми, которые в растениях и травах понимали больше, чем образованные европейские доктора, она узнала про средства, позволявшие предотвратить зачатие. Каждые месячные она воспринимала как справедливое возмездие, а Северо оставался несолоно хлебавши. Он никогда не упрекал жену, а она никогда не извинялась.
Перед сафрой 1854 года Северо купил пять новых рабов. Теперь у них было шестьдесят три невольника, причем тридцать семь принадлежали гасиенде и шестнадцать — Северо. Сорок два из них были достаточно здоровы и пригодны для работы. На время сафры уже наняли двадцать поденщиков, но надеялись подыскать еще.
В январе Северо отвез на почту в Гуаресе отчет Аны для господина Уорти, а вернулся с письмом из Севильи, написанным витиеватым почерком Хесусы и отправленным месяц назад:
«Какая тягостная задача стояла передо мной, доченька, когда я выбирала, что и кому отдать, и готовилась покинуть дом, в котором прожила тридцать пять лет. Будь ты рядом со мной, мы могли бы вместе плакать, молиться и находить утешение друг в друге. Вероятно, ты настолько переполнена горем, что не в состоянии отвечать на мои письма. Или же они затерялись. Я отправляюсь в путь послезавтра и доберусь до монастыря через два дня. Меня ждет новая жизнь — безмолвие и размышления, а ты молись обо мне и знай: хотя мы больше никогда не увидимся, ты будешь присутствовать в каждой моей молитве. Твоя любящая мать Хесуса».
— Что это значит? — спросила Ана мужа. — Еще письма есть?
— Нет, только одно. Что-то случилось?
Ана тяжело опустилась на стул, перечитала письмо и погрузилась в оцепенение.
— Я не могу… кажется… мой отец умер, а мать…
За десять лет, что Северо и Ана были знакомы, он не смел утешать ее, когда умер Иносенте, затем дедушка Кубильяс, а потом Рамон. Сейчас она сидела, ошеломленная известием, перечитывая письмо во второй раз, в третий, будто это могло пролить свет на случившееся. Он поднял жену, прижал к груди в ожидании, что она обнимет его, однако руки Аны безвольно висели, как у марионетки. Северо приподнял ее подбородок, и она внимательно посмотрела на мужа, словно пытаясь заглянуть в его душу. Ее черные глаза наполнились влагой, но слез не было. Это была Ана, которую он знал, но в то же время другая, похожая на напуганного ребенка.
— Ана… — шепнул он в ухо жены. — Моя Анита.
Собственное имя как будто пробудило ее, она вздрогнула, обняла мужа, и ее плечи затряслись в безмолвных рыданиях.
Конверт с черной каймой прибыл неделю спустя, хотя отправили его на месяц раньше предыдущего письма. Отец Аны упал с лестницы, со второго этажа их дома на Пласа-де-Пилатос. Его нашли, всего переломанного, но еще живого, у ног крестоносца. Все усилия оказались напрасны, писала Хесуса, он так и не пришел в сознание.
Дону Густаво был шестьдесят один год, и, когда Ана видела его в последний раз, он еще выглядел молодым энергичным мужчиной, несмотря на постоянно хмурое выражение лица. Ане исполнилось уже двадцать восемь, и трудно было представить, что та девушка, которая невестой покинула отчий дом на Пласа-де-Пилатос, и женщина, сидевшая на пеньке возле пруда и оплакивавшая смерть очередного мужчины в своей жизни, — это один и тот же человек.
В течение последних десяти лет она редко думала о родителях. Они были от нее так же далеки мысленно, как и географически. Она едва помнила, как они выглядят, и теперь пыталась вызвать их образ, но в сознании вспыхивали лишь отрывочные видения, словно искорки на поверхности воды.
Дон Густаво ходил, впечатывая каблуки в землю, не сгибая коленей, расправив плечи, выпятив грудь. Он тащил свое достоинство, словно тяжелый якорь. Может, знатные предки с их завоеваниями были для него не только честью, но и обузой? За всю жизнь он не совершил ничего значительного, и в его высокомерном взгляде сквозила неудовлетворенность человека, не сумевшего оставить после себя след, не выполнившего основной задачи и не родившего сына, который носил бы его имя.
Ее мать, лишившаяся статуса замужней женщины, теперь должна была стереть собственную индивидуальность, надев монашеское платье, и провести в молитвах оставшиеся дни, вымаливая прощение за свои неудачи. Ану злило, что обоим родителям выпало на долю уйти из жизни, погрузившись в пучину раскаяния.
Неподалеку маленькая Консиенсия собирала на берегу пруда жеруху. Взглянув на нее, Ана подумала о сыне. Она не видела Мигеля пять лет, но часто писала ему письма, на которые он добросовестно отвечал. Элена подробно рассказывала о здоровье мальчика и его успехах в школе. Помнил ли он мать? Ана знала ответ на свой вопрос: естественно, нет. В жизни Мигеля она была еще более смутной тенью, чем для нее собственные отец и мать. Она почувствовала угрызения совести, но отмахнулась от них, как от мухи, которая подлетела слишком близко. А если их подпустить, то, по-новому взглянув на свою жизнь, она пожалеет о собственных выводах и решениях и согнется под тяжестью раскаяния. Нет, сказала она, никаких сожалений.
Ана взглянула на другой берег пруда. Северо помахал ей, словно ждал, когда она заметит его. Всю неделю он старался постоянно быть рядом, готовый приблизиться по первому жесту, и не сводил с жены изумрудных глаз. Со дня получения известия о смерти ее отца он стал еще заботливее. Сначала Ану тяготила его нежность, но затем она почувствовала такое одиночество, что в конце концов сдалась. Когда он обнимал ее, называл ласковыми именами и целовал те места, которые, как думала Ана, больше никто никогда не поцелует, она принималась плакать, словно не хотела его внимания, не желала его самого. Но она желала. Очень.
Перед свадьбой с Северо Ана переселила Консиенсию вниз, к слугам, в комнату Флоры. Горничная попросила, чтобы хозяйка разрешила девочке держать чашку и губки во время вечернего омовения. Консиенсия смотрела, как уверенные руки Флоры моют и припудривают тело Аны, расчесывают ее длинные волосы, заплетают в косы и завязывают на концах лентами. И скоро Консиенсия уже сама могла обтирать Ану с одной стороны, в то время как Флора занималась другой.
Хотя ночь малышка проводила с Флорой, днем она не отходила от Аны. Парочку частенько видели за работой в садах и огородах: Ана была ниже других женщин, а Консиенсия, всегда отстававшая на шаг от хозяйки, — ниже других детей. Рабы за глаза называли их Пульга и Пульгита — Блоха и Блошка.
— Что это за растение, сеньора?
— Это шалфей, моя хорошая. Его листья используются при боли в горле и для лечения ссадин и ран.
Взрослея, Консиенсия часами слушала рассказы взрослых, помнивших Африку, и расспрашивала про различные растения и лечебные средства, пока не вытягивала из них такие подробности, о которых они и сами стали забывать. Она собирала информацию с таким же усердием, как и растения, и в результате превзошла Ану в искусстве врачевания.
Девочка обладала удивительным даром и, смешивая в нужных пропорциях листики, цветы и плоды, готовила отвары от всевозможных недомоганий — от боли в животе до меланхолии. При ожогах она натирала сырой картофель и прикладывала кашицу к пораженному участку, чтобы предупредить отслаивание кожи. Редко используемые Аной иглы для вышивания превратились в ланцеты для вскрытия фурункулов и гнойных нарывов, которые Консиенсия затем обрабатывала мазью из растертых цветочных лепестков, перемешанных с кокосовым маслом или свиным жиром. Через какое-то время женщины перестали беспокоить Ану и больше не просили ее осмотреть загноившийся порез или вылечить ребенка. Они обращались к Консиенсии, хотя та была еще девочкой. Горбатая, искривленная спина делала ее похожей на старушку и наделяла авторитетом, которым малышка вряд ли бы пользовалась, не будь она такой уродливой. Ее короткие искривленные ноги были сильны и проворны. Девочка передвигалась так быстро, что люди, видевшие, как она перебегает из касоны в бараки, из бараков в огороды, из огородов в поля, только диву давались. Казалось, горбунья находилась сразу в нескольких местах и появлялась из ниоткуда, когда ее никто не ждал.
Консиенсия росла и все чаще брала на себя заботу о больных и раненых, принимала роды, помогала обряжать покойников. К двенадцати годам она знала о человеческих страданиях куда больше, чем можно было ожидать от девочки, которая никогда не покидала гасиенды Лос-Хемелос.
Постоянное соприкосновение с жизненными процессами, от самого рождения до зачастую мучительного и насильственного конца, наложило отпечаток на ее характер. Спокойный нрав, который она выказала в самый первый день своей жизни, проявился в необычной сдержанности: она была не по годам молчалива и наблюдательна. У одних это вызывало доверие, у других — страх. Люди стали называть девочку колдуньей, однако ее такая репутация, по-видимому, ничуть не тревожила.
— Моя малышка, какая ты смелая! — часто говорила ей Ана, и Консиенсия загадочно улыбалась.
Однажды утром Ана обнаружила семилетнюю Консиенсию в кухонной пристройке. Та смотрела на огонь.
— Что случилось, моя хорошая? У тебя еда упала в угли?
— Работники заболеют и умрут, — произнесла Консиенсия ровным голосом, не отрывая взгляда от клубов дыма, поднимавшихся над очагом. — Они сгорят.
Ана посмотрела на очаг, словно пытаясь разглядеть какой-то секрет, но, кроме дыма, ничего не увидела.
— Тебе просто приснился страшный сон, милая. — Она погладила девочку по щеке.
— Я вижу это, сеньора, — возразила Консиенсия. — Они заболеют. Солдат велит дону Северо сжечь их.
— Где ты такое услышала?
— Это огонь, сеньора.
Ана передернулась. Ее малышка-подкидыш, которая, вместо того чтобы играть с другими детьми, собирала травы, кажется, общалась с неведомыми силами. Ана присела и обняла горбунью:
— Ты не должна говорить такие вещи, моя хорошая, это грех. Встань на колени, и давай прочтем «Отче наш».
— Но я вижу, сеньора, они заболеют, и солдаты…
— Довольно, Консиенсия! Огонь не может говорить. А теперь вставай на колени и молись.
Консиенсия исполнила приказание, но Ана не смогла избавиться от благоговейного ужаса, который охватил ее при виде напряженного взгляда малышки и ее недетской уверенности в своей правоте.
Поглощенная размышлениями о предсказании Консиенсии, Ана не заметила прачку, которая возвращалась с реки и несла на голове ведро воды. Ана встала, чтобы отряхнуть с юбки пыль, как раз в тот момент, когда Нена проходила мимо. Женщины столкнулись, и прачка потеряла равновесие. Ведро накренилось и упало, облив обеих водой, предназначенной для бараков.
— Простите меня, сеньора, я так виновата, — запричитала Нена, отступая на безопасное расстояние и кланяясь.
— Ты не виновата, Нена, — успокоила служанку Ана, а Консиенсия своей юбкой принялась вытирать ее платье.
Из дому выбежала Флора.
— Глупая девчонка, смотри, что ты наделала! — закричала она на Нену, промакивая руки и блузу хозяйки кухонным полотенцем.
— Я не виновата, — повторила Нена слова Аны.
— Забирай ведро и иди занимайся своим делом, — приказала Флора, поскольку более высокий статус личной горничной давал ей право командовать другими слугами.
Прачка подхватила опрокинутое ведро и помчалась к пруду, чтобы набрать воды. А Флора и Консиенсия продолжили приводить в порядок платье Аны, которая, перекрестившись, испуганно смотрела на темно-красное пятно, расплывающееся по твердой, утрамбованной глине двора.
Жизнь прачки Нены проходила возле воды, в воде или на воде и связана была с водой. Ее самое раннее воспоминание: мать стирает белье в реке, привязав дочку к спине. Она родилась на берегу моря, тоже на сахарной плантации, где хозяева говорили на другом языке.
Однажды ночью, когда Нене было около десяти лет, мать разбудила ее и, приказав вести себя тихо, вывела на улицу сквозь дыру в задней стене барака. Лесными тропинками они пробрались к скалистой бухточке, где мальчишки ловили осьминогов.
Мама и Нена вместе с другими мужчинами и женщинами по острым камням подобрались к плясавшему на волнах плоту, который двое мужчин старались удержать на приливных волнах. Все взобрались на поверхность из бревен и бамбука, а мужчины поплыли рядом с плотом, толкая его прочь от скал, пока ветер не подхватил одинокий парус, установленный в центре. Тогда двоим невольникам помогли вылезти из воды. Беглецы в страхе смотрели, как прибрежный холм, служивший им домом, сливается с линией горизонта. Как только они вышли в открытое море, мама прижала Нену к себе, и девочка уснула в ее объятиях.
Она проснулась оттого, что руки матери изо всех сил сдавили ей грудь, и от крика: «Нет, нет, нет!» — словно одно-единственное слово способно было повлиять на ход событий. Раскаленное солнце сияло на небе таком ослепительно-ярком, что было больно поднять глаза, а вокруг происходило невообразимое: море вскидывало плот на высокий гребень волны, а затем сбрасывало в бездонную пучину. Парус пропал. Через мамино плечо Нена увидела, как какая-то женщина цепляется за воздух в отчаянной попытке остаться на борту. Безотчетно она схватилась за сидевшего рядом ребенка. Множество рук протянулось к ним на помощь, однако женщина с ребенком соскользнули с плота и исчезли в воде.
Нена прижалась к матери еще сильнее, но за криками и стонами она слышала треск и скрежет дерева. Порвались веревки, скреплявшие древесные стволы и бамбук, и плот развалился на части. Люди посыпались в воду, а бревна ударяли их по голове. Несчастные лихорадочно колотили руками и ногами по океанским волнам, пытаясь доплыть до обломков плота, унесшего их так далеко от суши и дома.
Нена не помнила, в какой момент отпустила мать, — девочка нашла бревно, на которое сумела взобраться. Она очнулась в тесном, вонючем корабельном трюме в окружении гораздо большего числа мужчин, женщин и детей, нежели находилось на плоту.
Их подобрали моряки, бороздившие океан в поисках выживших беглецов. Невольников можно было вернуть за вознаграждение владельцам, но гораздо выгоднее было увозить рабов подальше от того места, где их выловили, и продавать.
Через несколько дней Нена опять оказалась в открытом море. Ее маленькие ручки цеплялись за края шлюпки, на веслах которой сидели два бородатых вонючих белых человека. Еще шестеро незнакомых мужчин и три женщины в испуге примостились на мокром дне суденышка, направлявшегося к берегу, где товар поджидали дон Северо, еще какой-то человек и две собаки с пеной на морде. Как только невольники выбрались на сушу, дон Северо и другой мужчина стянули им запястья и обмотали веревку вокруг шеи. Нена была слишком мала, поэтому ее руки привязали к женщине, которую, как она узнала позже, звали Мартой.
Их долго гнали вглубь острова и в конце концов привели на заброшенную сахарную плантацию, слишком большую, по мнению Нены, для такого количества рабов. За полуразвалившимися постройками тянулись некогда возделываемые поля, покрытые теперь буйной растительностью. Тогда гасиенда еще не называлась Лос-Хемелос. Это имя дали ей донья Ана, дон Рамон и дон Иносенте.
Нена не знала, как дон Северо догадался, что она вместе с матерью работала на реке.
— Нена, — сказал он, — подойди сюда, вот ведро.
Кроме стирки белья на реке, в ее обязанности входило обеспечение водой бараков и касоны.
Несколько раз в день Нена ходила за стремнину — там вода в реке была чище — и набирала ведро. Она садилась на корточки, поднимала ведро и ставила на голову, подложив для равновесия сложенную тряпицу. Затем несла его около километра до бараков, где выливала в стоявшую у двери большую бочку, предназначенную для сбора дождевой воды.
Потом она снова шла на реку и возвращалась на кухню касоны.
Там она выливала воду в высокий терракотовый сосуд в форме воронки, вставленный в деревянный каркас. Под ним стоял кувшин, в который вода фильтровалась сквозь нижнее отверстие конуса. Нене было любопытно, какой вкус у этой воды, но ей не разрешалось пить из кувшина, предназначенного для хозяев.
А еще она должна была проверять, не нужно ли опорожнить ночные горшки хозяев. Все остальные присаживались где приспичит, когда работали на полях, или, если нужда заставала ближе к центральному двору, садились над дырой в открытом помосте, сооруженном на возвышении за сараем возле пруда. А хозяева пользовались фарфоровыми горшками и подтирались надушенными полотняными лоскутами, которые бросали в корзины, откуда Нена их ежедневно забирала и стирала.
За отхожими ведрами в женском и мужском бараках, которые запирались на ночь, тоже следила Нена. Выплеснув за сараем нечистоты из хозяйских горшков и отхожих ведер, она полоскала их в пруду до тех пор, пока они не становились чистыми. Она, однако, замечала, что хозяйские испражнения выглядели и пахли ничуть не лучше, чем у невольников.
Жизнь Нены стала намного легче, когда один из хозяев обратил на девушку внимание и попросил Северо привести ее на ферму. Вскоре после того, как ей исполнилось двенадцать, один из хозяев — тогда она их не различала — лишил ее девственности. После гибели дона Иносенте Нена поняла, что это он любил хлестать ее и душить. Дон Северо поселил девушку в бохио и велел ухаживать за доном Рамоном. А тот хотел в основном одного: чтобы Нена крепко его обнимала и гладила по голове. Другой невольнице поручили опустошать горшки и носить воду для касоны, поскольку Нена целыми днями то стирала на реке хозяйское белье, то гладила его в хижине тяжелым утюгом, нагретым на тлеющих углях.
Дон Рамон умер, и Нену снова отправили мыть горшки и отхожие ведра, но теперь ей приходилось выносить еще и насмешки остальных женщин, которые завидовали ее легкой работе при жизни дона Рамона. Дон Северо вернул девушку в барак. Именно там и появилась на свет ее мертворожденная дочь, как раз через две недели после того, как хозяйка нашла на своем пороге Консиенсию.
Каждый день Нена повторяла про себя эту историю, пока носила воду, мыла горшки, стирала белье, крахмалила и утюжила рубашки и брюки дона Северо и простые юбки и блузы доньи Аны. И каждый день добавляла что-то новое, например про то, как они долго-долго вместе с хозяевами прятались в пещере во время урагана или как она поскользнулась на камнях и распорола бедро, на котором остался длинный шрам. Она хотела помнить свою историю, чтобы однажды рассказать живому ребенку, вышедшему из ее чрева, что его мать зовут вовсе не Нена и не прачка. Она скажет ребенку, что ее зовут Оливией, нежным красивым именем. Она скажет, что жизнь ее всегда проходила возле воды, в воде или на воде и связана была с водой. Она придумывала истории для будущих детей, потому что ее собственная мать ничего ей не рассказала. Нена не знала ни своего имени, ни материнского, поскольку море поглотило маму, прежде чем Нена успела выяснить, кто она такая и какова была ее жизнь до рождения дочери.
— Я не буду такой, как мама, — пообещала Нена, поднимая ведро с водой на голову. Она с усилием распрямилась и отправилась в долгий путь через лес к касоне.
— Я не хочу умереть без имени.
Ана забыла про странное предсказание Консиенсии за время дождей, заливавших Лос-Хемелос в мае, июне и июле 1856 года, через четыре года после разрушительного урагана. Земля на дворе сахарного завода размякла и превратилась в кашеобразное месиво, по которому скользили мужчины, женщины, дети и животные. Деревья, некогда изобильно плодоносившие в ответ на благодатные дожди, теперь уныло опустили ветви, насквозь пропитавшись влагой, а мчавшиеся по вымоинам потоки грозили смыть травы и целебные растения.
Промокнув до нитки, Ана, Флора и Консиенсия работали в грязи, вбивая колья и подвязывая стебли, роя канавки для отвода воды из садов и огородов.
Нена уже не отваживалась ходить к угрожающе вздувшейся реке, чтобы набрать воды или постирать, поэтому Хосе поставил на козлы возле бараков выдолбленный ствол, и получилось корыто, в котором собиралась дождевая вода. Однако солнце не могло пробиться сквозь плотные тучи, и белье приходилось сушить утюгом. Выливать за сарай содержимое горшков было невозможно, так как возвышение с выгребной ямой съехало в пруд слякотным зловонным комом. Все испражнения выплескивались теперь прямо в пруд, где дождь размалывал нечистоты до тех пор, пока они не становились неразличимы и не теряли отвратительного запаха.
Поля были полузатоплены. Северо поставил всех работников на рытье канав между рядами прораставшего тростника, чтобы спасти урожай. Летом, как правило, невольники чинили оборудование, поправляли дороги, подготавливали землю, прочищали или копали новые оросительные каналы. Но в этом году нескончаемые ливни нарушили установленный порядок работ, и в течение почти месяца все дееспособные работники старались возместить урон, нанесенный непогодой.
Как только солнце прожгло завесу облаков, с промокшей земли заструились волны испарений. Днем и ночью воздух был неподвижным и горячим. Влажное марево зависло над землей, и не было даже легонького ветерка, который подтолкнул бы его в сторону океана.
Возобновив свои ежедневные походы к реке, Нена обнаружила, что та опять изменила русло. Водные потоки пробили себе новые дороги и нашли новые ложбины. Скалистая платформа ниже по течению, за водопадом, где девушка раньше стирала, была полностью затоплена, а камни очага для кипячения белья унесло прочь. Река, казалось, была рассержена, ее вода стала мутной, а берега поменяли очертания из-за вырванных с корнем деревьев, отломанных веток и раздутых туш утонувших животных. Стирать здесь пока было нельзя. К счастью, в бочках возле бараков накопилось достаточно питьевой воды, в которую Нена добавила еще воды из разлившегося пруда.
Этой ночью, лежа на своей койке в женском бараке, Нена видела во сне, как ее несет течением в безмятежно-спокойный океан. Она очутилась на острове, где ее мать колотила о камни белье.
— Но, мама, — возмутилась во сне Нена, — ты говорила, нельзя стирать в морской воде!
Мать, не обращая на дочь внимания, продолжала бить по ткани колотилкой.
— Мама! — закричала Нена, почувствовав удар в живот, но боль, казалось, исходила изнутри.
Она проснулась в поту. Ей нужно было немедленно сесть на отхожее ведро.
Спотыкаясь о тела спящих и нагибаясь под гамаками, она побрела в угол, где присела на корточки и опустошила кишечник, не ощутив никакого облегчения. Ужасно мучила жажда. Она хотела пойти к бочке с питьевой водой, которая стояла за дверью, но испугалась, что обделается по дороге, а то еще хуже — нагадит на кого-нибудь из тех, кто спит на низких нарах или на полу. Нена сидела на ведре, сдавив живот руками в тщетной попытке остановить нескончаемые спазмы.
— Воды! — крикнула она в темноту. — Умоляю, воды!
— Замолчи и дай людям поспать! — огрызнулся кто-то в ответ.
— Пожалуйста, дайте мне воды, — всхлипывала Нена, однако слова звучали так, будто произносил их другой человек.
Чьи-то сильные руки подняли ее с ведра и отвели к койке. Мозолистые ладони приподняли голову Нены и поднесли к губам кокосовую скорлупу. Должно быть, девушка потеряла сознание, поскольку в следующий раз она открыла глаза уже при свете дня, когда все ушли на работу. С ней осталась старая Фела. Она сняла с Йены платье и подмыла ее, потому что несчастная сходила под себя.
Больную бил озноб, и она стыдилась того, что не может контролировать собственное тело. Но главным мучением была жажда.
— Воды, — умоляла Нена, и морщинистые руки подносили к губам кокосовую скорлупу.
Вода стекала с подбородка на грудь, но не остужала жар. Несколько глотков, которые ей удавалось сделать, возобновляли спазмы и диарею, но не утоляли жажды.
Дверь барака открылась, и силуэт женщины загородил дверной проем.
— Это прачка, — объяснила Фела донье Ане. — Ей всю ночь было плохо.
Нена поняла, что умирает, когда донья Ана склонилась над ней и девушка увидела страх на лице хозяйки.
— Меня зовут Оливия, — прошептала Нена и закрыла глаза.
Семидесятилетняя Фела и шестидесятичетырехлетняя Пабла обмыли тело Нены, пальцами пригладили ее волосы и заплели косы. У девушки не было другого платья, поэтому женщины завернули ее в рваное одеяло, не успев его выстирать. Девушку, мечтавшую об имени Оливия, всегда чистую и пахнувшую пресной водой, запеленали в грязное, дырявое одеяло, которое кто-то решил отдать, рассчитывая получить от хозяйки новое.
Хосе хранил в мастерской пальмовые доски разной длины, чтобы делать гробы для невольников — взрослых и детей. Пока Фела с Паблой обмывали и готовили тело Нены, он подогнал их по размеру, поскольку девушка была ниже взрослого мужчины, но выше ребенка. Затем нашел кусок лаврового дерева и вырезал ладони, обхватившие кувшин, похожий на тот, в который Нена собирала воду для хозяев: он всегда старался украсить крышку неказистого пальмового гроба, выходившего из-под его рук. Инес упрекала его за это, поскольку муж тратил время на ерунду, вместо того чтобы вырезать фигурки зверюшек, которые дон Северо мог продать в городе.
— Кого волнует красота гроба? — говорила она. — Ящик закопают в землю, и никто его никогда не увидит.
— Меня волнует, — отвечал Хосе, — даже если никто и не увидит.
Этим вечером, когда работники вернулись с полей, Фела и Пабла положили Нену в гроб, который установили на козлы под навесом для богослужений, и Ана прочитала над усопшей молитву.
Ночью Ана с Северо проснулись от страшного шума: собаки лаяли, а невольники колотили о стены бараков и вопили, умоляя о помощи. Северо, схватив кнут и револьвер, бросился вниз, а Ана, в ночной сорочке, накинув на плечи шаль, выскочила на веранду. Рабы просили воды, а кто-то кричал, что внутри находятся трое больных рабов.
Северо приказал перенести тридцативосьмилетнего Луиса, тридцатилетнего Фернандо и двадцатишестилетнего Томаса в хижину-лазарет. Ана и Флора тем временем быстро оделись и в сопровождении сонной Консиенсии понесли туда лекарства. Больные метались в жару, их мучили спазмы в животе и сильный понос. Ана влила им в рот крепкий отвар физалиса, который диарею не остановил и жажду не утолил. К утру все трое умерли.
А утром Дина, двадцати трех лет, и двухлетняя сирота Асусена скорчились в гамаках от боли. Флора приподняла женщине голову, Ана разжала ей рот и влила горький отвар физалиса, который практически тут же вышел из несчастной. Рядом малышка орала до тех пор, пока не осипла. Консиенсия взяла крошку, прижала к себе и стала укачивать своими детскими руками, однако ничего не могла сделать для девочки, только обмывала и обтирала ее. У женщин, которые слышали хриплые крики Асусены, сердце разрывалось на части, но они были не в силах накормить и успокоить умирающее дитя. Даже у Аны ком стоял в горле. Ее злило собственное бессилие, но она не могла облегчить страдания ни этой девочки, ни кого-либо из своих людей.
Фела и Пабла, которые без устали мыли, причесывали и обряжали Нену, Луиса, Фернандо, Томаса и Дину, не в состоянии были сдержать слез, обмывая тело крошки Асусены.
Хосе в спешке сколотил еще пять гробов, но все-таки нашел время вырезать мотыгу на крышке гроба Фернандо, поскольку тот, будучи талеро, готовил борозды для саженцев. На крышке гроба Луиса, мачетеро, Хосе изобразил мачете, а кузнеца Томаса — подкову. На крышке гроба Дины красовались ступка и пестик, потому что она жарила и молола кофейные и кукурузные зерна, а также растирала какао-бобы, превращая их в пасту для шоколада. Для Асусены Хосе вырезал лилию — ведь девочка была такой же нежной, как цветок, в честь которого ее назвали. Все пять изображений пришлось выполнять в спешке, и они оказались не так красивы, как хотелось бы Хосе.
К концу третьего дня за тридцать два часа умерли еще шесть человек. Никто не знал причину заболевания. У человека внезапно поднималась температура, начинались колики в животе и сильный понос, силы покидали несчастного, и он умирал за считанные часы, умоляя дать ему воды. Несмотря на жар, все заболевшие, по-видимому, осознавали, что умирают, ходят под себя, и испытывали невыносимую боль, и это было для Аны самым ужасным.
— Помогите мне, сеньора! — стонали они. — Воды, сеньора, умоляю! Не дайте мне умереть, хозяйка! — просили несчастные.
Но стоило напоить страдальцев, колики усиливались и вода вытекала из их тел.
Ана попробовала другие средства, но ни одно не произвело желаемого эффекта, и люди продолжали умирать. Крики, вонь и страдания не давали ей уснуть все три дня. В конце концов Северо настоял на том, чтобы она пошла отдохнуть.
— Фела и Пабла присмотрят за больными, — сказал он.
— Как я смогу уснуть? Я закрываю глаза и по-прежнему вижу, как они умирают в мучениях.
Ана никогда не сталкивалась с холерой, однако достаточно знала об этой болезни и подозревала, что именно она и была причиной многочисленных смертей на гасиенде Лос-Хемелос. Она читала, что холеру вызывают миазмы, зловоние и ядовитый воздух. Ана приказала как следует вымыть полы и стены бараков и бохиос с лавандой и мятой и обкурить каждое помещение шалфеем и можжевельником.
Она надеялась, что это поможет очистить спертый воздух в жилищах, отравленный зловонием потных тел и открытых ведер для испражнений.
Эти предосторожности, однако, не возымели эффекта. К утру четвертого дня у двадцатилетней Лулы, восемнадцатилетней Корал, сорокашестилетнего Бенисьо и семидесятилетнего Феликса проявились симптомы болезни, а двое детей, Сарита и Рути, скончались в судорогах на руках матерей.
— Двенадцать невольников мертвы, — сказала Ана.
Не считая детей, восемь из них были сильными и здоровыми. Она не произнесла этого вслух, но Северо понял: на восемь работников стало меньше.
Северо отправил Эфраина за доктором Виэйрой, но тот уехал в Португалию навестить родственников. Во всей округе не было больше медиков, кроме аптекаря в Гуаресе, поэтому Ане, Флоре, Феле, Пабле и даже Консиенсии самим приходилось заботиться об умирающих и о тех, у кого появлялись симптомы болезни.
Ана металась от бараков к бохиос, от бохиос к лазарету, чувствуя себя все более беспомощной с каждой новой вспышкой болезни, с каждой новой смертью. Оскар, шестидесяти двух лет, Польдо, двадцати девяти, Кармина, двадцати трех, и пятилетний Сандро. Шестнадцать из семидесяти восьми невольников умерли за семь дней.
Ана жила бок о бок с этими людьми, принимала у женщин роды, крестила взрослых и детей, заставляла учить «Отче наш» и объясняла, как читать молитвы, следуя декадам ее четок-розария. Она шила им одежду, распределяла еду, лечила раны и ушибы. Они стали ближе Ане, чем слуги, которые растили, одевали и ухаживали за ней в Испании, даже ближе, чем ее собственные родители. А теперь они умирали в агонии, и единственное, чем Ана могла помочь, — это вливать им в рот горькую жидкость и обещать выжившим, что умершие отправляются на небеса, про которые она рассказывала в воскресных проповедях. Ана молилась, но ее люди продолжали умирать, и бесплодные молитвы собрались в ком гнева у нее в груди, постепенно налившийся каменной тяжестью. «Ты отвернулся от меня», — говорила она Богу, не страшась разгневать Господа, который требовал от своей паствы смирения.
Как и предсказывала Консиенсия, прибыл лейтенант в сопровождении солдат. Военные с опаской озирались, желая поскорее покончить с делом и убраться с гасиенды. Северо прискакал с ближнего поля, и мужчины, не спешиваясь, стали что-то тихо обсуждать в тени хлебного дерева. Когда гости умчались прочь, Северо подъехал к жене, которая в тревоге стояла на веранде.
— У нас холера, как вы и предполагали, — сказал он. — В Сан-Бернабе, Гуаресе и окрестных деревушках то же самое.
— Что мы можем сделать?
— Изолировать больных, сжечь все, чего они касались, избегать контактов.
— А как же ухаживать за больными?
Северо, по-видимому, не задумывался над этим. Он взглянул на Ану, потом на Консиенсию. Та опустила глаза — знак уважения раба к хозяину, однако сейчас этот поступок девочки вызвал в нем раздражение.
— Я велю старикам присматривать за больными, — пообещал он. — Передайте им свои лекарства, но сами не заходите ни в бараки, ни в бохиос, ни в лазарет, пока свирепствует эпидемия.
— Но…
— Я настаиваю! — отрезал он.
— Я нужна им, — возразила Ана, но все было напрасно, поскольку Северо уже отдавал распоряжения строить новые спальные помещения подальше от зараженных зданий.
В течение нескольких часов больных перевели в мужской барак, а Феле, Пабле и семидесятилетнему Самюэлю приказали ухаживать за умирающими, чьи жалобные вопли разрывали ночную темноту.
Всех невольников с симптомами холеры разместили в этом бараке — тридцатисемилетнего Хуанчо, сорокапятилетнего Хуго, шестилетнего Хуана, трехлетнего Чуито, тридцатилетнего Хорхе. Хакобо перенес туда на руках свою жену Эли, тридцати двух лет, оставил ее и немедленно вернулся в бохио за маленькой дочкой Роситой, а спустя пару часов пришел уже с Чано, сынишкой. Хакобо, родившийся в Африке, еще в юности убежал со своей первой гасиенды, но был пойман, выпорот и продан на гасиенду Лос-Хемелос. Через несколько недель после приезда Аны на гасиенду он украл мачете, потому что снова собрался удрать, и Северо выпорол его кнутом. Это его крики слышала Ана в тот день, когда сказала Рамону и Иносенте, что готова наказывать рабов, если возникнет необходимость. Но сегодня, после того как Хакобо вернется к себе в бохио, в чем бы он ни провинился, Ана не сможет ужесточить наказание, уже назначенное ему Богом и Северо. Хакобо возвращался из барака, уронив голову на грудь, его жилистые руки безжизненно висели вдоль тела, колени не разгибались, а голые ступни едва отрывались от земли. Он был олицетворением горя и страдания. Уместные в подобных случаях фразы сейчас не принесли бы пользы. «Ступайте с Богом. Да благословит вас Господь. Да хранит вас Пресвятая Дева». Даже Ану они не утешали, потому что она больше не верила в них.
Изучив книги и брошюры, Ана, следуя рекомендациям, почти целый день готовила крепкие настойки и отвары. Утром восьмого дня Северо обнаружил жену на кухне вместе с Флорой, Паулой и Консиенсией. Стол был завален стеблями и листьями лекарственных растений, ветками, сушеной кожурой фруктов и овощей, и женщины вместе с маленькой горбуньей связывали все это в пучки. В котле над очагом что-то булькало. В чашках и жестянках остужалась прозрачная зеленоватая жидкость. Июльская жара раскалила воздух в кухонной пристройке. Ана вытерла фартуком лоб и вышла вслед за Северо на улицу. Он направился было к хлебному дереву, но Ана отвела его в тень с другой стороны дома.
— Под этим деревом я получаю только плохие известия, — объяснила Ана.
— Боюсь, и здесь новости окажутся не лучше, — мрачно ответил Северо.
Ана взглянула в сторону барака. Фела зачерпнула воды из бочки, стоявшей у двери, и снова скрылась внутри.
— Я приказал сжигать тела, — сказал Северо.
— Но это грех, — выдохнула Ана. Пусть ее вера и ослабела, однако она была католичкой.
— Хосе не успевает сколачивать гробы.
— Они умирают быстрее, чем мы их хороним!
— Да, — согласился Северо.
Ана закрыла лицо руками, но, сообразив, что этот жест выдавал степень ее отчаяния, быстро опустила руки и расправила плечи:
— Делайте то, что нужно. Только подальше отсюда.
Северо распорядился, чтобы погребальный костер устроили на самом дальнем от касоны лугу. Густой дым поднимался над телами, распространяя резкий сладковатый запах горящей плоти. Стоило Але взглянуть в ту сторону, и она видела годы работы, таявшие в небесах.
Ранним утром девятого дня она сидела в своем кабинете, подготавливая зарплату для поденщиков, когда по ступеням взбежал Северо и сдернул бандану, закрывавшую лицо от отравленного воздуха, которая делала его похожим на бандита.
— Трое надсмотрщиков убежали вместе со своими семьями, — сообщил он.
— Но кто же будет следить за?..
— Кото согласился остаться за двойную плату, пока я не найду людей.
— Через несколько месяцев нам предстоит собирать урожай с четырехсот куэрдас!
— Знаю, но сейчас самая важная задача — не дать разбежаться здоровым работникам.
Здесь они всегда подвергались риску потерпеть фиаско. Ане пришлось пережить неурожайные годы, нехватку денег, смерть близнецов, бури и ураган. Несчастье давно висело над ней тяжелой тучей, но Ана всегда находила в себе силы и справлялась с бедствиями. Работа до изнеможения и, конечно же, разумные решения помогали ей преодолеть отчаяние. Наверное, она совершенно выбилась из сил, поскольку не видела выхода из теперешней ситуации.
— Все пропало, — сказала она так, словно самые страшные опасения сбылись.
— Мы предпримем все необходимое, чтобы этого не отучилось.
Несколько лет назад она впервые услышала этот жесткий спокойный голос, ощутила эту непреклонную волю, направленную на достижение цели. Он обладал уверенностью, которой она была лишена и которая страшила ее. Как и в тот день, когда Северо поклялся наказать убийц Иносенте, она почувствовала, как мурашки побежали по коже, но одновременно радость оттого, что он был на ее стороне.
Ни Флоре, ни Консиенсии не разрешалось ухаживать за больными, однако меры предосторожности не уберегли маленькую горничную, и утром десятого дня она проснулась от боли в животе и от диареи.
— Воды, сеньора, — жалобно попросила Флора, когда Ана, которую позвала Консиенсия, спустилась к ним.
Ана открыла дверь, и ее встретили стоны, тяжелый запах и уже потухшие глаза горничной.
Северо велел перевести Флору в барак для зараженных.
— Не надо! Мы с Консиенсией сами будем о ней заботиться, — взмолилась Ана.
— Ее не спасти, Ана. Она умирает.
— Я хочу попытаться.
— Никаких исключений!
— Я не могу позволить ей умереть, это же моя Флора!
Весь день Ана вливала в пересохшие губы горничной свои настойки, горькие и кислые, но ничего не помогло. Тело Флоры слабело, и Ана долго держала ее руки в своих. Она не чувствовала ни горя, ни злобы, ни отчаяния. Она похоронила все чувства, но не могла заглушить мысли. «Почему, — спрашивала она себя, — эта смерть причиняет мне больше боли, чем смерти абуэло Кубильяса, отца, Рамона или Иносенте?» Ана обтерла лицо Флоры подолом своего фартука. Почему еще и она? Она подняла глаза на Северо, который ждал на пороге, потом выпустила руки горничной и молча с ней попрощалась.
— Теперь можете ее забрать.
Ана поднялась наверх. Здесь ни один человек не увидит ее слез. Она была хозяйкой — стоит ей сломаться, и рухнет все строение, которое она так долго и тщательно возводила. В своей комнате Ана оставалась до конца дня.
Этой ночью тело Флоры бросили в огонь, но некому было сопровождать пением ее уход в мир иной.
На одиннадцатый день тридцатитрехлетнюю Инес, которая вынянчила Мигеля и Консиенсию, тоже перевели в барак. Инес, любившую посплетничать, Инес, пилившую своего мужа за то, что он тратил слишком много времени на украшение гробов.
— Пожалуйста, хозяин, умоляю вас, разрешите мне похоронить ее, мой добрый сеньор. Она была кормилицей сына хозяйки и матерью моих сыновей, его молочных братьев.
— Никаких исключений!
На этот раз Ана не стала вмешиваться. Холера пощадила Хосе и его сыновей, двенадцатилетнего Эфраина и одиннадцатилетнего Индио, однако унесла жизни двух младших детей, Педрито, шести лет, и Тати, четырех, тела которых отправились в погребальный костер вслед за матерью. Хосе нашел утешение в работе — ему единственному из всех невольников дозволялось пользоваться инструментами без предварительного на то разрешения. Пока сыновья трудились в поле, а тела жены и младших детишек превращались в золу, он выбрал и отполировал доску из красного дерева шириной в размах рук, высотой больше человеческого роста. Он внимательно изучил текстуру дерева, провел рукой вдоль всей доски, смахнул опилки и пыль с обеих сторон, а затем, начав с левого края, принялся вырезать историю смертей. Первой была Нена, поэтому на доске появились руки с кувшином, из которого льется вода. Потом он изобразил мотыгу, мачете, подкову, ступку и пестик, лилию, курицу с цыплятами, метлу, еще одну мотыгу, лопату, окорок, два цветка гибискуса, колокольчик, еще мотыгу, еще мачете, поварешку, клубок ниток, ложку на длинной ручке для снятия пены с кипящего сахарного сиропа, мехи горна, коршуна, бабочку, грабли, чашку, тыкву. Когда пришла очередь Флоры, Хосе надолго задумался, жалея, что не знает, как можно показать песню. В конце концов он остановился на листе маланги, поскольку Флора как-то сказала, что он напоминает ей листья, которые люди ее племени использовали при строительстве хижин. В память Инес он вырезал красивые полные губы. А в память своих мертвых детей — солнце и луну.
Семилетняя Консиенсия стояла на краю лужайки за бараками, а сине-красно-оранжевые пальцы костра вздымались к небесам. Она видела, как в прозрачном жаре, дрожащем над пламенем, и в густом сером дыме от всесжигающего огня поднимаются души усопших, иные с пением, а другие — извиваясь в агонии. Завороженная, Консиенсия обращалась мыслями к дымовым спиралям и вопрошала. Костер с шипением выплевывал ответы клубами и завитками, которые перед глазами горбуньи обретали четкие формы, и, потрескивая, нашептывал секреты на языке, понятном ей одной.
Во время эпидемии никто не выглядел здоровее Северо Фуэнтеса. Никто не передвигался по гасиенде, пешком или верхом, с такой уверенностью. Никто не вглядывался так пристально в каждый закуток плантации. Никто не уделял столько внимания повседневным мелочам, как Северо Фуэнтес. Из касоны Ана наблюдала за мужем, который сновал туда-сюда, раздавая приказы людям и животным. Он говорил негромко и спокойно, однако слышно его было везде и всем. Если он и спал, она этого не видела. По ночам, до самого рассвета, Северо патрулировал со своими собаками дороги и тростниковые поля. Он заезжал, чтобы узнать, как дела у жены, рассказать новости и напомнить, что ей не следует ходить в бараки и контактировать с кем бы то ни было, кроме Консиенсии, которая приносила еду и обмывала Ану. Ночами приходилось труднее всего. Когда Консиенсия переступала порог комнаты, Ана всякий раз ожидала увидеть Флору с ее неизменными тазиками, улыбками и песнями. Консиенсия была серьезна и хранила молчание, пока с ней не заговаривали. Ана знала всю подноготную девочки, поэтому для нее не существовало никаких загадок. А еще Консиенсия была ребенком, и Ана осознала вдруг, как много для нее значило присутствие взрослой женщины. Естественно, они с Флорой не поверяли друг другу тайн и не вели сокровенных бесед, однако близость горничной, которая была по меньшей мере на двадцать лет старше, придавала Ане уверенности.
Остальные невольники, работавшие в доме, либо умерли, либо держались подальше от касоны, и Ана редко с ними сталкивалась. Флора умерла, Инес умерла, Нена умерла, кухарка Пилар умерла. Старый Самюэль и двое мальчишек, Сандро и Чуито, ухаживавших за скотом, тоже умерли. Кузнец Томас и Бенисьо, чистивший и ремотировавший хлевы, загоны и хозяйственные постройки, умерли. Дина и ее муж Хуанчо, работавшие вместе с Аной в садах, огородах, курятниках и голубятнях, умерли. Муж тетушки Дамиты, Лучо, который выращивал, откармливал и резал свиней, коптил окорока и делал из кишок кровяную колбасу, умер. Их невестка Корал умерла, как и ее дочка Сарита. Болезнь унесла всех до одного родных Дамиты, пощадив только внучку Кармен.
Батей, где некогда кипела жизнь, теперь большую часть дня пустовал. Однако еду по-прежнему готовили, белье стирали, коров доили, скот кормили, огороды обрабатывали, фрукты срывали, свиней закалывали, колбасу изготавливали, яйца собирали, окорока коптили. Работы, которыми обычно руководила Ана, выполнялись без нее, пока она сидела в доме, дожидаясь окончания эпидемии, в компании семилетней девочки.
Однажды вечером Северо привез новости:
— Губернатор закрыл ворота столицы. Жителям Сан-Хуана велено сидеть дома, введен комендантский час.
— Там тоже холера?
— И во всех остальных городах острова. Я заглянул к Луису, Фаустина только что вернулась из Маягуэса. Она видела целый квартал, сожженный дотла. Кажется, холера сильнее свирепствует в бедных кварталах, поэтому муниципальный совет по рекомендации местных докторов сжигает их. Городской совет Гуареса делает то же самое.
Из-за мешков под глазами и глубоких складок возле рта Северо казался намного старше своих тридцати шести лет.
— Если город закрыт, а кварталы бедняков уничтожены, где городской совет собирается разместить людей? — поинтересовалась Ана.
— Ни губернатор, ни городские советы не обеспечивают пострадавших жильем. Они заняты исключительно борьбой с эпидемией. Люди спят на улице, под деревьями, в церкви. Целые семьи бродят по дорогам.
— Храни нас, Господи. — Ана осенила себя крестом и поняла, что уже давно не обращалась к Богу.
— Мы должны переехать на холм, Ана. Дом еще не закончен, но нам опасно оставаться здесь, в такой близости от источника заразы.
— Мы же изолировали больных.
— Флора заболела. И умерла. Мы все страшно рискуем. Прошло уже три недели, а они всё умирают. Не хочу подвергать опасности ни вашу жизнь, ни свою.
Он никогда не был с Аной резок, напротив, тон его всегда был почтительным, он обращался к ней на «вы» даже в самые интимные моменты. Но сейчас голос Северо звучал так, словно он сдерживался только ради жены, хотя слова его звучали властным приказом, не допускавшим сопротивления. Ана пробовала было протестовать, но холодный блеск его глаз заставил женщину замолчать. Она снова открыла рот, собираясь продолжать, но взгляд Северо снова пронзил ее, и Ана не смогла вымолвить ни слова. Северо кивнул, принимая ее поражение, и одним стремительным движением притянул жену к себе, крепко обнял и поцеловал в глаза.
— Вы слишком мне дороги, и я не допущу, чтобы с вами что-то случилось, — шепнул он ей на ухо. — Пока я жив, я буду заботиться о вас.
Он поцеловал жену и ушел, а Ана осталась размышлять, надеялась ли она когда-либо, желала ли, чтобы какой-нибудь мужчина взял на себя заботу о ней.
На следующее утро Северо прошелся по всем комнатам нового дома, открывая и закрывая двери и окна. Все помещения были пусты, кроме их с Аной предполагаемой гостиной, где у стены стоял сундук из камфарного лавра. Он велел Лоле, новой прачке, выстирать и отутюжить городскую одежду жены, лелея надежду, что в доме, который он для нее построил, она иногда станет надевать красивые платья и лайковые туфельки, сложенные в сундуки много лет тому назад. Северо не мог дождаться того момента, когда увидит, как Ана скользит по голубым плиткам пола, и даже воображал, что она будет учить его бальным танцам, разученным ею в детстве.
Лола свернула все предметы одежды и проложила их муслиновыми подушечками, набитыми ароматными травами. Северо касался нарядов Аны, и они словно таяли под его пальцами.
«Именно так и должна одеваться дама, — думал он, — в шелк, кружева и красивые вещицы». За исключением первой встречи в Сан-Хуане и тех случаев, когда Ана надевала костюм для верховой езды, она носила простые хлопковые юбки и блузы черного, серого или темно-синего цвета. А он мечтал, чтобы она ходила в роскошных платьях, укладывала волосы в пышные прически. Он хотел, чтобы она отличалась от Консуэлы, кампесинас, невольниц, была наряднее и изящнее гасендадас и дуэний из Гуареса и его окрестностей.
За последние три недели он видел повсюду только страдания и смерть. А теперь он трогал эти прекрасные вещи, брал их в руки, разглаживал. Пальцы Северо покрывали шрамы и мозоли, и он боялся порвать прозрачную ткань, повредить искусное шитье. Но сейчас ему было просто необходимо подержать в руках что-нибудь красивое.
Северо доставал вышитые шелковые и кружевные вещицы и расправлял их на полу. Он положил корсет под корсаж с короткими рукавами, обшитый кружевными оборками. Потом раскинул под ним юбку и пристроил перчатки на то место, где должны были находиться руки Аны. Затем накинул мантилью на воображаемую голову, а тонкие чулки всунул в изящные лайковые туфельки с атласными бантами. Северо расположил туфли таким образом, будто распростертая на полу женщина намеревалась танцевать. Он поклонился ей, улыбнулся и протянул руку, словно она стояла перед ним, надушенная, с пылающими от волнения щеками, с нетерпением ожидавшая, когда он поведет ее по сияющему паркету.
Северо закрыл глаза и постарался представить себя другим — с мягкими руками, ухоженными ногтями, одетым в модный костюм: белую шелковую рубашку, черный бархатный чалеко с серебряными пуговицами, черные брюки с красным поясом на талии и кожаные туфли с пряжками. Он распрямился и стал раскачиваться из стороны в сторону. Спохватившись, Северо открыл глаза и огляделся, словно опасаясь, что кто-то может застать его в такой нелепой ситуации.
А внизу, у подножия холма, пройдясь по комнатам касоны, Ана увидела то, чего не замечала годами: ее жилище было тесным и некрасивым. Окраска стен вторила цвету полей, и глазу не на чем было отдохнуть от этой бесконечной зелени. Неожиданно Ана ощутила приступ клаустрофобии и вышла на веранду. Стоны больных были невыносимы, и она кинулась в другой конец двора, прочь от барака. В столярной мастерской стучал молотком Хосе, на хлебном дереве заливалась какая-то птичка.
Ана ощущала полное бессилие, и ее раздражало это чувство собственной несостоятельности. «Они рассчитывают на мою помощь, — думала она, — а я не знаю, чем помочь. Но я хочу быть хорошей хозяйкой».
Жарким утром Консиенсия собирала физалис, хотя настойка из него оказалась бесполезной. Не приносили облегчения и подслащенная мякоть инжира, а также перемолотые семена папайи, корни гуайявы и лимона. Однако все равно приходилось чем-то потчевать больных, чтобы не лишать их надежды. Уборка бараков тоже не принесла никакой пользы. Вопреки всем усилиям, Ане не удалось исполнить свой долг.
Но ее угнетало другое бремя, более тяжкое, хотя она не стала бы называть это виной. Она приняла роль рабовладелицы и старалась изо всех сил, выполняя свои обязательства по отношению к невольникам. Ана знала, что в один прекрасный день рабы неизбежно получат свободу, однако поденщики были дороги, ненадежны и ленивы. Она надеялась, при ее жизни этого не случится.
С самого начала она чувствовала, что не должна поддаваться Северо, что именно силу характера он более всего ценил в ней. Однако в таких ситуациях, как эта, ей хотелось позволить себе быть слабой. Она проглотила уже слишком много слез и боялась, что однажды не сможет сдержаться и они хлынут из нее потоком.
Ана никогда не спрашивала себя, почему долгие годы отдавала все свои силы плантации, почему беды и удачи так занимали ее. Она знала только, что с того мгновения, как она увидела плантацию, эта земля, постройки и люди, находившиеся в пределах Лос-Хемелоса, стали необходимы для ее существования. Это не оспаривалось, не подвергалось сомнению и не нуждалось в объяснениях. Так было, и все. Но в последние три недели Ане никак не удавалось разбудить в себе тот оптимизм, который помогал выстоять на протяжении двенадцати лет, суровых двенадцати лет… Нет, не надо так думать. Она встряхнула головой, прогоняя черные мысли, бурлившие, словно пузыри на кипящем масле. «Я слишком долго была одна», — сказала она себе и сошла вниз по ступеням.
Несмотря на запрет Северо, Ана решила навестить больных. Ничего больше сделать было нельзя, но она должна была зайти и показать, что не забыла их. Пусть лично ей не принадлежал ни единый человек на гасиенде — невольниками владел либо дон Эухенио, либо Северо, — тем не менее все они были «ее людьми», и она ни при каких условиях не могла их бросить.
Фела и Пабла сидели в тени у дверей, каждая держала на руках младенца. Женщины были немолоды, но сейчас выглядели древними старухами: лица их посерели, а глаза заволокло пеленой горя и безнадежности. Ана остановилась прямо перед ними, но женщины не замечали ее. Казалось, они способны видеть только тех, кто находится на пороге смерти. Ана почувствовала, что не в состоянии идти дальше. Они тоже умрут, поняла она. Мы все можем умереть.
Она повернулась и побежала вверх по ступеням касоны. Северо оказался прав: они подвергали себя опасности. После долгих лет борьбы она могла расстаться с жизнью в считанные часы, как это давным-давно случилось с ее предком, умереть постыдной смертью — в испражнениях и позоре.
Да, она покидает касону в то время, как ее люди страдают в ветхом бараке и уходят один за другим, но это еще не поражение, только временная уступка. Чтобы исполнить долг перед своими людьми, она должна выжить.
На следующий день рано утром, пока грузили на повозки мебель, Ана заперлась в кабинете. Она укладывала книги и брошюры, каталоги и газеты, переписку Рамона и Иносенте с родителями, письма от Хесусы, Элены, Мигеля. В другой ящик она складывала переписку с господином Уорти, договоры, документы на право собственности, отчеты и соглашения, проштампованные и датированные.
Когда в полях пробил колокол, Консиенсия принесла ей обед. Ана отослала еду, не притронувшись к ней. Она велела, чтобы уложенные ящики вынесли, и уселась за свои бухгалтерские книги.
Реестр людских ресурсов она вела в тетради с коричневой кожаной обложкой, где страницы были разграфлены на столбцы. В левой колонке указывалась дата приобретения, рядом с которой стояла стоимость покупки или аренды или же отметка о рождении на гасиенде. В следующую колонку Ана вносила имя, обозначала буквой «ж» женщину, «м» мужчину и «р» ребенка и в скобках помечала возраст. В третьем столбце она перечисляла полезные умения невольников. В последний, четвертый Ана вписывала еще одну дату с ремаркой о случившейся перемене: продан — в случае продажи и цену; бежал — и был ли беглец пойман; умер, если человек умирал.
Первого января 1845 года, в первый год ведения бухгалтерских книг, Северо внес туда двадцать пять имен с пометкой «де Аргосо». Трое невольников были списаны со счетов — они убежали. 9 января Северо добавил шестнадцать имен с пометкой «де Фуэнтес», обозначавших рабов, которых он сам привел на гасиенду. В тот же день он внес имена еще пяти невольников, принадлежавших Аргосо, купленных на нелегальных торгах. 17 октября Северо зафиксировал приобретение еще десяти невольников «де Аргосо», попавших в Лос-Хемелос после покупки Рамоном и Иносенте фермы во время карантина Аны. 8 августа 1847 года в документах появилось десять новых имен с пометкой «де Аргосо», а 3 апреля 1852 года — еще пять. Между тем случались рождения и смерти, поэтому 29 июля 1856 года, в разгар эпидемии холеры, в реестровом списке Аны значилось семьдесят восемь невольников, тридцать из которых принадлежали Северо.
Ана окунула свое серебряное перо в хрустальную чернильницу — оба предмета она получила в подарок от абуэло Кубильяса, когда научилась писать, — и сделала пометку в нужной строке: 14 декабря 1844 / 50 песо / Нена де Фуэнтес / р / (10)? / прачка /11 июля 1856 / умерла. Затем, не отрывая глаз от страницы, снова макнула перо, зачеркнула имя и сверху написала «Оливия». Ведя пальцем по списку, Ана находила соответствующее имя и ставила дату смерти. К тому моменту, когда Ана отметила последнего невольника, у нее свело руку, оттого что она слишком сильно сжимала перо. Она сосчитала и перепроверила число. Ана вычла умерших из семидесяти восьми, общего количества рабов, и внизу страницы под дебетным столбцом дрожащей, измазанной чернилами рукой написала: 27 умерших.
В то время как на дворе сахарного завода свирепствовала холера, Ана с помощью Консиенсии, слуги Тео и его жены Паулы обустраивалась в каса гранде. Отсюда были не слышны стоны больных, сюда не доносилось зловоние, она больше не видела истощенных тел и умоляющих глаз. Ана с головой окунулась в работу. С мотыгой в руке она набрасывалась на землю, словно каждое семечко могло дать листок, бутон или побег, способный спасти ее людей.
Однако же за два с лишним месяца половина рабов, принадлежавших гасиенде, и две трети невольников Северо умерли от болезни, накатывавшей волна за волной. Иногда выпадали дни, когда эпидемия, казалось, отступала, но только затем, чтобы вернуться и обрушиться на Лос-Хемелос с новой силой. В последние недели люди выживали чаще, чем умирали, поэтому погребальные костры потушили и усопших снова стали хоронить. К тому моменту, когда все закончилось, Ана подвела итог в своей учетной тетради: из семидесяти восьми — сорок семь умерших. Последними она отметила Фелу и Паблу, которые нескольких невольников выходили, но основную часть проводили на тот свет. Женщин похоронили в самом центре кладбища, и Хосе поставил на их могилах самые большие, самые искусные кресты, какие только мог вырезать.
Никто на Пуэрто-Рико так не страдал во время эпидемии и в последующий период, как цветное население. Холера с особой жестокостью обрушилась на бедные кварталы, где жили свободные чернокожие, мулаты и либертос. К февралю 1857 года, когда правительство объявило об окончании эпидемии, умерло двадцать семь тысяч человек с лишком, более половины из них — цветные. Власти признали, что число это приблизительно и умерших может быть больше.
С рабами болезнь обошлась не лучше, чем со свободным цветным населением. Поступили сообщения о пяти с половиной тысячах смертных случаев, однако эти цифры не отражали всех потерь на всех плантациях и тем более не включали невольников, купленных на нелегальных торгах: хозяева нигде не регистрировали этих рабов, дабы избежать налогов. Власти установили, что погибло минимум двенадцать процентов невольников Пуэрто-Рико.
Огромное количество людей умерло, в основном мужчины в расцвете сил, а тысячи выживших были слишком слабы или вообще недееспособны. В конце 1856 года в Лос-Хемелосе осталось всего двадцать достаточно здоровых невольников, способных работать на полях. Столько же рабов было у них двенадцать лет назад, когда они только прибыли на гасиенду. Однако теперь готовый к переработке тростник занимал не тридцать куэрдас, а четыреста.
Северо установил в углу балкона телескоп, чтобы Ана могла наблюдать за происходящим в долине. Дважды или трижды в день она оглядывала темно-зеленые заросли тростника, высматривая бледно-лиловые бутоны, сигнализирующие о созревании урожая. Однажды вечером они с Северо сидели на балконе в одинаковых креслах-качалках, наблюдая за разбросанными по долине мерцающими огоньками бохиос.
— Не знаю, как мы справимся, — произнесла Ана. — Я надеялась, этот сезон станет удачным. Цены на сахар немного поднялись, и стоимость нового оборудования на моем заводе можно было бы окупить из прибыли этого года.
— Ничего не поделаешь, — ответил Северо.
— Я ни разу не слышала, чтобы вы признавали безвыходность ситуации.
— А разве сейчас я признал?
— В вашем голосе было столько отчаяния!
— Неправда. И вы не должны отчаиваться. Нужно делать хорошую мину при плохой игре, — сказал он.
Кончик его сигары вспыхнул в темноте.
— Как вы можете сохранять спокойствие посреди всего этого кошмара?
— Но и вас тоже невзгоды не сломили.
— Я думала об этом, но нет, я слишком упряма. Я возненавидела бы себя, если бы опустила руки и отказалась от борьбы.
Северо тихонько засмеялся:
— А еще вы знаете, что в мутной воде легче рыбку ловить.
— Трудно поверить, что из этой земли можно извлечь Какую-либо пользу теперь, когда работники, от которых мы полностью зависим, умирают один за другим.
— Взгляните на ситуацию с другой стороны. Многие плантаторы и фермеры разорятся, не сумев собрать урожай. Большая часть из них передает будущую прибыль торговцам и налоговым органам еще до того, как засадить поля.
— Все так поступают, и мы тоже.
— Да, но наше положение лучше: вы всегда можете обратиться к дону Эухенио. Практически всем нашим соседям придется продавать имущество, чтобы выжить. И человек с деньгами сумеет приобрести на выгодных условиях землю, оборудование и рабов.
— Я никогда ничего не просила у дона Эухенио.
— А вы и не станете просить, вы расскажете об инвестиционных возможностях. На Пуэрто-Рико трудно получить кредит, и если он сам этого не знает, то господин Уорти прекрасно осведомлен о том, что гасендадос и фермеры берут ссуды у частных лиц.
— У людей вроде вас.
— Я всегда был щедр к нашим соседям, и поскольку я не хочу пользоваться их бедственным положением…
— Им нужны деньги, а нам — рабочие руки.
— Но, естественно, мои средства не безграничны…
— Поняла, тут нам и сможет помочь дон Эухенио.
— Наиболее нуждающиеся землевладельцы, вероятно, пожелают сдать в аренду или продать рабов…
— Это решит их проблемы и наши!
— Мы окажем им услугу.
— Конечно, так оно и есть. Завтра же напишу господину Уорти!
Ана вдохнула дым сигары мужа. С момента переезда в новый дом Северо пылал такой же страстью, как в первые дни брака. С трудом верилось, что они женаты уже шесть лет. Ана желала своего мужа, тосковала по его сильным рукам, мускулистом теле. Но больше всего она нуждалась в его участии, внимании, готовности прислушиваться к каждому ее слову, сверхъестественной способности любящего мужчины угадывать ее мысли.
— Хотите попробовать закурить?
Северо выращивал для себя табак на собственной земле. Сигара была толстой, мягкой, но прочной и теплой; туго скрученные листья были приятны на ощупь. Ана затянулась, и легкие словно воспламенились.
— Потише, — остановил ее Северо. — Неглубокий вдох, слабая затяжка. Как поцелуй.
Она последовала совету, и от восхитительного головокружения ее тело словно начало таять.
— Нужно дать нашему дому имя, — произнес Северо после долгого молчания.
Он был убежден, что именно так поступают богачи. Ему казалось, что недостаточно построить новый дом, обставить комнаты выполненной на заказ мебелью, привезти стекло, фарфор, столовое серебро, рулоны тонкого хлопка, камчатного полотна, льна и шелка из Соединенных Штатов и Европы, нужно было еще дать ему имя, будто новорожденному ребенку.
— У вас есть предложение? — поинтересовалась Ана, нисколько не сомневаясь, что иначе он не стал бы заговаривать об этом.
— Эль-Дестино, — произнес он, смакуя слова, словно спелый фрукт. — Это ведь наша судьба!
— Эль-Дестино, — повторила она, наслаждаясь свистящим «с» перед пронзительным «ти» и тем, как ее губы, казалось, посылают еще один поцелуй, выговаривая последнюю гласную.
Ана не видела Мигеля семь лет, хотя регулярно отправляла письма в Сан-Хуан. Своими посланиями она постоянно напоминала сыну, что работает на гасиенде исключительно ради него. Однако Ана не знала, имеет ли Лос-Хемелос для мальчика хоть какое-то значение. Она гадала, похож ли он по-прежнему на нее, как в первые годы жизни, или же, подрастая, стал больше напоминать Рамона и Иносенте. О сыне она узнавала только из его писем и надеялась, что в реальной жизни мальчик не был таким скучным, как в своих посланиях и вложенных в конверт рисунках. Скоро ему исполнится двенадцать, а он ни разу не высказал желания вернуться в то место, где родился. Ана не забыла о презрении Леоноры и желании Эухенио растить внука под своей крышей. Если бы Мигель захотел навестить мать, ни бабушка, ни дедушка не стали бы поощрять его намерения — в этом Ана не сомневалась. И тем не менее ее огорчало, что в письмах не было и тени сожаления по поводу их долгой разлуки.
Шесть месяцев Ана не получала известий из Сан-Хуана, но в конце 1856 года пришло наконец письмо от сына. Семейство Аргосо благополучно пережило эпидемию, и жизнь в столице вернулась в привычное русло. Ана попросила бабушку и дедушку Мигеля отпустить мальчика на несколько недель к ней после окончания сбора урожая.
С началом сафры Ана с Консиенсией ездили на батей каждый день, привозя с собой корзины с бинтами и лекарствами. По приказу Аны обустроили лазарет, отремонтировав старый барак и прорезав в стенах окна: она решила устроить в каждом помещении вентиляцию, чтобы избежать прошлогоднего катастрофического положения, когда от ядовитых испарений нечем было дышать.
Сумасшедший ритм сафры затих лишь к самому концу, когда выжали сок из последнего стебля. Однако уже с начала 1857 года Ана с Северо отчаянно старались компенсировать потери и с меньшим количеством рабочих собрать весь урожай до начала майских дождей.
Северо удалось купить еще двенадцать мужчин, семь женщин и четверых детей у разорившегося плантатора. Он напомнил четырем землевладельцам об истечении срока выплаты займов и предложил вернуть долг рабами. Еще восемь гасендадос, четверо мужчин и четыре женщины, не сумели рассчитаться с Северо Фуэнтесом. Соседи, не справлявшиеся с управлением хозяйством, вынуждены были продавать имущество на аукционах. Дон Эухенио и господин Уорти согласились с тем, что такую возможность упускать нельзя. На деньги, инвестированные доном Эухенио, Северо приобрел для гасиенды еще несколько участков земли и пять невольников.
Однажды утром, за две недели до начала сафры, Ана с Северо решали в ее кабинете организационные вопросы.
— Я удвоила суточный рацион выжившим невольникам, — сказала Ана. — Вот список тех, кто еще выздоравливает. Не отправляйте их на слишком трудные работы.
— Не могу ничего обещать. Нам дорога каждая пара рук. Все, и молодые и старые, понадобятся в поле.
— Но многие из них еще не совсем поправились…
— К началу сафры они придут в норму. Не следует им потакать, а то они сядут вам на голову.
— Я так не думаю. Но некоторые еще слишком слабы…
— Ана, мы должны собрать урожай с четырехсот куэрдас.
— Я знаю, сколько тростника созрело! — огрызнулась она и тут же поняла, как редко они до этого спорили. — Если мы хотим сохранить работников до конца сафры, следует получше о них заботиться.
— Вы, вероятно, замечали, — перебил Северо, — что я умею обращаться с рабочей силой.
— Конечно же, я…
— Предоставьте тогда мне решать подобные проблемы. Могу я взглянуть на списки продовольствия?
Покорившись воле мужа, Ана протянула бумаги. В комнате было невыносимо душно, и, пока Северо изучал списки и делал на страницах пометки, она вышла на балкон подышать.
Внизу в земле ковырялся петух в окружении своего гарема. Неожиданно он взлетел на перила и гордо прошелся из одного конца в другой. Потом трижды прокукарекал, оглушительно-дерзко, и спрыгнул обратно на землю. «Да, — подумала Ана, — петуху полагается кукарекать».
— Вы что-то сказали? — окликнул ее Северо.
— Нет, — ответила она.
Муж внимательно поглядел на нее, словно читая мысли, а затем вернулся к бумагам.
В начале февраля Северо выводил мачетерос на поля перед рассветом и держал их там до заката. Из-за нехватки рабочих рук не только искусные мастеровые вроде Хосе отправлялись в тростниковые заросли, но даже пятилетние детишки получали задания. Мальчики отводили свободных быков на выгон, привязывали к столбам и регулярно перемещали. Девочки очищали ямс, овощные бананы, малангу и варили в огромных чанах обед невольникам.
После холерных погребальных костров видения Консиенсии участились, но она была слишком мала и не могла разгадать значения большинства из них, поэтому полагалась на помощь Аны. Северо подшучивал над способностью девочки заглядывать в будущее:
— Спросите ее, где мне найти еще десятерых поденщиков.
— Не получится. Она не показывает фокусы. У малышки настоящий дар, но она еще ребенок и не понимает, что видит.
Спустя несколько дней Консиенсия сообщила Ане, что видела сумасшедшего быка, который бился головой об изгородь, пока не вырвался наружу. Ана рассказала Северо, и тот, хотя и посмеялся, велел работникам внимательнее смотреть за скотом. Однако Консиенсия видела только картинки, но не могла назвать точной даты. Прошло три недели, и присматривать за самыми свирепыми быками перестали. И естественно, однажды днем Колосо, самый крупный и сильный бык на гасиенде, вырвал столб из земли, ринулся прямо на ограждение и стал биться головой, пока не разнес его в щепки. Затем он принялся метаться по двору, а мужчины, женщины и дети только отпрыгивали в стороны, спасаясь от массивных копыт и рогов. Взревев, бык остановился посредине двора и в следующее мгновение сиганул в пруд, где его стало засасывать в ил. Спасти Колосо так и не удалось.
После этого Северо стал прислушиваться, когда Ана пересказывала видения Консиенсии.
Однажды утром, собираясь в поле, Ана обнаружила горбунью в сильном возбуждении:
— Что случилось, детка?
— Мне приснился сон, сеньора.
У Аны сердце чуть не выпрыгнуло из груди.
— Расскажи мне.
— Там был мужчина в огне…
— Как на погребальном костре, да?
— Нет, сеньора, не эти мертвецы. Это был белый мужчина. Бродяга, сеньора.
— Рамон? Ты его и не знала никогда.
— Я видела его, сеньора. Он горел в тростнике. — Девочка была взволнована: сон напугал ее и она полностью не понимала его смысла.
— Успокойся, маленькая. Ты, наверное, видела дона Северо.
— Нет, сеньора…
— Рамон умер, Консиенсия, и погиб он не в огне. Тебе приснился кошмар, но я рада, что ты мне все рассказала. Это предупреждение, и ты, возможно, только что спасла жизнь своему хозяину. Я попрошу его быть осторожнее, когда они поджигают поля.
Консиенсия понурила голову, словно в чем-то провинилась:
— К вашим услугам, сеньора.
Иногда девочка походила не на ребенка, а скорее на древнюю мудрую старуху, чьи глаза способны проникать прямо в душу. При крещении горбуньи Ана шепнула ей, что та станет ее совестью, и порой, взглянув на девочку, чувствовала, как ее захлестывают неприятные воспоминания.
Она оставила Консиенсию в лазарете и направила Маригаланте к сахарному заводу. Проезжая мимо кладбища невольников, Ана перекрестилась. Кресты Фелы и Паблы охраняли все остальные могилы. Хосе попросил разрешения повесить над воротами доску, которую он вырезал. Позже Северо сказал Ане, что это памятник страданию.
За ручьем, на вершине холма, возле могилы Рамона, росло древнее хлопковое дерево. Ана снова осенила себя крестом и вспомнила сон Консиенсии: Бродяга в огне. Она похолодела от охватившего ее ужаса и встряхнула головой, прогоняя страшный образ. В последнее время Ана встряхивала головой все чаще и гадала, замечал ли это Северо. Она пережила слишком много смертей. И, снова встряхнув головой, Ана запретила себе думать.
Она поехала по полям, где надсмотрщики угрозами и проклятиями, пинками и плетьми поторапливали невольников. Ана старалась не смотреть в ту сторону. Северо ясно дал понять: это он управляет работниками и ей вмешиваться не стоит. Она не жаловалась ни надсмотрщикам, ни мужу на то, что из невольников выжимают все соки. Она была хозяйка и могла бы добиться облегчения участи хотя бы беременных, могла бы потребовать, чтобы их не заставляли наклоняться за длинными стеблями, которые мачетерос бросали, продвигаясь по полю, не принуждали собирать их в тяжелые связки и таскать к повозкам. У трех женщин уже случился выкидыш, но Ана смолчала. Она не протестовала, глядя, как детей отправляют на работу, обычно выполняемую взрослыми. Она не освободила от тяжелого труда стариков, которые вкалывали всю свою жизнь, чудом пережили холеру и должны были оставшиеся годы тихонько сидеть в тени, как предписывалось Сводом законов о рабовладении.
Ана ехала, возвышаясь над согбенными спинами мужчин и женщин, которых называла «наши люди», и даже в мыслях не произносила таких слов, как «несправедливость» или «жестокость». У нее были свои обязанности, поэтому она закрывала глаза, ожесточала сердце и молчала. Но теперь она ощущала их враждебные взгляды и безмолвные проклятия.
Кухня для полевых рабочих находилась на полпути к вершине холма, где стоял сахарный завод «Диана». Над очагами висело два котла, и в них варились клубни и овощные бананы. Сало скворчало на огромной железной сковороде над третьим костром. Обычно работники просили воды, едва принявшись за еду, поэтому мальчики и девочки, сгрудившись возле бочек, наполняли продолговатые тыквенные сосуды, которые были привязаны к перекинутым через плечи веревкам.
Северо помог Ане спешиться. Он видел, что жена расстроена, и собирался спросить, в чем дело, но тут зазвонил колокол, и с его первым ударом, разнесшимся по всей округе, работники побросали инструменты к ногам своих надсмотрщиков и поспешили к дощатым настилам, служившим столами, где две кухарки раздавали еду. Образовалось две очереди — рабы слева, свободные работники справа.
— Если бы они так же быстро работали, как бегут за обедом, — пошутил Северо, желая развеселить жену, — мы бы уже весь тростник собрали.
Ссора в очереди заглушила его слова.
— Не трогай меня! — Манчо, новый поденщик, толкнул Хакобо, а тот в ответ толкнул Манчо, и оба, сцепившись, рухнули на землю.
Невольники и наемные работники, сбившись в группы и отогнав женщин подальше от потасовки, стали подзадоривать драчунов.
— Возвращайтесь в дом, — приказал Северо Ане, разматывая кнут, и зашагал к месту потасовки. — Эфраин, лошадь хозяйке! — крикнул он на ходу.
Ана видела кнут Северо только свернутым. Как только он взвился в воздух, работники разом отскочили от Манчо и Хакобо. Выгнувшись ровной дугой, кнут ударил сначала по ногам Хакобо, потом Манчо, еще раз Хакобо и опять Манчо и затем щелкнул в третий раз, когда мужчины уже кинулись прочь от кожаного ремня и друг от друга.
— Я ничего не сделал, хозяин! — крикнул Хакобо, и очередная дуга, поднявшись в воздух, опустилась на его бедра, а затем на икры Манчо.
— Этот кнут для рабов, — заорал Манчо, — а я свободный человек, и я белый!
Он ринулся на Северо, размахивая кулаками и выкрикивая угрозы. В тот момент, когда Манчо бросился к Северо, настала звенящая тишина. Мужчины, женщины и дети застыли, затаив дыхание. Манчо был невысоким, худощавым и жилистым. Не успел он дать Северо и пары безобидных тычков, как тот приподнял бунтаря и отбросил далеко в сторону.
Манчо упал в очаг, разметав его содержимое. Раздалось шипение, а затем душераздирающий крик. У Аны не было времени для размышлений. Она бросилась на голос, куда упала сковорода с салом. На земле лежала маленькая девочка, одна из оставшихся после холеры сирот, и весь ее левый бок блестел от кипящего свиного жира.
Несчастную звали Мэри. Северо привез ее вместе со старшей сестрой Глорией с разорившейся гасиенды. Ана до этого едва замечала малышку, занятая взрослыми, которые несли на себе основное бремя полевых работ. Ана стащила с девочки одежду и подолом юбки стерла горячий жир с руки, плеча и спины Мэри.
— Принесите воды, — велела она.
Женщины с тыквенными чашами обступили Ану и Мэри. Ана лила воду на руку и плечо девочки, остужая кожу. Тонкие как палочки конечности девочки дергались от каждого прикосновения даже к тем местам, куда не попало раскаленное сало. Одна из женщин принесла листочки алоэ. Ее ладони были расцарапаны в кровь, потому что она голыми руками вырвала колючие листья из земли и ногтями содрала с них кожицу. Ана выдавливала из листьев сок и наносила на раны, пока не обработала всю обожженную поверхность, а потом подняла девочку и понесла по проходу между шеренгами рабов и поденщиков туда, где Северо держал под уздцы ее лошадь.
Ана двигалась словно в трансе, не отдавая себе отчета в своих действиях, но в то же время полностью контролируя каждый шаг, каждый вздох. «Еще одна смерть», — клацали и стучали машины. «Еще одна смерть», — сопели и топали быки. «Еще одна смерть», — звенели колокольчики у них на шее. «Еще одна смерть», — шаркали по земле босые ноги расступавшихся работников. Все звуки были узнаваемыми, но звучали как сквозь вату. Ана не различала фигур, только глаза следили за каждым ее шагом. «Еще одна смерть». Черные, коричневые, голубые, они впивались в нее острыми иглами. Она шагала по сухим тростниковым листьям и стеблям, ноша ее была слишком тяжелой и в то же время такой легкой. «Еще одна смерть». Ана передала девочку Северо, забралась на лошадь, потом взяла малышку и положила ее поперек седла. Молча, пребывая в состоянии какого-то оцепенения, она направилась к лазарету: Ана не знала других лекарств против беды, кроме мазей и отваров.
После стольких потерь она не могла позволить уйти этой девочке, которую почти не знала. Ана скакала по тропам, вдоль которых стеной стоял тростник, заслоняя горизонт, и не перекрестилась, проезжая мимо могилы Рамона. Чересчур много смертей. Она миновала кладбище невольников. «Я не спасла их, но эта кроха, она не умрет».
Ана прикладывала к ожогам Мэри сырой картофель, мед, пальмарозовое масло, мазь из гелихризума и сок из листьев алоэ. У девочки были серьезные повреждения на шее, левой руке, груди и левой ступне. Как бы ласковы ни были пальцы Аны, малышка все равно взвизгивала от каждого прикосновения, даже если дотрагивались до тех частей тела, куда не попал горячий жир. Даже охрипнув от крика, она продолжала стонать, и волосы Аны вставали дыбом от этих стонов.
Сидя возле койки Мэри, она вливала в рот малышке подслащенный отвар, когда вошел Северо:
— Вы три дня от нее не отходите. Пусть Консиенсия побудет с ней немного.
— Если я уйду, она умрет.
— А какая разница? Если она выживет, то останется калекой.
Ана поправила повязку над локтем девочки:
— Да, возможно.
Понаблюдав за действиями жены несколько секунд, Северо спросил:
— С чего вдруг вы проявляете такой интерес к бесполезному ребенку?
— Она не бесполезная! — Ана вскинула глаза и успела заметить, как Северо вздрогнул. — Ни одного из них нельзя назвать бесполезным. Вы, несомненно, обращали внимание на то, что мы ничего здесь не можем сделать без них.
Северо шагнул поближе:
— Не разговаривайте со мной так, Ана.
Тон его был ледяным, и она на мгновение испугалась. Но затем взяла себя в руки и встала. Северо пришлось отступить.
— Я повысила голос и прошу прощения, — сказала Ана.
Муж кивнул.
— Когда девочка выздоровеет, я пошлю ее на работу к швеям.
— Не следует вознаграждать ее за то, что она не умерла.
Мэри захныкала. Ана снова уселась на стул рядом с постелью больной и влила немного жидкости ей в рот. Вновь подняв глаза, она увидела, что муж пристально смотрит на нее, как ястреб на пчелоеда.
— Ну, тогда доброй ночи. — Северо опять склонил голову, и глаза его почернели, словно лесная чаща. Он направился к двери. — Вы, возможно, спасете ее, — сказал он, перед тем как выйти, — но не надейтесь, что после всего того, что вы для нее сделали, она будет вам благодарна.
Через десять дней Мэри пошла на поправку. Ана поняла, что девочка будет жить, хотя ее рука, плечо и спина навсегда останутся изуродованными. В лазарете малышка была самым тяжелым пациентом, но не единственным. Каждый день приводили работников с порезами, ушибами, растяжениями и инфекциями. Чтобы не давать повода поденщикам бросать работу из-за плохого самочувствия, Ана с Консиенсией лечили их и принимали у них роды. Во время сбора урожая взрослым работникам, свободным и рабам, было не до женщин. В месяцы же мертвого сезона жизнь начиналась заново, и в этот период зачиналось большинство детей, которые рождались в марте, апреле и мае — в разгар полевых работ.
Кроме рожавших женщин и новорожденных младенцев, в лазарете находились и пострадавшие. Северо научил работников разводить и контролировать огонь, который выжигал листья, но оставлял нетронутыми сочные стебли, что облегчало их срезку. Во время этих пожогов случались неприятности. Бывало, яркие языки пламени завораживали управлявших быками мальчишек, и те застывали на месте, пока огонь не подпаливал им волосы и кожу. Или босоногий работник наступал на тлеющие угли. Тихий день мог превратиться в ветреный, и тогда искры разносились по рядам тростника, огонь вспыхивал в совершенно неожиданных местах, возникала паника и работники оказывались в центре пожара.
Так как Северо опасался оставлять костры на ночь, работы нередко продолжались и после заката. Это доставляло свои проблемы: мужчины, женщины и дети в сумерках могли пораниться мачете, лопатами, мотыгами или вилами, которые использовали для борьбы с огнем.
Даже до происшествия с Мэри Ана проводила большую часть времени в лазарете или поблизости. Ей помогали Консиенсия, Тео и его жена Паула. В этом году участились случаи тяжких увечий, выкидышей и рождения мертвых младенцев — и все из-за сумасшедшего темпа работ. А еще в ее двенадцатую сафру на гасиенде Лос-Хемелос огромное количество невольников подвергалось порке. Шрамы на их телах были обличающим свидетельством жестокости Северо, который по мере приближения к концу сезона неистово стремился выполнить обещание и собрать весь урожай. Ана его не останавливала, но и не подгоняла. Она восхищалась мужем и презирала его по той же самой причине — из-за его способности забывать о сострадании ради выполнения важной цели. Но, задумываясь об этом, Ана сознавала, что они похожи, разве только, в отличие от Северо, она не могла привыкнуть к страданиям людей. Она их чувствовала, пусть даже не собиралась отказываться от собственных амбиций ради облегчения жизни невольников.
К концу июня, сев за отчет по результатам сафры, Ана смогла сообщить господину Уорти, что, несмотря на нанесенный эпидемией ущерб, финансовое здоровье гасиенды Лос-Хемелос было превосходно. Она полностью осознавала иронию этой фразы. Господина Уорти и дона Эухенио совершенно не интересовало благополучие людей на плантации. Главное, чтобы цифры в ее бухгалтерских книгах демонстрировали положительное сальдо. Ана, как ее предки-конкистадоры, господин Уорти, дон Эухенио, Северо и тысячи им подобных, прибыли на эту землю, чтобы, используя силу и власть, присвоить ее богатства. К своему могуществу, раньше и сейчас, они шли по трупам.
В Сан-Хуане Мигелю нравилось. Он жил в большом красивом доме, где в нем души не чаяли и потакали каждой прихоти бабушка Леонора, Элена, тетушка Кириака и ее дочь Бомбон. В городе, наводненном солдатами и людьми со всех краев света, его дед занимал высокое положение. Он обожал внука. Учитель дон Симон, во всем служивший примером для подражания, относился к юному Аргосо со всей добротой. В школе Мигель познакомился с двумя мальчишками, которые вскоре стали его лучшими друзьями, — Андресом Карденалесом Ромеро и Луисом Хосе Кастаньедой Урбиной. Как и Мигель, они родились на Пуэрто-Рико. Андрес, на год старше, был рослым и крепким парнем с непропорционально большой головой. Дамы вздыхали, глядя на его длинные ресницы и густые темные волосы, отраставшие настолько быстро, что частых визитов к парикмахеру было не миновать. К одиннадцати годам вокруг губ мальчика и на подбородке начала пробиваться растительность, однако бриться родители ему не разрешали.
Луис Хосе был невысоким крепышом со светло-русыми волосами, карими глазами и смуглой кожей. Озорной ребенок, на которого невозможно всерьез рассердиться, говорливый, неугомонный и невероятно веселый, он умел передразнивать всех на свете. Домашние называли его Херувим. Теперь, став постарше, он стал стесняться своего детского прозвища.
Мигель был стройнее и ниже ростом, чем Андрес, но выше Луиса Хосе. Он унаследовал грацию Рамона и Иносенте, но фигурой все же напоминал Ану. У него были светло-каштановые волосы и, как любил отмечать дон Эухенио, бабушкины серые глаза.
Трое мальчишек стали неразлучны, обнаружив, что живут в двух шагах друг от друга. Особняк семьи Андреса отделяло от владений дона Эухенио четыре здания, а Луис и вовсе жил напротив, через улицу. С возрастом мальчикам разрешили ходить в школу и обратно домой вместе — с тех пор их редко видели поодиночке. Они осваивали искусство фехтования у одних учителей, вместе изучали катехизис и приняли первое причастие. Их баловали, словно королевских отпрысков, но и поведения ожидали соответствующего. Так, по отношению к дамам они обязаны были проявлять благородство, галантность и верность. Мальчики послушно следовали наставлениям, несмотря на то что жили в городе-крепости, кишевшем солдатами, авантюристами и эмигрантами. В мужском обществе надлежало вести себя храбро, смело и благородно, выказывать горячий интерес к жизни, но в то же время готовность расстаться с ней ради благого дела.
Андрес мог обольстить кого угодно, хотя в свои одиннадцать пользовался этим главным образом для того, чтобы выпросить прощение за проделки или добиться благосклонности родителей и слуг. Талант Луиса Хосе заговаривать зубы лишний раз доказывал, что он пойдет по стопам отца, чье красноречие служило мальчику примером для подражания, и станет адвокатом по гражданским делам. Мигель рос серьезным, замкнутым, утонченным и почтительным юношей. Ему нравилось красиво и со вкусом одеваться, — в конце концов, не стоит забывать, что воспитывался он в семье дона Эухенио, а испанские кавалеристы частенько славились непостижимой способностью менять наряды несколько раз на дню, даже во время сражений.
Друзья семьи Аргосо знали леденящую кровь историю братьев-близнецов, приехавших на Пуэрто-Рико в поисках богатства и нашедших здесь смерть. Соседи приходили на поминальные службы по обоим братьям, навещали и утешали Аргосо после обрушившегося на них горя и живо интересовались Мигелем.
Люди не верили, что бабушка с дедушкой и крестная увезли мальчика в столицу лишь потому, что гасиенда Лос-Хемелос находилась в глуши и он не мог получить там надлежащего образования. Пуэрто-Рико кишел безработными эмигрантами, бежавшими сюда от войн и волнений в Испании, во Франции, в Италии, Венесуэле и Соединенных Штатах. Сотни домашних учителей и гувернанток пытались устроиться на работу в богатые семьи в Сан-Хуане и его далеких окрестностях. Даже обитавшим в захолустье гасендадос не составляло труда заполучить парочку преподавателей для своих чад. После двенадцати-тринадцати лет детей можно было отправлять за границу для завершения образования. Несомненно, Аргосо чего-то недоговаривали. Всех соседей волновал один и тот же вопрос: что же это за мать, которая способна расстаться с сыном, никогда не приезжает повидать его и не приглашает к себе на время школьных каникул или на праздники?
Мигель мучился тем же вопросом. Стоило ему упомянуть гасиенду Лос-Хемелос, Элена думала, что он скучает по маме, и пыталась описать ее мальчику. «Она невысокого роста, — рассказывала она, — но очень сильная! Потрясающая наездница! Вот почему ты так хорошо держишься в седле».
Когда мальчик пересказал это объяснение деду, тот проворчал:
— Твои отец и дядя были искусными наездниками еще до встречи с Аной. Не забывай, что и я полковник кавалерии и учил их и тебя любить лошадей и ездить верхом.
Мигель скоро смекнул, что лучше не упоминать о матери или гасиенде Лос-Хемелос в присутствии стариков, особенно при бабушке, которая всякий раз опускала глаза и поджимала губы, так что они исчезали с лица.
Однако совсем забыть мать ему тоже не позволяли: в воскресные вечера Мигель обязан был писать ей письма, пока Элена сидела рядом и вязала.
— Не забудь сообщить, что у тебя самые высокие в классе оценки по рисованию, и вложи в конверт рисунок, — подсказывала Элена.
Мигель смутно помнил маму, но при одной мысли о ней его охватывала тревога.
— Почему она все время пишет, что гасиенда Лос-Хемелос — наш общий дом? — как-то не выдержал и спросил он.
Ему пришлось послушно корпеть над очередным посланием, вместо того чтобы играть с Андресом и Луисом Хосе возле ворот Сан-Хуана, где на берег высаживался испанский полк.
— Потому что мамочка очень по тебе скучает, любовь моя, — ответила Элена, — и очень тебя любит.
— Тогда почему она не приедет навестить меня?
— Уверена, она хочет. Конечно. Но у мамочки на гасиенде так много хлопот, что надолго уехать не получается. Может быть, тебе самому поехать к ней в гости?
— Может быть. — Не то чтобы это предложение привело его в восторг.
Небесно-голубые глаза Элены, напротив, заблестели в предчувствии скорой встречи.
— Я поеду с тобой. Мы поплывем на корабле. Почему бы тебе не попросить разрешения у бабушки и дедушки, дорогой?
Видно было, что Элену захватила идея отправиться на гасиенду Лос-Хемелос, а Мигель был не прочь доставить ей удовольствие. Но спрашивать разрешения у дедушки с бабушкой он боялся: вдруг они решат, будто ему надоело жить с ними? Он совершенно небезосновательно полагал, что ни дедушка, ни бабушка маму не любили и, узнай они, как по ней скучает Мигель, не ровен час, разочаруются в нем и не захотят больше жить вместе с ним в прекрасном огромном доме на Калле Палома, находившемся в двух шагах от лучших на белом свете друзей.
Через несколько дней Мигель собирался показать Элене свою работу о путешествии на Пуэрто-Рико в 1765 году фельдмаршала Алехандро О’Рейли, которую задал дон Симон. Он трудился над ней три дня и особенно гордился рисунками к сочинению. Обычно мальчика не интересовали разговоры взрослых, но, подходя к гостиной, он услышал свое имя и притаился за полуоткрытой дверью.
— Неудивительно, что Мигелю хочется повидаться с матерью, — говорила Элена.
— Ана ни разу не попыталась навестить его.
— Вы же знаете, тетушка Леонора, она не уедет с гасиенды.
— Она сама так решила, не так ли?
— Я тоже раньше так думала. Не сомневаюсь, у нее — есть на то веские причины. Вряд ли Ана сама до конца осознает их.
— Все потому, что она ненормальная. Вот пусть и сидит там с этим… этим человеком, за которого она вышла замуж. Он тот еще…
— Тетушка, простите, если я резка и непочтительна! Я уважаю и люблю вас всей душой, но разлучать Мигеля с матерью, когда он хочет видеть ее, жестоко.
Повисла пауза, и Мигель уже собрался было пробраться на цыпочках в свою комнату, но застыл на месте, услышав разорвавшие тишину слова бабушки:
— Ты ею восхищаешься, но совсем ее не знаешь. Ей плевать на Мигеля. Она выменяла его на гасиенду Лос-Хемелос, заключила сделку — все равно что рабов купила. Вот почему она там, а Мигель здесь. Я никогда не позволю ему туда поехать. Никогда!
— Пожалуйста, не говорите так, тетушка Леонора!
— Гасиенда проклята, а эта женщина — ведьма! Оба моих сына погибли по ее вине, и если Мигель попадет туда, то и он не вернется живым.
— Умоляю вас, тетушка!
Остального Мигель не слышал. Он бросился в свою комнату и накрыл голову подушкой, словно хотел заглушить звеневшие в ушах жестокие слова.
Холера не пощадила и Сан-Хуан. Гражданскому населению приказали оставаться дома, закрыть ставни и избегать контактов с другими людьми. Практически все связи с внешним миром прервались. Черная полоса по краю конверта тех немногих писем, которым удавалось проникнуть в город, означала лишь одно: адресат умер. Сидя взаперти, в четырех стенах, Леонора часами играла на арфе. Заслышав долетавшие из дома звуки, немногочисленные прохожие останавливались, гадая: уж не ангелов ли прячут за резными дверьми?
Острее всего происходящие в городе перемены отзывались в сердце Элены по ночам, когда она выходила на крышу помолиться. Улицы наполнялись вечерним шелестом разговоров и новей, приглушенным закрытыми окнами и дверьми. Даже церковные колокола, отбивавшие время, и те примолкли. С наступлением сумерек число патрульных отрядов увеличивалось. Ночной сторож, назначенный восемнадцать лет назад во время бунтов среди рабов, продолжал свой обход: «Все спокойно, слава Господу, храни королеву». Его скорбный голос эхом разносился по вымощенным булыжником улицам. К крикам сторожа примешивался лязг солдатских шпор — военные шагали вверх-вниз по улицам, проверяя, соблюдается ли комендантский час. Элена не замечала, как дон Симон приходил на Калле Палома и часами смотрел на ее окно, пока она не задувала свечу.
От рыданий, доносившихся в конце июля из дома Кастаньеды Урбины на противоположной стороне улицы, просто разрывалось сердце. Леонора и Элена постоянно молились, а на четвертый день они услышали, как ко входу подъехала повозка, и сквозь щели в ставнях увидели, что в дом вошел священник и снова появился на улице, читая молитвы и благословляя донью Патрисию, выносившую тело младшей дочери Эдниты.
— Благослови вас Бог, — в унисон произнесли Леонора и Элена, перекрестившись, но донья Патрисия ничего не сказала в ответ.
Еще три раза она входила и выходила из дома с маленькими телами на руках, пока полуденную улицу убаюкивало монотонное бормотание священника. Последнее, и самое тяжелое, тело вынесли из дома завернутым в покрывало. Леонора и Элена и глазом моргнуть не успели, как Мигель растворил окно и перегнулся через подоконник.
— Донья Пати, — крикнул он, — где Луис Хосе?
Женщина перевела на него пустой взгляд, ее губы были сжаты, будто она решила никогда больше не улыбаться.
— Все мои дети умерли, — бесцветным голосом отозвалась она. — Херувим теперь у Господа на небесах…
Мигеля не остановило то, что мальчикам, как и мужчинам, не полагается плакать, особенно в присутствии женщин, и Элена прижала рыдающего племянника к груди.
— Скажите, чем мы можем вам помочь? — спросила Леонора.
Молитесь за моего мужа, — сказала донья Пати, — он все еще борется.
Священник помог ей забраться в повозку.
— Молитесь за их души, Леонора. Молитесь за меня.
— Каждый день, Патрисия. — Леонора перекрестилась. — Благослови тебя Бог. Храни вас всех Господь. — Она бормотала молитвы, стоя у окна, пока повозка не скрылась за углом.
— Пойдем, милый. — Элена увела Мигеля. — Пойдем в комнату.
— Вы все тоже умрете? — спросил он.
Она опустилась перед ним на колени. Он был всего лишь испуганным маленьким мальчиком, его мать жила в другом конце страны, а отец погиб. Неудивительно, что смерть окружавших его любимых людей — Элены, доньи Леоноры, дона Эухенио, тетушки Кириаки, Бомбон и ее мужа Матео — страшила его и он боялся остаться один. Мигель не мог представить, как умирает сам, но мысли о смерти близких не покидали его.
— Мы здоровы и делаем все, чтобы защититься от болезни, — объяснила Элена. — Лишь одному Господу Богу известно, когда Он призовет нас обратно в рай. Кругом столько горя и боли, любовь моя, что, может быть, Господь специально призвал Херувима к себе, чтобы тот развеселил Его.
В 1857 году Мигелю исполнилось двенадцать лет. В этом возрасте сыновья из состоятельных семей Сан-Хуана обычно отправлялись за границу продолжать образование. Сблизившись с Андресом, особенно после смерти Херувима, Мигель стал относиться к нему как к брату, а не как к другу. Холера унесла мать Андреса, трех его братьев и сестер, так что теперь отец мальчика не спешил отправлять сына на чужбину. Леоноре тоже хотелось, чтобы Мигель остался при ней, поэтому старшие решили отдать обоих мальчиков в местную приходскую школу. Дону Симону поручили следить за ходом обучения, давать дополнительные задания и помогать готовиться к экзаменам и занятиям. Мигель вдобавок посещал художественную школу, основанную недавно прибывшим в город ссыльным художником.
Со стороны могло показаться, будто мальчики расстроены тем, что не поедут в Европу, но на самом деле Мигель вздохнул спокойно. Ему не была свойственна безрассудная смелость, и, если бы не отважный Андрес, он без колебаний продолжал бы наслаждаться жизнью в большом доме на Калле Палома: читал и рисовал, как само собой разумеющееся принимая заботу и неусыпное внимание во всем потакавших ему бабушки, Элены, тетушки Кириаки и Бомбон. Ему нравилось рисовать, но выставлять свои работы напоказ Мигель не любил, особенно здесь, в городе, где ни один его поступок не оставался незамеченным и неизменно становился предметом обсуждения соседей. Он избегал писать пейзажи и предпочитал работать над натюрмортами и портретами дома. Просьбы позировать льстили друзьям и соседям, украшавшие стены их домов полотна наглядно свидетельствовали, как совершенствовалось мастерство юного художника. В нижнем левом углу своих работ он всегда ставил свои инициалы — «Р. М. И. А. Л. М. К.» — от полного имени Рамон Мигель Иносенте Аргосо Ларрагойти Мендоса Кубильяс. Через три поколения коллекция пуэрто-риканского искусства и ремесленных изделий XIX века была подарена Смитсоновскому институту в Соединенных Штатах, в том числе и пятнадцать полотен с загадочными инициалами. Картины внесли в каталог и сложили в хранилище недалеко от городка Андовер в штате Массачусетс, где они томились в забвении наряду с тысячами других работ давно отошедших в мир иной художников, чьих имен уже никто не помнил.
Следующим вечером после дня рождения Мигеля Эухенио пригласил юношу подышать свежим воздухом. Они часто прогуливались по площади, иногда вместе с дамами, но чаще всего вдвоем. Перед выходом дед смахнул ворсинку с плеча Мигеля, застегнул куртку, поправил галстук и вытянул рукава рубашки, чтобы они симметрично выглядывали из-под манжет куртки. Такое пристальное внимание деда к его внешнему виду насторожило Мигеля: интересно, что он затеял? Несколько месяцев назад Андрес рассказывал об их с отцом совместном походе в дом, хорошо известный практически каждому в Сан-Хуане. Только женщины из приличных семей предпочитали делать вид, будто не подозревают о его существовании. Каждый молодой человек, равный Мигелю по происхождению и положению в обществе, едва созрев, входил в этот дом через широкую дверь, поднимался по лестнице в благоухающие комнаты, выходящие окнами в сад, на красоту которого никто не обращал внимания. Просторные гостиные на первом этаже были обставлены удобной мебелью со слегка потертой от времени обивкой, пахнувшей въевшимся сигарным дымом и пролитым ликером. Восемь спален наверху занимали молодые женщины — очаровательные и благоразумные. Профессии их обучили Сокорро и Транквилина Аливио. Девиц набирали в захолустных городишках среди белых испанок или светлокожих мулаток, которых обесчестили бросившие их мужчины. Они предпочли эту работу обязанностям прислуги, которые обычно выполняли рабы или либертос.
На время пребывания здесь все получали фамилию Аливио, хотя у каждой была своя собственная.
Дом Аливио на склоне холма стоял на узкой улочке, ведущей к докам. Газовые фонари освещали лишь угол дома, оставляя две ступеньки перед дверью в тени. Эухенио постучал массивным дверным кольцом, за решеткой появился чей-то глаз и уставился на пожилого полковника, а потом на Мигеля, нервно переминавшегося с ноги на ногу за спиной деда. Железный шпингалет лязгнул о цементный пол, и в двери показался самый высокий человек в Сан-Хуане. Угольно-черную кожу подчеркивал яркий наряд, в ушах блестели золотые кольца, запястья и лодыжки украшали браслеты. Огромные ноги оставались голыми, если не считать нескольких колец на пальцах. Это был Аполо, муж Сокорро. Мигель не раз встречал его в городе — одетым элегантно, словно денди. В пестрых одеждах и с побрякушками по всему телу он видел его впервые. Аполо повел гостей по коридору. Звуки гитары и женский смех доносились из-за тяжелых занавесей, отделявших комнаты. В воздухе витал сигарный дым, запах свечного воска и духов.
Аполо распахнул перед Эухенио и Мигелем дверь в кабинет Сокорро Аливио. Два тростниковых кресла-качалки стояли друг напротив друга перед длинным столом под картиной с изображением мускулистой Леды, совокупляющейся с огромным лебедем. Мигелю хотелось рассмотреть картину получше, но, учитывая обстоятельства, он лишь мельком поглядывал на нее.
Сокорро была ниже Транквилины, однако легкая полнота и уверенность движений не оставляли сомнений в том, кто из сестер старшая. Мальчишки со щенячьим восторгом показывали на них друг другу, произносили их имена со значительным видом и гордились, что могут различить двух сестер. Здесь, в комнате с зашторенными окнами, кожа Сокорро как будто светилась, в то время как на улице они с сестрой, напротив, казались болезненно-бледными, словно никогда не видели солнца, отчего румяна на щеках и помада на губах выглядели неестественно яркими.
В знак приветствия хозяйка расцеловала Эухенио в обе щеки, оставив красные следы.
— Добро пожаловать, — обратилась она к Мигелю. — Мне давно хотелось познакомиться с тобой.
Мигель поклонился в ответ, как и любой другой даме. Сокорро улыбнулась и коснулась его щеки.
— Какой сладенький! — обратилась она к Эухенио. — Вы хорошо его воспитали.
Она подала гостям вино. Мигель осушил бокал в два глотка.
— Обычно все молодые люди нервничают, попадая сюда в первый раз.
— Не бойся, сынок, Транквилина свое дело знает, — ухмыльнулся дед.
Сокорро тоже залилась смехом, как будто ее щекотали. Она подлила Мигелю вина:
— Давай, сынок, это пойдет тебе на пользу.
Нетвердой походкой Мигель проследовал за хозяйкой вверх по лестнице в комнату, большую часть которой занимала кровать с пологом на четырех столбиках, застланная цветастым покрывалом. Стоило Сокорро закрыть за собой дверь, и на пороге появилась Транквилина: сквозь кружево отделанного оборками пеньюара просвечивали сорочка и панталоны.
— Здравствуй, дорогой. Не бойся, я не кусаюсь, если только ты сам не захочешь.
Эухенио не только познакомил Мигеля с женщинами Аливио, но и позаботился о том, чтобы внук чувствовал себя своим в высшем обществе. На хихикающих украдкой девиц и зорких дуэний юноша произвел самое благоприятное впечатление, они еще долго вздыхали, вспоминая о нем. Кроме того, Мигель сразил их отцов и братьев своим искусством верховой езды во время турниров в Сан-Хуане и Сан-Педро. А матери юных прелестниц отметили его преданность бабушке Леоноре: ее первую он приглашал на танец на всех вечеринках и балах, устраиваемых армейскими начальниками и другими чиновниками. Также Мигель умело обращался со шпагой, хотя и не так напористо, как хотелось бы Эухенио. Старику казалось, что внук занимался фехтованием, скорее чтобы угодить ему.
Пытаясь ни в чем не отставать от любимого учителя, Мигель и Андрес стали завсегдатаями в аптеке Бенисьо, где молодые люди без определенных занятий собирались для изучения и обсуждения политических вопросов. К концу 1850-х — началу 1860-х годов жесткая цензура всех видов публичных высказываний поставила серьезный заслон распространению либеральных идей. На редакторов и издателей, допускавших на страницы своих газет слова «тирания», «деспотизм» или «независимость», налагались штрафы. Либералам только и оставалось, что узнавать о событиях в мире из книг и периодики, контрабандой доставленных из Европы, США и Испанской Америки. Частные дома и лавочки, где устраивались якобы противозаконные дискуссии, служили в том числе и неофициальными библиотеками, где можно было раздобыть запрещенную литературу.
Бенисьо был пуэрториканцем в четвертом поколении, «креолом до мозга костей», как он сам себя называл. Будучи хорошим оратором и певцом, на собраниях в аптеке он пытался с помощью рассказов и песен вселить чувство национальной гордости в сердца следующих поколений креолов. Зачастую вечерние обсуждения больше походили на дружеские посиделки — собравшиеся перескакивали с одной темы на другую, в зависимости от количества алкоголя, которое выставлял на стол аптекарь. Но бывали вечера, когда хозяин призывал молодых людей задуматься о важнейших проблемах, уходящих корнями в прошлое и связанных с колониальным положением острова. К таким встречам Бенисьо специально готовил речь и затем обращался с ней к соратникам — голос его гремел, Бенисьо страстно жестикулировал, то и дело отпивая из стоявшего рядом бокала с разведенным водой ромом.
— С тех пор как Кристобаль Колон высадился на наших берегах в тысяча четыреста девяносто четвертом году, — начал Бенисьо, — Пуэрто-Рико для Испании не больше чем аванпост. В руках военных сосредоточена неограниченная власть, они навязывают нам законы, созданные испанцами для их собственной выгоды.
Молодые люди загудели в знак согласия.
— Даже самые незначительные должности заняты испанцами. А вы понимаете, что это значит: у нас, людей, рожденных на этом острове, нет права голоса и возможности влиять на реальную политику.
Мигель посещал эти собрания скорее из чувства солидарности, нежели по политическим убеждениям. На выставки или в театр он ходил с большей охотой, чем на заседания, горячий интерес к которым пропадал, стоило ему выйти за порог аптеки или другого прокуренного помещения.
— Высокие налоги, собираемые с землевладельцев и предпринимателей, уходят прямиком в испанскую казну, на поддержку наших сограждан остаются жалкие крохи. Ты, Феликс Фонсека, — человек знающий и подробно объяснял нам положение дел.
Феликс Фонсека кивнул, а сидевшие рядом мужчины похлопали его по спине.
Бенисьо продолжил:
— Те из вас, кто бывал на материке, знают, что транспортное сообщение на острове просто отвратительное, если не считать дорог вокруг столицы или других крупных городов. Общественные работы, на проведение которых Корона взимает грабительские налоги, проводят, только если необходимо улучшить жизнь испанцев и иностранных колонистов в Сан-Хуане и больших городах, например Понсе и Маягуэсе.
И снова мужчины одобрительно загалдели, соглашаясь с оратором. Аптекарь выпрямился, наслаждаясь реакцией на свои слова молодых, горячих креолов — нового поколения борцов, способного, как он надеялся, создать Пуэрто-Рико для пуэрториканцев. В своем воображении он рисовал картины будущего благоденствия, но был не в силах воплотить их в жизнь.
Слово взял дон Симон. Бенисьо уважал его, он был учителем большинства из присутствующих юношей, и они ценили ею и относились к нему с большой симпатией.
— Спасибо, дон Бенисьо, вы, как всегда, напомнили нам о важных проблемах. И спасибо вам на гостеприимство и угощение.
Бенисьо кивнул:
— Мы не можем забывать и о плачевном состоянии образования на острове. Нам повезло, что в Сан-Хуане и других крупных городах есть государственные и приходские школы, но на большей части острова вообще нет учебных заведений. Перепись населения не проводилась несколько десятилетий, а та, которую устроили в тысяча восемьсот шестидесятом году, выявила еще более удручающую по сравнению с нашими представлениями картину. Если верить ее показателям, восемьдесят четыре процента наших соотечественников безграмотны. Как построить национальное государство, если более двух третей населения не могут даже собственные имена написать?
Андрес поднял руку:
— Наш досточтимый маэстро отметил, что восемьдесят четыре процента населения находятся во тьме невежества. Но двенадцать процентов соотечественников являются рабами — физически, эмоционально и юридически. Свержение испанской тирании невозможно без их освобождения. Мы должны желать этим людям свободы не меньше, чем самим себе.
Не имея возможности открыто высказывать свои взгляды на будущее страны, юноши обсуждали их на закрытых встречах, с горечью сознавая, что большая и могущественная часть островной элиты противостоит им. Главной темой дебатов была отмена рабства. Представители местной аристократии, многие из которых бежали на Пуэрто-Рико от разрушительных войн за независимость в Северной и Испанской Америке, а также на Гаити, перевели сюда свои состояния именно потому, что здешние жители мирились с колониальным правительством.
Двенадцать лет назад в Гуаресе тетушка Дамита стала свидетельницей политических волнений, но лидера, который собрал и повел бы за собой возмущенных людей, не нашлось. После недопустимо жестокой реакции властей на эпидемию холеры — они закрыли въезды и выезды из столицы, сожгли пригороды, обрекли тысячи бездомных скитаться по большим и малым дорогам — политически активные, образованные и отважные юноши и девушки встали во главе движения. Наиболее заметным среди них был доктор Рамон Эметерио Бетансес — офтальмолог, поэт, писатель и масон, — который уже обращался с воззванием к колониальному правительству. В ответ ему пригрозили ссылкой.
Бетансес напомнил своим последователям, как испанский двор в Мадриде презрительно отмахнулся от требований пуэрто-риканских колонизаторов приступить к реформам. Он призывал пуэрториканцев взять будущее острова в свои руки. Приводя в ужас умеренных либералов, Бетансес выступал за вооруженное восстание и указывал на успешные примеры бывших испанских колоний, отстоявших свою независимость. Куба и Пуэрто-Рико были существенными исключениями в этом ряду.
«На американском полушарии, — писал Бетансес, — политической независимости и реформ можно добиться только с помощью вооруженной борьбы». В будущем Пуэрто-Рико виделся ему не всеми забытым аванпостом дряхлой империи, а сияющим бриллиантом, достойным членом Антильской федерации, куда также должны были войти Куба и Гаити. Идея блестящая, и Мигелю с Андресом не терпелось принять участие в ее воплощении.
Однако для революции одних патриотических порывов и фантазий о процветании свободного государства было явно недостаточно. Революция требовала лидеров, внятного послания, которое всколыхнуло бы массы, жаждущие встретить смерть в борьбе за свои идеалы, — и денег для финансирования активной деятельности. Мигель по характеру был человеком слишком ведомым, чтобы стать хорошим лидером, и чересчур застенчивым для роли оратора, который мог бы поднять других на борьбу. Однако щедрое содержание, получаемое им от дона Эухенио, давало ему возможность вносить свою лепту в дело вербовки, вооружения и подготовки бойцов.
Мигеля и Андреса захватили революционные идеи Бетансеса, бурная деятельность его соратников, которые зависели от сети тайных обществ, восхищала двух друзей. В отличие от кружка, собиравшегося в аптеке и в других подобных местах, настоящие тайные общества не имели ничего общего с дискуссионными клубами, куда мог легко внедриться шпион и где разглагольствовали поэты, аптекари и известные всем либералы. Они собирались небольшими группами в домах друг у друга, на неприметных узких улочках столицы или провинциальных городков, в задних комнатах борделей, наподобие дома Аливио, на разбросанных по берегам рек и бухт больших животноводческих фермах, куда мужчины приезжали объезжать лошадей и участвовать в скачках, смотреть бои быков и кровопролитные петушиные стычки, пить, играть в карты и строить планы.
С изгнанными с острова лидерами повстанцев поддерживали связь друзья, не ограниченные в свободе передвижения. Письма передавали из рук в руки проверенные члены общества, они же провозили зашитые в одежду документы.
На повестке дня лидеров движения всегда стоял вопрос: как поднять рядового жителя кампо, бедного пуэрториканца, на борьбу против угнетателей, в необходимости которой креолы, принадлежавшие к высшим слоям общества и стоявшие во главе национально-освободительного движения, не сомневались? Ярым патриотам не терпелось наконец-то перейти от разговоров о реформах к конкретным действиям, невозможным, однако, без народной поддержки.
От памфлетов, листовок и другой письменной агитации проку не было: население было безграмотным. В то же время общественные дебаты, выступления с трибуны на городских площадях, даже песни и стихи были запрещены властями — в них усматривали подрывные идеи.
Пока члены тайных обществ спорили о лучших способах донести свои идеи до крестъян-хибарос, устраивали жаркие словесные баталии, составляли заговоры и примеряли на себя различные роли, Мигель, оставаясь на периферии революционной борьбы, лишь пытался нащупать свое место в этом славном и опасном предприятии. Очарованный романтическими идеями, вылившимися в лозунг «Родина, равенство и свобода», он думал, что наконец-то нашел то, ради чего стоит расстаться с жизнью. Разве есть идеалы прекраснее? Зачем, как не ради них, тогда нужно жить и умереть?
Он слушал красноречивые выступления товарищей, изучал историю вооруженной борьбы и охотно помогал деньгами, ожидая, когда пробьет его час доказать, что он достоин быть участником этого благородного дела.
Они с Андресом вступили в одно из тайных национально-освободительных обществ, члены которого передавали Друг другу документы, деньги и сведения в доме Аливио, беседовали вполголоса на городских площадях и в кофейнях, где подавали крепкий кофе и свежие новости. Мигель переводил часть своего содержания в фонд, который выкупал у владельцев родившихся в рабстве младенцев еще при крещении и затем возвращал благодарным родителям свободными людьми. Родственникам, настроенным либерально, Мигель и Андрес о своем вступлении в тайное общество ничего не сказали, чтобы те, сочтя их увлечение опасным, не запретили им заниматься столь благородным и нужным делом. Членам общества советовали не менять привычного образа жизни, дабы не вызвать подозрение у окружающих, поэтому молодые люди продолжали посещать аптеку Бенисьо и слушать выступления старших, не будучи уверенными в том, кто из них также состоит в тайном обществе, кто втихую шпионит, а кто просто приходит выпить домашней водки.
О разразившейся в Соединенных Штатах Гражданской войне жители острова узнали от капитанов прибывших на остров кораблей и из ввезенных контрабандой газет. В начале 1863 года по Пуэрто-Рико распространились копии Прокламации об освобождении рабов. К тому времени жители Сан-Хуана уже знали, что на севере произошло нечто важное. Многочисленные отряды испанских солдат высаживались в порту и незамедлительно отправлялись вглубь острова, чтобы охладить революционный пыл сорока двух тысяч рабов, до которых уже дошли последние новости. Деловые партнеры и родственники, проживавшие на Кубе, писали, что надзор за тремястами семьюдесятью тысячами рабов, работающих на сахарных плантациях острова, еще больше ужесточился.
Однажды вечером после очередных посиделок у Бенисьо Андрес показался Мигелю еще более задумчивым, и он предложил другу пойти к Аливио развеяться. Однако и улыбчивые красотки не сумели развеселить Андреса. По пути домой он оставался все таким же мрачным и сосредоточенным.
— Что тебя так беспокоит, друг, что ты даже отказался спеть с Ла Чиллоной? Ты сам не свой.
Андрес остановился под газовым фонарем на площади. В отличие от всегда гладко выбритого Мигеля, предпочитавшего длинные романтические кудри, Андрес стригся коротко, но, казалось, был не в состоянии справиться с буйной растительностью на лице и густыми бровями. Пышные ресницы так плотно прикрывши глаза, что кое-кто и не догадывался, какого цвета глаза у юноши.
— Сколько времени мы знакомы? — спросил Андрее серьезно, будто и правда не мог вспомнить.
— Ну, мне семнадцать, а познакомились мы, когда еще не было шести. Получается по крайней мере лет одиннадцать.
— И все это время мы были честны друг с другом, так?
— Конечно.
— Я хотел сказать тебе раньше, но молчал из уважения.
Андрес выглядел настолько подавленным, что Мигель мучительно пытался припомнить, чем же он мог обидеть друга.
Тот продолжал:
— Ты никогда не упоминаешь об этом, но все знают, что дон Эухенио владеет плантацией и ты, по-видимому, его единственный наследник.
Мигель кивнул.
— Но я не помню, чтобы мы когда-нибудь обсуждали судьбу принадлежащих тебе рабов. — В последней фразе звучало негодование.
Чувства друга поразили Мигеля.
— Мои рабы? Что ты хочешь этим сказать? Они вовсе не мои, — запинаясь, выпалил он и сразу же пожалел об этом. Он и сам понял, что его неуверенный, поспешный ответ звучит как оправдание. — Я хочу сказать, что…
— Мне не нужны твои объяснения! — оборвал его Андрес. — Это остается на твоей совести. Особенно если ты планируешь и дальше заниматься нашим общим делом.
— У меня нет собственных рабов, ими владеет мой дед. Среди нас есть и другие рабовладельцы. Почему сразу я?
— Я не придираюсь к тебе, я говорю с тобой как друг. Остальные здесь ни при чем. — В подтверждение своих слов Андрес положил руку на плечо Мигеля, затем взял его под локоть, и они зашагали по улице. — Ты пойми, брат, мы столько времени говорим об ужасах рабства, составляем документы и резолюции, которые положат конец этому гнусному пережитку прошлого. И ты прав: кое-кто из наших друзей владеет рабами, но это не мешает им толкать пылкие речи, будто их совесть кристально чиста. Тебе это не кажется лицемерием?
Я думаю, что, если мы действительно верим в то, что говорим, нам необходимо подать пример.
— Мы и так все время обсуждаем компенсации рабовладельцам. Трудно ожидать от людей, состояние которых целиком зависит от… — Он замолчал на полуслове и закрыл лицо руками. — Боже правый! Что я говорю?! Чьи это слова?
Андрес сжал его плечо:
— Теперь ты понимаешь. В наших обсуждениях и спорах мы по-прежнему забываем о том, что речь идет о живых людях. Даже мы считаем их своей собственностью. Да, брат, человеколюбию нам еще учиться и учиться.
Мигелю мало было известно о делах деда. Несмотря на то что тот частенько называл внука своим единственным наследником, старик ни разу не попытался научить юношу чему-то, кроме верховой езды, фехтования, выпивки, общения с дамами легкого поведения и азартных игр, в то время как бабушка и крестная доводили до совершенства его умение держать себя в обществе, столь необходимое сеньору из хорошей семьи. Проведя долгие годы под одной крышей с бабушкой и дедушкой, Мигель по-прежнему имел смутное представление о том, благодаря чему дону Эухенио удалось стать уважаемым членом колониального общества, тем самым обеспечив прочное положение всей семьи. Встречи с господином Уорти проходили либо в конторе поверенного, либо за закрытыми дверьми кабинета. Ни разу Мигеля не пригласили присоединиться к обсуждению дел в комнате со стенами янтарного цвета, пропитавшимися запахами выдержанного портвейна и сигар, сопутствующими беседам мужчин. Он знал, что основной рабочей силой на гасиенде Лос-Хемелос служили рабы, но, как и другие рабовладельцы — сторонники аболиционизма, Аргосо выступали за возмещение убытков вследствие освобождения рабов — такой точки зрения придерживались даже весьма либерально настроенные семьи.
Благодаря Эухенио и Леоноре Мигель с раннего детства усвоил, что рабство — это грех. Дед и бабушка напомнили ему об этом, покупая тетушку Кириаку и Бомбон у Луиса Моралеса Фонта, а затем по приезде в Сан-Хуан предоставив свободу обеим женщинам. В течение многих лет Аргосо помогали тетушке Кириаке выкупить троих детей и их супругов. Однако их добродетели не распространялись на далекую плантацию, обеспечивавшую им безбедную и комфортную жизнь.
Слова Андреса потрясли Мигеля, но он не решался заговорить об этом с дедом. Уважение к нему, благодарность за все данные ему блага и горячая любовь к обоим старикам не позволяли ему сделать хоть что-нибудь, что заставило бы их усомниться в его преданности и любви. Можно ли было обвинить его в слабохарактерности из-за нежелания поднимать эту болезненную тему? Дедушка с бабушкой явно подумают, будто он критикует их. Но Мигелю была невыносима даже мысль о противоречиях и ссорах, и в семнадцать лет он по-прежнему послушно исполнял практически все их просьбы и пожелания, даже если потом, по ночам, как и сейчас, лежал без сна и мучительно задавался вопросами, на которые мог бы с большей легкостью ответить днем, решись он прямо высказать собственное мнение. Сказать по правде, выступления друзей у дона Бенисьо он слушал вполуха, на самом деле мысли его витали где-то далеко.
Мигель вспоминал детство, согретое любовью близких, которые тем не менее внушали мальчику необходимость соответствовать представлениям общества о молодом богатом сеньоре, на которого возлагают большие надежды. Кем он должен был стать, однако, так и не постановили, и мальчик часто чувствовал, будто плывет по волнам чужих ожиданий, не имея впереди ясной цели, испытывая благодарность бабушке, деду и Элене за свое счастливое и спокойное детство. Единственное, что омрачало его беззаботное существование, — это все более смутные воспоминания о дикой глуши, из которой доносился настойчивый женский голос.
Ана писала часто и уверяла, что страстно желает лишь одного — быть с ним рядом, чем бы он ни занимался. Когда Мигель подрос, письма от Аны стали приходить чаще. Обрезанные вручную страницы пестрели причудливыми описаниями кампо, сопровождавшимися неумелыми рисунками людей, цветов, построек и животных. Узнав об очередном послании от матери, Мигель изобретал всевозможные причины, лишь бы не вскрывать его немедленно, оставив среди менее важной корреспонденции. Так удавалось выгадать несколько дней, пока наконец Элена мягко не интересовалась новостями с гасиенды Лос-Хемелос. Читая письма Аны, он никак не мог отделаться от чувства, будто подвел ее, но каким образом и почему так случилось, Мигель понятия не имел. И еще его беспокоило, что на протяжении последних двенадцати лет каждое без исключения письмо, написанное от чистого сердца всегда аккуратным, буква к букве, почерком, заканчивалось одними и теми же словами: «Твоя любящая мать. Жду тебя».
По природе своей Леонора не была подвержена меланхолии. Конечно, ее печалили неизбежные за долгую жизнь горести, она оплакивала безвременную кончину обоих сыновей, смерть родителей, брата, сестер и друзей, но всегда находила в себе силы вернуться в обычное доброе расположение духа, которое распространялось на всю ее жизнь и близких людей. Но однажды утром она, закончив прическу, отвернулась от зеркала — ее охватило неудержимое желание расплакаться. Леонора снова посмотрела в зеркало, будто пытаясь разглядеть в нем, отчего так сдавило грудь и пощипывает глаза.
— Я состарилась, — произнесла она и сама удивилась звуку своего голоса, но более всего тому, что раньше не говорила об этом вслух.
Эухенио выглянул из ниши, где он спал, когда возвращался домой поздно, проведя вечер в компании друзей:
— Ты что-то сказала, дорогая?
— Нет, это я так, сама с собой.
Муж вновь исчез в своей комнате. Она закончила туалет и вышла из спальни, боясь снова взглянуть в зеркало.
Месяц выдался напряженным.
Город отмечал триста пятьдесят пять лет со дня основания Хуаном Понсе де Леоном первого поселения на Пуэрто-Рико. Гроб с телом конкистадора достали из усыпальницы в церкви Святого Иосифа, и именитые доктора из Испании в присутствии королевских представителей исследовали останки. Затем они вновь были помещены в новый свинцовый гроб в деревянном саркофаге. Чтобы почтить память знаменитого конкистадора и первого губернатора острова, планировалось отслужить мессу, кроме того, намечались лекции, выставки и торжественные приемы. Помимо посещения обязательных мероприятий, Леоноре предстояло дать обед и пригласить на кофе знатных дам, прибывших с Пиренейского полуострова.
Последние две недели, хлопоча с утра до ночи, она старалась держать себя в руках, что давалось ей с большим трудом. Каждое обращенное к ней слово усиливало ее мучения, хотя что именно ее терзало, осознать она не могла. В горле стоял ком, и, лишь запершись в комнате и поплакав, ей удавалось избавиться от сдавившего грудь неназванного горя. Домашние замечали ее красные глаза и рассеянность, но лишь Элена осмелилась поинтересоваться, что ее волнует.
— Вы неважно себя чувствуете? — спросила Элена, увидев, как Леонора в четвертый раз пересчитывает салфетки для званых обедов.
— Устала немного.
— Последние несколько дней выдались беспокойными. Почему бы вам не прилечь ненадолго? Мы с Бомбон закончим со скатертями.
— Да, так будет лучше.
Элена и Бомбон проводили ее встревоженными взглядами. Неудивительно — она редко соблюдала сиесту и никогда не отдыхала до обеда. Леонора задергивала шторы, когда в комнате появилась Кириака, несомненно присланная Эленой. Горничная помогла ей распустить шнуровку на платье и снять обувь, потом накрыла легким покрывалом. Стоило женщине остаться одной, как слезы снова хлынули из глаз. Леонора не вытирала их, и соленые струйки стекали по вискам. Она задремала, но пробудилась, прикусив во сне язык.
Леонора не могла объяснить причин своей печали. Естественно, ничего удивительного в том, что в шестьдесят шесть она выглядела старой, не было. Леонора прекрасно осознавала, что ее внешность изменилась давно: прежняя одежда уже не сидела так хорошо, как раньше, волосы поседели, поредели и стали непослушными. Она перешила платья в соответствии с размером и возрастом.
— Во всем виновата суматоха вокруг Понсе де Леона, — сделал вывод Эухенио. — Эксгумация — жуткая затея!
Лекции, мессы и званые ужины со знатными господами и посиделки за чашечкой кофе с их женами Леонора вынесла, но все это время ее не покидало чувство, будто она играет отведенную ей роль, когда по-настоящему хочется лишь одного — забраться с головой под одеяло.
Наутро после праздничных мероприятий Леонора, сославшись на сильную усталость, осталась в постели. Она уединилась в спальне с зашторенными окнами, отказалась от еды, только выпила отвар из мяты и манзанильи, который подала ей тетушка Кириака.
— Хочешь, я позову доктора? — спросил Эухенио на следующий день.
— Нет, дорогой. Я просто очень устала. Со мной все будет хорошо.
— Тогда постарайся что-нибудь съесть. Откуда появятся силы, если ты ничего не ешь?
— Постараюсь, — произнесла она и закрыла глаза.
Эухенио направился в комнату Элены:
— Что нам делать с Леонорой? Я никогда раньше ее такой не видел. И от врача она отказывается.
— Прошел только один день. Может, она и впрямь обессилела. Вот отдохнет как следует и через несколько дней снова встанет на ноги.
— Она беспокоит меня.
— Давайте дадим ей время расслабиться, не будем давить на нее и посмотрим, не проявятся ли признаки болезни. Возможно, через день-два к нам вернется прежняя Леонора.
Через три дня вызвали доктора. Леонора приняла его, позволила проверить пульс и послушать сердце, но, выйдя от нее, врач не смог сообщить Эухенио, Элене, Мигелю и Кириаке ничего нового, кроме того, что они и так уже знали:
— Пульс слабый, но в пределах нормы. Пусть отдыхает сколько захочет, только почаще давайте пить.
Тетушка Кириака готовила голубиные бульоны и чередовала их с отварами на меду. Эухенио, Элена и Мигель заходили к Леоноре, но только на несколько минут: она, казалось, была рада им, но вскоре закрывала глаза и засыпала.
Через десять дней после своего добровольного заточения Леонора поднялась с кровати, оделась и, по обыкновению, села за стол вместе со всеми, только вот ела неохотно — просто ковырялась в тарелке.
— Как хорошо, что ты опять с нами, милая, — сказал Эухенио, целуя ее руку.
Я просто устала, вот и все.
Она похудела. Полные щеки ввалились, лицо осунулось, испещрившие его глубокие морщины стали заметнее, а обвисшая кожа на шее колыхалась при каждом движении. Эухенио, Элена и Мигель старались не обращать внимания на то, как Леонора вяло жует хлеб и прихлебывает херес. Беседа за столом не клеилась, так как все опасались расстроить Леонору. Она этого не замечала, крошила хлеб и попросила Мигеля налить еще хереса, от которого на ее щеках, по крайней мере, появился румянец.
Бомбон доложила о доне Симоне. Он был так возбужден, что казалось, сейчас примется прыгать и хлопать в ладоши.
— Приятного аппетита! — сказал он вместо приветствия.
— Тетушка Кириака, поставьте еще один прибор, пожалуйста, — попросила Элена, поняв, что Леонора распоряжаться не собирается.
Симон покраснел и поклонился:
— Очень любезно с вашей стороны, сеньорита Элена, но спасибо. Я уже поел. — Он повернулся к своему любимцу. — Дорогой Мигель, у меня потрясающие новости! Самый прославленный из живущих ныне испанских художников, маэстро Педро Кампос де Лаура, согласился взять тебя в ученики.
Учитель с трудом сдерживал радость, а Мигель, Леонора, Элена и даже тетушка Кириака, убиравшая тарелку с мясом, рты раскрыли от изумления.
— Боже мой! Вот так сюрприз! Ну и удивили вы нас, дон Симон! — первой опомнилась Леонора.
— Здесь нет ничего необычного, дорогая. Мы с доном Симоном уже не первую неделю занимались этим вопросом, — вступил Эухенио, пряча глаза.
— Я ничего об этом не знал, — запинаясь, отозвался Мигель.
— Мы с доном Эухенио ничего не хотели говорить на тот случай, если маэстро Кампос де Лаура откажет, — объяснил дон Симон с довольной улыбкой. Он был так поглощен своей радостью, что не заметил, как Леонора застыла и напряглась. — Он не дает уроки, Мигель. Это большая честь и уважение к твоему таланту.
— Определить тебя в ученики к художнику с заслугами, маэстро Кампосу де Лауре, было задачей не из легких, — торжественно объявил Эухенио. — Дон Симон был знаком с ним в Мадриде, а губернатор кое-чем мне обязан поэтому я попросил его встретиться с маэстро и замолвить за тебя словечко во время очередной поездки на материк.
Мигель переводил взгляд с Эухенио на Симона, Элену и Леонору:
— Не знаю, что и сказать. Это так неожиданно.
— Мы всегда стараемся дать тебе самое лучшее, — подытожил Эухенио.
— Да, сеньор, понимаю. Но все же…
— Так мило, что ты уже обо всем позаботился, дорогой, — перебила его Леонора.
Все, кроме дона Симона, услышали сарказм в ее голосе.
— Более того, Мигель, — продолжал учитель, — твой добрый друг Андрес тоже отправится в Мадрид. Его приняли на юридический факультет.
Леонора вытащила из складок юбки веер и принялась обмахиваться:
— Здесь жарко или мне кажется? Может быть, выйдем во двор?
Эухенио и Мигель вскочили, чтобы помочь Леоноре подняться. Она повернулась спиной к мужу и улыбнулась внуку. Эухенио сделал шаг назад.
До Симона наконец-то дошло, что далеко не все члены семьи разделяют его радость.
— Я чем-то обидел ее? — прошептал он Элене, сопровождая ее во двор.
— Пожалуйста, не волнуйтесь. Последние несколько дней она неважно себя чувствовала, и мы все следим за ее настроением.
— Я оставлю вас. Такие новости нужно обсудить в семейном кругу. Еще раз поздравляю, сынок, — сказал он, сжимая плечо Мигеля.
Когда учитель ушел, Эухенио, Леонора, Элена и Мигель в тягостном молчании уселись за столик из кованого железа. Тетушка Кириака подала кофе. Стоило ей выйти, Леонора встала, даже не взяв чашку.
— Эухенио, — она протянула руку мужу, — можно поговорить с тобой наедине?
Он, смутившись, повел ее вверх по лестнице. Элена и Мигель смотрели старикам вслед, пока те не скрылись за закрытой дверью.
— Ты ничего об этом не знал? — спросила Элена Мигеля, когда они вновь уселись за стол.
— Нет, ни абуэло, ни дон Симон ни о чем мне не говорили.
— Они считают, это большая честь.
— Я едва ли ее заслуживаю, Элена. Есть люди намного…
— Не говори так, дорогой, у тебя большой талант.
В глубине души Мигель считал себя в лучшем случае посредственным художником. Но юноша не успел поделиться с крестной своими сомнениями, потому что в эту минуту до обоих донеслись громкие голоса из верхних комнат.
— Ты собирался отослать его в Испанию, не посоветовавшись со мной? — принялась отчитывать мужа Леонора, как только дверь за ними закрылась. Она сидела на диване у окна, рассекая воздух веером.
— Конечно нет! Я хотел сказать тебе несколько недель назад, но сначала вся эта суета вокруг Понсе де Леона, а потом ты плохо себя чувствовала.
Ее скептический взгляд вынудил его сменить тактику.
— Кроме того, — он опустился на ковер, просунул руку под ее нижнюю юбку и погладил ногу, — я не был до конца уверен. Мы не хотели заранее обнадеживать Мигеля — маэстро Кампос де Лаура мог ответить отказом.
— Почему нельзя продолжить учебу здесь? — Она мягко, но решительно отвела его руку.
Эухенио заметил, что у него расстегнут жилет.
— В Сан-Хуане он получил все, что мог. Ему надо двигаться дальше, — объяснил полковник, сделав вид, будто сосредоточен на застегивании пуговиц — занятии, в общем-то, пустяковом.
— Скажи правду, Эухенио, почему ты отсылаешь его отсюда?
Он наконец поднял глаза на жену:
— Леонора, я не хотел расстраивать тебя.
— Ты что-то от меня скрываешь.
— Да, дорогая. Пожалуйста, прости, но я думал, будет лучше, если я сам обо всем позабочусь. Мы с Бартоло Карденалесом все и так решили.
— При чем здесь Бартоло?
Эухенио набрал в легкие побольше воздуха:
— Мигель и Андрес оказались замешаны в деле, которое может скомпрометировать их.
— Не понимаю. Речь идет о какой-нибудь девице?
— Нет, дорогая, — ответил он, горько улыбаясь, — эта беда поправима. К сожалению, наши мальчики души не чают в этом подстрекателе Бетансесе и состоят в тайном обществе.
— Вряд ли необходимо высылать его в Испанию из-за «тайных» посиделок в аптеке. — Она недоверчиво прищурилась. — Всем известно, это всего лишь бравада и самолюбование.
Планы по отправке Мигеля в Испанию он не обсуждал с ней именно потому, что надеялся избежать этого разговора.
— Нет, любовь моя, все намного серьезнее, чем ты думаешь.
Теперь ее тонкие брови поползли к переносице, что означало: полуправда недопустима.
— За несколько недель до эксгумации Понсе де Леона губернатор пригласил меня прогуляться в саду своей резиденции. Выяснилось, что наши мальчики встречались с организаторами вооруженного восстания.
— Белыми?
— Они не настолько глупы, чтобы раздать оружие черным. Они набирают кампесинос и пока далеко не продвинулись. Перехватили зашифрованные сообщения, выявили лидеров, а имена Андреса с Мигелем обнаружили в списках. Насколько нам известно, в число непосредственных зачинщиков они не входят, но, не ровен час, и наши мальчики попадут в историю, из которой просто так не выпутаешься.
— И ты решил отправить его подальше?
— Так посоветовал губернатор, Леонора.
— А тебе не пришло в голову поговорить с Мигелем, прежде чем отправлять его в ссылку?
— О ссылке речи не идет, ему предоставляется редкая возможность заняться любимым делом. И так он окажется подальше от своих сообщников, способных запятнать его честное имя. Ему семнадцать лет, Леонора, и как часто он выезжал за пределы города? Бывал на выходных на ферме у наших друзей или на праздниках в честь святых покровителей соседних городков, только и всего. Ему ни разу в жизни не приходилось постоять за себя.
— Что в этом плохого? Зачем нам богатство, если мы не можем сделать его жизнь легкой и счастливой?
— Я не говорю о материальных благах, — конечно, он получает все самое лучшее. Я хочу сказать, что Мигель легко поддается чужому влиянию. Я думаю, ему несвойственна… страсть к неизведанному, необычному, таящему угрозу.
— Ты не хуже меня знаешь, до чего эта страсть довела обоих наших сыновей.
Эухенио скривился, достал из кармана носовой платок и вытер лоб:
— Нельзя опекать его до такой степени, чтобы он оказался не в состоянии понять, повинуется ли он собственному желанию или действует по чужой указке.
— Он еще совсем ребенок!
— Он мужчина, Леонора, пусть молодой, но мужчина. Загвоздка в том, что он так и не повзрослел. Ему недостает уверенности мужчины, осознающего свои возможности. Он слишком пассивен, никогда не шел нам наперекор…
— Так ты отсылаешь его подальше, потому что он слишком почтителен и вежлив?!
— Я отсылаю его подальше, чтобы он научился отстаивать собственные убеждения и не шел на поводу у первого встречного, включая меня, и тем паче у харизматичного человека, амбиции которого могли довести Мигеля до беды. Мы не можем заставить его оценить свои силы, не выпустив в свободное плавание, где бы его немного потрепало.
— Тебе ненавистна его беззаботная жизнь.
Это замечание переполнило чашу терпения Эухенио.
— Все мои предложения по воспитанию Мигеля ты всегда отвергала!
Она и тут пробовала возражать, но он не дал ей вставить и слова:
— Я не вмешивался, когда вы с Эленой занялись его образованием. — Он почти перешел на крик, но это его не смущало. Правда была на его стороне, и Леонора должна была признать это. Вновь уступать ей, несмотря на ее недавнее недомогание, Эухенио не собирался. — Я не настаивал, когда ты протестовала против военной подготовки.
Я не заставлял его погружаться в тонкости ведения бухгалтерии. Моей заслуги в его воспитании нет, я лишь передал ему свои представления и знания о том, что значит быть мужчиной, и старался служить ему хорошим примером.
— Пожалуйста, говори потише, они могут услышать тебя.
Эухенио вытер пот, выступивший на лице, — платок был мокрым насквозь.
— Иногда я смотрю на него и удивляюсь его пассивности. — Он расхаживал по комнате, заложив руки за спину. — Леонора, мы вырастили человека, который сам не знает, кто он такой, — человека без целей и желаний. Я чувствую свою вину перед ним.
— Теперь ты хочешь отправить его туда, где он не сможет напоминать тебе о том, каким никудышным дедом ты оказался.
Эухенио остановился и посмотрел на осунувшееся лицо жены. Они были женаты почти полвека, и, несмотря на годы, она по-прежнему казалась ему красивой, достойной любви и восхищения. Они часто спорили еще до женитьбы, иногда на повышенных тонах, но в конце концов он практически всегда уступал ей. Однако за всю совместную жизнь она никогда не позволяла себе такой жестокости.
— За всю жизнь ты, видимо, так и не узнала меня, если считаешь неудачником.
— Прости меня.
Она уже было хотела броситься в его объятия, но упала на диван как подкошенная, вдохнула и сжала руками грудь. Лицо ее исказилось от боли.
Эухенио бросился на помощь жене, но ее тело обмякло, и она упала на пол.
— Мигель! Элена! Сюда, быстрее!
Он склонился над ней, пытаясь посадить, хлопал по щекам в надежде вернуть румянец, но уже понимал, что все напрасно.
Не считая Рамона, Эухенио побывал на стольких похоронах, что все и не упомнишь. Он носил гробы погибших на войне солдат, видел придворных, отправившихся на тот свет из-за распутства и обжорства, копал могилы крестьянам, раздавленным войной, голодом и тяжким трудом. И собственная смерть не давала ему покоя настолько, что бумаги он всегда держал в полном порядке. Случись с ним что-нибудь — семья будет обеспечена. Но он и подумать не мог, что станет вдовцом, и не мыслил своей жизни без Леоноры Мендосы Санчес де Аргосо.
Она была другом в детстве, кокетливой сеньоритой в юности, любящей и отважной женой, следовавшей повсюду, куда бы ни закинула его судьба в поисках славы на поле боя. Она стала частью него, и Эухенио в буквальном смысле не представлял без нее своей жизни.
Во время поминок он не сводил глаз с ее лица, теперь такого спокойного. Он так часто наблюдал за спящей Леонорой, что и теперь ожидал, она вот-вот сложит губы, будто целуя воздух, ее ноздри затрепещут и задрожат ресницы. Ему хотелось, чтобы она жила. Хотелось, чтобы она поднялась из обитого сатином гроба и вернула смысл в его жизнь. Хотелось, чтобы она с нежностью приколола ленты и медали к его мундиру, пригладила своими ладонями лацканы его куртки. Хотелось почувствовать прикосновение ее пальцев, когда она стряхивала никому не видимую пылинку с его плеча, услышать ее смех в ответ на свою шутку, или пение, когда она поливала цветы во дворе, или игру на арфе. Хотелось, чтобы она прошлась по комнате твердой, уверенной, но вместе с тем женственной походкой. Снова танцевала, и юбки покачивались взад и вперед, словно колокол. Хотелось увидеть, как она припудривает свои круглые плечи и мажет руки кремом. Прикоснуться к ее мягким как шелк волосам, дотронуться до губ и ощутить их тепло, отвести в сторону кружева на чепце и распустить ленты на ночной рубашке. Припасть к заповедным уголкам ее тела, не доступным другим мужчинам. Он любил ее всегда, с самого детства, — и не хотел жить без нее.
Эухенио бродил по дому — первому настоящему дому, который он сумел ей дать, — и ждал, что вот-вот жена поправит шторы или поставит свежесрезанные цветы в вазу.
Он пробовал спать в их общей постели и просыпался, пытаясь дотянуться и обнять ее среди ночи. Сидя во главе стола с Мигелем и Эленой по сторонам, как и заведено, он смотрел на другой конец стола и видел пустое место, еще более пустынное, чем безоблачное небо.
Пережив поминки, похороны, литургии и новены, прочитав письма с соболезнованиями, подобрав слова для надгробия, убедившись, что господин Уорти привел дела в порядок, два месяца спустя после смерти Леоноры, как-то глубокой ночью, терзаемый горем и отчаянием, Эухенио отправился спать, снова и снова повторяя ее последние слова: «Прости меня».
У него были четки, которые жена подарила ему так давно, что он уже и не помнил повода, и теперь старик молил ее о прощении, молил Господа простить его за то, что преклонялся перед ней, будто она и была верховным и всемогущим божеством. Он не мог простить себя за то, что, не посоветовавшись с ней, намеревался отослать внука в Испанию, пусть даже для его блага: Мигелю необходимо было приобрести независимость и опыт, научиться вести себя в обществе других людей и познать тяготы самостоятельной жизни.
Неделями он строил вместе с Симоном планы по отправке Мигеля в Испанию и скрывал их от Леоноры в надежде, что выпавшая их внуку огромная честь стать учеником маэстро убедит ее в правильности этого шага. Но она потеряла двух сыновей, и ему следовало бы догадаться, что, призови Мигеля в Испанию сама королева, Леонора не захотела бы отпустить мальчика из-под своего крыла, терзаемая страхами и предчувствиями.
— Прости меня, — повторял он вновь и вновь в надежде услышать ее нежный голос и вместе с тем понимая всю несбыточность своих надежд. Она отправлялась на Пуэрто-Рико с тяжелым сердцем, пережила то, что не приведи господь испытать ни одной матери. Ее сердце, разбитое дважды, остановилось бы, потеряй она еще и внука. — Зачем я только не послушал тебя, дал сыновьям убедить меня и приехал сюда?
Всю ночь он не находил себе места, мучась и тоскуя, заклинал Бога забрать его тоже.
— Я не могу жить без нее, — молил он. — Я не существую без нее.
Когда из-за гор показалось солнце, Эухенио наконец-то успокоился, четки он по-прежнему сжимал в руках. Глубокое и ровное дыхание стало поверхностным и прерывистым, пока с последним благодарным вздохом старик не избавился от земных страданий.
Поминки и похороны бабушки, а затем спустя два месяца и деда всколыхнули и оживили в памяти Мигеля воспоминания, о которых он и сам не подозревал. Теперь юноша снова и снова мысленно возвращался к смерти отца. Он четко увидел кровавые пятна на гамаке, в котором несли папу после несчастного случая, снова услышал крики, когда его перекладывали на повозку, удивился ловкости, с которой тетушка Дамита забралась на повозку, и увидел маму с нахмуренным лицом, будто вся эта суета вокруг отца претила ей. За стоявшей столбом пылью, из-за того что люди без конца сновали туда-сюда, он разглядел огромную лошадь Северо и его собак. В лучах яркого полуденного солнца тени казались резкими.
Сколько воспоминаний! Няня Инес унесла его с территории сахарного завода к скалам у реки, где Нена стирала одежду, Индио и Эфраин пошли следом, они безудержно ревели, и Нена тоже, но никто не велел им замолчать. Когда они вернулись на батей, суета стихла. Инес взяла его к себе в бохио и занялась готовкой, пока они вместе с Индио и Эфраином строили домики из чурбачков и щепок в мастерской. На следующее утро Хосе сколачивал длинный ящик, и, когда Мигель поинтересовался, для чего тот нужен, глаза плотника заблестели от слез, и мальчик понял, что отец мертв. Он ревел, а Инес, оставив очаг без присмотра, взяла его на руки. Индио с Эфраином стояли рядом, Хосе гладил Мигеля по голове, и все они обнимали и целовали его — это было приятно, но с папиными поцелуями и ласками не сравнить.
— Ты должен быть хорошим мальчиком, — приговаривала Инес, — ты должен быть смелым, малыш, потому что теперь ты хозяин дома.
Тогда Мигель не понял смысла ее слов, но сейчас, у гроба деда, пелена упала с его глаз. Он был последним Аргосо в роду. Потеряв девственность с Транквилиной Аливио, он впервые почувствовал себя мужчиной, но лишь теперь ясно осознал, что жизнь настоящего мужчины для него только начинается. И все же перед глазами стояла картина: Инес держит его, маленького, на руках, нежно целует лоб и приговаривает: «Все будет хорошо, мой мальчик, все будет хорошо».
Элена и тетушка Кириака всегда знали, что нужно Мигелю. После смерти бабушки и дедушки они обе бесцельно бродили по комнатам, глядя на вещи, которые никогда и никому больше не понадобятся: арфу абуэлы, саблю и шляпу с плюмажем абуэло. Мигель чувствовал, Элена и тетушка Кириака чего-то ждут от него, но чего именно, он понять не мог. Поручений или просьб, которые наполнили бы их день, он придумать не мог, да ничего особенного ему и не требовалось. Женщин это расстраивало. Но Мигель чувствовал себя таким же потерянным, как и они. Если он собирался выйти из дому выпить кофе, навестить дона Симона или прогуляться по площади и подышать свежим воздухом, обе женщины, стоя на верхних ступеньках лестницы и не сводя с него глаз, смотрели, как он одевается, пока за ним не закрывалась входная дверь. В черных платьях, с мрачными лицами, они походили на пару ворон, которым уже не суждено летать.
Из-за траура Мигель был лишен привычных развлечений. Он забросил карточные игры с друзьями, больше не проводил вечера в доме Аливио, перестал подыгрывать Андресу на гитаре и распевать вместе с другом любовные песни под балконами местных красавиц. С ночными посещениями собраний в аптеке Бенисьо тоже было покончено, а те люди из тайного общества, которых он знал в лицо, неожиданно исчезли из города. Через несколько дней после похорон деда Андрес отплыл в Испанию — ближайший друг покинул его в то самое время, когда Мигель больше всего в нем нуждался.
В первые недели траура, после новей, единственным человеком, постоянно посещавшим дом Аргосо, стал господин Уорти. В своем завещании Эухенио щедро обеспечил Элену, оставил деньги и документы для выкупа двух оставшихся в рабстве племянников Кириаки и их жен. К ужасу Мигеля и Элены, полковник ничего не оставил Ане. Теперь Мигель единолично владел гасиендой Лос-Хемелос. По документам выходило, что родная мать была его наемным управляющим.
С того ночного разговора с Андресом о судьбе рабов в Дос-Хемелосе Мигель много думал о них, но так ничего и не предпринял. Да и друг больше не касался этой темы. Его отец продал ферму вместе с рабочими — нет, не освободил их, скорее, освободил от них себя. Мигель ожидал, что своей последней волей дед отпустит всех прикрепленных к Лос-Хемелосу людей такие завещания нередко оставляли колонисты с нечистой совестью, — но и рабах не было ни слова.
Гремел гром, сверкали молнии, дождь барабанил по крышам домин. Мигель не спал — он готовился к первому серьезному решению в жизни. Сердце сжималось от боли: дед на правильный шаг не решился, и теперь ему самому придется исправлять положение. Он чувствовал, что поступает благородно, милосердно и щедро. С утра, когда гроза унеслась, оставив небо ослепительно-чистым, он отправился в контору господина Уорти на втором этаже нового здания через улицу от доков и складов. Поверенный Уорти и оба его партнера занимали отдельные кабинеты с окнами на гавань, а клерки и секретари сидели друг напротив друга за столами, вытянувшимися по всей длине выходившего на боковую улицу коридора.
После необходимого обмена любезностями Мигель откашлялся, чтобы голос звучал решительнее:
— Я был бы вам признателен, господин Уорти, если бы вы начали составлять бумаги, необходимые для освобождения рабов на гасиенде Лос-Хемелос.
Господин Уорти с мрачным видом кивнул.
— Понимаю, — промолвил он, крутанулся в кресле и устремил взор на гавань.
Мигель проследил за его взглядом. Бухту заполонили торговые суда, желто-красные флаги трепетали на фоне лазурного неба. Господин Уорти посмотрел на Мигеля:
— Прошу прощения, молодой человек, ваше желание достойно одобрения, но не может быть исполнено.
— Почему нет? — спросил Мигель таким тоном, что сам себе показался обиженным ребенком.
— Потому что в завещании дона Эухенио ясно сказано, что, пока вам не исполнится двадцать пять лет, важные решения, касающиеся финансовых дел, находятся в ведении специально созданного фонда. Помните, я разъяснял вам это положение, когда зачитывал последнюю волю полковника?
— Я тогда мало что понимал, — пробормотал Мигель. — Не расскажете об условиях еще раз?
— Конечно. — Уорти прошел к стоявшему у стены шкафу с выдвижными ящиками и принялся просматривать его содержимое, пока не отыскал толстую коричневую папку, перевязанную красной лентой. — Вот они, — сказал он, раскладывая перед юношей документы на пергаментной бумаге, с печатями, подписями, прошитые и скрепленные тесемками. Мигелю они показались пугающе официальными. — Мы с двумя партнерами руководим работой фонда, пока вы не достигнете необходимого возраста. Тут определяющие условия документы. Узнаете подпись дона Эухенио? Здесь и здесь. И на этих бумагах тоже — все должным образом заверено и нотариально засвидетельствовано. Это сертификаты на владение собственностью, которой мы управляем от вашего имени. Этот — на ценные бумаги, здесь перечислены принадлежащие вам пристани и складские помещения; это договоры с арендаторами, документы на дом в Сан-Хуане и гасиенду Лос-Хемелос. Можете изучить их в любое время, ознакомиться с положением дел и имуществом. Вот полный список предметов мебели и драгоценностей, которые, согласно воле ваших бабушки и дедушки, являются вещами фамильными и не могут быть проданы или подарены до достижения вами совершеннолетия, если такая необходимость возникнет. Насколько мне известно, полковник и донья Леонора надеялись, что этого не произойдет и вещи останутся в семье навсегда. Это квитанция на банковскую ячейку с драгоценностями вашей бабушки. Ключ вам вручат на двадцатипятилетние.
Мигель почувствовал облегчение, когда господин Уорти закончил объяснения. Он не сомневался, что отличать одну бумагу от другой научится еще не скоро. Но оказывается, поверенный собирался продолжить. Он вытащил другие пергаменты из-под толстой коричневой папки.
— Вот родословные ваших лошадей и наконец… — он достал пачку документов из конверта и веером разложил их на столе, — самые последние расчетные графики по гасиенде Лос-Хемелос, из которых следует, что, вопреки ожиданиям и трудностям, дела на плантации идут вполне успешно.
Мигель уставился на бумаги непонимающим взглядом, сознавая, что должен наконец что-то сказать:
— Выглядят очень… сложно.
Уорти сложил документы в аккуратную стопку:
— Освобождение рабов сейчас подорвет состояние вашей матери и гасиенды. Должно быть, тот факт, что у вас нет права самостоятельно управлять делами, разочаровал вас, но, видите ли, дон Эухенио считал, вам необходимо набраться опыта, прежде чем принимать решения, которые могут отразиться на вашем финансовом благополучии.
Мигель не сводил глаз с пачки бумаг — вот чем он являлся для таких людей, как Уорти. Сомневаться не пригодилось: по документам он был человеком важным и даже могущественным, но разбираться в бумагах он не желал, да и солидным господином себя не чувствовал. Он пришел в эту контору с единственной мыслью — освободить рабов. Теперь до него дошло, что дон Эухенио не доверял ему. Кому удастся лучше сдерживать его внезапные порывы, чем этому угрюмому американцу, всецело сосредоточенному на приобретении, увеличении и защите богатства?
— Если позволите, — прервал его раздумья поверенный, — я хотел бы обсудить с вами одно дело, если можно.
— Да, конечно.
— Помните, в завещании дон Эухенио ничего не оставил вашей матери?
— Да, знаю.
— Конечно, не мне ставить под сомнение соображения и мотивы полковника, — начал господин Уорти, хотя именно этим и собирался заняться, — но, если не считать состояния, которое достанется ей в случае смерти мужа, — а я не осведомлен о его финансовых делах, поскольку он вроде бы сам ведет их, — донья Ана находится в довольно уязвимом положении… в денежном плане.
Мигель молчал.
— Конечно, она получает зарплату, и дону Северо в качестве управляющего платят кругленькую сумму, — продолжал Уорти. — По всей видимости, полковник посчитал, что донье Ане необязательна доля в наследстве: она ведь получает зарплату и к тому же замужем за сеньором Фуэнтесом. Однако сразу по прибытии на Пуэрто-Рико она много своих средств и сил вложила в гасиенду. Все, кажется, позабыли об этом. И уверяю вас, я веду речь исключительно о финансовой стороне дела. Надо полагать, так случилось по недосмотру, — заключил Уорти, — но, возможно, вы захотите исправить положение и воздать ей должное.
— Пару минут назад, сеньор, вы сказали, что я не могу принимать никаких решений, пока мне не исполнится двадцать пять…
— Разумеется, и, вероятно, мое предложение уже сейчас позаботиться о состоянии дел после кончины может показаться нелепым и преждевременным. Однако теперь, когда вы вступили во владение имуществом, будет разумно подготовить завещание. В конце концов, вы женитесь и, Бог даст, заведете детей-наследников, тогда мы вновь вернемся к вопросу. Сейчас же вы, может статься, захотите сделать так, что, случись вам умереть раньше доньи Аны, хотя это и маловероятно, ей не пришлось бы зависеть от супруга или ваших потомков и других родственников. Я встречался с ней лишь однажды, но знаю ее как женщину гордую и упрямую. То, что она сотворила с Лос-Хемелосом, впечатляет и должно быть вознаграждено.
— Спасибо, господин Уорти, — отозвался Мигель, — вы правы. Что я должен сделать?
— Мы составим завещание по всем правилам, исходя из сегодняшнего положения вещей, и направим вам для рассмотрения. После того как вы распределите доли наследства, останется проставить дату и подписать завещание в присутствии свидетелей.
— Тогда начинайте его готовить, пожалуйста…
Поверенный сделал пометку в лежащем перед ним блокноте.
Теперь Мигель, в свою очередь, обратил взор на гавань и дальше — на извилистую полосу Центральной Кордильеры.
— Все эти годы я не видел мать, — сказал он. — Безусловно, я хочу защитить ее интересы, насколько это возможно. Она отстаивала мои.
— Это точно, — согласился Уорти. — Жаль, что у вас не будет времени навестить Лос-Хемелос перед поездкой в Европу.
У Мигеля кровь отлила от лица. Все разговоры о Мадриде закончились в тот же день, когда и начались.
— Я знаю, что ваш дед и дон Симон приложили большие усилия, чтобы определить вас в ученики маэстро де Лауры.
— Они упоминали об этом, — ответил Мигель, — но после смерти бабушки он…
— Понимаю. — Уорти выдержал паузу, прежде чем продолжить. — За несколько дней до своей преждевременной кончины дон Эухенио приходил убедиться, все ли бумаги для вашего путешествия готовы. К тому времени, согласно его распоряжениям, я уже нашел каюту на корабле и жилье. — Он вынул конверт из ящика стола. — Вот, подробности здесь. Вы уезжаете через десять дней.
— Господин Уорти, я…
— Дон Эухенио очень настаивал, чтобы вы отправились в Испанию на продолжительный период, — прервал его поверенный, — очень настаивал.
— Он так и сказал вам?
Уорти подошел к двери, проверил, не подслушивает ли их кто-нибудь, вновь плотно закрыл дверь и вернулся на середину комнаты.
— Я уверен, при наличии необходимых сведений люди в состоянии принять взвешенные решения, — издалека начал американец. — Из нашей беседы и на основании собственных наблюдений у меня сложилось впечатление, что ваши бабушка с дедушкой, да упокоятся они с миром, вероятно, слишком опекали вас…
— У меня было счастливое детство, но я первый признаю, что от меня многое скрывали.
— А вы в свою очередь имели секреты от них? Я прав?
Такого поворота Мигель не ожидал:
— Что вы хотите этим сказать?
— Дона Эухенио беспокоила ваша… близость к некоторым лицам.
«Неужели Уорти знает о тайном обществе?» — подумал Мигель, но промолчал.
— Дону Эухенио из достоверных источников стало известно, что вам и Андресу Карденалесу лучше на время покинуть остров. Конечно, из-за недавней тяжелой утраты отъезд пришлось отложить. Однако теперь, как член вашего попечительского фонда, я настоятельно рекомендую вам выполнить пожелание деда.
— Я в опасности, сеньор?
Сердце юноши колотилось в грудной клетке с такой силой, что он не сомневался: господину Уорти даже через рубашку, жилет и куртку тоже видно, как оно бьется.
— Вы можете поставить себя в опасное положение, если не прекратите встречаться с неблагонадежными господами. Губернатор высоко ценил работу дона Эухенио с местной милицией и доблестную службу на благо государства. Когда ваше имя всплыло наряду с другими злоумышленниками, дед заверил его, что если вы и замешаны в незаконную деятельность, то всему виной молодость и впечатлительная натура. Полковнику пообещали, что, если вы покинете остров на время, на связи с сомнительными личностями, представляющими угрозу для власти, закроют глаза.
— Дед ничего не говорил мне… — сказал Мигель.
— Вопрос был слишком деликатным, молодой человек. Я уверен, ему не хотелось беспокоить вас или донью Леонору, да упокоится она с миром.
Мигель вспомнил крики, доносившиеся из спальни в тот день, когда дон Симон принес новости о маэстро де Лауре. И внезапно его охватило чувство вины.
Уорти дал ему пару секунд, чтобы прийти в себя, а затем продолжил:
— Похоже, доктора Бетансеса, нескольких его соратников и участников движения скоро отправят в ссылку. Будет лучше, если вы уедете по доброй воле и не окажетесь среди дестеррадос.
Позвольте говорить начистоту: если власти ополчатся на вас, правительство может конфисковать собственность и имущество — все, и тогда с привольной жизнью на острове придется распрощаться навсегда.
Мигеля трясло от страха, злости и вины.
— Вы хотите сказать, что на свободе могут находиться либо рабы, либо я, но никак не вместе?
Господин Уорти снова уселся во вращающееся кресло, сложил руки на столе и посмотрел на Мигеля:
— Характер моей работы не позволяет мне публично выражать собственные взгляды, однако это вовсе не значит, что я разделяю господствующее мнение по поводу управления этим островом.
Мигель не нашелся, что сказать в ответ. Уорти считался «американцем», и критика испанского правительства могла закончиться для него депортацией. Непонятно, зачем ему понадобилось рассказывать о своих убеждениях Мигелю. Члены общества не имели права ни признаваться в том, что состоят в обществе, ни пытаться узнать об этом у другого человека. Теперь юноша гадал, не является ли американец Уорти одним из них.
Мигель снова повернулся к окну: он полагал, будто обсуждающим серьезные вопросы мужчинам следует делать долгие многозначительные паузы. Глядя на разворачивающуюся перед ним панораму города, он слышал стук копыт по булыжной мостовой, скрип колес проносящихся мимо повозок и карет, хлопанье колышущихся на ветру флагов и парусов, крики бригадиров грузчиков.
— Я пришел сюда с целью освободить рабов на гасиенде Лос-Хемелос, — тихо сказал Мигель, — но благодаря вам мне предстоит многое обдумать.
Господин Уорти также обратил свой взгляд за окно, на гавань, где бурлила жизнь. Через минуту он заговорил снова.
— Я не вправе не исполнить последней воли вашего деда, но могу помочь вам найти способ совершить гуманный поступок, — продолжал он. — К примеру, вы можете даровать людям свободу после вашей смерти, внеся соответствующий пункт в завещание. Обычная практика среди рабовладельцев.
Юноша вздрогнул — он ненавидел, когда его так называли.
— Понимаю. Пожалуйста, вставьте соответствующее распоряжение в черновик.
— Хорошо, — ответил поверенный и снова сделал пометку в блокноте. — А с наступлением двадцатипятилетия будете распоряжаться всем принадлежащим вам имуществом по своему усмотрению. Фонд не сможет вмешаться, хотя я надеюсь, вы позволите мне и дальше помогать вам советом.
— Конечно. Спасибо, господин Уорти. — Мигель встал и протянул руку. — Благодарю за помощь.
— Если я могу хоть чем-то оказаться полезен вам в подготовке к путешествию…
— Я сообщу вам.
Мигель поплелся по коридору, сопровождаемый звуками царапающих пергаментную бумагу перьев, шелестом документов, приглушенным шепотом секретарей и клерков в одинаково безликих одеждах, запахом чернил, плавающими внутри столба света пылинками, безмолвием и жарой приближающегося равноденствия.
Выйдя на мощенную булыжником улицу, он услышал стук хлопающих ставен и дверей — это лавочники готовились к обеду и сиесте. Эти звуки вывели Мигеля из забытья. Пешеходы спешили укрыться внутри зданий, улица постепенно становилась безлюдной. Мигель наконец во всей полноте осознал суровую правду: скоро он впервые в жизни уедет за пределы Пуэрто-Рико и у него даже не остается времени посетить гасиенду Лос-Хемелос. До разговора с господином Уорти он и не подозревал, что путь туда ему закрыт. Эта новость странным образом приободрила его, как будто необходимость самому изобретать отговорки, чтобы не навещать мать, тяготила его. «Поеду туда, как только вернусь из Европы», — решил юноша.
Он понимал, что Мигель, вошедший в контору господина Уорти, навсегда остался там. Тот человек растворился среди накладных на грузы, заверенных нотариусом документов, договоров аренды, купчих и перевязанных тесемками увесистых коричневых папок. Помыслы и желания его были верны и чисты, но характера и сил отстаивать свои убеждения не хватало. Бетансеса один раз уже высылали из страны, он вернулся, чтобы вновь стать дестеррадо. Чем пожертвовал патриот в борьбе за освобождение мужчин и женщин, которых даже не знал? Мигель был сделан из другого теста. Как только его беспечная жизнь оказалась под угрозой, от благочестивых намерений не осталось и следа. Перед глазами появилась еще одна давно забытая картина: мать стоит под деревом неподвижно, как столб, пока все и вся на батей суетятся и снуют вокруг нее. Ничего общего с действительностью это воспоминание иметь не могло, но почему-то Ана запомнилась сыну именно такой: недвижимой, спокойной, с устремленным на него взором черных, словно оникс, глаз.
Возможно, сейчас, когда он только начал обретать себя, это и к лучшему, что он не поедет на гасиенду и не ощутит на себе ее пристального, пронизывающего взгляда.