Когда-то в ходу такое выражение:
— Вы любите вчерашний борщ? В таком случае приходите завтра.
И вот уже завтра. И мы пришли. Но от борща ничего не осталось, его съели еще вчера… Остались только вчерашние сказки…
Жил на свете волшебник. Он мог превращать песок в сахар, а простую воду в молоко, но не делал этого, потому что считал, что чудес не бывает.
Пошел он однажды на край света. Пришел, свесил ноги через край и вдруг почувствовал — рядом кто-то стоит. Скосил волшебник глаза и увидел петуха, который пристроился на самом краю и преспокойно клевал звезды.
— Остановись! — воскликнул волшебник. — Ты нас оставишь без звезд!
— Извините, — смутился петух. — Но при этом согласитесь; здесь же больше нечего клевать.
Они разговорились. Оказывается, петух вовсе был не петух, он был человек, и у него была жена, очень красивая женщина. Он так ее любил, что друзья стали над ним посмеиваться. И один из них, колдун по образованию, превратил его в петуха. И теперь ему нравятся все курицы, вот поэтому он сбежал на край света.
— Если б меня кто-нибудь расколдовал, — вздохнул петух. — Я мог бы вернуться к своей жене и опять жить по-человечески…
Волшебник тоже вздохнул:
— К сожалению, чудес не бывает.
Они шли по краю света, как по берегу большой реки. То и дело петух толкал в бок волшебника:
— Посмотрите, какая хорошенькая курочка! — и тут же начинал себя стыдить: — Ах, какой я все-таки… Бессовестный, непутевый…
Поздно вечером набрели на берлогу медведя.
— Заходите, — пригласил медведь. — Хотя угощать особенно нечем. На краю света с продуктами — сами понимаете…
— А как ты попал на край света?
— Дело в том, что я не медведь, а петух. Я пел и зарабатывал довольно неплохо. Это так чудесно — быть петухом, — вздохнул медведь и посмотрел на петуха, ища сочувствия. — Если б не этот мед… видеть его не могу! Мало мне было зерна, захотелось попробовать меду…
Медведь замолчал. Ему было совестно рассказывать, что произошло дальше. Но раз начал — надо досказать.
— Осторожно, чтоб не разбудить пчел, полез я в улей за медом, И только стал пробовать, вдруг почувствовал, что со мной что-то происходит.
Медведь отвернулся и стал сморкаться в тряпочку.
— Можете себе представить, — продолжал он, — перья мои и крылья куда-то исчезли, а вместо них появилась шерсть и вот эти лапы. И самое главное, я потерял голос. Вот послушайте.
Медведь заревел так, что задрожала земля.
— Голос как будто есть, — робко заметил волшебник.
— Э, разве это голос! Вот теперь сижу и думаю: как бы мне вернуться в петухи.
Волшебник покачал головой:
— Вряд ли это получится. Ведь чудес не бывает.
— Привет честной компании, — послышалось сверху, и в берлогу заглянул человек.
— Ты кто? — испугался медведь. — Часом не охотник?
— Да нет, какой из меня охотник? Я и не человек вовсе. Медведем родился, медведем и состарился. Да вот на старости лет захотелось стать человеком. Человеку, думал, легче, человеку и пенсию дают. Только вижу теперь — ох, нелегкое это дело — быть человеком! Вот и хожу, ищу — кто бы меня в медведя переколдовал.
Волшебник руками развел: — Чудес не бывает. Сидят они в медвежьей берлоге, и такое у всех настроение…
— Эх, кабы мне стать человеком! — сокрушается петух.
— Кабы мне стать петухом! — мечтает медведь.
— Кабы мне стать медведем! — вздыхает человек.
Надоело это волшебнику, и махнул он рукой:
— А, да будьте вы все, кто кем хочет!
И тут же стали все, кем кто хотел. Потому что пожелал этого не кто-нибудь, а волшебник. Петух стал человеком. Медведь — петухом.
Человек — медведем.
Посмотрел волшебник — сидят в берлоге петух, медведь и человек — и вздохнул:
— Я же говорил, что чудес не бывает!
Если бы я был горностаем, я расхаживал бы, как король, и все удивлялись бы, откуда у меня моя шуба, и все спрашивали бы: «Скажите, где вы купили эту шубу, кто вам ее подарил, кто вам ее прислал, у вас, наверно, богатые родственники?» А я бы ходил в горностаевой шубе, в шубе из чистого горностая, потому что я был бы сам горностаем, и я отвечал бы: «Нет, я нигде не купил эту шубу, и никто мне ее не подарил, и никто не прислал, я хожу в горностаевой шубе, потому что, вы же видите, я сам горностай». Но они бы мне, конечно, не верили, ведь горностая встретишь на каждый день, и они бы просили: «Ах, пожалуйста, дайте нам поносить эту шубу!» А я бы отказывал, я бы всем категорически отказывал: и зайцу, и суслику, и волку… И волку? Нет, пожалуй, волку я бы не смог отказать, волку очень трудно отказать, он наверняка снял бы с меня мою шубу…
Если бы я был волком, я бы снимал шубу с каждого горностая, и с куницы, и даже с зайца, хотя у зайца шуба очень плохого качества, она все время линяет, и ее едва хватает на один сезон. Но я все равно снимал бы с него шубу, потому что ведь я был бы волк, а волк может себе это позволить, волк может себе позволить абсолютно все, кроме удовольствия залезть на дерево. Волки не лазят по деревьям, хотя, конечно, им очень хотелось бы, они бы не отказались но где им, куда! По деревьям лазят обезьяны, а волки бегают по земле, и им ни за что не залезть на дерево!
Если бы я был обезьяной, я бы никогда не спускался на землю, я бы прыгал по веткам и кричал, и визжал и швырял бы сверху бананы, стараясь попасть кому-нибудь в голову. И другие обезьяны тоже визжали бы и швырялись, и мы бы соревновались, кто громче завизжит и кто скорей попадет, и радовались бы что никто не может достать нас на дереве. Разве что жирафа, потому что она сама, как дерево, потому что у нее шея такая длинная, что по ней можно лезть и лезть и все равно до конца не долезешь.
Если бы я был жирафой, я бы ни перед кем не склонял голову, я смотрел бы на всех сверху вниз, такая б у меня была длинная шея. И мне ничего не стоило бы заглянуть через забор, и я видел бы, что там внутри, а там обязательно что-то должно быть внутри, потому что заборы существуют не зря — но, конечно, не для тех, у кого такая длинная шея. И никто до меня не мог бы дотянуться, потому что для этого нужно было бы прыгнуть очень высоко, а это не каждый сумеет.
Если бы я был леопардом, я бы, конечно, сумел. Я бы прыгнул этой жирафе на шею и в одну секунду откусил бы ей голову. А потом прыгнул бы на дерево и откусил бы головы всем обезьянам, а заодно и волку, чтоб не отнимал чужих шуб, а заодно и горностаю, чтоб не кичился своей шубой. Если б я был леопардом, мне не был бы страшен никто — разумеется, кроме льва, потому что лев каждому страшен. Когда встречаешь льва, хочется стать маленьким и незаметным, хочется зарыться в землю, как крот.
Если бы я был кротом, я бы каждый день зарывался в землю. Я бы рылся там, под землей, и меня бы совсем не интересовало, что происходит здесь, на белом свете. И кто у кого отнял шубу, и кто кому откусил голову, все это было бы мне ни к чему, я бы рылся в земле, рылся да рылся — и только иногда высовывал голову, чтоб посмотреть, как там растет трава и как ее щиплют бараны. Бараны ходят по полю и щиплют траву, и греют спину на солнышке, и они могут ни о чем не думать, хотя, конечно, и они думают, иногда они так задумаются!..
Если б я был бараном!.. Но я ведь и есть баран…
«Счастье — это палка о двух концах: один в руке, другой на загривке», — говорит крот Слепыш, и в этих словах немалая доля истины. В самый разгар блаженства непременно тебя что-нибудь стукнет по голове.
У Полчка разгар блаженства начался уже давно, но самый разгар наступил только сегодня, когда белка Векша не просто ему кивнула и не просто спросила, как дела, а когда она уселась рядом с ним, чтобы подробно обо всем побеседовать.
Кому приходилось хоть раз беседовать с белкой Векшей, тот понимает, что это такое. К этому можно готовиться всю жизнь, а потом еще всю жизнь вспоминать, но для этого нужно иметь две жизни, а когда имеешь одну и тебе все же удается побеседовать с белкой Векшей, можешь считать, что тебе повезло. Потому что белка Векша умеет так посмотреть, что даже медведь Бурый теряет способность шутить и говорит только: «Черт меня подери!» — а больше ничего не может добавить.
Медведь Бурый — большой шутник. Все помнят, как он завалил камнем норку Байбака, а потом сидел на этом камне и плакал, и говорил всем, что здесь похоронен его лучший друг Байбак, и все тоже плакали, что Байбак уже мертвый, а на самом деле он не был мертвый, а только камнем заваленный. Вот какую шутку отмочил тогда медведь Бурый.
А Полчка он называет не иначе, как Полчок с кулачок. На кого другого Полчок бы обиделся, но у Бурого такой кулачок, что просто не стоит обижаться. Да и кому-кому, а не Полчку сейчас обижаться.
Вот он, маленький Полчок, толстенький, кругленький Полчок с кулачок, сидит и разговаривает с белкой Векшей. Бурый бы растерялся, Бурый только раскрыл бы пасть и рявкнул: «Черт меня подери!» — а Полчок вот сидит, разговаривает.
— А как у вас с орехами? — спрашивает Полчок.
— У меня нормально, — отвечает белка Векша я при этом так поворачивает голову, что Полчку стоит больших усилий не потерять нить разговора.
— С орехами нынче тяжело, — продолжает он тянуть свою нить. — Неурожай на них, что ли?
Белка Векша плохо разбирается в урожаях. Она недавно забралась на самую верхушку дерева, и оттуда ей открылся такой вид! Лес — как зеленый ковер, а потом поле — как желтый ковер, а потом озеро — как синий ковер…
Все это, должно быть, очень красиво, но Полчок боится потерять нить разговора, поэтому он говорит:
— У меня орехи еще с прошлого года. В прошлом году на них был урожай, а нынче на них нет урожая.
Они сидят на ветке рядом, и Полчку приходится сильно косить глаза, чтобы удержать в поле зрения белку Векшу. Потому что шея у него не поворачивается, и так всегда бывает после урожайного года.
«От счастья поправляются, а это уже несчастье», — говорит крот Слепыш, и Полчок с ним согласен.
— А как вы храните свои орехи? — спрашивает он у белки Векши.
Она опять вспоминает свою вершину, с которой можно увидеть все эти ковры, а Полчок скашивает на нее глаза и заранее обдумывает, что он скажет ей в свою очередь.
— Эй, Полчок с кулачок! — окликает его снизу медведь Бурый и добавляет: — Черт меня подери! — Это он заметил белку Векшу.
Медведь Бурый — большой шутник, и Полчок привык на него не сердиться. Но сейчас его шутки совсем ни к чему. Полчок вытягивается на ветке, чтобы как можно меньше походить на этот злосчастный кулачок, и говорит белке Векше, игнорируя оскорбительные слова:
— Ходят здесь… Только зря топчут орехи…
— Ах ты, Полчок с кулачок! — шутит медведь, отводя от белки глаза, чтобы сохранить чувство юмора. — Что это ты вытянулся, словно сучок проглотил? Полчок с кулачок проглотил сучок! — кричит медведь и смеется, радуясь шутке.
Полчок начинает понемножку выходить из себя: сначала из него выходит сопение, потом бормотание и наконец вполне членораздельные слова:
— Как дам орехом по голове! Будешь знать…
— Орехом? — смеется медведь. — Ах ты… черт меня подери! — это он не удержался и опять посмотрел на белку Векшу.
И тут белка Векша, которая так приятно беседовала с Полчком, поняла, что из них двоих только она может произвести на медведя впечатление. И она повернула голову, как она это умела, и посмотрела гак, как умела только она.
Впечатление было такое, что медведь зашатался и с трудом устоял на ногах.
— Что, испугался? — обрадовался Полчок. — Вот я сейчас достану орех! — И он полез куда-то к себе за орехом.
Медведь Бурый хотел что-то еще сказать, но тут белка опять на него посмотрела. И он зажмурил глаза и побрел прочь, бормоча про себя: «Черт меня подери!..» — такое белка произвела на него впечатление.
— Если бы он не ушел, я бы, честное слово, запустил в него орехом, — сказал Полчок, когда медведь Бурый скрылся из глаз.
И опять они сидели и разговаривали, и все было так хорошо…
Но вспомните, что сказал крот Слепыш…
Белка Векша смотрела на счастливого Полчка, но почему-то виделся ей медведь Бурый. Он стоял у нее в глазах и шатался, и жмурился, и было жалко его, такого большого, и было приятно производить на него впечатление…
— Больше он к нам не сунется, — успокоил ее Полчок.
— Счастливая любовь, — сказала бабочка Ванесса, — все-таки бывает на свете счастливая любовь!
Лягушка Квакша вытянула свою короткую шею и с завистью покосилась на змею Анаконду, которая вся состояла из одной шеи и потому могла слушать в свое удовольствие.
— Это было еще в те времена, когда смельчак Ихневмон охотился на крокодилов. Крокодилы были огромные, но Ихневмон их убивал, потому что он был храбр и любил красавицу Циветту. И в честь Циветты он убивал крокодилов, в этом проявлялась его любовь.
Бабочка Ванесса тихонько вздохнула, и лягушка Квакша тихонько вздохнула, и змея Анаконда тихонько вздохнула. И Ванесса продолжила свой рассказ
— Однажды, когда Ихневмон убил какого-то там крокодила и уже повернулся, чтобы идти дальше, oн вдруг услышал у себя под ногами плач. Ихневмон наклонился и увидел в траве плачущую ящерицу Скаптейру.
— Бедная ящерица! — сказала лягушка Квакша и опять покосилась на змею Анаконду.
Ихневмон наклонился к ней и стал расспрашивать, не потеряла ли она чего-нибудь, потому что траве легко что-нибудь потерять. «Потеряла, — сквозь слезы ответила ящерица Скаптейра. — Я потеряла моего крокодила… Ты сам его убил, и ты еще спрашиваешь…» — «Это был твой крокодил? — удивился Ихневмон. — Разве крокодилы бывают чьи-нибудь?» — «Это был мой крокодил, — сказала ящерица Скаптейра. — Ты же видишь, мы с ним похожи, только я маленькая и на суше, а он большой и в воде». — «А почему бы тебе не найти кого-нибудь маленького на суше?» — «Я не хочу маленького на суше, мой крокодил был большой, и он не боялся воды, — сказала ящерица. — Быть может, за это я его полюбила».
— Как это верно, — сказала змея Анаконда. Она, большая, вот так полюбила Зяблика — за то, что он был маленький и летал.
— Смельчак Ихневмон стоял над ящерицей Скаптейрой, и ему хотелось как-то загладить свою вину. И он сказал, что если ящерице непременно нужно любить крокодила, то он ей покажет такое место, где крокодилами хоть пруд пруди. Но ящерица ответила, что ей не нужен другой крокодил, что она любила именно этого. И тут уже Ихневмон ничего не мог понять, потому что этот крокодил не отличался от других, а уж он-то, Ихневмон, повидал на своем веку крокодилов!
«Послушай, ящерица, — сказал Ихневмон, — мне очень жаль, что так получилось. Я бы и сам заменил тебе крокодила, но ты же видишь, я совсем не большой и живу не в воде, а на суше. И кроме того, я люблю Циветту. Ты не сердись на меня, ящерица, но я действительно очень люблю Циветту и ничего с собой не могу поделать, ты уж меня прости».
И вот здесь начинается самое интересное. Оказалось, что смельчак Ихневмон, по которому тоскует прекрасная Циветта, ящерице Скаптейре совсем ни к чему, что если б даже он захотел заменить ей крокодила, она бы, ящерица, этого не захотела. Оказалось, что смельчак Ихневмон может убить крокодила, но заменить крокодила он не в состоянии.
Ну что ж, тут, пожалуй, ему бы и уйти, он все сказал, остальное от него не зависело, но ему было жаль эту ящерицу, и, чтоб ее утешить, он готов был заменить ей крокодила… Он помнил о Циветте, он знал, что его ждет Циветта, но не мог двинуться с места, потому что перед ним сидела эта некрасивая, плачущая, отвергнувшая его ящерица Скаптейра, и ему хотелось заменить ей крокодила. Ах, как ему хотелось заменить ей крокодила!
— Мало ли что кому хочется, — сказала змея Анаконда, которой никто не мог заменить ее Зяблика.
— Бедная Циветта! — сказала лягушка Квакша.
— В том-то и дело, что не бедная, — сказала бабочка Ванесса. — В том-то и дело, что Ихневмон вернулся к прекрасной Циветте, и с тех пор у них счастливая любовь. Ихневмон не охотится на крокодилов, он живет со своей Циветтой и никуда от нее не отлучается. Потому что знает: стоит ему отлучиться, и ему снова захочется заменить крокодила какой-нибудь ящерице. Ведь на свете так много ящериц и так мало крокодилов…
— К сожалению, это так, — сказала змея Анаконда.
А лягушка Квакша сказала:
— Бедный Ихневмон!
Кошка жила в зоопарке, но не в клетке, а между клетками. Это было обидно, потому что в клетке кормят, а между клетками нет. Что сам ухватишь, тем и бываешь сыт. Но зато живешь на свободе.
Таков закон жизни: либо сытая, либо свободная жизнь. Этот закон никому не нравится, потому что в любом случае чего-то не хватает.
Кошке не нравилось, что сама она на свободе, а еда от нее отделена клетками. И она бегала между клетками и кричала: «Долой клетки!» — наполняя атмосферу вольнолюбивыми мотивами. И когда вольнолюбивые мотивы дошли до администрации, клетки убрали и зоопарк переоборудовали в заповедник, где все по природе, все на свободе…
И сразу все завопили: «Давайте жрать!»
Громче всех вопила кошка. Раньше еду можно было стащить из клетки, хотя это и было сопряжено с определенными трудностями. А теперь что получилось? Ни клеток, ни еды?
А преступность? Когда у нас была такая преступность? Вы посмотрите, кого повыпускали из клеток! Это же преступники! Они же заживо друг друга едят!
Кошка забилась на самую верхушку дерева и с ужасом смотрела, как свободные граждане поедают друг друга. В свободолюбивых мотивах ничего об этом не было сказано.
И кошка завопила сверху: «Свободу клеткам!» Но спуститься с дерева не решалась из страха перед растущей преступностью.
Так и осталась на дереве. Научилась орешки грызть. Белки принимали ее за свою и вместе с ней кричали:
«Свободу клеткам!»
Всем нам памятны те времена, когда наши прародители вышли из моря на сушу. Вышли и по привычке стали дышать жабрами, но жабрами на суше плохо получалось.
Собрались прародители на прародительское собрание. Мы-то, дескать, ладно, мы свое отдышали, а как наши дети, которым еще дышать и дышать?
Фракция китов (ей, конечно, досталось за фракционность) разработала оригинальный метод дыхания легкими. Но метод был признан порочным, поскольку жабрами дышали наши великие предшественники, указавшие нам путь из моря на сушу. Жабры — это наше великое наследие, мы не можем отказаться от жабр. И разве нельзя извлекать кислород из воздуха точно так же, как извлекали его из воды? На первых порах можно ставить докладчику стакан с водой, чтоб жабры не пересыхали (эта привычка сохранилась до нашего времени).
Но фракционеры твердили: жабры — это пройденный этап. Великие предшественники дышали в воде, поэтому они делали ставку на жабры.
За такие слова о великих предшественниках китов просто-напросто выгнали с суши. Обратно в море. Пускай там дышат, чем хотят. И стали прародители извлекать кислород из воздуха традиционным путем, ставя докладчику стакан с водой, чтоб жабры не пересыхали.
Но жабры все же пересыхали. Пока не пересохли совсем. И тогда у прародителей открылось второе дыхание.
Замечательное дыхание. И сразу им стало так легко, как бывает, когда дышишь легкими.
Тут, конечно, вспомнили о китах, которые дышали легкими еще тогда, когда на суше вообще дышать было невозможно. Когда брали за жабры каждого, кто пробовал дышать легкими.
Прародительское собрание послало китам приглашение вернуться на родную сушу, где сегодня каждый дышит легкими. Но киты не вернулись, они уже привыкли к родной воде.
Правда, извлекать легкими кислород из воды они не научились, приходилось высовываться из воды, чтоб подышать.
Этот метод дыхания не встретил в воде поддержки. Китов предупреждали: не высовывайтесь! Но они уже не могли не высовываться. Они высовывались в воде точно так же, как высовывались на суше.
На суше нравилось, как они высовываются из воды. Потому что так высовывались великие предшественники, указавшие путь из воды на сушу. И еще потому, что, если стремишься к новой жизни, нужно как минимум высунуться в эту новую жизнь.
Маленькая рыбка Анабас живет далеко от морей, она живет — даже стыдно сказать — в болоте. Конечно, мало приятного, и рыбка Анабас все мечтает перебраться в какие-нибудь другие места. В Тихий океан. Или хотя бы в Атлантический. Ого, рыбка Анабас знает, куда ей лучше всего переселиться. Она назубок знает все океаны, какие только есть на земле. И она твердо решила: пусть только придет время, она обязательно переселится в океан.
И время приходит, болото ее начинает высыхать, и теперь не то что в океан, а вообще никуда не поплывешь — до того сухо становится в этом болоте.
Приходится ползти: прямо по суше, но это ничего, это не страшно, если ползешь в океан! Рыбка Анабас переступает своими плавниками, как самый заправский пешеход, и свободно обходится без воды, как верблюд в пустыне. Целую неделю она обходится без воды… А там попадется какое-нибудь болото, в котором можно будет устроить привал…
Что за чудесная вещь — привал в болоте! И прохладно, и не слишком глубоко. Освежайся, набирайся сил и энергии. А там — высохнет болото — и можно дальше ползти в океан. Ведь, наверно, можно приползти в океан, если так ползти — от болота к болоту?
Черепахи живут очень долго, хотя многое сокращает им жизнь. Может быть, они не замечают течения времени? Может быть, их защищают панцири, по которым время скользит, не оставляя следов? Или они никуда не спешат? Все вокруг спешат жить, и только черепаха жить не торопится.
Но и она торопится, еще как торопится! Средняя улитка развивает скорость до сорока пяти километров в год, а средняя черепаха — до сорока пяти километров в месяц. И когда черепаха на полном скаку проносится мимо улитки, улитка шарахается (правда, совсем незаметно): «Ох, лихачи, лихачи! И чего они носятся сломя голову?»
Улитке ее голова дороже, но она-то, улитка, как раз недолго живет. Всей ее жизни на какие-нибудь сто километров. А черепаха носится по свету, как сумасшедшая, и при этом живет двести лет.
Есть на свете Галапагосские острова, Черепаховы острова (так их называют в переводе с галапагосского), и на этих островах когда-то водились исполинские черепахи. Это было царство галапагосов, королевство галапагосов, мечта всех на свете галапагосов, а иначе говоря — черепах. Но зачем говорить иначе, если каждая черепаха, простая, незаметная черепаха становится исполинским галапагосом, лишь только попадает на Черепаховы острова? Об этом знают все черепахи на свете, верят в это и потому так спешат. И они плывут и ползут, и спешат как только могут на Галапагосские острова, где когда-то водились исполинские черепахи.
Когда-то водились, а теперь их всех уничтожили…
Вот почему так долго живут черепахи: они помнят, что есть на свете Черепаховы острова, и они идут к ним, плывут и ползут, — в царство, которого больше нет, в королевство, которого больше нет… А чтоб дойти до того, чего нет, нужно жить очень и очень долго.
Когда-то здесь был материк Арктида, а теперь Арктика, Северный Ледовитый океан, местность, которую посещают только герои…
Но птицы не герои, они и в теплых морях стараются держаться поближе к берегу — и все же они перелетают Ледовитый океан, перелетают, потому что не знают, что там уже океан, а думают, что там по-прежнему материк Арктида.
Жизнь меняется, все меняется на земле, и нужно это видеть и понимать, но кое в чем хорошо сохранить старые представления. Чтобы не рухнуть в про пасть, летя через океан, лучше думать, что там по-прежнему материк Арктида…
Сижу я недавно в аэропорту, смотрю, как самолеты взлетают и приземляются. Они, пока не взлетят такие большие, а потом становятся маленькие. А те, которые садятся, сначала маленькие, а потом большие.
Сижу я и думаю: почему так? Я, сколько летают все одинаковый: что там, в небе, что здесь, на земле Да если б меня так сжимало и разжимало, разве б я выдержал?
А мы — не ценим. Своего не ценим. Все на чужое заглядываемся. А на что заглядываться? Там, у них, только успевай сжиматься и разжиматься.
Так я думаю, пока на аэродроме сижу. И вдруг слышу: «Пассажир Чижик, вылетающий до Харькова, подойдите ко второму окошку».
Опять, думаю, чижик куда-то летит, опять ему у нас не нравится. Смотрю, а это не чижик. Просто такая фамилия.
И стоит этот по фамилии Чижик у второго окошка, а ему говорят: «Сегодня не полетите». И он, представьте себе, не летит.
А мы — недовольны. Хотя нам никто не указывает, к какому окошку подлетать, мы подлетаем к любому, к какому захочется. И пусть нам кто-нибудь скажет, что мы сегодня не полетим! Пусть мне кто-нибудь скажет: «Зяблик, ты сегодня не полетишь». Да я ему в глаза рассмеюсь.
И все равно мы недовольны.
Нет, надо устроить нам аэродром. И чтоб каждого подзывали к окошку и говорили, кто полетит, а кто не полетит, и куда полетит, чтоб говорили, а не так, кому куда вздумается. И чтоб нас все время то сжимало, то разжимало, то сжимало, то разжимало…
Вот тогда бы мы были довольны. Всем довольны. И чижик наш никуда бы не улетал, а сидел бы на месте, как этот, из Харькова.
Жила у нас в лесу молоденькая Листоблошка. Молоденькая и сладенькая. К ней наведывался некто Муравей, когда ее Листоблох был в командировке.
Не подумайте плохого. Все муравьи любят сладенькое, а Листоблошка это сладенькое как раз выделяла. Поест, допустим, солененькое, а выделит сладенькое. Ну, а Муравей уже тут как тут. Разумеется, если Листоблох в командировке.
Время у нас было интересное. Мы как раз сняли с Работы Медведя, а на его место выдвинули муравья. Не листоблошкиного, а другого. Выбирали всеобщим тайным голосованием. Муравьев в лесу много, есть кому голосовать. Это мы только с виду молчаливые, но если тайно голосовать, тут мы перекричим любого медведя.
Для Медведя это было большой неожиданностью. Он очень сердился. Вы, говорит, у меня еще будете лапу сосать.
А муравей, которого выбрали, стал теперь Мэравей, это у него должность такая. Бегает по берлоге и не знает, куда бежать. И все вокруг него бегают и не знают, куда бежать. Только один муравей знает, куда бежать: он уже опять у Листоблошки.
Листоблошка сидит на одном листе, другим обмахивается и говорит как бы между прочим:
— Я слышала, одному из ваших дали берлогу? Такому же, как ты, муравью.
— Не муравью, а Мэравью.
— А мне все равно. Я вашего брата не различаю.
Некто Муравей даже опешил. Такое услышать в интимный момент. Но Листоблошка такая. Ей нужно очень много втолковать умных мыслей, чтоб она наконец выделила какую-нибудь глупую. Глупенькая она, Листоблошка. Глупенькая и сладенькая.
В последний свой приезд из командировки Листоблох ей втолковывал:
— Сейчас такое время, надо с умом выделять. Что-то выделить, а что-то прижать, чтоб потом из этого побольше выжать.
Некто Муравей ничего об этой политэкономии не знал, и он от души тянулся к Листоблошке:
— Сладенькая моя!
Но Листоблошка жмется, отворачивается, прячет от него свою сладость. Говорит, что ей муж запретил выделять что-либо на сторону. В том смысле, что нужно сегодня побольше прижать, чтобы завтра побольше выжать.
Ну и стерва, подумал Муравей. Нашла где вводить рыночные отношения. Ему, Муравью, все эти листо-блошьи проблемы ни к чему, ему главное — принять сладенькое и отвалить, пусть без него строят свою экономику.
И отправился некто Муравей по своим делам. Оказывается, и у него были дела. Не только мэравьям в берлогах заседать да листоблохам мотаться по командировкам.
Когда человека исключали из обезьян, он и сам не знал, за что его исключают. То ли за нежелание шагать в четыре ноги, то ли за нежелание хватать в четыре руки, то ли за аморальное размножение, которое он почему-то называл любовью.
В общем, исключили человека. Перестали здороваться, узнавать. Заставили зарабатывать на жизнь своим трудом, да еще насмехались, что труд создал человека.
А разве трудом на семью заработаешь? Тем более, что работать спокойно не дают, каждые пять минут требуют документы.
Жена говорит: неужели так трудно шагать в четыре ноги? Дети говорят: неужели так трудно хватать в четыре руки? И ушли от него жена и дети.
Остался человек один. Только иногда кто-нибудь забежит, занесет работу, чтоб другие не видели. А потом, конечно, выдаст ее за свою.
Великий изобретатель топора получил премию за топор, сделанный руками человека. Еще одну премию получил изобретатель молотка.
А как они добыли огонь? Ведь они у него добыли огонь, а потом его же заставляли тушить пожары. И не выдержал человек такой жизни. Как-то пришли проверять документы, а человека нет.
И сразу вся работа остановилась. Великий изобретатель топора не знал, как насадить топор на топорище, великий изобретатель молотка отбил себе все пальцы на четырех руках, но так и не освоил этой невероятной техники.
И тогда возникло сомнение: а что если мы не туда шагали в четыре ноги? А что если не то делали в четыре руки? Точнее, шагали в четыре руки, а делали в четыре ноги, потому что шагали мы руками, а работали ногами.
И вообще: возможно, не человек должен происходить от обезьяны, как утверждает основополагающее учение, а мы, обезьяны, должны научиться жить по-человечески, произойти от человека. Ведь мы же его помним, он жил среди нас!
Но как произойти от человека? Наверно, надо, чтоб сначала исключили из обезьян, как исключили — помните? — нашего человека.
Тут все заходили по инстанциям, стали требовать, чтоб исключили из обезьян. Но инстанции говорят: из обезьян пусть вас исключают обезьяны.
Оказывается, они уже не обезьяны. Кинулись искать обезьян, но все обезьяны как сквозь землю провалились.
То были одни обезьяны, а теперь — ни одной. Удивительный факт: в стране обезьян не водятся обезьяны.
Так возникло человеческое общество, общество без обезьян.
Насадить топор на топорище, правда, еще не удалось, но воткнуть топорище в топор уже делаются попытки.
У одних потомков были предки, у которых обе руки были правые. Поэтому каждый предок работал за двоих потомков.
Много они наработали, постепенно в потомков перешли, а когда перешли, почувствовали некоторую усталость. И подумали: а нельзя ли так приспособиться, чтоб одной рукой работать, а другой отдыхать?
И тогда они устроили леворуцию. С тем, чтоб левой рукой отдыхать, а от правой получать по способностям и соответственно ей воздавать по заслугам.
Но хотелось больше получать по заслугам, поэтому некоторые продолжали работать так, словно у них обе руки правые. То есть по-старому, как работали предки.
Это было неправильно. Не может один человек столько получать по заслугам. Поэтому у них отбирали заслуженное и отдавали тем, кто не имел никаких заслуг.
Это называлось: социальная справедливость.
И многие стали работать так, словно у них обе руки левые. Одни — чтоб показать свою леворуционность, другие — чтоб получать не по заслугам, а по социальной справедливости, поскольку по ней больше платят.
Врачи вместо язвы желудка ставили диагноз сердечной недостаточности. Больной умирал от язвы, а его хоронили от недостаточности. Он умирал от недостаточности, а его хоронили от непроходимости. Диагноз гонялся за болезнью по всем больным, но не мог ее догнать, и больных все время хоронили не от того, да как хоронили! Тоже так, будто у них обе руки левые.
Следователи хватали преступника обеими руками, но руки были левые, поэтому хватали не тех людей. Честные люди первыми попадали под следствие — не потому, что следствие предпочитало честных, а потому, что их было легче поймать. И, конечно, если ловить левыми руками, приходилось ловить легкое, а не трудное.
Надо сказать, что продукция, производимая левыми руками, была не такой уж качественной и не количественной тоже. На качественной продукции приходилось ставить специальный знак, чтоб ее можно было отличить от некачественной. А чтоб продукция выглядела более количественно, к ее количеству приписывали разные цифры, — правда, тоже грубо, некачественно, левыми руками.
Леворуционность была у всех на виду, но продукция все больше исчезала из виду. И когда уже не стало мочи постоянно находиться под следствием, умирать не от тех диагнозов и получать от жизни все некачественное и неколичественное, люди призадумались: неужели в этом и состоит социальная справедливость?
Долго думали. Некоторые за ответом отправились к предкам, но до сих пор ответа так и не принесли.
Один огородник, педагог по образованию, сажал огурцы в расчете, что из них вырастут помидоры.
Вырастали, однако, огурцы. Что сажаем, то и имеем, как говорил один прокурор совсем по другому поводу.
Огородник же, как педагог, верил в преобразующую силу воздействия. Он считал, что каждый сомнительный фрукт может стать общественно полезным овощем, — если, конечно, преодолеть наследственность, которая в нем укоренилась.
У огурцов была жуткая наследственность, и она упорно превращала их в огурцы. И тем верней, чем больше благ они получали.
Призадумался огородник. Они у него вон чем растут, а он еще создает им условия. Земельку под ними рыхлит, водичкой поливает. Нет уж, надо создать им такие условия, чтоб либо совсем не расти, либо — будь любезен! — расти помидором.
Перестал он их поливать, перестал пропалывать. Все равно лезут из земли огурцы. Прикрыл зонтом от дождя — лезут огурцы! Ну что с ними делать? Взял мотыгу, вырубил все посаженное, новое посадил. Когда огурцы полезли, снова вырубил, снова посадил…
Так год за годом сажал и рубил, сажал и рубил… И однажды глядит: лезет из земли что-то красненькое.
Большой урожай собрал. Отличные помидоры. Из которых при желании можно вырастить огурцы.
Наследственность, конечно, в них сидит, но она ведь тоже до известных пределов.
Кормил мужик двух генералов, кормил, а потом почувствовал: что-то голодно ему жить на свете. Чего ни хватишься, ничего нет, одни очереди. И хотя в очередях стоит он один, но когда ничего нет, приходится стоять долго.
А ведь генералов надо кормить, причем так, чтоб не пронести ложку мимо генеральского рта да не угодить в свой, — это будет нарушение общественного порядка.
Надоела мужику такая жизнь, и решил он покинуть этот голодный остров. Генералы в крик: «А патриотизм? Ты что это задумал, мужик? Предать родную родину?»
Правда, не уточнили, кому предать. Ведь не каждый еще согласится.
И все же совестно стало мужику. Родина есть родина, может, еще все будет хорошо. Вот уже и зарплату генералам повысили, — значит, движемся, не стоим на месте.
Приободрился мужик, рот пошире раскрыл в ожидании, но ложку все же проносит мимо, чтоб общественный порядок не нарушать. А как устал дожидаться, захлопнул рот и написал письмо главному инициатору этого порядка:
«Глубокоуважаемый Михаил Евграфович! Вы все это придумали, а нам хлебать. Верней, им хлебать, а нам сидеть, рот раскрывши. Может, что-нибудь измените? Ну, пошутили, посмеялись, сказка и впрямь забавная, если б только нам в ней не жить… С уважением, ваш мужик, который кормит ваших генералов».
Однажды, когда у нас гастролировал цирк, наш дворняга увидел во сне, что его дрессируют.
Дрессировали его вместе с рыжим котом, который вечно спит, растянувшись на солнышке, и тоже, возможно, видит во сне, как его дрессируют, потому что это, наверно, снится каждому.
Дрессировал их сосед из нашего двора. Хороший человек, его как раз из тюрьмы выпустили.
Наш дворняга и кот легко выполнили поставленную задачу, но, когда пришла пора получать сахар, дрессировщик сказал, что сахара у него нет, что он послал жену за сахаром, но она еще не вернулась из магазина. Сейчас она придет, и тогда он выдаст им по два куска сахара: и за то, что они уже сделали, и за то, что им предстоит сделать.
Услышав, что сахара сейчас не дадут, кот спокойно растянулся на солнышке, а наш дворняга выполнил вторую задачу, желая получить два куска сахара. Но тут выяснилось, что жена соседа не принесла сахара, потому что забыла дома кошелек. Сейчас она опять пойдет в магазин, а они пока поработают над третьей задачей, чтобы сразу уже получить три куска.
Ленивый кот грелся на солнышке, а наш дворняга выполнил третью задачу. Но в магазине оказался только сахар-песок, а для дрессировки нужен рафинад, это каждому ясно. Пока жена соседа сбегает в другой магазин, можно будет выполнить четвертую задачу, чтобы сразу получить четыре куска…
Умный дворняга работал, глупый кот грелся на солнышке, а дрессировщик гонял жену по магазинам, радуясь, что его выпустили из тюрьмы.
Жил тут один стрелочник. Странный такой человек. Опоздает на работу на три часа, а поезда стоят, дожидаются, когда им откроют дорогу. Иногда их столько наберется — от Ужгорода до Мукачева. Не верите? От Ужгорода до Львова. Если по вагонам идти, можно от Станционной улицы в Ужгороде дойти до Привокзальной площади во Львове.
Потом начинают разбираться: кто виноват? И приходят к выводу, что виноват стрелочник.
Стрелочник говорит:
— Я уже не удивляюсь. У нас так всегда: чуть что — виноват стрелочник.
И народ вокруг возмущается, шумит: нашли с кого спрашивать! Вы начальство пошевелите!
Перекрыли все пути, плакаты уперли в небо: «Свободу стрелочнику!» Тут же и стрелочник стоит, размахивает плакатом.
Дали ему свободу. И на что же он ее употребил? Ничего особенного: решил сходить в гости к тете. Дело это хорошее. Если б только на это время остановить поезда. А стрелочник не остановил, он просто пошел к тете. А вместо себя оставил какого-то незнакомого мальчика.
Был бы мальчик только со стрелочником незнаком. А то ведь он был незнаком со всем его стрелочным делом. Перевел не туда стрелку и отправил все поезда из Ужгорода во Владивосток. Вместо Мукачева. Их только в Хабаровске остановили. Вы куда ж это, говорят, заехали, вы ж мукачев-ские, посмотрите на себя!
Стали разбираться — опять виноват стрелочник. Да что ж это за напасть такая! Когда ж это мы научимся цивилизованным методам руководства? Все про демократию твердим, но если кого обвинять — так непременно стрелочника, а если кого награждать — так непременно начальника железной дороги.
Стрелочник говорит:
— Я уже не удивляюсь. У меня такая профессия: что где ни случится, всегда стрелочник виноват.
Нет, говорит стрелочник, я лучше к тете пойду. у нее весь город знакомый, пусть она меня на другую работу переведет. Лучше иметь дело со знакомыми, от этих незнакомых одна беда.
А незнакомый мальчик говорит:
— Вам беда, а мне не беда? Я из-за вас вторую
географию пропускаю. Откуда ж я буду знать, где Владивосток, а где Мукачево?
Три бравых лягушонка решили строить порт.
Прямо так и решили: мы наш, мы новый порт построим, не отходя от болота, чтоб было ближе причаливать и отчаливать.
Идея, конечно, замечательная. Один кричит: «Я буду докер!» Другой кричит: «Я буду квакер!» А третий говорит: «Тогда я буду спикер. Потому что нельзя оставлять квакера без спикера».
И закипела работа. День кипит, два кипит. А болото, между прочим, спокойное, ни рябинки, ни морщинки. И нигде не проступают очертания порта, хотя работа вокруг кипит.
Тут все стали друг друга винить:
— Как ты квакаешь?
— Как ты докаешь?
— Как я спикаю, это не вашего ума дело. Присядьте пока на свои места.
А работа еще больше кипит. Так кипит, что уже почти вся и выкипела. Но это не смутило бравых лягушат: они все так же квакают, докают и спикают.
— А кто у вас брокает? — вынырнул из болота четвертый. — Неужели никто не брокает?
— Выражайтесь ясней, — сказал спикер. — Если не будете выражаться ясней, я вас вообще лишу слова.
Четвертый лягушонок даже растерялся.
— Вы не знаете, как брокают? Тогда посмотрите на часы. — Он снял с руки часы. — Вы видите тут внутри шестеренки? Чтобы две шестеренки соединить, между ними нужна еще одна шестеренка. Иначе зубчики не дотянутся и механизм не будет работать.
— И эта шестеренка брокает? — спросили квакер и докер.
— Ну вы как маленькие! — поморщился спикер. — Брокера они не видали! Ну-ка потеснитесь, освободите брокерские места!
И завертелись шестеренки. Вот эта, правая, квакает, а та, левая, докает. А между ними средняя брокает, брокает… Сейчас уже появятся очертания порта.
Появятся? Или не появятся?
Вот интересно: если соединить кваканье и доканье, укрепить между ними броканье, а над ними поставить спиканье, получится ли из этого порт? Или нужны еще какие-то строительные материалы?
Есть в датских землях полуостров Мальборо, который на наших картах обнаружить не удалось, разве что на сигаретах (правда, тоже не наших) что-то такое встречается. И живут на полуострове мальборцы, народ толковый, смекалистый — глубокомысленный, одним словом. В народе тамошнем говорят, что глубокомыслие — это когда сидят тихо и только морщат лоб. Примерно так выглядели мальборские полуостровитяне.
И случилось так, что повадился к ним аист. Зачем прилетают аисты, это и малому ребенку известно. Что-то они прячут в капусте, чтоб людям было что находить. Но мальборцы стали опасаться, как бы аист не потоптал капусту. Собрались всем своим полуостровом, притихли, наморщили лбы. И стали опускаться глубоко-глубоко в пучину мысли…
Когда вынырнули оттуда, говорят: давайте пригласим из города пастуха, пусть ходит по огороду, отпугивает аиста.
Это было неплохо придумано, но у пастуха ноги оказались почище, чем у аиста, — не в смысле чистоты, конечно, а в смысле величины. Глянули полуостровитяне на капусту, вытоптанную пастухом, еще немного поморщили лбы и пришли вот к какому решению: выделить четырех дюжих парней, пусть они носят пастуха по огороду, а пастух будет отпугивать аиста.
Но y парней ноги оказались тоже почище не в смысле чистоты, и дело кончилось большой капустной катастрофой.
— А ты бы как поступил? — спросили мальборцы, поведав мне эту историю.
Ну, я-то знаю, как поступить, я ведь из страны
с огромным опытом получения и хранения урожая. Я бы выделил десяток парней, чтобы они носили тех четверых, которые будут носить пастуха, который будет отпугивать аиста.
Полуостровитяне усмехнулись: ведь десять парней вытопчут еще больше, чем четверо!
— Ничего страшного, — сказал я, твердо веря, что
количество в конце концов перейдет в качество. — Мы возьмем двадцать парней, пусть они носят десятерых, которые будут носить четверых, которые будут носить пастуха, который будет отпугивать аиста.
Тут полуостровитяне заметили, что двадцать парней вытопчут еще больше, чем десять.
До чего дошлые, до чего смекалистые! Не зря они тут морщили лбы, пока мы учили весь мир собирать высокие урожаи.
Я предложил им взять сорок парней, пятьдесят парней, шестьдесят парней, но они в ответ только вздохнули: откуда они возьмут столько парней? У них вообще мало парней…
Да, конечно… Если аисты вытоптали капусту, пастухи распугали аистов… Сами посудите: откуда у них парни возьмутся?
Иных овец я бы назвал баранами…
Не то беда, что правда горькая, а то, что ложь сладкая.
Слово «победа» происходит от слова «беда». Не потому ли у нас без беды не бывает победы?
В будущем мы живем хорошо. Нам бы еще научиться жить в настоящем.
Всенародный палач Валюта Шкуратов.
В цивилизованном государстве антисемитизм — нижнее белье, в нецивилизованном — верхняя одежда.
Жизнь учится у смерти на все закрывать глаза.
Рано или поздно мы будем жить хорошо. Но если рано, то это будет рано, а если поздно — будет поздно.