Вернон Кресс Зекамерон ХХ века

Предисловие

Имеют свои судьбы не только книги, но и предисловия! Взявшись в 1969 году за перо, чтобы запечатлеть увиденное в колымских лагерях, и описав его, естественно, так, как поворачивался язык, я скоро должен был об этом горько пожалеть: рукопись пришлось на много лет положить не в пресловутый ящик письменного стола, а в настоящий тайник, иначе она не уцелела бы после неоднократных посещений разных благодетелей, которые ее — безо всякого ордера — искали усиленно, но безуспешно. Писалась она ночами, я отрывал время от сна после изнурительного физического труда, прямого последствия моих приключений. Прошлые ужасы возникали в мельчайших подробностях, я переживал их вновь и по этой причине несколько утратил чувство меры в предисловии — оно получилось длинным и чересчур патетичным. Второе предисловие, написанное на десять лет позже, отличалось эзоповым языком — тогда появилась уже надежда на публикацию, но на сей раз преждевременно. А сегодня, когда читатель настолько подготовлен, что может обойтись без объяснения слов «кум», «БУР» или «сексот», ограничу свое предисловие лишь двумя-тремя соображениями.

Мое повествование о жизни в одном из самых одиозных краев обширной территории ГУЛАГа не исчерпывает ни одной из ее сторон, даже в пределах моей лагерной биографии на Колыме. Оно не претендует на полноту картины организованного произвола послевоенных лет, когда основным контингентом зеков оказались уже не «враги народа», старые большевики и высокообразованные, но к лагерной жизни обычно не приспособленные интеллигенты с дореволюционными понятиями о чести, совести, человеческих идеалах и достоинстве, а бывшие военные — власовцы и прочие соратники немцев, «лесные братья» всех мастей и их симпатизанты из советских республик, бывших в оккупации, иностранцы и люди, просто оказавшиеся на занятой врагом территории — речь идет, разумеется, только о политзаключенных.

Я, пожалуй, назвал бы жанр своей трилогии смесью хроники с рассказами обитателей запроволочного мира, иной раз даже в духе швейкиады — ведь не всегда так просто отделить смех от слез! Не проходя мимо страданий — лагерь есть лагерь! — я старался находить и в кошмаре нашего существования оптимистические ноты. С другой стороны, по истечении почти полувека осталось в живых совсем мало старых колымчан, из которых опять-таки далеко не каждый с хорошей памятью и способностью изложить увиденное, пережитое. А сделать это — прямая обязанность такого человека, наш долг перед историей, перед товарищами, не дожившими до счастливого конца. И не забывайте, что несть им числа, этим мученикам, из которых по-настоящему виновных было так немного!

Что касается имен моих героев — я слегка изменил их, если герои еще остались живы, но это, собственно говоря, не так важно. А если случайно еще здравствуют Гаврилов, Дубов, Перебейнос или Карл — что ж, я постарался воздать, как говорится, «каждому свое».

А теперь, дабы читателю привыкнуть к специфике жанра моих записей, приведу маленький, но яркий пример того, что такое…

Колымский юмор

Это было на прииске «Новый Пионер», куда собирали на лето не нужных в Магадане работников — конечно, заключенных. Мы находились под контролем самого начальника Дальстроя Никишова, который приезжал сюда довольно часто с проверкой. Поэтому в лагере было чисто, между палатками клумбы с цветами, за которыми ухаживали больные. Но для тех, кто не считался дистрофиком — а в отряд этих счастливчиков можно было попасть после долгих мук и избиений — существовал железный закон: каждый должен выходить на развод.

Июльское теплое утро. Звонкий удар в рельс, зовущий на развод, меня мало беспокоит — я работаю титанщиком и только что вернулся со своего рабочего места, где готовил кипяток для дневной смены. Я актирован и жду отправки в магаданскую инвалидку — в двадцать девять лет при немаленьком росте вешу меньше пятидесяти килограммов. Лежу на своем привилегированном нижнем месте в переднем углу, а при ужасном звуке только сладко зеваю и собираюсь еще немного подремать до тех пор, пока не нужно будет греть воду для обеда. В соседней палатке слышны рев, окрики, глухие звуки ударов и вопли избиваемых. Теперь очередь за нашей палаткой — влетают староста, нарядчик, еще несколько человек с весьма туманными должностями, отличающиеся от рядовых зеков тем, что в руках у них непременный атрибут власти — дрын, или, в переводе с колымского на русский, здоровенная дубинка.

Раздается знаменитый клич: «Выпуливайся без последнего!» Эти же слова тысячекратно повторяются во многих сотнях лагерей; вслед за кличем поднимается дрын, и сотни тысяч зеков ежатся под страшными ударами…

Блюстители трудовой дисциплины гурьбой кидаются по длинному проходу между нарами. Среди них то тут, то там шмыгают опоздавшие на развод, волоча за собой ватник, ботинок или портянку, стараясь поскорее выскочить из опасного места. Одного огреют дубинкой по спине, другой получит пинок в пах — какая честь, от самого нарядчика! — и тащится со стоном, сгибаясь в три погибели, к выходу, опасливо озираясь назад. Но опасаться нечего: вся банда занята. Собралась у нар, на которых отдыхает человек. Он лежит наверху под одеялом и даже самый дикий окрик не выводит его из олимпийского спокойствия.

— Ну, подлюга, ты у меня попляшешь! — орет староста и, подняв дубинку, дает знак к наступлению. На лежащего сыплются удары.

«Дрын ходил по нем», — говорят в таких случаях колымские барды. Бьют, отталкивая друг друга, ругаясь истошно и безобразно. Потом вопль — кто-то в пылу боя ударил нарядчика по плечу. Одна дубинка разлетается на куски. Жертву стягивают с нар, бросают на пол, топчут каблуками, тычут концом дрына в пах, в лицо… Избиение идет теперь тихо, сосредоточенно, слышны только удары и треск ломающихся ребер.

— Зря вы там стараетесь, — раздается вдруг голос дневального Федорова, вернувшегося из столовой.

Он ставит на сколоченный из ящиков стол котелок с чаем, а на клочок газеты кладет ломоть хлеба и две большие селедки. Истязатели оторвались от своей жертвы и повернулись к Федорову.

— Он еще ночью отдал концы, только лепилу[1] позвали в общежитие к вольному, не успел подать список для морга. Напрасно мучали покойника, хлопцы…

Нарядчик вертит в руке свой незаменимый инструмент — алюминиевую трость с набалдашником, которая бьет не хуже дубины, и смотрит с недоумением на Федорова, старого рецидивиста, опору лагерной дисциплины и многолетнего, заслуженного дневального, потом на труп, который лежит на песке с раскинутыми руками и разбитой головой на неестественно вытянутой и повернутой набок шее, и наконец на своих помощников, которые стараются, подражая предводителю, держать по возможности изящно свои увесистые дубины. Вдруг староста разражается зычным, раскатистым смехом. Вслед за ним хохочут и остальные. Нарядчик хлопает себя тростью по сапогам и от смеха краснеет как рак. Они смеются до упаду, с надрывом, смеется теперь и Федоров, положив руки на тощий живот, смеется, издавая странные булькающие звуки, однорукий китаец, его помощник. Слыханное ли дело: Сухомлинов, многоопытный нарядчик, о котором знает любой колымчанин, хотел заставить мертвеца идти на развод! Над этим завтра будет смеяться вся Тенька. Первый же этап разнесет эту весть по всей Колыме, и через месяц о ней будут рассказывать под общий хохот на Чукотке, на Яне. Смех и грех — первый раз избиение никому не причинило боли, пострадал лишь нарядчик от своих же…

Колымский юмор — палка о двух концах! Но и я теперь смеюсь — имею на это право. Ведь я все же остался жив!

Загрузка...