ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

Наконец-то Бюто обладал своей долей, этой столь вожделенной землей, от которой он с бешенством, злобой и упорством отказывался в течение почти трех лет! Почему он так упрямился — он и сам хорошо не знал: в глубине души он сгорал от желания подписать акт, но в то же время боялся, как бы его не надули, и не мог примириться с тем, что не вся земля, не все девятнадцать арпанов, теперь изрезанные и разрозненные, достались ему. С той поры, как он согласился принять землю, его страсть была удовлетворена; он был охвачен животным восторгом обладания, который усиливался от сознания, что брат и сестра оказались обманутыми, так как стоимость его доли возрастала благодаря проведенной вдоль владения дороге. Встречаясь с Фанни и Иисусом Христом, он теперь не упускал случая, чтобы не подмигнуть в их сторону смеющимися глазами, как бы говоря: «Все-таки я их здорово надул».

И это было еще не все. Женитьба, которую он так долго откладывал, также давала повод торжествовать: Лиза принесла ему смежные с его собственным участком два гектара; мысль о неизбежном разделе доли сестер не приходила ему на ум; или, во всяком случае, он старался отодвинуть ее как можно дальше, чтобы успеть придумать какой-либо выход из положения. Вместе с частью Франсуазы Бюто имел теперь восемь арпанов пахотной земли, четыре арпана луга и около двух с половиной, занятых под виноградники. Да, он сохранит их, он скорее даст отрезать себе ногу или руку, чем отступится от владения. Особенно дорожил он урочищем Корнай, расположенным вдоль самой дороги. Там было около трех гектаров, и таким участком не владел ни один из его родственников. Когда ему приходилось говорить о Корнай, он пыжился и, казалось, готов был лопнуть от гордости.

Прошел год, и этот первый год обладания землей был для Бюто сплошным наслаждением. Никогда раньше, работая батраком у других, он не вспахивал землю так глубоко. На этот раз она принадлежала ему, он хотел оплодотворить ее, проникая в самую глубь ее недр. По вечерам он возвращался домой разбитым от усталости, волоча за собой плуг, лемех которого сверкал, как серебро. В марте Бюто прошелся бороной по пшенице, в апреле сделал то же самое с овсом. С каждым днем он заботился о земле все больше и больше, отдаваясь ей целиком. Когда поля ничего не требовали от него, он ходил смотреть на них, как влюбленный. Он обходил их со всех сторон и, нагибаясь, брал привычным движением горсть тучной земли и пропускал ее между пальцами, он был особенно счастлив, когда она не оказывалась слишком сухой или слишком влажной, что было признаком хорошего урожая.

С ноября, когда поднимаются первые всходы, и до июля, когда высокие хлеба начинают желтеть, Бос расстилала перед ним свои зеленые просторы. Желая иметь ее перед собой даже и тогда, когда ой не выходил из дому, Бюто открыл заколоченное окно в кухне, выходившее прямо на равнину, и стоял там, смотря на огромный обнаженный ковер, развернувшийся на десятки лье под необъятным сводом. Впереди не было ни одного дерева, тянулись только столбы телеграфной линии из Шатодена в Орлеан, убегавшие в нескончаемую даль. Сперва на больших бурых квадратах пашен пробивались едва заметные зеленоватые всходы, потом их нежный оттенок становился ярче, превращая поля в зеленый, почти всюду одноцветный бархат. Затем всходы становились выше и гуще, каждое растение принимало свою собственную окраску, и можно было издалека различить желтовато-зеленую пшеницу, голубовато-зеленый овес, серовато-зеленую рожь, бесконечные полосы во все стороны уходивших хлебов, среди которых сверкали, ярко-красными пятнами посевы клевера. В это время года Бос сияла красотой молодости, и вид ее, несмотря на всю монотонность, был приятен глазу своей весенней свежестью. Стебли росли все выше, и наконец поля становились настоящим морем — морем злаков, волнующимся, глубоким, беспредельным. Утром, в хорошую погоду, от них поднимался розоватый пар. По мере того как всходило солнце, в прозрачном воздухе проносились размеренные дуновения ветра, бороздя нивы глубокою зыбью. Ветер поднимался от горизонта и, проносясь над равниной, замирал на другом конце ее. От волнистых колебаний поля делались бледнее, по пшенице пробегали, как по муару, золотистые отблески: по овсам — голубые, по ржи — лиловатые. Одна волна зыби догоняла другую: это был как бы непрерывный прибой, гонимый вольным ветром.

Видневшиеся вдалеке ярко освещенные дома вечером казались белыми парусами, а из-за гряд низких холмов вздымались, как мачты, колокольни. Становилось прохладно, сумерки усиливали это впечатление влажного и ропщущего моря, где на горизонте, как неясное пятно твердой земли, терялся небольшой лесок.

В плохую погоду Бюто также смотрел на эту расстилавшуюся у его ног Бос, как рыбак смотрит со своего откоса на неспокойное море, когда буря грозит отнять у него пропитание. Он видел неистовую грозу, черную тучу, озарявшую равнину свинцовым отблеском, видел красные молнии, вспыхивавшие среди громового грохота у самой травы. Он видел, как за шесть лье от Рони образовалось рыжеватое облако, предвестник будущего ливня, сперва маленькое, похожее на кусок веревки, а потом — огромное чудовище, которое с рычанием помчалось вперед, оставляя позади себя уничтоженные нивы, полосу опустошения шириною в три километра, где все было вытоптано, исковеркано и помято. Поля, принадлежавшие Бюто, не пострадали; он сочувствовал несчастью других, затаив в себе скрытую радость. И по мере того как поднимались выше его хлеба, росло и его ликование. Серый островок деревушки уже исчезал за горизонтом, за высокими зеленеющими злаками. От Бордери виднелись одни крыши, наконец потонули и они. Только крылья ветряной мельницы продолжали торчать одинокими уцелевшими обломками. Всюду хлеба, море хлебов, выступающее из берегов, раскинувшееся по земле бескрайним зеленым покровом.

— Да, черт побери! — говорил Бюто каждый вечер, садясь за ужин. — Если лето не будет слишком сухим, хлеба нам хватит.

Семейство Бюто окончательно устроилось. Супруги взяли себе большую комнату в нижнем этаже, а Франсуазе пришлось довольствоваться маленьким помещением наверху, в котором раньше спал Муха. Комнатушку вымыли, поставили туда складную кровать, старый комод, стол и два стула. Франсуаза вела прежний образ жизни, занимаясь коровами. Однако мирная жизнь дома таила в себе повод к раздорам: вопрос о разделе оставался открытым. На другой день после свадьбы старшей сестры старик Фуан, бывший опекуном Франсуазы, стал настаивать, чтобы раздел был совершен тотчас же, во избежание всяких недоразумений в будущем. Но Бюто запротестовал. К чему это? Франсуаза была еще слишком молода, она пока не нуждалась в земле. Разве что-нибудь изменилось оттого, что Лиза вышла замуж? Франсуаза будет по-прежнему жить с сестрой, ее будут кормить, одевать, ей не на что будет жаловаться. Но на все эти доводы старик только покачивал головой: кто знает, что может случиться; лучше уладить дело сразу. Сама девушка также настаивала: она хотела знать свою долю, пусть даже эта доля останется в распоряжении зятя. Однако Бюто, пользуясь своей добродушно-насмешливой грубостью и упрямством, удалось уломать Франсуазу. О разделе перестали говорить; Бюто же всюду рассказывал о том, какое удовольствие доставляет ему семейная жизнь в добром согласии.

— Нужно только не ссориться, я не хочу ничего больше.

И в самом деле, в течение первых десяти месяцев между ними не было ни одной перебранки, хозяйство налаживалось; однако мало-помалу дела пошли хуже. Началось со скверного настроения. Сестры дулись, стали говорить друг другу грубости, а между тем собственнический дух «моего и твоего» продолжал свою разрушительную работу и портил установившиеся дружеские отношения.

Разумеется, Лиза и Франсуаза уже не питали взаимного чувства страстного обожания, как это было прежде. Теперь никто не встречал их на вечерней прогулке вместе, обнявшись под шалью. Что-то отделило их, они начали относиться друг к другу холоднее. С тех пор как в доме появился мужчина, Франсуазе стало казаться, что у нее отнимают сестру. Раньше у них было все пополам, теперь она не имела никаких прав на этого чужого человека, который занял сердце, принадлежавшее ей одной. Если Бюто целовал сестру, Франсуаза уходила из дому, не прощаясь и чувствуя себя оскорбленной, как если бы кто-то позволил себе напиться из ее стакана. В отношении собственности Франсуаза сохранила те же понятия, какие были у нее в детстве. Она по-прежнему с необычайной страстностью отстаивала свои права: это мое, а это твое, — и так как сестра теперь окончательно принадлежала другому, Франсуаза отказывалась от нее и претендовала только на то, что принадлежало ей, — на половину земли и половину дома.

Раздражение Франсуазы имело также и другие причины, которые она сама как следует не понимала. В доме старика Мухи, где со времени его вдовства царила холодная строгость, где не было любви, девушку ничто не волновало. Но теперь в него вселился самец, грубый самец, привыкший мять девчонок в оврагах; от его проделок дрожали перегородки, и шум долетал до слуха Франсуазы, сквозь щели между досками. Наученная животными, Франсуаза знала обо всем, это внушало ей отвращение и приводило в отчаяние. Днем она предпочитала уходить, чтобы они могли заниматься своей мерзостью беспрепятственно. Вечером, если они начинали шутить, вставая из-за стола, она кричала им, чтобы ей дали хотя бы докончить мытье посуды. И она торопилась к себе в комнату, с силой хлопая дверью и ворча сквозь зубы: «Скоты! Скоты!» Тем не менее ей казалось, что она все еще слышит то, что происходит внизу. Она зарывалась головой в подушку, закрывалась простыней, но ее слух и зрение мучили галлюцинации: начинала сказываться половая зрелость.

Хуже всего было то, что Бюто, замечая, как это волнует Франсуазу, начал ее вышучивать. Ну и что! А как она заговорит, когда ей самой придется заниматься тем же? Лиза тоже смеялась: в самом деле, что здесь дурного? А Бюто принимался разъяснять свои взгляды на вещи: раз господь бог устроил так, что эти удовольствия доступны каждому, надо пользоваться ими по мере своих сил, досыта; но только без детей, нет, боже упаси! Их всегда делают больше, чем нужно, по глупости, еще до свадьбы. Так и Жюль; раз уж он появился, когда его не ждали, с ним приходится примириться. Но, женившись, люди становятся серьезней. Он, Бюто, лучше даст себе перерезать горло, чем сделает другого ребенка. Еще один лишний рот в доме, где уж и так приходится тяжеленько? Покорнейше благодарю. Поэтому он хорошо наблюдал за собой и за женой, а то она такая жирная да бесстыдная, что, не ровен час, глотнет всю штуку разом. Он добавлял со смехом, что пашет-то он здорово, но только ничего не сеет. Вот хлеба, хлеба он согласен сеять сколько угодно, сколько может родить раздутое брюхо земли! Ну, а ребят — нет, с ними покончено навсегда!

Под влиянием этих постоянных подробностей и происходивших чуть ли не открыто совокуплений, которые Франсуаза инстинктивно чувствовала, душевная неуравновешенность ее продолжала возрастать. Говорили, что у нее меняется характер; и на самом деле, ее настроения порою ничем нельзя было объяснить; она была то весела, то вдруг делалась грустной, то хмурилась и злилась. Утром, когда полуодетый Бюто без стеснения проходил через кухню, она провожала его мрачными взглядами. С сестрой у нее возникали ссоры из-за самых пустяков, из-за какой-нибудь разбитой чашки: разве эта чашка не принадлежала также и ей, по крайней мере половина! Разве она сама не могла перебить и переломать половину всего, просто так, ради своего удовольствия? Споры о том, кому что принадлежит, заканчивались иногда такой перебранкой, что сестры потом злились друг на друга в течение нескольких дней.

Бюто к тому времени тоже впал в отвратительное настроение духа. Земля страдала от страшной засухи, полтора месяца не было ни капли дождя. Он возвращался домой со сжатыми кулаками, расстроенный видом погибшего урожая, чахлой ржи, тощих овсов, пшеницы, которая сгорела, не начав наливаться зерном. Он так же страдал, как и сами нивы; живот у него подтянулся, руки и ноги передергивало, он весь как-то скорчился и высох от досады и раздражения. В одно прекрасное утро он в первый раз крепко поругался с Франсуазой. Было жарко, и, вымывшись у колодца, он распахнул рубаху и расстегнул штаны, так что они просто сползали у него с ног. После того как он сел за стол, Франсуаза, подававшая суп, некоторое время стояла сзади. Наконец, не выдержав, она крикнула, вся покраснев:

— Заправь рубашку, противно смотреть!

Бюто был не в духе и тоже разозлился.

— Черт тебя подери! Перестанешь ты ко мне придираться или нет?.. Не гляди, если тебя коробит… Видно, тебе, мокрохвостка, здорово хочется пощупать, раз ты отстать от меня не можешь.

Она покраснела еще больше и что-то пробормотала, а Лиза, как на грех, добавила:

— Он прав; ты в конце концов нас совсем извела… Если нам нельзя у себя дома делать что угодно, так уж лучше уходи.

— Вот именно. И уйду! — с бешенством ответила Франсуаза и вышла из дому, хлопнув дверью.

Однако на следующий день Бюто снова сделался шутливо-любезным и старался помириться. Ночью небо заволокло и пошел мелкий, теплый, глубоко пропитывавший землю дождь, не прекращавшийся в течение двенадцати часов, один из тех дождей, от которых оживает вся природа. Бюто открыл окно, выходившее на равнину, и сидел около него с самого рассвета, весело поглядывая на улицу. Засунув руки в карманы, он не переставал повторять:

— Ну, теперь и мы с достатком; сам господь бог за нас старается. Ах, чертова перечница, в такие деньки можно и полентяйничать, а наживешься лучше, чем когда работаешь в три пота.

Медленный, мягкий, бесконечный дождь не переставал, и было слышно, как высохшая, безводная Бос впитывает в себя его влагу. Было слышно, как рокочут стекающие в недра земли потоки, предвещая благосостояние. Все промокло насквозь. Утолившие жажду поля снова начинали зеленеть. Пшеница набирала свежие силы, становилась крепче и расправлялась, высоко поднимая наливавшиеся зерном колосья, которые со временем станут настолько тучными, что вот-вот полопаются. Бюто, как и земля, как и колосья, вбирал в себя влагу всеми порами. Он тоже выпрямился, посвежел, скинул с себя хворь и, подбегая ежеминутно к окну, покрикивал:

— Валяй! Валяй пуще!.. Это не дождь, это пятифранковые монеты падают.

Вдруг ему послышалось, что кто-то открывает дверь. Он обернулся и с удивлением узнал старика Фуана.

— Вот те на! Папаша!.. Что это вы, охотились на лягушек?

Старик, сложив большой синий зонт и сняв на пороге свои деревянные башмаки, вошел в комнату со словами:

— Здорово! Льет, как из лейки. Так оно и нужно!

В течение года, прошедшего со времени окончательного оформления раздела, когда акт был подписан и внесен в реестр, старик только и занимался тем, что обходил свои бывшие поля. Его всегда можно было встретить там; он бродил и с интересом рассматривал посевы, был грустен или радостен, в зависимости от видов на урожай. Он изрыгал ругательства по адресу своих детей, потому что был убежден, что они делают все не так, как надо, и что, если дела пойдут плохо, виноваты будут они сами. Этот дождь радовал также и его.

— Значит, — продолжал Бюто, — вы просто зашли мимоходом нас навестить?

Франсуаза, сидевшая до этого времени молча, выступила вперед и громко сказала:

— Нет, это я попросила дядю зайти.

Лиза, стоявшая у стола и занимавшаяся чисткой гороха, бросила работу и, опустив руки, ждала с внезапно помрачневшим лицом, что будет дальше. Бюто сначала сжал кулаки, но затем принял прежний шутливый вид, решив не поддаваться гневу.

— Да, — медленно начал объяснять старик, — девочка говорила со мной вчера… Вот видите, я был прав, когда хотел устроить все сразу. Каждому свое. Не из-за чего будет и ссориться. Наоборот, тогда не станет и повода… Надо с этим покончить. Она имеет право требовать, что ей положено. Так ведь? Не то я буду в ответе… Так вот, давайте назначим день и отправимся вместе к господину Байашу.

Но Лиза уже не могла больше сдерживаться:

— Она бы лучше послала к нам жандармов! Можно подумать, черт возьми, что ее обворовывают… Да разве я рассказываю людям, что она — как палка в дерьме: не знаешь, с какого конца взяться.

Франсуаза собиралась ответить в том же тоне; но Бюто обхватил ее сзади, точно шутя, и воскликнул:

— Вот еще глупости!.. Можно и поругаться, но от этого не перестают любить друг друга. Последнее дело, когда сестры не поладят между собой.

Девушка, встряхнувшись, высвободилась, и ссора возобновилась бы, но в это время Бюто, увидев, что дверь снова открылась, радостно воскликнул:

— Жан! Ну и льет же с тебя! Прямо пудель!

В самом деле, Жан, бегом прибежавший с фермы, как он это часто делал, прикрывался одним только мешком. Он промок до последней нитки; с него текли ручьи, но он курил трубку и весело смеялся. Пока он отряхивался, Бюто вернулся к окну и еще больше просиял, видя, что дождь все не прекращается.

— Эх! Льет-то! Благословение божие!.. Нет, ты погляди, как льет! Забавно!

Затем он продолжал:

— А ты кстати. Вот эти две грызлись тут… Франсуаза требует раздела и собирается уйти от нас.

— Как? Эта девчонка?! — воскликнул удивленно Жан.

Его влечение к Франсуазе успело перейти в бурную страсть, которую приходилось скрывать. Ничто не доставляло ему столько радости, как то, что он мог встречаться с Франсуазой в доме, где его принимали, как приятеля. Если бы он не считал себя таким стариком по сравнению с нею, он бы, кажется, уже двадцать раз сделал предложение. Тщетно он ждал — пятнадцать лет разницы между ними оставались теми же. Однако ни ей самой, ни сестре, ни зятю и не приходило в голову, что он может думать о ней всерьез. Поэтому Бюто и принимал его у себя в доме с такой сердечностью, не опасаясь никаких последствий.

— Девчонка! Вот именно! — сказал он, снисходительно пожимая плечами.

Но Франсуаза, уставившись в землю, упорствовала:

— Я хочу получить свою долю.

— Это было бы лучше всего, — пробормотал старик Фуан.

Тогда Жан взял ее тихонько за руки и посадил к себе на колени; он держал ее так некоторое время, дрожа от прикосновения своих рук к ее коже. Он начал говорить своим добрым голосом, который все чаще и чаще прерывался, по мере того как он уговаривал ее остаться. Куда она пойдет? К чужим людям в услужение, в Клуа или Шатоден? Разве ей здесь не лучше, среди своих, в доме, где она выросла, окруженная любовью? Слушая Жана, Франсуаза, в свою очередь, смягчалась. Ей и в голову не приходило, что он влюблен в нее, и она повиновалась ему по привычке, по дружбе, отчасти из страха, так как считала его очень серьезным человеком.

— Я хочу получить свою долю, — повторяла она уже менее настойчиво, — но я не говорю, что сейчас же уйду.

— Дура, — вмешался Бюто, — а куда ж ты ее ткнешь, если останешься здесь? Ведь ты здесь на всем готовом, все равно, как и твоя сестра, как я: зачем тебе половина, если у тебя есть все!.. Ведь это смешно!.. Послушай-ка! Мы совершим раздел в день твоей свадьбы.

Глаза Жана, уставившиеся на нее, потухли; у него упало сердце.

— Слышишь, в день твоей свадьбы. Франсуаза была подавлена и ничего не ответила.

— А теперь, милая Франсуаза, поцелуй сестру. Так будет лучше.

Лиза еще не потеряла своего расположения к сестре и своей добродушной веселости располневшей кумушки. Когда Франсуаза бросилась к ней на шею, она расплакалась. Бюто, радуясь, что добился отсрочки, воскликнул:

— Надо, черт побери, хлопнуть по стаканчику.

Он принес пять стаканов, откупорил бутылку, затем сходил за второй. Землистое лицо старика Фуана раскраснелось, и он принялся объяснять, что, собственно, настаивает на разделе, потому что считает это своим долгом. Все, и мужчины и женщины, пили за здоровье каждого и всей компании.

— Вино — хорошая штука! — воскликнул Бюто, с силой ставя свой стакан на стол. — Но, как хотите, оно в подметки не годится вот этой водичке. Посмотрите-ка, как льет, все пуще и пуще! Эх! Это само богатство!

И все, столпившись у окна, с радостными лицами, как бы охваченные каким-то религиозным экстазом, смотрели, как струится медленный и теплый дождь, струится без конца. Им казалось, что они видят, как под этими благодатными потоками поднимаются зеленые хлеба.

II

Как-то в течение того лета старуха Роза, силы которой уже ослабли и ноги не ходили, пригласила свою внучатую племянницу Пальмиру вымыть в доме полы. Фуан, по обыкновению, отправился бродить по полям. Пока несчастная, вся вымокшая, ползая на коленях, терла изо всех сил пол, Роза ходила за ней по пятам. В сотый раз обе женщины говорили об одном и том же.

Сперва разговор шел о несчастной жизни, выпавшей на долю Пальмиры, которой теперь приходилось терпеть от брата побои. Этот невинный калека Иларион сделался злым существом. И так как он не отдавал себе отчета в своей силе, в силе своих кулачищ, способных дробить камни, она, когда брат принимался колотить ее, каждый раз дрожала от страха, опасаясь быть избитой насмерть. Однако она не хотела, чтобы кто-либо вмешивался в их отношения. Она выпроваживала всех, кто являлся, и в конце концов ее бесконечная любовь к брату торжествовала и ей удавалось успокоить его. На прошлой неделе разыгрался скандал, о котором вся Ронь до сих пор не переставала говорить. Иларион учинил такое побоище, что сбежались соседи, и глазам их представилось зрелище самых гнусных мерзостей, которые он совершал, валяясь на сестре.

— Скажи, — дочка, — обратилась к Пальмире Роза, чтобы вызвать ее на откровенность, — значит, эта скотина хотела тебя изнасиловать?

Пальмира, перестав тереть пол, присела на мокрые тряпки и, не отвечая на слова, рассердилась:

— А какое им всем до этого дело? Чего они за нами шпионят… Мы, кажется, никого не обкрадываем…

— Ну, все-таки, — ответила старуха, — если ты с ним живешь, как болтают, это очень нехорошо.

Некоторое время несчастная сидела молча, с искаженным от страдания лицом, смотря блуждающими глазами вдаль. Затем, согнувшись опять, она забормотала, прерывая каждую фразу движением тощих рук, проводивших тряпкой по полу.

— Очень плохо, — а почему, собственно?.. Священник сказал мне, что мы за это попадем в ад. Но, конечно, не он, бедняжка… Он ведь совсем невинный, ответила я священнику; мальчик знает ровно столько, сколько трехнедельный младенец. Если бы я его не выкормила, он бы умер… Ему и жизнь не в радость… А я — это уж мое дело. Когда он меня задушит в один из своих припадков бешенства, тогда посмотрим, простит меня бог или нет.

Роза давно уже знала всю правду; но, видя, что ей не добиться никаких новых подробностей, сделала мудрое заключение:

— Если уж оно так, то не может быть иначе. А все-таки собачья у тебя жизнь, дочка.

Она начала жаловаться, что никому на свете не живется хорошо. Так и ей с мужем. Разве им не приходится нищенствовать с тех пор, как они по доброте души позволили детям обчистить себя. Тут уж она не могла остановиться. Сетовать на свою долю было ее любимым занятием.

— Господи, боже мой! Можно в конце концов обойтись и без уважения. Если дети оказались свиньями, то уж ничего не поделаешь… Платили бы только ренту.

И она, в который уж раз, принялась рассказывать, что один лишь Делом приносил им по пятьдесят франков каждые три месяца, и приносил аккуратно. Бюто всегда запаздывал и торговался: так и сейчас, вот уже десять дней, как прошел срок, а им приходится все еще ждать, он обещал прийти рассчитаться сегодня вечером. А что до Иисуса Христа, тот поступал еще проще, — не платил ровно ничего; они даже и не нюхали его денег. Как раз сегодня утром он имел нахальство прислать к ним Пигалицу, которая с хныканьем выпрашивала взаймы сто су, чтобы сварить бульону для больного отца. Больной! Да, всем известно, какая у него болезнь; слишком велика дыра под носом. Ну так вот, они ее приняли, как и подобает, мерзавку, и велели передать отцу, что если сегодня вечером он не принесет своих пятидесяти франков, как Бюто, к нему пошлют судебного пристава.

— Это чтобы его попугать, потому что парень все-таки не мерзавец, — добавила Роза, уже смягчаясь по отношению к любимому старшему сыну.

Когда начало темнеть, вернулся обедать Фуан. За столом, пока старик ел, молчаливо нагнувшись к тарелке, Роза снова принялась жаловаться. Подумать только! Из шестисот франков, которые им полагались, они получали двести от Делома, не более ста от Бюто и ничего от Иисуса Христа, то есть как раз половину ренты. А ведь подлецы расписались у нотариуса, все было проведено по закону. Плюют они на закон.

Пальмира заканчивала в темноте мытье окна в кухне, отвечала на каждую жалобу одной и той же фразой, звучавшей как припев нищеты:

— Конечно, у всякого свое горе, прямо сдохнуть можно.

Наконец Роза решилась зажечь огонь, и сейчас же после этого вошла с вязаньем в руках Большуха. В долгие летние дни посиделок обычно не было, но чтобы не изводить у себя даже огарка, она с наступлением темноты приходила к брату, а потом отправлялась укладываться ощупью спать. Когда она уселась, Пальмира, которой оставалось еще перемыть горшки и кастрюли, притихла, охваченная ужасом при виде бабки.

— Если тебе нужна горячая вода, — сказала Роза, — возьми дрова из непочатой вязанки.

На минуту она перестала жаловаться, пытаясь перевести разговор на другую тему: в присутствии Болынухи Фуаны не любили жаловаться, так как ей доставляло удовольствие слушать, как они сожалеют о том, что позволили себя разорить. Но возмущение все-таки одержало верх.

— Эй, слушай! Клади-ка целую вязанку, если это можно назвать вязанкой. Один мусор да щепки… Фанни, наверно, очищает свой сарай от хлама и посылает нам эту гниль вместо хворосту.

Фуан, продолжавший сидеть за столом перед полным стаканом, нарушил молчание. Он вышел из себя:

— Кончишь ли ты, черт возьми, со своей вязанкой? Что это — мерзость, мы знаем… А ты вот скажи, какое свиное пойло из отжимок посылает мне Делом вместо вина.

Он поднял стакан и поднес его к свече.

— Чего он туда насовал? Непохоже и на подонки из бочки… А еще честный! А те двое не принесут нам и бутылки воды с речки, даже если мы будем подыхать от жажды.

Наконец он решился выпить вино залпом, но тут же с силой выплюнул его.

— Просто отрава! Может быть, это нарочно, чтобы я околел прямо на месте.

Тут Фуан и Роза дали волю своему возмущению и уже ничего не утаивали. Они сменяли друг друга в жалобах и брани, как бы испытывая от этого чувство облегчения. Каждому хотелось высказать то, что у него наболело на душе. Вот, например, десять литров молока в неделю. Прежде всего они не получали больше шести, а потом — хотя его поп и не святил, но оскоромиться им было трудно: чистая вода. То же самое с яйцами, — их как бы нарочно заказывали курам: на всем рынке в Клуа не найдешь таких мелких — прямо редкость; да и расстаются они с яйцами так неохотно, что те успевают испортиться раньше, чем доходят до них. А сыры? Ох, уж эти сыры! Розу каждый раз, как она поест, корчит от колик в животе. Она побежала достать такой сыр, чтобы Пальмира могла попробовать. Что, разве не гадость? Разве не возмутительно? Ко всему этому мука, которую им дают, — сущая известка. Но Фуан уже жаловался, что не может выкурить табаку больше чем на су в день, а Роза с сожалением говорила о своем черном кофе, которого ее лишили. Затем оба обвинили детей в смерти больной собаки, которую на днях пришлось утопить, потому что кормить ее стало теперь для них слишком дорого.

— Я им отдал все, — кричал старик, — а подлецы плюют на меня!.. Мы, право, подохнем от одной злобы, — так тошно смотреть на собственную нищету.

Наконец они замолчали, а Большуха, до той поры не разжимавшая губ, посмотрела на каждого из них по очереди своими круглыми птичьими глазами.

— Ловко обстряпано! — заметила она.

Как раз в эту минуту вошел Бюто. Пальмира, кончившая работу, воспользовалась этим случаем, чтобы удрать, залов в руке пятнадцать су, которые сунула ей Роза. Бюто остановился посреди комнаты, не говоря из осторожности ни слова, как это обычно делают крестьяне, которые никогда не хотят начинать разговор первыми. Прошло минуты две. Отцу пришлось начать:

— Значит, решился, это хорошо… Я тебя уже десять дней жду.

Бюто ухмылялся:

— Несем, когда можем. Все сразу не делается.

— Так-то оно так, но что до нас, то как бы нам не подохнуть, пока ты сам все-таки жрешь… Ты ведь подписывался, значит, должен платить точно в срок.

Видя, что отец сердится, Бюто начал шутить:

— Если уж слишком поздно, так скажите, пожалуйста, я могу и уйти. Я плачу, а вы еще недовольны. Есть и такие, которые совсем отвиливают.

Этот намек на Иисуса Христа привел Розу в беспокойство. Она начала дергать мужа за полу. Тот удержался от гневного жеста и продолжал:

— Ладно, давай пятьдесят франков. Расписку я уже приготовил.

Бюто, не торопясь, начал обшаривать карманы. Он бросил в сторону Большухи недовольный взгляд, видимо, смущаясь ее присутствием. Та перестала вязать и уставилась на него своими неподвижными зрачками, ожидая, когда он выложит деньги. Отец и мать также подошли поближе, не спуская глаз с руки парня. Испытывая на себе взгляд трех пар широко открытых глаз, Бюто покорился и вытащил пятифранковую монету.

— Раз, — сказал он, кладя ее на стол.

Затем последовали другие, которые он доставал все медленнее и медленнее. Он продолжал считать вслух, причем голос его постепенно ослабевал. После пятой Бюто остановился, долго искал в кармане и наконец нашел еще одну. Затем окрепшим голосом он громко крикнул:

— И шесть!

Фуаны продолжали стоять в ожидании, но монеты больше не появлялись.

— Как шесть? — сказал наконец отец. — Нужно десять, а не шесть. В прошлый раз ты дал только сорок, а теперь уже тридцать!

Бюто сразу начал жаловаться. Дела шли плохо. Хлеб все падал в цене, овес почти не уродился. Даже у лошади вспух живот, так что пришлось два раза звать ветеринара. Полное разорение, он положительно не знал, как ему свести концы с концами.

— Мне до этого дела нет, — в бешенстве повторял отец. — Давай пятьдесят франков, или я буду жаловаться в суд.

Тем не менее он все-таки успокоился, соглашаясь взять тридцать франков E счет ренты. Он собирался переделывать расписку.

— Значит, ты мне доплатишь двадцать франков на следующей неделе… Я это сейчас вставлю в бумагу.

Но Бюто с быстротою молнии схватил лежавшие на столе деньги.

— Нет, нет, это не годится… Я хочу быть в расчете. Давайте расписку, или я ухожу. Если я вам еще останусь должен, то мне вообще не стоит раскошеливаться.

Последовала ужасная сцена. Ни отец, ни сын не хотели уступать и упирались, повторяя без устали одни и те же слова. Один был взбешен тем, что не догадался сразу спрятать деньги в карман; другой зажал их в кулак и решил не расставаться с ними иначе, как в обмен за расписку. Мать вторично должна была дернуть мужа за рукав, и он снова уступил.

— Держи, жулик, вот тебе твоя бумажка. Следовало бы приклеить ее тебе пощечиной к морде… Давай деньги.

Они обменялись рука в руку, а Бюто, разыграв сцену, начал смеяться. Он ушел любезный, довольный, пожелав всей компании покойной ночи. Фуан с изнуренным видом снова сел за стол. Тогда Большуха, прежде чем приняться опять за вязанье, пожала плечами и бросила ему с сердцем одно слово:

— Размазня!

Наступило молчание, затем дверь снова открылась, и вошел Иисус Христос. Предупрежденный Пигалицей о том, что Бюто будет платить вечером, он ждал на улице, пока брат уйдет, чтобы появиться в свою очередь. На лице его было кроткое выражение; по-видимому, остаток умиления не прошел еще со вчерашнего пьянства. Прямо с порога он устремил взгляд на шесть пятифранковых монет, которые Фуан имел неосторожность положить на стол.

— А, это ты, Гиацинт! — воскликнула Роза, обрадованная его появлением.

— Я самый… Желаю всем здравствовать!

Он сделал несколько шагов вперед, не спуская глаз с блестящих монет, которые при свете огарка сверкали, как лунные диски. Отец, следя за его глазами, повернул голову и, заметив деньги, заволновался. Он быстро накрыл их тарелкой, но прятать было уже поздно. «Да, — подумал он, обозленный на себя за небрежность, — верно сказала Большуха: „Размазня“!»

Затем он грубо продолжал вслух:

— Ты вовремя пришел платить, а то бы я послал к тебе завтра судебного пристава. Это так же верно, как то, что эта свеча горит.

— Да, Пигалица мне передала, — смиренно простонал Иисус Христос, — поэтому я и вышел из дому; ведь вы не пожелаете мне смерти… Платить! Бог ты мой, чем же платить, когда даже хлеба у нас не хватает?.. Мы все продали; и я не вру, — приходите посмотреть сами, если думаете, что я вру. У нас нет больше простыней на кроватях, нет мебели, ничего нет… А тут еще я заболел…

Его прервал недоверчивый смех. Как бы ничего не замечая, он продолжал:

— Может быть, это и не видно сразу, но на деле-то у меня в нутре очень скверно… Кашляю, чую, что скоро мне крышка… Если бы еще был хоть бульон! А то совсем без горячего, хоть пропадай. Сущая правда… Конечно, я бы. вам заплатил, если бы было чем. Вы мне скажите, где достать, тогда я принесу и себе чего-нибудь сварю. Верите ли, две недели, как мясного не видал…

Роза уже начала волноваться, а Фуан сердился все больше и больше.

— Все пропил, шалопай, бездельник, тем хуже для тебя! Подумать только: какая земля, и была она в семье бог знает сколько лет, а ты ее заложил! Да, давно уж ты со своей паршивой дочерью баклуши бьешь, ну вот и достукались и подыхайте!

Иисус Христос решил больше не сдерживать себя и разрыдался.

— Может ли родной отец говорить такие слова! Кем же надо стать, чтобы отрекаться от своего детища!.. Я слишком добр, поэтому и пропадаю… Если бы у вас не было денег, но когда они есть, неужели вы откажетесь подать милостыню сыну?.. Пойду христарадничать к другим. Разве это хорошо будет? Разве хорошо?

Он произносил каждую фразу с всхлипыванием и поглядывал искоса на тарелку, что приводило старика в дрожь. Затем, делая вид, что задыхается, начал издавать глухие стоны, как человек, которого душат.

Роза от жалости разрыдалась и умоляюще сложила перед Фуаном руки.

— Послушай же…

Но тот, отбиваясь от нее, не уступал:

— Нет, нет, он смеется над нами… Замолчишь ли ты, скотина? Чего ты разорался? Соседи сбегутся, только всех нас расстраиваешь…

Пьяница завопил еще сильнее, он проревел:

— Я еще вам не сказал… Завтра ко мне придет пристав налагать арест на последнее тряпье. Да, все это из-за векселя, который я выдал Ламбурдье… Я, конечно, свинья, я знаю, что бесчещу вас, знаю, что пора мне сдохнуть… Все, что я заслужил, это наглотаться воды в Эгре, чтобы больше не чувствовать жажды… Если бы только у меня было тридцать франков…

Фуан, измученный, сраженный последней сценой, вздрогнул, когда сын произнес эту цифру. Он отодвинул тарелку в сторону. Но к чему? Все равно прохвост уже видел деньги и успел их пересчитать сквозь фаянс.

— Ты что же это? Хочешь все забрать, черт тебя дери?.. Ты окончательно доконаешь нас! Бери половину и убирайся, да больше не показывайся!

Иисус Христос, внезапно выздоровев от всех болезней, казалось, что-то обдумывал и, наконец, заявил:

— Нет, пятнадцати мало, с этим ничего не сделаешь… Давайте двадцать, и я уж больше не буду к вам приставать.

Затем, когда четыре монеты перешли к нему, Иисус Христос рассмешил всех рассказом о том, какую штуку ему удалось сыграть над Бекю. Он поставил фальшивые удочки в запретной части Эгры, да таким манером, что полевой сторож, полезший доставать их, свалился в воду. В конце концов он подошел к столу и поднес сам себе стакан скверного деломовского вина, выругав брата подлым мошенником за то, что он смеет давать отцу такие помои.

— Он все-таки славный, — сказала Роза, когда дверь за ним закрылась.

Большуха в это время встала и, складывая свое вязанье, собиралась уходить. Она посмотрела на невестку и на брата в упор. Затем направилась к выходу и, давая волю долго сдерживаемой злобе, крикнула:

— Ни единого су, тряпки вы этакие! Не просите у меня никогда ни единого су. Слышите? Никогда!

На улице ей попался возвращавшийся от Макрона Бюто. Он с удивлением встретил в кабачке Иисуса Христа, который вошел туда в очень веселом настроении духа, позвякивая в кармане монетами. Бюто смутно начал подозревать, что произошло.

— Да, да, эта каналья уволок твои деньги. Эх, и прополощет же он теперь себе горло, на смех тебе!

Бюто, вне себя, забарабанил в дверь Фуанов обоими кулаками. Если бы ему не открыли, он бы ее, наверно, вышиб. Старики собирались ложиться; мать уже сняла чепец и платье и была в нижней юбке, седые волосы падали ей на виски. Когда они решились открыть, он набросился на них, крича, как зарезанный:

— Где мои деньги? Где мои деньги?

Те перепугались и, ошеломленные, попятились, не понимая, в чем дело.

— Так вы думаете, что я надрываюсь для этой скотины? Он будет бездельничать, а я буду угощать его… Так нет же, нет!

Фуан стал было отрицать, но сын грубо прервал его.

— Что? Так вы еще лжете? Я вам говорю, что мои деньги попали к нему. Я это почуял, когда слышал, как они звенели в кармане у мерзавца. Я добывал их в поте лица, а он теперь пропьет… Если это не так, то извольте мне их показать. Да, если они еще у вас, так покажите их… Я их узнаю, я сумею узнать. Покажите деньги…

Он настаивал, повторяя эту фразу несколько раз, возбуждаясь все больше и больше. Он клялся, что не заберет деньги обратно, а только посмотрит. Затем, видя, что старики бормочут что-то невнятное, он окончательно взбесился:

— Ясно, они у него… Разрази меня гром господен, если я теперь принесу вам хотя бы су. Надрываться для вас — это еще куда ни шло, но чтобы содержать гада, — да я лучше отрублю себе обе руки.

Наконец отец тоже рассердился.

— Ну, довольно, хватит. Чего ты суешься не в свои дела? Деньги мои, — что хочу, то и делаю.

— Что? — проговорил Бюто, побледнев и надвигаясь на отца со сжатыми кулаками. — Вы хотите у меня последнее отобрать? Так слушайте, это подлость, да, подлость — тянуть деньги с детей, когда у вас есть, чем жить… Не отнекивайтесь, кубышка-то тут, я знаю!

Взволнованный старик запротестовал прерывающимся голосом. Руки у него ослабели, он уже не находил в себе прежних сил, чтобы выгнать сына.

— Нет, нет у нас ни гроша… Убирайся ко всем чертям!

— А вот если я поищу! Если я поищу! — повторял Бюто, начиная уже выдвигать ящики и выстукивать стены.

Тогда Роза в смятении, боясь, что между отцом и сыном возникнет драка, вцепилась в плечо Бюто, лепеча:

— Несчастный, ты что же, хочешь убить нас?

Он резко повернулся к ней и, схватив за руки, крикнул ей в лицо, не обращая внимания на жалкую, седую голову утомленной жизнью женщины:

— Это вы, вы виноваты! Вы отдали деньги Гиацинту… Вы никогда меня не любили, старая негодяйка!

Он оттолкнул ее с такой силой, что она, не удержавшись на ногах, упала с глухим стоном около стены. Он поглядел на нее, сжавшуюся в комок, и затем, как сумасшедший, бросился вон, хлопнув дверью и продолжая ругаться:

— Черт вас возьми! Черт вас возьми!

На следующий день Роза не могла встать с постели. Послали за доктором Финэ, который приходил три раза, но ничем не мог помочь. Во время своего третьего визита, когда Роза находилась уже в агонии, он отвел Фуана в сторону и сказал, что будет считать себя весьма обязанным, если ему позволят написать сейчас же разрешение на похороны; это избавит его от необходимости приезжать еще раз, — он всегда пользовался этим способом в дальних деревнях. Тем не менее агония длилась еще тридцать шесть часов. На расспросы врач отвечал, что все дело в старости и в переутомлении: когда тело износится, ничего не поделаешь, надо помирать. Однако в Рони знали о случившемся и говорили, что у Розы свернулась кровь. На похоронах было много народа. Бюто, как и остальные члены семьи, вел себя очень прилично.

Когда могила была засыпана, старик Фуан вернулся один в дом, где они вместе работали и страдали в течение пятидесяти лет. Он съел стоя кусок хлеба с сыром. Затем побродил по пустым постройкам и по саду, не зная, чем заглушить свое горе. Делать ему было больше нечего, и он пошел на свои бывшие поля посмотреть, как растут хлеба.

III

В течение целого года старик Фуан жил втихомолку, один в опустевшем доме. Его всегда видели на ногах. Ничего не делая, он постоянно ходил взад и вперед; руки у него тряслись. Целыми часами простаивал он в хлеву перед покрытыми плесенью кормушками. Затем подходил к двери пустого амбара и погружался там в глубокое раздумье. Сад мало занимал Фуана. Силы его слабели; он становился все дряхлее, все больше и больше склонялся к земле, которая как бы звала его к себе. Два раза его поднимали, когда он падал на гряды салата.

С тех пор как Иисус Христос забрал себе двадцать франков, ренту платил один Делом, а Бюто упорно не хотел давать ни гроша, заявляя, что он скорее ответит перед судом, чем будет смотреть, как его кровные деньги переходят в карман прохвоста-брата. Действительно, тот время от времени и теперь вырывал у отца насильно милостыню, так как старика изводили его причитания.

Тогда-то Делому, видевшему, какое жалкое существование влачит этот беспризорный, больной и одинокий старик, пришло в голову взять его к себе. Почему бы Фуану не продать Дом и не переселиться к дочери? У него будет всего вдоволь, ему перестанут лишь выплачивать двести франков ренты. Узнав об этом решении Делома, Бюто на следующий же день прибежал к отцу и предложил ему то же самое, разыгрывая роль человека, исполняющего сыновний долг. Он уверял старика, что не хочет платить денег только потому, что они все равно пропадают зря, но раз дело шло о нем самом, то он может приходить к нему, Бюто, есть и спать сколько ему вздумается. В глубине души Бюто боялся что сестра хочет переманить старика к себе, а затем нажить руку на заветную кубышку, о существовании которой он подозревал. Правда, он и сам начинал сомневаться в существовании кубышки, думая, что нюх на этот раз его обманывает. Предлагая отцу свои кров из гордости, он находился в большой нерешительности, рассчитывая, с одной стороны что отец откажется, а с другой — страдая при мысли, что может принять предложение Деломов. Впрочем, Фуан отнесся крайне отрицательно, даже со страхом, как к первому, так и ко второму предложению. Нет, нет, лучше уж грызть сухие корки, но у себя, чем есть жаркое в чужом доме — это не так горько. Он хотел умереть там, где жил.

Дело тянулось так до середины июля, до дня св. Генриха, покровителя Рони. В этот день на лугу около Эгры, под парусиновым навесом, обычно устраивалось празднество. На улице, против здания мэрии, появлялось три деревянных барака — тир, торговля мелочным товаром где продавалось все, вплоть до лент, и лотерея где можно было выиграть леденцы из ячменного сахара. Г-н Байаш, который завтракал в Бордери, зашел к Делому поговорить о разных делах, и тот попросил его пойти вместе с ним к Фуану чтобы воздействовать на него убеждением. Со времени смерти Розы нотариус также советовал старику переселиться к Дочери и продать ненужный дом, ставший теперь для него слишком большим. За дом безусловно дали бы три тысячи франков и Байаш даже предлагал взять деньги на сохранение и выплачивать старику ренту маленькими суммами, по мере надобности

Они нашли Фуана в обычном состоянии онемения. Он передвигался бессмысленно по двору и, остановившись перед кучей дров, которые он хотел распилить стоял в нерешительности, так как сил уже не хватало. Руки его в это утро тряслись особенно сильно: накануне у него было столкновение с Иисусом Христом, который, желая раздобыть двадцать франков по случаю наступавшего праздника, разыграл перед отцом очередную сцену. Он ревел во весь голос, катался по земле, грозился, что тут же зарежет себя ножом, нарочно для этого спрятанным в рукаве. Фуан не мог не дать ему денег, в чем он сразу и признался нотариусу. Его лицо выражало глубокую тоску.

— Скажите, а как бы вы поступили? Я не могу больше, не могу!

Тогда г-н Байаш воспользовался удобным случаем.

— Так больше нельзя. Вы себя совсем уморите. В ваши лета жить одному неблагоразумно. И если вы не желаете себе зла, то должны послушать вашу дочь. Распродайте все и переселяйтесь к ней.

— А? Так вы тоже советуете мне это сделать?

Он покосился на Делома, который делал вид, что не желает вмешиваться.

Однако, заметив в глазах старика недоверие, он заговорил:

— Знаете, папаша, я вас уговаривать не буду, вы, возможно, подумаете, что я ищу выгоды… Черта с два! В этом, напротив, немало неудобства… Но только ведь… тошно смотреть, как вы маетесь, а могли бы жить припеваючи.

— Ладно, ладно, — ответил старик, — надо еще подумать… Когда обдумаю, тогда скажу.

Ни зять, ни нотариус больше ничего не могли от него добиться. Он жаловался, что его хотят припереть к стене; властная натура Фуана, мало-помалу утратившая свое влияние, стремилась укрыться в этом старческом упорстве, и он не замечал, что упрямится во вред самому себе. Кроме смутного ужаса перед возможностью остаться без собственного крова, он, так тяжело переносивший потерю земли, стоял на своем только потому, что все остальные убеждали его в противном. Наверное, мерзавцам было так выгодно. Ну, что же, он согласится, когда сочтет это нужным.

Накануне вечером Иисус Христос, имевший неосторожность показать Пигалице четыре пятифранковых монеты, лег спать, зажав деньги в кулаке, потому что негодяйка еще не так давно стащила у него одну такую же монету из-под матраса, воспользовавшись его нетрезвым состоянием и утверждая потом, будто деньги были им потеряны. Проснувшись, он похолодел от ужаса: во время сна кулак разжался и монеты выпали. Однако деньги благополучно нашлись под его задом, где успели согреться, и он задрожал от радости, у него потекли слюнки при мысли, как он спустит их у Лангеня. Сегодня праздник, и только совершенная свинья способна вернуться домой с деньгами. Тщетно Пигалица все утро выпрашивала у него одну, одну малюсенькую монетку, как говорила она. Он отмахивался от нее и даже не поблагодарил за приготовленную из краденых яиц яичницу. Нет, любовь к отцу — это одно, а деньги — совсем другое: они полагаются только мужчинам. Тогда она, обозлившись, оделась в голубое поплиновое платье, подаренное отцом в дни благоденствия, и заявила, что тоже намерена повеселиться. Отойдя от дома шагов на тридцать, Пигалица обернулась и крикнула:

— Отец, отец, погляди-ка!

В поднятой руке она держала кончиками пальцев пятифранковую монету, сверкавшую, как солнечный диск.

Он решил, что его обокрали, и, побледнев, принялся себя обшаривать. Но все двадцать франков лежали в кармане. По-видимому, мошенница пустила в оборот своих гусей. Эта проделка показалась ему смешной; он отечески ухмыльнулся, предоставляя ей улепетывать.

Иисус Христос был строг только в одном вопросе — в вопросе нравственности. Поэтому полчаса спустя он разразился страшным гневом. Он уже собирался уходить из дому и запирал дверь, как с дороги, проходившей внизу, его окликнул одетый в праздничное платье крестьянин:

— Иисус Христос! Эй, Инсус Христос!

— Чего?

— Твоя дочка на спине растянулась.

— Ну, и что же?

— А то, что на ней лежит парень.

— Это где?

— Там, во рву, у Гильомовой полосы.

Тогда Иисус Христос в ярости поднял кулаки к небу.

— Ладно! Спасибо! Пойду за кнутом!.. Бот чертова шлюха! Позорит отца.

Он вернулся в дом, чтобы снять со стены кнут, висевший налево за дверью специально для случаев, подобных настоящему. Сунув его под мышку, Иисус Христос побежал согнувшись, прячась за кустами, чтобы обрушиться на любовников, не будучи замеченным.

Но когда он миновал поворот дороги, Ненесс, стороживший на куче камней, заметил его. На Пигалице лежал Дельфен, так как она с Ненессом сменяли друг друга: один стоял на часах, другой забавлялся.

— Берегись! — крикнул Ненесс. — Иисус Христос!

Он заметил кнут и пустился, как заяц, через поле. Пигалица, лежавшая в некошеном рву с Делъфеном, резко оттолкнула его от себя. Вот принесла нелегкая отца! Однако у нее хватило присутствия духа сунуть парню свою пятифранковую монету.

— Спрячь ее в рубаху. Потом отдашь… Да живо стрекача, чертов сын!

Иисус Христос налетел, как ураган, сотрясая землю ногами. Он крутил над головою кнутом, который щелкал, как ружейные выстрелы.

— Ах, шлюха! Ах, б…! Ты у меня попляшешь!

Он узнал сына полевого сторожа, но от бешенства так растерялся, что не попал в него, а тот, едва застегнув штаны, скользнул на четвереньках в кусты. Пигалица, растерявшись, с задранной юбкой, ничего не могла отрицать. Полоснув девчонку по ляжкам, Иисус Христос поставил ее на ноги и вытащил из канавы. Началась погоня.

— Получай, б…ское отродье! Может, это тебя успокоит!

Пигалица, привыкшая к таким преследованиям, мчалась, как серна, не говоря ни слова. Обычная тактика Иисуса Христа состояла в том, чтобы гнать дочь по направлению к дому, где ее можно было запереть. Поэтому Пигалица старалась забирать больше в поле, надеясь, что отец устанет. На этот раз благодаря неожиданной встрече ей не удалось осуществить свой замысел. Посреди дороги находились г-н Шарль и Элоди, направлявшиеся на праздник. Они все видели; девочка стояла с широко раскрытыми невинными и удивленными глазами, он — красный от стыда, готовый лопнуть от своего мещанского возмущения. Но хуже всего было то, что эта бесстыдница Пигалица, узнав его, решилась искать у него защиты. Он оттолкнул ее, но так как кнут настигал девочку, то, чтобы избежать ударов, она начала кружиться вокруг дяди и кузины, в то время, как отец, не стесняясь в отборных казарменных выражениях, ругал ее за плохое поведение, также бегая вокруг Шарлей и щелкая изо всех сил кнутом. Г-н Шарль, очутившись в этом ужасном круге, ошеломленный и растерянный, должен был прижать Элоди лицом к жилету. Он настолько потерял голову, что сам разразился грубейшей бранью:

— Да отпустишь ты нас, потаскуха, или нет? Наградила же меня судьба родственниками в этой похабной деревне!

Лишившись защиты, Пигалица поняла, что пропала. Кнут, обернувшийся вокруг ее талии под мышками, заставил девчонку завертеться волчком. Другой удар вырвал у нее прядь волос, и она повалилась. После этого, возвращенная на путь истинный, она стала думать только о том, чтобы как можно скорее вернуться домой. Она перескакивала через изгороди, через рвы, бежала напрямик по виноградникам, не боясь напороться на прутья. Но ее маленькие ноги ослабевали, и удары сыпались ей на круглые плечи, на еще дрожавшие бедра, на все ее преждевременно созревшее девичье тело. Впрочем, она потешалась над всем этим, — ей просто нравилось, что ее щекочут так сильно. Наконец она ворвалась с нервным хохотом в дом и забилась в угол, где кнут уже не мог достать ее.

— Отдавай свои сто су, — сказал отец. — Надо тебя наказать.

Она начала клясться, что потеряла их во время бегства. Иисус Христос недоверчиво ухмыльнулся и принялся ее обыскивать. Ничего не найдя, он снова пришел в ярость:

— А, вот что! Ты их отдала своему хахалю… Черт тебя подери, дура! Сама доставляет удовольствие, и сама же за это платит!

Заперев дочь на замок, он ушел вне себя, ругаясь, грозя, что заставит ее просидеть одну до следующего утра, потому что не собирается возвращаться ночевать.

Едва он ушел, Пигалица осмотрела все свое тело, на котором было два-три синих рубца, причесалась, привела в порядок платье. Затем она спокойно открыла замок, так как давно уже наловчилась это делать, и сорвалась с места, не позаботившись даже захлопнуть за собою дверь. Ладно! Если воры вздумают сюда забраться, то останутся с носом! Она знала, где найти Ненесса и Дельфена, — они должны были быть в рощице на берегу Эгры. И в самом деле, оба поджидали ее там. Теперь наступила очередь кузена Ненесса. У Ненесса было три франка, у Дельфена шесть су. Получив от Дельфена свою монету, Пигалица, как хорошая товарка, решила, что они проедят все деньги вместе. Они вернулись на праздник. Купив себе большой красный атласный бант и прицепив его к волосам, она угостила их миндальным пирожным.

Тем временем Иисус Христос добрался до Лангеня и у дверей столкнулся с Бекю, у которого на новой блузе сверкала вычищенная бляха. Он резко накинулся на полевого сторожа.

— Ну-ка? Так-то ты делаешь обход?.. Знаешь, где я нашел твоего Дельфена?

— Ну, где еще?

— На моей дочке… Я вот напишу префекту, чтобы он тебя взгрел, свинью, вместе с твоим поросенком!

Бекю рассердился:

— Ну, что до твоей дочери, то только и видно, что ее задранные кверху ноги… Это она развратила Дельфена. Разрази меня господь, если я ее не сплавлю жандармам!

— Попробуй только, разбойник!

Оба, стоя вплотную друг к другу, переругивались. Но внезапно атмосфера разрядилась, и гнев их пошел на убыль.

— Надо объясниться. Зайдем-ка выпить, — сказал Иисус Христос.

— Ни гроша, — сказал Бекю.

Тогда его собеседник, развеселившись, вытащил первую пятифранковую монету, подбросил ее и затем вставил себе в глаз.

— Ну? Поставим ее ребром, куманек!.. Входи же, старая развалина! Сегодня моя очередь, ты за меня платишь часто.

Они вошли к Лангеню, предвкушая удовольствие, ухмыляясь и награждая друг друга приятельскими пинками. В этом году Лангеню пришла в голову новая мысль: так как устроитель празднеств, не получив в прошлом году достаточно прибыли, отказался приехать поставить барак, кабатчик решил устроить гулянье в своей риге, соединив ее с помещением трактира. Ворота риги выходили прямо на улицу, а в дощатой переборке он проделал ход, чтобы из одного помещения можно было непосредственно переходить в другое. Благодаря этому к нему посыпала вся деревня, а Макрон сидел напротив, меча гром и молнии оттого, что у него не было ни души.

— Два литра, живо, каждому отдельно! — проревел Иисус Христос.

Флора собиралась уже подать ему, растерянная и в то же время сияющая от радости перед таким количеством посетителей, когда Иисус Христос заметил, что он прервал чтение письма, которое Лангень читал стоя нескольким крестьянам. Когда его спросили, он с важностью ответил, что письмо от сына Виктора, присланное из полка.

— А-а, молодец! — сказал, заинтересовавшись, Бекю. — Что он там пишет? Надо сперва послушать.

Лангень начал читать сначала.

«Дорогие родители! Значит, мы в Лилле, во Фландрии. Через неделю исполнится уже месяц, как мы тут. Край ничего себе, если бы только не было так дорого вино, — приходится за него платить до шестнадцати су за литр…»

Все четыре страницы письма, написанные старательно выведенными буквами, почти не содержали ничего другого. Одно и то же повторялось в растянутых фразах до бесконечности. Посетители, однако, каждый раз издавали громкие восклицания по поводу дороговизны вина: ведь бывают же такие страны; эх, чертова служба! В последних строках сквозило покушение на родительский карман, — говорилось о двенадцати франках, необходимых для покупки новых башмаков вместо износившихся.

— Ах, молодец! — повторял полевой сторож. — Вот и человеком стал, черт его дери!

Выпив поданные два литра, Иисус Христос потребовал еще два, на этот раз в закупоренных бутылках, по франку за литр. Он платил, по мере того как подавали, стуча монетами по столу для того, чтобы вызвать удивление и возбуждение всего кабака. Когда первая пятифранковая монета была пропита, он вытащил вторую, вставил ее опять себе в глаз и крикнул, что когда исчезает одна, то находится другая. Так прошло все послеобеденное время. Посетители толкались, входили и выходили; народ хмелел все больше. Угрюмые и сосредоточенные в будни, люди теперь ревели, стучали кулаками, с остервенением плевали. Какому-то высокому, тощему крестьянину пришло в голову побриться, и Лангень, усадив его тотчас же среди прочих, начал скрести ему кожу и с такой силой водить бритвой по щетинистому лицу, как будто скоблил свинью. Его место занял другой, посетители стали бриться ради забавы. Языки все больше развязывались, все прохаживались по адресу Макрона, который не решался даже показаться на улицу. Разве не он, горемычный помощник мэра, был виноват в том, что устроитель празднеств отказался приехать. Конечно, ему больше нравилось голосовать за новые дороги, чтобы получать тройную цену за землю, которую он отдавал. Этот намек вызвал бурный хохот. Для толстухи Флоры этот день был сплошным триумфом, и она, каждый раз, как замечала напротив позеленевшее лицо Селины около окна, подбегала к двери и разражалась оскорбительным припадком веселости.

— Сигар, госпожа Лангень! — громовым голосом заказал Иисус Христос. — Дорогих! По десять сантимов!

Уже стемнело, и зажгли керосиновые лампы, когда вошла Бекю, разыскивавшая мужа. Однако тот весь ушел в азарт начавшейся игры в карты.

— Пойдешь ли ты наконец домой? Девятый час, пора и поесть.

Он посмотрел на нее пристально, с величественным видом пьяницы.

— Убирайся вон!

Тогда Иисус Христос разошелся:

— Госпожа Бекю, я вас приглашаю… Ну, как же? Заморим червячка втроем… Слышите, хозяйка! Все, что у вас есть самого лучшего, — ветчины, кролика и чего-нибудь на десерт… Да не бойтесь же! Подойдите и посмотрите… Внимание!

Он сделал вид, что старательно обшаривает себя. Затем внезапно вытащил третью монету и поднял ее кверху.

— Ку-ку! Вот и она!

Посетители корчились от смеха; один толстяк чуть было не задохся. Ну, и весельчак же этот прохвост Иисус Христос! Некоторые принялись его ощупывать с головы до ног, как будто экю скрывались у него в теле и могли извлекаться оттуда до бесконечности.

— Скажите-ка, госпожа Бекю, — повторял он раз десять во время еды, — если ваш муж согласен, мы можем провести с вами ночку вместе… Идет?

Черная, тощая, как старая заржавленная игла, старуха была невероятно грязна, так как, по ее словам, она не думала, что ей придется остаться на празднике. Она все время смеялась. Молодец же, не теряя времени, хватал ее под столом за голые ляжки. Муж, мертвецки пьяный, плевал, хихикал и мычал, что этой стерве не слишком много будет и их обоих.

Пробило десять часов, и начался бал. Через дверь, открывшуюся в ригу, виднелись четыре ярко пылавшие лампы, подвешенные на проволоке к балкам. Кузнец Клу играл на тромбоне, племянник веревочного мастера из Базош-ле-Дуайен — на скрипке. Вход был свободный, но за каждый танец с посетителей брали по два су. Утрамбованный пол риги был только что полит водой, чтобы не было пыли. Когда инструменты замолкали, снаружи доносились сухие и равномерные звуки стрельбы в тире. Дорога, обычно погруженная в темноту, была озарена огнями двух других бараков: лавка игрушек сверкала позолотой, а лотерея была застеклена и обтянута красной материей, как часовня.

— А вот и дочурка! — воскликнул Иисус Христос, и глаза его увлажнились.

Пигалица входила в танцевальный зал в сопровождении Дельфена и Ненесса. Отец, казалось, нисколько не был удивлен ее приходом хотя сам запер ее на замок. Кроме красного банта, ярким пятном выделявшегося у нее на голове, она украсила себя ожерельем из фальшивых кораллов: это были бусы из сургуча, блестевшие на ее смуглой коже, как капли крови. Все трое, устав бродить вокруг бараков, явились с одурелым видом, так как объелись сластями. Дельфен был в простой блузе, без фуражки и выглядел маленьким, круглоголовым, косматым дикарем, который чувствует себя хорошо только на вольном воздухе. Ненесс, уже испытывавший потребность в городском изяществе, оделся в купленный у Ламбурдье готовый костюм, представлявший собою образец изготовляемого на скорую руку низкосортного парижского производства. Он носил котелок, выражая этим ненависть и презрение к родной деревне.

— Дочурка! — позвал Иисус Христос. — Дочурка, поди-ка попробуй этого. Ну, как? Важнецкая штука?

Он дал ей выпить из своего стакана, а старуха Бекю в это время строго допрашивала Дельфена:

— Куда ты дел картуз?

— Потерял.

— Потерял!.. А вот подойди, я тебе отхлещу!

Но Бекю вмешался, посмеиваясь при воспоминании о ранних похождениях сына.

— Брось его! Растет… Так вы, сопляки, вместе кутите? Ах, прохвост! Ах, прохвост!

— Ступайте, веселитесь, — отечески закончил Иисус Христос, — и будьте умниками.

— Они пьяны, как свиньи, — с отвращением заметил Ненесс, возвращаясь на бал.

Пигалица рассмеялась:

— Еще бы! Я на это и рассчитывала… Поэтому они и ласковы.

Бал становился оживленнее. Тромбон Клу покрывал все звуки, заглушая визжание скрипки. Земля, слишком обильно политая, превращалась под тяжелыми сапогами в грязь. Вскоре от развевающихся юбок, промокших курток и корсажей, потемневших под мышками от пота, стал распространяться тяжелый запах козла, усиливаемый вонью коптящих ламп. Между двумя кадрилями зал заволновался, так как вошла дочь Макронов, Берта, в фуляровом платье, сшитом в подражание тем, которые дочери сборщика податей в Клуа надевали в день св. Лубена. Что же случилось? Родители разрешили ей прийти, или она улизнула тайком? Все обратили внимание, что она танцевала исключительно с сыном тележного мастера, встречи с которым были запрещены ей отцом, потому что и тут имела место семейная вражда. По этому поводу стали шутить: видно, получать удовольствие в одиночку, расстраивая себе здоровье, ей надоело.

Иисус Христос, несмотря на свое опьянение, заметил противного Леке, который стоял в дверях и смотрел, как Берта пляшет в обнимку со своим кавалером. Наконец он не вытерпел:

— А что же вы не пригласите свою возлюбленную, господин Леке?

— Кто же это моя возлюбленная? — спросил учитель, позеленев от притока желчи.

— А вот те хорошенькие прищуренные глазки!

Леке, обозленный тем, что его симпатия отгадана, повернулся спиной и продолжал стоять неподвижно, не говоря ни слова, в сознании своего превосходства над всеми этими людьми. Он так поступал как из презрения, так и из осторожности.

Когда подошел Лангень, Иисус Христос вцепился в него. Каково! Разве не здорово ткнул он эту чернильную душу? Как же, выдадут за него богатую девку! Дожидайся! Впрочем, Берте нечего щеголять, у нее волосы только на голове. Он воодушевлялся и утверждал это с таким упорством, будто видел сам. Об этом знают от Клуа до Шатодена, все мальчишки смеются. Честное слово, ни одного волоска! Местечко такое же голое, как подбородок кюре. Пораженные этим, все стали тесниться, чтобы посмотреть на танцующую Берту, следя за ее движениями и корча гримасу каждый раз, как она, вся беленькая, окруженная своими развевающимися юбками, приближалась к двери.

— Старый мошенник, — продолжал Иисус Христос, перешедший с Лангенем на «ты». — Твоя дочка, небось, не чета этой. У нее-то растет!

Лангень отвечал с важностью:

— Еще бы!

Сюзанна Лангень была теперь в Париже и, как утверждали, в довольно высоком обществе. Лангень скромничал и ограничивался тем, что говорил о хорошем месте. Крестьяне все еще продолжали входить в кабак, и, когда один фермер осведомился о Викторе, он снова достал письмо. «Дорогие мои родители! Значит, мы находимся в городе Лилле, во Фландрии…» Снова все слушали, и даже те, кто слышал письмо пять или шесть раз, подвигались поближе. Ведь на самом деле, шестнадцать су за литр? Верно, шестнадцать су!

— Чертова страна! — повторял Бекю.

В эту минуту появился Жан. Он сейчас же бросил взгляд в сторону танцующих, как бы кого-то ища. Затем повернулся с расстроенным и беспокойным видом. Уже два месяца, как он не мог навещать семейство Бюто, так как его частые визиты стали приниматься холодно, почти враждебно. Конечно, он не сумел скрыть своего чувства к Франсуазе — той растущей приязни, которая теперь вгоняла его в лихорадку. Приятель не мог этого не заметить, и отношение Жана к свояченице не должно было ему понравиться, так как грозило спутать все его расчеты.

— Добрый вечер, — сказал Жан, подходя к столику, за которым Фуан и Делом распивали бутылку пива.

— Не хотите ли к нам подсесть, Капрал? — вежливо предложил Делом.

Жан согласился и, чокнувшись, проговорил:

— Странно, что нет Бюто.

— Да вот он как раз! — сказал Фуан.

В самом деле, вошел Бюто, но один. Он медленно обошел помещение, пожимая всем руки. Затем приблизился к столику шурина и отца, но не захотел сесть и стоял, не собираясь ничего заказывать.

— Так Лиза, и Франсуаза не танцуют? — спросил наконец Жан дрогнувшим голосом.

Бюто посмотрел на него в упор своими жестокими глазками.

— Франсуаза легла спать. Для молодой девушки это, пожалуй, лучше.

Однако разговор был прерван одной сценой, которая привлекла их внимание. Иисус Христос затеял перебранку с Флорой. Он требовал литр рома, чтобы сделать жженку, Флора отказывала.

— Нет, больше ничего не дам. Вы уже перепились.

— Что? Что ты там поешь?.. Ты думаешь, шельма, что я не заплачу? Да я всю твою лавку куплю, — хочешь?.. Мне стоит только высморкаться. Смотри!

Он спрятал в кулаке четвертую монету в сто су, зажал двумя пальцами нос и, с силой выдохнув воздух, сделал вид, что достает ее из носу. Затем он поднял монету кверху, как дароносицу.

— Вот что я высмаркиваю, когда у меня насморк.

От раздавшихся одобрительных восклицаний дрогнули стены. Флора сдалась, принесла литр рома и сахар. Потребовался еще салатник. Иисус Христос приковал к себе внимание всего зала. Задрав кверху локти, он размешивал пунш, а лицо его озарялось пламенем, которое еще сильнее нагревало воздух, пропитанный густым облаком дыма от чадивших ламп и трубок. Но Бюто, придя в отчаяние при виде денег, внезапно рассвирепел:

— Скотина! И тебе не стыдно пропивать деньги, которые ты крадешь у отца?

Иисус Христос решил обратить это в шутку.

— А, браток! Ты зашевелил языком!.. Сразу видно, что сегодня ты ни одной не пропустил, если разводишь такую канитель!

— Я говорю, что ты скотина и кончишь свои дни на каторге… Из-за тебя и мать умерла с горя.

Пьяница застучал ложкой, поднимая в салатнике настоящую огненную бурю, и залился смехом.

— Ладно, ладно… Разумеется, из-за меня, если только не из-за тебя.

— И еще я хочу сказать, что такие лодыри, как ты, не заслуживают ни одного колоса хлеба… Подумать только, землю, ту самую землю, в которую наши старики вложили столько труда, чтобы передать ее потом нам, ты заложил, спустил чужим людям!… Что ты с ней сделал, подлая сволочь?

Иисус Христос сразу воодушевился. Его пунш начинал гаснуть. Заметив, что все замолчала и приготовились слушать, он уселся поудобнее на стуле и откинулся на спинку.

— Земля? — заревел он. — Да она смеется над тобой, эта земля! Ты ее раб, она лишает тебя удовольствий жизни, отнимает у тебя, болван, все силы, а богатства не приносит!.. А я ее презираю, сижу сложа руки и довольствуюсь только тем, что могу ткнуть ее сапогом! Ну, вот и смотри: я живу на ренту и могу нализаться!.. А ты, черт полосатый?

Крестьяне смеялись, а Бюто, пораженный силой этого нападения, только бормотал:

— Бездельник! Шалопай! Не работает и еще хвастается!

— Нашел штуку! Земля! — продолжал Иисус Христос, увлеченный своей речью. — Право, ты, видно, совсем поглупел, если все еще цепляешься за нее… Да разве она вообще-то существует, твоя земля? Она моя, она твоя, она ничья. Ведь принадлежала же она старику! А он ее искромсал, чтобы поделить между нами. И ты ее искромсаешь для своих ребят. А раз так, значит, что? Она приходит, уходит, прибавляется, убавляется, больше всего убавляется. Посмотри на себя! Ишь, какой барин с шестью арпанами, когда у отца было девятнадцать… Мне это претило, слишком мало было, я и продул все. А потом, я люблю то, что ненадежнее, а земля, видишь ли, браток, вещь, которая расползается по швам! Я бы не всадил в нее ни одного лиарда, — дело это скверно пахнет. Вот погоди, стрясется беда, все начисто выметет… Крышка! Все погорите!

Мало-помалу в трактире водворилась мертвая тишина. Никто больше не смеялся, обеспокоенные лица крестьян поворачивались к этому верзиле, который под пьяную руку излагал в беспорядке свои взгляды, взгляды старого африканского служаки, бродяги, кабацкого политика. В нем заговорил человек 48-го года, коммунист-гуманитарист, преклонявшийся перед принципами Великой Революции.

— Свобода, равенство, братство! Снова нужна революция. При дележе нас обворовали, буржуи забрали себе все, но, черт возьми, их заставят отдать обратно то, что они взяли… Разве люди не равны? Разве справедливо, что, например, у нас вся земля принадлежит этому остолопу из Бордери, а у меня нет ничего?.. Я хочу получить свои права, хочу свою долю, все получат свою долю.

Бекю опьянел настолько, что не мог уже выступить в защиту власти, и поддакивал, ничего не понимая. Но, озаренный на минуту проблеском здравого смысла, он заметил:

— Так-то оно так… Но все-таки король всегда король. Что мое, то не твое!

Пронесся одобрительный ропот. Бюто решил вступиться.

— Не слушайте его. Опьянел человек, ничего не соображает.

Все снова начали смеяться, но Иисус Христос потерял всякое чувство меры. Он встал и начал стучать кулаками.

— Нет, погоди… Я с тобой поговорю, паршивец! Ты теперь пыжишься, потому что ты вместе с мэром, с помощником его, с депутатом, который гроша ломаного не стоит. Лижешь ему, депутату, пятки, а не понимаешь, болван, что он уж не так силен, чтобы помочь тебе продать хлеб подороже. Ну, а я — мне продавать нечего, я вам всем говорю — и тебе, и мэру, и помощнику, и депутату, и жандармам: идите в ж…! Завтра наступит наш черед, мы заберем силу. Господином буду я и все бедняки, которым уже надоело подтягивать живот…

Будете и вы господами, да, и вы, потому что и вам надоест кормить буржуев, когда самим есть нечего!.. Собственников выметут к черту, им перебьют зубы, а земля достанется тому, кто придет и возьмет ее. Слышишь, браток? Вот приду и заберу твою землицу! Наплевать мне!

— Попробуй, приди! Я тебя, как собаку, пристрелю! — крикнул Бюто.

Он был до такой степени разъярен, что стремительно вышел из кабака, хлопнув за собой дверью. Леке, слушавший Иисуса Христа с каменным выражением лица, ушел еще раньше, как чиновник, которого дальнейшее пребывание здесь могло скомпрометировать. Фуан и Делом, смущенно уткнувшись носом в пивные кружки, не говорили ни слова. Они знали, что если вмешаться, то пьяница наговорит еще больше. За соседними столиками крестьяне начинали сердиться: как, их собственное добро им не принадлежит, кто-то может прийти и забрать его у них? Они ворчали и готовы были обрушиться на «передельца», вытолкать его вон пинками. В это время поднялся Жан. Он все время не спускал глаз с Иисуса Христа, не пропуская ни одного его слова, серьезно вглядываясь ему в лицо и как бы стараясь понять, что было действительно достойно осуждения в вещах, которые возмущали говорившего.

— Иисус Христос, — спокойно сказал он, — вам бы лучше замолчать… Этого говорить не следует, и даже, если вы кое в чем и правы, вы поступаете неумно, так как можете себе повредить.

Рассудительный парень и его благоразумная речь сразу успокоили Иисуса Христа. Он снова упал на стул, заявив, что ему в конце концов на все наплевать. И вернулся к прежним своим выходкам: стал обнимать старуху Бекю, муж которой спал, навалившись на стол, как колода, затем прикончил пунш, выпив его прямо из салатника. В густой дымной атмосфере снова поднялся смех.

В глубине риги все еще танцевали. Клу старался изо всех сил, и густой звук его тромбона заглушал визгливую скрипку. Присутствующие обливались потом, и острый запах его примешивался к чаду ламп. Мелькал лишь красный бант Пигалицы, вертевшейся то с Ненессом, то с Дельфеном. Берта также была еще там и, храня верность своему кавалеру, танцевала только с ним. Парни, которым она отказала, собрались в углу и посмеивались: если уж этот дурак влип в нее, она будет за него держаться; ведь другие, несмотря на ее капитал, не сразу бы решились взять такую в жены.

— Пойдем спать, — сказал Фуан Жану и Делому.

На улице, когда Жан простился с ними, старик сделал несколько шагов, как бы обдумывая то, что ему пришлось сейчас услышать. И внезапно, будто эти разговоры убедили его, он повернулся к зятю.

— Я продам свою развалину и буду жить у вас. Решено… Прощай!

Он медленно пошел к себе. На сердце у него было тяжело, ноги в темноте спотыкались, от страшной, удручающей тоски он пошатывался, как пьяный. Вот у него уже нет земли, теперь не будет и дома. Ему казалось, что кто-то подпиливает старые бревна и сдирает над ним крышу. Отныне ему негде будет даже преклонить голову, он будет день и ночь бродить по полям, как нищий, а в непогоду холодный, бесконечный дождь будет литься прямо на него.

IV

Горячее августовское солнце поднималось над горизонтом в пять часов утра, и босский край расстилал под пламеневшим небом свои созревшие нивы. Со времени последних летних дождей зеленая, поднимавшаяся все выше и выше скатерть полей постепенно желтела. Теперь это было светлое, горевшее пожаром море, которое, казалось, отражало в себе сверкавший воздух, — море, катившее при малейшем дуновении ветерка свои огненные волны. Хлеб до самого горизонта, и кругом — ничего: ни строения, ни деревца. Только хлеб и хлеб. Порою в жару тяжелым сном засыпали колосья, и от земли распространялся в воздухе аромат плодородия. Созревание подходило к концу, чувствовалось, как налившиеся зерна рвутся прочь из общего лона, горячие и грузные. Эта равнина, обещавшая невиданную жатву, вселяла беспокойство в человека, ничтожного насекомого в сравнении с беспредельностью полей, которое даже не в состоянии охватить своим взором расстилавшийся перед ним простор.

В Бордери Урдекен, покончив уже неделю тому назад с рожью, принялся за пшеницу. В прошлом году жатвенная машина испортилась, и он, отчаявшись добиться от своих рабочих добросовестного обращения с механическими орудиями, сам начал сомневаться в их пользе. Поэтому ему пришлось позаботиться с самого вознесения о найме целого отряда жнецов. По обычаю, они были взяты в Перш, из деревни Мондубло: старший, тощий мужик, пять других косцов и шесть вязальщиц — четыре женщины и две девушки. Они только что приехали в Клуа, где их должна была взять посланная с фермы повозка. Для ночевки им отводилась пустовавшая в это время года овчарня, и люди спали там все в куче, мужчины вместе с женщинами, раздеваясь из-за жары почти донага.

В это время Жаклине приходилось туже, чем когда-либо. Работа продолжалась от восхода солнца и до самой темноты: в три часа утра вскакивали с постели, а в десять вечера снова валились на солому. Она должна была подниматься раньше всех, чтобы успеть приготовить похлебку к четырем часам, и позже всех ложиться — только после уборки девятичасового ужина, когда подавалось сало, вареная говядина, капуста. Между этими двумя кормежками были еще три других: хлеб и сыр на завтрак, второй раз похлебка в полдень, затем — молоко с хлебом. Таким образом, пищу принимали пять раз, пищу обильную, которую щедро смачивали сидром и вином. Труд жнецов тяжелый, зато они требуют и приличных харчей. Но Жаклина только смеялась, ее как будто кто-то подстегивал; несмотря на гибкое, как у кошки, тело, у нее были железные мускулы. Неутомимость Жаклины была тем более поразительна, что она в эту пору изнуряла любовью Трона — здоровенного скотника; нежное тело колосса возбуждало в ней неутолимое желание. Она сделала из Трона послушную собаку, уводила его в ригу, на сеновал, в овчарню — овчар, со стороны которого она боялась шпионства, проводил теперь ночь вместе с овцами на пастбище. Особенно веселилась Жаклина ночью, когда разыгрывались настоящие оргии, после которых она вставала свежей, гибкой, полной энергии. Урдекен ничего не видел, ничего не знал. Он был всецело охвачен лихорадкой уборки хлеба, особой лихорадкой, которая ежегодно воспламеняла его страсть к земле, заставляла дрожать все его существо и колотиться сердце, бросала в жар, когда он глядел, как падали спелые колосья.

В этом году зной по ночам бывал так силен, что Жан часто не в силах был оставаться под навесом рядом с конюшней, где он обыкновенно спал. Он предпочитал выходить на двор и растягиваться, не раздеваясь, на голой земле. Его гнали наружу не только горячее дыхание лошадей, невыносимый запах подстилки, но и бессонница: перед ним неотступно стоял образ Франсуазы. Его непрерывно преследовала навязчивая мысль — казалось, что вот она приходит и он овладевает ею, сжимая в своих объятиях. Теперь, когда Жаклина, занятая другим, оставила Жана в покое, расположение его к этой девочке переходило в бешеное желание. Бесконечное число раз он клялся в мучительном полусне, что пойдет и возьмет ее на следующий же день. Но, встав утром и окунув голову в ушат с холодной водой, он находил это отвратительным, считая, что слишком стар для нее.

На следующую ночь начинались прежние мучения. Когда пришли поденщицы, Жан встретил среди них женщину, которая теперь была замужем за одним из косцов; два года назад, когда она была еще девушкой, он не раз опрокидывал ее наземь. Однажды вечером пытка была настолько невыносима» что, проскользнув в овчарню, он подошел к ней и дернул ее за ноги. Лежа между мужем и братом, храпевшими с раскрытым ртом, она уступила, не защищаясь. Это было безмолвное насыщение в распаленной тьме, на утоптанном земляном полу, который, несмотря на то, что его выскребли граблями, сохранял разъедавший глаза аммиачный запах накопившегося за зиму овечьего навоза. Так приходил он к ней двадцать ночей подряд.

На второй неделе августа работа сильно подвинулась вперед. Косцы начали с северных участков, спускаясь к тем, которые граничили с руслом Эгры. С каждым снопом уменьшался необъятный покров, каждый взмах косы выхватывал целую охапку. Невзрачные насекомые, едва заметные среди этих бескрайних полей, выходили победителями в борьбе с пространством. Позади их медленно продвигавшейся линии снова появлялась земля, покрытая короткой жесткой соломой. По ней переступали, согнувшись, вязальщицы. Это была пора, когда унылый и безмолвный босский край выглядел веселее, чем обычно, становился людным, оживлялся непрерывным движением работников, телег и лошадей. Всюду на равнине виднелись ряды косцов, удалявшихся друг за другом с однообразным взмахом рук. Одни из них находились так близко, что было слышно, как свистят косы, другие — у самого горизонта, подобные веренице черных муравьев. По всем направлениям открывались просветы, как будто это были не поля, а кусок ветхой ткани, которая расползается то там, то тут. Лоскут за лоскутом Бос сбрасывала с себя свой пышный, свой единственный летний наряд и сразу оказывалась безотрадной и голой.

Последние дни стояла удушливая жара. Но особенно знойный день выдался тогда, когда Жану пришлось возить снопы с одного поля фермы, примыкавшего к участку Бюто. Там предполагалось вывести большой скирд, вышиной в восемь метров, на который должно было пойти около трех тысяч снопов. Солома от сухости ломалась, а над пшеницей, еще стоявшей на корню, воздух прямо обжигал: казалось, горят сами колосья, пылающие в солнечных лучах. Ничто, кроме человеческих фигур, не бросало на землю тени. Жан с самого утра разгружал телегу под этим раскаленным небом, обливаясь потом и не говоря ни с кем ни слова. Он только посматривал на соседнюю полосу, где позади косившего Бюто вязала снопы Франсуаза.

Франсуаза одна не могла управиться с работой, и поэтому Бюто пришлось нанять на подмогу Пальмиру. На Лизу рассчитывать было нечего, так как она была на девятом месяце беременности. Эта беременность приводила его в бешенство. Ведь он так остерегался! Откуда же мог взяться этот шельмец? Бюто шпынял жену, уверяя, что она сделала это нарочно, ныл по целым дням, точно к нему в дом забрался нищий или прожорливый зверь, грозивший поглотить все домашние запасы. Он не мог теперь смотреть на Лизино брюхо, не изрыгая ругательств. Вот чертово пузо! Этакая глупость! Прямо разорение! Утром она попробовала было вязать, но была так неповоротлива, что взбешенный Бюто прогнал ее домой. В четыре часа она должна была принести полдник.

— Черт возьми! — сказал Бюто, желая во что бы то ни стало кончить полосу. — Мне совсем спекло спину, а язык у меня, как колода.

Он выпрямился. На нем была только рубаха, холщовые штаны и башмаки из грубой кожи на босу ногу. Рубаха была расстегнута и наполовину выбилась из штанов, открывая до самого пупка волосатое тело.

— Надо еще глотнуть!

Он достал спрятанную под курткой бутыль с сидром. Выпив глотка два этого теплого напитка, он вспомнил о Франсуазе.

— А ты не хочешь пить?

— Хочу.

Франсуаза взяла бутыль и начала медленно, с удовольствием пить. И пока она пила, запрокинувшись назад, выставив перед ним бедра и упругую грудь, которая, казалось, вот-вот прорвет тонкую материю, Бюто смотрел на нее. Она также вся была покрыта потом, ее ситцевое платье измялось, через расстегнутый сверху лиф виднелась белая коже. Под синим платком, которым девушка повязала голову, ее глаза, сиявшие на немом, пылавшем от зноя лице, стали как бы еще круглее.

Не сказав ни слова, Бюто снова принялся за работу, поворачиваясь всем корпусом при каждом взмахе валившей пшеницу косы, продвигаясь вперед под ее размеренный свист. Франсуаза, опять согнувшись, следовала за ним с серпом в правой руке, которым она подхватывала пшеницу, собирая ее в пучки через каждые три шага. Когда Бюто разгибался, чтобы вытереть пот со лба, и видел, что она отстает, высоко подняв зад, а головой почти касаясь земли, как самка, которая отдается, во рту у него делалось еще суше, и он кричал ей охрипшим голосом:

— Живее, бездельница, нечего прохлаждаться!

На соседней полосе, где скошенная пшеница уже успела за три дня высохнуть, Пальмира вязала снопы. За ней он не смотрел, так как она была нанята не на обычных условиях, за полтора франка, а работала сдельно, получая плату за каждую сотню снопов. Бюто рассудил, что невыгодно, платить ей, как платят другим батрачкам: она состарилась и слаба. Пальмире пришлось даже упрашивать его, и он, несмотря на жестокие условия найма, разыграл роль милосердного христианина, совершающего доброе дело. Несчастная женщина брала три-четыре пучка — столько, сколько могли вместить ее тощие руки, и крепко вязала их готовой вязкой в снопы. Эта работа настолько выматывала силы, что обычно ее делали мужчины. Она изнуряла несчастную женщину, грудь ее разрывалась от тяжести снопов, руки, которыми приходилось туго затягивать вязку, нестерпимо ныли. Захватив с собой бутылку, Пальмира то и дело наполняла ее в соседней луже гнилой, вонючей водой и с жадностью пила, несмотря на болезнь желудка, которая во время летней жары окончательно подточила надорванный непосильной работой организм.

Но вот синее небо стало бледнеть, точно свод небесный раскалился добела… Солнце безжалостно палило. После завтрака наступила тяжкая пора отдыха. Делом и его работники, укладывавшие неподалеку снопы ульем: четыре вниз, а пятый сверху, — уже улеглись в одной из ложбинок. Старик Фуан, продавший свой дом и переселившийся к зятю неделю тому назад, постоял еще некоторое время и затем тоже улегся. На опустевшем горизонте виднелась только фигура Большухи перед высоким скирдом, который складывали ее работницы. Скирд этот возвышался посреди маленьких, наполовину уже разобранных стогов, а сама она казалась деревом, засохшим от старости. Зной не страшил ее, и она стояла выпрямившись, без капли пота, грозная, негодуя на спящих людей.

— А, черт! У меня кожа трескается, — сказал Бюто. Он повернулся к Франсуазе:

— Соснем, что ли?

Он осмотрелся и нигде не мог найти сколько-нибудь затененного места. Солнце, стоявшее в зените, пекло всюду, и кругом не было ни кустика, под которым можно было бы приютиться. Наконец Бюто заметил в конце полосы нечто вроде канавки, на которую не сжатая еще пшеница бросала легкую тень.

— Эй, Пальмира! — крикнул он. — Ты тоже поспишь? Она работала шагах в пятидесяти от него и ответила слабым, чуть слышным голосом:

— Нет, нет, некогда.

Теперь на всей пылавшей от зноя равнине работала только она одна. Если сегодня вечером у нее не будет тридцати су, Иларион изобьет ее. Мало того, что он изводил ее своей скотской похотью, он забирал у нее и деньги, чтобы напиваться. Однако последние силы начали ей изменять. Ее плоское, как выстроганная доска, тело трещало, готовое развалиться над каждым новым связанным ею снопом. Хотя ей было только тридцать пять лет, она своим землистым лицом, стертым, как старая монета, походила на шестидесятилетнюю старуху. Жгучее солнце высасывало из нее последние остатки жизни, и она, рискуя каждую минуту упасть, билась в отчаянных усилиях, как околевающее животное.

Бюто и Франсуаза легли рядом. Теперь, когда они лежали не шевелясь, молча и закрыв глаза, от их разгоряченных тел шел пар. Ими сразу овладел тяжелый сон, и они проспали не менее часа. В знойной, раскаленной атмосфере пот, не переставая, лился по их телам струями. Когда Франсуаза проснулась, она увидела, что Бюто, лежа рядом с ней на боку, как-то странно глядит на нее. Она снова закрыла глаза и притворилась спящей.

Бюто еще не сказал ни слова, но она чувствовала, что он хочет обладать ею. Она чувствовала это все время с тех пор, как сделалась настоящей женщиной. Мысль эта возмущала ее. Как, неужели он, свинья, посмеет? Ведь он каждую ночь возится с сестрой. Никогда еще это желание жеребца не раздражало девушку так сильно, как сейчас. Неужели он посмеет? Франсуаза лежала в ожидании и, сама не зная того, желала его, готовая в то же время задушить Бюто, если он только приблизится к ней.

Вдруг он схватил ее.

— Свинья! Свинья! — бормотала она, отталкивая его. Он же с глупым смешком шептал потихоньку:

— Дурочка! Не упрямься!.. Говорю тебе, что все спят и никто не увидит.

В эту минуту над пшеницей показалось бледное, измученное лицо Пальмиры, внимание которой привлек шум. Но ее нечего было принимать в расчет. Это было все равно, как если бы корова повернула к ним свою морду. И в самом деле, она тотчас же вернулась к своим снопам, равнодушная к тому, что происходило. Опять послышался хруст ее суставов при каждом усилии.

— Дуреха! Ты бы хоть попробовала! Лиза ничего не будет знать.

Услышав имя сестры, Франсуаза, ослабевшая, готовая сдаться, снова набралась сил. Она уже не поддавалась, она начала колотить его обоими кулаками, отбиваться ногами, которые он успел обнажить до бедер. Разве он ей муж? Она вовсе не желает пользоваться объедками.

— Иди к моей сестре, свинья! Верти ее, как тебе вздумается! Ей это доставляет удовольствие. Делай ребенка хоть каждую ночь!

Бюто, на которого сыпались удары, начинал уже сердиться, он ругался, думая, что она боится только последствий.

— Дура! Я же тебе говорю, что слезу вовремя, ребенка не будет.

Франсуаза ударила его в живот ногой, и он должен был ее отпустить. Он оттолкнул ее от себя с такой силой, что она едва не закричала от боли.

Время было кончать игру, так как, поднявшись, Бюто увидел Лизу, несшую им полдничать. Он устремился ей навстречу, чтобы задержать ее и дать Франсуазе время оправить юбки, Мысль, что девка, того гляди, все выложит сестре, заставляла его сожалеть, что он не убил ее ударом ноги. Однако Франсуаза ничего не сказала, она уселась посреди снопов и только дерзко и вызывающе смотрела. Когда Бюто снова принялся косить, она не встала и продолжала сидеть сложа руки, без дела.

— Что с тобой? — спросила Лиза; утомившись от ходьбы, она тоже легла на землю. — Ты уже не работаешь?

— Нет, надоело, — ответила Франсуаза с бешенством.

Тогда Бюто, не решаясь трогать Франсуазу, обрушился на жену. Чего это она разлеглась и греет свое брюхо на солнце, словно свинья? Чего она лежит, подлая? Прямо зрелая тыква, — вот-вот сейчас лопнет! Последнее замечание рассмешило Лизу, сохранявшую и во время беременности благодушный нрав толстой кумушки. И впрямь, ведь она зреет, как тыква. И она поворачивалась с боку на бок, выставляя под раскаленным небом свой огромный живот, казавшийся набухавшим ростком, выпираемым плодоносной землей. Бюто, однако, было не до смеха. Он грубо велел ей встать и помогать ему. Лизе пришлось собирать колосья, ползая на коленях. Она неуклюже передвигалась, пыхтя и склоняясь на правый бок.

— Если уж ты бездельничаешь, — сказала она сестре, — так иди домой и приготовь ужин.

Франсуаза, не сказав ни слова, ушла. Жара еще стояла удушливая, но босская равнина уже вернулась к деятельности. Всюду, куда хватало глаза, снова закопошились черные точечки. Делом с двумя работниками кончал свои стога. Большуха наблюдала за кладкой скирда, опираясь на клюку, готовая огреть ею каждого, кто стал бы лениться. К ней подошел посмотреть на работу Фуан, а затем вернулся к зятю и долго в задумчивости следил за его движениями. Наконец он побрел куда-то своей тяжелой походкой старика, с сожалением вспоминающего о прошлом. А Франсуаза, у которой еще шумело в голове от испытанного потрясения, шла по новой дороге домой, когда услышала, что ее окликают.

— Эй, заверни-ка сюда!

Это был Жан, еле видный за снопами, которые он возил сюда с самого утра. Он только что разгрузил свою телегу, и лошади в ожидании неподвижно стояли на солнцепеке. Скирд собирались класть на следующий день, а пока он просто сваливал снопы в кучи. Из них получилось три высоких стены, образовавших вокруг него как бы комнату.

— Да иди же! Это я.

Франсуаза безвольно повиновалась. Ей даже не пришло в голову оглянуться назад. Тогда она могла бы увидеть, что Бюто, заметив, что она свернула с дороги, следил за нею, приподнявшись на цыпочки.

Сначала Жан пошутил:

— Ишь ты, какая стала гордая, даже не здороваешься? — Еще бы, — ответила она, — ты скрываешься, тебя и не видно совсем.

Тогда он стал жаловаться, что его скверно принимают в доме Бюто. Но ей было не до того, она молчала или отвечала отрывистыми словами. Бессознательно она опустилась на солому в глубине сделанной норы и, казалось, была совсем разбита от усталости. В ее теле сохранилось острое физическое ощущение нападения Бюто, и, кроме этого, она ничего больше не чувствовала. Она ощущала его горячие руки, их прикосновение к своим бедрам, ее преследовал его запах, запах приблизившегося самца, которого она ждала, с трудом переводя дыхание, обессиленная от желания. Она закрыла глаза и почти задыхалась.

Жан умолк. Увидев ее лежащей навзничь, совсем отдающейся, он почувствовал, что кровь его забурлила. Он не ждал встречи с ней и теперь боролся с собой, так как ему представлялось дурным поступком воспользоваться слабостью этого ребенка. Но он так желал ее, что вся кровь бросилась ему в голову и в ушах зашумело. Мечта об обладании ею лишала его рассудка, как и в бредовые ночи. Он лег рядом с нею и взял сначала одну ее руку, потом обе, стискивая их до боли, но не решаясь даже поднести их к своим губам. Она не отдергивала их. Открыв темные глаза с отяжелевшими веками, она серьезно посмотрела на него. Ее лицо не выражало стыда, оно нервно вытянулось. И этот немой, почти грустный взгляд внезапно сделал его грубым. Он полез к ней под юбки, хватая ее за ляжки, как незадолго перед тем Бюто.

— Нет, нет, — пролепетала она, — пожалуйста, не надо… Это гадость…

Тем не менее она не сопротивлялась и только вскрикнула от боли. Ей показалось, что земля уходит из-под нее, голова закружилась, и она уже не знала — Жан ли это, или вернувшийся откуда-то Бюто. Она почувствовала ту же грубость, тот же острый запах самца, вспотевшего от тяжелой работы на солнцепеке. Мысли ее путались, перед закрытыми глазами стояли огненные круги, у нее невольно вырвались слова:

— Не надо только ребенка… Не надо…

Он соскочил, и пропавшее даром человеческое семя упало в созревшую пшеницу, на землю, которая отдается, никому не отказывая, открывая свои вечно плодоносные недра любому зародышу.

Франсуаза снова открыла глаза. Она лежала, неподвижная и ошеломленная, не произнося ни слова. Как? Все было кончено? Но ведь она не получила никакого наслаждения. Она ощущала только боль. Перед ней встал образ другого, ее охватило бессознательное сожаление, вызванное обманутым желанием. Жан сердил ее. Зачем она уступила ему? Ведь она не любила этого старика! Жан так же, как и она, стоял неподвижно, потрясенный случившимся. Наконец он сделал недовольный жест, хотел что-то сказать ей, но ничего не нашел. Еще больше смутившись, он хотел поцеловать ее, но она отстранилась, не желая, чтобы он дотрагивался до нее.

— Мне надо идти, — пробормотал Жан. — А ты подожди немного.

Франсуаза ничего не ответила, смотря в небо.

— Хорошо? Подожди минут пять, чтобы не заметили, что ты была здесь вместе со мной.

Тогда она наконец решилась разжать губы.

— Хорошо. Иди.

Это было все, что она сказала. Он щелкнул бичом и пошел рядом со своей телегой тяжелым шагом, опустив голову.

Бюто тем временем удивлялся, куда могла исчезнуть за снопами Франсуаза. Когда он увидел удалявшегося Жана, у него мелькнуло подозрение. Не говоря Лизе ни слова, он побежал, согнувшись, как ловкий охотник; затем одним прыжком очутился в углублении среди соломы. Франсуаза лежала, не двигаясь, окоченев и по-прежнему глядя в небо блуждающими глазами. Ноги ее оставались обнаженными. Отрицать было невозможно, да она и не пыталась.

— А, стерва! Шлюха! Так ты ложишься вместе с этим негодяем, а меня награждаешь пинками в живот… Черт бы тебя подрал! Теперь мы посмотрим.

Бюто уже обхватил ее, и она ясно увидела его перекосившееся лицо, поняв, что он хочет воспользоваться удобным случаем. Почему бы, в самом деле, и ему не овладеть ею, раз другой только что сделал это. Но девушку, как только она почувствовала его горячие руки, охватило прежнее возмущение. Он был теперь здесь, но она больше уже не жалела об его отсутствии, она больше не хотела его, не отдавая себе даже отчета в скачках своей воли. Все ее существо было полно ненависти, протеста и ревности.

— Оставишь ты меня, свинья? Я тебя искусаю!

Ему во второй раз пришлось отказаться от своего намерения. Но, обозленный тем, что у него вырвали удовольствие из-под носа, он проворчал:

— Я ведь не сомневался в том, что ты с ним путаешься. Мне давно следовало его отшить… Черт бы побрал этого подлеца! Вот кто тебя мнет!

Поток ругательств продолжался. Бюто произнес все оскорбительные слова, какие только знал, говорил обо всем в грубых, бесстыдных выражениях, от которых она чувствовала себя как бы обнаженной. Она, тоже взбешенная, упрямая, бледнела и старалась быть как можно спокойней и на каждое гнусное нападение коротко отвечала:

— Тебе-то какое дело?.. Если мне это нравится! Разве я не свободна?

— Ну, так я тебя выгоню на улицу. И сейчас же, как только мы вернемся домой… Я расскажу обо всем Лизе, расскажу, в каком виде я тебя нашел — с рубашкой, задранной до самой головы. Вот и ступай забавляться, куда хочешь, если тебе это нравится.

Теперь он подталкивал ее вперед, к тому полю, где осталась Лиза.

— Скажи, скажи Лизе… Если захочу, я сама уйду.

— Если захочешь! Посмотрим!.. Выставлю тебя под зад коленом!

Чтобы сократить путь, он пошел с нею через урочище Корнай, по полосе, оставшейся не разделенной между нею и сестрой, — той самой полосе, раздел которой он все время старался оттянуть. Внезапно, как молния, его осенила мысль: если она уйдет, поле будет разрезано пополам, и одна половина его исчезнет вместе с нею, перейдет, может быть, к ее любовнику. У него мурашки пробежали по телу, и он сразу же решил отказаться от своих намерений. Нет! Это глупо, нельзя жертвовать всем только из-за того, что девка надула тебя. Такие вещи всегда найдутся, а землю, раз уж ее держишь, нельзя упускать.

Он замолчал и замедлил шаг, не зная, как ему поправить дело до того, как он встретится с женой. Наконец решился:

— Знаешь, я не люблю, когда из себя корчат невесть что.

Меня оскорбляет, что ты так обходишься со мной… Иначе я бы не стал огорчать жену в ее положении…

Она подумала, что он боится, как бы Лиза не узнала о его собственном поведении.

— Да уж разумеется: если ты будешь болтать, так и я кое-что расскажу.

— Ну, я-то этого не боюсь, — ответил он спокойно, с апломбом. — Я скажу, что ты врешь, что ты мстишь мне, потому что я тебя накрыл.

И так как они уже подходили к Лизе, он торопливо закончил:

— Значит, все останется между нами… Надо будет еще раз поговорить об этом вдвоем…

Лиза, однако, была удивлена, не понимая, почему Бюто возвращается вместе с Франсуазой. Но он сказал, что нашел лентяйку за скирдом, она сидела там, надув губы. Разговор их был внезапно прерван диким криком, и они позабыли о своих делах.

— Что случилось? Кто это крикнул?

Вопль был ужасен; это был долгий, рычащий вздох, жалоба животного, которое душат. Он прозвучал и затих в безжалостном солнечном зное.

— Что это? Лошадь, что ли, сломала себе ноги!

Они повернулись и увидели, что Пальмира еще стоит на соседней полосе, среди пучков пшеницы. Своими ослабевшими руками она прижимала к груди последний сноп, силясь перевязать его. Однако скоро она снова вскрикнула, и это был уже крик агонии, еще более раздирающий, еще более ужасный. И, бросив все, она рухнула, убитая солнцем, которое палило ее уже в течение двенадцати часов.

Лиза и Франсуаза бросились к ней. Бюто последовал за ними, но не так поспешно. С соседних полос тоже бежал народ — Деломы, бродивший неподалеку Фуан, Большуха, которая отбрасывала клюкой камни.

— Что случилось?

— С Пальмирой припадок.

— Я видел, как она упала.

— Ах, господи!

Все столпились вокруг, не смея подойти ближе, и смотрели на нее с таинственным ужасом, который обычно охватывает крестьянина при виде болезни. Пальмира вытянулась, повернувшись лицом к небу, раскинув руки, как бы распятая на этой земле, так быстро изнурившей ее и наконец убившей. Должно быть, лопнул какой-нибудь сосуд, потому что изо рта бежала кровь. Но скорее всего она умирала от истощения, как надорвавшееся животное. Ее высохшее, бесплотное и бесполое тело было настолько маленьким, что среди сухой соломы оно казалось какой-то тряпкой. Последний вздох свой она испустила на этой земле, в окружении тучных снопов богатого урожая.

Тем временем Большуха, бабка, отказавшаяся от внучки и никогда не говорившая с нею, подошла, наконец, вплотную:

— Сдается мне, что она померла.

Большуха ткнула ее клюкой. Тело, лежавшее среди яркого солнца, с раскрытыми и пустыми глазами и полуоткрытым ртом, не шевелилось. По подбородку продолжала бежать кровь. Тогда старуха нагнулась и добавила:

— Как пить дать, померла… Да оно и лучше, чем сидеть у других на шее.

Все были потрясены и стояли неподвижно. Можно ли было трогать ее в отсутствии мэра? Сперва говорили вполголоса, потом начали кричать, чтобы прийти к какому-нибудь решению.

— Схожу за лестницей. Она у меня там, за стогом, — сказал наконец Делом. — Сойдет за носилки… Покойника никогда не надо оставлять на земле. Это нехорошо.

Но когда он вернулся с лестницей и люди захотели взять несколько снопов на подстилку, чтобы положить Пальмиру, Бюто заворчал.

— Да отдадут тебе твой хлеб!

— Дожидайся! Черта с два!

Лиза, слегка устыдившись этой скаредности мужа, добавила два пучка под голову, и тело положили на носилки. Франсуаза была погружена в задумчивость, потрясенная этой смертью, которая произошла в день ее первой близости с мужчиной. Она не могла оторвать глаз от трупа и стояла печальная, в особенности удивленная тем, что этот прах был когда-то женщиной. Так же неподвижно стоял и старик Фуан; он тоже молчал и, казалось, думал, что на долю умирающих выпадает большое счастье.

Когда солнце зашло и настало время отправляться по домам, двое мужчин подняли носилки и понесли. Груз был не тяжел, и сменять их не было никакой надобности. Тем не менее все следовали за ними, образовав целый кортеж. Чтобы сократить путь, шли не по дороге, а прямо по полям. Тело застывало на снопах, колосья, свешивавшиеся из-под головы, покачивались от мерных толчков. Теперь в воздухе осталось только тепло, скопившееся за целый день. На горизонте, по ту сторону долины Луары, садившееся в туман солнце посылало босской равнине свои желтые лучи, бежавшие почти по самой земле. Все как будто подернулось этой желтизной, этим золотом ясных дней рабочей поры. Над пшеницей, еще оставшейся на корню, играли султаны розового пламени; сжатые полосы отливали золотисто-красным светом. И всюду, куда хватало глаза, из этого золотистого моря поднимались высокие скирды, озаренные заходящим солнцем е одной стороны и темные — с другой. От них по равнине протянулись длинные тени. Наступила полная тишина, только где-то очень высоко в небе пел жаворонок. Люди, понурив головы, смущенно молчали, с животной покорностью следуя за покойницей. Под тяжестью тела, уносимого на подстилке из свежих колосьев, чуть слышно поскрипывала лестница.

Урдекен в этот вечер рассчитывался с батраками, закончившими работу. Мужчины уносили с собою по сто двадцать франков, женщины — по шестьдесят. Это было заработано ими за месяц. Год выдался неплохой; поваленного дождем хлеба, которого не берет коса, было немного, за все время уборки не случилось ни одной грозы. И старший артели при радостных криках своих косцов и вязальщиц поднес крестовидный сноп Жаклине, которая считалась хозяйкой дома. Традиционный прощальный ужин прошел очень весело: было съедено три бараньих ноги и пять кроликов. Чокались так часто, что все отправились в постель навеселе. Захмелев, Жан бросился навзничь на солому под навесом. Несмотря на усталость, он не мог заснуть; образ Франсуазы стоял перед ним, и мучения начались снова. Его удивляло и почти сердило, что он получил от этой девушки так мало наслаждения, промечтав о ней столько ночей. Потом он почувствовал себя опустошенным и поклялся, что никогда больше не возобновит этого. Но только он лег, Франсуаза снова встала перед ним, и он снова хотел ее, хотел с таким бешенством, как будто появившееся перед ним видение обладало плотью. То, что произошло днем, вспомнилось ему теперь во всех подробностях, и это воспоминание жгло его. Как иметь ее еще раз, завтра, послезавтра, всегда? Возле него появилась женщина — это была ворошильщица из Перш, удивленная тем, что он не пришел к ней в последнюю ночь. Сперва он оттолкнул ее, но потом схватил в свои объятия. Ему казалось, что он с Франсуазой, и он сжимал все сильнее другую женщину, отдаваясь ей до обморока.

В тот же самый час Франсуаза, внезапно проснувшись, встала и, подойдя к своему маленькому окошечку, открыла его, чтобы подышать воздухом. Ей приснилась драка, грызня собак у самой двери. Как только на нее пахнула ночная свежесть, она вспомнила как о том, так и о другом мужчине: один хотел ее, а другой взял. Дальше этого ее мысль не пошла, девушка не делала никаких выводов, не пришла ни к какому решению. Вдруг она насторожилась. Так, значит, это не был сон: вдалеке, в стороне Эгры, действительно выла собака. Затем она вспомнила. Это был Иларион, который с самого вечера выл около трупа Пальмиры. Тщетно пытались его прогнать: он цеплялся за нее, кусался, не желая отойти от останков своей сестры, своей жены, которая заменяла ему все на свете. Его непрекращавшийся вой наполнял погруженную во мрак окрестность.

Франсуаза, дрожа, долго прислушивалась.

V

— Только бы Колишь не начала телиться в одно время со мной! — повторяла каждое утро Лиза.

И, волоча свое огромное брюхо, Лиза подолгу оставалась в хлеву, беспокойно оглядывая корову, которая тоже раздувалась не по дням, а по часам. Кажется, никогда еще скотину не разносило до такой степени: она стала похожа на бочку, стоящую на тонких ножках. Девятимесячный срок приходился для коровы как раз на день св. Фиакра — это было точно известно, потому что Франсуаза позаботилась записать число, когда она водила Колишь к быку. Лиза же не имела, к несчастью, такой уверенности, о дне своих родов она знала только приблизительно. Ребенок начал расти так неожиданно, помимо воли, что она не могла знать этого точно. Но, разумеется, он должен родиться около дня св. Фиакра, — может, днем раньше, может, днем позже, — и она с тяжелым чувством повторяла:

— Только бы Колишь не начала телиться в одно время со мной!.. Вот будет история! Достанется нам тогда!

Колишь баловали; она жила в доме целых десять лет. В конце концов она стала членом семьи. Зимой семья Бюто укрывалась подле нее от холода, не имея другого отопления, кроме ее теплого живота. Сама она была очень расположена ко всем, особенно к Франсуазе. Она лизала ее чуть ли не до крови своим шершавым языком и, чтобы обратить на себя внимание, тянула зубами за юбку, как бы желая целиком завладеть девушкой. По мере приближения отела за ней ухаживали все больше и больше: давали ей теплое варево, выводили в хорошую погоду на улицу, ежечасно следили за ней. Дело, конечно, было не в одной только любви к корове, но и в пятидесяти пистолях, которые она стоила со своим молоком, маслом, сырами, — все это пропало бы, если бы она погибла.

Со времени жатвы прошло недели две. Франсуаза вернулась к своей обычной жизни и занималась хозяйством, как будто между ней и Бюто ничего не произошло. Она как бы все забыла и старалась сама не думать о тревоживших ее спокойствие вещах. Она встретилась с Жаном и предупредила его, так что он больше не приходил к Бюто. Он подстерегал ее у изгородей, умоляя прийти к нему на свидание в какую-нибудь ложбину. Но она боялась и отказывалась, пряча свое равнодушие к нему под напускной осторожностью. Лучше потом, когда в доме не будут в ней так нуждаться. Однажды, когда она ходила к Макрону за сахаром, он настиг ее, но она не соглашалась завернуть с ним даже за угол церкви и все время говорила о Колишь. У коровы трещали кости, зад ее раскрывался — все это было верными признаками, и он сам должен был согласиться, что дело на исходе.

И вот как раз накануне праздника св. Фиакра у Лизы после обеда начались сильнейшие схватки в животе. Они с Франсуазой находились в это время в хлеву, рассматривая корову. Раздутое брюхо раздвигало ей ноги, и она тихим мыча-, нием жаловалась на свои страдания.

— Ну, что, ведь говорила же я! — с бешенством закричала Лиза. — Мы пропали!

Согнувшись вдвое и поддерживая живот обеими руками, как бы в наказание сильно сжимая его, она начала ругаться: разве не мог этот проклятый живот оставить ее в покое и обождать? У нее было такое ощущение, как будто мухи жалили ей бока, и боли спускались от бедер к коленям. Она не хотела лечь в постель и бродила, повторяя, что ей хотелось бы вогнать все обратно.

К десяти часам маленького Жюля уложили спать. Бюто надоело ждать, — он решил лечь и оставил Лизу и Франсуазу в хлеву около Колишь, страдания которой все усиливались. Обе сестры начинали беспокоиться — дело не подвигалось вперед, хотя казалось, что раздвижение костей уже закончено. Проход был открыт, но почему же не выходил теленок? Они подбодряли корову, ласкали ее, приносили сахар, от которого она отказывалась. Колишь стояла, низко наклонив голову, а ее туловище продолжало содрогаться. В полночь Лиза, все время корчившаяся от боли, внезапно почувствовала себя легче. На самом деле у нее начались только ложные схватки, но она была убеждена, что сама задержала роды, вогнав ребенка обратно. Обе сестры провели всю ночь около Колишь, ухаживая за ней, прикладывая к ее животу нагретые тряпки. Другая же корова, Ружетт, удивленная светом свечи, следила за ними сонными синеватыми глазами.

На рассвете, видя, что все остается по-прежнему, Франсуаза решила сбегать за соседкой Фримой. Та славилась своими знаниями, столько раз оказывала помощь коровам при отеле, что в трудных случаях к ней охотно обращались, стремясь обойтись без ветеринара. Фрима, как только пришла, скорчила гримасу.

— Плохо Колишь выглядит, — пробормотала соседка. — Сколько времени она в таком положении?

— Да часов двенадцать.

Старуха продолжала ходить вокруг коровы, оглядывая все без исключения. Она покачивала головой и своим угрюмым выражением лица нагоняла страх.

— Как-никак, — заключила она, — вот показался пузырь. Надо подождать, там видно будет.

В течение всего утра они смотрели, как под напором жидкости вылезает пузырь. Его изучали, измеряли: пузырь — как пузырь, но все-таки он был слишком велик. С девяти часов, однако, все снова остановилось, пузырь повис, ритмически покачиваясь, корова содрогалась в конвульсиях, и ее состояние ухудшалось на глазах.

Когда Бюто вернулся с поля завтракать, он тоже перепугался и заговорил о том, что надо бы съездить за Патуаром, хотя мысль о расходе бросала его в озноб.

— За ветеринаром? — язвительно заметила Фрима. — Чтоб он ее зарезал? У дяди Сосисса корова-то сдохла… Подожди, вот я проткну пузырь и сама вытащу тебе теленка.

— Но ведь господин Патуар запрещает протыкать пузырь, — заметила Франсуаза. — Он говорит, что, пока вода там, это ей помогает.

Фрима раздраженно пожала плечами. Этот Патуар — просто осел. Она разрезала пузырь ударом ножниц. Жидкость потекла, как из открытого шлюза; все отскочили, но было слишком поздно, их всех окатило. Несколько минут Колишь было легче, и старуха торжествовала. Она смазала себе правую руку маслом и ввела ее внутрь, чтобы нащупать положение теленка. Она не спеша шарила во внутренностях коровы. Лиза и Франсуаза, моргая, тревожно следили за ней. Даже Бюто не пошел обратно в поле и ждал, не шевелясь и затаив дыхание.

— Вот они, ноги, — бормотала она, — а головы нет… Это не дело, когда голова не нащупывается…

Она вытащила руку обратно, потому что Колишь, встряхнувшись от судороги, напряглась с такой силой, что снаружи показались ноги. Это было все-таки хорошо, и семья Бюто вздохнула с облегчением, Им казалось, что теленок был уже них в руках. С тех пор они думали только об одном: надо тащить, тащить сейчас же, а то он, чего доброго, уйдет обратно и больше не вылезет.

— Лучше его не трогать, — благоразумно заметила Фрима. — Сам вылезет.

Франсуаза держалась того же мнения. Но Бюто волновался, ежеминутно трогал ноги, сердясь, что они не вытягиваются. Вдруг он схватил веревку и с помощью жены, которая так же, как и он, вся дрожала, сделал крепкий узел. В это время вошла старуха Бекю, нюхом почуявшая, что тут что-то происходит, — и все ухватились за веревку — сперва Бюто, потом Фрима, потом Бекю и Франсуаза. Даже Лиза, несмотря на свой живот, помогала, присев на корточки.

— Э-эх! — кричал Бюто. — Ну, разом!.. Вот, черт, он и не подвинулся. Как приклеенный… Лезь, дьявол, лезь!

Женщины, вспотевшие от натуги, повторяли, задыхаясь:

— Э-эх!.. Лезь, чертов сын!

Но тут произошла катастрофа. Старая, полусгнившая веревка лопнула, и все полетели кувырком на солому, крича и ругаясь.

— Ничего, я не убилась! — заявила Лиза, откатившаяся к самой стене. Все бросились ее поднимать.

Но едва только Лиза встала на ноги, как у нее закружилась голова, и она должна была снова сесть. Через четверть часа она снова держалась за живот. Вчерашние боли возобновились с прежней силой. Схватки повторялись через определенные промежутки времени. А она-то думала, что вогнала все обратно! Подлая штука, однако, — корова не торопится, а ее опять разобрало, так что вот-вот она догонит животное. Чем черт не шутит, возьмут да и разродятся обе в одно время. Она тяжело вздыхала, и между нею и мужем вспыхнула ссора. Чего она, черт возьми, взялась тоже тянуть? Разве это ее дело? Ей надо опорожнить собственный мешок, а не заботиться о других. Лиза отвечала ругательствами, так как боли заставляли ее очень страдать: сволочь! свинья! разве не он наполнил ей брюхо, — если бы не он, там ничего бы не было!

— Вы все язык чешете, — заметила Фрима, — а дело-то не двигается.

Но Бекю добавила:

— Как-никак, а полаешься, и легче станет.

Жюля отправили к Деломам, чтобы он не мешал. Было три часа, все прождали до семи. Дело не подвигалось, и дом превратился в настоящий ад. Лиза продолжала сидеть на стуле, корчась и охая, а Колишь все мычала, вздрагивала и обливалась потом, показывая своим видом, что ей становится все хуже и хуже. Вторая корова тоже начала мычать от страха. Тут Франсуаза совсем потеряла голову, а Бюто, изрыгая ругательства, решил снова начать тянуть. Он позвал двух соседей, и теперь тащили вшестером, как бы собираясь вырвать с корнем целый дуб. На этот раз взяли новую веревку, которая не могла порваться. Но Колишь, потеряв равновесие, упала набок, да так и осталась на соломе, тяжело дыша и вызывая у всех жалость.

— Ах, сволочь, мы его так и не выудим! — заявил Бюто, обливаясь потом. — А эта стерва тоже скоро подохнет.

Франсуаза умоляюще сложила руки.

— Да поезжай же за господином Патуаром!.. Пусть это стоит, сколько должно стоить! Поезжай за господином Патуаром!

Бюто потемнел. Поборов последнее сопротивление внутри самого себя, он, не говоря ни слова, запряг лошадь.

Фрима, как только снова заговорили о ветеринаре, демонстративно перестала обращать внимание на корову и захлопотала около Лизы. Она могла сойти и за повивальную бабку, ей приходилось обслуживать всех соседок. Она казалась обеспокоенной и поделилась своими опасениями со старухой Бекю. Та подозвала Бюто, пока тот запрягал.

— Слушайте… Жене-то вашей худо, не привезти ли вам и доктора?

Тот молча выпучил глаза. Еще чего? И за этой нужен уход! Разве он может за всех платить?

— Нет, нет, — закричала Лиза в промежутке между двумя схватками. — Со мной обойдется. Не можем же мы швыряться деньгами!

Бюто торопливо хлестнул лошадь, и повозка скрылась по дороге в Клуа в наступающем сумраке.

Когда два часа спустя приехал Патуар, все обстояло по-прежнему: Колишь хрипела, лежа на боку, а Лиза корчилась, как червяк, на своем стуле. Прошли уже целые сутки.

— Ну, с которой же мне начинать? — спросил шутник-ветеринар.

И, сразу перейдя на «ты», он обратился к Лизе:

— Послушай, толстуха, если не с тебя, так марш в постель. Тебе это не помешает.

Лиза ничего не ответила, но не уходила. Он же сразу приступил к осмотру коровы.

— Черт возьми! Со скотиной дело дрянь. Вы всегда зовете меня, когда уже поздно… Тянули ведь, сразу видно. Вы готовы были ее надвое разорвать, лишь бы не ждать. Вот болваны!

Все слушали с вытянутыми лицами, на которых было написано выражение почтительности и отчаяния. Одна только Фрима презрительно поджимала губы. Ветеринар же, сняв пальто и засучив рукава, вправил ноги теленка обратно, а затем всунул внутрь свою правую руку.

— Н-да! — продолжал он через несколько минут. — Как раз то, что я думал: голова повернута налево, так что вы могли тянуть до завтрашнего дня, и все равно он бы не вышел… И знаете, дети мои, теленок ваш так или иначе погиб. У меня нет охоты поранить себе пальцы о резцы, переворачивая его. Да и тогда ничего не получится, а матери мы повредим.

Франсуаза разрыдалась.

— Господин Патуар, я вас умоляю, спасите нашу корову. Бедная Колишь так меня любит…

И Лиза, зеленея от боли при схватках, и Бюто, сам здоровый и нечувствительный к страданиям других, с отчаянием упрашивали ветеринара, проявляя свою нежность к корове.

— Спасите нашу корову, она у нас так давно и дает нам всегда такое хорошее молоко… Спасите ее, господин Патуар…

— Но только, имейте в виду, я должен буду разрезать теленка.

— А ну его к черту, теленка!.. Спасите нам корову, Патуар, спасите!

Тогда ветеринар попросил дать ему холщовые штаны и достал большой синий фартук. Спрятавшись в уголок за Ружетт, он переоделся и подвязал фартук. Когда он появился снова, Колишь перестала мычать и подняла голову, удивленная его короткой и толстой фигурой с добродушным, как у большой собаки, лицом. Но все были до того подавлены, что никто не улыбнулся.

— Зажгите свечи!

Он велел поставить четыре штуки по углам и растянулся позади коровы, плашмя, животом на солому, потому что Колишь уже не была в состоянии подняться. Несколько мгновений он так и лежал, уткнувшись носом между бедрами коровы. Затем потянул за веревку, чтобы подвести к себе ноги теленка, и стал внимательно их разглядывать. Поставив рядом с собой на земле продолговатый ящичек, си приподнялся на локте и собирался достать оттуда бистурий, когда хриплый стон заставил его снова с удивлением сесть.

— Как, толстуха, ты еще здесь? Верно я думал, что это не корова!

Стонала Лиза, так как боли раздирали ей тело.

— Черт возьми, отправляйся делать свое дело у себя и не мешай мне здесь! Это мне мешает, честное слово, на нервы действует, когда за спиной кто-то ворочается… А вы, прочие, есть у вас голова на плечах? Уведите ее.

Фрима и Бекю взяли Лизу под руки и повели ее в комнату, она не сопротивлялась, так как силы оставили ее. Но, проходя через кухню, где горела одинокая свеча, она потребовала все-таки, чтобы все двери оставались открытыми: ей казалось, что таким образом она будет находиться ближе. Фрима уже приготовила родильную постель по деревенскому обычаю — ворох соломы, брошенный прямо на пол посреди комнаты и покрытый грубой простыней, и три опрокинутых стула. Лиза легла, прислонившись спиной к одному из стульев, и уперлась ногами, в два другие. Она даже не разделась, ноги ее так и остались обутыми в домашние туфли и доходившие до колен синие чулки. Юбка была задрана до самой груди, открывая ее чудовищный живот и жирные, белые, очень широко расставленные ляжки.

Бюто и Франсуаза остались в хлеву, чтобы светить Патуару. Оба сидели на корточках, держа в руках по свече, а ветеринар, снова распластавшись, орудовал своим инструментом, надрезая жилы левой задней ноги теленка. Он отодрал кожу и, вырвал ногу. Но тут Франсуаза, побледнев и почти падая в обморок, уронила свечу и убежала с криком:

— Бедная моя Колишь… Я не хочу этого видеть! Я не хочу!

Патуар рассвирепел: ему пришлось вскочить на ноги, чтобы тушить солому, загоревшуюся от упавшей свечи.

— Ах, чертовка! Да у нее нервы, как у принцессы… Чего доброго, подпалит нас, как окорок.

Франсуаза, убежав, бросилась на стул в комнате, где рожала сестра, странная поза которой не привлекла ее внимания. После того, что ей пришлось увидеть в хлеву, эта картина показалась ей чем-то простым и естественным. Она старалась отогнать от себя вид разрезанного живого мяса и заплетающимся языком рассказывала о том, что делали с коровой.

— Так нельзя, я должна вернуться туда, — вдруг сказала Лиза и, несмотря на свои страдания, приподнялась, желая встать.

Но Фрима и Бекю, рассердившись, схватили ее, чтобы удержать на месте.

— Да будете ли вы лежать! Что у вас, зуд, что ли, какой в теле?

И Фрима добавила:

— Бот и у вас лопается пузырь!

В самом деле, жидкость устремилась внезапным потоком на простыню и впиталась в солому; начались последние схватки. Оголенный живот продолжал расти, готовый лопнуть, а ноги в синих чулках сжимались и разжимались, как у плавающей под водой лягушки.

— Ну вот что, — сказала Бекю, — чтобы вы могли быть спокойнее, я пойду туда и буду сообщать вам новости.

С тех пор она только и делала, что бегала из комнаты в хлев и обратно. Чтобы не тратить зря времени, она в конце концов стала кричать из кухни. Ветеринар продолжал свою операцию, сидя на пропитанной кровью и слизью соломе. Дело было трудное и грязное; окончив его, он был перепачкан с ног до головы.

— Все идет хорошо, Лиза! — кричала Бекю. — Валяйте, тужьтесь… У нас уже и вторая нога… А теперь вырывают голову… Он ее уже держит. Ну и голова!.. Все кончено, он разом вытянул все туловище!

Лиза встречала каждую фразу раздирающим стоном. Неизвестно было, за себя она страдает или за теленка… Но тут Бюто принес ей показать голову. Все воскликнули:

— Какой хороший теленок!

Лиза же, не переставая напрягаться, с раздутыми ляжками, казалось, была охвачена безутешным отчаянием.

— Боже мой! Какое несчастье!.. Господи, какой теленок!.. Какое несчастье, — такой хороший теленок, такой теленок, какого еще никогда у нас не было!

Франсуаза также причитала, и со всех сторон посыпались сожаления, в которых сквозили недружелюбные намеки, так что Патуар почувствовал себя обиженным. Он прибежал и из приличия остановился в дверях.

— Ведь я вас предупреждал… Вы умоляли меня спасти вам корову… Я знаю вас, прохвостов! Недостает теперь, чтобы вы начали звонить повсюду, что я зарезал вашего теленка, а?

— Ну, зачем же, — пробормотал Бюто, возвращаясь с ним в хлев. — А все же ведь это вы его зарезали!

Лиза, лежа на полу между тремя стульями, вздрагивала всем телом. Дрожь эта пробегала у нее по бокам под кожей и оканчивалась между раздвинутыми ляжками, продолжавшими все больше и больше раздаваться. Франсуаза, которая до этого от охватившего ее горя ни на что не обращала внимания, вдруг остолбенела, встав напротив Лизы. Нагота сестры предстала перед ней в ракурсе; она ничего не видела, кроме острых углов поднятых кверху коленей, а между ними находился шарообразный живот с круглым отверстием. Это было настолько неожиданно, настолько необычно по форме, настолько огромно, что она не почувствовала никакого стеснения. Она никогда не могла бы представить себе чего-либо подобного. Это было как отверстие бочки с выбитым дном, как широко открытое, поросшее густым плющом чердачное окно, в которое бросают сено. Затем, когда она заметила, что другой шарообразный предмет, меньших размеров, голова ребенка, при каждом усилии то показывается, то скрывается обратно, как бы играя все время в прятки, — ее охватило такое желание расхохотаться, что она должна была закашляться, чтобы ее не заподозрили в плохом отношении к сестре.

— Потерпите еще немного, — заявила Фрима. — Сейчас все кончится.

Она встала на колени между ляжками Лизы, следя за ребенком и приготовившись принять его. Но он, как говорила Бекю, артачился. Одно время ребенок совсем исчез, и все решили, что он вернулся к себе. Только тогда Франсуаза вышла из оцепенения, охватившего ее. при созерцании этой печи, устремленной на нее своим зевом. Ее охватило смущение, она взяла сестру за руку, сразу разжалобившись, как только перестала смотреть.

— Бедная Лиза! Трудно тебе приходится.

— О да! О да! И никто меня не жалеет… Хоть бы кто-нибудь меня пожалел… Ой-ой-ой, опять начинается, он никогда не выйдет наружу.

Стоны и причитания продолжались бы еще долго, если бы не восклицания, донесшиеся из хлева. Патуар, удивленный тем, что Колшиь не переставала биться и мычать, заподозрил присутствие второго теленка и, сунув снова руку, вытащил его на этот раз без всяких затруднений, как носовой платок из кармана. Шутника охватила такая веселость, что он, забыв всякое стеснение, побежал в комнату родильницы, неся в руках теленка. Бюто тоже с шутками следовал за ним.

— Ну, толстуха, ты хотела теленка… Вот он!

Одетый почти в один только фартук, весь перепачканный навозом, с еще мокрым теленком в руках, голова которого, точно у пьяного, была слишком тяжела, Патуар казался до того смешным, что можно было, кажется, лопнуть со смеху.

Среди всеобщих одобрительных восклицаний Лизу, увидевшую его, охватил дикий, нескончаемый приступ хохота.

— До чего он смешон! Ах, как глупо смешить меня!.. Ой-ой-ой, до чего больно, меня раздирает на части! Нет, нет, не смешите меня, я подохну.

Хохот гудел в ее жирной груди, спускаясь к животу, где он превращался в грозовой вихрь. Она вся надулась, а голова ребенка возобновила свою игру, готовясь выскочить наружу.

Но еще хуже стало, когда ветеринар, положив перед ней теленка, захотел вытереть пот со лба тыльной стороной руки. Он провел по лбу большую грязную полосу; все корчились со смеху, а родильница напрягала последние силы, кудахча, как курица, несущая яйцо.

— Да перестаньте же, я умираю! Из-за этого проклятого шутника у меня кожа трещит!.. Господи, господи, я сейчас лопну…

Зияющее отверстие расширилось еще больше. Казалось, что Фрима, продолжавшая стоять на коленях, уйдет в него целиком. И вдруг, точно из пушки, вылетел красный ребенок, с мокрыми бледными конечностями. Послышалось бульканье гигантского опоражнивающегося желоба. Затем младенец запищал, а мать, вздрагивая, как бурдюк, из которого выливают воду, хохотала еще больше. С одного конца раздавался крик, с другого — смех. Бюто хлопал себя по ляжкам, Бекю держалась за бока. Смех Патуара гремел звучными раскатами. Хохотала и Франсуаза, которой сестра исцарапала руку во время последней конвульсии.

— Девочка, — заявила Фрима.

— Нет, нет, — сказала Лиза, — я не хочу, я хочу мальчика.

— Ну так я засуну ее обратно, красотка, а к завтрашнему дню ты сделаешь из нее мальчика.

Хохот усилился. Все хохотали до колик. Лиза смотрела на лежащего около нее теленка и, успокаиваясь, сказала с сожалением:

— А другой-то был такой хороший… У нас было бы теперь два!

Патуар уехал после того, как Колишь дали три литра вина с сахаром. Фрима раздела и уложила Лизу, а Бекю с помощью Франсуазы убрала солому и подмела комнату. Через десять минут все привели в порядок, так что нельзя было даже и заподозрить, что тут происходили роды. Об этом напоминал лишь крик младенца, которого мыли в теплой воде. Но и девочка, когда ее запеленали и уложили в люльку, мало-помалу затихла. А мать, ослабевшая теперь, с потемневшим и вытянувшимся лицом, заснула крепким сном под простыней из грубого холста.

Около одиннадцати часов, когда обе соседки ушли к себе, Франсуаза сказала Бюто, что ему лучше было бы пойти спать на сеновал. Для себя она расстелила тюфяк на полу, желая остаться подле сестры. Бюто ничего не ответил и молча докуривал трубку. Водворилась тишина, и слышно было только тяжелое дыхание спящей Лизы. Когда же Франсуаза опустилась на колени на матрас, около самой Лизиной постели, Бюто, продолжая молчать, внезапно опрокинул ее сзади. Она обернулась и тотчас поняла, в чем дело, по его возбужденному лицу. Он снова был охвачен прежним желанием, и, должно быть, оно овладело им до такой степени, что его даже не смущало ни присутствие рядом жены, ни предшествовавшие события, которые к этому никак не могли располагать. Девушка оттолкнула его, так что он не удержался на ногах. Началась глухая борьба в тишине, нарушаемой только прерывистым дыханием.

Он сдавленным голосом старался шутить:

— Ну что? Что с тобой станется?.. Меня хватит на вас обеих.

Он хорошо знал, что она никогда не крикнет. В самом деле, она сопротивлялась, не проронив ни слова, не желая унизить себя до того, чтобы позвать сестру, не желая никого вмешивать в свои дела, даже ее. Он душил девушку и был близок к победе.

— Увидишь, как будет хорошо… Раз мы живем вместе, нам не придется расставаться…

Но тут он еле сдержал крик от боли. Все так же молча она вонзила ему ногти в шею. Он разъярился и намекнул на Жана.

— Ты, может быть, думаешь, что выйдешь замуж за твоего мерзавца?.. Ни за что, пока не станешь совершеннолетней!

На этот раз, когда он грубо шарил рукой у нее под юбкой, она с такой силой ударила его носком между ног, что он завыл от боли. Одним прыжком он вскочил на ноги, со страхом озираясь на кровать. Но жена его продолжала спать и дышала так же спокойно. Все же он ушел, угрожающе размахивая рукой.

Вытянувшись на своем матрасе, Франсуаза лежала в окружавшей ее тишине с открытыми глазами. Она не ощущала никакого желания; она никогда не позволит ему взять себя, даже если почувствует желание. И она была удивлена тем, что мысль выйти замуж за Жана еще не приходила ей в голову.

VI

Жан уже два дня работал около самой Рони на участках, принадлежавших Урдекену. Фермер поставил там паровую молотилку, взяв ее напрокат у одного шатоденского механика, который ездил с ней по всей округе, от Бонневаля до Клуа. На телеге, запряженной парой лошадей, Жан подвозил снопы с расположенных вокруг скирд, а затем отвозил зерно на ферму. Машина пыхтела с утра до вечера, развевая на солнце золотистую пыль, наполняя всю окрестность громким и непрерывным тарахтением.

Жан был очень расстроен. Он ломал себе голову над тем, как возобновить близость с Франсуазой. Прошел уже целый месяц с тех пор, как он обладал ею. Произошло это в той самой ржи, которую он теперь обмолачивал. Он впал в отчаяние. Желание его все росло, страсть овладевала им. Погоняя лошадей, он раздумывал, почему бы ему не заявиться к Бюто и не попросить руки Франсуазы. В конце концов ведь между ним и супругами еще не произошло никакой открытой ссоры. Он всегда здоровался с ними при встрече. И как только ему показалось, что это единственный способ вновь обладать Франсуазой, он начал убеждать себя в том, что это, собственно, его долг и что нечестно было бы не жениться на этой девушке.

Однако на следующее утро, вернувшись к машине, Жан почувствовал страх. Он никогда бы не мог решиться на этот поступок, если бы не увидел, что Бюто ушел вместе с Франсуазой в поле. Он подумал, что Лиза ведь всегда благоволила к нему и что наедине с ней он меньше будет бояться. Улучив минуту и попросив товарища подержать лошадей, он отправился в Ронь.

— А, это вы, Жан! — воскликнула Лиза. Эта здоровая баба вполне уже оправилась после родов. — Вас теперь совсем не видно. Что случилось?

Он начал извиняться. Затем второпях, с некоторой грубостью, как это всегда бывает с застенчивыми людьми, рассказал, в чем дело. Сперва ей могло показаться, что его признание относится к ней, так как Жан напомнил ей, что любил ее и охотно стал бы ее мужем. Но он тут же добавил:

— А потому я очень хотел бы жениться на Франсуазе. Она посмотрела на него с таким изумлением, что он забормотал:

— О, я знаю! Это так просто не делается… Я хотел только поговорить с вами… —

— Странно, конечно, — ответила Лиза, — кто бы мог подумать? Ведь вы настолько старше ее… Но прежде всего надо узнать, что думает сама Франсуаза.

Он шел сюда с твердым намерением рассказать все, так как надеялся, что после этого брак их сочтут необходимым, но в последнюю минуту заколебался. Если Франсуаза ни в чем не призналась сестре, имел ли он право говорить об этом первый? Подобные сомнения и вовсе обескуражили его, и он устыдился своих тридцати трех лет.

— Разумеется, — пробормотал он, — надо поговорить с ней самой. Никто насильно ее не заставит.

Когда же удивление Лизы прошло, она взглянула на Жана, и лицо ее выражало удовольствие. Оборот дела, безусловно, пришелся ей по вкусу. Она даже старалась быть полюбезнее.

— Как она захочет, Жан, так и будет… Я не согласна с Бюто, что она слишком молода. Ей вот-вот исполнится восемнадцать лет, девка она здоровая, так что на двоих мужиков хватит… А потом, знаете, хоть я сестру и люблю, но все-таки теперь, когда она на выданье, я бы скорее согласилась держать работницу, которой могла бы распоряжаться… Так что если она не против, женитесь на ней, Жан. Вы славный парень, и, знаете, старые петухи для курочек неплохи!

Это было невольное признание. В нем сказывалась медленно, но неуклонно нараставшая отчужденность между сестрами, вражда, которая усугублялась мелкими уколами будничных ссор, глухая ревность и ненависть, возникшие с тех пор, как в доме появился мужчина со своей мужской волей и вожделениями самца.

Обрадованный Жан звонко расцеловал ее в обе щеки, а она добавила:

— Мы сегодня как раз крестим девочку, и к ужину соберется вся семья… Приходите и вы к нам. Если Франсуаза согласна, то поговорите с дядюшкой Фуаном, он ведь ее опекун.

— Идет! — воскликнул он. — До вечера!

Жан побежал к своим лошадям и весь день торопил их, нахлестывая что было мочи. Щелканье бича раздавалось над полями, как праздничный салют.

Действительно, Бюто назначили на этот день крестины своей дочери. Крестины совершались с большим запозданием, Сперва ждали, пока поправится Лиза: она непременно хотела присутствовать на ужине. Затем у нее явилась честолюбивая мысль, за которую она очень уцепилась: ей хотелось, чтобы кумовьями во что бы то ни стало были супруги Шарль. А г-жа Шарль только что уехала в Шартр помогать дочери. — По обыкновению во время сентябрьской ярмарки в заведении на Еврейской улице постоянно были посетители. Как Лиза и говорила Жану, никого из посторонних не приглашали: не считая крестного отца и матери, ждали Фуана, Болыцуху, Деломов — вот и все гости.

Однако в самый последний момент возникли серьезные затруднения с аббатом Годаром, который был в постоянном гневе на жителей Рони. Сначала священник пытался одолеть неприятности терпением. Он переносил все: и шесть километров, которые ему приходилось каждый раз проходить пешком, чтобы отслужить обедню, и нелепые претензии сущих безбожников, населявших деревню. Он все еще надеялся, что муниципальный совет согласится учредить в Рони собственный приход. В конце концов терпение его лопнуло, и он не мог уже ничем себя обольщать: совет ежегодно откладывал ремонт церковного дома, мэр Урдекен заявлял, что деревенский бюджет и без того страдает от непомерных расходов. Один только помощник мэра Макрон продолжал благоволить к священникам, тая про себя какие-то неясные честолюбивые расчеты. И, не видя больше никакой надобности стесняться, аббат Годар держал жителей Рони в черном теле, совершая для них только самые необходимые требы, не желая прочесть для них лишней молитвы, зажечь лишней свечи или лишний раз махнуть кадилом. Поэтому с женщинами у него были постоянные столкновения. Особенно горячая битва разыгралась в июне, в день первых причастий. Пятеро детей — две девочки и три мальчика — занимались с ним по воскресеньям после обедни катехизисом, и, чтобы исповедать их, ему пришлось бы еще раз возвращаться в Ронь; поэтому он настоял, чтобы они сами явились к нему в Базош-ле-Дуайен. Тут женщины впервые и взбунтовались: покорно благодарим! Три четверти лье туда, а потом еще обратно? Кто его знает, что эти мальчишки и девчонки могут натворить, когда останутся вместе! Затем разразилась настоящая гроза, когда аббат наотрез отказался отслужить в Рони большую обедню с пением и совершить прочие обряды. Он говорил, что обедню будет служить в своем приходе, и, если дети хотят, они могут отправиться туда. В течение двух недель, собираясь у колодца, женщины не переставали возмущаться: вот еще новости! Крестить, венчать, отпевать он приходил к ним, а причащать их отказывается? Аббат Годар, однако, уперся на своем: отслужил только малую обедню, в два счета отпустил всех пятерых причащающихся, не сказал им ни одного доброго слова, не побаловал даже коротенькой молитвой, а с женщинами, до слез обиженными тем, что он скомкал эту торжественную службу, и умолявшими его отслужить еще вечерню, он обошелся даже грубо. Нет уж, довольно с них и этого! То, что он обязан был отслужить, он отслужил, а большую обедню с певчими, вечерню и все прочее они могли бы услышать в Базош, если бы их дурацкие головы не возмутились против господа бога. Со времени этой ссоры полный разрыв между аббатом Годаром и Роныо стал неизбежен, малейшее новое столкновение должно было привести к катастрофе.

Когда Лиза явилась к кюре по поводу крещения девочки, он хотел назначить обряд на воскресенье, после обедни. Но она просила его прийти во вторник, в два часа дня, так как крестная мать должна была вернуться из Шартр-а только в этот день утром. В конце концов он согласился, но предупредил, чтобы все собрались вовремя. Почти крича, он добавил, что не будет ждать ни одной секунды.

Во вторник, ровно в два часа, аббат Годар был уже в церкви. Он запыхался от ходьбы и успел вымокнуть под проливным дождем. Никто еще не приходил. Один только Иларион у входа в придел занимался тем, что очищал церковь от целой груды старых поломанных плит, наваленных там неизвестно с каких пор. После смерти сестры он жил на счет общественной благотворительности. Священнику, время от времени совавшему калеке по двадцать су, пришло в голову поручить ему эту уборку, за которую не раз уже собирались приняться, но всегда откладывали. В течение нескольких минут аббат Годар следил за работой Илариона. Затем его обуяла первая вспышка гнева.

— Да что они, смеются, что ли, надо мною? Ведь уже десять минут третьего!

Взглянув через площадь на дом Бюто, он никого там не заметил и обратился к полевому сторожу, стоявшему в ожидании на паперти и покуривавшему трубку:

— Звоните же, Бекю! Надо заставить этих лежебок поторопиться!

Бекю, как всегда в стельку пьяный, повис на веревке колокола. Священник пошел облачаться. Он еще с воскресенья заготовил акт о крещении и собирался совершить требу один, без всяких прислужников, так как роньские дети изводили его. Когда все было готово, он снова стал нервничать. Прошло еще десять минут. Колокол не переставал звонить, звонить упорно и отчаянно в глубоком безмолвии пустынной деревни.

— Да что же они такое делают? За уши их тащить, что ли!

Наконец он увидел, что из дома Бюто выходит Большуха и направляется к церкви, с обычным для нее видом старой злой королевы. Несмотря на свои восемьдесят пять лет, держалась она прямо, как сухая жердь. Семья была в замешательстве: все приглашенные уже пришли, за исключением крестной матери, которую тщетно ждали с самого утра. Растерянный г-н Шарль все время повторял, что это совершенно непонятно: он подучил накануне вечером письмо; г-жа Шарль, возможно, задержалась в Клуа, но она должна прибыть буквально с минуты на минуту. Лиза очень волновалась, так как знала, что священник не любит ждать. В конце концов она решила послать Большуху, чтобы успокоить его.

— Ну что? — спросил кюре еще издалека. — Сегодня это будет или завтра?.. Вы, вероятно, думаете, что господом богом можете распоряжаться по своему усмотрению?

— Сейчас, господин кюре, сейчас, — с невозмутимым спокойствием ответила старуха.

Как раз в это время Иларион, выносивший последние обломки плит, прошел мимо них, прижимая к животу огромный камень. Он покачивался, но не сгибался под тяжестью: он был крепок, как скала, и обладал такой физической силой, что способен был взвалить себе на спину быка. С его заячьей губы стекала слюна, но на грубой коже не выступило ни единой капли пота.

Аббат Годар, раздраженный невозмутимостью старухи, накинулся на нее:

— Ну, скажите, Большуха, раз уж вы мне попались, разве это по-божески при вашем достатке заставлять единственного внука побираться на дорогах?

Та резко ответила:

— Мать меня не слушалась, — значит, и ребенок мне нипочем!

— Так вот: я вас уже не однажды предупреждал и повторяю еще раз — угодите вы в самый ад, если сердце ваше не смягчится… На днях, если бы я ему ничего не дал, он бы сдох с голоду, а сегодня мне пришлось придумывать для него работу.

При упоминании ада Большуха чуть усмехнулась. Как она всегда говорила, она достаточно повидала на своем веку и хорошо знает, что для бедняков ад существует здесь, на земле. Но видя, как Иларион тащит плиту, она призадумалась: зрелище это подействовало на нее сильнее, чем угрозы священника. Она была поражена, потому что никогда не предполагала в нем столько силы.

— Если он хочет работать, — сказала она наконец, — то работу ему, пожалуй, можно найти.

— Его место у вас. Вы должны взять его к себе.

— Посмотрим. Пусть придет завтра.

Иларион все понял и так задрожал, что уронил последнюю плиту и едва не расшиб себе ноги. Уходя, ой искоса взглянул на свою бабку, взглянул как побитое животное, испуганно и покорно.

Прошло еще полчаса. Бекю, устав звонить, снова закурил трубку. Большуха продолжала стоять молча и невозмутимо, будто бы одного ее присутствия было достаточно для соблюдения необходимой вежливости по отношению к священнику. А тот, все больше и больше раздражаясь, каждую минуту подходил к церковной двери и через пустую площадь бросал свирепые взгляды на дом Бюто.

— Да звоните же, Бекю! — крикнул он вдруг. — Если через три минуты их не будет, я ухожу.

Когда от сумасшедшего колокольного звона столетние вороны с карканьем разлетелись в разные стороны, из дома Бюто вышли все, кто в нем находился, и вереницей потянулись через площадь. Лиза была в отчаянии: крестная все еще не вернулась. Решено было не спеша двинуться к церкви, в надежде, что тем временем подоспеет и г-жа Шарль. Когда они уже подошли метров на сто, аббат Годар обрушился на них:

— Вы что, смеетесь надо мной? Я вам делаю одолжение, и мне же приходится ждать вас целый час!.. Живее, живее!

И он всех их погнал в часовню — мать с младенцем на руках, отца, деда Фуана, дядю Делома, тетку Фанни и даже г-на Шарля, который в своем черном сюртуке весьма достойно выполнял роль крестного.

— Господин кюре, — начал Бюто с подчеркнутой почтительностью, за которой скрывалась хитрая усмешка, — не будете ли вы так добры подождать еще немножко?

— Кого же ждать?

— Да крестную, господин кюре.

Аббат Годар побагровел, как будто его хватил апоплексический удар. Задыхаясь, он пробормотал:

— Возьмите другую!

Все переглянулись, Делом и Фанни покачали головой, а Фуан заявил:

— Так не делается, это уж было бы глупо!

— Тысячу извинений, господин кюре, — сказал г-н Шарль, считавший, что здесь необходимо вмешательство воспитанного человека, — это, быть может, наша вина… Но… Жена писала, что непременно приедет сегодня утром… Она в Шартре…

Тут аббат Годар уже окончательно вышел из себя. Он даже подпрыгнул от негодования.

— В Шартре, в Шартре… Мне очень жалко, господин Шарль, жалко, что вы ввязались в эту историю… Но больше так продолжаться не может, нет, нет, я не потерплю…

И он разразился:

— Здесь уж не знают, что и выдумать, только бы поизмываться над господом богом в моем лице… Каждый раз, как приходишь в Ронь, получаешь новую пощечину… Я вам не раз грозился, что уйду. Но сегодня я ухожу отсюда совсем и больше не вернусь. Так и передайте вашему мэру: ищите себе священника, платите ему, если только он вам вообще нужен… А я пойду к ЕГО преосвященству, расскажу ему, что вы собой представляете, и, я уверен, он одобрит мой поступок… Посмотрим, кто из нас останется в накладе. Будете жить без пастыря, как скоты…

Все слушали его с любопытством, но, в сущности, с полным равнодушием людей практических, уже давно переставших бояться гнева божьего и божьей кары. Чего ради будут они дрожать и простираться ниц, вымаливать себе прощение, если сама мысль о дьяволе вызывала у них смех и если они перестали верить в то, что ветер, град, гром — дело рук какого-то всевышнего мстителя? Заниматься такими вещами — пустая трата времени; лучше уж оказывать почтение правительственным жандармам, — те по крайней мере действительно всемогущи.

Аббат прочел лукавую усмешку на лице Бюто, презрение у Большухи, холодное равнодушие на почтительно-важных лицах Делома и Фуана. Независимое поведение этих людей довершило разрыв.

— Я не сомневаюсь, что ваши коровы набожнее вас… Ну и прощайте! А младенца своего окуните в лужу, — для маленького дикаря и такого крещения довольно!

Он поспешил разоблачиться и, снова пройдя через церковь, ушел совсем, да так стремительно, что люди, пришедшие крестить ребенка, не успели вымолвить ни единого слова и стояли, разинув рты и вытаращив глаза.

Но досаднее всего было то, что как раз в тот момент, когда аббат Годар быстро шагал вниз по улице, на дороге показалась коляска, в которой сидели г-жа Шарль и Элоди. Г-жа Шарль объяснила, что она остановилась в Шатодене повидать свою дорогую внучку, и ей разрешили взять девочку с собой на два дня. Г-жа Шарль была очень расстроена своим опозданием. Она даже не заехала в «Розбланш», чтобы оставить там чемодан.

— Надо догнать кюре, — сказала Лиза. — Ведь это только щенят оставляют некрещеными.

Бюто галопом помчался вслед за священником. Но аббат Годар был уже далеко. Бюто пересек мост, поднялся на холм и дошел до того места, где дорога сворачивает в сторону. Только тогда он заметил священника.

— Господин кюре! Господин кюре!

В конце концов священник обернулся и замедлил шаг.

— Ну, чего?

— Крестная приехала… Нельзя же отказывать в такой вещи, как крещение.

Некоторое время аббат постоял неподвижно. Затем так же быстро стал спускаться с холма обратно, шагая позади крестьянина. Они дошли до самой церкви, не обменявшись ни единым словом. Кюре совершил обряд кое-как, скомкал «Символ веры», который должны были читать восприемники, наспех помазал ребенка миром, посыпал солью, окропил водой — и все делал резко, в сердцах. Не успели оглянуться, как он уже протянул на подпись свидетельство.

— Господин кюре, — сказала г-жа Шарль, — у меня есть для вас коробка конфет, но она в чемодане.

Он поклонился в знак признательности и, обращаясь ко всем, повторил:

— На этот раз прощайте!

С этими словами он и ушел.

Супруги Бюто и приглашенные были ошеломлены тем, как быстро все совершилось. Они глядели вслед уходившему священнику, до тех пор пока его развевающаяся черная сутана не исчезла за поворотом. Вся деревня была в поле, за исключением трех мальчишек, жаждавших получить конфеты. Среди всеобщей тишины издалека доносилось непрекращающееся тарахтение паровой молотилки.

Вернувшись к Бюто, у дома которых ожидала коляска с багажом, все согласились выпить по стаканчику, а затем разойтись до вечера, чтобы к ужину снова собраться. Было только четыре часа дня, и до семи вместе нечего было делать. Когда на столе появились стаканы и две бутылки, г-жа Шарль потребовала, чтобы непременно принесли чемодан, в котором находились подарки. Открыв его, она достала платьице и чепчик, явившиеся с некоторым запозданием, а затем шесть коробок конфет для роженицы.

— Это из маминой кондитерской? — спросила Элоди, глядя на коробки.

Г-жа Шарль несколько замялась. Затем спокойно ответила:

— Нет, милочка, у твоей мамы не бывает этого сорта. — И, повернувшись к Лизе, сказала: — Ты знаешь, я думала о тебе по поводу белья… Ничто не может так пригодиться в хозяйстве, как старое белье. Я сказала дочери и опустошила ее шкафы…

При слове «белье» вся семья приблизилась: Франсуаза, Большуха, Деломы и даже Фуан. Обступив чемодан со всех сторон, они смотрели, как пожилая женщина извлекала оттуда целый ворох стираных белых лоскутов, издававших, несмотря на стирку, острый мускусный запах. Сперва появились рваные простыни из тонкого полотна, затем изодранные дамские сорочки с явно отпоротыми кружевами.

Госпожа Шарль разворачивала все это, встряхивала, поясняла:

— Простыни, разумеется, не новые. Они служат вот уже пять лет, ну, а когда материя трется о тело, она постепенно изнашивается… Глядите, какая дыра посередине, но края еще совсем прочные, из них можно выкроить целую кучу вещей.

Все совали нос и ощупывали тряпки, одобрительно покачивая головой, в особенности женщины, Большуха и Фанни, причем поджатые губы последней выражали глухую зависть. Бюто, посмеиваясь втихомолку, придумывал двусмысленные шуточки, которые он из приличия не высказывал вслух. Фуан и Делом своим важным видом обнаруживали уважение к белью: после земли это было самое большое богатство.

— Взгляните на сорочки, — продолжала г-жа Шарль, разворачивая одну из них, — они еще не изношены… Дыр, правда, хватает, живого места нет. Но нельзя же зашивать их до бесконечности — уже и так заплата на заплату лезет, и выглядят они очень жалко, — приходится выбрасывать их в старье… Но тебе, Лиза, они пригодятся.

— Да я сама буду их носить! — воскликнула крестьянка. — Велика важность, если рубашки у меня будут залатаны.

— А я скажу, лучше бы нашила мне носовых платков, — изрек Бюто, лукаво подмигивая.

Все были очень оживлены. Вдруг маленькая Элоди, внимательно следившая за тем, как г-жа Шарль разворачивала вещи, воскликнула:

— Какой странный запах! И до чего же сильный!.. Неужели это мамино белье так пахнет?

Госпожа Шарль ответила, не задумываясь:

— Ну, конечно, милочка!.. То есть это белье ее продавщиц. Знаешь, ведь его много требуется в торговом деле.

После того, как Лиза с помощью Франсуазы убрала все подарки в шкаф, приступили наконец к выпивке. Собравшиеся чокнулись за здоровье новорожденной, которой крестная мать дала свое собственное имя — Лаура. Затем начались разговоры. Г-н Шарль, усевшись на чемодан, тут же принялся расспрашивать супругу о новостях. Ему настолько не терпелось узнать о них, что он не мог дождаться, пока останется вдвоем с женой. Г-н Шарль все еще принимал дело близко к сердцу, постоянно думая о своем заведении, в которое он вложил когда-то столько энергии и об утрате которого так сожалел. Новости были неважные. Правда, у дочери их, Эстеллы, хватало и твердости и смекалки, но их зять Воконь, этот мягкотелый Геркулес, ни в чем ей не помогал. Он по целым дням курил трубку, не обращая никакого внимания на то, что кругом все пачкается, все ломается, — на занавесках в комнатах пятна, в маленькой красной гостиной разбито зеркало, края у кувшинов и тазов потрескались. Ему до этого не было никакого дела. А здесь-то и требовалась мужская рука, чтобы следить за порядком в доме! При известии о каждой новой поломке г-н Шарль вздыхал, беспомощно опускал руки и становился все бледнее. Но последняя жалоба, произнесенная шепотом, совсем его доконала.

— Наконец, сам он похаживает в пятую комнату, к этой толстой…

— Не может быть!..

— Я уверена в этом, я их видела вместе.

Г-н Шарль задрожал и сжал кулаки. Он был охвачен порывом сильнейшего негодования.

— Мерзавец! Утомлять свой персонал, наносить ущерб собственному заведению!.. Ну, дальше идти некуда!

Г-жа Шарль жестом заставила его замолчать, так как Элоди, ходившая посмотреть на кур, возвращалась со двора. После того, как была выпита еще одна бутылка вина, чемодан снова поставили в коляску. Супруги Шарль шли за нею пешком до самого дома. В ожидании ужина все направились к себе поглядеть, что там творится.

Оставшись один, Бюто, недовольный, что пришлось потерять даром почти полдня, снял куртку и принялся молотить в углу двора: ему спешно нужен был мешок зерна. Но скоро ему наскучило работать в одиночку. Молотить вдвоем, ритмично ударяя цепами, куда веселее, и он позвал Франсуазу. Ее крепкие бедра и сильные, как у мужчины, руки подходили для такой работы, и она часто помогала ему. Несмотря на то, что такой несовершенный способ молотьбы очень утомителен и требует много времени, Бюто не желал покупать конной молотилки и, как все мелкие хозяева, уверял, что ему удобнее обмолачивать хлеб понемногу, по мере надобности.

— Ну, Франсуаза, идешь ты, что ли?

Лиза готовила рагу из телятины с морковью и не хотела отпускать сестру, которой велела присматривать за свининой, жарившейся на вертеле. Но Бюто был не в духе и грозился отдубасить их обеих.

— Чертовы суки! Ткнуть бы вас носом в ваши кастрюли! На вас же хлеба не напасешься! Вы готовы весь дом зажарить и сожрать его с гостями!

Франсуазе, уже надевшей грязное платье, чтобы не запачкаться, пришлось идти. Она взяла цеп с длинной ручкой и билом из кизилового дерева, скрепленных между собою кожаными петлями. Это был ее собственный цеп, отполированный трением, обмотанный бечевкой, чтобы не скользил в руках. Она занесла его обеими руками над головой и опустила. Цеп глухо ударил по снопу. Потом удары посыпались безостановочно; цеп взлетал в воздух и с силой опускался, ритмично, как кузнечный молот. Бюто, стоя напротив, чередовал свои удары с ударами Франсуазы. Скоро они разгорячились, работа пошла быстрее, и видно было только, как взлетают и опускаются била цепов, напоминая связанных за ноги птиц.

Минут через десять Бюто скомандовал паузу. Цепы остановились, и он перевернул сноп на другую сторону. Затем молотьба возобновилась. Еще через десять минут он снова скомандовал остановку и разворошил сноп. Так он менял его положение шесть раз, чтобы выколотить из него все зерна до единого. После первого снопа последовали остальные. В течение двух часов во всем доме слышен был только мерный стук цепов, с которым сливалось доносившееся издалека пыхтение паровой молотилки.

У Франсуазы раскраснелись щеки, вены на руках налились, вся кожа ее горела и, казалось, источала жар, струившийся в воздухе. Из ее раскрытого рта вырывалось тяжелое дыхание; в растрепанных волосах запуталась солома. Каждый раз, как она взмахивала цепом, ее правое колено натягивало юбку, платье облегало бедро и грудь и резко обозначались линии ее крепкого девичьего тела. От лифа отлетела пуговица, и чуть пониже загорелой шеи Бюто увидел обнаженную белую кожу. При каждом движении руки мускулы на ее плече вздрагивали, и это, по-видимому, усиливало его возбуждение, как движения бедер распалившейся самки. Цепы продолжали бить по снопу, под их размеренными ударами зерно взлетало и градом сыпалось на землю.

Без четверти семь, когда уже начало темнеть, явились Фуан и Деломы.

— Сейчас кончим! — крикнул им Бюто, не прекращая работы. — Налегай, Франсуаза!

Франсуаза не сдавалась и ударяла с той же силой, увлеченная шумом работы. В таком положении и застал их Жан, приглашенный к ужину. Когда он увидел Франсуазу вместе с Бюто, им овладело чувство ревности, как будто он поймал их на месте преступления. Глядя на их согласную, жаркую работу, направленную к тому, чтобы бить как раз туда, куда нужно, видя обоих в поту» разгоряченных и растерзанных, могло показаться, что они стараются дать жизнь ребенку, а не обмолотить зерно. Может быть, увлеченная работой Франсуаза почувствовала это, потому что она внезапно остановилась в замешательстве. Только тогда Бюто обернулся и застыл от удивления и злобы:

— А тебе чего здесь надо?

Но тут как раз вышла Лиза вместе с Фуаном и Деломами. Подойдя к мужу, она, как всегда, весело воскликнула:

— Да! Совсем забыла тебе рассказать… Я уже видела его сегодня утром и пригласила вечерком зайти.

Разъяренный взгляд Бюто до того ее напугал, что она, как бы извиняясь, добавила:

— Мне кажется, дядюшка Фуан, что у него есть к вам дело.

— Какое такое дело? — спросил старик.

Жан покраснел и начал что-то бормотать, крайне огорченный тем, что все шло так быстро и при посторонних. Но тут вмешался Бюто. Ему достаточно было насмешливого взгляда жены, брошенного в сторону Франсуазы, чтобы понять решительно все.

— Ты что, смеешься над нами? Нет, она не по твоему рылу, скотина!

Эта грубость вернула Жану его решимость. Он повернулся спиною к Бюто и обратился к старику:

— Дело очень простое, дядюшка Фуан… Раз вы опекун Франсуазы, значит, и обращаться надо к вам, — правда? Если только она желает выйти за меня, то я очень хочу… Вот я и прошу, чтобы ее выдали за меня.

Франсуаза, еще державшая в руках цеп, выронила его от изумления. Конечно, она могла ожидать этого, но никогда Hfe думала, что Жан отважится тут же сразу и посвататься. Почему же он не поговорил сперва с нею самой? Это ее тревожило, но она не знала, что ее так волнует: надежда или страх. Не успев прийти в себя после утомительной работы, с дрожащей под расстегнувшимся корсажем грудью, она стояла между двумя мужчинами, и кровь ее так бушевала, что оба они, казалось, это чувствовали.

Бюто не дал Фуану ответить. Он снова вмешался, на этот раз еще яростнее:

— Что? Да ты взбесился!.. Тридцатитрехлетний болван — и жениться на восемнадцатилетней! Нечего сказать, всего только пятнадцать лет разницы! Да ведь это же мерзко! Так вот и подавай тебе, грязный скот, молодых курочек!

Жан начинал сердиться:

— А тебе что за дело, если мы оба согласны?

Он повернулся к Франсуазе, ожидая, что она сама что-нибудь скажет. Но девушка стояла растерянная, оцепеневшая, как бы не понимая, о чем идет речь. Отказаться она не могла, но и не соглашалась. К тому же Бюто смотрел на нее так свирепо, что слово «да» застревало у нее в горле. Если она выйдет замуж, он потеряет и ее и землю. Эта внезапно пришедшая ему мысль окончательно его взбесила.

— Ну, так как же, папаша, и ты, Делом? Неужели вам не противно отдать девчонку этому старому подлецу? Ведь он даже не из нашей местности, — бог знает откуда он к нам пришел и где раньше таскался… Столяра из него не вышло, так он, видите ли, захотел теперь сделаться крестьянином! А почему? Да, наверно, чтобы скрыть какую-нибудь грязную историю.

Тут сказалась вся его ненависть к городским рабочим».

— Ну, а дальше что? Да если мы оба хотим пожениться! — повторил Жан, сдерживая себя и желая, чтобы Франсуаза первая рассказала про их историю. — Что же ты молчишь, Франсуаза!

— И верно! — воскликнула Лиза, которую обуяло желание выдать сестру замуж и освободиться от нее. — Тебе-то что, если они этого хотят? Она вовсе и не нуждается в твоем согласии, да она может послать тебя ко всем чертям… Что ты, в конце концов, дурака-то валяешь!

Тогда Бюто увидал, что если только Франсуаза заговорит, его дело не выгорит. Больше всего он боялся, чтобы брак не сочли необходимым. Как раз в это время во двор вошли Большуха и супруги Шарль с Элоди. Он жестом подозвал их, не зная еще, что, собственно, будет говорить. Но тут он сообразил и с перекошенным лицом проревел, угрожая кулаком жене и свояченице:

— Я вам, черт вас дери, покажу, стервы… Да, обе вы стервы, потаскухи! Если хотите знать, я живу с ними обеими! Пусть только посмеют плевать на меня!.. Понятно вам, с обеими! Чертовы шлюхи!

Супруги Шарль едва успели войти во двор, и эти слова, брошенные им прямо в лицо, ошарашили их. Г-жа Шарль бросилась к Элоди, как бы желая загородить ее своим телом. Затем, подталкивая ее к огороду, она сама громко крикнула:

— Сходи-ка посмотри там салат, посмотри капусту!.. Ах, какая чудесная капуста!..

А Бюто продолжал. Он изобретал подробности, рассказывал, что всегда, как только одна получала свою порцию, наступала очередь другой, которую он также напихивал досыта. Он выпаливал все это в самых что ни на есть грубых выражениях, выливая на всех грязный поток непристойностей. Лиза, удивленная этим внезапным припадком, пожимала плечами, повторяя:

— Он с ума сошел, это же бог знает что! Он с ума сошел!

— Скажи, что он лжет! — крикнул Жан Франсуазе.

— Само собою, лжет! — спокойно ответила девушка.

— Ах, я лгу? — проговорил Бюто. — Значит, неправда, что ты сама этого захотела тогда, во время жатвы, у стога?.. Нет, теперь уж настал мой черед заставить вас обеих поплясать, потаскухи вы этакие!

Такая бешеная смелость смущала и обезоруживала Жана. Как ему теперь объяснить свои отношения с Франсуазой? Это было бы подло, особенно раз она сама не хотела вмешаться. К тому же все остальные — Деломы, Фуан, Большуха — оставались безучастными. Казалось, что эта сцена их не удивляет. Они, вероятно, считали естественным, что раз Бюто жил с обеими, то, стало быть, над обеими хозяин и может делать с ними, что ему вздумается. Раз человек имеет на что-нибудь право, он этим правом и пользуется.

Бюто почувствовал себя победителем. Он понял, что власть обладания признается безусловной. Он повернулся к Жану.

— А ты, сукин сын, посмей еще сунуть свою подлую рожу в мой дом. И давай-ка убирайся отсюда сейчас же!.. А, ты не уходишь? Ну, подожди же, подожди!

Он схватил цеп и размахнулся. Жан едва успел подобрать цеп Франсуазы, чтобы защищаться. Поднялись крики, все бросились их разнимать, но оба были в такой ярости, что пришлось отступиться. Они так размахивали длинными рукоятками цепов, что все вынуждены были уйти со двора, оставив там одних дерущихся, которые все расширяли и расширяли поле боя. Оба они молчали, стиснув зубы, и только глухие удары цепов друг о друга доносились со двора.

Бюто нанес удар первым и наверняка раскроил бы Жану голову, если бы тот не успел отскочить назад. Но Жан тотчас же напряг мускулы, поднял цеп и занес его, как заправский молотильщик. Однако Бюто уже замахнулся снова, и кизиловые била, мотаясь на ремнях, столкнулись в воздухе, как обезумевшие раненые птицы. Такое столкновение повторилось трижды. Ручки цепов мелькали над головами, опускались со свистом и грозили расколоть сражающимся черепа.

Делом и Фуан решили вступиться, но в эту минуту женщины подняли крик: Жан покатился в солому, сшибленный предательским ударом Бюто, который ударил его по ногам. К счастью, цеп задел о землю, и это ослабило силу удара. Жан вскочил и размахнулся. Боль усиливала его бешенство. Палка описала большую дугу и обрушилась на Бюто справа, тогда как он ожидал удара слева. Еще немного — и ему бы раскроило череп, так что все мозги вышли бы наружу. Но цеп только ободрал ухо Бюто и проехался по руке, переломив ее. Кость затрещала, раздался треск, какой бывает, когда бьют стекло.

— А, убийца! — заревел Бюто. — Он убил меня!

Жан стоял в растерянности, с налившимися кровью глазами, Он выпустил свое оружие, огляделся кругом, как бы ошеломленный тем, что произошло, да еще так быстро, и хромая, в диком отчаянии пошел прочь.

Повернув за угол дома и выйдя на равнину, он заметил Пигалицу, которая была свидетелем их сражения, наблюдая его через садовую изгородь. Она пришла, чтобы пронюхать, что происходит на крестинах, куда ни ее отца, ни ее не пригласили, и все еще потешалась над случившимся. Ну и позабавится же отец над этим семейным праздником, во время которого его братцу подковали лапу! Ее разбирал смех, словно ее щекотали, и от удовольствия она готова была повалиться на спину.

— Ну и хватили же вы его, Капрал! — крикнула она. — Кость-то хрустнула? Вот потеха!

Жан ничего не ответил; удрученный, он брел, все больше замедляя шаги. Пигалица шла следом за ним. Она подозвала гусей, которых прихватила с собой, чтобы иметь благовидный предлог бродить возле дома Бюто и подслушивать. Жан машинально двигался к молотилке, которая, несмотря на поздний час, еще продолжала работать. Он думал о том, что все кончено, что у Бюто он уже не сможет бывать, что никогда он не получит Франсуазы. Как это было глупо! Все произошло в течение каких-нибудь десяти минут. Ведь он не затевал этой ссоры, и нужно же было этому случиться как раз в тот момент, когда дела могли бы пойти на лад! А теперь — никогда, никогда!.. Тарахтение молотилки в вечернем сумраке звучало жалобно и безнадежно.

Но тут произошло неожиданное столкновение. Стадо гусей, которое Пигалица гнала домой, встретилось на перекрестке с гусями дядюшки Сосисса, возвращавшимися в деревню без всякого присмотра. Оба гусака, шествовавшие каждый во главе своего стада, внезапно остановились, припав на одну лапу и повернув друг к другу свои желтые клювы. Остальные гуси тоже вытянули клювы и тоже припали на одну лапу. На мгновение оба стада замерли на месте, как бывает при смене караулов, когда часовые обмениваются паролем. Затем один из гусаков, удовлетворенно выпучив глаза, снова двинулся вперед, а другой, уступив ему дорогу, свернул влево. Оба стада последовали каждое за своим вожаком по направлению к дому, мерно покачиваясь на ходу.

Загрузка...