Перед зимней пахотой весь босский край из конца в конец покрывался навозом. С утра до вечера по проселочным дорогам под бледным сентябрьским небом медленно тянулись телеги, доверху нагруженные старой, перепревшей соломой. От них подымался густой пар, словно они везли земле тепло. Поля горбились небольшими кучками: из хлевов и конюшен сюда хлынуло бурное море перегноя. Кое-где кучки навоза уже были разложены вдоль полос — черноватая грязь пятнала вдали землю. Грядущее весеннее цветение рождалось в этом брожении навозной жижи. Разложившееся вещество возвращалось в чрево матери-земли, смерть готовилась сотворить жизнь. И от края до края беспредельной равнины поднимался запах, мощный запах испражнений, питающих насущный людской хлеб.
Однажды после полудня Жан повез на свой корнайский участок полную телегу навоза. Месяц тому назад они с Франсуазой поселились в собственном доме, и их жизнь приняла деятельный и однообразный характер, свойственный деревне. Подъезжая к пашне, Жан увидел на соседнем участке Бюто; тот вилами разбрасывал навозные кучи, привезенные еще на прошлой неделе. Оба искоса посмотрели друг на друга. Они часто встречались и принуждены были работать бок о бок, потому что участки их находились рядом. Больше всего от этого страдал Бюто; доля, доставшаяся Франсуазе, вклинивалась посередине его поля, так что один кусок торчал слева, а другой — справа. Это причиняло ему много неудобств. Жан и Бюто никогда не заговаривали друг с другом. Вспыхни между ними ссора, они, вероятно, схватились бы не на жизнь, а на смерть.
Стоя по пояс в навозе, Жан принялся сбрасывать его вилами с телеги. В это время на дороге показался Урдекен, еще с полудня обходивший свои земли. Фермер сохранил добрую память о своем бывшем работнике. Остановившись, он заговорил с Жаном. Урдекен постарел, осунулся под гнетом хозяйственных и иных забот.
— Почему вы не попробовали фосфорнокислой соли? — обратился он к Жану.
И, не дожидаясь ответа, продолжал говорить, как бы желая отвлечься. Он говорил долго. Навоз, удобрение — в этом, вся суть обработки земли. Сам он перепробовал все, он только что пережил ту лихорадочную страсть к удобрениям, которая иногда охватывает фермеров. Опыт следовал у него за опытом: он применял травы, листья, виноградные выжимки, жмых, сурепицу, затем толченые кости, мелко нарубленное жареное мясо, высушенную, превращенную в порошок кровь. Он сожалел, что не может сделать опыта с жидкой кровью: в окрестностях не было бойни. Теперь он употреблял оскребки дорожной грязи, перегной из канав, золу и мелкий уголь, а главным образом очески шерсти, — он покупал их на шатоденской суконной фабрике. Он исходил из следующего принципа: все, что выходит из земли, полезно возвращать ей. Позади своей фермы он вырыл широкие ямы для заготовки удобрений и сваливал туда нечистоты со всей окрестности, все, что только подвернется под лопату, — падаль, всевозможные отбросы, гниющие в закоулках и в стоячих водах. «Ведь это — золото», — говорил он.
— Применение фосфатов, — заметил фермер, — давало у меня иногда неплохой результат.
— Очень уж надувают с ними! — отозвался Жан.
— Конечно, если покупать у случайных торговцев, на мелких деревенских ярмарках… На каждой ярмарке нужно бы иметь опытного химика, который исследовал бы химические удобрения, — к ним всегда что-нибудь примешивают… Будущее, без сомнения, в них, — но прежде чем это будущее придет мы все подохнем. Надо иметь мужество терпеть за других!
Запах навоза, в котором копался Жан, воодушевил фермера. Он любил этот запах, вдыхал его с наслаждением здорового самца, как бы чуя в нем запах совокупления земли.
— Конечно, — продолжал он, помолчав, — нет ничего лучше, чем навоз с фермы. Только его никогда не хватает. И притом его портят, — не умеют ни готовить, ни использовать как следует. Смотрите, ведь видно же на глаз: этот навоз пережгли на солнце. Вы не покрываете его.
И когда Жан признался ему, что пользуется старой ямой перед хлевом, бывшей еще у Бюто, Урдекен ополчился против косности и рутины. Сам он уже в течение нескольких лет перекрывал содержимое своей ямы слоями земли и травы. Кроме того, он устроил целую систему сточных труб, по которым в эту яму сбегала навозная жижа, вода от мытья посуды, человеческая моча и моча животных, все жидкие помои с фермы. Два раза в неделю с помощью насоса содержимое ямы специально поливалось жижей. Кроме того, в последнее время Урдекен стал широко применять людские испражнения.
— Да, да! Слишком глупо терять добро, ниспосланное богом! Я долго брал пример с наших крестьян, проявлял на этот счет излишнюю щепетильность. Но тетушка Дерьмо обратила меня на путь истинный… Вы ведь знаете тетку Дерьмо, вашу соседку? Ну, так вот, она одна поняла, в чем тут дело: кочан капусты, под которым она опорожнила свой горшок, — король кочанов и по величине и по сочности! Ничего не поделаешь — все отсюда.
Жан засмеялся. Он спрыгнул с пустой телеги и принялся разделять навоз на небольшие кучки. Урдекен шел следом за ним. Горячие навозные испарения окутывали их обоих.
— И подумать только, — продолжал фермер, — содержимого парижских выгребных ям хватило бы для удобрения тридцати тысяч гектаров земли! Это вычислено. И все это добро пропадает даром, лишь малая часть его используется в виде сухого порошка. А? Тридцать тысяч гектаров! Представьте-ка себе это добро здесь, представьте себе босский край, покрытый этим удобрением, и рожь, которая так и прет из земли!
Широким жестом он обнял беспредельный простор плоской равнины. В пылу увлечения он уже видел Париж, весь Париж, изливающий содержимое своих отхожих мест, эту плодотворящую реку человеческого удобрения. Оно заполняет борозды, заливает поля, прилив испражнений растет, под жарким солнцем, под мощным дыханием ветра их запах становится резче. Огромный город возвращает полям полученную от них жизнь. Почва медленно впитывает это плодородие, и из перенасыщенной, жирной земли подымаются обильные урожаи белого хлеба.
— Что же тогда, на лодке плавать, что ли? — сказал Жан.
Новое для него представление о равнине, затопленной содержимым ассенизационных труб, одновременно забавляло его и внушало ему отвращение.
В эту минуту он услышал чей-то голос и повернул голову. Он удивился, увидев остановившуюся у края дороги тележку: в ней стояла Лиза. Она что было духу кричала Бюто:
— Слышишь ты, я еду в Клуа за господином Финэ! Отец грохнулся без памяти у себя в комнате! Кажется, подыхает… Ступай-ка домой, — присмотришь!..
И, не дождавшись ответа, она ударила лошадь кнутом и поехала дальше. Ее прыгающая фигура постепенно уменьшалась вдали, выделяясь на прямой полосе дороги.
Бюто, не торопясь, раскладывал последние навозные кучи. Он ворчал. Болезнь отца — вот еще обуза! Может быть, все это одно притворство, желание заставить поухаживать за собой? Однако он сообразил, что раз жена решила потратиться на врача, значит, уж дело серьезно, и надел куртку.
— Ну, этот бережет свой навоз! — пробормотал Урдекен, заинтересовавшись тем, как удобряется соседний участок. — Скуп мужик — земля скупа! Да и негодяй порядочный, — берегитесь его после того, что у вас с ним вышло… Может ли все идти, как нужно, когда на земле столько потаскух и мошенников? Надоели мы ей, честное слово!
Вновь охваченный грустью, он ушел, направляясь к Бордери. Бюто, между тем, тяжело ступая, возвращался в Ронь. Жан закончил свою работу один, накладывая вилами через каждые десять метров кучки навоза; от них клубами валил пахнущий нашатырем пар. Вдали, затягивая горизонт тонким синеватым туманом, курились другие кучки. Весь босский край сохранял тепло и запах навоза вплоть до наступления заморозков.
Супруги Бюто по-прежнему жили у тетки Фримы. Они занимали весь дом, кроме задней комнаты внизу, — там помещалась она сама со своим парализованным мужем. Квартирантам было тесно. Особенно жалели они о том, что лишились огорода. Тетка Фрима, понятно, оставила свой огород за собой: этот клочок земли давал ей возможность прокормить калеку и поддержать его здоровье. Чета Бюто переехала бы в более просторное помещение, если бы супруги не заметили, что их соседство приводит Франсуазу в исступление. Сонаследники были разделены лишь стеной. Разговаривая нарочно очень громко, так, чтобы их слышали рядом, супруги Бюто повторяли, что они здесь только на время, что они, конечно, вернутся на днях на свою прежнюю квартиру: так стоит ли после этого хлопотать о переезде? Почему, каким образом они вернутся? В этом Бюто не отдавали себе отчета. И их апломб, их безрассудная, неизвестно на чем основанная уверенность выводили Франсуазу из себя, отравляя ей радость от сознания того, что она осталась хозяйкой дома. К тому же порою сестра ее Лиза, приставив лестницу к стене, выкрикивала по адресу Франсуазы всякие гадости. После окончательного расчета между сестрами, произведенного г-ном Байашем, Лиза утверждала, что ее обобрали, и, не уставая, сыпала гнусными обвинениями, перебрасывая их из своего двора в соседний.
Когда Бюто вернулся домой, старик Фуан лежал уже на постели, в углу, который он занимал за кухней, под лестницей, ведущей на сеновал. К нему были приставлены двое детей, восьмилетний Жюль и трехлетняя Лаура; они забавлялись тем, что пускали по полу ручейки, выливая воду из кружки деда.
— Ну? Что такое? — спросил Бюто, подойдя к кровати.
К Фуану уже вернулось сознание. Его широко раскрытые глаза медленно обратились к сыну, пристально уставились на него, но голова лежала неподвижно. Он, казалось, был в столбняке.
— Слышите, отец, дел по горло! Без глупостей! Не время ноги протягивать!
Лаура и Жюль разбили кружку — Бюто закатил им по затрещине; они подняли рев. Старик не опустил век: он все так же глядел перед собой своими расширенными и неподвижными зрачками. Ну, если его так пристукнуло, ничего не поделаешь! Посмотрим, что скажет врач. Бюто пожалел о том, что бросил работу в поле; чтобы не сидеть без дела, он принялся у порога колоть дрова.
Вскоре вернулась Лиза вместе с г-ном Финэ. Врач подверг больного продолжительному осмотру. С выражением тревоги на лице Бюто ждали его заключения. Если бы старика прихлопнуло сразу, смерть его развязала бы им руки. Но, судя потому, какой оборот принимало дело, болезнь могла затянуться, потребовать крупных расходов. А кроме того, умри старик прежде, чем доберутся до его кубышки, Фанни и Иисус Христос наверняка начнут чинить им разные неприятности. Молчание врача окончательно смутило их. Когда он сел на кухне писать рецепт, они решили приступить к нему с расспросами.
— Так нешуточное, выходит, дело-то? Может, и неделю прохворает, а?.. Господи боже, ну и понаписали вы ему!.. Какие же тут лекарства?
Г-н Финэ не отвечал. Он привык к этим обычным вопросам крестьян, которых болезнь приводила в смятение, и усвоил мудрое правило лечить их, как лошадей, не вступая с ними в разговоры. У него был большой опыт в лечении наиболее распространенных болезней, и обычно он излечивал от них очень удачно — удачнее, чем это мог бы сделать человек с большими научными познаниями. Но он не мог простить крестьянам того незавидного положения, на которое его обрекала работа в деревне. Это делало его суровым по отношению к пациентам, что увеличивало их уважение к нему, несмотря на постоянное недоверие к его лекарствам: окупит ли их действие затраченные на них деньги?
— Так, по-вашему, ему от всего этого полегчает? — спросил Бюто, испуганный видом исписанного листа.
Врач только пожал плечами. Он вернулся к Фуану: его заинтересовало и удивило небольшое повышение температуры, появившееся у больного после легкого кровоизлияния в мозг. Вынув часы, он вновь проверил у него пульс, даже не пытаясь обратиться с вопросом к тупо смотревшему на него старику. Перед уходом он сказал:
— Это история недели на три. Я загляну к вам завтра. Не удивляйтесь, если ночью он будет бредить.
Три недели!.. Подавленные этими словами, Бюто больше ничего не слышали. Какая уйма денег уйдет, если каждый вечер будет прописываться столько лекарств! Всего хуже было то, что Бюто пришлось, в свою очередь, сесть в тележку и отправиться к аптекарю в Клуа. Была суббота. Тетка Фрима, вернувшись с рынка, где она торговала овощами, застала Лизу одну. Лиза была так расстроена, что не могла ничем заняться и ходила из угла в угол, не находя себе места. Когда старуха узнала, в чем дело, она пришла в отчаяние: никогда-то ей не везло, — случись это в другой день, она заодно воспользовалась бы приходом врача и для своего старика.
Новость уже распространилась по деревне: с наглым видом прибежала Пигалица; она заявила, что не уйдет, пока не дотронется до руки деда. Вернувшись назад, Пигалица сказала Иисусу Христу, что старик не умер, что она сама в этом убедилась. Тотчас же за этой стервой явилась Большуха — ее, очевидно, прислала Фанни. Подойдя к постели брата, она стала рассматривать его глаза — потускнели они или нет, — как будто разглядывала угря, выловленного в Эгре. Потом, наморщив нос, она ушла. Старуха, вероятно, жалела о том, что на сей раз с братом не покончено. На этом вся семья успокоилась: к чему тревожиться, если старик, видимо, выживет?..
До полуночи весь дом был на ногах. Бюто вернулся в отвратительном настроении. Были прописаны горчичники к ногам, микстура, которую нужно было давать больному каждый час, наутро, в случае облегчения, — слабительное. Тетка Фрима сначала с охотой предложила свои услуги, но к десяти часам, засыпая на ходу и к тому же будучи весьма мало заинтересована в судьбе больного, легла спать. Бюто, которого тоже клонило ко сну, вымещал свою досаду на Лизе. Какого черта они здесь возятся? Старику-то уж наверное не легче оттого, что они на него смотрят. Теперь больной бредил. Его речь была бессвязна, — по-видимому, он воображал, что он в поле, за тяжелой работой, как в те далекие дни, когда он еще был крепок и здоров. Лизе было не по себе от этих воспоминаний, от этого тихого бормотания старика: ей казалось, что отец уже лежит в могиле и что это вернулся его призрак. Она собиралась последовать за мужем, — тот уже раздевался, — но тут ей пришла мысль прибрать одежду больного, оставшуюся на стуле. Тщательно обшарив его карманы, — в них нашелся только дрянной нож и бечевка, — она» перетряхнула одежду и повесила ее в платяной шкаф. В этот момент ей бросился в глаза небольшой сверток бумаг, лежавший на полке. Ее так и схватило за сердце: сокровище! Сокровище, которое они высматривали в течение месяца, которое искали в самых невероятных местах и которое теперь открыто давалось ей в руки! Так, значит, перед тем как его скрутила болезнь, старик собирался перепрятать свою кубышку?
— Бюто! Бюто! — позвала она до того сдавленным голосом, что тот прибежал в одной рубашке, думая, что отец кончается.
В первую минуту и он остолбенел. Потом их охватила безумная радость. Взявшись за руки, они принялись прыгать друг перед другом, как козы, забыв о больном, который, лежа с закрытыми глазами, уйдя головой в подушку, продолжал разматывать обрывки нитей своего бессвязного бреда. Он пахал.
— Эй ты, кляча, пошевеливайся!.. Сухота… Не земля, а камень, громом меня разрази!.. Руки обломаю, придется другие покупать! Ну! Ну! Окаянная скотина!..
— Тсс… — прошептала Лиза, обернувшись и дрожа всем телом.
— Черта с два! — ответил Бюто. — Он все равно ничего не знает! Не слышишь, что ли, какую он чушь несет?
Они сели у кровати. У них подкашивались ноги, настолько сильным было их радостное потрясение.
— Впрочем, — продолжала Лиза, — нас не смогут обвинить в том, что мы разыскивали деньги: бог свидетель, что я и не думала о них! Они сами попались мне под руку. Ну-ка, подсчитаем.
Бюто уже разбирал бумаги. Он подсчитывал вслух.
— Двести тридцать и семьдесят. Ровно триста… Так и выходит… В тот раз у сборщика налогов я правильно сосчитал, помнишь? За три месяца пятнадцать пятифранковиков… Это пятипроцентные. А? Не чудно ли, что такие маленькие, паршивенькие бумаги — все-таки деньги, и такие же надежные, как настоящие!
Но Лиза снова шикнула на мужа, — ее испугало поведение старика. Тот вдруг засмеялся, вообразив, по-видимому, что он перенесся во времена того неслыханно богатого урожая при Карле X, когда не хватало места, куда убирать хлеб.
— Ну, и взошло его! Ну, и взошло!.. Прямо смех, сколько его взошло!.. Да, уж если взошло, так взошло!..
Сдавленный смех Фуана походил на хрипение; радость была, вероятно, где-то очень глубоко внутри, — на неподвижном лице ничего не отражалось.
— Это у него так, вроде как у блаженного, — сказал, пожимая плечами, Бюто.
Наступило молчание. Оба задумчиво смотрели на бумаги.
— Так как же, — пробормотала наконец Лиза, — положить их назад, что ли?
Энергичным жестом Бюто выразил несогласие.
— Нет, нет, нужно положить их назад! — настаивала Лиза. — Он примется разыскивать их, начнет скандалить. Заварят нам тогда кашу наши свиньи родственники.
Она в третий раз замолчала: отец плакал. То была беспредельная тоска, безысходное отчаяние, рыдания, в которых, казалось, изливалась вся горечь его жизни. Неизвестно было, о чем он плакал. Он только повторял все более и более глухо:
— Крышка… Крышка… Крышка…
— И ты думаешь, — резко сказал Бюто, — что я оставлю бумаги этому полоумному старику? Чтобы он разорвал их или сжег? Нет уж, дудки!
— Это, конечно, правильно, — пробормотала она.
— Ну и баста! Давай ложиться… Если он их у меня спросит, я ему отвечу. Это дело мое. И нечего другим в это дело нос совать!
Они легли, спрятав бумаги под мрамором старого комода, — это им показалось надежнее, чем запирать их в ящик. Старика оставили одного, свечу убрали во избежание пожара. Фуан продолжал в бреду разговаривать и рыдать до утра.
На следующий день г-н Финэ нашел больного более спокойным, в лучшем состоянии, чем он того ожидал. Эти старые рабочие лошади, — душа у них как гвоздями прибита к телу! Жар, которого он опасался, по-видимому, уже не угрожал. Он прописал железо, хину — лекарства для богатых, дороговизна которых ужаснула супругов. Когда врач уходил, к нему пристала тетка Фрима, так что ему пришлось от нее отбиваться.
— Послушайте, моя милая, ведь я уже сказал вам, что ваш муж и эта тумба — одно и то же… Не могу же я, черт побери, расшевеливать камни! Вам известно, чем это кончится, не правда ли? И чем скорее это случится, тем лучше для него и для вас.
Он погнал лошадь. Тетка Фрима в слезах присела на тумбу. Правда, уже двенадцать лет ухаживала она за своим мужем — срок немалый; силы ее с годами слабели, она с содроганием думала о том, что, может быть, скоро не будет в состоянии обрабатывать свой участок земли. И все же мысль потерять старого калеку ужасала ее. Он стал для нее как бы ребенком: она переносила его с места на место, меняла ему белье, баловала его лакомствами. Здоровая рука, которой он действовал до сих пор, теперь тоже отнялась, и жене приходилось вкладывать ему в рот его трубку.
Спустя неделю т-н Финэ был весьма удивлен, увидев Фуана уже на ногах. Старик еще покачивался, но упорно стремился ходить. По его словам, тот, кто этого не хочет, не умирает. Бюто ухмылялся за спиной у врача: он выбрасывал все его рецепты, начиная со второго, объявив, что самое верное лечение — дать болезни самой съесть себя. Однако в базарный день, не выдержав характера, Лиза принесла из аптеки прописанную накануне микстуру, и когда в понедельник доктор зашел в последний раз, Бюто сообщил ему, что старику опять чуть не сделалось хуже.
— Не знаю, чего они там набухали в ваш пузырек, только старика-то скрутило.
В тот вечер Фуан решил заговорить. С тех пор, как старик встал на ноги, он с озабоченным видом бродил по дому, в голове его была какая-то пустота, и он не мог вспомнить, куда же он девал свои бумаги. Он всюду заглядывал, везде рылся, отчаянно напрягая память. Потом какое-то смутное воспоминание мелькнуло у него: быть может, он их не спрятал, а они остались лежать на полу? А и то сказать: вдруг он ошибается? Вдруг никто не брал их? Неужели он сам заговорит о них, признается в существовании денег, которые накопил с таким трудом и скрывал с такой тщательностью? Еще два дня боролся он с собой: с одной стороны, его терзало бешенство, вызванное внезапной пропажей, с другой стороны, его мучила необходимость молчать. Однако память его постепенно прояснялась; он вспомнил, что в утро того дня, когда с ним случился припадок, он положил сверток на пол, собираясь спрятать его в щель балки на потолке — эту щель он приметил, лежа на кровати кверху лицом. Ограбленный, страдающий, он не выдержал и все выдал.
Семья поужинала. Лиза убирала тарелки. Бюто, наблюдавший за отцом со дня его выздоровления, покачиваясь на стуле и усмехаясь про себя, ждал развязки: он видел, что она неминуема, — слишком уж старик был возбужден и расстроен. И действительно, Фуан, обходивший неверными шагами комнату, вдруг остановился перед сыном.
— Где бумаги? — спросил он сдавленным голосом.
Бюто заморгал с видом глубокого удивления, будто не понимая, о чем идет речь.
— Что такое?.. Бумаги?.. Какие бумаги?..
— Мои деньги! — выпрямившись во весь свой высокий рост, прогремел старик.
— Ваши деньги?.. Так у вас, оказывается, есть деньги? А вы-то клялись, что мы вам стоили слишком дорого, что у вас не осталось ни гроша… Ах, хитрец этакий, так у вас есть деньги?
Он продолжал покачиваться, усмехаясь от удовольствия, он торжествовал, гордый своим нюхом: ведь он первый почуял когда-то сокровище отца.
Фуан дрожал всем телом.
— Отдай мне их!
— Отдать их? Да у меня они, что ли? Почем я знаю, где они, ваши деньги?
— Ты украл их у меня, отдавай их, не то я вырву их у тебя силой, будь ты трижды проклят!
И, несмотря на свои годы, старик схватил сына за плечи и начал трясти его. Но тот, встав с места, тоже схватил отца и грубо проревел ему в лицо:
— Да, они у меня, и у меня останутся… Останутся! Слышите вы, старый хрыч, выживший из ума! Да и пора было взять их у вас, бумаги-то, — ведь вы их разорвать собирались! Верно, Лиза, он начал рвать их?
— Начал, провались я на месте, если лгу, — подтвердила Лиза. — Чего уж тут, если человек не понимает, что делает!
Слова Бюто потрясли и испугали старика. Видно, он с ума сошел, раз уже себя не помнит? Если он собирался уничтожить бумаги, как играющий картинками мальчик, что же, значит, он делает под себя, и его пора прикончить?.. Словно пришибленный, он вдруг лишился и мужества и силы.
— Отдай их мне!.. — пробормотал он со слезами.
— Нет!
— Отдай, мне ведь теперь лучше…
— Нет, нет! Чтобы вы подтерлись ими или раскурили ими трубку, — спасибо!
И с того дня супруги Бюто упорно отказывались отдать старику его бумаги. Они открыто говорили о бумагах, рассказывали целую драматическую историю: они якобы едва успели вырвать их из рук больного, — он уже начал рвать их. Однажды вечером они показали тетке Фрима надорванную бумагу. Кто бы решился упрекнуть их за то, что они предотвратили такое несчастье, помешав деньгам превратиться в клочья, пропасть без пользы? Вслух супругов одобряли, втайне же подозревали их во лжи. В особенности бесился Иисус Христос. Подумать только: у него в доме обнаружить сокровище не удалось, а другие сразу докопались до него! А ведь он держал уже эти деньги в руках и имел глупость не присвоить их! Стоило ли после этого слыть мошенником! Он клялся, что потребует от брата отчета, когда отец отправится на тот свет. Фанни тоже говорила, что придется посчитаться. Но супруги Бюто не очень-то шли им навстречу: разве только старик получит назад свои деньги и будет ими распоряжаться сам.
Со своей стороны Фуан, переходя из одного дома в другой, всем рассказывал о происшедшем. Всюду, где ему удавалось остановить прохожего, он начинал жаловаться на свою злосчастную судьбу. Однажды утром он зашел на соседний двор, к племяннице.
Франсуаза помогала Жану грузить на телегу навоз. Он стоял в глубине ямы и подавал его вилами. Франсуаза, стоя на телеге, принимала навоз и утаптывала его, чтобы больше могло поместиться.
Старик остановился перед ними, опираясь на палку, и начал жаловаться.
— Ну, не обидно ли? Деньги мои, а они взяли их у меня и не отдают! Что бы вы сделали на моем месте?..
Он трижды повторил свой вопрос, — Франсуаза молчала. Ей были очень не по душе эти посещения и разговоры старика; она принимала его холодно, желая избежать всякого повода к ссоре с семьей Бюто.
— Знаете, дядя, — ответила она наконец, — это нас не касается. Мы так довольны, что выбрались из этого ада!
И, повернувшись к старику спиной, она продолжала утрамбовывать навоз. Он уже доходил ей до бедер, она почти тонула в нем, а муж раз за разом бросал ей все новые и новые кучи. Она исчезала среди горячего пара, довольная я бодрая, в удушливом зловонии этой вывороченной выгребной ямы.
— Я ведь не сумасшедший, это видно, правда? — продолжал Фуан, будто бы не слыша ее. — Они бы должны отдать мне мои деньги… Или вы думаете, что я и впрямь мог бы разорвать их?
Ни Франсуаза, ни Жан не проронили ни слова.
— Ведь для этого надо быть сумасшедшим, а? Я ведь не сумасшедший. Вы бы могли это подтвердить.
Франсуаза внезапно выпрямилась во весь рост. Высокая, здоровая, сильная, она стояла на груженой телеге, и, глядя на нее, могло показаться, что она выросла там и что этот запах плодородия исходит от нее. Она подбоченилась. Теперь она стала настоящей женщиной с пышной грудью.
— Нет уж, дядя, нет, довольно! Сказала я вам, чтобы вы не впутывали нас во все эти грязные дела… И знаете, к слову сказать, лучше бы вы к нам не заходили.
— Так ты, значит, прогоняешь меня? — дрожа, спросил старик.
Жан решился вмешаться.
— Нет, мы только не хотим ссориться. Если Бюто увидит вас здесь, на три дня заваруха будет… Каждый дорожит своим покоем, ведь так?
Фуан постоял неподвижно, попеременно глядя на них своими подслеповатыми бесцветными глазами. Потом он ушел.
— Ладно. Если нужна будет подмога, придется к другим идти, не к вам…
Жан и Франсуаза не удерживали его, хотя на душе у них было неспокойно: они еще не привыкли к жестокости. Но что было делать? Их участие ни в чем бы не помогло старику, а они наверняка лишились бы сна и аппетита. Жан пошел за кнутом. Франсуаза, взяв тем временем лопату, тщательно подобрала упавший навоз и бросила его обратно на телегу.
На следующий день между Фуаном и Бюто разыгралась бурная сцена. Впрочем, между ними ежедневно происходили объяснения по поводу бумаг; один с настойчивостью маньяка повторял свое вечное: «Отдай мне их!»; другой неизменно отказывал словами: «Отвяжитесь вы от меня!». Однако положение мало-помалу обострилось, в особенности с тех пор, как старик принялся искать, куда сын мог спрятать его деньги. Теперь он, в свою очередь, обыскивал весь дом, осматривал щели в резьбе шкафов, стучал по стенам, не обнаружится ли в них пустота. Поглощенный одной и той же заботой, он постоянно шарил глазами по комнате и, как только оставался один, отсылал под каким-нибудь предлогом внуков и снова принимался за свои розыски с увлечением подростка, который атакует горничную, едва родители вышли за дверь. Однажды, вернувшись домой неожиданно для Фуана, Бюто увидел, что тот растянулся на полу и заглядывает под комод, не спрятаны ли там его деньги. Бюто рассвирепел, так как старик уже почти напал на них: то, что он искал под комодом, лежало на комоде, — скрытое, как бы запечатанное под тяжестью мрамора.
— Черт полоумный! Вы уж теперь змеей извиваетесь! Вставайте-ка, нечего тут!
Он за ноги оттянул его от комода и грубым движением поднял с пола.
— Долго вы еще будете прилипать глазом ко всякой скважине? Довольно шарить в моем доме, вынюхивать каждую щель!
Старик был раздосадован, что его застали врасплох. В порыве бешеного гнева он взглянул на сына, повторяя:
— Отдай мне их! Отдай мне их!
— Отвяжитесь вы от меня! — проревел Бюто ему в лицо.
— Невмоготу мне больше здесь, я ухожу.
— Вот и прекрасно, проваливайте ко всем чертям, скатертью дорога! А если вернетесь, то, значит, мокрица вы, а не человек.
И, схватив отца за руку, он вытолкнул его за порог.
Фуан направился вниз по склону. Его гнев разом прошел. Внизу, на дороге, он остановился, ошеломленный сознанием, что находится под открытым небом и не знает, куда идти. На колокольне пробило три часа. В этот серый осенний день дул сырой, леденящий ветер. Старик дрожал от холода: все произошло так быстро, что он даже не успел захватить шляпы. К счастью, при нем была его палка. Некоторое время он шел по направлению к Клуа. Потом, подумав про себя, зачем ему, собственно, идти в эту сторону, он вернулся в Ронь своим обычным неторопливым шагом. У дома Макрона ему вдруг захотелось выпить стаканчик, но, обшарив карманы, он убедился, что у него нет ни единого су. При мысли о том, что людям, может быть, уже известно все происшедшее, ему стало совестно показываться им на глаза. При виде Лангеня, стоявшего на пороге своего дома, Фуану показалось, что тот с недоверием косится на него, как косятся на бродяг с большой дороги. Леке, показавшийся в окне школы, не поклонился ему. Ну, конечно, теперь все презирают его, потому что он нищий, потому что его опять обобрали, и на этот раз уже до последней нитки.
Дойдя до Эгры, Фуан остановился на мосту, прислонившись к перилам. Его тревожила мысль о том, что приближается ночь. Где провести ее? У него не было крова. Мимо пробежала собака Бекю, он позавидовал ей: у нее, по крайней мере, была на ночь конура с соломой. Фуана одолевала дремота, мысли путались у него в голове. Его веки сомкнулись; он старался припомнить, нет ли где поблизости какого-нибудь защищенного от холода уголка. Начинался кошмар: перед ним развертывался весь край, открытый бушующему ветру. Но он встряхнулся, отогнал сон, — на миг энергия вернулась к нему. Не надо так отчаиваться. Человеку его возраста не дадут подохнуть на улице.
Фуан машинально перешел мост и очутился перед маленькой фермой Деломов. Заметив это, он тотчас свернул в сторону за дом, чтобы его не увидели. Остановившись, он прижался к стене хлева. За ней слышался голос его дочери Фанни, — она с кем-то беседовала. Уж не пришло ли ему в голову вернуться к ней? Он не мог бы ответить на этот вопрос — ноги сами привели его сюда. Перед ним рисовалась внутренняя обстановка дома, как будто он возвратился туда: налево кухня; наверху, в глубине сеновала, его комната. Фуан размяк, у него подкашивались ноги. Не поддержи его стена, он бы упал. Долго стоял он неподвижно, опираясь своей старой спиной о дом. Фанни продолжала разговаривать в хлеву, — слов нельзя было разобрать. Быть может, эти глухие звуки и взволновали старика. Но вот Фарши заговорила громче, — она, по-видимому, бранила служанку. Фуан услышал, как своим сухим и жестким голосом она без грубых слов наговорила такие оскорбительные вещи, что служанка зарыдала. Эти слова ранили и старика. Его умиление исчезло, он ожесточался при мысли о том, что если только он откроет дверь, дочь заговорит с ним этим недобрым голосом. Он вспомнил, как она сказала: «Папа на коленях будет просить, чтобы мы приняли его обратно». Эта фраза как топором разрубила все связывавшие их узы. Нет! Нет! Лучше умереть с голода, ночевать под забором, чем видеть, как она торжествует с надменным видом женщины, которой не в чем себя упрекнуть. Он отошел от стены и с трудом двинулся в путь.
Чтобы не выходить второй раз на дорогу, — ему казалось, что все следят за ним, — Фуан пошел по правому берегу Эгры, за мостом, и вскоре очутился в винограднике. Этим путем он рассчитывал выйти в поле, минуя деревню. Но ему пришлось идти мимо Замка: ноги сами привели его сюда, словно повинуясь тому инстинкту, который гонит старых рабочих лошадей к конюшне, где их некогда кормили овсом. Запыхавшись на крутом подъеме, он присел в сторонке, с трудом переводя дыхание. Он размышлял. Конечно, скажи он Иисусу Христу: «Я подаю на Бюто в суд, помоги мне», — мошенник встретил бы его своей обычной веселой музыкой и устроил бы вечером знатный кутеж. Фуан издали почуял в доме пьяную пирушку, продолжавшуюся, вероятно, с утра. Охваченный искушением, голодом, он приблизился к дому. Он узнал голос Пушки, почувствовал запах тушеных бобов, которые так вкусно готовила Пигалица, когда отец ее хотел отпраздновать появление товарища. Почему бы ему не войти в дом, не выпить вместе с этими двумя шалопаями? Он слышал, как они горланили, — сидя в тепле, в клубах табачного дыма, настолько пьяные, что старику даже завидно стало. Внезапный, похожий на выстрел, звук, по обыкновению изданный Иисусом Христом, эхом отдался в сердце Фуана. Он уже протянул руку к двери, но визгливый смех Пигалицы парализовал его. Старику стало страшно. Он вспомнил, как она в одной рубашке, худая и гибкая, как уж, бросалась на него, обшаривала, точно объедала. Что пользы, если даже отец ее и поможет ему получить обратно деньги? Дочь выхватит их у него из-под носа. Вдруг дверь отворилась: почуяв кого-то, шельма выглянула на улицу. Фуан едва успел броситься в кусты. Он убежал. Оглянувшись, он различил в сумерках лишь блеск ее зеленых глаз.
Выйдя на возвышенность в поле, Фуан почувствовал облегчение: он был счастлив, что спасся от людей, что он один и может околеть в одиночестве. Долго он блуждал наудачу. Сгустились сумерки, ледяной ветер бил ему в лицо. Порой он задыхался под налетевшим порывом; ему приходилось оборачиваться спиной к ветру, развевавшему на его обнаженной голове редкие седые волосы. Пробило шесть часов, в Рони все сидели за едой. Фуан почувствовал слабость во всем теле, шаг его замедлялся. Между двумя порывами ветра прошел сильный проливной дождь. Старик промок, но продолжал идти. Ливень возобновлялся дважды. Сам не зная каким образом, Фуан очутился на церковной площади, перед старым прадедовским домом Фуанов, где жили теперь Франсуаза и Жан. Нет, там он не может найти себе пристанища, его уже выгнали и оттуда. Вновь полил дождь, такой сильный, что мужество изменило Фуану. Он подошел к двери Бюто, находившейся рядом, посматривая в сторону кухни, откуда тянуло запахом капусты. Его неудержимо влекла туда физическая потребность в пище, в тепле. Но сквозь звук жующих челюстей до него долетели слова:
— А вдруг отец не вернется?
— Брось! Слишком жрать любит. Вернется, как под ложечкой засосет!
Фуан отошел, боясь, как бы его не увидели стоящим под дверью, подобно побитой собаке, которая возвращается к своей миске. Он задыхался от стыда, его охватила отчаянная решимость умереть в каком-нибудь закоулке. Посмотрим, слишком ли он любит жрать! Он спустился по склону. Перед кузницей Клу он присел на балку. Он не мог больше держаться на ногах и бессильно поник среди мрака и безлюдья дороги. Начались посиделки, ставни домов были плотно закрыты из-за дурной погоды, и дома казались необитаемыми. Ветер стих, шел проливной дождь, непрерывный, неудержимый, как потоп. У Фуана не хватало сил подняться и искать крова. Он сидел неподвижно, держа свою палку между колен. На его голову лились потоки дождя. Он отупел от горя и ни о чем уже не думал: раз нет ни детей, ни дома, ничего, — приходится подтянуть брюхо и ночевать на улице. Пробило девять часов, затем десять. Дождь лил не переставая, старые кости Фуана заныли от сырости. Но вот показались и быстро замелькали фонари: люди расходились с посиделок. Фуан встрепенулся, узнав Большуху, которая возвращалась от Деломов; проводя время в гостях, она экономила свечу. Сделав усилие, от которого захрустели его кости, старик встал и последовал за сестрой; однако она успела войти к себе в дом, прежде чем он догнал ее. Фуан остановился в нерешительности перед закрытой дверью, сердце его трепетало. Наконец он постучал, он был слишком несчастен.
Надо сказать, что старик попал в неудачное время: Большуха была в отвратительном расположении духа из-за одной злосчастной истории, случившейся с ней на прошлой неделе. Однажды вечером, когда она осталась вдвоем со своим внуком Иларионом, ей пришла мысль заставить его наколоть дров: она решила выжать из него напоследок и это, прежде чем он отправится спать. Иларион работал вяло, и она, стоя здесь же в дровяном сарае, осыпала его бранью. До сих пор этот безобразный тупой парень с бычьими мускулами, загнанный и запуганный, как животное, позволял старухе злоупотреблять его силой, даже не осмеливаясь поднять на нее глаза. Однако в последние дни он был уже не тот, — ей следовало бы опасаться его: он дрожал от гнева, когда ему поручали слишком тяжелую работу, мускулы его напрягались от прилива крови. Чтобы подбодрить внука, старуха имела неосторожность ударить его палкой по затылку. Он выпустил из рук топор и уставился на нее. Разгневанная неповиновением, она принялась бить его по бокам, по бедрам, куда попало. Вдруг он бросился на нее. Она была уже готова к тому, что он ее опрокинет, истопчет ногами, задушит. Но, нет, он слишком долго постился после смерти своей сестры Пальмиры; его гнев обернулся яростью самца, не сознающего ни родства, ни возраста: в нем говорил только инстинкт пола. Это животное пыталось изнасиловать свою почти девяностолетнюю бабку с высохшим, как палка телом, сохранившим лишь остов самки. Но старуха, еще крепкая, неприступная, не сдалась, — она успела схватить топор и одним ударом раскроила ему череп. На ее крики сбежались соседи. Она в подробностях рассказала им, что произошло: еще мгновение — и негодяй добился бы своего, он был почти у цели. Иларион умер лишь на следующий день. Приехал судья, потом были похороны — словом, всяческие неприятности. Старуха благополучно оправилась от них и успокоилась, но была уязвлена людской неблагодарностью и твердо решила не оказывать услуг никому из родственников.
Фуану пришлось постучать три раза: он стучал так робко, что Большуха не слышала. Наконец она подошла к двери.
— Кто там? — спросила она.
— Я…
— Кто я?
— Я, твой брат…
Она, без сомнения, узнала его голос сразу, но умышленно не торопилась, желая доставить себе удовольствие послушать его. Наступило молчание. Затем она снова спросила:
— Чего ты хочешь?
Фуан дрожал, не смея ответить. Тогда она резким движением открыла дверь. Он хотел было войти, но сестра загородила ему дорогу своими тощими руками, и старик остался на улице под проливным, печально роптавшим дождем.
— Знаю я, чего ты хочешь. Мне уж сказали об этом на посиделках. Ты еще раз дал себя облапошить, даже денег, и тех не сумел спрятать, а теперь хочешь, чтобы я подобрала тебя, так?
Фуан оправдывался, лепетал объяснения. Старуха вспылила:
— Добро бы я не предупреждала тебя! Не я ли тебе твердила, что только дурак и трус отказываются от своей земли?.. Что ж, тем лучше! Все сбылось, как я говорила. Сволочные дети твои выгнали тебя, ты шатаешься ночью, как нищий, у которого даже камня своего нет, чтобы преклонить голову!
Протягивая руки, Фуан плакал, пытаясь отстранить ее. Старуха не уступала, ей нужно было излить до конца все, что накипело у нее на сердце.
— Нет! Нет! Ступай, выпрашивай себе ночлег у тех, кто тебя обобрал. Я тебе ничего не должна. Семья твоя еще обвинит меня, что я впутываюсь в ее дела… Да и не в том дело: ты отдал свое добро, — вот этого я никогда тебе не прощу…
И, выпрямившись, Большуха, с иссохшей шеей и круглыми глазами хищной птицы, со всего размаха хлопнула дверью перед самым его носом.
— Так тебе и надо, околевай на улице!
Фуан неподвижно застыл на месте перед этой неумолимой дверью; позади него все так же монотонно шумел дождь. Наконец старик повернулся и вновь углубился в черную, как смоль, ночь, залитую ледяным потоком, медленно струившимся с неба.
Куда он направился? Вспомнить этого Фуан так и не смог. Его ноги скользили в лужах, он шел на ощупь, протянув вперед руки, чтобы не налететь на стену или дерево. Он ни о чем уже не думал, ничего не сознавал. Этот уголок деревни, где он знал каждый камень, казался ему далеким, неведомым, жутким местом, и он чувствовал себя чужим, затерянным, неспособным найти дорогу. Он повернул налево, потом, боясь упасть в яму, свернул вправо, наконец, чувствуя, что опасность угрожает со всех сторон, остановился, дрожа. Наткнувшись на забор, он побрел вдоль него и дошел до калитки. Он толкнул ее, калитка отворилась. Но тут почва ушла у него из-под ног — он свалился в яму. В ней было хорошо, тепло, дождь не проникал туда. Но рядом послышалось хрюканье; в яме оказалась свинья. Думая, что ей бросили пищу, она уже тыкалась рылом ему в бока. Завязалась борьба. Фуан был так слаб, что ему пришлось вылезти из ямы: он испугался, что свинья его сожрет. Не в силах идти дальше, он прилег у калитки, съежившись, свернувшись в комок, чтобы укрыться от дождя под выступом крыши. Капли все же мочили ему ноги, порывы ветра леденили на нем вымокшую одежду. Он завидовал свинье, он охотно вернулся бы к ней, если бы не слышал, как она, жадно фыркая, грызла за его спиной калитку.
На рассвете Фуан очнулся от болезненной дремы, отуманившей его сознание. Стыд снова охватил его, стыд при мысли, что слух о нем распространился по всей округе и все знают, что он скитается по дорогам, как нищий. Когда у тебя ничего нет, не жди ни справедливости, ни сострадания к себе. Он пробирался вдоль изгородей, боясь, не откроется ли где-нибудь окно, не узнает ли его какая-нибудь поднявшаяся рано хозяйка. Дождь лил, не переставая. Фуан вышел в поле и спрятался в стог сена. Он был так запуган, что через каждые два часа менял убежище из страха, что его найдут. Так прошел весь день. Одна-единственная мысль стучалась теперь в его мозгу: скоро ли он умрет? Он не так страдал от холода, голод мучил его гораздо больше, он, наверное, от голода и умрет. Еще ночь, быть может, еще день… Пока было светло, старик крепился: он предпочитал умереть здесь, нежели вернуться к Бюто. Но когда стемнело, неодолимый ужас и тоска овладели им: неужели и эту ночь ему придется провести под нескончаемым ливнем? Холод пронизывал его до костей, нестерпимый голод терзал его внутренности. Когда небо почернело, он почувствовал себя утопленником, уносимым этими мрачными потоками; мозг его уже утратил власть над его поступками, ноги шли сами собой, его вел животный инстинкт самосохранения; и сам не зная, как это случилось, старик очутился на кухне в доме Бюто.
Лиза и ее муж как раз доканчивали вчерашний суп. Бюто, услышав шум, повернул голову и взглянул на Фуана. Тот стоял молча; от его мокрой одежды шел пар. Наступила долгая пауза. Наконец Бюто, усмехнувшись, сказал:
— Я ведь говорил, что вы не человек, а мокрица.
Старик, замкнувшись в себе, стоял неподвижно, не разжимая губ, не произнося ни слова.
— Ну, жена, дай ему все-таки чего-нибудь похлебать, раз уж голод пригнал его назад.
Лиза встала и принесла отцу миску супа. Но Фуан, взяв миску, сел в стороне на табурет, словно отказываясь садиться за один стол со своими детьми, и алчно, полными ложками принялся глотать. Все тело его дрожало, до того он изголодался. Бюто, покачиваясь на стуле, не спеша доедал свой обед, насаживая на конец ножа и отправляя себе в рот кусочки сыра. Жадность старика занимала его, он следил глазами за его ложкой.
— Ишь ты, как освежились, так и аппетиту прибавилось, — съязвил он. — Только не вздумайте выкидывать такие штуки каждый день, — денег не хватит кормить вас.
Отец его глотал и глотал, с хриплым призвуком в горле, не произнося ни слова.
— Ах вы, штукарь этакий, полуночник! Уж не были ли вы, часом, у девок?.. То-то и поистощали, а?..
По-прежнему ни слова в ответ, то же упорное молчание, только громкие звуки проглатываемых ложек супа.
— Эй, вы! Я вам говорю, — крикнул Бюто с раздражением, — могли бы и уважить меня — ответить!
Фуан даже не оторвал от миски пристального и тусклого взгляда. Он, казалось, ничего не слышал, никою не видел вокруг, словно находился где-то далеко и хотел своим видом сказать, что он пришел сюда есть и что здесь только его желудок, но не сердце. Теперь он упорно скоблил ложкой дно миски, чтобы там ничего не осталось.
Лизу смягчил этот неутолимый голод. Она вмешалась в разговор:
— Оставь его, если он не отзывается.
— Только бы он не вздумал еще раз издеваться надо мной! — прорычал Бюто. — Один раз, так и быть. Но слышите, упрямый черт, пусть вам сегодняшняя история послужит уроком! Если вы еще попробуете надоедать мне, я оставлю вас подыхать с голода на большой дороге!
Фуан, доев суп, с трудом поднялся со стула. По-прежнему храня молчание, молчание могилы, казавшееся все более глубоким, он повернулся к супругам спиной и побрел под лестницу к своей кровати. Он свалился, не раздеваясь: усталость сразила его как молния, не вздохнув, он уснул в тот же миг свинцовым сном. Лиза пошла взглянуть на него и, вернувшись, сказала мужу, что отец-то, кажется, умер. Но Бюто только пожал плечами. Черта с два, умер! Этакие в подобном виде не умирают. Однако старик, верно, немало отмахал, если так его развезло. На следующий день супруги, войдя к Фуану, увидели, что он так и не шелохнулся. Настал вечер — он еще спал. Проснулся он только на второе утро, проспав тридцать шесть часов кряду.
— Ба, вот и вы! — усмехнулся Бюто. — А я-то уж думал, что оно так и дальше пойдет, — что вам уж не есть хлеба!
Старик не взглянул на него, ничего ему не ответил и, выйдя за дверь, сел у дороги, подышать свежим воздухом.
И с тех пор Фуан упорно продолжал вести себя таким образом. Казалось, он забыл о бумагах, которые ему отказывались вернуть, — по крайней мере, он больше не вспоминал о них, не искал их больше, словно стал к ним равнодушен, или, во всяком случае, примирился с их пропажей. Но он окончательно разошелся с семьей Бюто, он не нарушал молчания, словно замурованный в склепе. Никогда, ни при каких обстоятельствах, как бы это ни было нужно, он не обращался к ним. Жизнь их по-прежнему протекала совместно: он спал здесь, ел, видел их, находился бок о бок с ними с утра до вечера — и ни единого взгляда в их сторону, ни одного слова, обращенного к ним. Он был слеп и нем, как призрак, бродящий среди живых. Когда им надоело безуспешно обращаться к нему, они оставили упрямца в покое. Не только Бюто, но и Лиза перестала с ним разговаривать, на него смотрели, как на что-то вроде самодвижущегося стула и в конце концов даже забыли о его существовании. Лошадь и обе коровы значили в доме больше.
Одного лишь друга сохранил Фуан во всем доме: маленького, восьмилетнего Жюля. Четырехлетняя Лаура смотрела на старика жестким, подозрительным и враждебным взглядом родителей. Она вырывалась от него, казалось, что она осуждает этот лишний рот. Но Жюль охотно путался в ногах у деда. Он оставался последней живой связью между Фуаном и другими людьми. Когда необходимо было добиться от старика того или иного ответа, он исполнял обязанности посредника. Мать посылала его, потому что только для него одного старик нарушал молчание. Кроме того, мальчик, подобно маленькой служанке, помогал всеми заброшенному старику прибрать утром его постель, приносил ему его порцию супа, которую тот съедал у окна, держа миску на коленях: за стол он уже никогда не садился. Потом они вместе играли. Счастьем для Фуана было ходить с Жюлем гулять, вести его за руку, идти с ним долго, вперед и вперед. В эти дни он изливал все, что таил в своей душе, он рассказывал, рассказывал столько, что у мальчика голова шла кругом. Говорить ему было трудно, он разучился владеть языком с тех пор, как перестал им пользоваться. Но они прекрасно понимали друг друга и разговаривали часами, — этот косноязычный старик и мальчуган, у которого только и были в голове птичьи гнезда да ежевика. Фуан научил Жюля расставлять силки, сделал ему маленькую клетку для кузнечиков. Хрупкая детская ручонка в его дряхлой руке и долгие прогулки по пустынным дорогам родного края, где у него не было больше ни земли, ни родных, — вот все, что поддерживало старика и еще привязывало его к жизни.
В остальном же Фуан был как бы вычеркнут из списка живых. Бюто действовал от его имени, получая деньги и расписываясь за него под предлогом, что старик уже потерял рассудок. Рента в сто пятьдесят франков за проданный дом выплачивалась г-ном Байашем непосредственно ему. Неприятность вышла у Бюто только с Деломом: тот отказывался уплатить двести франков пенсии иначе, как выдав их на руки Фуану, почему и потребовал присутствия старика. Но не успел он обернуться, как Бюто заграбастал деньги. В итоге получалось триста пятьдесят франков. К этой сумме, жаловался Бюто плаксивым голосом, приходилось прибавлять еще столько же, да еще с излишком, но и этого якобы не хватало, чтобы прокормить старика. Он никогда не говорил о ценных бумагах отца: пока они лежат в надежном месте, а там видно будет. Что касается процентов, то они, по словам Бюто, целиком уходили на ежедневную выплату дядюшке Сосиссу пятнадцати су, согласно заключенному с ним договору о пожизненной выплате за покупку земли. Бюто рассказывал всем и каждому, что он не может отказаться от этого договора, так как по нему выплачено уже слишком много. Однако ходили слухи, что дядюшка Сосисс, напуганный угрозами Бюто, согласился расторгнуть договор, условившись вернуть ему половину полученной суммы — одну тысячу франков из двух; молчал же старый мошенник лишь из самолюбия, не позволявшего ему сознаться в том, что другому мошеннику удалось его провести. Нюх Бюто подсказывал ему, что Фуан умрет первый: дай ему щелчок — не встанет.
Прошел год. Фуан хотя и слабел с каждым днем, но все еще держался. То был уже не крепкий старый крестьянин, чисто выбритый, с аккуратными бачками, в новой куртке и черных брюках. От его исхудалого лица остался только длинный, костлявый нос, вытянутый по направлению к земле. С годами старик горбился все больше и теперь уже ходил, перегнувшись пополам, словно ему оставалось лишь кувырнуться вперед, чтобы упасть в могилу. Он едва ковылял, опираясь на две палки. Обросший длинной и грязной седой бородой, в жалких обносках, доставшихся ему от сына, запущенный и страшный, он напоминал одного из тех старых бродяг, которых сторонятся прохожие. И в глубине этого падения жадно цеплялся за жизнь только зверь, живущий в человеке. Вечно голодный, он алчно набрасывался на свою порцию супа, утаскивал даже тартинки Жюля, если мальчик не успевал, их спрятать. Поэтому старика урезывали в еде, пользовались даже его жадностью, чтобы не кормить досыта, под предлогом, что он от этого околеет. Бюто обвинял старика в том, что он пьянствовал в Замке вместе с Иисусом Христом. Так оно и было на самом деле. Этот когда-то суровый к себе, умеренный в пище крестьянин, живший хлебом и водой, пристрастился к пьянству, к мясу и водке, — настолько быстро перенимаются пороки, даже в том случае, если сын развращает отца. Вино исчезло в доме, — Лизе пришлось его запирать. Когда варили суп, у печки на часах ставили маленькую Лауру. После того как однажды старик выпил в долг у Лангеня чашку кофе, Лангеня и Макрона предупредили, чтобы они не рассчитывали на уплату, если будут отпускать старику в долг. Фуан по-прежнему хранил глубокое, трагическое молчание, но порой, когда его миска не была наполнена, когда со стола убирали вино, не налив ему рюмку, он в бессильной ярости неудовлетворенного аппетита устремлял на Бюто долгий, гневный взгляд.
— Ну что смотрите на меня? — говорил Бюто. — Уж не думаете ли вы, что я намерен откармливать дармоеда? Кто любит мясо, тот и отрабатывай его, обжора вы этакий!.. А? И не стыдно вам распутничать в ваши годы?
В свое время Фуан не вернулся к Деломам из упрямой гордости, уязвленный словами дочери; теперь же он дошел до того, что все терпел от супругов Бюто — вплоть до грубостей, даже тычков. О других своих детях он перестал и думать: он покорился судьбе, охваченный такой усталостью, что ему даже в голову не приходило уйти от Бюто, — ведь у других будет не лучше. Фанни при встречах демонстративно отворачивалась от него: она же поклялась никогда с ним первой не заговаривать. Иисус Христос не был столь злопамятен. Хоть он сначала и сердился на Фуана за скандал, с которым тот покинул Замок, но потом, желая позабавиться, до бесчувствия напоил старика у Лангеня и в таком виде проводил до двери Бюто. Произошло черт знает что: весь дом всполошился, Лизе пришлось вымыть на кухне пол, Бюто угрожал, что в следующий раз отправит отца ночевать в конюшню. Испуганный старик опасался с тех пор своего старшего сына до того, что даже набрался духу отказаться от предлагаемой ему выпивки. Часто встречал он и Пигалицу с ее гусями, когда, выйдя на улицу, присаживался у края дороги. Она останавливалась, обшаривала его своими узкими глазками, недолго беседовала с ним, между тем как позади нее гуси в ожидании поджимали лапы и вытягивали шеи. Но однажды утром Фуан заметил, что она украла у него платок, и с тех пор, едва завидев ее издали, он замахивался на нее палкой, отгоняя от себя. Она смеялась, натравливала на него гусей и убегала только тогда, когда какой-нибудь прохожий грозил отхлестать ее по щекам, если она не оставит деда в покое.
Все же Фуан еще мог ходить. Это было для него большим утешением, ибо, не утратив интереса к земле, он вновь и вновь отправлялся взглянуть на свои прежние участки, подобно тем еще сохранившим пыл молодости старикам, которых преследуют воспоминания об их бывших любовницах. Он медленно бродил по дорогам, еле волоча свои больные ноги. Порою, остановившись около какого-нибудь поля, он часами стоял перед ним, опираясь на обе свои палки, потом тащился к другому и, забывшись, снова простаивал возле него часами, похожий на выросшее здесь, но сухое от старости дерево. Его пустые глаза уже не различали ясно пшеницы, овса и ржи. Все смешивалось в его голове. Всплывали смутные воспоминания прошлого: этот участок в таком-то году дал такое-то количество зерна. Даже даты и цифры постепенно путались в его сознании. Одно ощущение ярко, неизгладимо жило в нем: земля, земля, к которой он так вожделел и которой обладал в полной мере, земля, которой в течение шестидесяти лет он отдавал свое тело, свое сердце, свою жизнь, — эта неблагодарная земля перешла в объятия другого и родит по-прежнему, не уделяя ему его доли! Глубокая скорбь овладела им при мысли, что земля не хочет его знать, что ему от нее ничего не досталось — ни единого су, ни единого куска хлеба, — что он умрет, сгниет в ней, а она, безразличная к его судьбе, сотворит из его старых костей молодую жизнь. Поистине, не стоило убивать себя непосильным трудом, чтобы нищим и беспомощным прийти к такому концу! Побродив вокруг прежних своих участков, он падал на кровать в таком изнеможении, что не слышно было даже его дыхания.
Но и этот последний интерес, привязывавший его к жизни, угасал по мере того, как он терял способность владеть ногами. Вскоре ему стало так трудно ходить, что он уже не отдалялся от деревни. В хорошую погоду у него было три-четыре излюбленных места для отдыха: балки перед кузницей Клу, мост через Эгру, каменная скамья близ школы. Он медленно странствовал от одного места к другому, делая метров по двести в час, волоча свои деревянные башмаки, как будто это были тяжелые телеги, сгорбленный, покачивавшийся, разбитый. Иногда он часами неподвижно просиживал на балке. Согнувшись, с открытыми глазами и отсутствующим взглядом, он впитывал в себя солнце. Прохожие не кланялись ему, потому что это была вещь. Даже трубка утомляла его, и он бросил курить, настолько она оттягивала ему челюсть, не говоря уже о том, каких усилий ему стоило набить и зажечь ее. Им владело одно-единственное желание не двигаться с места; при малейшем движении его пробирал озноб, несмотря на палящее полуденное солнце. Воля и власть умерли; наступило последнее падение, он превратился в старое, заброшенное животное, страдающее под гнетом прожитых лет. Впрочем, Фуан не жаловался: мысль о старой, отслужившей свой век лошади, которую убивают, чтобы она не ела бесполезно овса, эта мысль была привычна для него. От старика никакой пользы, один убыток. Он сам желал когда-то смерти своему отцу. Теперь, видя, как его дети, в свою очередь, желают ему смерти, он не чувствовал ни удивления, ни горя: это было в порядке вещей. Бывало, какой-нибудь сосед спросит:
— Ну, как, дядя Фуан, все еще скрипите?
— Да, — ворчал он, — не короткое, видно, дело подохнуть. А по мне бы поскорей.
И он говорил правду, со стоической покорностью крестьянина, принимающего, зовущего смерть, когда он наг и земля ожидает его.
На долю Фуана выпало еще одно испытание: Жюль изменил ему под влиянием маленькой Лауры. Девочка, казалось, ревновала брата, когда видела его вместе с дедом. Какой он надоедливый, этот старик! То ли дело играть вдвоем! И если брат не следовал за ней, она уводила его, вешалась к нему на шею. Она была так мила с братом, что мальчик постепенно забывал обязанности участливой служанки, которые выполнял по отношению к старику. Мало-помалу она совершенно привязала Жюля к себе, совсем как женщина, задавшаяся целью одержать в этом победу.
Однажды вечером Фуан ждал Жюля у дверей школы; он был очень утомлен и рассчитывал, что мальчик ему поможет подняться по склону холма. Но вместе с Жюлем вышла Лаура. Видя, что старик ищет дрожащей рукой руку мальчика, она рассмеялась недобрым смехом.
— Вот еще надоеда! Да брось ты его!
И, обернувшись к остальным ребятишкам, крикнула:
— Видали, мямля какая, — то-то ему и надоедают! Посыпались насмешки.
Жюль покраснел, ему захотелось выказать твердость мужчины: одним прыжком освободившись от старика, он крикнул в лицо своему старому спутнику слово, оброненное сестрой:
— Надоеда!
Ошеломленный, с отуманенными от слез глазами, Фуан покачнулся: словно земля ушла у него из-под ног вместе с этой вырвавшейся детской ручонкой. Смех вокруг становился громче. И Лаура заставила Жюля проплясать вокруг старика, напевая на мотив детской песенки:
— Упадет — не упадет… В угол тот, кто подберет…
Фуан чуть не потерял сознание. Лишь через два часа он с трудом добрался до дому, — его обессиленные ноги подкашивались. И это был конец: мальчик больше не приносил ему супа и не прибирал его постели, — соломенный тюфяк не взбивали по целым месяцам. Разговаривать ему было уже не с кем он замкнулся в абсолютном молчании, одиночество его стало еще полнее, еще совершеннее. Ни слова ни с кем, ни о чем.
Зимние работы приближались к концу. Жан только что приехал со своим плугом на корнайское поле, где ему оставалось еще часа на два работы. Холодный и темный февральский день уже клонился к вечеру. Жан хотел засеять часть поля разновидностью шотландской пшеницы, — эту пробу посоветовал ему сделать его бывший хозяин Урдекен, обещав ему даже несколько гектолитров семян.
Первым делом Жан провел борозду на том месте, которое он отмежевал накануне, и, нажимая на рукоятки плуга, чтобы лемех глубже уходил в землю, стал понукать лошадь резким окриком:
— Но, но, пошевеливайся!
Глинистая почва так затвердела от проливных дождей, перемежавшихся с ясной солнечной погодой, что плуг с трудом отделял пласты земли, которую он разрезал. Было слышно, как комья земли задевают за железо, перевертываясь дерном вниз, зарывая навоз, покрывший поле толстым слоем. Иногда плуг натыкался на камень.
Жан, вытянув руки на плуге, следил за тем, чтобы борозды получались прямые, как будто их провели по веревочке; лошадь же плелась, низко понурив голову и глубоко увязая копытами в пашне, и движения ее были однообразны и непрерывны. Когда на лемех налипали комья грязи и травы, Жан встряхивал плуг, ударял по нему обоими кулаками, и плуг снова скользил дальше, оставляя позади себя осыпающуюся, словно живую, жирную и взрытую до нутра землю.
Жан дошел до конца борозды, повернул и начал другую. Вскоре крепкий, душистый дурман, поднимавшийся от всей этой развороченной земли с ее влажными ямками, в которых набухают ростки, захватил и опьянил пахаря. Его тяжелая походка, неподвижная устремленность взгляда усиливали это состояние. Никогда он не сделается настоящим крестьянином! Эта земля не была его стихией. Он всегда оставался городским рабочим, солдатом, принимавшим участие в итальянской кампании, и то, чего крестьяне не видели и не ощущали, он видел и ощущал, — эту великую печаль мирной равнины, могучее дыхание земли, палимой солнцем или орошаемой дождем. Он всегда думал о деревенском уединении. Но как глупы были его мечты о том, что, бросив ружье и рубанок и взяв в руки плуг, он обретет вожделенный покой! Пусть на земле царит тишина, пусть земля эта будет желанной для тех, кто ее любит, — поселения, прилепившиеся к ней, как гнезда паразитов, с людьми-насекомыми, питающимися ее плотью, все равно опоганят и отравят ее. Он не помнил, чтобы страдал когда-нибудь сильнее, чем со времени своего уже давнего переезда в Бордери.
Жан немного приподнял рукоятку плуга, чтобы облегчить его ход; малейшее искривление борозды его раздражало. Он повернулся, снова приналег на плуг и погнал лошадь:
— Но, но, пошевеливайся!
Да, сколько невзгод пережил он за эти десять лет! Как долго ждал он Франсуазу! А потом — война с Бюто. Ни одного дня не обходилось без каких-нибудь гадостей. Но теперь ведь Франсуаза с ним, они женаты уже два года. Был ли он по-настоящему счастлив? Он-то любил ее всегда, но он понял, что она не любила его так горячо, всем своим существом, как он того желал. Они жили в полном согласии, хозяйство шло на лад, работа кипела, накапливались сбережения. Но все это было не то; держа ее ночью в объятиях, он чувствовал, что она холодна, далека от него и занята другими мыслями. Уже пять месяцев она была беременна ребенком, одним из тех, которые, будучи зачатыми без радости, доставляют матери одни мучения. Ее беременность даже не сблизила их. Жан весь был проникнут чувством, которое его охватило в тот вечер, когда они поселились в своем доме, чувством, что он жене чужой. Он человек из иных мест, выросший не здесь, а неведомо где; у него иной склад мыслей, чем у жителей Рони, он, казалось ей, сложен совершенно по иному образцу, и близость с ним невозможна, хотя он и сделал ее беременной. Как-то раз в субботу, уже после свадьбы, Франсуаза была настолько возмущена супругами Бюто, что принесла из Клуа лист гербовой бумаги, намереваясь написать завещание и все оставить своему мужу, так как она узнала, что дом и земля опять вернутся ее сестре, если она умрет прежде, чем у нее родится ребенок, — разделу подлежат только деньги и движимость. Но она ничего не объяснила ему на этот счет и, вероятно, передумала, так как листок бумаги так и остался у нее в комоде неисписанным. Втайне он очень этим огорчился, — не потому, что был материально заинтересован, а просто потому, что видел в этом недостаточную привязанность с ее стороны. Да и к тому же теперь, когда должен родиться ребенок, на что нужно это завещание? Но все-таки каждый раз, когда он открывал ящик комода и ему попадался на глаза чистый листок гербовой бумаги, теперь уже никому не нужный, у него снова щемило сердце…
Жан остановился, дал отдышаться лошади и стряхнул с себя дурман, вдыхая ледяной воздух. Долгим взглядом окинул он пустынный горизонт, бесконечную равнину, среди которой виднелись другие пахари, идущие за своей упряжкой. Там, далеко-далеко, силуэты их терялись под серым куполом неба. Он очень удивился, узнав Фуана, который брел по новой дороге из Рони, очевидно, одержимый каким-то воспоминанием, потребностью снова повидать хоть часть поля. Потом Жан опустил голову и на минуту погрузился в созерцание вспаханной борозды и развороченной у его ног земли, — в глубине она была желтой и крепкой и, перевернутая дерном вниз, словно обращала к свету свое помолодевшее тело, а жирный слой навоза под нею расстилался ложем плодородия. Мысли его путались все больше и больше: странным казалось, почему это надо до такой степени разворотить землю, чтобы есть хлеб, было тоскливо от того, что его не любит Франсуаза. Еще более неопределенными были его думы о том существе, которое постепенно росло, которому предстояло скоро родиться, думы о работе, которую он совершал и которая не приносила ему счастья. Он опять взялся за плуг, крикнув гортанным голосом:
— Но, но, пошевеливайся!
Жан кончал свою пахоту, когда у края поля остановился Делом, возвращавшийся с соседней фермы.
— Послушайте, Капрал, вы слыхали новость?.. Говорят, что; будет война.
Жан бросил плуг, приподнялся, изумленный и пораженный в самое сердце.
— Война? Как так?
— Ну, да, с пруссаками, — по крайней мере, мне так сказали. Об этом пишут в газетах.
Глаза Жана уставились в одну точку. Он снова видел перед собой Италию, происходившие там сражения, эту бойню, в которой он так счастливо уцелел, не получив ни одного ранения. Как страстно мечтал он в то время о мирной жизни в своем углу! И вдруг это известие, напоминание о войне, услышанное из уст случайного прохожего, зажгло его кровь.
— Что ж! Пусть только пруссаки попробуют нам гадить, мы им не позволим издеваться над нами.
Делом был другого мнения. Он покачал головой и заявил, что для деревень будет сущей погибелью, если снова появятся казаки, как после Наполеона. Драться не к чему, — лучше прийти к соглашению.
— Это я говорю о других. Я ведь заплатил господину Байашу, и, что бы ни случилось, Ненесс, который завтра тянет — жребий, все равно не пойдет на войну.
— Конечно, — сказал Жан, успокоившись. — Так же, как и я, — с меня теперь взятки гладки, я женат, и мне дела нет до того, что кто-то там будет драться с пруссаками… Ну, что ж, им хорошенько всыпят — и конец!
— Прощайте, Капрал! — Прощайте!
Делом ушел. Потом он снова остановился и сообщил еще кому-то свою новость, потом в третий раз, и угроза близкой войны облетела Бос, над которой в великой скорби нависло пепельно-серое небо.
Жан, окончив работу, решил пойти за обещанными семенами. Он распряг лошадь, оставил плуг в конце пашни и сел на лошадь верхом. Покидая поле, он вспомнил о Фуане, поискал его, но не нашел. Наверное, он спрятался от холода за скирдом соломы, оставшейся на полях Бюто.
Приехав в Бордери, Жан привязал лошадь и крикнул, но напрасно: никто не откликнулся, — вероятно, все работали в поле. Он вошел в кухню. Там никого не было. Он ударил кулаком по столу. Тогда откуда-то из погреба, где хранились молочные продукты, раздался голос Жаклины. В погреб спускались через люк, находившийся у самой лестницы, в очень нескладном месте, так что всегда можно было опасаться, как бы кто-нибудь не свалился туда.
— Ау! Кто там?
Он присел на верхней ступеньке крутой короткой лестницы, и она сразу узнала его голос.
— Э, да это Капрал!
Он тоже заметил ее в полумраке погреба, слабо освещенного через небольшую отдушину. Жаклина возилась там с молоком, обставленная кринками и кувшинами, из которых капля по капле в маленькое корыто стекала сыворотка; она засучила рукава до самых подмышек, обнажив руки, белые от сливок.
— Спускайся сюда! Или ты меня боишься?
Она говорила ему «ты», как прежде, и смеялась завлекающим смехом. Но он смутился и не двигался с места.
— Я зашел за семенами, хозяин обещал мне дать их…
— Да, да, я знаю. Погоди, я сейчас поднимусь.
Когда она выбралась на свет, она показалась ему такой свежей, от нее так хорошо пахло молоком, и голые руки ее были так белы! Она смотрела на него своими красивыми порочными глазами и наконец спросила шутливым тоном:
— Что же ты меня не целуешь? Если человек женат, это не значит, что он должен быть нелюбезным.
Он поцеловал ее, громко чмокнув в обе щеки, как бы желая этим показать, что целует ее чисто по-дружески. Но она смущала его, на него нахлынули воспоминания, и дрожь пробежала по всему его телу. Никогда не чувствовал он ничего подобного по отношению к своей горячо любимой жене.
— Ну, идем, — проговорила Жаклина. — Я покажу тебе семена. Представь себе, что даже и прислуги нет, она на рынке.
Она прошла на другую половину двора, в амбар и свернула за груду наваленных мешков; тут у самой стены, в огороженном досками месте, кучей лежало зерно. Жан шел за ней, тяжело дыша, взволнованный тем, что находится с ней наедине в таком укромном месте. Он тотчас же сделал вид, что очень интересуется зерном, этой прекрасной шотландской пшеницей.
— О, какое крупное зерно!
Но она, воркуя своим грудным голосом, быстро заговорила об интересовавшем ее предмете:
— Жена твоя беременна?.. Вы, стало быть, живете друг с другом, а?.. Ну, скажи, как с ней-то идет? Так же складно, как со мной?..
Он густо покраснел, к большому ее удовольствию, — она была в восторге, что сумела так его ошарашить. Но какая-то неожиданная мысль, по-видимому, омрачила ее.
— Знаешь, у меня много всяких неприятностей. К счастью, теперь уже все прошло, и я благополучно выкарабкалась из всего этого.
Действительно, как-то раз вечером в Бордери к Урдекену неожиданно приехал его сын Леон, свалившись, словно снег на голову. Капитан не показывался в доме отца уже много лет; он приехал разузнать о домашних делах и с первого же дня, как только узнал, что Жаклина занимает комнату его матери, понял все. На мгновение она затрепетала, потому что лелеяла честолюбивую мечту женить на себе хозяина и унаследовать всю ферму. Но капитан затеял старую игру и просчитался: он думал, что поссорит Жаклину с отцом, если тот застанет ее с ним в постели. Затея оказалась слишком нехитрой. Она разыграла из себя оскорбленную добродетель, кричала, плакала, заявила Урдекену, что уйдет с фермы, раз ее больше не уважают в доме. Между обоими мужчинами произошла жесточайшая сцена. Сын попытался открыть глаза отцу, но только ухудшил дело. Через два часа после этого капитан уехал, крикнув отцу с порога, что предпочитает все потерять и если когда-нибудь вернется, то только для того, чтобы вышвырнуть эту паскуду.
Жаклина торжествовала, но при этом она ошиблась, думая, что может пойти на какой угодно риск. Она дала понять Урдекену, что после таких неприятностей, о которых слухи пойдут по всей округе, она может у него остаться, только если он на ней женится. Она даже принялась было собирать свои вещи. Но фермер, еще весь взбудораженный разрывом с сыном, а к тому же еще и злой от тайного сознания своей неправоты, закатил ей несколько таких пощечин, что чуть не убил ее. Она перестала говорить о своем уходе с фермы, поняв, что слишком поторопилась. Впрочем, теперь она была полновластной хозяйкой в доме, не скрываясь, спала в спальне, ела вместе с хозяином отдельно от других, распоряжалась, проверяла счета; у нее хранились ключи от кассы, и держала она себя так деспотично, что он советовался с ней, прежде чем принять то или иное решение. Он же опустился, сильно постарел, и она надеялась сломить его последнее сопротивление и принудить к браку, когда он будет окончательно изнурен. Воспользовавшись тем, что он поклялся отказать сыну в наследстве, она старалась склонить его написать завещание в ее пользу. Она воображала, что ферма уже принадлежит ей, потому что как-то раз ночью, лежа в постели, она вырвала у него такое обещание.
— Ты понимаешь, что не ради его прекрасных глаз я до одури забавляю его вот уже несколько лет!
Жан не мог удержаться от смеха. Беседуя с ним, она машинально погрузила свои голые руки в закрома с зерном; она то зарывала, то вынимала их оттуда, и мельчайшая пыль точно пудрой покрыла ее кожу. Он смотрел на эту игру и задал вслух вопрос, о котором пожалел:
— Ну, а как дела с Троном? Идут на лад?
Она нисколько не обиделась, а заговорила просто, как со старым приятелем:
— Ах, да, я его очень люблю, этого увальня. Но, правду сказать, разума в нем немного! А уж и ревнив до чего! Какие он мне устраивает скандалы! Он терпит только хозяина, да и то не очень… Мне сдается, что он подслушивает ночью, спим ли мы.
Жан опять развеселился. Но она говорила серьезно, без смеха; втайне она побаивалась этого великана, угрюмого и лживого, как все першеронцы. Судя по ее словам, он обещал задушить ее, если она будет его обманывать. И хотя она любила его за рослую фигуру, она все же дрожала в его присутствии: он мог раздавить ее одним пальцем.
Тут она кокетливо пожала плечами, точно желая сказать, что сумела и не с такими разделаться, и, улыбнувшись, продолжала:
— Знаешь, Капрал, ведь с тобой-то было лучше! Помнишь, в каком согласии мы жили с тобой?
И, не сводя с него своих влекущих глаз, она опять начала зарывать руки в зерно. Почувствовав себя снова в ее власти, он забыл об отъезде с фермы, о своей женитьбе, о будущем ребенке. Он схватил ее за кисти рук, погрузив свои руки в зерно, и стал гладить ее, все выше и выше, проводя пальцами по ее бархатистой от муки коже, касаясь ее детской груди, погрубевшей от частого прикосновения мужчин. Именно этого она и желала с той минуты, как заметила его на лестнице. Ей хотелось возврата его былой нежности. Отчасти ее побуждало злорадное удовольствие отбить его у другой женщины, его законной жены. Он уже схватил ее и опрокинул на кучу зерна; она почти лишилась чувств и тихо шептала ласковые слова. Но вдруг из-за груды мешков появилась высокая тощая фигура пастуха Суласа. Он сильно кашлял и отплевывался. Жаклина сразу вскочила, а Жан, тяжело дыша, пробормотал:
— Ну, ладно!.. Так я приду и заберу пять гектолитров… Вот так крупное зерно! Да! Очень крупное!
Она в бешенстве смотрела на спину пастуха, который все не уходил, и, стиснув зубы, проворчала:
— Наконец, это слишком! Он торчит и досаждает мне даже тогда, когда я думаю, что никого нет. Уж я тебя выставлю!..
Жан, остыв, поторопился выйти из амбара. Он отвязал лошадь и стоял на дворе, несмотря на то, что Жаклина делала ему знаки, — она предпочла бы спрятать его в спальне, чем отказать ему в его желании.
Но он хотел поскорее убраться и повторил, что приедет завтра. Он вышел, ведя лошадь под уздцы. Сулас поджидал его у ворот и сказал ему:
— Значит, честности не существует? Ты тоже возвращаешься сюда? Окажи ей в таком случае услугу: скажи, чтобы она молчала, не то я заговорю. Ох, уж и будет кутерьма, вот увидишь!..
Но Жан пошел дальше, сделав резкое движение и не желая ни во что вмешиваться. Он горел от стыда, раздосадованный тем, чего чуть было не сделал. Он думал, что горячо любит Франсуазу, а между тем она никогда не вызывала в нем такой бешеной страсти. Неужели же он любит Жаклину больше? Или эта распутная девка так распалила его, что он забыть ее не может? В нем пробуждалось все прошлое, он злился на себя, чувствуя, что завтра опять вернется к ней, несмотря на все свое возмущение. Дрожа всем телом, он вскочил на лошадь и галопом помчался в Ронь.
Как раз в это время, после полудня, Франсуаза решила накосить для коров охапку люцерны. Это была ее обычная обязанность, и она собралась в поле, надеясь встретить там своего мужа. Она старалась не ходить туда одна, потому что боялась встретиться с Бюто и с Лизой, которые злобствовали из-за того, что не были уже единственными хозяевами поля, и все время искали повода для столкновений. Франсуаза захватила с собою косу; траву она рассчитывала привезти домой на лошади. Но когда она пришла к корнайскому полю, Жана там, к ее удивлению, не оказалось, однако плуг его был на пашне, — куда же он мог деваться? Еще больше она взволновалась, когда заметила Бюто и Лизу, которые энергично жестикулировали с самым свирепым видом. Очевидно, они только что остановились, возвращаясь из соседней деревни, разодетые по-праздничному, с пустыми руками. Сперва она хотела повернуть обратно, но затем рассердилась на себя за свое малодушие. Имела же она право ходить по собственному полю! И она пошла дальше, с косой на плече.
Надо признаться, что при каждой встрече с Бюто, особенно если он бывал один, Франсуаза чувствовала сильное волнение. Вот уже два года, как она не обращалась к нему ни с единым словом, но всегда при виде его ее всю переворачивало, — может быть, от гнева, а может быть, и по какой-нибудь другой причине. Много раз она видела его издали, когда, как сегодня, шла за люцерной. Он несколько раз поворачивал голову в ее сторону и посматривал на нее своими серыми, в желтоватых крапинках глазами. Ее охватывала мелкая дрожь; несмотря на все свои усилия, она невольно начинала торопиться, тогда как он замедлял шаги; и когда они оказывались рядом, их взоры на секунду встречались, а пройдя мимо него, она чувствовала смущение, уверенная, что он смотрит ей вслед. Она как бы каменела и едва могла идти. В последнюю их встречу она была так встревожена, что хотела свернуть с дороги в люцерну, но ей помешал ее огромный живот, и она растянулась во весь рост. А он так и прыснул со смеху.
Вечером Бюто со злорадным чувством рассказал Лизе о том, как шлепнулась ее сестра, и в глазах у обоих блеснула одна и та же мысль: если эта дрянь умрет вместе с младенцем, мужу ничего не достанется, — земля и дом снова будут принадлежать им. Они знали со слов Большухи о завещании, которое сестра так и не собралась написать и которое со времени ее беременности оказывалось уже ненужным. Но ведь им всегда не везло; нечего и думать о том, чтобы судьба избавила их от Франсуазы и ее младенца. Ложась спать, они часто говорили об этом, просто так, чтобы поболтать, — разговор о смерти никого не убивает. Хорошо бы все устроилось, если бы Франсуаза умерла! Это действительно было бы проявлением божьей справедливости! Лиза, отравленная своей ненавистью, в конце концов заявила, что сестра ей больше не сестра. Она сама положила бы ее голову на плаху, если бы от этого зависело их возвращение домой, откуда их так подло выгнала эта дрянь. Бюто не выказал себя таким жадным и заметил, что достаточно будет уже и того, если младенец подохнет, не родившись. Его особенно сердила эта беременность: рождение ребенка положило бы конец их упрямой надежде возвратить добро. Когда они вместе легли в постель, Лиза задула свечу, многозначительно рассмеялась и сказала, что младенцы, которые еще не появились на свет, могут и не появиться. В ночной тьме воцарилась тишина, Наконец Бюто спросил, что означают ее слова. Прижавшись к нему и приложив губы к его уху, она призналась: в прошлом месяце она с огорчением заметила, что снова забеременела; тогда она, не предупреждая его, отправилась к старухе Сапен, знахарке из Маньрли. Снова беременна! Спасибо! Сапен очень просто поправила все с помощью иглы. Он слушал, не выражая ни одобрения, ни порицания. По-видимому, он был доволен, потому что, смеясь, сказал, что Лизе следовало бы воспользоваться иглой и для Франсуазы. Жена его тоже оживилась, крепко обняла супруга и шепнула ему, что Сапен научила ее еще другому способу! О, очень смешному!.. В чем он состоит?.. А вот в чем. То, что сделал один мужчина, другой может уничтожить, — нужно только овладеть женщиной и в это время начертить у нее на животе три креста, читая «богородицу» навыворот. Если в. животе имеется младенец, он улетучится, как ветер. Бюто захлебнулся от смеха. Они пробовали было усомниться, но старинные суеверия глубоко проникли в их плоть и кровь. Они затрепетали: кто не знал, что старуха из Маньоли обратила корову в ласку и воскресила мертвого? Раз она это утверждает, значит, так оно и есть. Наконец Лиза, ластясь к мужу, попросила, чтобы он испытал над ней «богородицу» навыворот и три крестных знамения, желая убедиться, что она ничего не будет чувствовать. Не к чему! Достаточно иглы! Вот на Франсуазе испробовать — это другое дело. Он рассмеялся. Разве он мог себе позволить? А почему бы и нет, если он уже раз обладал ею?.. Неправда! Теперь ему приходилось защищаться, жена из ревности вцепилась ногтями в его тело. Супруги заснули в объятиях друг друга.
С тех пор они не могли отделаться от мысли о будущем ребенке, который отнимает у них навсегда дом и землю. Встречая младшую сестру, они сразу же смотрели на ее живот. Когда они видели, как она идет по дороге, они немедленно измеряли ее взглядом, убеждаясь, что живот ее все растет и скоро будет уже поздно.
— Ах, черт! — заорал Бюто, вернувшись на работу и рассматривая поле. — Вор отхватил у нас порядочный кусок. Да что тут говорить: вот где граница!
Франсуаза продолжала приближаться тем же спокойным шагом, стараясь скрыть свой страх. Она поняла по раздраженному виду Бюто и Лизы, что Жан заехал плугом на их полосу. Это было вечным предметом раздора, — месяца не проходило без того, чтобы они не сталкивались друг с другом по поводу границы. Кончить это можно было только бранью, дракой или судебным разбирательством.
— Ты понимаешь, — негодовал он, повышая голос, — вы забрались на чужой участок, я могу вас выставить!
Но молодая женщина, не повернув головы, пошла по своему полю, засеянному люцерной.
— Тебе говорят! — закричала вне себя Лиза. — Иди, взгляни на межу, если ты думаешь, что мы врем… Нужно определить убытки!..
Сестра молчала, нарочно подчеркивая этим свое презрение. Лиза потеряла всякое чувство меры и начала наступать на нее с кулаками.
— Отвечай, говорят тебе!.. Смеешься ты, что ли, над нами?! Я старшая, ты должна меня почитать! Я заставлю тебя на коленях просить прощения за все гадости, которые ты мне сделала!..
Она встала перед ней, обуреваемая злобой, ослепленная вскипевшей в ней кровью:
— На колени, на колени, шлюха!
Франсуаза молчала и так же, как при своем водворении в доме, плюнула ей в лицо. Лиза завопила. Тогда вмешался Бюто и с силою ее отстранил:
— Оставь, это мое дело.
Вот и хорошо, пусть он действует! Пусть мучает ее, переломит ей позвоночник, как гнилое дерево, пусть сделает из нее месиво для собак, пусть воспользуется ею, как потаскухой, — она не будет ему препятствовать! Она еще и поможет! Лиза выпрямилась и начала сторожить, чтобы никто не помешал Бюто. Вокруг расстилалась беспредельная, серая равнина; небо было мрачно, кругом ни души.
— Ну, иди! Никого нет!
Бюто шел прямо к Франсуазе; видя его суровое лицо и напряженные руки, она решила, что он собирается ее избить. Она дрожала, но не выпускала косы. Бюто уже схватил косу за рукоятку, вырвал ее из рук Франсуазы и швырнул на траву. Желая ускользнуть от него, уйти, она стала пятиться, зашла в соседнее поле и направилась к стогу, надеясь воспользоваться им как прикрытием. Бюто постепенно расставлял руки; он не спешил и, казалось, тоже хотел загнать ее в стог. От сдержанного смеха рот его растянулся так, что обнажились десны. И вдруг она поняла, что он не собирается ее бить. Нет! Он хотел совсем другого, того, в чем она ему так долго отказывала. И вот она, такая храбрая, клявшаяся когда-то, что он никогда ничего от нее не добьется, задрожала еще сильнее, чувствуя, что силы покидают ее. А ведь теперь она уже не девчонка-в день св. Михаила ей минуло двадцать три года, — теперь она уже настоящая женщина, с алым ртом и глазами большими, как экю. Ее охватила сладкая истома, и все тело ее оцепенело.
Бюто продолжал наступать, заставляя ее пятиться, и, наконец, заговорил тихо и горячо:
— Ты ведь знаешь, что между нами не все кончено, я хочу тебя и буду обладать тобой!
Ему удалось припереть ее к стогу, схватить за плечи и опрокинуть. Но в этот момент она безотчетно, по давней привычке к сопротивлению, начала обороняться.
— Дура, раз уж ты беременна, ты теперь ничем не рискуешь!.. — продолжал Бюто, сторонясь, так как она отпихивала его ногами. — Уж наверняка я не прибавлю тебе второго!
Она зарыдала. Это был предел. Больше она уже не оборонялась, но руки ее были сплетены, ноги дергались в конвульсиях от нервного напряжения. Он не мог овладеть ею. При каждой новой попытке его отбрасывало в сторону. Он озверел от гнева и обернулся к жене.
— Ну, ты, бездельница, чего смотришь?.. Помогай мне, держи ее за ноги, если ты хочешь, чтобы я сделал что следует!..
Лиза по-прежнему стояла неподвижно в нескольких метрах от них, всматривалась то в одну, то в другую точку горизонта; ни один мускул на ее лице не дрогнул за это время. Услышав зов мужа, она, не колеблясь, подошла, схватила Франсуазу за левую ногу, отодвинула ее в сторону и села на нее, как будто хотела раздавить. Франсуаза, пригвожденная к земле, отдалась в состоянии прострации, с закрытыми глазами. Однако она сохранила сознание и, когда Бюто овладел ею, почувствовала острый приступ блаженства. Она крепко сжала его руками, так, что чуть не задушила, и испустила продолжительный крик, перепугав пролетавших ворон. Из-за стога показалось бледное лицо старого Фуана, который зарылся в солому, ища защиты от холода. Он все видел и, очевидно, тоже перепугался, так как снова зарылся в стог.
Бюто встал. Лиза пристально смотрела на него. Она была озабочена только одним: сделал ли он так, как следовало. Но в своем порыве он забыл все — и крестные знамения и «богородицу» навыворот. Лиза остолбенела, она была вне себя. Так что же, он делал это для удовольствия?..
Но Франсуаза не дала ей времени для объяснений с мужем. Один момент она оставалась лежать, распростертая на земле, как бы изнемогая от пережитой радости любви, неведомой ей до сих пор. Внезапно ей открылась истина: она любила Бюто, любила всегда, никогда не будет любить никого другого. Это открытие преисполнило ее стыдом. Она вознегодовала на самое себя, возмущенная нарушением всех своих понятий о справедливости. Ведь этот человек вовсе не принадлежал ей, он был мужем сестры, которую она ненавидела, единственным мужчиной, связь с которым с ее стороны была подлостью. И она только что позволила ему все и обнимала его так крепко, что у него не могло быть сомнений в том, что она принадлежит ему.
Она вскочила, ошеломленная, растерянная, и принялась изливать свое горе в бессвязных словах:
— Сволочи! Мерзавцы!.. Оба вы сволочи и мерзавцы!.. Вы меня погубили… Даже таких, которые меньше вашего сделали, посылают на гильотину!.. Я расскажу все Жану, подлые негодяи!.. Он сумеет с вами рассчитаться!..
Бюто насмешливо пожал плечами, довольный, что добился своего:
— Брось! Ты же умирала от удовольствия, я чувствовал, как ты дрыгала ногами! Мы это дело еще повторим!
Эта насмешка окончательно доконала Лизу; весь поднимавшийся в ней против мужа гнев обрушился на младшую сестру:
— Верно, шлюха! Я сама видела! Ты его обняла, принудила! Подумать только, все мои несчастия исходят от тебя!.. Осмелься теперь повторить; что ты не развратничала с моим мужем! Да, да, сейчас же, на другой день после свадьбы, когда я тебе еще сопли утирала!
Ревность ее разгорелась особенно после того, как она поняла, что сестра испытала удовольствие. Это относилось главным образом не к самому акту, а больше ко всему тому, чем сестра досадила ей в жизни. Если бы эта женщина, вышедшая из одной с ней утробы, не родилась на свет, ей не пришлось бы ничем делиться. Она проклинала сестру за то, что та была моложе ее, свежее, привлекательнее.
— Лжешь! — закричала Франсуаза. — Отлично знаешь, что лжешь!
— Ах, я лгу? Так, может быть, это не ты хотела его и преследовала его до самого погреба?
— Я! Я! И сейчас тоже я?.. Ты, как корова, навалилась на меня! Ты мне чуть ногу не сломала! Черт тебя знает, просто ли ты мерзавка или же ты хочешь убить меня, стерва!..
Лиза ответила ей пощечиной. Это взбесило Франсуазу, она накинулась на Лизу. Бюто ухмылялся, заложив руки в карманы, и не вступал в их потасовку, точь-в-точь, как горделивый петух, из-за которого подрались две курицы. И бой продолжался, яростный, ожесточенный. Чепчики их полетели прочь, тела были в синяках; каждая старалась нанести удар другой в самое уязвимое, опасное для жизни место. Продолжая драку, женщины снова оказались на поле с люцерной. Франсуаза вцепилась ногтями Лизе в шею. Лиза завопила, увидев кровь, и ею овладело ясно осознанное желание убить сестру. Она заметила слева от нее косу, лежавшую на кусте, репейника острием кверху.
Все произошло мгновенно, как молния. Лиза что было силы набросилась на Франсуазу. Несчастная споткнулась, опрокинулась и с ужасным криком упала в левую, сторону. Коса вонзилась ей в бок.
— Черт возьми, ах, черт возьми!.. — пробормотал Бюто.
Этим все кончилось. Достаточно было одной секунды, чтобы свершилось непоправимое. Лиза с восторгом увидела; что ее желания осуществились. Она смотрела на продырявленное платье, обильно залитое кровью. Должно быть, железо достигло младенца, если кровь текла так сильно!
За стогом вновь показалось бледное лицо старика Фуана. Он видел, что произошло, и моргал своими мутными глазами.
Франсуаза уже не двигалась. Подошедший к ней Бюто не решался до нее дотронуться. Пронеслось дуновение ветра и пронизало его холодом до мозга костей. Бюто охватил невыразимый ужас. Волосы на нем встали дыбом.
— Она мертва! Бежим, черт подери!
Он схватил Лизу за руку, и они понеслись вдоль пустынной дороги. Низкое, мрачное небо нависло над самой их головой. Топот их ног отдавался в ушах с такой силой, как будто целая толпа бросилась за ними в погоню. И они бежали по безлюдной, открытой равнине: он — с надувшейся блузой, она — с растрепанными волосами, с чепчиком в руке. Оба повторяли все те же слова, ворча, как затравленные звери:
— Умерла, умерла! Умерла, черт возьми!..
Они бежали все быстрее и быстрее; уже не было больше связных фраз, они машинально бормотали в такт своим шагам, своему дыханию, и в их бормотании еще можно было разобрать:
— Умерла, черт возьми! Умерла, черт возьми!.. Они исчезли.
Вскоре на лошади приехал Жан. Горе его было огромно.
— Что такое? Что случилось?..
Франсуаза подняла веки, но по-прежнему лежала неподвижно. Она обвела его долгим взглядом своих страдальческих глаз и ничего не ответила, словно была уже очень далека от него и думала совсем о другом.
— Ты ранена? Ты в крови?.. Ответь, умоляю тебя!.. Вы были при этом? Что произошло? — обратился он к подошедшему Фуану.
— Я пошла за травой… Упала на косу… Все кончено!
Ее глаза искали глаза Фуана. Ему она говорила совсем другое, то, что должны были знать только родные. Старик, хотя у него и помутился рассудок, казалось, понял и повторял:
— Да, да. Она упала и поранилась. Я был при этом, я видел.
Пришлось бежать в Ронь, за носилками. По дороге Франсуаза снова потеряла сознание. Думали, что ее не доставят до дому живой.
На другой день было воскресенье. Парни из Рони отправились в Клуа на жеребьевку. Когда к вечеру прибежали Большуха и Фрима и с бесконечными предосторожностями раздели и уложили Франсуазу в постель, откуда-то издали послышалась барабанная дробь, которая в печальных сумерках звучала погребальным звоном для бедного люда.
Жан, совершенно убитый, отправился на поиски доктора. Около церкви он встретил ветеринарного врача Патуара, который пришел посмотреть лошадь дяди Сосисса. Жан энергично упрашивал Патуара пойти взглянуть на раненую, но тот не соглашался. А увидев ужасную рану, ветеринар решительно отказался ее лечить. К чему? Сделать ничего нельзя.
Когда двумя часами позже Жан привел г-на Финэ, тот сказал то же самое. Наркотическое средство несколько смягчит агонию. Пятимесячная беременность сильно осложняет дело; чувствовалось, как шевелится ребенок, умирая из-за смерти матери в этом чреве, пораженном в своем плодородии. Перед уходом доктор попытался сделать перевязку и обещал прийти на другой день, сказав, что несчастная не переживет ночи. Тем не менее Франсуаза ее пережила, и в ней все еще теплилась жизнь, когда утром, около девяти часов, барабанным боем стали созывать рекрутов на площадь перед школой.
Всю ночь шел проливной дождь, словно небо превратилось в сплошную воду. Сидя в глубине комнаты в состоянии полного отупения, Жан слышал, как струится нескончаемый поток. Слезы застилали ему глаза. Когда наступило теплое туманное утро, он услышал барабанный бой, точно приглушенный крепом. Дождь перестал, но небо оставалось свинцово-серым.
Бой барабана раздавался долго. Барабанщик сменился, теперь уже дробь выбивал племянник Макрона, вернувшийся со службы. Он барабанил с такой силой, как будто бы вел на врага целый полк. Вся Ронь была взбудоражена. Жеребьевка всегда вызывала беспокойство, а в этом году тревога усиливалась слухами о близкой войне, которые носились уже несколько дней. Дать пруссакам проломить себе голову? Покорно благодарим! Тянуть жребий предстояло девяти роньским парням. Такого еще, кажется, не бывало. Среди парней находились когда-то неразлучные Ненесс и Дельфен; теперь они разлучились, с тех пор как один из них поступил в Шартре к ресторатору. Ненесс прищел накануне и провел ночь у родителей на ферме, — Дельфен с трудом его узнал, так он изменился. Он стал настоящим барином, ходил с тросточкой, в шелковой шляпе, носил галстук небесного цвета, продетый в колечко. На нем был костюм, сшитый по заказу у портного; он смеялся над готовым платьем от Ламбурдье. Дельфен, наоборот, погрубел, двигался неуклюже, лицо у него загорело на солнце, он вырос сильным, как сорная трава. Между ними тотчас же возобновились приятельские отношения. Проведя вместе часть ночи, они пришли к школе под руку, по призыву барабана, который упорно и назойливо продолжал отбивать дробь.
Тут же стояли и родители. Делом и Фанни были польщены изысканностью Ненесса, и им хотелось присутствовать при его отправке. Впрочем, им не было причин волноваться за сына, так как они заранее добились его освобождения от службы. Что до Бекю, явившегося с ярко начищенной бляхой полевого сторожа, то он грозил жене пощечиной, если она не перестанет плакать. Это еще что? Да разве Дельфен не годен для того, чтобы послужить родине? Парень, черт побери, плевать хотел на этот счастливый номер!
Когда сошлись все девять человек, на что потребовался добрый час, Леке передал им знамя: Поспорили, кому выпадет честь его нести, — обыкновенно оно давалось самому высокому, самому крепкому, и все согласились, что лучше всего для этой роли подойдет Дельфен. В глубине души он был робок, несмотря на свои большие кулаки, и казался очень смущенным; его как-то стесняла вещь, с которой он не привык обращаться. Этакая длинная штука, и как неудобно держать ее в руках! Да и не принесет ли она ему несчастья?..
Флора и Селина в последний раз прошлись по полу щеткой, наводя к вечеру порядок в маленьких залах своих трактиров, расположенных на противоположных углах улицы. Макрон, стоя у порога, мрачно посматривал на улицу, Лангень с насмешливым видом появился в дверях своего заведения. Надо сказать, что Лангень торжествовал: чиновники финансового ведомства за два дня до этого конфисковали у его соперника четыре бочонка вина, припрятанные в дровах. Эта скверная история повлекла за собой отставку Макрона от должности мэра, и никто не сомневался, что анонимный донос был, конечно, делом рук Лангеня. В довершение несчастья, Макрона бесила другая история: его дочка Берта настолько скомпрометировала себя с сыном тележника, которому он раньше отказал, что теперь Макрон принужден был согласиться на этот брак. Целую неделю женщины только и толковали у колодца о замужестве дочери и о судебном процессе отца. Ему наверняка грозил штраф, а может быть, — и тюрьма. И, слыша оскорбительный смех соседа, Макрон предпочел войти в дом, смущенный тем, что люди тоже начали над ним подсмеиваться.
Но Дельфен схватил знамя; барабанщик начал отбивать дробь. За ними двинулся Ненесс, а потом семеро остальных. Они представляли собой маленький отряд, маршировавший по ровной дороге. Следом бежали уличные мальчишки, шло несколько родственников, Делом, Бекю и другие, — они провожали парней до конца деревни. Отделавшись от своего мужа, Бекю поспешила проскользнуть в церковь. Увидав, что в церкви кроме нее никого нет, она, хотя и была неверующей, опустилась со слезами на колени, моля бога, чтобы ее сын вытащил счастливый номер. Больше часа бормотала она эту горячую молитву. Знамя постепенно исчезло из виду, его унесли по направлению к Клуа, и грохот барабана наконец смолк, растаяв в привольном воздухе.
Доктор Финэ явился лишь к десяти часам; по-видимому, он очень удивился, застав Франсуазу еще живой, — он думал, что ему придется только написать удостоверение о смерти. Он осмотрел рану, покачал головой, озабоченный историей, которую ему рассказали. Впрочем, у него не возникло никаких подозрений. Пришлось еще раз рассказать ему все сначала. Какого черта угораздило эту несчастную упасть прямо на косу? Он ушел, возмущаясь ее неловкостью, раздосадованный тем, что ему придется снова приходить, чтобы констатировать смерть. Жан по-прежнему мрачно смотрел на безмолвную Франсуазу. Всякий раз, как она чувствовала на себе вопрошающий взгляд мужа, она закрывала глаза. Он догадывался, что тут кроется какая-то ложь, — что-то она скрывала от него.
Лишь только наступил рассвет, он ненадолго выскочил из дому и побежал еще раз взглянуть на поле с люцерной, там, наверху, но ничего не увидел: ночным ливнем смыло все следы, а на месте, где упала Франсуаза, побывало, конечно, немало народа. После ухода доктора он снова сел к изголовью умирающей и остался с ней наедине: Фрима ушла завтракать, а Большуха отправилась к себе домой посмотреть, что там делается.
— Ты очень мучаешься, скажи?..
Она сомкнула веки и ничего не ответила.
— Скажи, ты ничего от меня не скрываешь?..
Можно было подумать, что она уже умерла, если бы не слабое и мучительное хрипение в ее горле. Со вчерашнего дня сна лежала на спине, точно пораженная неподвижностью и безмолвием. Она изнывала от жара, но все силы в недрах ее существа, казалось, напряглись и противились бреду, до того она боялась говорить. У нее всегда был странный характер, бедовая голова, как говорили люди, голова Фуанов, которые ничего не делали по примеру других, а поступали по-своему, поражая всех своими выдумками. Быть может, она покорялась глубокому чувству родства, более сильному, чем ненависть или жажда мести? Да и к чему мстить, раз она все равно умрет?.. Все это будет погребено в их же земле вместе с нею, вместе со всем тем, чего никогда и ни за что не следовало обнаруживать перед посторонними; а Жан был посторонним: она не могла любить по-настоящему этого мужчину, ребенка которого она, не родив на свет, уносила с собою в могилу, словно в наказание за то, что зачала его.
С тех пор как Жан перенес умирающую жену домой, он упорно думал о завещании. Всю ночь его не покидала мысль, что если она умрет, у него только и останется, что половина обстановки да сто двадцать семь франков, спрятанных в комоде. Он ее очень любил, он охотно отдал бы за нее свою жизнь, но мысль о том, что вместе с нею он может потерять землю и дом, еще более усиливала его печаль. До сих пор, однако, он не решался и заикнуться ей об этом: это было бы так жестоко, а кроме того, все время около них были люди. Наконец, боясь, что он так и не узнает, каким образом случилось несчастье, он решился поговорить с нею о другом деле.
— Может быть, ты хочешь сделать какие-нибудь распоряжения?
Франсуаза лежала неподвижно. Казалось, она его не слышит. Ничего нельзя было прочесть ни в ее закрытых глазах, ни на ее застывшем лице.
— Знаешь, из-за твоей сестры… в случае, если случится несчастье… У нас есть бумага там, в комоде…
Он принес гербовую бумагу и продолжал смущенно:
— Что, помочь тебе?.. Хватит ли у тебя силы подписать?.. Я это не из корысти… А только я думаю, что ты, конечно, не захочешь оставить что-нибудь людям, которые тебе причинили так много зла…
Лишь слабое трепетание век показало ему, что она его слышит. Значит, она отказывается?.. Он был ошеломлен, ничего не понимал. Да и она сама, может быть, не могла бы сказать, почему она поступает так перед смертью — перед тем, как над нею захлопнется крышка гроба. Земля, дом — все это принадлежит не этому человеку. Встреча с ним в ее жизни значила не больше, чем встреча со случайным прохожим. Она ему ничем не обязана, — ребенок отправится вместе с нею. С какой стати добро будет уходить из семьи? В ней снова заговорило ее наивное представление о справедливости: это мое, это твое — рассчитаемся, и прощай! Ну, да, это так, но было еще и нечто другое, более смутное, — ее сестра Лиза отступала на второй план, терялась где-то далеко; перед нею стоял один Бюто, любимый ею, несмотря ни на что, желанный, прощенный.
Но Жан рассердился. Его тоже охватила и отравила страсть к земле. Он приподнял Франсуазу, постарался ее посадить, попытался вложить ей в руку перо.
— Да может ли это быть?.. Неужели ты любишь их больше, чем меня? Неужели все достанется этим подлецам?!.
Тогда, наконец, Франсуаза подняла веки и бросила на него взгляд, который его потряс. Она знала, что умирает, и в ее больших, расширенных глазах видно было безграничное отчаяние. Зачем он ее мучит? Она не может, не хочет. Из груди ее вырвался страдальческий стон. Она снова упала, веки ее сомкнулись, голова неподвижно лежала на подушке.
Жана охватило тяжелое чувство. Он стыдился своей грубости и так и остался стоять с гербовой бумагой в руке. В этот момент вошла Болmiуха. Она все поняла и отвела Жана в сторону, чтобы узнать, составлено ли завещание. Запинаясь от лжи, он объяснил, что как раз собирался спрятать бумагу, опасаясь, что это будет мучительно для Франсуазы. Старуха, казалось, одобрила это; она продолжала оставаться на стороне супругов Бюто, предвидя подлости, которые они сделают, если получат наследство. Она села у стола и принялась вязать, прибавив громко:
— Я-то, наверное, никого не обижу… У меня бумага уже давно в полном порядке. Я обо всех позаботилась, никому не дала преимущества. Вы все мои дети. Рано или поздно настанет день!..
Все это она ежедневно говорила в кругу своей семьи и по привычке повторила теперь у постели умирающей. Каждый раз она смеялась про себя при мысли о знаменитом завещании, которое после ее смерти заставит их всех передраться между собою. В завещании не было ни одного пункта, который не был бы чреват судебным процессом.
— Да! Если бы можно было унести с собой свое добро! — закончила она. — Но раз это невозможно, надо, чтобы другие побаловались им.
Потом пришла Фрима и села по другую сторону стола, напротив Большухи, тоже с вязаньем.
Один за другим текли послеобеденные часы, спокойно беседовали две старухи, а Жан, не находя себе места, шагал по комнате, выходил, снова входил в ужасном ожидании. Доктор сказал, что сделать ничего нельзя. Ничего и не делалось.
Вначале Фрима сожалела, что не пригласили лекаря Сурдо, костоправа из Базош, — он умеет лечить и раны. Он их заговаривает, и они заживают, стоит ему только на них подуть.
— Отличный лекарь! — отозвалась с почтением Большуха. — Это он выправил грудную кость у Лорийона… Случилось так, что у дядюшки Лорийона опустилась грудная кость. От этого он сгорбился; она давила ему на живот, и он совсем ослаб. А еще хуже то, что и на жену его перекинулась болезнь, — она ведь заразная, как вы знаете. Наконец все заболели — дочь, зять, трое ребят… Честное слово, они бы все померли, если бы не позвали Сурдо, — он вылечил их, проведя по животу черепаховым гребнем.
Фрима, кивая головой, поддакивала каждому слову Большухи: «Ну да, это известно, спорить не приходится». Она, в свою очередь, припомнила другой случай:
— Тот же Сурдо исцелил от лихорадки девочку Бюдэна; он разрезал пополам живого голубя и приложил ей к голове. На вашем месте, — обратилась она к Жану, который в оцепенении стоял у постели, — я позвала бы его. Может быть, еще не поздно.
Но он с раздражением махнул рукой. Его испортил своей спесью город, и он не верил знахарям. Женщины долго еще продолжали разговор о разных средствах: против боли в пояснице полезно сунуть под тюфяк петрушку, против опухолей — положить в карман три желудя, от ветров хорошо помогает стакан разведенных в воде отрубей, если их выпить в полдень натощак.
— Ну, что ж, — вдруг сказала. Фрима, — если не хотите идти за лекарем Сурдо, то можно все-таки послать за кюре.
У Жана снова вырвался яростный жест, и Большуха прикусила губу.
— Вот еще выдумали! Да что здесь делать кюре?
— Как что делать? Он придет во имя божие, во всяком случае, это не плохо.
Большуха пожала плечами, как бы говоря, что теперь о подобных вещах не думают. Каждый сам по себе — и бог и люди.
— Впрочем, — заметила она, помолчав, — кюре и не пришел бы, он болен… Тетка Бекю мне говорила, что в среду он уехал, так как доктор предупредил, что ему не жить на свете, если его не увезут из Рони.
В самом деле, в продолжение двух с половиной лет, пока аббат Мадлин обслуживал приход, здоровье его все ухудшалось. Тоска по родине, безнадежное стремление к горам Оверни понемногу подтачивали его здесь, среди босской равнины, беспредельные дали которой наводили на него безысходную тоску. Ни деревца, ни скалы; лужи солоноватой водицы вместо живых потоков, струящихся водопадами. Его глаза потускнели, он еще больше осунулся; говорили, что это от легких. Если бы еще он находил хоть какое-нибудь утешение в своих прихожанах!
Он явился сюда из очень благочестивого прихода, а в этом новом для него крае люди были испорчены безбожием и следили только за внешним, соблюдением обрядов. Все это глубоко потрясло беспокойную, но робкую душу аббата. Женщины расстраивали его криками и ссорами, они злоупотребляли его слабостью и чуть ли не руководили вместо него исполнением служб; это приводило его в ужас, он был полон угрызений совести и боялся невольно нагрешить. Напоследок его доконал праздник Рождества. В этот день у одной из девушек, посвятивших себя служению деве Марии, в самой церкви начались родовые схватки. После такого скандала аббат совсем захирел. Его, уже умирающего, пришлось перевезти в Овернь.
— Вот мы и опять без священника, — сказала Фрима. — Кто знает, захочет ли вернуться к нам аббат Годар?
— А? Бирюк! — закричала Большуха. — Он лопнет от злости!
Но появление Фанни заставило ее замолчать. Из всех родных она одна наведалась еще накануне и теперь снова явилась, чтобы узнать, как обстоят дела. Жан только указал ей дрожащей рукой на Франсуазу. Воцарилось унылое молчание. Фанни, понизив голое, осведомилась, спрашивала ли больная про сестру. Нет, она и рта не раскрывала, как будто Лизы и не существовало на свете. Это было удивительно, ибо ссора ссорой, а смерть смертью, и когда же мириться, если не перед отходом в вечность!
Болыдуха была того мнения, что Франсуазу следует спросить насчет этого. Она подошла к постели и наклонилась над больной.
— Скажи, милая, а Лиза?..
Умирающая не шевельнулась. Только веки закрытых глаз чуть заметно дрогнули.
— Она, может быть, ждет, чтобы за ней пошли. Я сейчас схожу!
Тогда Франсуаза, не открывая глаз, сделала отрицательный жест, слегка повернув голову на подушке, и сказала:
— Не надо!
Жан пожелал, чтобы воля умирающей была выполнена.
Все три женщины снова сели. Теперь их удивляло, что Лиза не приходит без приглашения. Впрочем, в семье всегда кто-нибудь да упорствует!
— Да, столько всяких неприятностей! — заметила со вздохом Фанни. — Вот и я сегодня с утра ни жива ни мертва из-за жеребьевки, хотя это и неблагоразумно; я знаю, что Ненессу не придется служить.
— Да, да, — продолжала Фрима, — это все равно волнует.
Об умирающей снова забыли. Говорили о счастливых и несчастливых случайностях, о парнях, которые будут призваны, и о тех, что останутся дома. Было три часа, и хотя возвращения новобранцев ждали не раньше часов пяти, из Клуа в Ронь неведомо каким путем уже дошли кое-какие известия, вероятно, по своего рода воздушному телеграфу, от деревни к деревне. Сын Брике вытащил номер тринадцатый, — вот не повезло-то! Парню Куйо достался двести шестой, — наверное, это счастливый номер. Но о других не было слышно ничего определенного, слухи были противоречивы, и от этого беспокойство возрастало. О Дельфене и Ненессе не было никаких известий.
— Ах! У меня так и щемит сердце, как это ни глупо, — повторила Фанни.
Подозвали проходившую Бекю. Она снова ходила в церковь и теперь брела оттуда, как бесплотный дух; она так тосковала, что даже не остановилась поболтать.
— Не могу больше терпеть, пойду им навстречу.
Жан стоял перед окном и смотрел в него мутными глазами, не слушая женщин. Он обратил внимание, что старый Фуан на своих костылях обошел вокруг дома. Вдруг Жан опять увидел, как он прильнул лицом к стеклу, стараясь разглядеть, что делается в комнате. Жан открыл окно, и старик, запинаясь от волнения, спросил, как дела. Очень плохо, скоро конец. Тогда Фуан вытянул шею и издали долго-долго смотрел на Франсуазу. Казалось, он не мог оторвать от нее глаз. Фанни и Большуха заметили это. Им снова пришла в голову мысль послать за Лизой. Нужно, чтобы все приняли в этом участие, — это не может так кончиться. Но, когда они обратились к Фуану с таким поручением, старик перепугался.
— Нет, нет… невозможно… — забормотал он, еле ворочая уже привыкшим к молчанию языком, и ушел, стуча зубами.
Жан был поражен его страхом. Женщины махнули рукой. В конце концов это дело сестер. Никто не принуждает их мириться. В этот момент снаружи послышался гул, сначала слабый, вроде жужжания большой мухи, потом все более сильный, точно ветер, шелестящий листвой. Фанни вскочила с места.
— Слышите?.. Барабан… Это они, до свидания!
Она выбежала из дома, даже не поцеловав в последний раз своей кузины.
Большуха и Фрима вышли на крылечко. В комнате остались только Франсуаза и Жан: она по-прежнему была недвижима и молчала, хотя, быть может, все слышала, но хотела умереть так, как умирает зарывшийся в глубину своей норы зверек. А Жан стоял у открытого окна в напряженном ожидании, охваченный тоской, которая словно исходила и от людей, и от предметов, и от всей этой беспредельной равнины. О, этот бой барабана! Он ширился, отдавался во всем его существе — этот непрерывный барабанный бой, который примешивал к сегодняшнему горю печальные воспоминания о казармах, сражениях, о собачьей жизни бедняков, у которых нет ни жены, ни детей, и которым некого любить.
Вдали, на гладкой потемневшей в сумерках дороге, показалось знамя. Уличные мальчишки гурьбой понеслись навстречу новобранцам. У входа в деревню собрались родственники. Все девять парней и барабанщик были совершенно пьяны и горланили песню в печальной тишине вечера. Они были украшены трехцветными лентами, к их фуражкам булавками были приколоты номерки. Подойдя к деревне, они стали орать еще сильнее и вошли в нее из бахвальства с видом победителей.
Знамя все еще нес Дельфен, но теперь он положил его на плечо как ненужную тряпку, которая только мешает. Бледный и угрюмый, он не пел; на фуражке у него не было номерка. Увидев его, мать в волнении бросилась ему навстречу, рискуя быть смятой марширующим отрядом рекрутов.
— Ну, что?..
Дельфен, не замедляя шага, оттолкнул ее в сторону и сердито сказал:
— Не лезь!
С таким же взволнованным видом, как и его жена, подошел сам Бекю. Услышав слова сына, он уже ничего больше не спрашивал; мать рыдала, а он изо всех сил старался удержать слезы, несмотря на весь свой патриотический пыл.
— Что ты суешься? Он призван.
И оба они отстали на пустынной дороге и возвращались удрученные, — он вспоминал тяжелую солдатскую жизнь, а она обратила свой гнев на бога: два раза ходила она молиться, а он не услышал ее!
На фуражке Ненесса красовался великолепный номер — двести четырнадцатый, раскрашенный в красный и синий цвет. Это был один из самых больших номеров, и он радовался своей удаче; он размахивал тростью и дирижировал диким хором приятелей, отбивая такт. Фанни вместо того, чтобы обрадоваться при виде номера, с глубоким сожалением воскликнула:
— АХ, если бы знать, не к чему было выбрасывать тысячу франков в пользу лотереи господина Байаша!
Но, тем не менее, она и Делом поцеловали сына, как будто он избавился от большой опасности.
— Отвяжитесь, — крикнул он, — надоели!
Партия рекрутов, охваченная диким рвением, продолжала шагать по встревоженной деревне. Родители больше уже не осмеливались подходить к сыновьям, заранее уверенные, что те пошлют их к черту. Все эти парни, и те, которым повезло, и те, которым не повезло, возвращались в деревню разнузданной толпой. Да они и не могли бы ничего сказать, одурев столько же от собственного крика, сколько и от вина. Веселый парнишка с большим носом, наигрывавший на трубе, наверное, вытащил плохой номер, а двое других парней, бледных, с синяками под глазами, очевидно, получили хорошие номера. Поведи их яростный барабанщик на дно Эгры, они, не задумываясь, бултыхнулись бы в воду.
Наконец около мэрии Дельфен передал знамя.
— Черт его подери! Довольно с меня этой проклятущей штукенции, она принесла мне несчастье!
Он схватил Ненесса за руку и увел его, тогда как другие хлынули в трактир Лангеня, окруженные родственниками и друзьями, которым наконец удалось узнать о результатах жеребьевки. Макрон появился в дверях своего трактира, взволнованный тем, что вся выручка достанется его сопернику.
— Пойдем, — отрывисто повторял Дельфен. — Я тебе покажу забавную штуку!
Ненесс пошел за ним: они еще успеют вернуться и выпить. Проклятый барабанщик не оглушал их больше. — Это располагало идти вдвоем по пустынной дороге, которую постепенно окутывал мрак. И так как его товарищ помалкивал, погруженный, должно быть, в невеселые мысли, Ненесс начал говорить с ним о важном деле. Третьего дня в Шартре он удовольствия ради отправился на Еврейскую улицу и узнал, что Воконь, зять Шарля, хочет продать дом. Естественно, что у такого дурака, которого разоряли женщины, дела не могли идти. Но какой прекрасный случай для молодого человека, если он не белоручка, не глуп, солиден и понимает толк в торговле, — прекрасный случай поднять дом, хорошо обделать дело! Обстоятельства складывались тем лучше, что он, Ненесс, заведовал у своего ресторатора балами, где наблюдал за благопристойностью девиц. Так вот, вся штука была в том, чтобы запугать супругов Шарлей тем, что не сегодня-завтра полиция прикроет дом Э 19 из-за происходящих там безобразий, и получить его за бесценок. Ну, как? Это будет получше, чем обрабатывать землю, и он, Ненесс, сразу же сделается почтенным господином!
Дельфен рассеянно слушал приятеля, погруженный в свои мысли, и вздрогнул, когда тот с лукавым видом толкнул его в бок.
— Кому везет, тому везет, — пробормотал он. — Ты для того и создан, чтобы твоя мать тобой гордилась.
Он погрузился в молчание, а Ненесс, как благоразумный молодой человек, уже начал рассуждать о том, какие улучшения он внесет в дом Э 19, если родители предоставят ему необходимые средства. Он был, пожалуй, слишком молод, но уже чувствовал определенное призвание. Как раз он только что заметил в полумраке Пигалицу, пробежавшую мимо них на свидание к какому-нибудь дружку. Чтобы показать свое умение обращаться с женщинами, он дал ей мимоходом основательного тумака. Пигалица прежде всего ответила ему тем же.
— Скажи, пожалуйста! Вот это кто, сказывается… Ну и выросли же вы! — сказала она, узнав приятелей.
Пигалица засмеялась, вспоминая свои прежние забавы с ними. Она действительно очень мало изменилась: ей минул уже двадцать один год, но грудь у нее была, как у девочки. Она осталась таким же сорванцом, гибкая и тоненькая, как молодой прутик тополя. Девушка обрадовалась встрече и по очереди расцеловала парней.
— Мы ведь по-прежнему друзья, не правда ли?
И если только они не прочь, за нею дело не станет — она готова хоть сейчас сойтись с ними, просто так, на радостях, так же как обыкновенно выпивают рюмочку, когда встречаются старые знакомые.
— Послушай-ка, — сказал, кривляясь, Ненесс, — я собираюсь купить у Шарлей их лавочку. Пойдешь туда работать?
Она сразу перестала смеяться, у нее сперло в горле, она расплакалась. Казалось, ее поглотила тьма улицы. Убегая, она пролепетала, точно огорченный ребенок:
— Это гадко! О, как это гадко! Я не люблю тебя больше!
Дельфен промолчал и с решительным видом пошел дальше.
— Идем же, я тебе покажу забавную штуку, — сказал он.
Вслед за этим он прибавил шагу, свернул с улицы и пошел напрямик через виноградники к дому, куда коммунальное правление поместило полевого сторожа с тех пор, как церковный дом был возвращен кюре. Здесь и жил Дельфен со своим отцом. Он ввел своего товарища в кухню и зажег свечу, довольный тем, что родители еще не вернулись.
— Выпьем-ка, — сказал он, ставя на стол два стакана и бутыль вина.
Выпив, он прищелкнул языком и продолжал:
— Вот что я тебе скажу. Если они думают подцепить меня этим неудачным номером, то они ошибаются… Когда после смерти нашего дяди Мишеля мне пришлось прожить три дня в Орлеане, я там чуть не подох: я заболел от тоски по дому. Что? Тебе это кажется глупым? Но что поделаешь? Это сильнее меня! Я как дерево, которое гибнет, если его вырвать из земли… И они рассчитывают взять меня и отправить ко всем чертям, в такие места, о которых я и не слыхивал? Ну, уж нет! Ни за что!
Ненесс часто слышал эти его рассуждения и пожал плечами.
— Говорить-то так говорят, а потом все равно идут… Есть ведь и жандармы.
Дельфен, не отвечая, отвернулся и левой рукой снял со стены топорик, которым кололи лучины. Затем он спокойно положил указательный палец правой руки на край стола. Последовал глухой удар, и палец отскочил.
— Вот что я хотел тебе показать. Я хочу, чтобы ты мог сказать другим, трусил ли я, когда делал это.
— Черт возьми, какой нескладный! — закричал Ненесс.
Он был потрясен.
— Да разве так калечат себя? Какой же ты после этого человек?
— Наплевать! Пускай теперь приходят жандармы. Теперь уж не заберут!
Он поднял с пола отрубленный палец и бросил его в огонь. Потом он помахал окровавленной рукой, кое-как обернул ее платком и перевязал веревкой, чтобы остановить кровь.
— Это не должно домешать нам докончить бутылочку, прежде чем мы присоединимся к другим. За твое здоровье!
— И за твое!
В трактире у Лангеня от дыма и криков присутствующие уже не видели и не слышали друг друга. Кроме ходивших тянуть жребий, там находились еще Иисус Христос со своим другом Пушкой. Они подпаивали старика Фуана, сидя втроем за литром водки. Бекю, мертвецки пьяный, пришибленный злосчастным жребием своего сына, спал на столе, как убитый. Делом и Клу играли в пикет. Леке уткнулся носом в книгу, пытаясь читать, несмотря ни на что. Схватка женщин еще сильнее разгорячила головы. Флора пошла к колодцу принести кружку холодной воды и встретилась там с Селиной, которая бросилась на нее и вцепилась в нее ногтями. Она обвиняла Флору, что та за деньги продала акцизным чиновникам соседей. Прибежали Макрон и Лангень и тоже чуть не сцепились. Макрон клялся, что Лангень нанес ему убыток, подмочив его табак, а тот издевался, тыча ему в нос его отставку от должности. Вмешались все окружающие ради удовольствия подраться и поорать, так что дело чуть-чуть не дошло до всеобщего побоища. А когда все кончилось, осталось чувство неудовлетворенного гнева и желание, чтобы действительно произошла схватка.
Потасовка чуть не разразилась между Виктором, сыном хозяев, и рекрутами. Он уже отслужил и теперь форсил перед парнями, громко визжал, подстрекая их к нелепым пари: вылить в глотку литр вина, не поднося его к губам, или же втянуть в себя носом полный стакан так, чтобы ни одна капля не прошла через рот. Заговорили, между прочим, о близкой свадьбе Берты, дочери Макрона, и младший из семьи Куйо стал вдруг насмешливо прохаживаться на ее счет и повторял старые шуточки о том, что у нее кое-чего не хватает. Н-да, следовало бы спросить об этом ее мужа на другой день после свадьбы, пусть он скажет, да или нет. Об этом давненько поговаривали. Наконец, это было просто глупо!
Всех изумил внезапный гнев Виктора, который когда-то был в числе тех, кто с пеной у рта доказывал то же самое.
— Довольно шутить! У нее все есть!
При этом утверждении поднялся общий шум. Откуда он знает? Спал с ней, что ли? Он энергично защищался. Ведь можно определить, и не прикасаясь к девушке. Он давно уже мучился этим, и ему удалось выяснить. Каким образом? До этого никому нет дела.
— Есть у нее! Честное слово!
Младший Куйо, совершенно пьяный, ни о чем не имея понятия, упорно продолжал кричать, что это неправда, только для того, чтобы не уступать. И тогда началось нечто невообразимое. Виктор ворчал, что он сам раньше говорил то же самое, а если теперь говорит иначе, то вовсе не потому, что хочет защищать этих подлых мерзавцев Макронов, а потому, что правда остается правдой. Он напал на новобранца; его пришлось оттащить насильно.
— Скажи, что у нее есть, или я тебя убью!..
Многие продолжали сомневаться. Никто не мог понять, почему Виктор Лангень так возмущался. Обыкновенно он относился к женщинам очень сурово; он публично отрекся от своей сестры и говорил, что ее грязные похождения довели ее до больницы. Сюзанна вся прогнила! Она хорошо делает, что не приходит к ним, а то еще заразит их.
Флора принесла вина; снова стали чокаться, но ругань и оплеухи висели в воздухе. Никто и не думал идти обедать. Когда пьют, есть не хочется. Рекруты грянули патриотический гимн, сопровождая свое пение такими ударами кулаков по столу, что три керосиновые лампы замигали, распространяя горьковатый чад. Делом и Клу решили открыть окно. Как раз в эту минуту вошел Бюто и проскользнул в угол комнаты. У него не было его обычного вызывающего вида; своими маленькими мутными глазками он посматривал то на одного, то на другого. Конечно, он пришел за новостями, — он жаждал узнать их и не в силах был оставаться дома, где он провел взаперти целые сутки. Присутствие Иисуса Христа и Пушки произвело на него такое впечатление, что он даже не стал с ними ссориться из-за того, что они подпоили дядюшку Фуана. Долгое время он старался также выведать что-нибудь у Делома. Особенно его интересовал Бекю, но тот так крепко заснул, что не просыпался даже от страшного шума, стоявшего вокруг. Спит он или притворяется? Бюто толкнул его локтем и несколько успокоился, заметив, что у него по всему рукаву течет слюна. Тогда все его внимание сосредоточилось на школьном учителе. Бюто был поражен необычайным выражением его лица. Почему у учителя не такое лицо, как всегда?
В самом деле, несмотря на все усилия Леке углубиться в чтение и изолироваться от окружающего, его так и передергивало. Новобранцы своим пением и дурацким весельем буквально выводили его из себя.
— Вот скоты! — ворчал он, пока все еще сдерживаясь.
За последние несколько месяцев его положение в округе пошатнулось. Он всегда был строг и груб с детьми, которых отсылал шлепком к отцовскому навозу, теперь же стал; еще вспыльчивее. Случилась скверная история с маленькой девочкой, которой он рассек ухо ударом линейки. Родители ее подали жалобу с требованием его сместить. Кроме того, Берта Макрон своей свадьбой разрушила его давние расчеты как раз тогда, когда он думал, что его заветная мечта близится к осуществлению. Ох, уж эти подлецы крестьяне! Дочерей своих за него не отдают и еще грозят отнять кусок хлеба из-за царапины на ухе какой-то девчонки!
Внезапно он стукнул книгой по столу и закричал на новобранцев, словно был у себя в классе.
— Потише, черт возьми!.. Неужели вам весело оттого, что пруссаки прошибут вам головы?!.
Все с удивлением обернулись к нему. Конечно, в этом нет ничего забавного, с этим все были согласны. Делом высказал мысль, что каждый должен защищать свое поле. Если пруссаки придут в Бос, они убедятся, что здешние жители далеко не трусы, но идти куда-то сражаться за чужие поля, — ну, нет, это совсем не весело!
В это время подоспел в трактир Дельфен в сопровождении Ненесса; он пришел весь красный, с лихорадочно горящими глазами. Он услышал конец разговора, подсел к товарищам и закричал:
— Правильно! Пусть приходят пруссаки, вот тогда их разгромят!
Соседи обратили внимание на платок, которым была обвязана его рука. Начались расспросы. Пустяки, царапина! Он с силой ударил другой рукой по столу и приказал подать вина.
Пушка и Иисус Христос беззлобно смотрели на парней с видом жалости и превосходства. Они тоже находили, что хорошо быть молодым и дурашливым. Пушка в конце концов даже расчувствовался от своей идеи будущего счастья. Он заговорил очень громко, подперев обеими руками подбородок. — К чертям войну! Пришло время нам стать господами. Вы знаете мою программу. Отмена воинской повинности, отмена налогов. Каждому полное удовлетворение его запросов при минимальной работе… И это время наступит! Приближается день, когда вам не придется больше отдавать ни своих денег, ни своих сыновей, если вы будете с нами.
Иисус Христос поддакивал ему, но тут Леке, который больше не в силах был сдерживаться, вспыхнул.
— Что за идиотская выдумка — ваш земной рай, ваши методы принудить мир быть счастливым помимо него самого! Вздор! Разве можно все это устроить у нас? Ведь мы насквозь прогнили. Нужно, чтобы сначала пришли дикари, казаки или китайцы почистить нас!
На этот раз все были так поражены, что воцарилось полное молчание. Как так? Этот сыч, которого ничем не проймешь, который и намеком не выдавал своих убеждений и сейчас же прятался из страха перед начальством, как только надо было выказать мужество, вдруг заговорил! Все его слушали, а в особенности Бюто, с тревогой ожидавший, что скажет учитель дальше, как будто это могло иметь отношение к его делу. Дым рассеялся, в открытое окно проникла мягкая ночная сырость, а вдали ощущался торжественный покой погрузившейся во мрак уснувшей природы. Школьный учитель, в продолжение десяти лет боязливо таивший свои мысли, пришел в бешенство на свою нескладную жизнь и издевался, изливая наконец душившую его злобу.
— Неужели вы считаете, что здешние жители глупее, чем их телята? Зачем вы рассказываете им небылицы про жаворонков, которые падают в рот прямо жареными?.. Да ведь прежде чем вы наладите всю эту механику, земля погибнет, и все пойдет к черту!
Пушка не успел еще прийти в себя. Эти резкие нападки, видимо, его поколебали. Он хотел было повторить все то, что слышал от парижских приятелей. Он хотел сказать, что земля должна перейти в руки государства, что в сельском хозяйстве надо применить научные методы. Леке его прервал:
— Знаю, все это глупости… Когда вы начнете применять ваши научные методы, поля Франции уже давно исчезнут, их затопит американское зерно… Смотрите, вот книжка, в ней как раз говорится об этом. Ах, господи, наши крестьяне могут лечь на боковую: их дело гиблое!
И он начал говорить об американском хлебе так, точно давал урок своим ученикам. Беспредельные равнины, обширные, как целые государства; в них затерялась бы вся Бос, подобно ничтожному комочку сухой земли; почвы там такие плодородные, что вместо того, чтобы их унавоживать, их надо истощать предварительной жатвой, что не мешает им давать два урожая. Фермы величиной в тридцать тысяч гектаров разделены на участки, те, в свою очередь, разделены на более мелкие доли; на каждом участке имеется свой заведующий, на маленьком участке — помощник заведующего; для людей, скота и орудий выстроены специальные бараки. Батальоны сельскохозяйственных рабочих набираются весной и организуются на манер действующей армии; они живут на вольном воздухе. Их кормят, обстирывают, снабжают медикаментами, а осенью распускают по домам. Обрабатывается и засеивается поле в несколько километров. Целые моря колосьев, который нет ни конца, ни края. Человек только наблюдает, вся работа производится машинами — двойными плугами с режущими дисками, сеялками, машинами для выпалывания сорных трав, жнейками, приспособленными жать и вязать снопы, паровыми молотилками и элеваторами для соломы и ссыпки зерна в мешки. Крестьяне выполняют роль механиков. Группа рабочих следует верхом за каждой машиной, всегда готовая спешиться, чтобы подвернуть гайку, сменить болт, что-нибудь подпаять в случае надобности, — словом, земля, обрабатываемая финансистами, превратилась в банк, — земля, правильно нарезанная, коротко остриженная, дает материальному и безликому могуществу науки в десять раз больше, чем она давала любви и рукам человека.
— И вы с вашими грошовыми инструментами еще надеетесь бороться, — продолжал он, — вы, ничего не знающие, ничего не желающие, погрязшие в рутине… Да… Тьфу! Теперь американская рожь уже доходит вам до колен, но пароходы будут привозить ее и дальше. Она скоро станет вам до живота, до плеч, до рта, потом выше головы. Она превратится в реку, поток, наводнение, в котором вы все захлебнетесь.
Крестьяне выпучили глаза, охваченные паническим страхом при мысли об этом наплыве иностранного зерна. Они и теперь уже страдали, — неужели оно действительно затопит их, как предвещал им этот мерзавец? Они представили себе это вполне материально. Ронь, их поля, вся Бос была наводнена.
— Нет, нет, никогда, — сдавленным голосом закричал Делом. — государство нас защитит!
— Государство! Как бы не так, — заговорил Леке с презрением. — Пусть оно себя защищает… Забавно то, что вы избрали господина Рошфонтена. Хозяин Бордери по крайней мере поступал соответственно своим идеям, являясь сторонником господина де Шедвиля, Впрочем, все это безразлично, — это все тот же пластырь на деревянной ноге. Ни одна Палата не решится ввести достаточно высокие таможенные пошлины, протекционизм вас не спасет — вы все равно пропадете! Прощайте!
Поднялся страшный шум, все говорили одновременно. Разве нельзя помешать ввозу этого злосчастного хлеба? Пусть в портах топят пароходы, пусть встречают ружейными залпами тех, кто будет привозить хлеб! Они говорили дрожащим голосом, они протянули бы руки, плача, моля о том, чтобы их избавили от этого изобилия дешевого хлеба, угрожавшего стране. Школьный учитель злорадно посмеивался; он сказал, что до сих пор не слыхивал ничего подобного: раньше боялись только голода, всегда страшились нехватки хлеба, и надо было действительно ошалеть, чтобы пугаться его изобилия. Леке пьянили собственные слова, и он заговорил так громко, что заглушил яростные протесты крестьян:
— Ваша порода обречена, вас съела идиотская любовь к земле! Да, вы стали рабами земли, она отняла у вас разум, ради нее вы идете на убийства! Столетиями сочетались вы с землей, и она вас обманывает… Посмотрите, в Америке фермер — хозяин земли. Его не связывают с ней никакие узы — ни семья, ни воспоминания. Как только истощается его поле, он идет дальше. Если он узнает, что за триста лье открыли более плодородную почву, он складывает свою палатку и переходит в другое место. В конце концов благодаря машинам он и повелевает и заставляет себя слушаться. Он свободен, он обогащается, тогда как вы узники и подыхаете от нищеты.
Бюто побледнел. Говоря об убийстве, Леке посмотрел в его сторону. Тот старался принять равнодушный вид.
— Какие мы есть, такие и есть. К чему сердиться, раз вы сами говорите, что это ничего не изменит!
Делом одобрительно качал головой. Все начали смеяться, — Лангень, Клу, Фуан, даже Дельфен и новобранцы; их забавляла эта сцена, и они надеялись, что она окончится потасовкой. Пушка и Иисус Христос, обозленные тем, что этот писака, как они его называли, кричал громче их, тоже стали посмеиваться. Они намеревались поладить с крестьянами.
— Сердиться было бы идиотски глупо, — заявил Пушка, пожимая плечами. — Надо организовывать.
Леке сделал угрожающий жест.
— Ну, так я вам наконец скажу… все до конца. Я за то, чтобы все полетело к чертям!
Лицо у него стало свинцовым, и он бросил им эти слова, словно желая их убить.
— Проклятые вы трусы, мужики, да, да, все мужики — трусы!.. Подумать только, вас большинство, и вы позволяете себя слопать буржуа и городским рабочим. Господи боже мой, я об одном жалею, что мои родители-крестьяне. Может быть, от этого-то крестьяне мне особенно противны… Что и говорить, вы могли бы стать хозяевами. Но беда в том, что вы никак не можете спеться между собой, вы действуете в одиночку, вы трусливы и невежественны, и вся ваша подлость направлена к тому, чтобы перегрызть друг другу горло. Ну что скрывается в вашей стоячей воде? Ведь вы похожи на гниющее болото. С виду кажется, что оно глубоко, а на самом деле в нем и кошки не утопить. Вас считают глухой силой, — силой, от которой ждут будущего, — а на самом деле вы неподвижны, как чурбаны… И это тем более возмутительно, что вы-то и в бога верить перестали! Да раз бога нет, кто же вам мешает? Пока вас еще страшили муки ада, можно было понять вашу неподвижность, но теперь что вас останавливает? Громите, жгите все… И пока что — бастуйте, — это же всего легче и всего забавнее. Денежки у вас есть, вы можете упорствовать сколько угодно. Сейте только для вашего личного потребления, не возите на рынок решительно ничего, ни единого мешка хлеба, ни одной меры картофеля. Пусть подохнет Париж, то-то будет чистка!
Из открытого окна, казалось, повеяло холодом, пахнувшим из каких-то далеких черных глубин. Керосиновые лампы коптили. Никто больше не перебивал пришедшего в ярость человека, несмотря на то, что он говорил вещи, неприятные для каждого. Под конец он просто заорал и швырнул на стол свою книгу так, что зазвенели стаканы.
— Я говорю вам все это, но я спокоен… Ничего, что вы трусы! Придет час, и вы все пошлете к черту. Так было и так будет. Подождите, голод и нищета заставят вас ринуться на города, как голодных волков… И, может быть, причиной как раз и явится привозной хлеб. После изобилия хлеба наступит его нехватка. Придет голод. Бунтуют и убивают друг друга всегда из-за хлеба… Да, да, спаленные и стертые с лица земли города, опустошенные деревни, невозделанные поля, заросшие бурьяном, и кровь, целые потоки крови, — все это для того, чтобы земля могла дать хлеб тем людям, которые родятся после нас!
Леке порывисто растворил дверь. Он скрылся. Среди общего оцепенения вслед ему раздался крик:
— А, разбойник, ему следовало бы пустить кровь! До сих пор он был всегда человеком смирным. Должно быть, он спятил.
Делом потерял обычное спокойствие и объявил, что напишет префекту; остальные его поддержали. Но казалось, больше всего бесновались Иисус Христос и его друг Пушка: один — приверженец революции 89-го года, с ее девизом: свобода, равенство, братство; второй — сторонник научной организации общества. Бледные, растерянные, они не находили никаких слов в ответ. Возмущены они были еще больше, чем крестьяне, и кричали, что людей, подобных Леке, следует гильотинировать. Бюто пришел в содрогание при мысли о том количестве крови, которого требовал этот неистовый человек, о том кровавом потоке, которым он хотел затопить землю. Он встал с места и под влиянием нервного потрясения судорожно дергал головою, как бы поддакивая учителю. Потом он прокрался вдоль по стенке, искоса посматривая, не следит ли кто-нибудь за ним, и тоже исчез.
Новобранцы тотчас же возобновили кутеж. Они подняли крик и требовали, чтобы Флора сварила им сосисок, но их вдруг взбудоражил Ненесе, — он указал на Дельфена, который упал без сознания, уткнувшись носом в стол. Бедный парень побледнел, как полотно. Соскользнувший с его руки платок покрылся красными пятнами. Бекю все еще спал, ему стали орать в самое ухо, и он наконец проснулся. Он посмотрел на изуродованную руку сына. Очевидно, он понял, в чем дело, так как, схватив бутылку, стал кричать, что прикончит его. Пошатываясь, он вывел сына из трактира, и среди ругани послышались его всхлипывания.
Урдекен, узнав за обедом о том, что случилось с Франсуазой, в этот же вечер пришел из Рони проведать ее, — он очень хорошо относился к Жану. Урдекен пошел пешком, покуривая в ночной темноте трубку и предаваясь в полном безмолвии своим горестным думам. Он спустился с холма, прежде чем войти к своему бывшему работнику, и, немного успокоенный, хотел еще прогуляться. Но там, внизу, раздался голос Леке. Окно трактира было открыто, и казалось, что он произносит свои речи, обращаясь куда-то туда, во мрак ночи. Урдекен остановился в темноте. Потом он решил снова подняться наверх. Голос Леке продолжал доноситься до него. Он слышал его и теперь, у самого дома Жана, но голос сделался как-то тоньше, словно стал более острым от расстояния, но оставался таким же отчетливым, режущим, как лезвие ножа.
Жан стоял около дома, прислонившись к стене. У него больше не хватало сил оставаться у постели умирающей, он задыхался, он слишком страдал.
— Ну как, бедный мой мальчик, — спросил Урдекен, — как у вас дела?
Несчастный в отчаянии махнул рукой.
— Ах, сударь, она умирает…
Ни тот, ни другой ничего больше не сказали. Снова наступило глубокое молчание, а голос Леке продолжал доноситься снизу, взволнованный и настойчивый.
Через несколько минут фермер, невольно прислушивавшийся, гневно проговорил:
— Ты слышишь, как он орет? Как дико звучит этот вопль, когда на душе так тяжело!
Когда он услышал этот ужасающий голос у постели умирающей женщины, ему Снова припомнились все его невзгоды. Земля, которую он так страстно любил почти рассудочной любовью, доконала его последними урожаями. Он был на грани полного разорения; скоро Бордери не сможет его прокормить. Ничто не помогло: ни энергия, ни предприимчивость, ни новые культуры, ни удобрения, ни машины. Он объяснял свое несчастье отсутствием денег, но еще сомневался, потому что разорение было общее. Робикэ только что были выгнаны из Шамад, так как не платили аренды. Кокарам пришлось продать свою ферму Сен-Жюст. И не было возможности вырваться из этого плена. Никогда еще он не чувствовал себя в большей степени узником земли, — вложенные в нее деньги и груд с каждым днем приковывали его к ней все более короткой цепью. Надвигалась катастрофа, которой суждено было положить конец вековому антагонизму мелких и крупных владений, уничтожив как те, так и другие. Приближалось предсказанное время, когда хлеб будет стоить меньше шестнадцати франков и его придется продавать в убыток, когда земли придут в упадок, и все это произойдет в силу социальных причин, более сильных, чем воля человека.
Вдруг Урдекен, переживая свои неудачи, согласился с Леке.
— Ей-богу, он прав… Пусть все рушится, пусть все мы подохнем и все зарастет чертополохом, ибо крестьянство гибнет и земля истощилась. — Он прибавил, намекая на Жаклину: — К счастью, у меня есть и другая болезнь, которая сломит меня еще раньше…
В доме Большуха и Фрима ходили и шептались. Жан вздрогнул, услышав этот легкий шум. Он вошел, но слишком поздно. Франсуаза была мертва. Она умерла, может быть, уже давно. Она не раскрыла глаз, не разомкнула губ. Большуха заметила, что ее не стало, случайно дотронувшись до нее. Казалось, что она спала. Лицо ее очень побледнело, осунулось и выражало упорство. Жан смотрел на нее, стоя в ногах кровати, охваченный смутными мыслями. Ему было тяжело, он удивлялся тому, что она не захотела сделать завещания. Он чувствовал, что в его жизни что-то рушится и приходит к концу.
В ту минуту, когда Урдекен, еще больше помрачнев, сделал молчаливый поклон и собрался уходить, Жан увидел, что от окна отделилась тень и быстро скрылась в ночном мраке. Он подумал, что это какая-нибудь бездомная собака. То был Бюто, он подошел к окну, чтобы подкараулить смерть, и бежал объявить об этом Лизе.
На следующее утро тело Франсуазы положили в гроб. Он стоял на двух стульях посреди комнаты. Жан содрогнулся от негодования, когда в комнату вошла Лиза, а следом за ней Бюто. Первым движением Жана было прогнать бессердечных родственников, которые не пришли проститься с умирающей и явились только тогда, когда над ней была заколочена крышка гроба, точно они боялись встретиться с ней лицом к лицу. Но в комнате был еще кое-кто из родных покойной — Фанни, Большуха. Они сдержали Жана — некстати заводить ссору у гроба. Нельзя же запретить Лизе забыть вражду к сестре и прийти поклониться ее праху.
Итак, супруги Бюто, рассчитывая на уважение окружающих к гробу, водворились в доме. Они не сказали, что берут дом в свое владение, они попросту стали им распоряжаться, как будто это вполне естественно, поскольку теперь Франсуазы в нем уже не было. Правда, она еще оставалась там, но готовилась к великому пути. Она стесняла их не более, чем мебель. Лиза, посидев минутку, тотчас же открыла шкафы, чтобы убедиться, что там ничего не тронуто за время ее отсутствия. Бюто с видом хозяина уже рыскал по хлеву и конюшне. К вечеру у них обоих был такой вид, точно они вернулись к себе домой. Если им что-нибудь еще мешало, так это был гроб, загромождавший середину комнаты. Впрочем, его присутствие оставалось потерпеть всего только одну ночь — завтра с утра не будет и этой помехи.
Жан с растерянным видом бродил среди родных, не зная, куда ему приткнуться. Сначала ему казалось, что дом и мебель Франсуазы, ее тело принадлежат ему, Жану, но по мере того как текли часы, все это, казалось, переходило от него к другим. Когда настала ночь, с ним уже не разговаривали — он был пришельцем, присутствие которого еще терпели. Никогда Жан не чувствовал так тягостно, что он посторонний и не имеет ни одного близкого человека среди всех этих людей, единых в своем намерении его выжить. Даже его бедная покойная жена, казалось, уже не принадлежала ему, и когда Жан сказал, что хочет провести ночь у ее гроба, Фанни попыталась его отослать под тем предлогом, что и так слишком много народа. Он, однако, настоял на своем и собирался даже взять из комода деньги — сто двадцать семь франков, боясь, как бы их не украли. Выдвигая ящики комода, Лиза, наверное, заметила деньги, а также и листочек гербовой бумаги, — уж очень оживленно принялась она шушукаться с Большухой. Именно после этого она и расположилась здесь, как у себя дома, убедившись, что никакого завещания нет. Денег-то она, положим, не получит! В тревоге за завтрашний день Жан говорил себе, что хотя бы деньги-то он не упустил. Всю ночь он просидел на стуле.
Погребение состоялось на следующий день в девять часов утра. Аббат Мадлин успел отслужить мессу и проводить гроб до могилы, но там он потерял сознание, и его пришлось с кладбища унести.
Пришли и супруги Шарль, и Делом, и Ненесс.
Похороны были по меньшей мере вполне приличные. Жан плакал, Бюто утирал слезы. Лиза в последний момент объявила, что у нее ноги не идут и что она не в силах проводить, тело своей бедной сестры. Она осталась одна дома, тогда как Большуха, Фанни, Фрима, Бекю и другие соседки пошли на кладбище. Возвращаясь, все они нарочно задерживались на площади, у церкви, чтобы присутствовать при сцене, которой они дожидались еще со вчерашнего дня.
До сих пор Жан и Бюто избегали смотреть друг на друга, чтобы не затевать драку у едва остывшего тела Франсуазы. Теперь оба они решительным шагом направились к дому, искоса поглядывая друг на друга. Там видно будет, чья возьмет. Жан сразу понял, почему Лиза не пошла на кладбище. Она решила остаться, чтобы похозяйничать на свободе, — по крайней мере прибрать к рукам самое главное. Ей хватило одного часа, чтобы перебросить от Фрима через забор несколько узлов и перевезти на тачке хрупкие вещи. Похлопав в ладоши, она позвала во двор Лауру и Жюля, — они уже там дрались, а приведенный ею старик Фуан пыхтел, сидя на скамье. Дом был отвоеван.
— Ты куда? — грубо спросил Бюто, остановив Жана перед дверью.
— К себе домой.
— К себе! Как это так — к себе?.. Ты ошибся, здесь наш дом!
Прибежала Лиза и, подбоченившись, начала ругаться и орать громче своего мужа:
— Вот еще новости! Чего он хочет, сволочь этакая?.. Достаточно того, что он так долго морил мою несчастную сестру! Разве она умерла бы от такого пустяка? Потому она и не завещала ему ровно ничего. Гони его в шею, Бюто! Чтобы он больше не возвращался сюда, зараза поганая!
Жан, совершенно опешив от этой бурной атаки, пытался все-таки возражать:
— Я знаю, что дом и земля отходят к вам. Но я имею право на половину обстановки и скота…
— Половину! Вот нахал! — прервала его Лиза. — Негодяй паршивый, ты смеешь требовать половину? Это ты-то! А что ты внес в дом? Гребень? С чем явился сюда? В одной рубашке! На женский счет хочешь жить, кот паршивый!
Бюто, поддакивая ей, жестикулировал, словно выметал что-то за порог:
— Она права! Отправляйся подобру-поздорову! У тебя была куртка и штаны, можешь убираться с ними. У тебя их не отнимают.
Вся семья, особенно ее женская часть, Фанни и Большуха, стояли метрах в тридцати и, по-видимому, молчаливо одобряли эту сцену. Жан побледнел от оскорбления и до глубины души был уязвлен обвинением его в коварном замысле. Он разъярился и орал так же громко, как они:
— Ах, так! Значит, вы хотите скандала? Отлично! Пусть будет по-вашему. Так вот, раз дележа не было, то я возвращаюсь сюда, а потом пойду к г-ну Байашу, чтобы он опечатал имущество и назначил меня его хранителем! Я здесь у себя дома — это вам надо собирать свои монатки.
Он стал наступать с такой яростью, что Лиза отошла от двери, но Бюто бросился на Жана, и началась борьба; оба они катались по полу, продолжая спорить о том, кто вылетит за дверь — муж или сестра с зятем.
— Покажите бумагу, что дом принадлежит вам!
— Бумагу? Плевал я на бумагу! Достаточно того, что право на нашей стороне.
— Ну, так приходите с судебным приставом, приводите жандармов, как это сделали мы.
— Пристав и жандармы? Ну их к черту! Они нужны только подлецам. Порядочные люди и без них сумеют свести счеты друг с другом.
Жан закрепился позади стола, им владело яростное желание победить в этой схватке, — ему не хотелось терять дома, где только что скончалась его жена; ему казалось, что с этим домом связано все счастье его жизни. Бюто тоже был одержим стремлением не сдавать отвоеванные позиции; он понимал, что нужно кончать эту историю.
— Да что тут разговаривать, — крикнул он, — надоел ты нам хуже горькой редьки!
Он перескочил через стол и бросился на Жана, но тот схватил стул, швырнул его под ноги Бюто и отскочил в соседнюю комнату, чтобы там забаррикадироваться. В этот момент Лиза вдруг вспомнила о деньгах, о ста двадцати семи франках, лежавших в комоде. Она решила, что Жан побежал за деньгами, опередила его и, вытащив ящик из комода, завопила в отчаянии:
— Где же деньги? Боже мой, этот проходимец украл их ночью!
Положение Жана стало безнадежным — ему пришлось защищать свой карман. Он начал кричать, что деньги принадлежат ему, что надо еще посчитаться, и тогда безусловно выяснится, что они ему должны, но ни Бюто, ни Лиза не слушали его. Оба набросились на Жана и стали его бить: Лиза усердствовала даже больше своего супруга. В неистовстве они вытолкали Жана из комнаты в кухню. Там все трое сплелись в общий клубок, они валялись на полу, натыкаясь на мебель. Ногой Жан отпихнул Лизу, но она снова подскочила к нему и вцепилась ногтями ему в затылок. Бюто, собравшись с силами, уперся в Жана головой, как баран, и выставил его за порог, на улицу.
Супруги стали в дверях, загораживая их своими телами, и начали кричать:
— Вор! Ты украл наши деньги!.. Вор! Вор! Вор!
Тогда Жан несколько пришел в себя. Заикаясь от боли и гнева, он крикнул им в ответ:
— Ладно, я пойду к судье в Шатоден, он вернет мне обратно мой дом, а с вас я по суду взыщу убытки!.. До встречи!
Еще раз погрозив рукой, он ушел и направился вверх к равнине. Когда остальные родственники увидели, что дело дошло до драки, они благоразумно скрылись, опасаясь, как бы их не впутали в судебный процесс.
Супруги Бюто дико завопили, радуясь победе. Ура! Наконец-то они вышвырнули пришельца, узурпатора! Наконец-то они вернулись к себе домой! Они и раньше говорили, что вернутся туда. Дом! Дом! При мысли, что они находятся в старом родовом доме, некогда построенном их прадедом, их охватил приступ безумного ликования! Они принялись бегать по комнатам, кричать, пока у них не сперло дыхание, они кричали от радости, что кричат у себя дома. Прибежали дети, Лаура и Жюль, схватили старую сковородку и начали бить в нее, как в барабан. Только старик Фуан по-прежнему сидел на каменной скамейке и смотрел на них помутившимся взглядом, не выказывая радости.
Вдруг Бюто остановился.
— Вот черт, ведь он удрал в поле, как бы он чего не натворил с землей!
Это была совершенно вздорная мысль, но она перевернула все его нутро. Да, земля еще более цепко держала его, чем дом. А тот кусок земли, там, наверху, как раз объединял в одно целое две его разъединенные полосы. В общем теперь получился такой прекрасный участок в три гектара, какого не было у самого Делома! Бюто весь так и трепетал от радости, точно к нему неожиданно вернулась желанная женщина. Ему необходимо было сейчас же взглянуть на свою землю. От безумного страха, что тот, другой, похитил ее, у него закружилась голова. Он бросился бежать, ворча, что он не успокоится, пока не узнает, что все в целости.
Жан действительно поднялся к полям, чтобы не идти деревней. По привычке он направился по дороге в Бордери. Когда Бюто заметил Жана, тот как раз шел вдоль корнайского участка, служившего яблоком раздора. Жан не остановился, а только бросил на поле печальный, подозрительный взгляд, как бы обвиняя его в том, что оно принесло ему несчастье. Слезы навернулись у него на глаза при воспоминании о том дне, когда он впервые болтал с Франсуазой: ведь как раз на корнайское поле, в люцерну, потащила ее, тогда еще девчонку, Колишь!.. Он побрел дальше, понурив голову, и Бюто, который следил за Жаком, не вполне еще успокоенный, подозревая его в злом умысле, решил, в свою очередь, подойти к полю. Он остановился и долго смотрел на него. Поле было таким же, как обычно, — ничего дурного с ним не случилось, никто не причинил ему вреда. Сердце Бюто замерло при мысли, что он снова владеет им, теперь уже навсегда. Он присел на корточки, захватил обеими руками горсть земли, втянул в себя ее запах, раздавил ее и пропустил между пальцев. Да, это была его земля! Он вернулся домой, напевая вполголоса, опьяненный ее ароматом.
Жан тем временем шел, сам не зная, куда несут его ноги. Глаза его застилал туман. Сначала он хотел пойти в Клуа, к Байашу, чтобы потребовать своего водворения в доме. Но вскоре его гнев остыл. Все равно, если сегодня он и вернется туда, завтра ему придется оттуда уйти. В таком случае не лучше ли сразу примириться с тяжелым горем, раз несчастье уже произошло? К тому же эти канальи отчасти были правы: бедняком он пришел, бедняком и уходит. Но в особенность его удручало и заставляло покориться то обстоятельство, что все исполнилось согласно воле покойной Франсуазы, — так и должно было быть, раз она ему не завещала своего имущества. Вот почему он отказался от мысли действовать немедленно. По временам под мерный ритм ходьбы его гнев снова разгорался, но теперь он только клялся привлечь Бюто к суду, чтобы получить свою половину имущества. Посмотрим еще, позволит ли он обобрать себя, как липку!
Оглянувшись, Жан с удивлением увидел перед собой Бордери. Подсознательная работа мысли привела его к ферме, как к пристанищу. Действительно, если бы он не захотел покидать этот край, именно на ферме он мог бы остаться, найти кров и работу. Урдекен всегда относился к нему с уважением. Жан ни минуты не сомневался, что его тотчас же примут здесь.
Но еще издали его встревожил расстроенный вид пробежавшей по двору Жаклины. Пробило одиннадцать часов. Он как раз попал в момент ужасного несчастья. Утром молодая женщина поднялась раньше работницы и увидела, что погреб, находившийся в очень опасном месте, около лестницы, открыт. Урдекен лежал в погребе мертвым — он упал, переломив себе при падении ребра. На ее крик сбежались люди, вся ферма была объята ужасом. Теперь тело фермера лежало в столовой на матрасе, а на кухне Жаклина с расстроенным лицом, без единой слезинки в глазах, предавалась полному отчаянию. Как только вошел Жан, она заговорила прерывающимся голосом:
— Ведь я говорила, мне так хотелось, чтобы эту проклятую, дыру перенесли на другое место! Но кто мог оставить ее открытой? Я знаю наверное, что вчера вечером, когда я поднималась, погреб был закрыт… С самого утра я ломаю себе над этим голову.
— Хозяин встал раньше вас? — спросил Жан, пораженный несчастным случаем.
— Да, еще едва светало, я спала. Мне показалось, что кто-то зовет снизу, может быть, это было во сне… Он часто подымался так рано и сходил вниз, чтобы застать работников, когда они только вставали… Наверное, он не заметил дыры и провалился. Но кто же мог оставить погреб открытым? Ах! Как это ужасно!
Жан сейчас же отбросил закравшееся ему в душу смутное подозрение. Эта смерть совершенно не входила в ее интересы, отчаяние ее было искренним.
— Это большое несчастье! Для меня это очень большое несчастье!
Она опустилась на стул, совершенно подавленная, словно стены рушились вокруг нее. Ведь она рассчитывала, что хозяин наконец женится на ней! Хозяин клялся, что все завещает ей! И вот он умер и не успел ничего подписать. Она лишится теперь даже заработка — вернется сын и вышвырнет ее на улицу, как обещал. У нее ничего нет, если не считать нескольких побрякушек да надетого на ней белья. Крушение, полный разгром!
Но Жаклина умолчала про пастуха Суласа, совершенно позабыв, что накануне добилась его увольнения. Она уверяла хозяина, что он слишком стар, не может работать, так как была на него в ярости за то, что он ходил за ней по пятам и выслеживал ее. Урдекен, хотя и не был с этим согласен, все-таки уступил, до такой степени он был теперь у нее под башмаком и только ценою рабского подчинения оплачивал право на блаженные ночи. Он отпустил Суласа с добрым напутствием и всякими обещаниями. Пастух пристально взглянул на хозяина своими белесоватыми глазами и не торопясь стал выкладывать всю подноготную девки, истинную причину своего несчастья. Он говорил про ее любовников, из которых Трон был последним, про бесстыдную, наглую связь с этим парнем; о ней знала вся округа, говорили даже, что хозяину, должно быть, нравится пользоваться объедками после слуг. Растерявшись, фермер напрасно старался остановить Суласа, предпочитая неведение, не желая больше ничего слушать, в ужасе, что, может быть, придется ее прогнать. Старик, тем не менее, облегчил свое сердце от переполнявшей его давней злобы тем, что настойчиво довел рассказ до конца, перечислив все до единого случаи, когда заставал Жаклину с кем-нибудь вдвоем. Жаклина понятия не имела об этом доносе, потому что Урдекен после разговора со стариком бросился в поле; он боялся, что не вытерпит и задушит Жаклину, если она попадется ему на глаза. Вернувшись домой, он рассчитал Трона под предлогом, что тот содержит двор в невероятной грязи. У Жаклины все-таки явились кое-какие подозрения, но она не решилась защищать скотника, рассчитывая на то, что эту ночь он еще проведет на ферме, а на следующий день она надеялась как-нибудь уладить дело. И теперь, в эту минуту, все смешалось под ударом судьбы, разрушившей ее расчеты и десятилетние усилия.
Жан был с ней в кухне один, когда появился Трон. Она еще не видела его со вчерашнего дня. Остальные работники растерянно бродили по ферме без дела.
Едва взглянув на першеронца, на это огромное животное с телом ребенка, она вскрикнула: настолько ее поразил его странный вид, когда он как-то бочком вошел в кухню.
— Это ты открыл погреб!
Внезапно она поняла все, — он был бледен, глаза его расширились, губы дрожали.
— Это ты открыл погреб, ты позвал его вниз, чтобы он провалился!
Жан отступил, потрясенный этой сценой. Впрочем, ни Жаклина, ни Трон в порыве обуревавших их чувств уже не замечали его присутствия. Трон, потупив голову, глухо произнес слова признания:
— Да, это я… Он меня рассчитал, я бы тебя больше не увидел, это невозможно… И потом я подумал, что если он умрет, мы будем свободны и сможем жить вместе.
Она слушала его, застыв от охватившего ее нервного напряжения. Трон, удовлетворенно ворча, выкладывал все, что таилось под его крепким лбом, — дикую рабью зависть слуги к хозяину, которому он обязан подчиняться, преступление, задуманное им втихомолку для того, чтобы одному владеть желанной женщиной.
— Дело сделано, я думал, ты будешь довольна. Я тебе ничего не говорил, чтобы не смущать тебя… А теперь, раз его уже нет, я хочу тебя забрать и жениться на тебе.
— Вот как! — вскипела Жаклина. — Но ведь я тебя не люблю, — грубо крикнула она, — я не хочу тебя! Ты его убил, чтобы овладеть мной! Значит, ты еще глупее, чем я думала. Сотворить такую глупость до того, как он женился на мне и сделал завещание!.. Ты меня разорил, ты вырвал у меня кусок хлеба изо рта. Ведь это ты мне переломал кости! Понимаешь, скотина, мне!.. И ты думаешь, что я пойду за тобой? Да ты взгляни-ка на меня хорошенько! Смеешься ты надо мной, что ли?
Он слушал ее в полном недоумении, пораженный этим неожиданным приемом.
— Потому только, что я забавлялась, что нам было приятно проводить вместе время, ты вообразил, что ты меня навсегда околпачил!.. Нам пожениться? Ну, нет! Нет! Я выбрала бы кого-нибудь похитрее, если бы хотела иметь мужа… Вот что! Убирайся, я не могу тебя видеть… Я тебя не люблю, не хочу тебя, убирайся!
Его охватил гнев. Как так? Значит, он убил зря? Она принадлежит ему, он схватит ее за шею и унесет.
— Ну и подлая же ты дрянь! — выругался он. — Все равно ты пойдешь, или я сведу с тобой счеты так же, как с ним.
Жаклина налетела на него, сжав кулаки.
— Попробуй-ка!
Он был очень силен, толст и высок; она — слаба и тонка, с хрупким телом хорошенькой девушки. Но отступить пришлось все-таки Трону, настолько страшной показалась ему Жаклина, готовая вцепиться в него зубами: ее глаза пронизывали его, как острые ножи.
— Все кончено, проваливай! Да я скорее предпочту никогда не видеть ни одного мужчины, чем пойти с тобой. Проваливай, убирайся прочь отсюда!
Трон попятился, как хищное, но трусливое животное, отступая из страха, втайне помышляя о будущей мести. Он взглянул на нее и повторил:
— Живая или мертвая, ты будешь моей!
Когда он ушел с фермы, Жаклина облегченно вздохнула. Обернувшись в волнении, она вовсе не удивилась при виде Жана. В порыве откровенности она воскликнула:
— Вот прохвост! Ох, и устроила бы я ему встречу с жандармами, если бы не боялась, что он впутает и меня!
Жан оцепенел. Впрочем, молодая женщина переживала сильное нервное потрясение. Задыхаясь, она упала ему на руки, она рыдала и уверяла, что она несчастна, несчастна, очень несчастна! Слезы текли у нее из глаз. Ей хотелось, чтобы ее пожалели, приласкали. Она так и льнула к нему, как будто просила, чтобы он взял ее с собой и оберегал ее. Жану это начинало уже надоедать, как вдруг во двор въехал кабриолет и из него вышел зять покойного, нотариус Байаш, которого один из работников успел предупредить о несчастье. Жаклина бросилась к нему. Весь ее вид выражал отчаяние.
Жан выбрался из кухни и пошел по открытой раввине. Был дождливый мартовский день, но он не замечал этого, потрясенный убийством на ферме. Это несчастье усилило его собственное горе, неудачи преследовали его. Чувство эгоизма гнало его прочь отсюда, несмотря на сожаление, которое он испытывал к участи своего старого хозяина Урдекена. Впрочем, он не собирался выдавать Жаклину и ее друга. Правосудию достаточно было только открыть глаза. Раза два Жан оборачивался, ему казалось, что его кто-то окликает, он словно чувствовал себя их сообщником. Только выйдя на окраину Рони, он перевел дух. Он подумал о том, что фермер наказан за свой грех и что не будь на свете женщин, мужчины были бы куда счастливее. Он вспомнил о Франсуазе и почувствовал глубокую тоску.
Подойдя к деревне, Жан вспомнил о том, что ходил на ферму в поисках работы. Тотчас же им овладело беспокойство. Он стал соображать, куда бы ему теперь толкнуться, и тут ему пришло на ум, что Шарли уже несколько дней как искали садовника. Почему бы ему не предложить им свои услуги? Он как никак приходился им родственником. Может быть, это даже послужит ему рекомендацией. Он немедленно направился в «Розбланш».
Когда служанка ввела Жала в дом, был час дня. Шарли кончали завтракать, и Элоди как раз разливала кофе. Г-н Шарль усадил своего кузена и предложил ему выпить чашку. Жан не отказался, тем более, что ничего не ел со вчерашнего дня и у него живот подвело от голода. Кофе немножко ободрит его. Но когда он оказался за столом с этими буржуа, он не решился просить места садовника. Как только он сел, г-жа Шарль принялась соболезновать ему, и оплакивать смерть бедной Франсуазы. Жан расчувствовался. Шарли были уверены, что он зашел к ним попрощаться.
Позже, когда служанка доложила о приходе отца и сына Деломов, о Жане позабыли.
— Просите войти и подайте еще две чашки.
Шарли придавали очень большое значение этому визиту. Когда возвращались с кладбища, Ненеес проводил их до самого «Розбланш». Г-жа Шарль шла с Элоди, а Ненеес завел разговор с г-ном Шарлем и начистоту объявил ему, что он готов купить дом Э 19, если они сойдутся в цене. По его мнению, дом, состояние которого ему было известно, пойдет за смехотворную цену. Воконь не получит за него и пяти тысяч франков, настолько он его запустил. Там все нужно изменить, обновить меблировку. Персонал заведения неважный, и подобран он неумело, так что клиенты предпочитают посещать, другие места. Минут двадцать он говорил в этом духе, указывал на недостатки предприятия, ошеломляя и поражая дядю своим пониманием, дела, — редкий талант у такого молодого человека. Вот это молодец! У иего зоркий глаз и умелая хватка! На прощание Ненеес объявил, что после завтрака он придет к Шарлям с отцом, чтобы поговорить о деле серьезно.
Вернувшись домой, Шарль сообщил об этом разговоре жене, и та, в свою очередь, удивилась талантам молодого человека. Хорошо было бы, если бы их зять Воконь обладал хоть вполовину его способностями! Им придется вести очень тонкую игру, чтобы Ненесс не облапошил их. Приходится спасать от гибели приданое Элоди. Несмотря на все свои опасения, они чувствовали к этому юноше непреодолимую симпатию, и им хотелось, чтобы дом Э 19, пусть даже с убытком, попал в руки ловкого и надежного хозяина, который придал бы ему былой блеск. Вот почему Шарли приняли Деломов очень радушно.
— Не выпьете ли чашечку кофе? Элоди, предложи сахару.
Жан отодвинул свой стул, и все сели к столу. Делом был хорошо выбрит и сидел с сухим, неподвижным лицом, не произнося ни слова, сохраняя дипломатическую сдержанность. Наоборот, Ненесс, в изысканном туалете, лакированных ботинках, жилете с золотыми пуговицами, сиреневом галстуке, казалось, чувствовал себя превосходно, улыбался и производил обворожительное впечатление.
Когда Элоди, краснея, подала ему сахарницу, он взглянул на нее и сказал, стараясь быть любезным:
— Уж очень большие у вас куски сахара, кузина.
Она еще сильнее покраснела и не нашлась ничего ответить, настолько взволновали невинную девушку слова элегантного молодого человека.
Утром Ненесс умышленно открыл Шарлю только половину своего плана. Во время похорон он обратил внимание на Элоди, и планы его моментально расширились. Ему захотелось получить не только дом Э 19, но и эту девицу. Замысел был чрезвычайно прост. Денег затрачивать не придется, он возьмет дом в виде приданого. И если теперь она принесет ему не слишком завидное добро, то впоследствии Шарли оставят ей настоящее состояние. Вот почему он решил немедленно сделать предложение и привел с собой отца.
Сначала заговорили о погоде, очень теплой для такого времени года. Груши цвели хорошо, только бы не осыпались! Когда кончили пить кофе, разговор затих.
— Милочка, — сказал вдруг г-н Шарль, обращаясь к Элоди, — не погуляешь ли ты немного в саду?
Он отсылал ее, торопясь переговорить с Делонами о делах.
— Простите, дядя, — перебил его Ненесс, — не будете ли вы так добры разрешить кузине остаться с нами?.. Я хотел поговорить с вами кой о чем интересном и для нее. Не лучше ли разом покончить все дела, чем возвращаться к ним дважды?
Тут он встал и сделал предложение, как хорошо воспитанный молодой человек:
— Я хотел вам сказать, что был бы очень счастлив жениться на кузине, если вы, а также и она, выразите свое согласие.
Все были поражены, особенно Элоди. Она до такой степени разволновалась, что вскочила с места и бросилась на шею г-же Шарль; от чрезвычайной стыдливости у нее даже покраснели уши.
— Ну что ты, что ты, котик! — старалась успокоить ее бабушка. — Будь же благоразумна!.. Если просят твоей руки, это не значит, что тебя хотят скушать… Твой кузен не сказал ничего дурного. Взгляни на него, не будь дурочкой.
Но никакими увещаниям» нельзя было ее уговорить показать свое лицо.
— Господи! — воскликнула наконец г-жа Шарль. — Я не ожидала от тебя предложения, мой мальчик! Не лучше ли тебе было сначала переговорить со мной, — видишь, как волнуется наша душечка… Но что бы ни случилось, будь уверен в моем уважении. Я вижу, что ты порядочный человек и хороший труженик.
— Разумеется, — произнес Делом, на неподвижном лице которого до сих пор еще не дрогнул ни один мускул.
— Да, да, конечно, — добавил со своей стороны Жан, понимая, что нужно быть любезным.
Г-н Шарль успокоился. Про себя он уже решил, что Ненесс — неплохая партия: он молод, энергичен и к тому же единственный сын богатых родителей. Его внучке и не найти ничего лучшего.
— Решить должна сама девочка, — сказал он, обмениваясь взглядом с супругой. — Мы не пойдем против ее желания. Пусть будет так, как она хочет.
Тогда Ненесс повторил свое предложение:
— Кузина, не окажете ли вы мне честь и удовольствие…
Ее лицо было по-прежнему спрятано на груди у бабушки, но, тем не менее, она не дала молодому человеку докончить фразы, — три раза она энергично кивнула головой в знак согласия и после этого еще глубже зарылась в бабушкину грудь. Очевидно, с закрытыми глазами она чувствовала себя смелее. Все замолчали, смущенные той поспешностью, с какой она сказала «да». Неужели она полюбила этого молодого человека, которого почти не знала? Или ей безразлично, за кого выйти, лишь бы он был красивым?
Г-жа Шарль поцеловала ее волосы, с улыбкой повторяя:
— Бедная крошка! Бедная крошка!
— Ладно, — сказал г-н Шарль. — Раз она согласна, то и мы тоже согласны.
Но его омрачила какая-то мысль… Тяжелые веки его опустились, и он с сожалением махнул рукой
— Конечно, мой милый, теперь мы оставим то дело, о котором говорили сегодня утром.
— Почему так? — удивился Ненесс.
— Как почему? Да потому… видишь ли… ты должен понять! Не для того мы держали ее до двадцати лет у монахинь… Словом, это невозможно.
Он подмигнул и сжал губы, желая быть понятым и опасаясь сказать слишком много. Разве это мыслимо? Его внучка там, на Еврейской улице! Девушка, получившая такое прекрасное образование и абсолютно чистая, воспитанная в полнейшем неведении!
— Нет уж, извините! — начистоту объявил Ненесс. — Это меня не устраивает. Я женюсь, чтобы устроиться, я хочу и кузину и дом.
— Кондитерскую! — крикнула г-жа Шарль.
Присутствующие сейчас же подхватили это слово и повторили его раз десять. Ну да, кондитерскую! Где ж тут благоразумие? Молодой человек и его отец упорно требовали ее в качестве приданого. Мыслимо ли упускать? С ее помощью можно составить состояние! Они призывали в свидетели Жана, и тот соглашался с ними, кивая головой. Наконец, забывшись, все стали кричать, пустились в детали, приводили грубые подробности. Но тут случилось нечто совсем неожиданное, что заставило всех замолкнуть.
Элоди постепенно подняла голову, встала со своим обычным видом лилии, выросшей без солнца, — худая, бледная, анемичная девушка с пустым взглядом и бесцветными волосами. Она посмотрела на всех и спокойно сказала:
— Кузен прав, этого нельзя упускать.
— Что ты, милочка, да если бы ты знала… — пробормотала г-жа Шарль.
— Я знаю… Викторина давным-давно мне все рассказала, Викторина — та прислуга, которую прогнали из-за мужчин… Я знаю, и я обдумала, Уверяю, что этого нельзя упускать.
Шарли опешили от изумления. Они так и уставились на нее, вытаращив глаза, ничего не понимая. Что же это? Она знала про дом Э 19, и про то, что там делалось, и чем там зарабатывали, знала самую профессию и говорила об этом так бесстрастно! Да, невинность может не краснея касаться всего.
— Нельзя этого упускать, — твердила она. — Это слишком хорошее дело, слишком доходное… И притом — разве можно выпустить из рук нашей семьи дом, который вы основали, в который вложили столько сил?
Г-н Шарль был потрясен. От невероятного волнения его сердце забилось, дыхание захватило. Он встал и, покачнувшись, оперся на жену; она тоже встала, дрожа и задыхаясь. Оба они считали невозможной такую жертву и отказывались:
— Нет, душечка! Нет, милочка!.. Нет, нет, душечка!..
Но на глаза Элоди навернулись слезы; она поцеловала старое обручальное кольцо матери, которое носила на пальце, — кольцо, которое стерлось от постоянной работы в заведении.
— Так вот, позвольте мне досказать… Я хочу быть, как мама, Я могу делать то же, что она. В этом нет ничего позорного, ведь и вы сами это делали. Уверяю вас, что это мне очень нравится. И вы увидите, как я буду помогать кузену, — вдвоем мы быстро наладим дом как следует. Он должен процветать! Вы меня еще не знаете!
Таким образом все выяснилось. Супруги Шарли заливались слезами. Они расчувствовались и рыдали, как дети. Разумеется, не к этому они готовили ее, однако что делать, если в ней заговорила кровь? Они понимали, что это голос ее призвания. Совершенно та же история была с Эстеллой. Ее тоже заперли з монастырь к монахиням, она тоже ничего не знала, проникнутая принципами самой строгой нравственности, и, тем не менее, она сделалась превосходной содержательницей дома. Воспитание ничего не значит, все решает склонность. Но Шарлей совершенно растрогала, растрогала до слез отрадная мысль, что дом Э 19, их детище, их плоть и кровь, будет спасен от гибели. Элоди и Ненесс, исполненные прекрасных порывов юности, будут продолжать в нем начатое ими дело. Они уже видели его восстановленным, вновь привлекающим расположение публики, блестящим, таким, каким он блистал в Шартре в лучшие дни их управления.
Когда к г-ну Шарлю вернулся наконец дар речи, он привлек внучку к себе и заключил в свои объятия.
— Твой отец доставил нам много огорчений, но зато ты утешаешь нас во всем, мой ангел!
Г-жа Шарль тоже обняла ее. Втроем они составили цельную группу, их слезы смешались.
— Значит, это дело решенное? — спросил Ненесс, желая окончательно выяснить вопрос.
— Да, разумеется!
Делом сиял, как отец, который в восторге оттого, что неожиданно пристроил сына. При всей своей осторожности он взволновался и высказал свое мнение:
— Ну и хорошо! Если с вашей стороны не будет никакого неудовольствия, то и мы никогда не пожалеем, что так случилось… Лучшего нашим детям и пожелать нельзя. Раз есть барыш, то все идет по-хорошему.
На этом и покончили. Все снова сели, чтобы спокойно обсудить всякие мелочи.
Жан понимал теперь, что он их стесняет. Он и сам чувствовал себя неловко посреди этих сердечных излияний; он ушел бы и раньше, если бы знал, как это сделать. В конце концов он отвел г-на Шарля в сторону и заговорил с ним о месте садовника. Важное лицо г-на Шарля стало суровым. Дать родственнику службу у себя в доме? Ни в коем случае! От родственников нельзя добиться ничего хорошего. Ему не дашь тумака. Впрочем, и место со вчерашнего дня уже занято. И Жан ушел. В это время Элоди своим звонким девичьим голоском говорила:
— Если папа будет недоволен, я постараюсь его убедить.
Выйдя от Шарлей, Жан пошел не торопясь, не зная, куда ему обратиться в поисках работы. Из имевшихся у него ста двадцати семи франков он уже потратил на похороны жены, заплатил за крест и за могильную ограду. У него вряд ли осталась и половина денег. С этим можно прожить недели три, а там видно будет. Работа его не пугала. Единственное, о чем он беспокоился, это о том, чтобы остаться в Рони ради судебного процесса. Пробило три часа, потом четыре, наконец, пять. Он долго бродил по дорогам. В голове у него был полный сумбур. Жан мысленно возвращался то к событиям в Бордери, то к Шарлям. Повсюду одно и то же — деньги и женщины. От этого умирали, этим жили. Не удивительно, если в этом же причина и его несчастий. От слабости у него подкашивались ноги; он вспомнил, что еще не ел, и пошел обратно в деревню. Он решил поселиться у Лангеня, сдававшего комнаты внаймы. По пути Жану пришлось пересечь церковную площадь, и у него закипела кровь при виде дома, из которого его утром выгнали. С какой стати оставлять этим прохвостам две пары своих брюк и сюртук? Это были его вещи, он хотел их получить, готовый вступить из-за них даже в драку.
Стемнело. В темноте Жан едва узнал сидевшего на каменной скамье старика Фуана. Он подошел к дому со стороны кухни. В кухне горела свеча. Бюто заметил его и бросился ему навстречу, преграждая дорогу.
— Черт возьми! Опять ты здесь!.. Чего тебе еще надо?
— Я хочу получить две пары моих брюк и сюртук.
Разгорелась жестокая схватка. Жан уперся на своем и хотел обыскать шкаф, а Бюто, с косарем в руке, клялся, что перережет ему горло, если он переступит порог дома. Наконец послышался голос Лизы.
— Брось! — закричала она изнутри. — Выкинь ему его отрепье! Ты не будешь носить их, они прогнили.
Мужчины замолкли. Жан стал дожидаться своей одежды. За его спиной на каменной скамье сидел старик Фуан и бормотал, как в бреду, непослушным языком:
— Беги прочь! Они убьют тебя так же, как убили крошку!
Для Жана это было откровением. Он понял все: и смерть Франсуазы и ее упорное молчание. У него и раньше были подозрения, он не сомневался больше, что ей хотелось спасти семью от гильотины… Страх пронизал его до корней волос. Когда ему в лицо полетели брюки и сюртук, выброшенные Лизой за дверь, он не был в силах ни закричать, ни двинуться с места.
— На, держи свои грязные тряпки!.. Разит-то от них как! Просто зараза!..
Жан подобрал одежду и ушел. И, уже выйдя со двора на дорогу, он угрожающе замахал кулаком и, повернувшись к дому, закричал:
— Убийцы!
Это было единственное слово, нарушившее ночное безмолвие. Затем Жан исчез в темноте.
Бюто был потрясен. Он слышал полубессознательное бормотание старика Фуана, и Жан своим окриком сразил его, как пулей. Как же так? Неужели в эту историю вмешаются жандармы?.. А он-то думал, что все погребено вместе с Франсуазой! В тот момент, когда гроб опустили в могилу, он спокойно вздохнул, и вот, оказывается, старик все знает. Может быть, он прикидывается помешанным и выслеживает их?.. Это окончательно доконало Бюто, ему стало настолько не по себе, что он не доел своего супа. Лиза, узнав, в чем дело, задрожала и тоже потеряла аппетит.
Для обоих первая ночь в отвоеванном доме должна была быть праздником, однако в действительности она оказалась ужасной. То была ночь несчастий. Лауру и Жюля родители временно уложили на матрас около комода, и дети еще не спали, когда они сами легли в постель и задули свечу. Но супруги не могли уснуть: они ворочались, как на раскаленных углях, и в конце концов начали вполголоса разговаривать. Ох, уж этот отец! Какой он стал обузой с тех пор, как впал в детство! Это такое бремя, что никаких средств на него не хватает! Представить трудно, сколько он пожирает хлеба, мясо пихает, в рот прямо пригоршнями, вином заливает бороду. А какой неряха! Просто тошнит на него смотреть. При всем том он теперь еще постоянно ходит с расстегнутыми штанами. Его застали как-то раз, когда он спускал их перед маленькими девочками, — мания одряхлевшего животного, омерзительный конец для человека, который в свое время был свиньей не более чем всякий другой. Право, пора бы прикончить его ударом мотыги, раз он сам никак не соберется на тот свет!
— И подумать только: стоит на него дунуть, и он тут же свалится! — бормотал Бюто. — А между тем он коптит небо и встает нам в копеечку! Черт их знает, этих старых хрычей: чем они слабее, чем они беспомощнее, тем дольше живут!.. А наш никогда не околеет!
— И как назло, он вернулся сюда… — сказала Лиза, лежа на спине. — Ему пришлось здесь по вкусу, боюсь, что он устроился надолго… А я бы охотно помолилась богу и попросила бы его сделать так, чтобы старик не провел в доме ни единой ночи.
Оба они обходили молчанием истинную причину их тревоги — то обстоятельство, что отец про все знал и мог выдать их, хотя бы и нечаянно. Это уж чересчур. И без того они давно уже несут из-за него лишние расходы, он мешал им пожить в свое удовольствие на украденные бумаги. Но чтобы из-за одного его слова рисковать головой, — ну нет, это немыслимо! Тут нужно было что-то сделать.
— Я пойду посмотрю, уснул ли он, — сказала вдруг Лиза.
Она снова зажгла свечу, убедилась, что Лаура и Жюль крепко спят, и в одной рубашке на цыпочках вошла в комнату, где хранилась свекла и где они поставили железную кровать для старика.
Когда она вернулась, ее трясло как в лихорадке. Ноги ее застыли от холодных плит пола. Забравшись под одеяло, она прижалась к мужу, тот обнял ее, чтобы согреть.
— Ну что?..
— Ничего! Он спит, рот открыт, как у рыбы, из-за одышки.
Воцарилась тишина. Они молча лежали в объятиях друг у друга и, тем не менее, прекрасно угадывали, что думал каждый. Старик постоянно задыхался; так легко было его прикончить! Стоило засунуть ему в глотку какую-нибудь ерунду, платок, даже пальцы, и они бы освободились от него! Это будет для него даже хорошо. Не лучше ли спокойно спать на кладбище, чем быть в тягость другим и себе?
Бюто продолжал сжимать Лизу в своих объятиях. Теперь они оба пылали, словно кровь в их жилах разгорелась от желания. Вдруг он выпустил ее из рук и, в свою очередь, прыгнул босой на каменный пол.
— Я тоже пойду взгляну на него.
Он скрылся со свечой в руке; она лежала с широко раскрытыми глазами и прислушивалась, затаив дыхание. Текли минуты, а из соседней комнаты не доносилось ни звука. Наконец, сна услышала, что он возвращается без света, тихо ступая ногами, изо всех сил стараясь сдержать клокочущее дыхание. Он подошел к постели, нащупал в темноте жену и прошептал ей на ухо:
— Иди и ты, я не решаюсь один.
Лиза последовала за мужем, вытянув вперед руки, чтобы в темноте на что-нибудь не наткнуться. Они уже не чувствовали холода, даже рубашки стесняли их. Свеча горела на полу, в углу комнаты старика, ее света было достаточно, чтобы его разглядеть. Он лежал на спине, голова его соскользнула с подушки. От старости он был так неподвижен и худ, что если бы не хриплое дыхание, вырывавшееся из широко открытого рта, его можно было бы принять за мертвого. Зубов во рту не было, виднелась только черная дыра, куда, казалось, ввалились губы. Лиза и Бюто склонились над этой дырой, как будто хотели увидеть, много ли жизни осталось там, в глубине. Они долго смотрели на старика, стоя рядом, касаясь друг друга бедрами. Но их руки ослабели; было так легко и вместе с тем так трудно схватить что попало и заткнуть ему рот. Они то отходили от постели, то снова подходили. Во рту у них пересохло, они не в силах были произнести ни слова, говорили только глазами. Взглядом Лиза указала на подушку: чего еще ждать? Надо действовать! Бюто потупил глаза и, посторонившись, пустил жену на свое место. Быстрым движением Лиза в раздражении схватила подушку и бросила ее на лицо Фуана.
— Трус! Всегда прикрываешься женщиной!
Тогда Бюто бросился к постели и придавил старика всей тяжестью своего тела; Лиза тоже взгромоздилась на него и уселась своим толстым кобыльим задом. Оба они пришли в неистовство и энергично придавливали несчастного кулаками, плечами, коленями. Старика сильно встряхнуло. Его ноги разогнулись с легким треском, как сломанные пружины. Казалось, он подпрыгивает, словно рыба, выброшенная на траву.
Но все это скоро кончилось. Они очень крепко насели на него и чувствовали, как его тело слабеет, как уходит из него жизнь. Продолжительная дрожь, последняя судорога и больше ничего, — под ними была какая-то рыхлая масса вроде тряпья.
— Надо полагать, кончился! — проворчал, задыхаясь, Бюто. Лиза все еще сидела колодой, она больше не ерзала и, сосредоточившись, пыталась уловить, не слыхать ли каких-нибудь признаков жизни.
— Да, кончился. Все тихо.
Она соскочила с постели в сбившейся у бедер рубахе и сняла подушку. Оба с испугом воскликнули:
— Ах, черт! Да он совсем почернел!.. Мы пропали!
Действительно, никто бы не поверил, что старик сам собою пришел в такое состояние. Они с такой яростью утрамбовывали его, что вдавили нос в глубь рта. Ко всему еще старик сделался лиловый, совсем как негр.
Одну минуту им казалось, что почва колеблется под ними.
Им почудилось, что уже скачут жандармы, звенят тюремные цепи, блестит нож гильотины. Столь плохо удавшаяся затея наполнила их ужасом и сожалением. Как теперь поправить дело? Ведь сколько не три его мылом, белым его не сделаешь. Но именно то, что он почернел, как сажа, и навело их на спасительную мысль.
— А что если его сжечь?.. — пробормотала Лиза.
Бюто с облегчением вздохнул:
— Верно. Мы скажем, что он сам себя поджег.
Тут он вспомнил о ценных бумагах; он хлопнул в ладоши, лицо его осветила торжествующая улыбка.
— Ей-богу, хорошо!.. Все поверят, что он сжег бумаги и себя вместе с ними… И концы в воду!..
Он сейчас же побежал за свечой, но Лиза так боялась пожара, что не сразу подпустила его к постели. В углу за свеклой лежали снопы соломы. Она взяла один из них и подожгла волосы на голове отца, потом подпалила его длинную седую бороду. Запахло жиром, послышался треск, показались маленькие желтые огоньки. И вдруг Лиза и Бюто отскочили в смущении назад; их словно оттащила за волосы чья-то холодная рука. Старик, который, оказывается, еще дышал, в ужасных страданиях от ожогов открыл глаза, и на них взглянула страшная черная маска с большим переломленным носом и опаленной бородой. Лицо его выражало муку и ненависть. Но вскоре исчезло и это жуткое выражение. Он умер.
Бюто был уже вне себя. Вдруг он услышал плач, доносившийся из другой комнаты. Он в бешенстве заорал. За дверью в одних рубашонках стояли дети, Лаура и Жюль. Их разбудил шум, а яркий свет из открытой двери привлек их в комнату старика. Они все видели и ревели от ужаса.
— У, паршивые! — закричал Бюто, устремившись к ним. — Если вы только пикнете, я вас задушу!.. Вот вам, чтобы помнили!
Он закатил каждому по такой пощечине, что сбил их с ног. Они встали без единой слезинки, забрались на свой матрас, закутались, и больше их не было слышно.
Бюто решил поскорее все кончить и, несмотря на сопротивление жены, поджег соломенный тюфяк. К счастью, в комнате было так сыро, что солома горела очень медленно. Пошел густой дым, и они начали задыхаться; пришлось открыть окошечко. Языки пламени стали расти и достигли потолка. В огне трещало тело старика, вокруг распространялся отвратительный запах горелого мяса. Весь старый дом сгорел бы, как стог сена, если бы солома под разлагающимся телом не начала тлеть. Вскоре огонь потух, и на перекладинах железной кровати остался лишь полуобгорелый, обезображенный, неузнаваемый труп. Часть соломенного матраса осталась неповрежденной, кончик одеяла все еще свешивался с кровати.
— Уйдем! — сказала Лиза. Она дрожала, хотя в комнате стало очень жарко.
— Подожди, — сказал Бюто, — надо все привести в порядок.
Он придвинул к изголовью стул и поставил на него свечу таким образом, чтобы можно было подумать, что она упала на матрас. Он даже догадался поджечь на полу бумаги. От них останется зола, и он расскажет, что старик нашел свои бумаги и хранил их здесь.
— Теперь все в порядке! Спать!
Они оба побежали, толкая друг друга, и бросились в постель, но одеяло стало холодным, как лед, и они крепко обнялись, чтобы согреться. Забрезжил день, а они все еще не спали. Они лежали молча. Временами их пробирала дрожь, после которой супруги слышали, как громко бьется у них сердце. Их беспокоила оставшаяся открытой дверь в соседнюю комнату; но закрыть ее они тоже не могли решиться. В конце концов они так и уснули обнявшись.
Утром на отчаянные вопли Бюто сбежались соседи. Фрима и другие женщины обнаружили опрокинутую свечу, наполовину сгоревший матрац и золу от бумаг. Все они начали кричать, что рано или поздно это должно было случиться, что они это сто раз предсказывали, так как старик впал в детство. Счастье, еще, что он не сжег вместе с собой и весь дом!
Два дня спустя, в самый день погребения старика Фуана, Жан, утомленный бессонной ночью, проснулся очень поздно в маленькой комнате, которую он занимал у Лангеня. Он до сих пор еще не был в Шатодене по поводу своего процесса, хотя именно из-за этого и остался в Рони. Каждый вечер он откладывал дело до следующего дня, и сомнения его росли по мере того, как стихал его гнев. Только эта борьба с самим собою и держала его еще в состоянии какого-то нервного возбуждения и нерешительности.
Бюто и его жена — настоящие злодеи, убийцы, и всякий порядочный человек должен их уничтожить. При первом же известии о смерти старика он понял, что здесь что-то нечисто. Ну и подлецы!.. Сожгли его живьем, чтобы он не мог рассказать правду! Франсуаза, Фуан: первое убийство повлекло за собой второе. За кем теперь очередь? Не за ним ли?.. Они знают, что ему все известно, и, наверное, влепят ему пулю где-нибудь в лесу, если он будет упорствовать и не уйдет из этих мест. Но в таком случае, почему бы ему сразу не донести на них? Проснувшись, он так и решил: рассказать всю историю жандармам. Потом его стали одолевать сомнения: ведь ему придется выступать свидетелем в таком крупном деле. Как бы ему самому не пострадать вместе с обвиняемыми? Для чего создавать себе лишние заботы? Разумеется, это — малодушие, но он оправдывал себя, повторяя, что таким образом выполняет последнюю волю Франсуазы. Много раз в течение ночи он то решался начать дело, то передумывал и мучился сознанием неисполненного долга.
В девять часов утра Жан вскочил с постели и освежил голову в тазу с холодной водой. Внезапно он принял окончательное решение: никому он ничего не станет рассказывать и даже не станет судиться, чтобы получить половину мебели. Игра не стоила свеч. Гордость вселила в него уверенность; его радовало, что он не имеет ничего общего с этими мерзавцами, что он здесь пришелец. Пусть они грызутся между собой; самый лучший исход был бы, если бы они пережрали друг друга! Горечь и отвращение к десяти годам, прожитым в Рони, заставили его сердце забиться от злобы и гнева. И подумать только, что он был так доволен в день, когда бросил военную службу после итальянской кампании, как он радовался тогда, что может снять саблю и больше не убивать людей! И вот с тех пор он жил среди отвратительных дрязг, среди дикарей. У него было скверно на душе уже с момента женитьбы; а теперь оказывается, что эти дикари к тому же воруют, убивают! Настоящие волки, выпущенные на огромную мирную равнину! Нет, нет! С него довольно! Из-за этих алчных зверей деревня стала ему ненавистна. Стоит ли травить одну пару волков, самку и самца, когда нужно уничтожить всю их свору? Он предпочитал уехать.
В этот момент Жану подвернулась на глаза газета, которую он накануне принес из кабачка. Его заинтересовала статья о предстоящей войне. Слухи о войне ходили уже несколько дней и вкушали людям тревогу. И это известие разожгло в яркое пламя чуть теплившийся огонек, неведомый для него самого, но не потухавший где-то в глубине его сознания. Жан уже больше не колебался относительно отъезда; мысль о том, что ему некуда идти, исчезла, как бы сметенная порывом ветра. Ну что ж! Он пойдет воевать! Он снова поступит в армию. Он уже исполнил свой долг, но что из того? Если не имеешь определенной профессии, если жизнь надоела, если ты пришел в ярость от того, что тебе досадили враги, самое лучшее — плюнуть на них. Он почувствовал облегчение. Им овладело безрадостное веселье. Он оделся, энергично насвистывая мелодию марша, который в Италии играли перед боем. Люди слишком подлы; надежда поколотить пруссаков утешала его, а кроме того, раз он не нашел покоя в этом захолустье, где целые семьи состояли из кровопийц, не лучше ли снова вернуться к бойне? Чем больше людей он убьет, чем краснее станет земля, тем лучше! Он будет чувствовать себя отомщенным за эту проклятую жизнь, за то горе и страдание, которое ему причинили люди!
Жан спустился вниз, съел два яйца и кусок сала, поданные ему Флорой, потом позвал Лангеня и рассчитался.
— Вы уходите, Капрал?
— Да.
— Но вы вернетесь?
— Нет.
Трактирщик удивленно посмотрел на него, но промолчал. Значит, этот балбес отказывается от своих прав?
— А что вы собираетесь делать? Наверное, снова станете столяром?
— Нет, солдатом.
Лангень от изумления вытаращил глаза. Он не мог подавить презрительного смешка. Вот простофиля-то!
Жан пошел было по направлению к Клуа, но остановился и вновь поднялся на холм. Он не мог покинуть Рони, не побывав в последний раз на могиле Франсуазы. И еще одно чувство говорило в нем: его влекла к себе необъятная равнина, печальная Бос, к которой он в конце концов привязался за долгие часы, проведенные в одиночестве за работой в поле.
Позади церкви виднелось кладбище, обнесенное полуразрушенной стеной, такой низкой, что, стоя среди могил, можно было видеть весь горизонт от края до края. Небо, побелевшее от бледных лучей мартовского солнца, заволоклось легкой дымкой, прозрачной, как тончайший белый шелк, чуть подернутый лазурью. И оцепеневшая от зимних холодов босская равнина еще как бы дремала, как та сонливица, которая уже проснулась, но не хочет пошевельнуться, наслаждаясь ленивой истомой. Потонули бескрайние дали, и равнина, казавшаяся от этого еще шире, расстилала зеленые прямоугольники полей, засеянных пшеницей, овсом и озимой рожью. На обнаженных пашнях уже начался сев яровых. Повсюду двигались люди, разбрасывая семена меж жирных комьев распаханной земли. Было видно, как из рук сеятелей, тех, что находились поближе, семена сыпались, словно живая золотистая пыль. Потом люди становились все меньше и меньше, теряясь где-то в бесконечности. Золотистая пыль окутывала их прозрачным облаком, вдали она казалась лишь мерцанием света. И на много миль кругом, со всех сторон этого беспредельного простора, под лучами солнца дождем лилась жизнь грядущего лета.
Жан остановился у могилы Франсуазы. Она находилась в длинном ряду других могил, а подле нее зияла открытая яма, ожидавшая тело старого Фуана. Сорные травы буйно разрослись на кладбище; муниципальный совет никак не мог решиться предоставить сторожу пятьдесят франков, чтобы он расчистил могилы. Кресты и могильные ограды сгнили, не поддались разрушению только большие побуревшие камни. Но все очарование этого уединенного уголка заключалось в его заброшенности, — только старые вороны, кружась над колокольней, нарушали своим карканьем кладбищенскую тишину. Здесь, славно на краю света, все спало в полном забвении и покое. И Жан, проникнутый этим покоем смерти, задумался о великой Бос, о севе, наполнявшем ее трепетом жизни. Но вот медленно зазвонил колокол: три удара, потом два других, потом перезвон, — это выносили тело Фуана, его скоро должны были принести на кладбище.
Волоча ногу, к могиле подошел кривоногий могильщик и измерил ее взглядом.
— Слишком тесна, — заметил Жан, взволнованный предстоящим зрелищем.
— Ничего! — ответил хромой. — Тело ужарилось, немного места займет!
Накануне, до появления доктора Финэ, Бюто и Лиза очень волновались. Но доктор заботился только о том, чтобы сразу же подписывать документ на право захоронения: он стремился оградить себя от излишнего беспокойства. Он подошел к кровати, взглянул на труп и возмутился глупости родных, оставивших свечу около выжившего из ума старика. Если у него и возникло какое-нибудь подозрение, то он был достаточно благоразумен, чтобы не высказывать его. Черт возьми, старик так упрямо цеплялся за жизнь! Что за беда, если его немножко поджарили? Доктор столько видел на своем веку, что это ему показалось пустяком. С безразличием, порожденным злобой и презрением, он только пожал плечами: что с них взять? Грязное крестьянское отродье.
Супруги Бюто почувствовали облегчение, им только оставалось поддерживать впечатление, будто бы семья переживает тяжелую утрату, которую следовало, правда, предвидеть и ожидать. Как только вошла Большуха, они для приличия залились слезами. Она с удивлением взглянула на них, считая, что по части слез они даже пересаливают. Сама она прибежала исключительно ради развлечения, так как претендовать на наследство не собиралась. Опасность возникла лишь в тот момент, когда явились Фанни и Делом. Делом только что был назначен мэром вместо Макрона; это преисполнило его жену такой гордостью, что ее просто распирало. Фанни сдержала клятву, — отец ее умер, а она так и не примирилась с ним. Ее чувствительная натура все еще не могла забыть обиды, и она подошла к трупу с сухими глазами. Вдруг послышались громкие рыдания — это пришел совершенно пьяный Иисус Христос. Он орошал тело отца слезами и вопил, что не перенесет удара.
Пока Лиза приготовляла на кухне вино и стаканы, шел общий разговор. Сейчас же вспомнили о ста пятидесяти франках ренты с дома: ее следовало передать тому из детей, на чьем попечении отец находился в последние дни. Но, кроме того, у старика были еще припрятаны деньги. Тут Бюто рассказал придуманную им историю о том, как Фуан нашел бумаги под мраморной плитой комода, как ночью он стал удовольствия ради разглядывать их. Тут-то наверное и загорелись у него волосы. Ведь обнаружили золу от бумаги: Фрима, Бекю и другие могут это удостоверить. Пока он рассказывал, все смотрели на него, но он не смущался, бил себя в грудь, призывая в свидетели весь божий свет. Очевидно, родственники все поняли, но супругам Бюто было на это наплевать, только бы их не трогали и не требовали от них денег. Впрочем, Фанни с прямодушием гордой женщины не преминула обозвать их ворами и убийцами. Да, да, они сожгли отца, они его обокрали — это ясно как день! Тогда супруги Бюто яростно набросились на других, обвиняя их в самых мерзких преступлениях. Ах, значит им хотят зла? А суп, от которого старик чуть не подох у своей дочери? Если станут говорить о них, то и они найдут, что порассказать о каждом. Иисус Христос снова принялся рыдать и выть в отчаянии, что возможны такие злодейства. Боже мой! Бедный отец! Неужели же существуют такие подлые сыновья, что способны зажарить своего собственного родителя? Едва ссора начинала затихать, Большуха бросала слова, которые разжигали ее снова. Тогда Делом, обеспокоенный этой сценой, закрыл все двери и окна. Теперь он должен был оберегать свое официальное положение; он, впрочем, всегда стоял за благоразумное разрешение всех вопросов. Наконец, он объявил, что нельзя говорить вслух о подобных вещах. Недостает только, чтобы их услышали соседи. Дело дойдет до властей, и тогда правые могут пострадать больше виноватых. Все замолчали, — действительно, не следовало допускать правосудие рыться в их грязном белье. Бюто наводил на них ужас. Таксой грабитель вполне был способен их разорить. В этом добровольном замалчивании явного преступления таилось обычное сообщничество крестьян с деревенскими бунтарями — браконьерами и убийцами охотничьей стражи, которых крестьяне боятся и не выдают властям.
Большуха осталась пить кофе. Остальные, пренебрегая вежливостью, ушли, не желая оставаться в доме презираемых хозяев. Супруги Бюто были довольны: деньги оставались за ними, и никто их не будет теперь мучить. Лиза заговорила прежним сварливым тоном, а Бюто, желая сделать все как полагается, заказал гроб и снова пошел на кладбище, чтобы убедиться, что могилу роют в нужном месте. Надо сказать, что в Рони крестьяне не любят покоиться на кладбище рядом с теми, кого они ненавидели при жизни. Хоронят по порядку, рядами, и все зависит от воли случая. Поэтому, когда умирают один за другим два врага, это причиняет много затруднений властям, так как другое семейство предпочитает не хоронить покойного, лишь бы не класть его на кладбище рядом с врагом. Случилось так, что Макрон, будучи мэром, злоупотребил своим положением и купил себе место не в общем ряду. К несчастью, этот участок соприкасался с участком, где лежал отец Лангеня и где сам Лангень сохранил место для себя. С той поры Лангень не мог успокоиться. Его долгая борьба с соперником еще больше обострилась. Мысль о том, что тело его будет гнить рядом с телом этого негодяя, отравляла ему весь остаток жизни. Такое же чувство испытывал и Бюто, осматривая место, предназначенное для отца. Слева от него была могила Франсуазы, это было хорошо; но злому року было угодно, чтобы в следующем, верхнем ряду, как раз против могилы Фуана, находилась могила покойной жены Сосисса, а возле нее — место, оставленное Сосиссом для себя. Таким образом, когда этот мошенник Сосисс, наконец, подохнет, его ноги придутся как раз над черепом старика Фуана. Можно ли терпеть это хотя бы одну минуту? Старики возненавидели друг друга еще после грязной истории с рентой, и вот негодяй, облапошивший другого, до скончания века будет плясать на его голове! Черт возьми! Да если бы даже у родственников хватило духу перенести это, то кости старого Фуана сами перевернулись бы в гробу от соседства с костями дядюшки Сосисса. Кипя от возмущения, Бюто помчался в мэрию и поднял там целую бурю. Он набросился на Делома и потребовал, чтобы тот воспользовался своим положением и предоставил отцу Фуану другое место. Но зять отказался нарушить обычай, указывая на печальный пример Макрона и Лангеня. Бюто обозвал его трусом, продажной шкурой и орал, выйдя на середину улицы, что только он, Бюто, порядочный сын, что другим дела нет до того, хорошо или плохо будет лежать отцу в могиле. Он взбудоражил всю деревню и вернулся домой в полном негодовании.
Но Делому только что пришлось столкнуться со значительно большим затруднением. За два дня до того уехал аббат Мадлин, и Ронь снова осталась без священника. Содержание его оказалось для прихода слишком большой роскошью, попытка иметь своего приходского священника удалась настолько плохо, что муниципальный совет решил отменить соответствующие кредиты и вернуться к прежнему положению, когда церковь обслуживалась кюре из Базош-ле-Дуайен. Но аббат Годар, несмотря на предписание епископа, решительно заявил, что ни за что не придет туда со словом божьим. Он был возмущен отъездом своего коллеги и обвинил жителей Рони в том, что они замучили священника чуть ли не до смерти, и все это единственно для того, чтобы принудить его, Годара, вернуться. Он уже повсюду объявил, что Бекю может в следующее воскресенье звонить к обедне хоть до вечера. Но вот умер старик Фуан, и его внезапная смерть до крайности обострила положение. Погребение — это не то, что обедня, его отложить нельзя. Делом, человек хитрый и неглупый, в сущности, был очень рад этому обстоятельству и лично отправился в Базош к кюре. Как только аббат увидел Делома, у него вздулись на висках жилы и потемнело лицо. Годар не дал Делому раскрыть рта, отмахиваясь от него обеими руками. Нет, нет, ни за что! Он предпочитает потерять приход! А когда он узнал, что его требуют на похороны, он даже заикаться стал от ярости. Вот как! Эти нечестивцы нарочно стали умирать! Они думают, что принудят его таким образом уступить! Отлично! Да хотя бы их всех зарыли в землю, он и не думает помогать им подняться на небо! Делом спокойно ждал, когда спадет первая волна гнева, а затем высказал свое мнение, что в святой воде отказывают только собакам, что покойник не может оставаться на руках у родных, и, наконец, привел свои личные причины. Умерший был его тестем, тестем мэра Рони. Отпевание назначено на следующий день, в девять часов! Аббат Годар продолжал кипятиться, чуть не задыхаясь от ярости, и Делом вынужден был уйти, не переубедив его, — он надеялся, что за ночь аббат примет более разумное решение.
— Я сказал вам — нет! — крикнул в последний раз священник Делому вдогонку. — И звонить нечего!.. Нет, тысячу раз нет!
На следующий день мэр приказал Бекю звонить в десять часов утра. Посмотрим! У Бюто все было готово; тело положили в гроб еще накануне под наблюдением опытной Большухи. Комнату уже вымыли, и ничего не напоминало о пожаре, кроме лежавшего в гробу тела отца. Колокол зазвонил, когда вся семья, собравшаяся к выносу перед домом, заметила шедшего по улице аббата Годара. Аббат запыхался от быстрой ходьбы. Красный и сердитый, он, обнажив голову, энергично обмахивался своей треуголкой из боязни, как бы с ним не случился удар. Ни на кого не глядя, он ввалился в церковь и тотчас же вышел оттуда в облачении. Перед ним шли два мальчика из хора, один нес крест, другой — чашу со святой водой. Он быстро, на ходу пробормотал над покойником несколько слов и, даже не глядя, несут ли за ним носильщики гроб или нет, вернулся в церковь и вихрем начал служить обедню. Клу со своим тромбоном, а также двое певчих никак не могли за ним поспеть. В первом ряду сидели родственники — Бюто, Лиза, Фанни, Делом, Иисус Христос, Большуха и г-н Шарль, почтивший похороны своим присутствием. Он передал извинение г-жи Шарль, которая уже два дня как уехала с Элоди и Ненессом в Шартр. Что же касается Пигалицы, то она в последнюю минуту не досчиталась трех гусей и отправилась их разыскивать. Позади Лизы стояли дети, Лаура и Жюль; они не двигались, держали себя очень чинно, скрестив руки, широко раскрыв громадные черные глаза. Много знакомых теснилось на других скамейках, причем больше всего было женщин — Фрима, Бекю, Селина, Флора. Вообще собралось столько народу, что вполне можно было гордиться. В начале обедни кюре, обращаясь к своей пастве, так грозно развел руками, словно собирался всем влепить оплеуху. Совершенно пьяный Бекю продолжал трезвонить.
В общем, обедня получилась приличная, хотя и несколько торопливая. На кюре никто не сердился, над ним посмеивались, ему прощали; было вполне естественно, что он недоволен своим поражением. И все радовались победе Рони. Лица присутствующих сияли насмешливым удовлетворением: они добились своего, получили последнее напутствие, хотя им пришлось силой заставить кюре явиться к ним со словом божьим, на которое в глубине души им было наплевать.
Обедня кончилась, кропило переходило из рук в руки, затем процессия двинулась в следующем порядке: впереди — крест, певчие, Клу с тромбоном, запыхавшийся кюре, затем гроб, который несли четверо носильщиков, за ним родственники покойника и, наконец, все остальные. Бекю принялся звонить так сильно, что вороны, печально каркая, улетели с колокольни. На кладбище пришли быстро, — надо было завернуть лишь за угол церкви. Среди великого безмолвия громко разносилось пение и звуки музыки, а солнце, скрытое облаками, согревало трепещущий мир разросшихся диких трав. И среди вольного воздуха гроб вдруг показался таким маленьким, что все изумились. У Жана, присутствовавшего на похоронах, защемило сердце. Бедный старик, он так отощал от старости, так скрутила его жалкая жизнь, что он прекрасно уместился в этом игрушечном ящике, в этой тесной, маленькой коробке! Он займет немного места, он не слишком обременит эту землю, просторную землю, которая была его единственной страстью и иссушила его крепкие мышцы. Тело поднесли к краю раскрытой могилы. Жану, следившему за процессией, видно было, что делается дальше, за оградой кладбища, на равнине. Там, от края и до края горизонта, теряясь в бесконечной дали, шли сеятели. Жан снова увидел их однообразные, непрерывно движущиеся ряды и живую волну семян, изливавшуюся на вспаханную землю.
Когда супруги Бюто заметили Жана, они обменялись беспокойным взглядом. Неужели этот скот поджидает их здесь, чтобы устроить скандал? Пока он в Рони, они не смогут спать спокойно. Мальчик из хора, державший крест, только что водрузил его возле могилы, а аббат Годар наспех произносил последние слова молитвы перед гробом, поставленным в траве. Явившиеся с опозданием Макрон и Лангень упорно глядели на равнину, привлекая внимание собравшихся. Остальные тоже обернулись в ту сторону, — их заинтересовали клубы дыма, поднимавшиеся к небу. В Бордери, по-видимому, вспыхнул пожар, было похоже, что горели стога за фермой.
— Ego sum!..[2] — сердито бросил кюре.
Собравшиеся повернулись к нему лицом, снова уставив глаза на тело. И только г-н Шарль шепотом продолжал начатый с Деломом разговор. Утром он получил письмо от г-жи Шарль и был в восторге. Едва приехав в Шартр, Элоди выказала себя удивительным образом, — она была настолько же энергичной и ловкой, как Ненесс. Она скрутила своего отца и уже держала в руках весь дом. У нее положительно был дар к этому делу, зоркий глаз и твердая рука! Г-н Шарль умилялся оттого, что отныне он сможет счастливо провести остаток дней в своем имении «Розбланш»: его розы и гвоздики никогда еще не цвели так пышно, а птички поправились и снова начали петь так сладко, что за душу хватали.
— Amen![3] — очень громко произнес мальчик, несший чашу со святой водой.
Аббат Годар сейчас же провозгласил гневным голосом:
— De profundis clamavi ad te, Domine…[4]
И он продолжал читать молитву, в то время как Иисус Христос отвел Фанни в сторону и жестоко обрушился на Бюто:
— Не будь я так пьян в тот день… Но ведь это просто глупо позволять так себя обворовывать.
— Да, уж это верно, что мы обворованы, — пробормотала Фанга.
— В конце концов у этих прохвостов имеются процентные бумаги. Они уже давным-давно пользуются ими в свое удовольствие, они это все сладили с дядюшкой Сосиссом, я знаю… Черт возьми, неужели же мы не потащим их в суд?! Она отстранилась от него, суда она не хотела.
— Нет, нет, я не стану! С меня довольно и своих дел. Ну, а ты как хочешь.
У Иисуса Христа появились тогда некоторые опасения и нерешительность. Раз он не мог выставить вперед свою сестру, то дело менялось, потому что его личные взаимоотношения с правосудием не внушали ему надежды на успех.
— Про меня много выдумывают… Ну, да ладно, пусть! Честный человек может ходить с высоко поднятой головой, в этом его утешение.
Слушавшая его Большуха видела, как он выпрямился с подобающим порядочному человеку достоинством. Она всю жизнь относилась к нему, как к жалкому простофиле. Ей всегда было досадно, почему этакий здоровенный парень не разнесет в пух и прах своего брата, чтобы получить свою долю. Чтобы поиздеваться над ним и над Фанни, она вдруг вмешалась в разговор и ни с того, ни с сего начала повторять свои обычные обещания, точно с неба свалилась:
— Я-то уж наверное никого не обижу. Завещание у меня давным-давно в полном порядке. Каждому достанется его часть; я бы не могла умереть спокойно, если бы кого-нибудь обидела. И Гиацинт там упомянут и ты, Фанни… Мне уж, стукнуло девяносто лет. Скоро, скоро придет мой черед…
Но она не верила сама ни единому своему слову, в твердой решимости жить вечно, чтобы вечно владеть своим добром. Она их всех переживет. Вот еще один, ее же брат, отправился на тот свет. Все, что происходило вокруг: покойник, открытая могила, погребальный обряд, — казалось, все это было для посторонних, а не для нее. Высокая и худая, опираясь на трость, она стояла среди могил, не испытывая ничего, кроме разве любопытства к скучной процедуре смерти, которую приходится претерпевать другим.
Священник пробормотал последний стих псалма:
— Et ipse redimet Israel ex omnibus iniquitatibus ejus.[5]
Он опустил кропило в чашу со святой водой, окропил гроб и снова провозгласил:
— Requiescat in расе.[6]
— Amen, — ответили двое мальчиков певчих.
Могильщик обмотал гроб веревкой. Чтобы его опустить, достаточно было двух человек, — покойный Фуан весил не больше, чем маленький ребенок. После этого началось прощание. Кропило передавали из рук в руки, и каждый поочередно крестообразно взмахивал им над могилой.
Жан тоже подошел, взял кропило из рук г-на Шарля и заглянул в яму. Его глаза затуманились, так как он долго смотрел на беспредельную босскую равнину, на сеятелей, разбрасывавших будущий хлеб на всем ее пространстве, вплоть до пронизанного светом тумана на горизонте, в котором терялись их силуэты. Однако в земле Жан увидел гроб с его узкой еловой крышкой цвета спелой ржи, на расстоянии казавшийся еще меньше. Посыпались жирные комья и наполовину засыпали гроб. Жан различал теперь только бледное пятно, точно пригоршню семян, которые его сотоварищи там, на пашне, бросали в борозды. Он взмахнул кропилом и передал его Иисусу Христу.
— Господин кюре! Господин кюре! — конфиденциально обратился к аббату Делом.
Он бежал вдогонку за аббатом Годаром, который по окончании церемонии сразу же поспешил уйти, забыв о двух мальчиках певчих.
— Что еще? — спросил священник.
— Я хочу поблагодарить вас за вашу доброту… Значит, в воскресенье мы будем звонить к обедне в девять часов, как всегда, не так ли?
Кюре, не отвечая, пристально посмотрел на него, и Делом поспешно добавил:
— У нас очень больна одна бедная женщина, она совсем одинока, и денег нет ни гроша… Розали, та, что плела из соломы, вы ее знаете… Я послал ей бульону, но я не в состоянии справиться со всем.
Лицо аббата смягчилось; угрюмое выражение его сменилось жалостью. Он тщетно обыскал свои карманы. Нашлось только семь су.
— Не одолжите ли мне пять франков? Я вам верну в воскресенье. До воскресенья.
И он ушел, снова задыхаясь от быстрой ходьбы. Конечно, господь бог, чье святое слово его буквально силой заставили принести сюда, отправил бы всех этих роньских грешников жариться в аду. Но это еще не значит, что и в этом мире они должны терпеть мучения.
Возвратившись к остальным, Делом попал в самый разгар ужасной ссоры. Началось с того, что присутствующие с любопытством следили за тем, как могильщик лопатой засыпал гроб землей. Случаю было угодно, чтобы у края могилы бок о бок оказались Макрон и Лангень. Лангень начал открыто бранить соседа по поводу места на кладбище. Родственники, начавшие уже расходиться, задержались у могилы. Вскоре и у них разгорелись страсти, они тоже ринулись в бой под монотонный стук комьев земли, падавших с лопаты в могилу.
— По какому такому праву? — кричал Лангень. — Ну, что ж, что ты был мэром? Все равно надо было соблюдать черед. Ты что же это, чтобы досадить мне, что ли, устроился рядом с отцом? Да ведь тебя еще там нет, черт возьми!
— Отвяжись ты от меня, — отвечал Макрон. — За что заплатил, то и мое. Я туда лягу, и не такому подлому скоту, как ты, помешать мне!
Спорщики начали толкать друг друга, они находились рядом со своими владениями в несколько футов земли, где должны были успокоиться навеки.
— Подлец окаянный! Тебе, видно, все равно, что мы окажемся соседями, как закадычные друзья! А меня от этого в жар так и бросает!.. Всю жизнь ели друг друга поедом, а там будем мирно лежать рядышком на покое!.. Нет уж, не бывать между нами миру!
— Наплевать мне на это! Какое мне до тебя дело? Забота какая, что ты будешь гнить по соседству!
Такое презрение окончательно вывело из себя Лангеня. Он проворчал, что если переживет его, то придет ночью вырыть его кости. Тот насмешливо ответил, что хотел бы взглянуть на это. Но тут в ссору вмешались женщины.
Селина, худая, черная, озлобленная, начала возражать мужу:
— Ты не прав, я уж тебе говорила, что это нехорошо, бессердечно… А если ты будешь упираться, так останешься в своей яме один. Я уйду в другое место. Не хочу, чтобы меня отравляла эта погань.
Она качнула подбородком в сторону распустившей нюни Флоры. Но та не осталась в долгу:
— Кто еще кому повредит!.. Не злись, красотка моя! Не желаю, чтобы от твоей падали зараза залетела ко мне!
Бекю и Фрима пришлось вступиться и разнять их.
— Полно, полно, — заговорила Бекю, — раз вы не в согласии, то и не быть вам вместе. Всяк волен выбирать, кого хочет!
Фрима поддакивала ей:
— Ну, конечно, само собой… Вот и мой старик помирать собирается. Да разве я положу его рядом с дядюшкой Куйо, с которым у него в свое время были счеты? Уж лучше у себя его схороню!
На глазах у нее выступили слезы при мысли, что ее парализованный муж не протянет, может быть, и недели. Вчера она хотела его уложить в постель, да и кувырнулась вместе с ним; и уж, конечно, если он помрет, она переживет его не на много.
Лангень неожиданно обратился к возвращавшемуся Делому:
— Ты вот — правильный человек. Скажи, разве не следует его прогнать оттуда и отправить в хвост вместе с другими?
Макрон пожал плечами, а Делом подтвердил, что с того момента, как Макрон оплатил землю, она принадлежит ему. С этим уж ничего не поделаешь. Вот и все. Тогда вышел из себя Бюто, который до сих пор старался оставаться спокойным. Остальные родственники воздерживались от вмешательства, комья земли продолжали сыпаться на гроб старика. Но Бюто был до крайности возмущен и закричал Лангеню, указывая на Делома:
— Уж не думаешь ли ты, что этот молодец способен понимать какие-то чувства? Как бы не так! Недаром он похоронил своего отца рядом с вором!
Это был уже скандал, в нем приняла участие вся родня. Фанни поддерживала своего мужа. Когда умерла их мать Роза, они сделали большую ошибку: не купили рядом с ней места для отца. Иисус Христос и Большуха напали на Делома; они тоже возмущались соседством дядюшки Сосисса, — это неслыханно, этому нет оправданий! Г-н Шарль был того же мнения, но он держал себя в рамках.
Кончилось тем, что все перестали понимать друг друга. В это время Бюто так заорал, что заглушил своим голосом остальные голоса:
— Да их кости перевернутся в земле и восстанут друг на друга!
С этим сразу согласились и родственники, и друзья, и знакомые. Да, именно так, он прав: их кости перевернутся в земле. Распри Фуанов будут продолжаться и там; Лангень и Макрон будут спорить, пока не сгниют окончательно; женщины — Селина, Флора, Бекю — будут и там досаждать друг другу злоязычием и драками. Если люди не могут ужиться на земле, то им не следует лежать рядом даже после смерти.
И на озаренном солнцем кладбище, под сенью полевых трав, от гроба к гробу шла непримиримая война мертвецов, такая же яростная, как и та, в которой столкнулись среди могил живые.
Окрик Жана прервал опор и заставил спорщиков обернуться.
— Горит Бордери!
Не могло быть никаких сомнений: из крыш пробивалось колеблющееся и бледное при дневном свете пламя. К северу медленно плыло громадное облако дыма. Тут увидели Пигалицу, которая бегом прибежала с фермы. В поисках своих гусей она заметила первые искры и до тех пор развлекалась зрелищем пожара, пока ей не пришло в голову побежать, чтобы раньше других рассказать о случившемся. Она вскочила на низенькую ограду и, усевшись на нее верхом, пронзительным голосом закричала:
— Ой, как горит!.. Это негодяй Трон, его рук дело, он вернулся и поджег, да еще сразу в трех местах — на гумне, в конюшне и на кухне! Его поймали, когда он поджигал солому. Конюхи избили его чуть не до полусмерти. Ну, а лошади, коровы, бараны так и жарятся! Как они ревут-то, никогда еще так не ревели!
Ее зеленые глаза блестели, ее разбирал смех.
— А Жаклина! Вы знаете, она с тех пор, как умер хозяин, больна, ее и забыли в постели… Постель загорелась! У нее только и было времени, что выскочить в одной рубашке. Вот была потеха, когда она скакала по полю с голыми ногами! Она так и дрыгала ими! У нее все было видно — зад и перед… Кругом дразнили: — «Ату ее, ату!» Не очень-то ее любят… А один старик и говорит: «Как пришла, так и ушла в одной рубахе с голой задницей!»
Она снова захлебнулась от смеха.
— Идите скорей! Там очень весело… Я бету туда.
Пигалица бросилась бежать к охваченному пламенем Бордери.
За ней последовали г-н Шарль, Делом, Макрон и почти все крестьяне; женщины с Большухой во главе тоже покинули кладбище и вышли на дорогу, откуда было лучше видно. Остались на кладбище Бюто и Лиза, которая остановила Лангеня, чтобы незаметно расспросить его относительно Жана: нашел ли он работу, где он квартирует. Когда трактирщик сообщил, что Жан уезжает, Лиза и Бюто почувствовали, что с них свалилось тяжкое бремя.
— Вот болван-то! — в один голос сорвалось у них с языка.
Значит, со старым покончено, можно начать новую, счастливую жизнь. Они взглянули мельком на могилу Фуана, которую могильщик уже почти засыпал землей. Дети задержались было у могилы, мать позвала их:
— Жюль, Лаура, идем… И будьте умниками, слушайтесь, — а то придет дядя, схватит вас и тоже закопает в землю.
Бюто тронулись в путь, пропустив вперед детей. Они много знали, и у них был очень рассудительный вид, у этих детей с немыми и глубокими черными глазами.
На кладбище никого не осталось, кроме Жана и Иисуса Христа, который не был охотником до зрелищ и удовлетворился тем, что издали смотрел на пожар. Он неподвижно сидел между двумя могилами, погрузившись в глубокие думы. Весь его облик распятого пьяницы выражал конечную тщету всякой философии. Быть может, он думал о том, что жизнь проходит, как дым. И так как серьезные мысли всегда действовали на него возбуждающе, он, не выходя из задумчивости, бессознательно поднял ногу. Послышался выстрел, потом второй, третий!
— Что за черт! — произнес совершенно пьяный Бекю, который шел через кладбище, направляясь на пожар.
Когда Иисус Христос в четвертый раз издал свой излюбленный звук, Бекю почувствовал нехороший запах и на ходу крикнул товарищу:
— Если тебя и дальше будет так пучить, то тут и до дерьма недалеко.
Иисус Христос, спохватившись, ощупал себя.
— А ведь и верно, неплохо бы облегчиться…
И, расставив отяжелевшие ноги, он поспешно скрылся за поворотом кладбищенской ограды.
Жан остался один. Вдали над разрушенным Бордери виднелись только густые клубы рыжеватого дыма, бросавшие тени на рассеянных по полю крестьян. Медленно опустив глаза, Жан взглянул на холмики свежей земли, под которыми спали Франсуаза и старый Фуан. Его утренний гнев, отвращение к людям и вещам рассеялись и сменились глубокой умиротворенностью. Невольно, быть может благодаря пригревавшему солнцу, он почувствовал, как на него снисходят сладостная тишина и надежда.
Ну да! Его хозяин Урдекен напрасно возился с новыми изобретениями — мало пользы извлек он из машин, из удобрений, из всей этой науки, пока еще так мало пригодной. А напоследок его доконала Жаклина. Он тоже покоится на кладбище, и от фермы ничего не осталось, ветер развеял ее прах. Но это неважно. Могли сгореть стены, — земля не сгорит! Кормилица-земля всегда будет кормить тех, кто на ней сеет. Земля тоже находится во времени и в пространстве, она будет сама по себе давать хлеб, пока люди не научатся получать от нее возможно больше. Вот как надо понимать речи о революции, о грядущих политических переворотах. Говорят, земля перейдет в другие руки, урожаи чужих стран сокрушат наши урожаи, наши поля порастут бурьяном. А потом? Разве можно обидеть землю? Она все равно будет кому-нибудь принадлежать, и кому-то придется ее обрабатывать, чтобы не умереть с голоду. Пусть годами на ней будут расти сорные травы — она лишь отдохнет от этого, снова помолодеет и станет плодородной. Земля не вмешивается в наши распри, распри свирепых насекомых, мы для нее так же мало значим, как копошащиеся на ней муравьи. Великая труженица, она вечно за работой.
Ну, конечно, пережиты и муки, и кровь, и слезы — все, от чего он страдал, чем возмущался. Убита Франсуаза, убит Фуан, восторжествовали негодяи, кровавые и вонючие черви деревень, оскверняющие и грызущие землю. Однако кто знает? Быть может, нужны и заморозки, обжигающие посевы, и ломающий посевы град, и грозы, от которых ложатся хлеба. Быть может, для существования этого мира нужно, чтобы проливались слезы и кровь. Что значит наше горе в великой механике звезд и солнца? Господь бог просто смеется над нами! Мы добываем наш хлеб в страшной каждодневной борьбе, и только земля остается бессмертной — мать, из которой мы выходим и куда мы возвращаемся. Из любви к ней совершаются преступления, а она постоянно воссоздает жизнь для своей неведомой цели, как бы мерзки и жалки мы ни были.
Долго еще теснились в голове Жана эти смутные, неясные мысли. Но вдали прозвучал рожок пожарных из Базош-ле-Дуайен, торопившихся, но прибывших, увы, слишком поздно. Услышав призыв, Жан порывисто выпрямился. В дыму проносилась война с лошадьми, пушками, воплями, резней…
Он крепко сжал кулаки. Ну, что ж… Раз не лежало у него больше сердце к тому, чтобы ее обрабатывать, он будет защищать эту старую французскую землю!
Жан уходил. В последний раз он окинул взглядом две могилы, еще не поросшие травой, беспредельные пашни босской равнины, сеятелей, мерным взмахом рук бросавших семена. Земля принимала в недра свои зерна и мертвецов, и хлеба подымались из земли.