21

Дверь открылась, и вошли трое.

Существо в халате до лодыжек и накрученном на голове махровом полотенце и две девушки-камеристки – Вера и Соня.

Рослое существо в халате, линиями фигуры мало похожее на посетительницу «Прапорщиков в грибных местах», всё же, надо полагать, было хозяйкой опочивальни, но также могло прогуливаться вечерами и коридором коммунальной квартиры в Сретенских переулках.

– Всё нормально, господин Трескучий? – поинтересовалась Звонкова, голос её был низкий, но, несомненно, женский.

– Всё, – быстро ответил Трескучий.

– Все свободны, – сказала Звонкова. – Хотя погодите. А где наш гость?

– Под одеялом, – сообщил Трескучий. – Рекомендовано так лежать, чтобы не быть ослепленным.

– Товарищ, – сказала Звонкова. – Как вас именовать-то?

– Эжен, – прозвучало (промычало) из-под верблюжьего одеяла. – Эжен Куропёлкин.

– Эжен, – сказала Звонкова. – Да вы же задохнётесь. Откиньте одеяло. Никто и ничто вас не ослепит.

Для Куропёлкина в её словах почудились чуть ли не ласка, даже забота о нём и приглашение к чему-то трогательно-сокровенному, и он откинул от лица одеяло.

– Да вы не щурьтесь, не опускайте веки, ничего дурного вы не увидите.

И ведь, верно, ничего дурного он не увидел.

– Так, – сказала Звонкова, – я сегодня чрезвычайно устала от дел. И вы (обращение к камеристкам) принимайтесь за свои хлопоты. Помимо прочего меня беспокоят две заусеницы.

Камеристки сейчас же пододвинули к одному из столиков табуреты и разложили на нём инструменты. Звонкова подсела к ним и протянула пальцы. Заусеницы были удалены быстро, болей Нина Аркадьевна не испытала.

– Вот сейчас освежилась в бассейне, – сказала Звонкова (бассейн, видимо, был не тот, в котором обрабатывали и исследовали Куропёлкина, а иного разряда и «близкий», может где-то за стеной), и вашим массажем удовольствовалась, а всё равно тело моё так устало носить днём нанобелье нашего лучшего портного и сарафаны его… И так ведь каждый день…

– Ваш юркий Шустрик – мошенник, – категорично заявила Вера. – И вам давно надо было отказаться от его наноуслуг.

– Ты не права, Вера, – мягко пожурила камеристку Звонкова, – он настоящий художник. Его ценят и в Париже, и в Милане.

– И в зимних окопах, – не удержалась Вера.

Куропёлкин будто бы занырнул на десятиметровую глубину (без акваланга) возле острова Русского и был невидим и неслышен. Даже пузырьки от него не восходили к прозрачной поверхности океана.

– Промассируйте мне ещё раз вмятины от белья Художника и расчешите мне волосы, – попросила Звонкова.

Чтобы исполнить просьбу барыни, Вере и Соне должно было смотать с её головы тюрбан из махрового полотенца и снять халат.

И теперь Нина Аркадьевна стояла обнажённой.

А по вспышке её глаз можно было предположить, что – и освобождённой от хлопот и вериг дня. «Я свободная и прекрасная женщина!» – будто бы сиянием исходило от неё.

Вот тут-то и произошло ослепление Куропёлкина.

Богиня! Жар-птица! А на лбу звезда горит! (Ну, это-то было бы лишним. Что хорошего, если бы на лбу прекрасной женщины горело что-либо, пусть и звезда? Тут в Куропёлкине пробудился пожарный.) А женщина стояла перед ним прекрасная. Неописуемой красоты. Как было прочитано Куропёлкиным у писателя Ухваткина, лауреата Больших премий, принадлежавшего к направлению Доусши. Впрочем, Куропёлкин, не обожжённый до слепоты и пепла, мог бы кое-что и описать, если бы его спросили. Но никто не спросил.

Загрузка...