Земля помнит всё (роман)

Светлой памяти отца моего


ГЛАВА ПЕРВАЯ

Слух о том, что будут выкорчевывать тутовник тети Джахан, кружил по селу уже вторую неделю, но пока что никто к дереву не подходил. Большой, неохватный, возвышался тутовник посреди огромного пустыря, высоко вздымая могучие нагие ветви. На первый взгляд казалось, что дерево сбросило листву; на зиму, но все живущие в селе и поблизости сокрушенно качали головами, если речь заходила о тутовнике. Дерево погибало, и когда о нем говорили, слова звучали, как песня, песня о том, что миновало… Тутовник начал сохнуть давно, и все же ветерок, налетавший из-за барханов, лишь слегка раскачивал его верхушку, и птичьи гнезда по-прежнему чернели наверху.

Раньше, когда мощное тело дерева укрывала пышная листва, тутовник тети Джахан казался еще огромнее, еще величественнее. Он был виден за много километров, и путники, которым впервые случалось быть в здешних краях, находили село по этому дереву. Тутовник тети Джахан давно уже стал приметой и главной достопримечательностью села, и люди порой забывали, что прежде всего это дерево, живое и плодоносное. Вспоминали об этом лишь к лету, когда ветви тутовника сплошь покрывались янтарными сочными ягодами. Но сходили ягоды, и тутовник снова превращался в примету села, в главную его достопримечательность.

Дерево засохло не сразу, трудно и медленно умирал могучий тутовник. Первой погибла верхняя ветвь, самая большая и сильная. Прежде округлый и ладный, тутовник сразу стал каким-то однобоким. Засохшие ветви положено обрубать, эту рубить не стали — дерево было обречено, земля кругом засолилась.

На следующую весну засохшей оказалась большая часть ветвей. Лишь те, что были простерты к селу, по-прежнему ярко зеленели, хотя листва на них заметно поредела. "Держится, — уважительно говорили односельчане. — Такого не сразу уложишь!"

Огромное старое дерево — гордость и украшение села — давно уже стало в этих местах олицетворением силы, красоты и благородства. С кроной могучего тутовника сравнивали увенчанные тельпеками гордые головы старцев. И вот теперь, когда пришел смертный час, дерево держалось, как человек, понимающий, что такое честь и мужество.

Стыдясь собственного бессилия, до последней своей минуты, до последней капли живого сока не хотело дерево признавать поражения — целый год удерживало оно листву на ветвях, обращенных к людям. Самым трудным был третий год. Весной, когда все вокруг зазеленело, лишь нескольким молоденьким веточкам хватило силы выбросить почки. Листочки вылупились блеклые, сморщенные и, не набрав живой силы, зачахли, словно хилые, от роду обреченные младенцы.

Первый же зной иссушил полумертвые листья, слабо и жалобно шуршали они под порывами горячего ветра. Не успевая проникнуть до корней, этот сухой, тихий шорох замирал где-то в глубине обессиленного недугом огромного тулова, и снова дул ветерок, и снова сухой шелест листьев лишь слабо отзывался в иссохшей плоти тутовника.

Потом листья опали, раскрошились, смешались с землей. А дерево все еще стояло. Растопырив корявые, потрескавшиеся ветви, тяжело опираясь на корни, стояло оно, как веками стоит на бессмертном фундаменте полуразрушенная стена…

Одиннадцатого декабря из села вышли три человека. У каждого было по топору с длинным топорищем. Шли эти люди не вдоль арычка, а прямо по пустырю, белевшему проплешинами соли. Гурт вышел во двор с кумганом умыться, но, увидев этих троих, сразу забыл про кумган — люди с топорами могли идти только к тутовнику, на всем огромном пустыре высилось лишь это одинокое дерево.

Все трое шли понурившись и не слишком спешили, видно было, что им не по душе поручение; чем ближе подходили они к тутовнику, тем медленнее становились их шаги. Гурт узнал только одного, сухопарого длинноногого человека в телогрейке с выгоревшей спиной. Это был Салар. Раньше он водил караваны, а последнее время работал на молочной ферме. Салар тоже вырос в старом селе, окаймленном барханами, казавшимися им в детстве такими высокими; как и все сверстники Гурта, Салар немало полакомился ягодами тутовника.

Однако Гурт не осуждал Салара. Во-первых, человек выполняет приказ, а во-вторых, если уж говорить честно, тутовник давно пора срубить — четвертый год засохший стоит. Так-то оно так, и все ж было бы справедливей, если б рубить тутовник поручили человеку стороннему, не отведавшему его плодов, не отдыхавшему в его тени. Только где найти такого человека? Парней в фуражках, что шли бок о бок с Саларом, Гурт со спины не признал, но их походка, то, как ступали они по заброшенной, закаменевшей пашне, говорила, что и эти погоняли здесь босиком.

Когда Салар и те двое остановились возле тутовника, Гурт, так и не умывшись, вернулся в комнату. Кумган он забыл во дворе. Сел, придвинул к себе чайник… Топоров слышно не было. Гурт налил в пиалу чаю и снова прислушался. За окном громко чирикнул воробей. Почуял, верно, как встревожен сидящий в доме человек, и решил отвлечь его внимание…

Медленно потягивая горячий чай, Гурт ждал. Корявые, жесткие пальцы, державшие пиалу, вдруг начали дрожать мелкой дрожью, задергался правый глаз, забилась жилка на скуле. Чириканья уже не было слышно. И в доме, и на улице стояла томительная тишина. Гурт отхлебнул глоток, потом еще, еще… В четвертый раз он хлебнуть не успел — ухнул первый удар. Гурт замер, не дотянувшись губами до пиалы. Удар повторился, потом послышался третий… Теперь они сыпались один за другим, и одиночные, и двойные удары. Гурт поставил пиалу на пол, кивнул, как бы признавая поражение, и сказал:

— Начали…

В тот день топоры стучали до позднего вечера, назавтра — с утра до полудня. А после полудня посреди белесого, поросшего чаиром пустыря торчал только гигантский пень.

С пнем пришлось труднее всего. Пригнали два гусеничных трактора. Заместитель председателя Машат лично возглавил операцию. Уже с полчаса топтался Машат перед пнем, но рук из карманов плаща пока еще не вытаскивал, все прохаживался взад-вперед, площадку вытоптал с кибитку величиной брезентовыми своими сапогами…

Ушанка из низковорсного коричневого сура делала круглое мясистое лицо заместителя еще круглее и толще. Маленькие вострые глазки, разделенные небольшим, неприметным между широкими скулами носом, так и зыркали из-под реденьких бровей. Тонкие губы широко прорезанного рта неплотно прикрывали мелкие зубы.

Не двигая шеей, он то и дело поворачивал свое кургузое, крепко сбитое туловище, одного за другим оглядывая собравшихся. Пень плотным кольцом окружила ребятня, и тех, кто подрубал корни, не было видно, слышались только короткие глухие удары.

Машат не спешил отдавать приказ, пусть народу соберется побольше. А те, что пришли, пусть постоят, пусть видят: без приказа Машата главное не начнется. Ребятишек-то, ребятишек-то набежало!.. Сказать по правде, и самому не терпится поглядеть, как трактора будут выворачивать это чудище. Додумать бы вот только одну мысль, додумать и покончить с ней, покоя не дает, проклятая!.. Машат снова представил себе Гурта, и его плоский лоб прорезала глубокая продольная морщина. Не поднимая глаз от земли, втянув голову в плечи, он продолжал расхаживать возле пня. Упрям этот Гурт, упрям, как ишак, собственной выгоды не понимает. Ну не любит он Машата, велика беда! Но зачем свою нелюбовь на каждом шагу людям в глаза совать? Будто сам он уж очень мил!.. Глянешь на эту отвислую губищу — верблюд, как есть верблюд! У Палвана-ага был такой: старый, в парше — точная фотография…

А все равно ради сына Машат и верблюду готов поклониться. Жить приходится, как время велит. Раз парень с девушкой полюбили друг друга, надо их оженить честь по чести. А вообще, если, убедившись, что с Гуртом не столкуешься, парень самовольно приведет девушку в дом, он этого меднолобого старика уламывать не пойдет — заварил кашу, сам и расхлебывай! Ладно, все, хватит об этом! Пожалуй, пора уже, теперь и трактора справятся.

Озабоченно, как человек, обремененный ответственностью, Машат поглядел вокруг. Бросил взгляд на мальчишек, пожиравших его глазами в ожидании команды, и тонким визгливым голосом, никак не вяжущимся с его осанистой фигурой, громко, чтобы все слышали, спросил:

— Говорите, и сам Гурт не знает, когда посажен тутовник?

Салар высунулся из ямы.

— Откуда ж ему знать, когда дерево лет на десять его старше? Корни-то — прямо оторопь берет!.. — Салар последний раз рубанул по корневищу и вылез. — Там вроде где-то ведро с водой. Дайте-ка хлебнуть.

— Дерево это Гуртов отец сажал, — попыхивая сигаретой, сказал худощавый тракторист, сидевший на корточках возле ямы; папаху он снял, и от вспотевшей головы шел пар. — Золото человек. Тетя Джахан, да будет земля ей пухом, та тоже женщина покладистая. И в кого Гурт такой удался?..

— Она, бедная, говорят, песни петь начала к старости? — спросил Салар, не выпуская ведро из рук.

— Было дело… Как вспомнит, бывало, сына погибшего, так и заведет. И все больше тут пела, под деревом… Тутовник много кой-чего повидал… Ребятишки-то, конечно, скоро его забудут, а мы и через десять лет с завязанными глазами это место отыщем… Война кончилась, весть эту тоже ведь тут, под тутовником, услыхали. Смотрим, мчится Сапаров мальчонка…

— Который на заводе приемщиком?

— Ну да. В ту пору ему годков десять сравнялось. Вот тут, где сейчас арык, межа проходила. Выбежал парнишка из села, бежит вдоль межи, а сам орет, будто кто ему глаз выбил… Мы тогда тоже обалдели от радости, я на тутовник полез, на самую верхушку! А кругом хлопок! В тот год хлопку было — не собрать!..

— Что ж, по-твоему, теперь мы таких урожаев не собираем? — как-то особенно нажимая на слова, спросил Машат.

— Почему? Собираем и больше, да только не с этого поля. Здесь теперь одна соль родится. Вон ее сколько — земля белая! Потому и тутовник засох до срока!

— Ладно, хватит болтовни! Давай, Баллы, заводи! Салар, скажи детям, чтоб отошли!

Ребята зашевелились, неохотно подались назад. Пень обмотали стальным тросом и тяжелой цепью. Машат вытащил наконец руку из кармана, махнул: начинайте!

Трактористы уселись на свои места. Ребятишки вытягивали шеи, стараясь ничего не проглядеть. Предстоял поединок: два трактора, цугом, и чудовищно огромный пень, намертво вцепившийся корнями в землю. Исход поединка был предрешен — железо победит, пень будет выворочен из земли со всеми его могучими корнями. Но пусть это будет не сразу, не с первого рывка, тутовник должен показать свою силу, прочность своего слияния с землей. Если он продержится хоть немного, если не сразу уступит, свидетели этого единоборства будут с гордостью рассказывать о нем людям, воздавая должное силе и стойкости тутовника.

Но тракторы так и не двинулись с места. Баллы вдруг вылез из кабины, спрыгнул на землю. Салар поглядел на него и тоже повернул голову, за ним остальные. Наконец и Машат поворотил туловище к селу, и его маленькие пронзительные глазки стали еще меньше и пронзительней.

К ним по пустырю шагал Гурт. Все смотрели только на него, сразу забыв про поединок, которого ждали с таким нетерпением. Гурт шел не спеша, тяжело ступая по заросшей чаиром земле. Драповое пальто, когда-то черное, вытерлось, выцвело, стало серым, воротник и борта покоробились. Большие грубые сапоги давно не чищены, глины на них насохло столько, что трудно определить цвет. На плече у Гурта, как и обычно, висела деревянная сажень.

Гурт не глядел на собравшихся, не замечал их, взгляд его был устремлен на обрубок тутовника, обмотанный стальным тросом, опоясанный ржавой цепью. Помочь дереву он не мог, не мог сорвать с него эту тяжкую цепь, он шел проститься, в последний раз взглянуть на тутовник.

Вот они стоят друг против друга, обрубок могучего дерева и высокий худой старик. Гурту лишь недавно перевалило за пятьдесят, но ходил он ссутулившись, словно тяжесть прожитых лет раньше времени сгорбила его спину. Глубокие морщины бороздили невысокий лоб даже когда Гурт не хмурился. Из-под жесткой, как высохший бурдюк, ушанки, сидевшей у него на самой макушке, выглядывал седой ежик. В больших плоских ушах торчали белые волоски. Лишь густые кустистые брови не успели побелеть и были серые, как зола в очаге. Нижняя губа отвисла, приоткрыв желтоватые зубы, крупные и нечастые. Запавшие щеки и острый подбородок еще больше удлиняли узкое лицо, делая его угловатым и грубым. Глаза, большие, с длинными ресницами, глядели почти спокойно, лишь где-то в самой-самой их глубине таились боль и тревога.

Вокруг было тихо. Ребятишки перестали толкаться, стояли, открыв рты. Баллы как вылез из кабины, так и замер возле своего трактора. Хрипло, простуженно закашлял Салар, всей тяжестью навалившись на лопату. Никто не обратил на него внимания, смотрели только на Гурта. На него и на обмотанный железом пень — останки старого дерева. Схожи были они сейчас. Синеватые жилы, вздувшиеся на мосластых руках Гурта, походили на корни, а сероватая, морщинистая, дубленная ветром кожа напоминала кору тутовника.

Гурт пришел попрощаться. И хоть больно было ему глядеть на этот обрубок, он стоял и, как положено, вспоминал прошлое. Ему не надо было напрягать память, воспоминания — самое главное, самое важное — возникали сейчас в его голове.



Здесь, в тени тутовника, сидя на жестком коврике, плакала его мать Джахан. Из-под ее опущенных ресниц рекой лились слезы, и стоило шестилетнему Гурту взглянуть на мать, как у него начинали дергаться губы и становилось щекотно в носу. Он с большим удовольствием поплакал бы вместе с матерью, но, едва только первая слеза падала на его покрытые цыпками ноги, старший брат хватал его за руку и уводил в кибитку. Их кибитка была тут, как раз где сейчас задний трактор. Гурт входил в кибитку, и охота реветь пропадала. Он шмыгал носом, старательно тер глаза, но все равно ему не ревелось, и он исподлобья поглядывал на всхлипывающего Омара — опять не дал ему пореветь всласть. Хныкать Гурт не любил, он любил реветь так, чтоб слезы текли ручьем, чтоб все ноги мокрые были и чтоб мать это видела. Она тогда еще больше полюбит его — взрослым нравится, если дети плачут вместе с ними…



Когда Гурт подрос и ему стало столько лет, сколько было в то лето Омару, мать тоже нередко плакала, но Гурту уже не хотелось сидеть возле нее и поливать слезами ноги. Теперь он сам уходил в кибитку, то и дело вытирая кулаком слезы. И злился на Омара за то, что тот вообще не плачет — сядет возле матери, опустит голову и молчит.

Отец умер, когда Гурту было три года. В те времена тутовник был чуть повыше человека. Мать говорила, что посадили деревце случайно — отец выудил из арыка брошенный кем-то саженец, плохонький, никудышный, пожалел его, взял да и ткнул в землю у кибитки. А тот как давай расти!..

С весны и до поздней осени вся семья спасалась от солнца в тени тутовника. Он был тем деревом, на которое впервые в жизни вскарабкался маленький Гурт. Когда он свалился с него, в кровь разбив себе нос, мать ничего не сказала, зато в другой раз, когда он, падая, зацепился и порвал штаны, мать отвесила ему добрую оплеуху. Оплеуха скоро позабылась, но на штанах появилась заплата, и это было очень грустно. Штаны были совсем еще целые — единственные его незалатанные штаны.

Летом, когда янтарным соком начинали наливаться ягоды, мальчишки принимались кружить вокруг тутовника. Омар никого не подпускал к дереву, братишке он тоже не делал поблажек — все были для него равны, раз мать поручила ему охрану. Гурт сидел под деревом на паласе и с надеждой поглядывал вверх: может, подует ветерок, зашелестит листва и спелая ягода сама упадет ему в руки? Ягоды падали, но только совсем переспевшие. Падали и разбивались. Ясно было, что поесть в свое удовольствие можно, только взобравшись на дерево!..

Однажды Гурту удалось обмануть брата, и он залез на тутовник. На самую верхушку. И тут вдруг увидел такое, что даже про ягоды забыл. Среди кибиток, разбросанных до самых песков, маячила белая восьмикрылая кибитка Скупого. Почему же она совсем рядом, ведь запыхаешься, пока добежишь?..

Со скотного двора с лопатой в руках вышел Скупой Махтум в своей приплюснутой шапчонке. На лопате коровья лепешка. Донес ее до того места, где стоял привязанный ишак, и положил на устланную соломой землю. Ишак подал голос, думал, будут кормить, но Махтум, не говоря худого слова, влепил ему лопатой по заду. Ушел и снова принес на лопате навоз. На этот раз ишак промолчал.

Уже много дней подряд мать Гурта ходила к Скупому валять кошмы. До полудня они с женой хозяина выкладывали цветные узоры, а потом закатывали тяжелую, как мертвое тело, кошму во влажный камыш и валяли ее. Это была трудная работа, и Омар ходил помогать матери.

За один конец веревки брались мать с Омаром, за другой — Махтум с женой, и попеременно тащили к себе охапку камыша с завязанной внутри кошмой.

Поначалу это забавляло Гурта. Ему казалось, что взрослые затеяли игру, кто кого перетянет, и, ухватившись за материн конец, он тянул изо всех сил и заливался смехом. Но матери, да и остальным было совсем не до смеха; молча, без всякого интереса поглядывали они на тяжелый груз и волокли его каждый в свою сторону. Соленый пот катился по лбу, щипало глаза. Длинная, чуть не до колен, грязная рубаха Скупого была мокрым-мокра, на коленях светились большие, с ладонь величиной, заплаты. Говорили, что в песках у него целые отары овец. Гурт не знал тогда, много ли это — отара, но люди называли Скупого Махтума баем, и Гурт понимал, что раз Скупой Махтум — бай, значит, у него полно шерсти и, пока они всю не переваляют, мать каждый день будет уходить из дому. Гурту потом уже не было весело, он боялся мрачного Махтум-бая и все уговаривал мать не помогать больше ему.

Замерев на верхушке дерева, забыв о ягодах, Гурт не отрываясь глядел на кибитку Махтума. Тот походил по двору, покрутился возле кибитки и присел на корточки перед расстеленной на земле кошмой. Погладил ее, помял, потрогал края… Должно быть, это та самая кошма, которую валяли вчера. Завтра его мать и жена Махтума будут вываривать эту кошму. Потом катать. Вечером, когда мать придет домой, руки ее до самых локтей будут багрово-красными, и она все будет дуть на них — то на одну, то на другую…

С тех пор минуло много лет. Овец у Махтума отобрали, и он не выдержал удара, умер — схватился за сердце, и все. Отстроили новый поселок, переехали всем селом. Они тоже переселились в новый дом. А тутовник остался. Огромный, круглый, как карагач, возвышался он посреди поля, и звали его теперь тутовником тети Джахан.

Гурту рассказывали, что, когда они с Омаром ушли на фронт, мать подолгу сидела под этим деревом, сидела и плакала.

Омар с войны не вернулся. Вот тогда мать и начала петь. Целый день крутила она прялку и пела. Слов было не разобрать, но мотив всегда был один и тот же. Мать забывала умыться, поесть, выпить чаю, но песню свою не забывала. Если к ней обращались с вопросом, она не отвечала — не слышала. И не потому, что последнее время стала туговата на ухо, просто то, о чем говорили люди, никак не вязалось с тем, о чем была ее песня. Мать жила теперь в другом, особом мире: там были только она и ее сын Омар. Случается, человек напевает за работой. Для тети Джахан главное было петь, а прялку она гоняла так, занять руки…

Иногда Джахан брала свою прялку и, никому ничего не сказав, уходила. Дорога у нее была одна — она садилась под раскидистыми ветвями тутовника, пела свою песню и пряла. В такие часы мир тети Джахан расширялся: она, ее сын Омар и тутовник.

"Поставил бы мне кибитушку на прежнем месте, — не раз вроде бы в шутку говорила мать Гурту. — Я бы за тутовником приглядывала…"

Гурт отмалчивался. Джахан знала, что сын не согласится, нельзя, чтобы мать жила одна, потому и обращала все в шутку. Но и она и он понимали: слова эти вовсе не шуточные. В жизни, которой живет теперь Джахан, главное — ее погибший сын, а детство его и юность прошли там, в стороне от нынешнего села, под старым могучим тутовником.

Тетя Джахан начала прихварывать. Всю зиму она пролежала, так и не допряла клубок. Весной, когда зазеленели деревья, ей вроде малость полегчало, стала выходить на улицу. Выйдет и сразу обернется туда, к месту бывшего своего жилья, где по-прежнему красовался тутовник, высокий и мощный.

В тот последний день в поле вокруг него было много людей, обрабатывали междурядья — хлопчатник дал уже третий листок. Мирно урча, прямо к тутовнику неспешно двигался "универсал".

— Слава богу… Не тронули, — тетя Джахан вздохнула.

Она жила в постоянном страхе, что дерево обкорнают, обрубят, скормят шелкопряду листву.

Вечером мать сказала Гурту, что, если завтра не будет дождя, ей хотелось бы побывать у тутовника. Гурт обещал свезти ее. Еще мать сказала, что лучше бы, когда не будет народа. Гурт согласился, и они решили отправиться к тутовнику в полдень, когда все уходят обедать.

В тот день Джахан держалась молодцом. Сама поднялась, попросила, чтобы повязали ей голову новым платком, вышла на порог и стала поджидать сына.

В полдень, когда поле опустело, Гурт подъехал к дому на запряженной ишаком арбе. В арбу настелили одеял. Мать сказала, что будет сидеть, и ей с обеих сторон подложили под руки по две подушки.

Гурт вел ишака в поводу. На дороге арба тарахтела, но по междурядьям пошла беззвучно, мягко. Небо было синее, чистое, без единого облачка. Весеннее солнце приятно припекало спину, ветерок освежал лицо. За селом на покрытых яркой травой барханах ребятишки пасли овец.

Гурту послышалось, будто мать что-то сказала. Он остановил арбу.

— Слава богу, не тронули… — услышал он слабый, сдавленный голос.

Гурт отошел от матери, и старый умный ишак сразу зашагал дальше. Проехали еще немножко, и снова пришлось остановиться — мать попросила Гурта, чтобы дал ей горсть земли. Он молча нагнулся, сгреб в сторонку песок, взял щепоть земли, протянул матери. Та дрожащими пальцами погладила мягкую влажную землю, и ее безжизненное, иссохшее лицо ожило вдруг, глаза засветились. Взяв эту землю, мать положила ее на свою сморщенную, словно затянутую пергаментом ладонь, разгладила, добавила еще щепотку, снова разводняла пальцами… И сказала вздохнув:

— До чего же хороша земля!..

Слова эти прозвучали так ясно и чисто, словно давно хранились в ее груди, еще с той поры, когда она была молода и полна сил. Внимательно разглядывала она. землю, будто пыталась увидеть что-то…

— Влажная, — сказала она. — Много пота… впитала… И моего… И Омара…

Губы ее задрожали, из горла вырвались хриплые протяжные звуки — тетя Джахан запела.

Что-то тревожащее было в поведении матери, но Гурт спокойно, не торопясь вышагивал по междурядью, проламывал сухую верхнюю корку; земля крошилась под его тяжелыми сапогами, обращаясь в легкую пыль. Он шагал по земле, по той самой земле, которую мать назвала прекрасной…

У межи возле тутовника ишак стал. Гурт расстелил на земле кошму, снял мать с арбы. Старушка не захотела, чтобы сын нёс её, пошла сама. Каждый шаг давался ей с огромным трудом, и, когда она наконец села на кошму, лицо у нее было серое. Но голову на подушку мать все же не опустила. Отдышалась немножко и улыбнулась Гурту, показывая, как ей хорошо.

В тени тутовника было прохладно. Он только-только отцвел, и вокруг было белым-бело, словно землю припорошило снегом. Зеленела листва, свежая, чистая… Над кроной еще жужжали пчелы. Но вот налетел ветерок, пчелиное гудение заглушил шелест листьев.

Беззвучно шевеля губами, тетя Джахан пристально глядела на комель дерева, казалось, она видит что-то такое, чего не видно другим. Протянула иссохшую руку, легонечко, словно чего-то очень хрупкого, коснулась морщинистой коры, вздохнула:

— Слава богу, не тронули…

И уронила голову на подушку. Гурт прикрыл ей ноги одеялом. Мать смотрела на раскидистые ветви и тихо, прерывисто говорила:

— Хоть жаждой… не будет мучиться… Хлопчатник вокруг… Давай ему пить… вдоволь. И пусть… не рубят… Омар придет… не даст… рубить…

Силы оставили ее, она глубоко вздохнула и закрыла глаза. Прошелестела листва. Утих шелест, и вновь зажужжали пчелы. Мать Гурта уже не слышала голосов весны…

Омар не пришел, но люди берегли тутовник. И речи не было, чтобы рубить его, даже ветки сухие не трогали. А вот теперь — пень. Завтра и его не будет, поле станет совсем ровное и пустое…

Так и не взглянув на собравшихся людей, Гурт повернулся и тем же путем не спеша зашагал обратно.

— А ну давай! — громко выкрикнул Машат.

И чего ж это ты так орешь, Машат? Гурт не услышит? Или думаешь, крик твой подействует? Зря силу тратишь…

Почему-то Гурту вспомнилась сказка про старого крестьянина и его нерадивых сыновей. Умирая, отец сказал лентяям, что под одной из виноградных лоз он закопал кувшин с золотом. Парни искали долго, перерыли весь виноградник. Золото они так и не нашли, но тщательно взрыхленная земля воздала им сторицей, подарив несметный урожай. Тогда только поняли сыновья, в чем их настоящее богатство.

Гурт думал о хитром старике, а виделась ему мать: сидит на арбе, вглядывается в землю на ладони и тихонько поглаживает ее, влажную, теплую…

Взревели трактора, Гурт замер. Потом обернулся. Машат кричал что-то, размахивая руками… Рванулись трактора. Пень пошатнулся. Давясь черным дымом, трактора ревели надсадно, как верблюды под непосильным грузом. Земля вздыбилась, затрещала, и пень повалился набок, высоко вскинув могучие нагие корни. Радостно завопили мальчишки. Потом вдруг стало тихо. Все молча глядели на Гурта, казалось, людям совестно перед ним…

Но Гурту было не до них. Одно его мучило — вина перед матерью. Что сказал бы он ей сейчас? Что повинна земля, что она умерла и тутовник засох до срока? Земля умерла!.. Земля может мучиться, жаждать, страдать, но она бессмертна. Бессмертна и прекрасна, потому что земля — это жизнь.

А тутовник засох. Его выдрали из земли, и он, мертвый, лежит посреди поля. Виновны люди. Только люди. И Гурт виноват…

Трактора поволокли пень к селу. Следом валила толпа. А на месте, где столько лет стояло дерево, зияла огромная черная яма.

По указанию Машата пень оттащили к дому Гурта и здесь оставили.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Пять дней пень недвижно лежал возле дома. На шестой день к Гурту явился незнакомый человек. Костлявый, жилистый и очень разговорчивый горожанин. Гурт встретил его неприветливо, молчал, хмурился, и приезжий, обеспокоившись за успех своего предприятия, долго и подробно объяснял Гурту, что привело его сюда. Он несколько раз повторил, что из этого никому не нужного пня можно изготовить прекрасные дутары, что послал его комбинат, сам он никогда не осмелился бы тревожить уважаемого человека, что найти дерево для дутаров — дело трудное, это ведь не табуретку сколотить…

Гурт терпеливо слушал гостя. Когда тот пошел по шестому кругу, Гурт коротко сказал:

— Ладно, забирай.

— Вы согласны? — обрадовался гость. — Тогда давайте так: за пень мы дадим вам два кубометра теса. Устраивает? Завтра же и доставим!

И горожанин заулыбался, довольный, что заключил выгодную сделку. Гурт помолчал, сосредоточенно морща лоб, потом глубоко вздохнул, с шумом втянув в себя воздух.

— Не устраивает, — сказал он. — Я не торгую пнями. Годится на дутары, берите.

— Но как же так? — горожанин заволновался. — Не могу я просто взять и увезти чужую вещь. Права не имею. Я же от учреждения, официально…

Гурт опять помолчал.

— Ну, если уж тебе так приспичило сбыть свои доски, вези их на полевой Стан. На топчаны сгодятся.

— Вот это деловой разговор.

Гость стал собираться. Гурт проводил его немного и повернул к дому. Пень лежал возле самого порога, огромный, как опрокинутый слон. По нему лазали двое мальчишек. А хорошо, что из пня можно будет сделать дутары, лучшей судьбы и не придумаешь. Дутары — вещьтонкая, это он верно сказал, не каждое дерево сгодится. Недаром, видно, прикатил этот проворный. Доски, говорит, бери за него.

Чудные люди… При чем тут доски? Главное, что тутовник наш снова с людьми будет, веселить и радовать, помогать будет людям… Жалко, сам он играть не умеет. Попросил бы первый дутар, натянул бы струны, позвал соседей, играл бы всю ночь напролет. И радостное, и грустное играл бы, такую бы музыку придумывал, чтоб как сама жизнь…

И еще поведал бы людям в песне о том, что знают лишь они двое — Гурт да тутовник. Знает, конечно, и земля — ей ведомо все, но рассказать не может. Не понимают люди ее языка, не слышат, не чувствуют землю…

Дутара нет. Человек из города только что уехал, и пень, из которого мастер будет делать дутар, пока еще валяется во дворе, и по его потемневшим корням карабкаются ребятишки… А мелодия, которую так нужно поведать землякам, все громче звучит в душе Гурта.

Шла весна сорок второго года.

Гурт с Заманом-ага засевали поле яровой пшеницей. За ними закреплены были старый плуг и пара быков. Семена кладовщик каждый день выдавал по весу.

От Омара изредка приходили письма. Сын Замана-ага тоже ушел на войну, но от него уже третий месяц не. было ни единой весточки. У старика остались на руках красавица невестка и трое маленьких внуков, младшему недавно сравнялся год.

Заман-ага был не так уж стар, ему пошел шестьдесят пятый год, но последнее время он сильно одряхлел, высох, жилистые, жесткие руки его тряслись… Старик не жаловался — не такое было время, чтоб жаловаться, — но плуг ему Гурт не доверял. Заман-ага гневался на него, иной день словечка не скажет, но Гурт твердо решил: пусть сердится, пусть молчит, не может он сидеть у костра и смотреть, как старик ковыляет за плугом. Призовут в армию, тогда уж ничего не поделаешь, а пока он. здесь, не даст старику надрываться. Кипяти чай, Заман-ага, бросай семена в землю, присматривай за быками. А с плугом молодой управится.

Как-то в полдень, когда они пили чай вприкуску с ячменным чуреком, Заман-ага вдруг придвинул к себе мешочек с однодневной порцией семян и развязал его. Гладкие, крупные, как на подбор, зерна пшеницы белели, на темной ладони. Старик потрогал их пальцем. Потом сжал пшеницу в кулаке, разжав ладонь, снова потрогал зерна. И прошептал:

— Совсем отвыкли мы от нее… Будто никогда и не ели…

— Ничего, Заман-ага, — бодро сказал Гурт, — только бы урожая дождаться.

— Так-то оно так… — Старик молчал, перекатывая на ладони белые зерна пшеницы. Да, прокормить семью нелегко, особенно когда такие малыши. Детям ведь не объяснишь, что война, все равно есть просят… — Твоя правда, Гурт, — словно отвечая на собственные мысли, сказал вдруг Заман-ага и, облегченно вздохнув, выпрямился. — Продержаться бы только до жатвы.

Заман-ага высыпал пшеницу в мешочек и старательно завязал его.

С каждым днем заботы и горести все больше донимали старика, все сильнее сгибали его спину. Заман-ага по целым дням не произносил ни слова, все думал, думал о чем-то…

В тот день, когда они пахали возле тутовника, Заман-ага ушел домой рано, еще до захода солнца, Гурт дотемна ходил за плугом, решил допахать делянку. Завтра с утра Заман-ага разбросает зерно, тогда только пробороновать, и все.

Утром Гурт пришел и глазам своим не поверил. Участок, который он вспахал вчера вечером, весь был уже засеян и проборонован, земля лежала ровная-ровная… Распряженные быки дожевывали солому, которую Заман-ага набросал им возле дерева. Сам он сидел чуть поодаль и палочкой чертил что-то на земле.

— Распряг, — сказал он, не отвечая на приветствие Гурта. — Передохнуть надо животинкам…

— Пускай… Только что ж это такое, Заман-ага?! Зачем ты бороновал? Или своего груза мало — пришел ни свет ни заря!..

— Да ведь стариковский сон, он какой?.. И старшенький всю ночь хныкал, спать не давал. Пойду, думаю, лучше делом займусь…

— А здоров внук-то?

— Кто его знает. Вроде ничего…

Старик умолк и, старательно втягивая в себя воздух, снова принялся чертить палочки. Начертит, зачеркнет, опять начертит…

— Тогда я чайку вскипячу, Заман-ага?

Заман-ага не ответил, даже не взглянул на него. Так и сидел, уронив голову на грудь, пока Гурт не протянул ему пиалу с чаем. Да и чай взял словно бы нехотя, не взглянув в лицо Гурту. Потом достал из-за пазухи что-то завернутое в линялый платок и трясущимися руками стал разворачивать. Руки у старика тряслись сильней обычного.

В платке был кусок чурека величиной с ладонь. Чурек был пшеничный, тонкий, с золотистой румяной корочкой. Гурт узнал это по запаху раньше, чем его напарник развернул платок. "Что пахнет лучше всего на свете?" — спросили как-то у путника. "Чурек, вынутый из печки". Редко теперь услышишь этот чудесный запах…

Все так же не глядя Гурту в глаза, Заман-ага протянул ему чурек.

— На, возьми!

— Спасибо… — нерешительно сказал Гурт.

— Возьми, возьми! — раздраженно произнес старик, словно ему трудно было держать руку на весу.

— Я сыт, Заман-ага, лучше внукам отдайте.

— Они свою долю съели. Держи! — Гурт все не решался протянуть руку за хлебом. Тогда старик поднял голову и недовольно взглянул на него. — Когда угощают, надо брать.

Гурт взял, откусил кусочек — чурек был мягкий, душистый, — но проглотить его почему-то не смог. Что-то настораживало Гурта в поведении Замана-ага, но спросить, в чем дело, он стеснялся. Чай в пиале остыл. Гурт проглотил наконец кусочек лепешки. Надкусанный чурек он тихонько положил возле себя. Заман-ага сидел не шевелясь. Слеза выкатилась из его глаза и, скользнув по борозде морщины, исчезла в седой бороде.

— Случилось что-нибудь, Заман-ага?

Старик не ответил. Только кивнул, втянув носом воздух.

Прошло три дня. Заман-ага по-прежнему отмалчивался. Прошло пять дней, он не произносил ни слова. Казалось, старик не видел ни волов, ни семян, руки сами делали привычное дело. Не зная, что его тревожит, Гурт ничем не мог помочь бедняге.

Прошла неделя. На полях, засеянных раньше, земля ощетинилась зелененькими иголочками всходов. Гурт и Заман-ага все еще сеяли, теперь уже дальше, к востоку от тутовника. А через два дня в дом Замана-ага пришла черная весть. Подробностей в похоронной не было, да они никого и не интересовали.

Три дня Заман-ага не показывался в поле. Он никуда не выходил из дому. С теми, кто являлся выразить сочувствие, он в разговоры не вступал, но с каждым новым гостем читал заупокойную молитву. На четвертый день Заман-ага с утра вышел в поле. К югу от тутовника все уже зеленело. Старик сразу направился к участку возле тутовника, который сам бороновал в то утро. Чуть не ползком перебрался он через старый арык, проковылял еще шагов десять, остановился и долго стоял, обратившись лицом на запад, как при намазе.

Поле лежало перед ним большое, безжизненное, темное. Приглядевшись, можно было заметить кое-где островки взошедшей пшеницы, но всходы были настолько редки, что поле все равно казалось темным.

Еле переводя дух, старик добрался до тутовника, сел и уронил голову на грудь.

— Ну-ка, сынок, садись сюда рядом, — неожиданно попросил он. — Потолковать надо.

Гурт подошел к нему. Однако Заман-ага не спешил с разговором. Сидел и, не поднимая головы, сухими, трясущимися пальцами старательно разминал комочки глины. Гурт заглянул ему в лицо. Глаза были спрятаны за опухшими веками, искаженное страданием лицо еще больше потемнело, осунулось, глубже стали морщины, совсем побелела борода.

— Вот оно как, сынок… — Заман-ага втянул носом воздух и сокрушенно покачал головой. — Погубил я сына. Война войной, а сыну своему я сам погибель принес. — Голос у Замана-ага был суровый, жесткий, и не было в нем слез.

— Не говорите так, Заман-ага! — взмолился Гурт.

— Грех мой оказался так велик, — не слушая его, продолжал старик, — что бог покарал меня самой жестокой карой. Я обманул, предал землю, и нет мне прощенья ни от людей; ни от бога! Вот какая положена кара тому, кто на склоне лет, при седой бороде способен совершить предательство!..

— Ну зачем вы, Заман-ага? Зачем? Можно ли так казнить себя!

— Можно, Гурт. Можно, если виновен. Ты тоже виновен, Гурт. Ты поступил плохо. Почему в тот проклятый день ты не сказал мне, что поступок мой — злодеяние?

— О чем вы, Заман-ага?

— Брось, Гурт! Не лукавь со стариком. Разве тебе не ясно, почему оно черное, это поле? Ты же не стал тогда есть чурек. И правильно, что не стал. А то, не приведи бог, и тебя…

Заман-ага махнул рукой и глубоко вздохнул… Гурт молчал, он не знал, что сказать. Не мог он смотреть на Замана-ага — старик сидел перед ним, втянув голову в плечи.

— Я думал, ты догадался, потому и есть не захотел. А я-то… — Заман-ага покрутил головой. — Детишкам тот хлеб скормил, да падет божий гнев лишь на одну мою голову! Так он плакал, маленький, так хлебца просил. Вот я и надумал. Пусть, думаю, пшеничного хлебца поест… И чего я тебе тогда не признался? Неужто ты б миску зерна не раздобыл? Землю-то все равно не обманешь. Вон она лежит, черная, как сажа… Сил нет глядеть!.. — старик вдруг согнулся, скорчился, спрятал меж колен темное сухое лицо, торчала одна папаха. — Не зря… говорят, — сквозь хриплые всхлипывания послышалось из-под папахи, — народ… и земля — одна доля. Предал землю… Сына своего смерти предал!..

Гурт поднялся, отряхнул песок с коротких, не прикрывавших щиколотки штанов.

— Не мучь себя так, Заман-ага. Вставай! — Старик не шелохнулся. — Пересеем заново, бог простит тебе грех.

— Давай, сынок! — вскинулся Заман-ага. — Давай пересеем! Только чтоб единым духом! Пока то поле черное лежит, я дальше тронуться не могу. Я сам вспашу. И семена найду… Не спорь, сынок, не спорь со мной! Мне грех свой только и смыть что черным потом. Лишь бы приняла она искупление!..


О смерти Замана-ага Гурт узнал через год, под Киевом. Простила земля старика, или до самой смерти мучил, давил его непосильный груз вины? Гурт этого не знает. Знают земля и старый тутовник. Земле ведомо все, но земля бессловесна, и потому Гурт должен поведать людям, о чем молчит она — немой свидетель и вечный судия, — как старый Заман-ага пытался обмануть землю и как тяжко наказан был за обман.

Гурт поглядел на пень, вздохнул, покачал головой… — Дутар рассказал бы…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Наступил декабрь, но холодов пока не было. Правда, вчера после полудня, когда с запада потянулись черные тучи и ветер заметно посвежел, люди в тревоге стали поглядывать на небо: прошлогодние морозы надолго остались в памяти, и страшно было подумать, что все это может повториться.

Старики не запомнят такой зимы. Морозы держались семьдесят дней. Амударья замерла под толстым слоем льда. В окрестностях Ташауза на лету коченели воробьи. Виноградные лозы вымерзли. Весной на гранатовых деревьях не раскрылись почки, пришлось и их вырубить под корень.

Сегодня с утра тепло. Всю ночь шел дождь, мелкий и частый, и его монотонный шум приятен был уху, как далекая тихая музыка. Теплый дождь неспешно смачивал землю, и от нее исходил густой, терпкий дух, напоминая о весне и о солнце, рождая умиротворенность…

Байрам шел пешком. Все кругом сияло, свежее, чистое. "Лишь нагота деревьев напоминала, что сейчас декабрь. Асфальт тоже был чистый-чистый… Проносились легковые машины, и звук, струящийся из-под их колес, похож был на журчание воды, бегущей из водосточной трубы.

Улицы Ашхабада вообще не отличаются многолюдностью, а сегодня они и вовсе пусты. Суббота — выходной день, до вечера движения не будет. Хорошо… Может, еще и солнышко выглянет… Да и без солнышка — усилится немножко ветерок, сразу асфальт подсохнет. Потом пусть машины гоняют сколько влезет, в городе будет чисто и просторно.

Байрам считал, что очарование Ашхабада прежде всего связано с чистотой его светлых улиц. Особенно хорош Ашхабад весной. Невысокий, привольно раскинувшийся среди садов и парков, весело глядит он в бездонное небо. По вечерам он ярко освещен, и свет фонарей, тонущих в омытой дождями листве, придает вечернему Ашхабаду какую-то необычную прелесть и таинственность…

Люди, привыкшие к многолюдным столицам, именуют иногда Ашхабад большой деревней. Байрам с ними никогда не спорил. Ему нравились широта прямых улиц, обилие цветников. Нравилось смотреть, как неторопливо, со спокойным достоинством шагают по проспекту люди. Некоторые объясняют медлительность ашхабадцев жарой, но дело не в жаре, ашхабадцы и в лютый мороз никуда не бегут, не торопятся. Видимо, эта неспешность уже вошла в характер города, а Байраму полюбился его характер.

А вот в планировке города, раскинувшегося от Копет-Дага до Каракумов, ему не все было по вкусу. Ему решительно не нравилось, что центр города, и, главное, прос-пект Свободы, застроен по большей части учреждениями и учреждения эти темными громадами застывают по вечерам по обе стороны проспекта. Их черные, слепые окна придают вечернему проспекту мрачный, нежилой вид. Видимо, исправляя ошибку планировки, архитекторы и стали строить здесь кафе и кинотеатры.

Байрам вышел к гостинице и ступил на площадку, уложенную бетонными плитами, площадка была не маленькая — коню размяться можно. Когда он был здесь прошлый раз, рабочие заканчивали укладку плит. Увидев это, Байрам мысленно обругал архитектора. Ну, в самом деле, как можно в знойном южном городе заливать землю асфальтом или укладывать бетонными плитами? Летом мостовая так раскаляется, что не остывает до утра, полыхая зноем, отравляя воздух запахом горячего асфальта На таких площадках надо сажать цветы, а дорожки между ними посыпать битым кирпичом или гравием. Красота, прохлада, чистый воздух… Байрам несколько раз собирался выступить против поклонников этих голых, устланных бетоном площадей, но каждый раз откладывал в сторону перо. Спорить со специалистами непросто, тем более что он незнаком толком с современными принципами и методами строительства.

И все-таки трудно молчать, когда видишь такое. Будь он архитектором, ни за что не стал бы втискивать сюда гостиницу, ставить ее рядом с театром. Эти два здания контрастны по стилю, а главное, восьмиэтажная бетонная махина гостиницы совершенно придавила театр, он кажется нескладным, приплюснутым…

А эти огромные бетонные лохани? Навозили в них землю, цветы посадили, но это не только не украшает площадку, а скорее подчеркивает ее мертвенную каменистость. Даже пересекающий площадь проспект, густо обсаженный деревьями, тускнеет от ее серой пустоты. Впрочем, что теперь возмущаться? После драки кулаками не машут, вовремя надо было отважиться на выступление.

Байрам шагал, тщательно выбирая, куда ступить, — на нем были легкие замшевые туфли. Как все-таки жалко, что вода лужицами стоит на бетоне. Байраму вдруг захотелось вдохнуть запах влажной земли, мягкой, доброй, только что утолившей жажду…

Байрам не спеша поднялся по широким ступеням. Тяжелая дверь распахнулась перед ним, и показалось улыбающееся лицо администратора. Он слегка шаркнул, кивнул головой и сказал, отступая назад:

— Прошу, Байрам Мамедович! Вас ждут, — голос у администратора был приятный, под стать внешности.

Впервые Байрам вошел в зрительный зал не через сцену, а из фойе и подивился его просторности. Он перевидал здесь немало спектаклей, присутствовал на торжественных заседаниях, но всегда сидел или в президиуме, или в первом ряду, у сцены. Каждый раз, входя в ярко освещенный зал, Байрам испытывал какую-то приподнятость, торжественность, сейчас же он ощутил лишь холодную пустоту огромного помещения. Почему-то Байраму показалось, что это от чехлов, надетых на кресла, — снять их, и в зале станет теплее, и сцена сразу приблизится.

У оркестровой ямы за маленьким столиком сидели друг против друга два человека. Лампа под абажуром, стоявшая на столе, казалось, не освещает, а лишь затеняет лица. Скрестив руки на груди, слегка склонив набок голову, Джапар Мейданович снисходительно слушал сидевшего против него длинноволосого парня.

Увидев Байрама, оба встали.

— Прошу познакомиться, — с легким поклоном сказал Джапар Мейданович, показывая на парня, — режиссер нашего театра.

И хотя сказано это было очень вежливо, пожалуй, даже церемонно, Байрам уловил в голосе Джапара Мейдановича иронию. На его широком, матово белеющем лбу Байрам приметил две продолговатые морщины — молодой режиссер явно был не по душе Джапару Мейдановичу.

Байрам с интересом взглянул на парня. Лицо у него было худое, бледное, под припухшими веками большие умные глаза, красноватые от недосыпания. Когда Джапар Мейданович привычно произнес "способный, талантливый", парень нахмурился.

— Последнее заявление, я думаю, можно будет оставить без внимания, — сказал он с кривой усмешкой.

— Ну почему же? — Байрам дружелюбно улыбнулся режиссеру.

— Главный режиссер просил извинить, его министр вызвал, — с должной торжественностью сообщил Джапар Мейданович. — Но я думаю, это не страшно, мы вполне сможем договориться с нашим юным другом. — Джапар Мейданович слегка кивнул в сторону режиссера. — Взгляни на этот зал, Байрам! — Джапар Мейданович повернулся лицом к залу, обвел взором партер, ярусы и, широко раскинув руки, задрал голову к потолку; казалось, он хочет обнять, охватить руками эту гулкую пустоту. — Гляди на него, привыкай! Целый вечер здесь, в этом зале, будет звучать твой голос, твои стихи! Сейчас здесь холод и тишина. Это не должно тебя смущать. Как только ты выйдешь на трибуну, как только зазвучат твои стихи, зал оживет, затрепещет, вспыхнет, как женщина, в сердце которой зажегся огонь любви! — Джапар Мейданович хохотнул, желая, видимо, несколько умерить пафос своих слов; потом повернулся к сцене и, сразу сменив тон, деловито спросил: — Я думаю, трибуну нужно поставить там? — Он показал в правый угол сцены. — Тебе вообще нужна трибуна? Маяковский читал только с трибуны. Хорошо, с трибуной все ясно. Посреди сцены стол. На нем цветы — букет цветов. А вот кто за столом, это пока еще неизвестно…

— А к чему такая официальность?.. — режиссер пожал плечами. — Зачем все это на вечере поэзии?

Морщины снова обозначились на гладком лбу Джапара Мейдановича, но он не дал раздражению овладеть собой.

— Вы правы, трибуна, цветы, президиум — все это придает происходящему торжественность и некоторую официальность. Да, да, официальность. Ты прямо скажи, Байрам, может, тебе это не по вкусу, сейчас входит в моду новый, так сказать, интимный стиль вечеров поэзии… Нашему юному другу, как видишь, не нравится мой замысел, а я вижу в торжественности обстановки знак уважения к автору. Ну ладно. Значит, так. Здесь стол под красным сукном, там трибуна. Пойдемте, молодой человек, покажите мне трибуны. Я знаю, у вас есть "одна большая, с резьбой по краям… Она подойдет… Побудь здесь, Байрам, мы сейчас вернемся…


Всю дорогу домой Байрам думал о Джапаре Мейдановиче. Зал, сцена, трибуна, молодой режиссер — все это как-то сразу испарилось из головы, а вот Джапар Мейданович… Почему-то Байрам не мог не думать об этом человеке. Сидит, величественно скрестив руки на груди, и снисходительно слушает молодого режиссера… А парень толковый, со вкусом… Откуда он взялся, как он получился, этот Джапар Мейданович? В правлении Союза писателей он работает только три месяца, раньше был где-то в журнале. Больше писал очерки, иногда рассказики. На собраниях и совещаниях Джапар Мейданович всегда говорил об очерке, о том, что надо всячески развивать этот очень важный и оперативный жанр. Видимо, он почитал себя одним из основателей данного жанра, а потому полагал, что вправе писать длинно — очерки у него всегда получались огромные.

И было неприятно, что организацией его вечера занимается этот человек.

Джапар Мейданович всегда был внимателен к Байраму, проявлял к нему подчеркнутое уважение, и все равно его участие в организации вечера портило настроение…

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

За стоявшим посреди комнаты массивным продолговатым столом завтракали три человека. Негромко позвякивали вилки. Байрам и Сельби, сидя друг против друга, то и дело поглядывали на дочь. Под их беспокойными взглядами девочка заторопилась, начала быстро отхлебывать из стакана чай.

— Не спеши, — сказала Сельби, — обожжешься. Чай надо пить не торопясь.

— Но я же опаздываю! — Джаннет с тоской взглянула на мать, потом на отца и, вытерев салфеткой рот, вскочила. — Я пойду!

— Подожди, Джаннет. Расскажи папе вчерашнее стихотворение.

Девочка нерешительно взглянула на отца, улыбнулась… Потом выпрямилась, как у классной доски, и, чуть склонив голову набок, стала читать стихи.

— Хватит, дочка. Хорошо читаешь, молодец. Беги!

Байрам притянул к себе девочку, поцеловал в щеку. Сельби протянула дочери портфель.

— Я положила тебе апельсин и яблоко. Пожалуйста, съешь сама.

Джаннет вскинула на мать глаза, но промолчала. Потом обернулась к отцу и заискивающе улыбнулась ему, рассчитывая заручиться поддержкой.

— Мама, можно я после школы посмотрю телевизор? Сельби нахмурилась.

— Джаннет, раз и навсегда оставим этот разговор. Придешь из школы, будешь играть гаммы, ты же вчера не сделала урок по музыке. Потом надо прочитать сказку, рассказать ее. Телевизор ты можешь смотреть только в субботу и в воскресенье.

Джаннет опустила голову и, не взглянув на родителей, вышла.

Байрам озабоченно посмотрел ей вслед.

— Зря ты ее так, Сельби. Ребенок есть ребенок. Она должна и поиграть, и телевизор посмотреть, тем более детскую передачу.

— Насчет телевизора ты меня не переубедишь. А играть, пожалуйста, пусть во дворе играет, на улице ей делать нечего. Чем меньше случайных контактов, тем лучше. Не возражай, Байрам! Ради бога, не возражай. Воспитание дочери лежит на мне, и я не хочу, чтоб у нас получилось как у Кара Мурадовича. Детей никто не хотел приструнить, они им теперь на голову садятся. Старшая даже школу бросила. И мальчик, вот увидишь, из него тоже ничего путного не получится…

В спальне зазвонил телефон.

— Пей, пей чай, я сама!

Байрам допил свой стакан, поднялся из-за стола.

— Это Джапар Мейданович, — сообщила Сельби, входя в комнату. — Озабочен чем-то… Сказал, сейчас придет.

— Не иначе этот Джапар Мейданович решил меня извести! — Байрам резким движением поставил на место стул. — Вчера три раза звонил! Он, видите ли, желает, чтоб я явился на свой творческий вечер в черном костюме и с черным галстуком. Солист джаза! Лауреат конкурса эстрады! Тогда уж лучше бантик вместо галстука!

Сельби пожала плечами.

— Напрасно ты так, Байрам. В конце концов он же для тебя старается!

Войдя на большую, сверху донизу застекленную веранду, гость приветливо улыбнулся хозяйке, поинтересовался ее самочувствием, ответил на ее вежливые вопросы, потом разделся, повесил на вешалку драповое пальто и ворсистую серую шляпу. Поправил галстук, уткнул в платок свой внушительный, чуть кривоватый нос, деловито высморкался. Потом Джапар Мейданович вдруг нахмурился, две глубокие длинные морщины прорезали его лоб, взял свой большой нарядный портфель и стремительно направился в столовую.

Целиком погруженный в нелегкие думы, он лишь кивнул в ответ на приветствие Байрама и, вытащив из нагрудного кармана пиджака газету, слегка помахал ею.

— Читали?

— Нет, — ответил Байрам. — Почту еще не приносили. Через полчасика…

— Тогда читайте! — торжественно произнес Джапар Мейданович и бросил газету на журнальный столик. — Разверните. Четвертая страница!

На четвертой странице напечатана была статья о Байраме. Творческий портрет.

— Вот так, — Джапар Мейданович выразительно взглянул на Байрама. — Пришлось позвонить редактору, поблагодарить. Они и объявление о вечере дадут, я уже составил. И вот афиша. — Джапар Мейданович достал из портфеля свернутую трубочкой афишу. — Оставляю ее. Поглядите, подумайте, сообщите свое мнение. А сейчас, извините, должен идти.

— Джапар Мейданович! — воскликнула Сельби. — Выпейте хотя бы чаю!

— Благодарю, но сейчас не до чаю. Нужно дозвониться в четыре места. Боюсь, забудут оповестить студентов. Я считаю, нужно объявить о вечере в каждой аудитории отдельно.

Сельби обеспокоенно взглянула на него.

— Думаете, не соберется народ?

— Что вы! — Джапар Мейданович даже отпрянул от нее. — Этого я ни в коем случае не думаю. Просто всегда надо подстраховать. Афиш я заказал сотню, но, думаю, маловато. Надо еще сотенку. Конечно, все это не входит в мои обязанности, но авторитет союза… Будьте здоровы. — Он дошел до двери, вернулся. — Да, Байрам! Не позднее чем послезавтра мы должны представить программу. Что будешь читать? Ты уже решил?

— Даже еще не написал.

Джапар Мейданович вытаращил глаза.

— Ты что, в своем уме? Или это шутка гения? Ты, конечно, очень талантливый человек. Но я работник правления и отвечаю за твой вечер. Нет, Байрам, ты меня расстроил.

Джапар Мейданович, сразу вроде обессилев, устало опустился в кресло. Он сидел, подперев рукой голову; лоб в морщинах, ноздри нервно подрагивают — воплощенная озабоченность. Байраму стало жаль его.

— Не беспокойся, Джапар Мейданович, все будет в порядке. Я буду читать новую вещь. Название скажу тебе завтра.

Джапар Мейданович глубоко вздохнул, поднялся с кресла.

— Хорошо… — проговорил он, что-то соображая. — Новую так новую… Ну, не буду мешать тебе, работай!

Байрам остался один. Газету читать он не стал, взял лежавшую рядом с ней афишу, развернул. Середину афиши занимала фотография, окруженная большими красными буквами. Кто это? Известный артист, звезда экрана?.. Удлиненное, благородного овала лицо словно бы оплыло, подтаяло, расплавленное в горниле славы. Глаза источают сияние, лоб девственно чист — ни единой морщинки. Губы раздвинуты в улыбке, и белые зубы видны так отчетливо, что их можно пересчитать.

И этот красавчик — поэт Байрам Мамедов!..

Неудивительно, что Джапар Мейданович взял для афиши именно эту фотографию, но где он ее раздобыл? Вроде бы все тогда было реквизировано, все пятнадцать штук, отпечатанные по заказу Сельби, она была в восторге от портрета. Может быть, потому, что снимок этот связан с радостным событием, по мнению Сельби, самым радостным в его жизни — ему тогда только что вручили республиканскую литературную премию. Аплодисменты, поздравления, цветы… Сельби сияла, опьяненная счастьем, она отвечала на поздравления с щедростью только что коронованной принцессы…

Как, наверное, хочется ей снова пережить что-нибудь подобное. Может быть, это законное желание — видеть своего мужа триумфатором, на вершине удачи и славы! Может быть, в этом выражение силы, а женщины тянутся к силе.

Байрам вспомнил сегодняшний зал, огромный, холодный… Поморщился и раздраженно отодвинул афишу. Согреть такой зал стихами; словом, дыханием своим согреть?.. Байрам вдруг всем телом ощутил леденящую стынь пустых рядов, по спине пробежали мурашки, дурнота подступила к горлу.

Поэму, посвященную Назару, Байрам задумал уже давно. О брате писали много. О нем и о колхозе, которым он руководил. Появлялись статьи, очерки, репортажи, как правило, удивительно похожие друг на друга. Вот только недавно один газетчик отличился. Он написал свой очерк в виде разговора, который якобы вел с прославленным председателем, пока они вместе объезжали поля. Назар в этом очерке произносил длинные газетные фразы, цитировал директивы и решения, пересыпая их цифрами, демонстрирующими успехи колхоза.

Очеркисты обычно больше рассказывали о колхозе: описывали двухэтажную школу, больницу, клуб, сообщали, что в каждом доме имеются телевизор и радиоприемник, что улицы в колхозе прямые и широкие и что на очереди асфальтирование их.

Разумеется, Байраму было приятно читать хвалебные слова о руководимом Назаром колхозе. И все-таки каждый раз он все больше и больше раздражался. Из всех этих писаний невозможно было понять, при чем тут Назар, что это за человек и чем обязан ему колхоз. А ведь Назар не просто хороший организатор, он отличается чудовищной работоспособностью, неуемной энергией и подлинной самоотверженностью. Не будь этих качеств, едва ли удалось бы ему так быстро поднять колхоз. Он подчас и Байраму не давал спать спокойно: добиваясь нужного решения в какой-нибудь инстанции, он звонил, присылал людей, сам приезжал… Для себя никогда, только для своего колхоза.

И все сильнее росло в душе Байрама желание рассказать людям не о коровниках и клубах, построенных в знаменитом колхозе, а о сильном характере, о большой, широкой душе, об упорстве, настойчивости, самоотверженности.

Так появилась поэма о человеке земли, ее сыне, ее хозяине. Это было произведение, исполненное уважения к земледельцу, к его труду, героическому в своей повседневности. И хотя он нигде, ни в одном стихе не свернул на пышную оду, это была гордая, торжественная поэма.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Под сумрачным низким небом, печальная и бескрайняя, тихо лежит пустыня. Ни живой души, ни зеленой травинки, ровная закаменевшая земля — такыр. Лишь кое-где торчат сухие жесткие кусты: то ли иссохли от летнего зноя, то ли, напуганные зимней стужей, сбросили их ветви листву… Говорят, когда-то здесь было морское дно. Сейчас такыр залег невысокими отлогими буграми, похожими на застывшие волны. Окаменевшее море, бурое, неприветливое, мертвое…

Вдали показались два "газика" — один за другим; тот, что шел следом, в точности повторял движения первого; казалось, они играют в салки. Наконец игра закончилась, машины стали. Из первой вылезли Назар и Машат. Вышли и не спеша зашагали по твердой, местами растрескавшейся земле — недавний дождь не смог ее размягчить.

Назар ковырнул землю мыском своего тяжелого ботинка, каблуком раздавил отвалившийся сухой комок и сказал с нескрываемым вожделением:

— Твердая. Хлопчатник на такой земле пойдет рослый.

— А чистая какая! — весело отозвался Машат. — Никакой возни. Брось семена, воду дай, а осенью приходи и забирай хлопок!

Назар обернулся, поглядел вокруг. Молчит пустыня, иссохшая, мертвая. Вроде и не замечает, что по ней люди ходят. Может, сердится, что забыли ее. Но ведь вспомнили же. Вспомнили и пришли. Пришли, чтобы оживить ее, пробудить от извечной спячки.

— Как считаешь, сколько сможем засеять? — Назар обернулся к заместителю.

— А сколько хочешь!

Назар усмехнулся, покачал головой.

— Нет предела человеческой жадности. Знать бы, что сил хватит, все бы запахал! Вот только где воды взять?

— Сколько хватит, польем. Остальное под богару!

— Насчет богары у нас разрешения нет.

— Ха, разрешение! — Машат махнул рукой. — Тебе разрешение нужно, а государству хлопок!

Словно не желая слушать эту крамолу, Назар молча тронулся дальше. Прошли шагов пятьдесят. Машат помалкивал, ждал, когда заговорит председатель. Новых идей он ему подкидывать не собирается, сейчас главное, чтоб не передумал. Когда Назар ищет решения, нужно обязательно быть около него, не дай бог, момент упустишь!

— Смотри-ка, — не замедляя шага, сказал Назар, — а поле не такое ровное, как со стороны кажется. Не успеем спланировать как положено.

— Да, — согласился Машат. — С поливом тут непросто. Ладно, придумаем что-нибудь… Сейчас главное — не промешкать. Начнем судить да рядить, быстро дорожку перебегут. На эту землю многие зарятся. Третьего дня, — говорят, председатель "Восхода" места эти объезжал.

Конечно, агротехнику по всей строгости нам не соблюсти, а только я думаю: может, и к лучшему, на что нам затраты? Все равно землю отберут. Через годок-другой тут везде совхозов понатыкают. Я считаю, есть разрешение, поменьше думай, паши, сей, а там что бог даст!

— Насчет земли ошибаешься, Машат. Земли эти мы получим навечно.

— Навечно? Есть постановление?

— Пока нет, но на днях будет.

Машат смолк, огорченный. Паршивая история… Обведут вокруг тебя черту, и не вырвешься. До смерти ковыряйся на одной и той же делянке…

— А раз навечно, — сказал он, — так не двести гектаров надо было просить, а раза в три больше.

— Хорош! А обрабатывать ее кто будет?

— Кто, кто!.. Помощи попросим!

— Откуда?

— Из города. Или школьников своих пригоним.

— И так каждый год на школьниках выезжаем. Ты бы рад вообще их с поля не выпускать! Им ведь и учиться нужно! Попробуй-ка потягайся на экзаменах с городскими, когда у тебя каждый год чуть не по два месяца от учебы отнимают!.. Нет, Машат, на свои силы надо рассчитывать. Арык за сколько дней проложить сможешь?

— Дней десять нужно…

— Видишь! То-то и оно! Десять не десять, а неделю придется тебе дать. — Назар взглянул на часы. — Трактора скоро подойдут?

— Должны вот-вот. Чуть позже нас вышли.

— Пусть сразу же, с ходу приступают к пахоте. Пока не наладишь дело, не возвращайся.

Они повернули к машине. Сейчас должен был зайти главный разговор — о бригадире, больше всего интересовавший Магната, но именно поэтому он и помалкивал, пусть заговорит председатель.

— Сюда хорошего хозяина надо, — Назар озабоченно поглядел вокруг. — Опытного, настоящего хлопкороба, такого, чтоб землю понимал, чтоб чувствовал ее…

Хлопкороба? Машат испуганно взглянул на председателя, но тот, к счастью, не заметил его испуга. Кого ж это Назар имеет в виду? Неужто у него своя кандидатура? Если так, дохлое твое дело, Машат, Назара не переупрямишь. Это раньше, что ему ни подскажешь, выполняет, будто сам решил. Теперь он не больно-то в советах нуждается, оперился. Другой раз так косанет глазом, рад язык проглотить. Значит, хлопкороба?.. Ораза, стало быть, у председателя и в мыслях нет… Уж не взбрело ли ему на ум Гурта назначить? Хлопкороб-то он настоящий, ничего не скажешь. Другое дело, что от этого он еще ненавистней, верблюд губастый, но не признать нельзя…

— Машат! А что, если назначить Гурта?

Ну вот, словно в воду смотрел! Глазом, глазом-то как повел: какое, мол, лицо будет у Машата? Выходит, смекнул, что он сыну это место прочит? Ладно, председатель, давай так, одно не забывай: Машат непрост, с кашей его не съешь.

— Гурт, он, конечно, создан для земли… — неспешно, словно раздумывая вслух, сказал Машат. — Одна беда — характерец ему бог послал… Он ведь все время против новых земель кричит…

— Ну? Так уж и кричит? — недоверчиво спросил председатель.

Машат нахмурился.

— Я лично считаю, что на новое дело молодого специалиста ставить надо. Чтоб старших слушал, и чтоб образование…

— Когда дело касается земли, опыт не хуже образования! Я за Гурта сто ученых не возьму.

Удар пришелся под дых, но Машат устоял, даже не покачнулся.

— Не согласится Гурт, — спокойно заметил он. — Злобствует очень.

— Ты довел, — раздраженно отозвался Назар. — Зачем самовольно пень у его дверей бросили? Спросить — голосу бы лишился? — И добавил уже более сдержанно: — Не ждал я от тебя такой черствости.

Ага! Стало быть, с пнем это он в точку. Теперь Гурту что ни скажи, наперекор твердить будет, хотя б и себе во вред. Вот что значит тактика: старого верблюда толь-ко раздразни, потом и делать ничего не надо, сиди да поглядывай, как он ломит…

Садясь в машину, Назар посмотрел Машату в лицо и, словно желая смягчить резкость своего замечания, сказал с улыбкой:

— Ничего, Гурта мы уломаем. Попросим перед всем народом, не устоит старик, согласится.

— Что ж, дай бог!..

Машат с ненавистью глядел вслед удаляющейся машине. Так, значит, председатель? Своим умом жить решил? Давай, давай, посмотрим, как ты без Машата запоешь. Гурта сюда — надо ж сообразить! Неужели сорвалось с Оразом? Может, он плохо отговаривал? Упрямый, норовистый… Пожалуй, этого маловато, надо было еще чего-нибудь подкинуть… Когда нужно, ничего в голову не приходит. А с другой стороны, что про Гурта можно сказать? Ничего такого и не придумаешь. Не скажешь ведь, что он змея, злыдень, верблюд губастый!..

— Дай-ка ружье! — крикнул Машат шоферу.

Он шел с двустволкой наперевес, злой, раздосадованный, а перед ним расстилалась степь, тихая и просторная. Бесила его сейчас эта степь, бесило ее бесконечное спокойствие, и, будь она живым существом, Машат с удовольствием разрядил бы в нее оба ствола.

Лежит, паскудина! Ждет, когда явится какой-нибудь Гурт, уж она для него расстарается! Сюда ведь только воду дать, хлопок так и попрет. Сразу начнут и в газетах, и по радио: Гурт, Гурт, Гурт… А ему, дураку губастому, и слава-то ни к чему. Какая ему от нее польза? Повысить не повысят — без диплома теперь ходу нет, выше бригадира не прыгнешь. И правильно, чего с мужиками валандаться, раз при земле образованные люди есть?

Так-то оно так, а вот дурака он свалял, это уж точно. Размечтался, как его Ораз на этих землях Прославится, заинтересованность проявил. Вот Назар его и подсек.

Теперь одна надежда — Гурт не согласится. Все-таки ведь он его здорово растравил этим пнем. А если старик упрется, первая кандидатура — Ораз, больше назначать некого.

Надо добивать это дело. Потому что на кой же черт он тогда с Аманлы возился? Тоже непросто было добиться, чтоб этот жадюга собственной рукой заявление написал. Если б не припугнул, ни в жизнь не написал бы он такой бумаги. Трусость его помогла. С трусливыми вообще намного легче управляться, только прижми покрепче. А жадные, они почти все трусливые. С Гуртом — другое дело, к этому черту и на козе не подъедешь.

А чего это Назар старика вперед выпихивает? Молодым дорогу перекрыть? Очень даже возможно, конкуренты ему ни к чему. Человеку власть — лучшая сласть, в крови это у человека, а Назар тоже не святой…

Машат остановился, поглядел вокруг. Степь лежала тихая-тихая. Ишь, словно зверь какой: увидел ружье — затаился. Садануть бы по тебе сразу из двух стволов… И вдруг рядом, шагах в десяти, из-за куста перекати-поля вымахнул крупный заяц. Машат вскинул ружье, спустил курок. Заяц скакнул, упал и пополз, волоча задние ноги. Машат разрядил второй ствол. Заяц распластался на земле.

Машат вздохнул, втянув в себя густой, пахнущий пороховым дымом воздух. И сразу вроде отпустило что-то внутри, легче стало дышать…

На горизонте показались трактора.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Байрам целый месяц не видел Абадан, она лишь сегодня вернулась из командировки. Даже сына не успела, повидать, он жил у тетки.

— Беспокоиться заставляешь, — еще в дверях сказал Байрам, удерживая в ладони маленькую легкую руку. — И уезжала, не позвонила… Трудно было номер набрать?..

Вместо ответа она виновато улыбнулась и вздохнула.

— Звоню на киностудию, говорят, в командировке…

— Не сердись, Байрам, просто не успела. Бывает же…

— А ты загорела… И крепкая какая-то стала, вроде пополнела даже.

— А может, еще и выросла?

Оба засмеялись. Байрам не удержался, еще раз окинул ее взглядом. Она и правда казалась полнее, может, оттого, что на ней была узкая юбка и белая блузка? Черные шелковистые волосы рассыпаны по плечам, и, когда Абадан наклоняет голову, волосы скрывают ее лицо, оставляя лишь узкую полоску по обе стороны прямого тупенького носика.

Байрам удобно расположился в кресле. Абадан взяла стул, села напротив него. Со стороны могло показаться, что сейчас они приступят к важному и неотложному разговору, но оба молчали… Молчали долго, так долго, что уж нельзя было молчать. Один из них должен был заговорить, другой поддержал бы разговор. Но они сидели и молчали. Тикали часы, отсчитывая секунды… Быстрее, быстрее, торопятся! А Байрам не торопится заговорить. Ему нравится тиканье часов, подчеркивающее значительность их молчания, ему мила эта чистая теплая тишина. А она? Хочет она, чтоб он сказал ей все? Нет. Ну, а раз нет, значит, нет, он ничего ей не скажет ни теперь, ни потом…

Но эти минуты, и тишина, и нервное тиканье часов — все это останется с ним…

А вдруг Абадан знает, о чем он сейчас думает? Байрам опустил голову и почувствовал, как щеки его заливает краска. Если Абадан его разгадала, незавидное у него положение. Женщины, подобные ей, терпеть, не могут сентиментальности. И правда смешно: взрослый мужик, седеть начинает… Но хитра, даже не усмехнулась ни разу…

Может, он напрасно сказал ей: "Беспокоиться заставляешь"? Может, из-за этих слов она и молчит? Вправе он был так сказать? Конечно, он не имел в виду ничего особенного… И все-таки не стоило… Или уж тогда надо было объяснить, в каком смысле сказано…

А кстати, все очень просто, ему многое надо обсудить с Абадан, посоветоваться. Она всегда была первым его советчиком, и, хотя они нередко спорили, без нее он ничего не решал. Друзья, этим все сказано.

А чего ради он придумывает себе оправдания? Глупейшее занятие, особенно если учесть, что сидящий перед тобой человек знает тебя как облупленного.

А может, все не так, может, Абадан просто забыла о его присутствии, он ведь никогда не занимал много места в мыслях этой красивой тридцатилетней женщины.

И уже не хотелось слушать тишину, тиканье раздражало, короткие стрекочущие звуки стали вдруг слишком громкими. Ну вот чего она молчит? Задумалась. Забот у нее полно. И Байрам никогда не станет ее заботой. Что ж, он уже давно смирился с этой мыслью…

Абадан молча поднялась со стула, вышла в соседнюю комнату, принесла какую-то фотографию, протянула Байраму. Он взял и стал рассматривать. Но пока Абадан стояла рядом, близко, сосредоточиться он не мог. Байрам держал карточку перед собой и ждал, что она скажет. Абадан ничего не сказала. Ушла на кухню, звякнула крышка чайника…

Ну и правильно, чего зря болтать. И так все понятно.

Вот фотография — Арслан. Объяснять ничего не надо. Снова Абадан простучала каблуками по кухне, накрыла крышкой чайник. Сейчас эти звуки уже ничего не значили, они словно бы доносились из соседнего дома.

А недурен был Арслан, очень недурен… И сложен великолепно. Раньше он этого как-то не замечал. Может, Абадан для того и дала фотографию, чтоб заметил? Что ж, Арслан был привлекательный мужчина. Пожалуйста, он может сказать об этом открыто. Чего она там примолкла в кухне? Прислушивается к его мыслям? К мыслям ведь тоже, оказывается, можно прислушиваться. Этого и наука не опровергает, просто не всем удается. Абадан может слышать мысли, в этом он не раз убеждался.

Что ж, если интересно, пусть слушает. Человек на фотографии нравится ему. Слышишь, Абадан, нравится! Нравятся его мощный торс, сильные, мускулистые руки, высокий лоб с упавшей на него мокрой прядью, улыбка — все нравится. Ишь какую рыбину выудил, чуть не до пояса… Удачливый человек. А на кого он похож с этой рыбиной? Волосатая грудь, борода, спутанные светлые волосы… Да Хемингуэй! Точно! Только рыбина у Арслана чуть поменьше. Ну, это он зря, рискованная аналогия… Сходство-то ведь чисто внешнее, разве только вот Хемингуэй тоже начинал с журналистики… Интересно, а не нарочно он так сфотографировался? Почему-то приятна была мысль, что Арслан мог допустить этунескромность…

— Ну, поглядел? — Абадан взяла у него фотографию, взглянула. — Мне ее дал один тамошний инженер. Говорит, Арслан очень смеялся, когда увидел снимок. Хемингуэй в Каракумах — так и назвал… — Нет, наверняка она читает его мысли. — Говорит, уху из этой рыбины сварили знатную!.. — Абадан помолчала, глядя на фотографию, потом что-то дрогнуло в ее лице, она положила снимок на стол и быстро вышла.

Когда Арслан, кончив в Москве институт, получил назначение в газету, канал только начинали строить. Он попросился туда спецкором. Писал очерки, их охотно печатали и газеты и журналы. Байрам читал эти очерки. Нет, Арслан никому не пытался подражать, даже Хемингуэю, хотя на его письменном столе и стоит фотография: до самых глаз заросшее светлой бородой мудрое, улыбающееся лицо.

А чем же все-таки нравились ему очерки Арслана?.. Непохожестью на другие. Арслан не восторгался строителями, не умилялся трудностями, не живописал суровую романтику Каракумов. Он писал так, словно это он был сам изыскателем, строителем, бульдозеристом, спокойно и просто делал нелегкое, нужное людям дело…

Байрам никогда не винил Абадан за то, что она вышла не за него, а за Арслана, а ведь когда он заговорил с ней о любви, Арслана она еще не знала. Тогда ему трудно было понять, почему Абадан его отвергла, он понял это позднее. Абадан прекрасно к нему относилась, но она не любила его, а выйти замуж за нелюбимого, будь он и хорош, и молод, и даже талантлив, — это не для нее. А не полюбила потому, что знала, встретит Арслана, хотя ни разу в жизни не видела его и не подозревала о его существовании. Может быть, она не просто читает мысли, может, она провидица?..

Они остались друзьями и тогда, когда она вышла замуж, но сойтись, сдружиться с Арсланом — это у него не получилось. Больше того, ему неприятно было находиться с ним рядом. Все казалось, что Абадан непрерывно сравнивает их, с удовольствием отмечая преимущества мужа, и радуется, что не ошиблась. Байрам, видимо, умел с собой совладать. Арслан скорей всего и не подозревал о его терзаниях, но они не становились от этого менее тяжкими. Арслан всегда держался с ним просто, по-дружески, взахлеб рассказывал о поездках, уговаривал побывать в интересных местах, а интересно было Арслану везде.

Абадан принесла чайник, стала заваривать чай. Байрам не поднимал головы. Это было мучительно, но заговорить он не мог.

Заговорила она — спокойно, просто, задумчиво:

— Первые два дня я жила в его комнате. Они там ничего не трогали, хотели до меня сохранить все как было. Чайник, чугунный казанок, две кружки — он их взял из дому. И книги. На подоконнике лежали, больше их некуда было класть. Ты же знаешь, Арслан и дома-то терпеть не мог мебели. Гарнитур так и не разрешил мне купить, видишь, какая меблировка. — Она обвела рукой комнату: покрытая ковром тахта, маленький диванчик, стол, стулья. — Он не выносил дорогой мебели: "Не хочу я думать о том, чтоб, упаси бог, не поцарапать какой-нибудь сервант!.." А вот так ему нравилось… Он любил наш дом. И все-таки все время уезжал…

Уезжал. И оставлял ее одну. А она, молодая, красивая, быстрая, ждала, ждала, ждала… И счастлива была, когда он возвращался. Нет, хоть о покойниках не говорят плохо и думать, наверное, так не годится, а все-таки Арслан был порядочным эгоистом. Взбалмошный, упрямый, своевольный. Потому и погиб. Наверняка ему говорили, что нельзя в такую погоду, да еще вечером, выходить в водохранилище. Не послушал, ушел… А через полчаса поднялся ветер, небо закрыли тучи, стало темно… И он не вернулся. Как он утонул, точно никто не знает. На рассвете к берегу прибило лодку. Мотор весь искорежен. Значит, какой-то сильный удар, скорее всего о топляк, там много этих полузатонувших бревен…

Арслана нашли на вторые сутки. Он был без фуфайки, один сапог тоже успел сбросить, наверное, долго боролся за жизнь, звал на помощь, но что такое человеческий голос, когда кругом ревут и беснуются волны?..

Он был человек мужественный, в этом ему не откажешь, но очень уж неуравновешенный. Чего стоят его фокусы с книгой, с пьесой!.. Года через два после начала своей журналистской работы он сдал в редакцию книгу очерков. Книгу одобрили, включили в план. А через три месяца он является и забирает рукопись обратно. А с пьесой еще хуже. Он написал пьесу о нефтяниках, принес в театр. Пьеса была интересная, при чтении возникло много споров, театр увлеченно работал над ее постановкой. А потом Арслан вернулся с Каракумского канала, пришел в театр и сообщил, что забирает пьесу, она его, видите ли, уже не удовлетворяет.

Байрам тогда по-настоящему возмутился. Мало того что Арслан понапрасну отнял у актеров время и силы, он поступил бестактно — превосходство свое демонстрировал.

Ну хорошо, пусть он хвастун, зазнайка. А вот ты, Байрам, скромный и добропорядочный, решился бы ты забрать из издательства книгу или пьесу, принятую к постановке? Нет. Потому что не можешь сегодня отрицать то, что утверждал вчера? Ну, а если бы понял, что был не прав? В этом случае как? Не знаешь… Вот в том-то и дело, что не знаешь. А он знал.

И все равно таким, как Арслан, он быть не хочет. Он останется самим собой, даже если это не нравится Абадан. У него есть свое дело, свое место на земле, и он никому не собирается подражать!

Байрам взглянул на стоявшую перед ним пиалу.

— Вода вроде жестче стала?

— Да, теперь из канала добавляют, а это не то, что артезианская скважина. Ничего, привыкнешь, — Абадан долила его пиалу доверху. — Что-то ты мне не нравишься, Байрам… Хмурый, вроде невыспавшийся… И морщин на лбу у тебя никогда еще столько не было… Вот на афише, это да! Красавчик. Между прочим, довольно противный красавчик. Не обижайся. На фотографии — это совсем не ты. Но и сейчас не совсем ты… — Она засмеялась. — Я непонятно говорю?

— Почему же, понятно…

Абадан пересела на диван, ближе к нему. Нет, она в самом деле пополнела. Ноги стали толстые…

— Видишь, я вовремя вернулась, как раз к твоему вечеру. Учти, я приду, я уверена, что. это будет очень здорово, недаром же у тебя такое усталое лицо. Я люблю, когда у тебя такое лицо. И когда морщины… — Она поднесла к губам пиалу, но пить не стала. Задумалась, уставившись взглядом в одну точку. — Когда человек озабочен, занят, увлечен своим делом, на него приятно смотреть. — Абадан снова окинула его изучающим взглядом. — Слушай, я чувствую, ты крепко поработал. Написал что-нибудь стоящее? Нет, нет, я не требую, если ты еще никому не рассказывал, я подожду… Потомлюсь до твоего вечера. Ты ведь не утерпишь, обязательно будешь читать новую вещь… Будешь?

Байрам кивнул.

— Ну и правильно.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Едва рассвело, Байрам вышел на улицу. Ночь, проведенная за письменным столом, давала себя знать, его пошатывало, голова весила полпуда. Но декабрьский ветер быстро выдул из него усталость, и голове полегчало, и ясней как-то стало вокруг.

Улица лежала перед ним пустынная, тихая. Изредка слышен был где-то шум проезжающих машин, но сюда они не сворачивали. На чистом, чуть влажном асфальте резвились две собачонки. Увидев Байрама, одна из них задрала кверху мордочку, взглянула на него вопросительно. другая опасливо поджала хвост. Но прохожий не тронул их, обошел сторонкой, и дворняжки снова принялись возиться.

Небо было все в черных тучах. Холодный западный ветер гнал их куда-то не быстро, но настойчиво. В воздухе пахло снегом.

Поэма есть. Сегодня ночью он закончил ее. Поэма о брате Назаре. Конечно, не сам Назар герой его поэмы, но, не будь Назара, не было бы и поэмы.

Байрама считают горожанином. Правильно, он уже двадцать лет живет в городе. Но село, его краски, звуки и запахи, и прежде всего пряный дух смоченной весенним дождем земли — это с ним. Может быть, поэтому и решился он на такую тему: земледелец, его душа, его характер…

Назар навсегда впитал в себя соки и запахи родной земли. Он живет ее заботами, ее радостями и горестями, он любит землю, как сын любит свою мать. И земля лелеет в своем лоне брошенные в нее семена любви-. Все может умереть, не умирает земля, и не умирают семена, посеянные в землю заботливыми ее сыновьями…

Байрам искоса взглянул на яркую афишу, украшенную портретом довольного собой белозубого красавчика.

Хочешь не хочешь, а похож он на эту фотографию. Два дня еще будет висеть, надо же!.. Хорошо, хоть не больно-то на нее смотрят, редко кто повернет голову. Видно, не до него сейчас людям, у каждого свое дело, своя забота…

Ближе к центру на улице стало оживленнее — чувствовалась близость базара. Байрам пересек асфальтированную площадку перед театром и вышел на короткую улочку. Отсюда был вход на базар. Машинам здесь ездить запрещено, и пешеходы чувствуют себя спокойно: ходят не спеша, не оглядываясь по сторонам. Байрам любил эту улочку, хотя в отличие от других улиц города, давно уже избавившихся от времянок, она все еще застроена одноэтажными дощатыми домишками. Они были неприглядны, эти выросшие на развалинах времянки, но здесь всегда было людно, весело, и убожество покосившихся хибарок как-то не бросалось в глаза. А может, только ему не бросалось, потому что здесь он прежде всего смотрел на людей. Глядишь, вроде знакомые, только никак не вспомнить, где видел. Потом начинаешь соображать: да ведь именно здесь и видел.

Вот за столом, в защищенном от ветра уголке, тепло одетый старик с бритым лицом. Перед ним разложены лотерейные билеты, но чувствуется, что мысли его далеко, воспоминания занимают старика гораздо больше этих билетов…

У широких базарных ворот, меж двух больших деревьев на низенькой скамеечке — чистильщик. Говорят, ему перевалило за семьдесят. Может быть, но только он уже лет пятнадцать такой вот сухой, сморщенный. Работает он от темна до темна, ни на минуту не переставая говорить. Иногда он вдруг рассыпается дребезжащим смешком, широко открывая рот с бледными беззубыми деснами. Во время землетрясения у него погибли все: жена, дети, внуки… Может быть, поэтому он и вынужден до сих пор работать: если он перестанет работать, если завтра не придет к базарным воротам и не сядет на эту низенькую скамеечку, он умрет. Старик не может без людей, без толпы, без базарного шума — не может он быть один.

Байраму вдруг захотелось подойти и послушать, о чем говорит старик, орудуя щетками, но взгляд его натолкнулся на афишу, украшенную портретом улыбающегося мужчины, и он повернул обратно — человек на фотографии стал ему вдруг просто ненавистен. Кощунственной показалась довольная улыбка, с которой он взирает на старого чистильщика.

Опять вспомнился Назар, один случай с ним в июне пятьдесят второго года — центральный эпизод поэмы, законченной сегодня ночью. Назар сдавал выпускные экзамены, а в дни, когда экзаменов не было, работал в поле. На его попечении была целая карта хлопчатника — большой, вытянувшийся вдоль старого арыка участок недалеко от села. Всходы в тот год были хорошие. Сев провели рано, и расстояние между рядами с каждым днем сокращалось — хлопчатник ветвился, набирал силу. Кое-где начал уже зацветать.

Назару оставалось два экзамена, и он должен был распроститься со школой, с селом, с этим вытянувшимся вдоль арыка полем, с этим рослым молодым хлопчатником. Он знал, что поедет учиться, но думал об отъезде без радости. В Ашхабаде много садов, и рядом Фирюза, где прохладно даже в июльский зной, все это так, все это он не раз видел, приезжая в гости к Байраму. Но ведь в каждый свой приезд он уже через неделю начинал тосковать по селу.

Кругом были многоэтажные дома. Дома, дома, дома — до самого горизонта. Да здесь и горизонта-то не было, на краю города дома упирались в горы… Хотелось выйти поутру на крыльцо и увидеть поля и сады. И бездонное синее небо. И пусть лучше печет солнце, пусть воздух горяч, как дыхание раскаленного тамдыра, и пусть щиплет от пота глаза — прикрыть их нельзя, зубцы культиватора могут поранить стебли — все равно только здесь ему хорошо.

Назар никому не говорил об этом, наоборот, он с гордостью показывал приятелям письмо брата, в котором тот велел ему приезжать сразу же после экзаменов. Он знал, что сверстники завидуют ему. Никому не решился бы он признаться, что с тоской думает об отъезде, что не может понять, как Байрам столько лет живет в Ашхабаде, раз в пять лет на денек приезжая в село.

В Ашхабад Назар так и не уехал. И аттестат в тот год не получил — имя его жирной чертой вычеркнули из списка выпускников.

Это решилось в знойный июньский день, когда Назар, помахивая плеткой, ходил за парой быков по узкой и длинной карте. Ближе к полудню на дороге появилось пять человек: бригадир и четверо приезжих. Впереди всех шел высокий худой мужчина в соломенной шляпе. Этого, в шляпе, Назар раза три видел у магазина. Уперши руки в бока, приезжий внимательно разглядывал проходивших мимо людей, словно пытался узнать, найти кого-то. Все три раза возле этого человека торчал их председатель, но горожанин с ним не разговаривал, он даже не глядел на председателя. Видно было, что человек этот на должности — простой смертный не осмелится не замечать колхозное начальство.

Говорили, что приехал уполномоченный, большой начальник, и приехал не просто так — пошумел да обратно в город, а будет обмерять землю; трое, которые с папками, его помощники. Обмеряют все поля, карта за картою, окажется хоть на пять метров больше, чем в плане значится, перепахивать заставляют. В соседнем колхозе две карты вот так сгубили.

— Убирай быков, — негромко приказал Назару человек в шляпе.

Назар вопросительно взглянул на старика бригадира. Опаленное солнцем, черное лицо, с губ слезает кожа, глаза затравленные…

— Делай, сынок, что велят, — не глядя на Назара, сказал он хриплым, придушенным голосом.

Что ж это? Неужели они и правда хотят уничтожить хлопчатник, рослый, прямой, сочный?! Не может этого быть! Штрафуют, если нечаянно повредишь пару кустиков, а тут целое поле! Какая у него ни должность, человек же он!

Назар выпрягал быков, а сам все поглядывал на этого в шляпе. Он и сейчас стоял, как там, у магазина, расставив ноги, уперев руки в бока. Стоял и, наморщив лоб, поглядывал в сторону села. Трое с папками, словно виноватые, молча переминались с ноги на ногу.

— Куда этот чертов трактор запропастился?! — проворчал уполномоченный и вдруг повернулся к бригадиру. — Не радуйтесь, все равно придет! Узнаете, как государство обманывать! — Он окинул бригадира презрительным взглядом. — Старик, а бороду свою позоришь. Может, это потому, что у тебя ее, почитай что и нет? — Уполномоченный коротко хохотнул.

Словно для того, чтоб убедиться, что борода у него действительно не растет, старик тронул рукой голый морщинистый подбородок и, как пойманный с поличным воришка, виновато опустил голову.

— Гектаром больше, гектаром меньше, — не поднимая головы, пробормотал он. — Из-за такой малости…

— Прекратить болтовню!

Бригадир замолк.

— Орден нацепить захотелось! — громко кричал человек в шляпе. — Советскую власть обмануть решил? Мы тебе прицепим орден! Такое тебе прицепим!.. А ты чего стоишь, пасть распахнул?! — напустился он на Назара. — Убирай культиватор! Ну!

Волоча большой тяжелый плуг, от села шел гусеничный трактор, тракторист был нездешний.

Назар стоял на берегу арыка и смотрел на свое поле. После недавнего полива кустики хлопка прямились, широко раскинув листву, темно-зеленые листочки чуть трепетали под горячим ветром. Месяц назад из земли показались ростки с двумя крошечными листочками. Потом появился третий листок, потом четвертый… Потом начал ветвиться стебель. А когда появится первый бутон, увидевший его человек сразу же побежит в правление — приятно принести людям радостную весть. Хлопчатник зацвел! Об этом будут писать в газетах, передавать по радио, снимать кинохронику… А этот длинный, в шляпе прикажет сейчас трактористу давить и кромсать хлопчатник! Живой, сильный сочный!.. Назар в отчаянии бросил взгляд на бригадира, но старик только ежился, сникал, словно усыхал на глазах. И, как назло, председателя нет! А хоть бы и был. Разве он посмеет такому слово сказать поперек! Сбить бы с этого длинного шляпу!..

Уполномоченный обернулся к трактористу.

— Начинай!

Бригадир заметался, подбежал к нему.

— Не надо, сынок! Не губи хлопок!

— Молчи, отец!

— План увеличь! Сколько хочешь добавь! Не губи урожай!

— Сказано, молчи!

— Уж если для примера, в наказание, пойдем, я другую карту покажу, похуже!..



— Никуда я отсюда не пойду, ясно? Нам эта карта нужна, у дороги! Чтоб знали! Чтоб каждый видел, как государство обманывать!..

— Сынок! Так ведь…

Человек в шляпе сердито глянул на тракториста.

— Чего ждешь? Сказано, начинай!

Рев трактора заглушил все звуки. Могучие гусеницы крошили и мяли сочный молодой хлопчатник, а вывернутые плугом влажные пласты земли намертво придавливали его. Лишь кое-где из-под темной земли, словно рука утопающего, тянулся листок или сломанная ветка…



Закусив губу, Назар швырком скинул с ног башмаки и рванул наперерез трактору.

— Стой! Стой! — кричал он, размахивая руками.

Тракторист растерялся, нажал на тормоз. Все четверо бросились к Назару. Первым вцепился в него человек в шляпе. Ухватил за руку, поволок.

— Прочь отсюда, щенок! Прочь, поганец!

Назар не сдавался, он не хотел, не мог уступить. Он извивался у них в руках, взмахивая кулаками, кусался… Сбил с длинного шляпу, тот кинулся ее поднимать, поспешно натянул на блестящую багрово-красную лысину. Губы уполномоченного дергались, руки тряслись. Перепуганные помощники, побросав свои папки, намертво вцепились в Назара.

— Уберите его! Вышвырните к чертовой матери!

Когда они отпустили Назара, трактор перепахал уже полкарты. Назар лежал на земле прямо на хлопчатнике, широко распластав руки, и рыдал, жадно хватая ртом воздух, пропитанный ароматом земли. Трактор прошел совсем близко, Назар не поднял головы. Трактор дотарахтел до конца карты, развернулся, обошел Назара с другой стороны, он даже не пошевельнулся.

— Вставай, сынок… — услышал Назар хриплый старческий голос. — Вставай, милый… Что уж теперь…

Старик не договорил, ему перехватило горло, он отвернулся и всхлипнул. Сухое маленькое тело затряслось от сдерживаемых рыданий.

Утром Назара вызвали к директору школы. В присутствии представителя районо, специально прибывшего по такому случаю, Назару было сообщено, что он исключается из школы. Представитель районо подробно объяснил, в чем его вина. Нападением на представителя райисполкома он опозорил не только себя, но и весь район, опозорил звание ученика советской школы. Человек, способный на столь недостойные поступки, не заслуживает аттестата, свидетельствующего о гражданской зрелости выпускника и дающего право на поступление в высшее учебное заведение. Он выговорил все эти слова, хотя и по голосу и по глазам его видно было, что так же, как и директор школы, понимает, что Назар невиновен. Мало этого, представитель районо добавил, что, если Назар осмелится протестовать, дело будет передано в суд, за нападение на уполномоченного можно получить два года.

Работник районо перевел дух и умолк. Директор школы молча глядел на. лежавшие на столе бумаги.

Назар ушел, не сказав ни слова. Умные люди советовали ему, даже директор через людей передавал: поезжай в Ашхабад к брату, пусть правды добивается, иначе год пропадет. Назар в Ашхабад не поехал. И письмо Байраму не написал. Два последних экзамена остались несданными, но каждое утро он выходил в поле.

Назар не хуже других понимал, что, появись здесь брат, все еще можно было бы уладить. Но для этого Байраму пришлось бы говорить с тем, в шляпе, просить у него прощения за брата. Да чтобы Байрам перед этим подлюгой шапку ломал! Чтоб просил за него перед негодяем, надругавшимся над землей, пропитанной крестьянским потом!.. Лучше в тюрьму! Лучше сдохнуть!

В конце концов Назар все-таки написал брату. Описал ему все как было и просил ни в коем случае не приезжать, он сам будет отвечать за свои поступки. Рано или поздно они поймут, что совершили несправедливость. Назара позовут и попросят у него прощения, а пока этого не произойдет, ни он, ни бригадир, ни земля, обездоленная лиходеями, не простят им такого бесчинства.

Было это давно, двадцать лет назад. Назар выучился, стал агрономом, потом председателем, прославился… Но когда Байрам думал о брате, о том, почему так щедро воздает ему за труды земля, он неизменно вспоминал то июньское утро.

Все это так, все правильно, ключ к характеру найден верный, но ведь все это было так давно. А что знает он о брате сейчас?

Как живет он теперь, прославленный, знаменитый? Информации, фотографии, цифры… Этого очень мало, чтоб ощутить его, живого, деятельного, страстного… Нужен какой-то яркий факт, событие, которое, как вспышка молнии, осветило бы сильную фигуру брата, и он увидел бы его так же отчетливо, как видел распластанного на поруганной земле, бьющегося в рыданиях парнишку…

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Творческий вечер поэта Байрама Мамедова начался точно в назначенное время — в восемь часов вечера.

Байрам из-за кулис оглядел сцену. Справа громоздилась трибуна. Посреди сцены стоял стол, за ним триряда стульев. Пустоту между столом и трибуной заполнял блестящий черный рояль.

Первым попросили выйти Байрама, следом за ним на сцене появилось еще человек десять — несколько писателей и артистов, которым предстояло читать его стихи и исполнять песни, написанные на его слова.

Аплодисменты смолкли. Зал дышал глубоко и размеренно, словно хорошо поработавший человек. Кое-где поскрипывали кресла.

Поднялся драматург Джума Ниязов — он должен был вести вечер.

Джума-ага, как его обычно называли, недавно справил семидесятилетие, но лобастая, большая его голова всегда была высоко поднята, плечи развернуты, в нем не было старческой сутулости. Большие глаза зорко глядели из-под лохматых бровей.

Человек этот был приятен Байраму. Он уважал и ценил его, хотя не считал большим писателем, а пьесы его великими творениями. Джума Ниязов занимал в литературе довольно скромное, хотя и вполне достойное место. Байраму нравился характер этого старика — он умел радоваться и болеть за людей. Ниязов много читал и каждую интересную вещь встречал с таким энтузиазмом, словно сам написал ее. Он и сейчас взволнован. Сама по себе обстановка на него не действует, привык — на каждой премьере исполнители главных ролей за руки выводят автора на авансцену. Джума-ага волнуется за него. Хороший старик.

Фотокорреспонденты и кинооператоры, только что торчавшие перед сценой, раздались в стороны, и Байраму стали видны первые ряды. Вот справа Джапар Мейданович. Рядом с ним Сельби и Джаннет. Сельби все поглядывает на него, но искоса, краем глаза — знает, что муж этого терпеть не может. Зато дочка таращит глаза, ерзает, старается, чтоб он заметил. Если б не мать, вскочила бы, наверное, и помахала ему рукой.

Сельби в новом платье, сшила для этого вечера. Она счастлива, у нее праздник. Самый красивый, самый большой в республике зрительный зал полон людей, пришедших слушать стихи Байрама. И не только они, десятки тысяч людей, сидя у своих телевизоров, смотрят сейчас на обаятельного мужчину в великолепно сшитом черном костюме, с блестящими черными волосами. И мужчина этот — лауреат республиканской премии, поэт Байрам Мамедов, ее Байрам, ее муж. И это о нем так тепло и искренне говорит сейчас старый писатель. Конечно, Джапар Мейданович говорил бы с большим пафосом, но разве можно сравнить — Джума-ага и Джапар Мейданович! Джапар Мейданович очень много сделал для этого вечера, но вступительное слово, естественно, должен произнести человек более авторитетный. Тем более что Байрам почему-то не больно жалует Джапара Мейдановича, а старика любит. Что ж, талантливый человек имеет право на странности. И ее судьба, ее участь — знать и прощать ему эти странности.

Байрам посмотрел на Джапара Мейдановича. Тот сидел, откинувшись на спинку кресла, и, сложив на груди руки и не сводя глаз с Ниязова, внимательно слушал. Да, видимо, он обижен, он рассчитывал, что вступительное слово поручат ему. Наверняка его раздражают и глуховатый голос Джумы-ага, и негладкая, спотыкающаяся речь, и думает он сейчас о том, как неблагодарен, в сущности, человек…

Байрам медленно обвел взглядом ряды: первый, второй, третий… Знакомых лиц много, но Абадан вроде бы нет. Впрочем, бессмысленно искать ее, Абадан ни за что не сядет на виду. Устроилась где-нибудь в уголочке и наблюдает за Байрамом. Но она здесь, обязательно здесь, она не могла не прийти. Глядит на него и посмеивается, не нравится он ей сейчас. Такой Байрам нравится только Сельби и Джапару Мейдановичу, но зато как нравится! Наверное, Сельби не возражала бы, если б он всегда был такой веселый, праздничный… Может, она и права: не часто ей приходится видеть мужа оживленным или хотя бы просто разговорчивым…


Байраму дали слово после перерыва. Какая же, оказывается, высоченная эта трибуна!.. Все-таки Джапар Мейданович нашел способ допечь его — в зал смотришь, как с крутой горы. А он сидит себе в первом ряду и взирает на него с гордостью — вот на какую недосягаемую высоту поднят его стараниями Байрам Мамедов.

В зале тишина. Фотокорреспондент последний раз щелкнул затвором и быстрее, быстрее в сторону. Каждый шаг его отчетливо слышен. Но вот шаги смолкли. Короткий сигнал — это от телекамеры, вместо красных ламп зажглись синие, значит, на экранах телевизоров уже появилось его изображение. Назар сейчас тоже у телевизора. Если бы он знал, что будет читать сегодня Байрам!.. Зал ждет. Какая это трудная тишина, как давит на грудь, каждый вздох дается с усилием. Надо, надо начинать. И вот он услышал свой голос, эхом доносящийся из зала. Он говорит, что будет читать свое новое произведение — поэму о людях земли.

В зале оживление. Поскрипывают кресла. Последние несколько секунд, сейчас он решится и начнет.

Джапар Мейданович наклоняется к Сельби, что-то говорит ей. Скорей всего спрашивает, знала ли она, что он будет читать. Ничего она не знала. Никто не знал, даже Абадан. Ну, слушайте. Слушай, Абадан…


Ты прав, великий Махтумкули. Человека вскармливают две матери: родившая его женщина и земля. Молоко матери и хлеб земли — вот на чем стоит и стоять будет род человеческий.

И тот, кто предаст свою мать, не выполнив сыновнего долга, не смеет называться человеком.

Стихи уходят в зал, растворяются в его тишине. Кажется, будто огромная пустота засасывает, поглощает идущий со сцены голос. Но Байрам знает, чувствует: не пустота, люди слушают его слова, слушают его поэму.

…Когда-то давно жил на земле хлебороб. Он холил, любил землю, и она воздала ему сторицей. И вот, почувствовав приближение смерти, позвал он своих нерадивых сыновей.

Легенда эта известна всем. Почему же люди, сидящие в зале, не дыша внимают ей? Это легенда прошлого. У нашего времени свои, другие легенды.

Человек, которому посвящена поэма, не совершал ратных подвигов, людям его поколения досталась другая доля. Это они, мальчики военных лет, вынесли на своих плечах все тяготы тыла и безмерные трудности первых послевоенных лет. Это они, бросив игры, повзрослев до срока, ходили за плугом, вырывавшимся из их неокрепших рук…

Зал молча слушает Байрама. Стихи не распадаются на отдельные слова, не рассыпаются в воздухе, не достигнув рядов. Зал впитывает, вбирает их, как иссохшая, изжаждавшаяся земля вбирает живительные капли дождя.

Зрители смотрят на Байрама, но видят не его. Они видят мальчика-подростка, пытающегося защитить свою землю — свою мать от изверга, пришедшего надругаться над ней…

Сейчас нет ни зала, ни бесчисленных пятен лиц, перед Байрамом только одно лицо, лицо Назара, распяленный в крике рот, полные ужаса, залитые слезами глаза…

Байрам дочитал главу, вытер платком лицо, отхлебнул воды из стакана.

…Он любит эту родную, пропитанную его потом землю. Он связан с ней неразрывными узами, и с годами связь эта крепнет, становится все прочней и надежней. Она дает ему новые силы, и он добивается все больших и больших успехов…

Что это? Что он читает? Ведь это же зарифмованный очерк.

Байрам напрягается, пытаясь удержать образ брата, но черты Назара расплываются, их заслоняют цифры, цифры, цифры… Байрам уже не видит Назара, не слышит его голоса, он видит лишь ряды чужих лиц и слышит собственные слова, умело зарифмованные в строки.

Они звучны, напевны, но они не достигают сознания этих людей, не проникают в их души: пустые и звонкие, слова отскакивают от зала, как детский раскрашенный мячик отскакивает от бетонной стены.

Байрам повысил голос, стал читать быстрее.

…В труде, в самоотверженном, героическом труде реализуется, приходит в действие сила, имя которой — любовь и земля…

В зале тихо. Ни покашливания, ни скрипа стульев. Как эти люди терпеливы! Терпеливы, как старый учитель в тысячный раз выслушивающий заданные на дом стихи. Да, именно так! Никакой он не поэт, не наставник, не учитель народа, он бездарь, ничтожество!..

Но почему, почему же они не уходят? Зачем они слушают его? Неужели все эти люди пришли на вечер лишь благодаря стараниям Джапара Мейдановича? И аплодировали ему лишь потому, что так положено по сценарию, написанному Джапаром Мейдановичем?! Байрам почув-ствовал, как весь покрывается испариной. Несколько крупных капель скатилось по лбу и застряло в бровях.

Байрам не помнил, как кончил, как спустился с трибуны. Зал аплодировал. Радуются. Радуются, что наконец ушел. Теперь люди оказались совсем близко, но он никому не смотрел в лицо. Преподнесли цветы. Он поблагодарил не глядя. Суетились фотографы, стрекотали аппараты киношников. Сидящие в зале — статисты, он — главный герой, а режиссура Джапара Мейдановича.

Байрам тряхнул головой и, не оборачиваясь, быстро прошел за кулисы.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Байрам снял галстук, расстегнул рубашку. Сел, откинулся на спинку дивана и с наслаждением погрузился в тишину. После этого шумного вечера ничего не могло быть лучше этой тишины. Он чувствовал себя как человек, которого много дней томила бессонница и вдруг — положил голову на подушку и вместо постылой бодрости, ставшей уже привычной, почувствовал, что засыпает.

Вошла Сельби. Заглянула в лицо, улыбнулась и села рядом. Как она пополнела в последние годы. Лицо стало большое, широкое… Зато морщинки разгладились, их было порядочно под глазами, теперь почти не заметно.

Байрам слегка обнял ее за плечи. Сельби подняла глаза.

— Поздравляю тебя, Байрам… — сказала она негромко, но с чувством. — Это было прекрасно!

Байрам не ответил. Неужели она, эта женщина, ласково глядящая на него, совсем ничего не понимает?! Ведь это его жена, самый близкий ему человек, и она не чувствует, что с ним творится! А может, Сельби умнее, чем он думает? Все понимает, все видит, просто не хочет огорчать.

Абадан не стала бы лгать. Даже во спасение. Вот если б она сказала: "Это было прекрасно!" Ну, это уж бесстыдство: обнимает жену, а думает о другой женщине. Сельби такого не заслужила. Она не умеет хитрить, говорит то, что думает. Сельби действительна считает, что вечер был прекрасный, что муж ее имел огромный успех. И наверняка думает о том, какой из фотографов удачнее всего запечатлел сегодняшнего Байрама. Ну, а почему бы и нет? Почему Сельби не должна гордиться мужем? Женщине это нужно. Пусть.

Байрам привлек к себе жену, поцеловал в лоб.

— Чаю выпьем? — не отпуская его руки, спросила Сельби.

Сели за стол. Сельби налила ему чаю.

— Бедный Джапар Мейданович совсем разобиделся, — осторожно сказала Сельби. — Ты бы хоть из приличия поблагодарил его.

— Сельби! Я прошу, давай хоть сейчас не говорить о Джапаре Мейдановиче.

Сельби пожала плечами.

— Неужели это так трудно — взять трубку и позвонить? Наверняка он хочет поздравить тебя с успехом.

— Меня? Это его успех. Ведь это он все устроил! Студентов нагнал со всего города! Афиши расклеил. Все стены залеплены афишами!

— Тем более нужно поблагодарить.

— За что?

— Ну… За афиши. И за то, что пригласил студентов. Не вижу здесь ничего плохого.

Неужели она всерьез? А может, назло: хочет взбесить его, вывести из терпения?..

— Ну чего ты уставился? — раздраженно спросила Сельби.

— Если сидевшие в зале люди думали так же, как ты…

Сельби испугалась мрачности его взгляда.

— Разве я подвергаю сомнению твой успех? Мне это и в голову не приходило!

Она что-то говорила, доказывала, но Байрам уже не слушал ее. Не допив чай, он поднялся, надел в передней пальто…

Неужели это непоправимо? Неужели Сельби никогда не будет понимать его? Предложила ему позвонить Джапару Мейдановичу и поблагодарить за сегодняшний вечер! За полный зал, за президиум, за трибуну, за хорошо отрепетированные овации. И с этой женщиной он прожил десять лет!..

Байрам вдруг почувствовал, что должен немедленно увидеть Абадан. Он вышел за ворота. Поздно?.. Конечно, поздно. Но ведь Абадан — это Абадан, она поймет. Она всегда чувствует, что с ним творится. Сейчас он увидит Абадан, и кончится это мучительное, отчаянное, безысходное одиночество.

Он никогда не бывал у нее так поздно. Абадан удивится и встревожится. Конечно, это непросто: после такого вечера человек среди ночи уходит из дому, является к чужой женщине. Чужой?.. Она так не думает, она все знает. И он все знает. И нечего себя обманывать. Он хочет видеть ее. Хочет быть с ней. Без объяснений, без оправданий — он так истосковался по этой женщине!

Сейчас он придет. Постучит. Она приготовит чай и станет ждать, когда он заговорит — среди ночи не приходят, чтоб посидеть в тишине, даже если тишина эта целебна и благостна. И он скажет. Он должен сказать: "Не могу без тебя, Абадан!"

В столовой у Абадан горел свет. Теперь все, повернуть он уже не может. Стараясь ступать неслышно, Байрам поднялся на второй этаж. Стучало в висках, бешено колотилось сердце.

Дверь отворила высокая седая женщина в очках… А, тетя… Байрам поздоровался, спросил, где Абадан. Старуха ответила не сразу, видимо, ее озадачило позднее появление незнакомого мужчины. Молча, нахмурившись, смотрела она на Байрама. Потом, не спуская с него глаз, сказала:

— Абадан-джан ушла в театр.

Байрам обрадовался — слава богу, что ее еще нет, при старухе его посещение выглядело бы совсем уж нелепо. И хорошо, что ее тетя, кажется, не знает его.

— Может, вы подождете? — неуверенно спросила старуха.

— Спасибо, у меня нет времени. Я позвоню ей!

Последние слова он выкрикнул уже снизу.

Вышел на улицу, в темноту и вдруг почувствовал непреодолимое отвращение к себе. Какая гадость!.. Крадется в темноте, как мартовский кот! И перед старухой сто-ял сейчас как кретин: растерялся, смутился… А если бы старухи не оказалось? Если бы тебе открыла Абадан? Что тогда? Пришел посидеть в ее комнате? Ты же знаешь, она ничего не дала бы тебе сказать, она сразу заговорила бы об Арслане. Каждый раз, как только вы остаетесь наедине, она возводит передо тобой эту невидимую, но непреодолимую стену. Она умная женщина, очень умная. А ты дурак. И пошляк. Дрянь ты…

Байрам придумывал для себя все новые и новые ругательства, он испытывал сейчас облегчение, ругая, унижая себя…

Что тебе нужно? Чего ты хочешь от этой женщины? Допустим невозможное: Абадан забыла Арслана. Но ведь любовницей твоей она никогда не станет. Значит, развод? Но ты всегда презирал эгоистов, которые в угоду своим прихотям делают сиротами детей.

Джаннет будет расти без отца. Можешь ты это себе представить? Да, не хотел бы он, чтоб поблизости оказалась Абадан — сразу все мысли прочла бы! Байрам невольно ускорил шаги, дошел до угла, повернул… И вдруг:

— Байрам!

Он вздрогнул. Не потому, что оклик прозвучал неожиданно, просто это был голос Абадан. Не оборачиваясь, он слушал, как приближаются легкие шаги.

Абадан взглянула на него внимательно и спокойно, и это спокойствие почему-то взбесило Байрама. Невозмутима, как статуя, сережки в ушах не дрогнут. Ну в самом деле, чего она его разглядывает, в театре не насмотрелась? Слава богу, три часа проторчал на сцене!

— Пойдем, Абадан, я провожу тебя…

— А ты прогуляться вышел?

Прогуляться! И чего притворяется? Видит ведь, что с ним творится.

— Да, решил пройтись… Ты была на вечере? Я что-то тебя не углядел.

— А я далеко сидела. Да и разве разглядишь, столько народу…

Замолчали. Какая неприятная, трудная тишина… А может, только для него трудная? Абадан спокойна. Ей и дела нет до его тревог. Что ж, нет так нет, обойдемся. Без понимания вашего, без сочувствия.

Но вот они стоят у ее дома, и нет ни гнева, ни раздражения, только одно — молчать он не может. Он должен поговорить с Абадан, наизнанку вывернуть перед ней свою душу!

И он стал рассказывать, торопливо, сбивчиво… Понимал, что неловко стоять вот так ночью у ее дома, и все-таки говорил, говорил…

Сначала читал стихи, все было хорошо, и вдруг перестал видеть своего героя, ощущать его присутствие, только зрители, сотни лиц, чужих, безразличных… И сразу пропасть, контакт с залом нарушен, уже не слушают стихи, уже разглядывают его волосы, костюм, галстук…

— Ты уловила, почувствовала этот момент? — спросил Байрам.

— Кажется, почувствовала… — нерешительно сказала Абадан. Помолчала, подбирая слова. — Я представляла себе совсем не такую вещь… ждала чего-то другого… Не знаю даже, как объяснить. Понимаешь, тебе аплодируют, дарят цветы… А я… А мне… Мне хотелось убежать. Не слушай меня, Байрам! Ты знаешь, у меня такой характер… Я не умею…

— Говори, Абадан!

— Ну прошу тебя, Байрам…

— Нет, говори, я требую!

— Ну, это уж ни к чему, я и так скажу. Скажу все, что думаю. Но просто не сейчас… Надо идти, тетя и так заждалась.

— Кстати, если твоя тетя будет спрашивать, что за полуночник добивался тебя полчаса назад, это я. Хорошо, хоть она меня не узнала.

— Тетя? Моя тетя всех узнает, у нее прекрасная память. Она и на афишах тебя видела, и по телевизору… Кстати, ты сейчас совсем не похож на того, на сцене… Полное перевоплощение. Может, ты великий актер? Способен создать любой образ?

— Какой, например?

— Ну… образ довольного собой, самоуспокоенного человека…

— Ясно. Этот самоуспокоенный товарищ отсиживается в уютном кабинете, не стремится изучать жизнь, а популярность себе создает такими вот вечерами.

Она засмеялась.

— Чего ты хохочешь? Ты считаешь, что раз человек — домосед, привык к покою, к комфорту, он уверен, что все вокруг прекрасно. Ему так удобнее, ему это нужно, чтоб иметь право отсиживаться в уютном кабинете и пробавляться стишочками!

— Слушай, Байрам, не приписывай мне эти пошлые идеи. Это неумные критики как панацею от всех бед рекомендуют писателю вечно пребывать в движении. Если человек равнодушен к тому, что видит, ему не поможет ничего.

Она замолчала, опустила глаза. Потом подняла голову и взглянула ему в лицо, сочувствие и сожаление были в ее взгляде.

— Не смотри так, Абадан, не надо.

— Прости… Мне надо идти. Спокойной ночи, Байрам.

Она ушла, а он остался на улице. Один со своими мыслями. Сегодняшний вечер, сотни равнодушных лиц, Сельби, обеспокоенная обидой Джапара Мейдановича… И встреча с Абадан. Ее слова…

Театр, Сельби, Джапар Мейданович с его обидами — все это постепенно ушло, исчезло, в памяти остались только слова Абадан. Почему она сказала о равнодушии? Ни о чем другом думать Байрам не мог. Тоскливо становилось от мысли, что надо идти домой, мириться с Сельби и слышать это ненавистное "Джапар Мейданович"… А вдруг Сельби придет в голову снова хвалить и поздравлять его?!

А что, если уехать к Назару? Бросить все и поехать? Прийти сейчас, попросить Сельби, чтоб собрала его вещи. И не слушать возражений — слава богу, у него еще не отняли права распоряжаться собой! Она, конечно, начнет: "Зачем? Почему такая срочность?" Не знает он, почему такая срочность. Он знает одно — так будет легче.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Как только сообщили по радио, что самолет из Ашхабада приземлился, Назар вышел из аэровокзала. Чем ближе подкатывал по бетонной дорожке самолет, тем быстрее шагал он ему навстречу. Никому, кроме жены, Назар не сказал, что приезжает брат, и встречать его поехал один, сам вел машину, Хотелось привезти Байрама в село неожиданно. Только вчера все видели его по телевизору, дивились бесчисленным букетам, грому аплодисментов, и вот, пожалуйста, он сам, живой, во плоти.

Назар гордился Байрамом, гордился, как мальчишка гордится взрослым братом, и вчерашний вечер, огромный успех Байрама были для него настоящим праздником. Новую свою вещь брат посвятил ему, он, Назар, не ожидал этого и был вдвойне счастлив подарком. Теперь Байтам преподносит ему второй, не менее щедрый дар — на утро после своего триумфа, вместо того чтоб, сидя в кругу друзей, принимать восторженные поздравления, он едет сюда, в деревню. Вот что значит настоящий брат. Успех и громкая слава не сделали его чужим, недоступным.

Они обнялись очень крепко, видно было, что оба истосковались друг по другу. И то, что братья они, тоже сразу бросалось в глаза. Продолговатые, благородного рвала лица очень похожи. Смуглое, прожженное солнцем-лицо Назара чуть полнее, чем у брата, и черты его несколько крупней. Вот брови совсем одинаковые: густые, ровные. И глаза похожи, только у Байрама взгляд спокойный, оценивающий, у Назара быстрый и зоркий. Носы у обоих прямые, недлинные, зато рты совершенно разные. У Байрама рот нежный, почти женский, в неярких тонких-губах есть что-то трогательное, у Назара губы крупные, резко очерченные, рот всегда плотно сжат. Мать вообще считала, что нисколечко они не похожи — Байрам в нее, Назар удался в отца. Она была не права, однако случалось, что при всей их схожести, во взгляде, в выражении рта так резко проступало вдруг то, что их различало, что Байрам и Назар уже не казались братьями.

— Устал? — заботливо спросил Назар.

— Ну чего там, пятьдесят минут лету…

— И пятидесяти достаточно. Терпеть не могу самолет. То ли дело в купе — заляжешь с книжечкой на верхнюю полку…

Назар вел машину, изредка поглядывая на брата. Сейчас, когда сказаны были все те слова, которые сами собой произносятся при встрече, он почувствовал вдруг, что не знает, о чем еще говорить. Что касается Байрама, он вроде и не стремился немедленно побеседовать, лицо у него было усталое, даже хмурое, он равнодушно поглядывал по сторонам, молчал…

— А ты вовремя подгадал, — Назар весело блеснул глазами. — Завтра пировать будем. Четыре тысячи тонн хлопка, представляешь? Трудодень вышел увесистый, настроение у людей отменное. Доход — первое дело для настроения.

— Да, это факт важный.

— Вчера тебя все село слушало. Хорошо о земле ска зал, дошло до людей твое слово. А насчет себя так скажу, Байрам: если я порадовал брата, это мне за мой труд самая большая награда.

Машина въехала на мост, это был головной арык, идущий вдоль села.

— Ты когда последний раз к нам наведывался?

— Да, пожалуй, уже года три…

— Тогда тебе есть что посмотреть! Видишь? — Назар показал на водокачку, возвышавшуюся справа от моста. — Теперь из арыков воду не пьем. А асфальт, обратил внимание? На этом вот месте, бывало, задыхаешься от пыли. Теперь как по ковру едешь. Удовольствие, конечно, дорогое, но ничего, можем себе позволить. А иначе зачем пот проливать?

Миновали три квартала главной улицы, на четвертом углу Назар свернул и затормозил у красивого дома с огромной застекленной верандой, с резными деревянными столбами по фасаду. Навстречу машине с криком бросились ребятишки.

— Не иначе с тех пор торчат на дороге… — Назар с нескрываемой гордостью оглядел свою ребятню. — Мы ведь думали, ты Джаннет захватишь…

А ребятишки уже дергали за все ручки. Щеки у них раскраснелись, глаза сверкали… Назар, стоя чуть поодаль, наблюдал, как брат здоровается с детьми. Десятилетний Керим степенно протянул гостю руку, спросил вежливо:

— Дядя Байрам, а почему Джаннет не приехала?

— Учится. Летом привезу ее, обязательно привезу, целый месяц будете вместе играть.

Следуя примеру старшего брата, Мехри тоже протянула дяде руку. Байрам присел на корточки, обнял девочку.

— Какая же ты, не сглазить бы, большая стала, Мехри-джан!

— Она уже учится, дядя Байрам! Получит тройку, сразу реветь! — Керим хихикнул.

Мехри насупилась, обиженно скривила губы. Ясно было, что ей и сейчас ничего не стоит разреветься.

Байрам привлек Мехри к себе, поцеловал.

— Может, и было когда случайно… Очень ей нужно плакать из-за каких-то противных троек. Правда, Мехри? Она их и получать-то больше не будет. Это она так, с непривычки. А это что за джигит? — Байрам повернулся к четырехлетнему Аману, с нетерпением ожидавшему своей очереди. — Замерз, Аманчик?

Аман с шумом втянул в себя прозрачную каплю, висевшую на кончике носа, и отрицательно покачал бритой Головой, украшенной маленьким чубчиком.

— Дядя Байрам! — Мехри потянула Байрама за рукав. — Мама сколько раз говорила, нашлепает, если будет без шапки ходить, когда холодно, а он все равно…

Холодно не холодно, Амана это не интересовало. Щекастый мальчонка во все глаза глядел на незнакомого человека, которого Керим и Мехри почему-то называют дядей. Ничем вроде не отличается он от других людей, приходящих в дом, а как кого зовут, не спрашивает, сам почему-то знает.

На веранду вышла Сона с двухлетней дочкой на руках. Увидев отца, девочка замахала ручонками и стала вырываться от матери. Сона поставила ребенка на пол.

— Ну, Марал, иди ко мне! Давай, доченька, топай! — Назар поманил девчушку пальцем, та заторопилась, закопала к нему, часто перебирая толстыми ножками, но, так как по случаю приезда дяди туфельки на ней были новые, она оступилась, покачнулась и упала бы, если б Байрам вовремя не подхватил ее на руки.

Хорошо ли доехали? — приветливо, но с обычной своей сдержанностью сказала Сона. — Дома все благополучно?

— Спасибо, Сона. Как ты поживаешь?

Жена Назара спросила про Сельби, про Джаннет, пожалела, что он не захватил ее. Разговаривая с Байрамом, Сона, как всегда, держалась несколько смущенно, стеснялась больше, чем принято по обычаю, и Байрам, как всегда, почувствовал это. Невестка показалась ему более миловидной, чем он ожидал, не постарела, вот похудела сильно. Как тут не похудеть с такой оравой!.. Она ведь еще и работает.

На Соне было зеленое китени, не то чтоб с иголочки, но свежее, еще не выгоревшее, красная шерстяная кофта такая же, как у Сельби, мысленно отметил Байрам), на голове шерстяной платок — по красному полю яркие зеленые цветы. Щедрость красок была к лицу Соне, придавала некоторую праздничность ее строгому облику.

С Соной у Байрама отношения были сдержанные, такие, как положено между невесткой и старшим братом мужа, и ему так и не довелось ни разу потолковать по душам с этой приятной, симпатичной женщиной. Вначале его раздражало, что он никак не может преодолеть сам собою возникший незримый барьер, но потом он пришей к выводу, что Сону это не тяготит, наверно, она от природы человек замкнутый, и перестал думать об этом.

Все, что Байраму было известно о невестке, он знал только от Сельби; свояченицы хоть и не часто встречались, но отношения у них были доверительные. Знал Байрам, что в первые годы супружества Сона и Назар жили не очень дружно, трудно привыкали друг к другу, Назар легко раздражался, взрывался по каждому пустяку, целыми днями ходил с обиженным лицом. Сона мучилась, но не жаловалась и помощи не просила. Даже свекрови, с которой жила под одной крышей, она ничего не говорила о своих обидах, во всем виня только себя, у них долго не было детей. Прямо Назар не высказывал Своего недовольства, он только просил жену показаться врачам, съездить на курорт, как ездят другие бездетные женщины, и сердился, что она не соглашалась.

В конце пятого года их супружества родился Керим, Назар был счастлив, все разногласия кончились. Однако ни забыть, ни простить мужу того, что вытерпела они в те первые четыре года, Сона не могла и, наверное, так никогда и не сможет…

— Веди гостя в дом, — сказала Сона мужу, — чай у. меня готов. Давайте ее мне! — Она протянула руки и Марал, но девочка только тесней прижалась к Байраму.

Едва все вошли в дом, из-за угла показался Машат, Мужчины подождали его на веранде. Увидев гостя, Машат смутился. Пришел он не вовремя, но повернуть обратно было неприлично, и он остановился в растерянности. Председатель улыбнулся ободряюще. Машат сразу успокоился, поклонился Байраму и, как принято у степенных, солидных людей, протянул гостю обе руки.

— Как мальчишка себя ведешь, ей-богу… — добродушно проворчал он, укоризненно глядя на Назара. — Никому ничего не сказал. Разве так встречают дорогого гостя?

— Ничего, ничего… Вот, Байрам, знакомься, Машат, мой заместитель.

— Знакомое имя… — Байрам улыбнулся. — Брат частенько вас поминает…

Машат окончательно растрогался, уж очень приятно ему было внимание, оказанное братьями.

— Когда вы последний раз приезжали, я, к сожалению, отсутствовал. Ничего не поделаешь, работа. Такие дела заворачивать начинаем… — Машат вопросительно взглянул на Назара, поддержит ли председатель разговор. Но Назар промолчал, вроде бы даже нарочно отвернулся, и Машат счел за лучшее переменить тему. — Рад вас приветствовать. Бог даст, посидим еще за одним столом, познакомимся, потолкуем. А все-таки зря ты, зар, зря… — Машат снова укоризненно покачал головой и посмотрел на председателя, взглядом давая понять, что закончил.

— Заходи! — Назар распахнул дверь в комнату.

— Нет, нет! Не могу, — зачастил Машат, отступая назад. — Сегодня никак. В другой раз, в другой раз. Я ведь что пришел: трактористам отдохнуть надо, тем, что за каналом…

— Обязательно! — прервал его Назар. — Сейчас же немедленно посылай за ними машину. Только присмотри, чтоб все в порядке. Лично займись.

— Это будь спокоен.

Машат повернулся и с резвостью, неожиданной при его массивном теле, сбежал по ступенькам.


…Утром Назар повел брата смотреть новый зимний клуб. Высокий, светлый, он был только что отстроен. Отворили дубовую дверь, и сразу пахнуло свежей краской. Боковые стены большого вестибюля были заставлены огромными, обтянутыми кумачом щитами, щиты сплошь увешаны портретами.

— Вот полюбуйся! — Назар показал на стенды. — Живая история колхоза!

С сожалением отметив, что оформлены стенды аляповато, Байрам стал рассматривать портреты. Назар с явным удовольствием давал ему пояснения.

Верхний ряд открывал портрет первого председателя колхоза. Он был поливальщиком, потом стал бригадиром. Честностью, трудолюбием, простотой обращения завоевал себе авторитет — избрали председателем колхоза. Десять лет проработал на этой должности. Досталось ему крепко — последние четыре года на войну пришлись, а каково тогда было в деревне, Байраму рассказывать не надо. Народ с благодарностью вспоминает первого председателя.

Байрам подошел совсем близко — хотелось разглядеть портрет получше — и поморщился. Видимо, фотография была плохая, нечеткая, и фотограф, увеличивая ее, переусердствовал в ретуши; зачернив портрет, он придал лицу председателя какую-то грозную торжественность, никак не вяжущуюся с добрым усталым взглядом…

Еще интересное лицо.

Старик. Чекмень, высокая папаха, седая борода до пояса — настоящий аксакал. Оказывается, этот человек привел в село первый трактор! Вот когда бы его сфотографировать!.. Односельчане, кто постарше, помнят, конечно, эти дни, надо будет разузнать, записать. И быстрее, сколько времени упущено…

Зрительный зал, уютный и светлый, понравился Байраму. С удовольствием вдыхал он холодноватый запах свежей краски и новой мебели. Мягкие стулья обиты были красивой материей, узоры на стенах яркие, но не резкие. Хороша и добротна была новая, не обношенная еще одежда зала.

— А вот это сегодняшний наш день! — с гордостью сказал Назар, указывая на большие, писанные маслом полотна, украшавшие ярко освещенную правую стену. — Ашхабадские художники приезжали. Недели две здесь сидели, все эскизы делали. А недавно вот привезли, развесили… Как, ничего?

Байрам не ответил. Он стоял перед портретом Назара, пытаясь понять, почему брат до такой степени не похож на себя, что не удалось художнику в портрете.

— Хлопотное дело… — Назар с усмешкой махнул рукой. — Думал, фотокарточкой отделаюсь, не тут-то было. Сиди, говорит, позируй! Три дня с ним потерял. Между прочим, художник тебя хорошо знает…

Сообщение это не заинтересовало Байрама; охваченный неприятным чувством, он даже не спросил фамилию художника. Ему вдруг показалось, что Назар хитрит. Три дня не хотел терять — это точно, а вот что позировать не хотелось, непохоже, слишком довольное у него на портрете лицо. Голова откинута вправо, смотрит он куда-то в пространство; он доволен, он наслаждается тем, что художник пишет с него портрет…

— Он сам тебя так посадил? — спросил Байрам.

— Нет. Полную свободу предоставил: хочешь — говори, хочешь — смейся!.. Даже курить разрешил!

Ясно. Значит, и поза, и эта торжествующая удовлетворенность идут от натуры, отнюдь не свидетельствуя о недостатке мастерства и вкуса у художника. Но почему? Откуда это? Ведь вот он, рядом. Назар горд, он гордится работой, которую делает, гордится тем, чего достиг, добился, но в его гордости естественность и спокойное человеческое достоинство… А здесь… на портрете?.. Разве это Назар, честный, искренний, работящий? Так бы и повернул портрет к стене лицом!

Без особого интереса Байрам скользнул взглядом по соседним холстам и вдруг замер.

Удивительные глаза смотрели на него с портрета. Суровый, мрачноватый и бесконечно правдивый взгляд, Некрасивое, землистого цвета лицо, покрытое глубокими морщинами, казалось, вырезано было из потемневшего от времени корня. Вот это портрет! Это лицо!

— Гурт, бригадир наш, — уважительно сказал Назар, видя, что брат заинтересовался портретом. — Истинный земледелец! О нем ведь писали, не читал?

Нет, Байрам ничего не знает о бригадире по имени Гурт. Не читал, не слышал, и лицо незнакомое. Но портрет был настолько выразителен, что Байрам мог бы многое сказать об этом человеке.

— Понимаешь, работник он золотой… — озабоченно говорил Назар, вместе с братом вглядываясь в портрет Гурта. — Землю знает — прямо волшебник. Но упрям, самолюбив, иногда даже вздорен. С заместителем моим, с Машатом — ты его видел вчера, — никак поладить не может. У Гурта дочь есть, единственная, очень хорошая девушка. Полюбила парня. И парень прекрасный. Техникум окончил, сейчас бригадиром работает. Словом, пара хоть куда! Но парень-то — сын Машата. Тот пришел сватать, а Гурт ему от ворот поворот. Разве так делают? Ей же не за Машата идти!

— А чего это он так невзлюбил твоего Машата?

— Да из-за ерунды! В прошлом году я на выставку в Москву уезжал, вот они без меня и сцепились. Машат без предупреждения воду убавил его бригаде. Я, конеч но, пропесочил его потом как следует. Только Гурт всё равно ворчит. Злопамятный мужик!

Назар говорил, а Байрам внимательно вглядывался и лицо Гурта. Не верилось ему, что человек с такими глазами из-за ерунды, из-за мелкой обиды месяцами будет таить злобу. Ему показалось даже, что человек на портрете слышит эти несправедливые слова, что густые брови его еще теснее сошлись на переносице, глубже залегли на лбу морщинки. Да, что-то здесь не так…

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Северный ветер к полудню стих. Небо становилось все прозрачнее, белые густые облака таяли, уходили за горизонт. Тех, кто по утреннему морозцу укутался в теплое пальто, начал прошибать пот.

На улицах становилось все многолюдней. Кое-где толпы девушек и молодух, разряженных так, словно им сейчас ехать за невестой, запрудили, перегородили улицу. Стоило появиться автомобилю или мотоциклу, пестрые девичьи стайки с визгом рассыпались, а потом снова сливались в яркий живой букет, полыхающий всеми цветами радуги.

Девушки не спешили заходить в клуб, покрасоваться возле его дверей тоже было немалое удовольствие. Подходили все новые группы, девушки окидывали друг друга внимательным оценивающим взглядом и снова принимались болтать. Нарядные, улыбающиеся, довольные, они были главным украшением сегодняшнего праздника.

Больше всего народу толпилось на площади. Здесь, между школой и клубом, должны были вскоре начаться встреча борцов и состязание прыгунов за платками. Парни, которым предстояло бороться за призы, с нетерпением ждали своего часа, толпа то и дело взрывалась смехом, смех был веселый, раскатистый и затихал не сразу.

На солнышке возле самой школы расположились на кошмах старики. Словно бы и не замечая веселой толпы, заполнившей противоположную часть площади, они с наслаждением прели в своих тулупах под ласковыми лучами зимнего солнца, негромко похохатывали над собственными шутками и прибаутками, не забывая потягивать чай. Кое-кто разохотился помочь поварам — чистили лук, картошку. Здесь же, возле специально выкопанных очагов, исходили мясным духом огромные, о четырех ручках казаны.

Вдруг по площади прокатились дробные звуки бубна. Сразу ожила, заколыхалась толпа, огромный круг образовался перед клубом.

Теперь и старики повернулись лицом к клубу. Один только Гурт как лежал перед шахматной доской, опершись на локоть, так и остался лежать, внимание его целиком поглощено было шахматами, не мог он решиться на очередной ход. Второй раз брался за коня, но, так и не сделав хода, поспешно ставил фигуру на место.

Старик с окладистой бородой выплеснул из маленькой, чуть видной в его широкой ладони пиалы остатки чая, поставил ее на кошму и сказал:

— Говорят, давнишний это танец — кушт-депме. На днях в газете прочел, оказывается, западные йомуды с незапамятных лет его пляшут. Ни один праздник без него не обходится.

— Возможная вещь, — поддержал его худощавый старик с жиденькой сивой бороденкой. — Ораз вполне мог такое вычитать. Читать он мастак. Взялся раз вслух мне читать — ну будто водой поливает, не сглазить бы!..

— И чего ты, Вельдже, Ораза всегда нахваливаешь? — глухим, словно со сна, осипшим голосом проворчал третий старик. — Насчет танца этого у меня спрашивай. Зачем газета, когда человек своими глазами видал? Я ведь учился в Красноводске… Вы, понятное дело, сроду такого города не видели… Красноводск — это, ну как бы сказать, край света. Суша на нем кончается, дальше одна вода. Сидишь, бывало, свесишь ноги в море… Вода без конца без края, а пить никакой возможности — горькая!.. Неделю я там проучился… Я ведь и в Казанджике бывал, и на острове Челекен. Побродил по белу свету, много кой-чего повидал…

Старик вынул из-за пазухи большой платок и с удовольствием вытер с лица пот. Погруженный в воспоминания, он не смотрел на слушателей, зато те все чаще переглядывались, некоторые уж и посмеиваться начали…

— В газетах мало ли что напишут… А вот когда собственными глазами увидишь… У них, у йомудов, что праздник, что траур — большие торжества всегда. А уж танец этот… Заиграют, весь народ в пляс! Даже старухи, ей-богу!..

Распаренное от чая лицо Ораза-ага расплылось в хитроватой улыбке.

— Вот ты, Мавлям, толкуешь, учился, мол, обычаи всякие узнал… А как же это у тебя вышло? Как ты за неделю управился?

Кто-то не удержался, хихикнул. Обида, сначала проступив лишь в глазах, растеклась по всему лицу Мавляма. Он презрительно усмехнулся.

— Не один твой хваленый Ораз газеты читать умеет. Вот только глаза сдавать стали. Да и буквы в газетах что ни день мельче делаются. Раньше, бывало, большие, жирные, а теперь словно бисер какой. Да… Парень еще был один, йомуд. Тувакклыч звали, ну, просто сказать, без костей человек. Уж он этот кушт-депме отплясывал… Бывало, пойдем с ним на свадьбу…

— Так ты ж там всего одну неделю пробыл… — перебил Мавляма Ораз.

— Кто это тебе сказал? Учился неделю, это верно.

— А, понятно… Остальное время, стало быть, кушт-депме плясал?

— Ладно, говори, Ораз, я помолчу, — Мавлям обиженно отвернулся.

Старики беззлобно рассмеялись.

А пляска между тем уже набирала силу. Ритмично отбивали такт подошвы. Подбадривая пляшущих, зрители кричали, хлопали.

Стариков тоже начало забирать. Трое поднялись, пошли поглядеть, остальные тоже все чаще оборачивались в ту сторону. Один Гурт вроде бы ничего не видел, не слышал. Он наконец сделал ход, передвинул коня, а дальше опять заело. Противник его изнемогал, видно, кончилось у него терпение. Он громко вздыхал, почесывался — ясно было, что невмоготу ему продолжать сейчас игру.

— Слушай, Гурт, давай кончать. Согласен на ничью.

— А я не согласен.

— Тогда ходи быстрей! Ковыряешься, словно корову покупаешь!.. Люди, понимаешь, пляшут, музыку слушают, а мы с тобой как сычи…

— Ладно, не гомони попусту. Нет лучше музыки, чем шахматная игра!

Байрам пробрался в самую гущу толпы — очень интересно было поглядеть, как танцуют здесь кушт-депме, Он знал, что танец этот, веками бытовавший у западный туркмен, все шире распространяется по республике. Молодые композиторы пишут к нему новую музыку, его изучают балетмейстеры, снимают в кино. Одним словом, неожиданно обретенная реликвия.

Вероятно, искусство танца было когда-то широко распространено у туркмен, стремительный ритм, четкие, выразительные движения — все это в характере народа и идет из глубины веков. Ислам задушил туркменский танец, окостеневшие догмы шариата не очень-то способствовали развитию народной хореографии. Танец чудом уцелел на западе у йомудов и теперь обретает свою вторую жизнь.

Великолепный танец, увлекательный, быстрый, главное, массовый, его танцует толпа. Ведь не только те, кто пляшет в кругу, зрители тоже не могут устоять против этого лихого ритма: притопывают ногами, бьют в ладоши, хором кричат: "Кушт, кушт!"

В кругу только парни. Девушки в круг не идут, стоят поодаль, хотя, в общем, не очень-то скрывают, как хочется им поплясать. Ничего, годок-другой, и девушки будут плясать этот кушт-депме вместе с парнями, у йомудов ведь это запросто. Время выведет их в круг, этих нарядных красавиц. Чего только не делает время. Тридцать, даже двадцать лет назад немыслимо было представить себе, чтоб девушки и молодухи так вот хохотали посреди села, хлопали, отбивая себе ладоши. Кое-кто, конечно, поглядывает на них неодобрительно, но ничего страшного за этими взглядами уже не кроется. Так, инерция… Во всяком случае, деревенские красавицы гневных взглядов не замечают. Веселятся себе и знать ничего не хотят. Ни на одной нет яшмака[1]. Подумать только, ни на одной!

А вот Терек, наверное, не могла бы так смеяться. Очень уж она была застенчива. Интересно, как она сейчас? Сорокалетняя женщина. И, может быть, совсем уже не застенчивая… Но как трудно, просто невозможно представить ее себе другой, навсегда осталась она для него пятнадцатилетней. Глаза у нее были умные, ясные, но всегда какие-то вспугнутые… Они менялись, когда Герек смотрела на него, становились спокойнее, глубже. А он робел, смущался под этим мягким, ласковым взглядом. И все-таки не мог не смотреть на ее губы, тонкие, розовые, нежные…

Ни разу не встретились они наедине, не сказали друг другу ни единого тайного слова — в то время ему и в голову не приходило, что это возможно, — но в любой толпе среди множества людей они ощущали присутствие друг друга, тянулись друг к другу. Оба были робки и стыдливы, и в этой робости, в этой чистой и трепетной стыдливости зрело большое, огромное чувство… Он уехал учиться, Герек осталась в селе. А потом началась война, его послали учительствовать в другое село, за сто километров от дома…

Байрам внимательно, изучающе оглядывал девушек. Ни одна на нее непохожа. И, может быть, ни одна из Этих красавиц не умеет так мило смущаться. Застенчивость была к лицу Терек, но ведь эта самая застенчивость, робость мешали ей жить, как она хочет…

Да, теперешние девушки другие. И одеты они совсем иначе. На Терек почти всегда был простой домотканый халат, а эти!.. Он даже не знает, как называются роскошные ткани, из которых сшиты их наряды. Байрам вдруг поймал себя на мысли, что простой халат Терек нравился ему больше, может быть, потому, что немыслимо представить себе робкую, трепетную девушку в платье, переливающемся всеми цветами радуги.

Они счастливее, эти оживленные, звонкоголосые, беззаботно веселящиеся девушки. Если бы во времена его молодости на селе устраивались такие вот праздники, если бы девушки и молодухи могли веселиться вместе с парнями, они с Терек встретились бы тогда, поговорили… И вся его жизнь могла сложиться иначе…

Плясавшие по очереди выкрикивали частушки. Тому, кто, не умея импровизировать, сразу же выдыхался, приходилось ретироваться. Сейчас в кругу остались лишь те, кто, выражаясь языком спортсменов, вышел в финал. Видно было, что наплясались они всласть. Ботинки плясунов покрылись густым слоем пыли, лица были мокры от пота, и топали они уже еле-еле, вяло взмахивая руками. Впрочем, сейчас было не до хореографических тонкостей, все решали частушки.

Вот и еще один сдался, махнул рукой и вышел из круга. Остались двое, но заметно было, что и эти недолго протянут. Зрители начали подбадривать парней выкриками, те вроде зашевелились проворней. Один из них, высокий и тонкий, с детским пушком на щеках, стащил с себя нейлоновую куртку и швырнул ее отцу, уставшему, казалось, не меньше самого плясуна, так он болел за сына.

— Нуры-джан, не годится без куртки, ты же весь мокрый.

Но Нуры, не слушая отца, уже завел звонко:

У меня немного силы,

Но зато завидный пыл.

Ты, Вели, напрасно, милый,

Победить меня решил!

Противник его не сдавался:

Не тебе со мной тягаться,

Лучше б ты, Нуры, отстал.

Даже девушек бояться

Ты еще не перестал!

Нуры снова не сплоховал:

Ты гляди немного дальше,

Мне расти еще дано.

А тебя уже бояться

Стали девушки давно!

Все захохотали, у Нуры сразу прибавилось болельщиков. Правда, и до этой частушки большинство зрителей желало победы ему, а не Вели Шалопаю, хотя именно Вели привез в село кушт-депме и впервые сплясал его вместе с несколькими приятелями, которых захватил с собой, надо думать, специально для такого случая. Среднего роста, плотный и плечистый, он был на удивление легок в движениях и любого мог переплясать.

Братцы, я умру от смеха,

Я скончаюсь до поры.

Вот умора, вот потеха —

Соревнуюсь я с Нуры!

На этот раз зрители особенно громко подхватили припев Вели, а бедному мальчику ничто уже не могло помочь. Он задыхался, лицо его посерело. Потопав положенное время и не дождавшись ответной песенки, Вели взглянул на соперника, повел широкими плечами и выкрикнул.

— Эхх-эхххе-хе-е!

Парень чувствовал, что победа близка, осталась самая малость, обязательно нужно продержаться. Еще оглушительнее загремел бубен, дружнее завопили приятели Вели.

Нуры что-то еще выводил тонким, полудетским голосом, но даже те, кто стоял у него за спиной, не могли разобрать ни слова.

— Эй, Нуры, громче давай!

— Больше жизни, Нуры!

Злость и отчаяние прибавили мальчишке сил.

Ты, Вели, хвастун ужасный.

Хвастовство твое как хвост.

Машешь ты им понапрасну,

До меня не достаешь! —

выкрикивал он срывающимся дискантом.

Напрасно — его никто не слышал. А Вели не знал устали. Притопывая, он раза два нарочно наступил Нуры на ногу.

Перестань за мною гнаться,

Сил не трать и не потей.

Все равно придется сдаться,

Кушт-депме не для детей!

Все было решено. Нуры выхватил у отца свою куртку, бросился куда-то. Губы у него дергались, в глазах стояли слезы. Никто не пытался удерживать парнишку — такое надо пережить одному.

А Вели, вдохновленный победой, казалось, без труда мог начать все сначала. Видя, что парень продолжает отплясывать просто так, желая повеселить их, благодарные зрители еще сильнее захлопали в ладоши. Бедняга Нуры, которому еще минуту назад принадлежали симпатии публики, был забыт. Девушки кричали Вели "молодец!", и он звал их в круг, он снова готов был плясать. Даже старики одобрительно качали головами — сносу нет парню. Только отцу Нуры тошно было смотреть на плясуна, у него сейчас одна мысль — выбраться поскорей отсюда.

Ничего, в другой раз думать будет, прежде чем выставлять сына против такого соперника!

А Вели все еще в кругу. Молодец, ничего не скажешь, здорово пляшет, задорно, весело. Ему уж и приз дали платок с бахромой на плечи набросили, а он только перехватил его рукой, чтоб не упал под ноги, и носится по кругу, чуть касаясь земли. Вот что значит победа!..


Начало темнеть. В переполненном зале не было уже ни одного свободного места. Кое-кто, предвидя это обстоятельство, расположился здесь заблаговременно, чуть не с обеда.

Вечер открылся торжественной частью. Гости из района и из соседних колхозов поздравили собравшихся с достигнутыми успехами и пожелали еще больших успехов в будущем. Назар вручал ценные подарки передовикам. Участники самодеятельности показали гостям и односельчанам свое искусство. Любители поболеть отправились на площадь: смотреть борьбу, состязание прыгунов за платками. Потом в клубе началось кино, а в просторном школьном зале банкет.

Застолье не сразу набрало силу, слишком уж все было пышно, торжественно и официально. Накрытые столы стояли в виде буквы "П". Прежде всего усадили гостей, им определили место за поперечным столом, лицом к остальным участникам банкета. Соседом Байрама справа оказался представитель райисполкома. Седой, дородный, он мало говорил, почти не шевелился, и Байраму подумалось, что этому человеку до смерти надоело представительствовать на подобных праздниках. Должностью своего соседа Байрам интересоваться не стал, но Назар, обращаясь к нему, неизменно говорил "товарищ Мередов".

Полномочиями тамады облечен был директор школы. Когда он поднялся с места, смуглый, худощавый, лет тридцати пяти, присутствующие как-то не сразу обратили на него внимание, разговаривали, шумели, и тамада поначалу растерялся, не зная, как себя вести. Он хмурил брови, морщил лоб, выразительно покашливал… Наконец стало тихо.

— Что ж, товарищи, — пророкотал директор, — если сейчас не согреться, когда ж еще и согреться… Холодновато… — И он зябко поежился.

Команда была дана. Сначала нерешительно, потом все дружней к бутылкам потянулись руки. Зал ожил, зашевелился.

Байрам по писательской своей привычке вглядывался в лица сидящих. Женщин было немного, видно, еще не приспело время, чтоб мужчины садились за такой стол с женами. И в Ашхабаде не редкость банкеты, на которых не увидишь ни единой женщины. Сона, жена директора школы, еще две-три женщины — хорошо хоть эти пришли. Их присутствие ни у кого не вызывает удивления, хотя своих жен большинство сидящих здесь мужчин явно предпочитает не приводить.

После первой же рюмки тамада предоставил слово товарищу из райисполкома. Товарищ Мередов кивнул, он, видимо, не сомневался, что первое слово будет предоставлено ему, поднялся с места и надел очки. Уставившись в одну точку, он ждал, пока станет совсем тихо. Дождавшись тишины, он почему-то снял очки, сунул их в карман и сказал:

— Дорогие товарищи! Колхозники и колхозницы!..

Эти слова он произнес громко и без запинки, но потом стал запинаться. Полез было в карман за бумажкой, по которой читал приветствие в клубе, но передумал и не достал ее. Представитель райисполкома говорил долго и медленно. Сообщил об успехах, достигнутых районом в целом, и о том, каков вклад колхоза "Бирлешик", привел ряд цифр, отражающих рост доходов и производительности труда. В заключение он провозгласил здравицу в честь тружеников села, в честь партии и правительства, а потом, спокойный и невозмутимый, опустился на свое место.

Несколько поутихнув, участники банкета деловито занялись едой и выпивкой.

А заняться тут было чем. Привольно раскинулись на блюдах роскошные гроздья монты, каждая ягодка с палец. Нарезанные огромными ломтями, медвяным соком истекали дыни.

Тосты других гостей были уже повеселее, и с каждым тостом все оживленнее звучали голоса, все ярче блестели глаза. И когда сосед Байрама слева, круглолицый, молчаливый парень, подняв свой бокал, заговорил вдруг о перспективах хлопководства в связи с приходом канала, его сразу начали перебивать, одергивать, хотя видно было, что парню очень хочется высказаться — говорил он свое наболевшее, выношенное в сердце…

— Селим-джан, — не выдержал сидевший рядом с ним молодой крепыш, — давай сперва выпьем, что налито, потом доскажешь!

Парень, толковавший о хлопководстве, махнул рукой, чокнулся с соседом и стоя опрокинул свой стакан.

Байрама попросили прочесть стихи. Он стал читать отрывок из поэмы о людях, чьи лица схожи цветом с землей. Это место он считал лучшим. Он волновался, пожалуй, не меньше, чем в театре. Ведь эти люди — люди земли, герои его поэмы — сидели сейчас здесь, рядом с ним.

Байрам прочел лишь небольшой отрывок, а устал так, словно читал весь вечер. Люди тянулись к нему со стаканами в руках, выкрикивали слова благодарности, но Байрам не различал лиц. Лицо Гурта, единственное, которое нужно было ему сейчас — заглянуть в глаза, спросить — и которое он только что отчетливо видел, исчезло, растаяло… Совсем рядом — порозовевшее лицо брата, счастливое, улыбающееся… И хотя это были родные черты и глаза светились любовью, Байрам не мог не увидеть того, что так неприятно поразило его в портрете. "Видишь, какими людьми я руковожу? В поэзии разбираются не хуже твоих горожан!"

На противоположном конце стола со стаканом в руке поднялся Машат, и Байрам мысленно отметил, что почему-то ни разу не вспомнил сегодня об этом человеке.

— Друзья! — с чувством сказал Машат. — Заметили ли вы, какие мудрые слова произнесены были сейчас поэтом? — Он смолк, словно бы ожидая ответа, хотя ясно было, что вопрос его риторический. Заместитель Назара стоял в профиль к Байраму, и тот не видел выражения его лица, но даже по профилю заметно было, что оратор не сомневается: выступление его умно, своевременно и выслушано будет со вниманием. — Поэт сказал, — с воодушевлением продолжал Машат, — что лицо истинного крестьянина вбирает в себя запахи, соки, цвет земли. Правильно сказано. Спасибо тебе, Байрам! — Он всем своим плотным туловищем повернулся к Байраму, на широком лоснящемся лице поблескивали маленькие пронзительные глазки. "Не про твое лицо это сказано!" — мысленно отметил Байрам. — У нас много достойных людей, много прекрасных земледельцев, подлинных мастеров своего дела. Но я, товарищи, предлагаю тост за самого уважает мого, самого достойного, за истинного хлопкороба — за Гурта!

Тост свой Машат произнес весьма прочувствованно, но потом почему-то заторопился и конец несколько скомкал. Наверное, побоялся, что зашумят, не дослушают. Его дослушали, но тост приняли совсем не так, как он рассчитывал. Люди за столом переглядывались, никто не тянулся к нему чокаться. Назар не смотрел на него, что-то говорил жене. Машат оглянулся по сторонам и молча выпил свой стакан.

— Что ж, товарищи, — тамада решил поддержать Машата. — Прекрасный тост. Выпьем!

Выпили. Но не было ни оживления, ни веселого гула. На Машата никто не смотрел.

Гурт сидел недалеко от двери, рядом с Баллы.

— Ну как, — весело ухмыльнувшись, спросил парень, — неужто и теперь не примешь его сватов?

— Кончай болтать! — сурово бросил Гурт.

Сидеть за столом Гурту совсем расхотелось. Он выждал еще немножко и, выбрав подходящий момент, ушел.

Назар был поражен, не думал он, что Машат пойдет на такой грубый прием. Сразу два дела решил обделать: председателю высказать свое одобрение — правильный, мол, твой выбор, — а односельчанам дать понять, что он к Гурту со всей душой, что старый упрямец просто счастья не хочет детям. Грубо сработано, Машат. Ни один человек тебе не поверил, скорее могли принять за насмешку. Гурт, видно, так и понял, ушел. Назар бросил взгляд на заместителя. Не поднимая головы, Машат что-то рассказывал гостю. Вот так, дорогой заместитель, впредь тебе наука: хотел с одного заряда двух зайцев хлопнуть, а в ружьишке-то оказался пыж.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Дурсун до конца не досидела. Отворила дверь, и сразу в лицо пахнуло морозцем, густая теплая духота зала осталась позади. Над пустынной улицей разлита была тишина. Высоко-высоко, там, куда не доставал яркий свет фо-нарей, темнело спокойное большое небо. Яркие звезды мигали где-то очень далеко.

Морозный воздух освежил её, легче стало на душе. Уж как хотелось ей досмотреть фильм, а вот не смогла, убежала. Тяжелый очень фильм, страшный… Подумать только, как бедная собака мучилась. И причал весь обегала, и корабль… Мечется, нюхает, повизгивает так жалобно… Куда ни ткнется, нет хозяина. Погиб ее хозяин… Такой симпатичный парень… И кому только в голову пришло на праздник печальный фильм показывать.

Главное, на Ораза он очень похож, парень этот. Высокие оба, стройные, темноволосые… И с лица как братья. Носы у обоих крупные, прямые… Лучше не думать об этом, почему-то не по себе ей оттого, что они так похожи. И зачем вообще делают в фильмах плохой конец? Конечно, она не ребенок, понимает, что все это неправда, что этот красивый киноартист разгуливает сейчас себе преспокойно по Ашхабаду, а все-таки на душе тяжело…

Нескладно как-то у них с Оразом получается. Вспомнишь, и хоть ревмя реви. Разве они думали когда-нибудь, что ее отец может отказать Машату. Они вообще Считали, что согласие родителей — чистая формальность, дань традиции и уважению к старикам. Знали, конечно, что у отцов есть какие-то там свои счеты, но нисколько не сомневались, что, стоит только заговорить о свадьбе, все это испарится, лопнет как мыльный пузырь.

Она сперва даже не поверила, ведь от посторонних людей услыхала об отказе, отец ей ни слова не сказал. Мать тоже промолчала. Расспрашивать она постеснялась. Думала, увидит Ораза, он все расскажет, а Ораз на глаза не показывается. Обиделся, наверное… Еще б не обидеться… Сама к нему подойти хотела, да как тут подойдешь — люди глаз не спускают.

Ораз мелькнул возле клуба в толпе, лицо у него было озабоченное. Хорошо, что одна у них теперь печаль, одна забота. Жалко вот только, что в праздник у человека настроение не праздничное, но так уж вышло… Хуже, что не успела она ответить на обиженный его взгляд, дать понять, что нет ее вины, что она даже и не знает толком, что там стряслось у стариков…

— Дурсун!..

Его голос. Здесь он, рядом… Дурсун замерла, но. не обернулась, только слушала не дыша. Сейчас снова окликнет. Вон как торопится, запыхался…

— Дурсун!..

Куда свернуть, нельзя же посреди улицы. Метнулась в посадки. Зашуршали под ногами сухие листья тутовника. Какая же здесь стоит тишина… Сейчас подойдет Ораз. Вот он. Дурсун закрыла глаза. Теплое дыхание ласково коснулось ее лица.

— Ты искал меня?

— Еще бы! Все обегал!

Он робко обнял девушку. Надо бы оттолкнуть его, хотя бы из кокетства, но Дурсун не смогла. Так мечтала она увидеть его, положить голову ему на грудь… Она наслаждалась близостью Ораза, слушала, как быстрыми ровными толчками бьется его молодое сильное сердце…

— А почему днем не подошел? Отвернулся даже.

— Совестно, люди кругом…

— А может, сердишься?

— На тебя? Что ты!

Ораз еще крепче прижал к себе девушку.

— Я уж потом жалел, что не подошел… А ты, как на грех, исчезла сразу!

— В клубе была. Кино смотрела.

— Я так и подумал. На улице тебя подстерегал. Решил ждать до победного. Я бы до утра ждал!..

— А я не досидела до конца. Такой тяжелый фильм! И чего в праздник грустные фильмы показывают? Парень утонул, такой парень!..

— Всплакнула небось?

— Немножко… Да все кругом ревели. Если бы ты видел, какой парень!.. А главное, ужасно на тебя похож!

И, словно желая убедиться в справедливости своих слов, Дурсун отстранилась и взглянула ему в лицо. В колеблющемся, неверном свете фонарей Ораз был как-то особенно хорош собой. Прямой нос с тонкими, красиво вырезанными ноздрями, губы, приоткрытые в мягкой улыбке. Светящиеся любовью глаза. Нет, Ораз непохож на того парня, он в тысячу раз лучше! Он лучше всех на свете. И не будет у них ничего плохого, будет только счастье, вот как сейчас. Ораз словно прочел ее мысли.

— Дурсун, — тихонько сказал он, — ты говоришь, отец тебя любит?



— Больше, чем ты можешь представить.

— Тогда почему же? Почему он не дал согласия? Ведь он знает, что ты любишь меня?!

Дурсун ждала, что он задаст этот вопрос, и все-таки ответила не сразу. Вопрос был разумным, и не менее ясным и разумным должен быть и ответ на него. Она знала, причина только в Машате, понимала, что отец не зря отказывается родниться с ним, но почему, она не знала. И уж совсем не знала она, как это объяснить Оразу.



— Ну что молчишь? — обиженно спросил Ораз.

— Не знаю, что сказать. Они ведь мне ни словечка. Я только от людей услыхала… Тебе-то хоть отец рассказал?

— Рассказал… — Ораз усмехнулся. — Со всеми подробностями. "Давай, — говорит, — Машат, не будем с тобой беседовать о нашем родстве!" С отцом моим он не хочет вести разговоры. А с кем хочет? Со мной?

Ораз задал последний вопрос явно в насмешку, но Дурсун иначе отнеслась к его словам. А в самом деле, почему бы Оразу не сходить к отцу? Правда, почему? Пускай это не принято, но надо же им разобраться, в чем дело. Отец не любит Машата, очень не любит. Прошлым летом у них там какой-то скандал с водой вышел, но дело, конечно, не в воде, отец давно бы забыл, человек он незлопамятный. Есть какая-то другая причина, и очень важная. Придет Ораз, поговорит с ним, может, все сразу и выяснится. И чего ему не сходить к ее отцу? Слава богу, не чужие ведь, каждый день на работе встречаются… Отец Ораза уважает.

— Сходи к нему, Ораз. Сам сходи.

— Ты что, серьезно? Уж если он отца выгнал!..

— А тебя не выгонит! Точно тебе говорю. Он же не против, я знаю. Они б мне сказали, если против.

Ораз помолчал.

— Ну, а если твой отец с лестницы меня спустит? — озадаченно спросил он. — Тогда что будем делать? Пойдешь против его воли?

Дурсун не ответила.

— Ты вот что, — сказала она. — Делай, что тебе положено. А за меня не беспокойся.

— Я, конечно, могу сходить… Но пойми, глупо это! Припрусь как дурак!..

— Если ты будешь ругаться, я уйду!

— Постой! — Ораз схватил ее за руку.

— Нет, пусти!

— Ну не сердись! Давай лучше подумаем, решим, что делать.

— Делай что хочешь! Знай одно, отец не против, голову даю на отсечение! — И она решительно выдернула у него свою руку.

— Не уходи, Дурсун.

— Нет, я пойду. А ты стой и не выходи, пока я вперед не пройду.

Она пробралась сквозь заросли тутовника, оглядела улицу… И вдруг отскочила, словно наступив на змею. Ораз обхватил ее за плечи.

— Ты что?

— Тише… Отец!..

Ораз хотел обнять ее, унять ее дрожь, но девушка не давалась, увертывалась.

Гурт шел опустив голову. Старый, сутулый, он еле волочил ноги, шаркая тяжелыми сапогами.

Что ж это он один ушел с банкета? Заболел? У Дурсун защемило сердце от пронзительной жалости. Сейчас он придет домой, усядется возле теплой печки и, подложив под локоть подушку, один за другим выпьет два чайника чаю. Пить будет молча. Пить и большим зеленым платком отирать пот, ручьями струящийся со лба. Мать будет глядеть на него и вздыхать. И только когда войдет Дурсун, мать заулыбается, расцветет… И у Отца на лице промелькнет что-то похожее на улыбку. Одна она у них. Как, наверное, трудно расстаться с единственным ребенком!.. Вот он идет сейчас такой печальный, думает, как это они вдруг окажутся без дочки…

Комок подступил к горлу. Так бы и крикнула: "Папа! Я вас с мамой не забуду, не бойтесь! Каждый день буду приходить. Два раза в день, утром и вечером! Вот увидишь, папа!"

— Послушай, — прошептал Ораз. — Чего он такой? Когда-нибудь твой отец улыбается?

Ей показалось, что Ораз сказал это очень громко, и она в испуге прижалась к нему. А он замер, счастливый, уткнулся в ее платок. Удивительно пахнут волосы Дурсун… Так не хочется отпускать ее, до утра бы простоял с ней вот так, обнявшись… Может, еще кто пойдет? Ораз прислушался. Шагов не было слышно, с другого конца деревни доносился ленивый лай собак…

Дурсун ушла. Велела ему не шевелиться, пока она не скроется за углом.

Она свернула за угол, а Ораз все стоял, охваченный тоскливым, томительным оцепенением…

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

…На планерку Байраму идти не хотелось, но Назар упросил: "Зайди на полчасика. Бригадиров моих увидишь, познакомишься… Мы ж не мировые проблемы решать, потолкуем малость и разойдемся!.."

Когда они вошли в кабинет председателя, все уже были в сборе. Назар поздоровался и прошел на свое место, а Байрам, смущенный, задержался возле дверей. "А ты чего явился?" — прочел он в устремленных на него взглядах. Но отступать было поздно, и Байрам стал по очереди здороваться с собравшимися. Первым недалеко от двери сидел плечистый смуглый парень. Он поднялся, загремев стулом, и жесткой большой ладонью так крепко стиснул ему руку, что Байрам чуть не вскрикнул от боли. Однако улыбнулся, ясно было, что парень просто не рассчитал силы.

Прежде чем подать руку Гурту, Байрам внимательно поглядел на него. Морщины оказались глубже, чем на портрете, лицо темнее, но взгляд, суровый и озабоченный, художник передал удивительно верно. Здороваясь со знаменитым односельчанином, Гурт не смахнул с лица присущую ему суровость, не заменил ее вежливой улыбкой. Это Байраму понравилось.

Байрам не спросил, как зовут парня, сидевшего у дверей, но почему-то не сомневался, что это тот самый Ораз, сын Машата. Он был здесь самый молодой. А народ собрался нестарый, разве что Гурту за пятьдесят, остальным, пожалуй, и до сорока далеко.

Машат, как всегда сидевший справа от Назара, придвинул оказавшийся поблизости стул и показал на него Байраму. Тот сел, скрипнув стулом.

Назар, ожидавший, пока станет тихо, расчесал пятерней слежавшиеся под ушанкой волосы и обратился к присутствующим:

— Я сегодня не намерен вас долго задерживать. Год оказался удачным, мы с вами порадовались, праздник справили. Теперь подпоясаться потуже, и за дело! В будущем году мы должны добиться более значительных успехов. В новом году нам предстоит… — Назар кашлянул, подергал ворот рубахи и обернулся к Оразу. — Открой-ка форточку, душновато у нас здесь… Значит, задача наша — расширить посевную площадь. Будем осваивать целинные земли. Гектаров двести, я думаю, нам по силам… Но, сами знаете, посевов больше и забот больше. Значит, надо подумать, кому это дело поручить. Выбрать человека, которому по плечу задача…

Назар оглядел собравшихся, словно по выражению лиц хотел узнать их мнение.

— Выбрать так выбрать! — подал голос Ораз.

— Да, но для такого дела нужен настоящий мастер. Умелый, опытный человек. Чтоб землю знал как свои пять пальцев.

— Лучше Гурта нам никого не найти, — решительно заявил Машат. — Нет у нас другого человека, который бы так знал землю.

Гурт не шелохнулся, не повел бровью, словно и не о нем шла речь. Все молчали. Назару не понравилась эта напряженная тишина. Чего Машат опять сунулся, да еще с таким предложением! Гурта должен был предложить человек нейтральный. На худой конец, председатель.

— Машат высказал не только личное свое мнение, — сказал Назар. — Гурт — это кандидатура правления.

Правильная кандидатура! — громко сказал Ораз и удивленно посмотрел на соседей: чего молчите-то?

В углу скрипнул стул, и поднялся высокий худой человек со следами ожогов на лице.

— Насчет Гурта все правильно… — медленно и не. очень внятно начал он, нижняя губа его рассечена была глубоким шрамом. "Этот, пожалуй, успел побывать на войне", — мысленно отметил Байрам. — Отпустит ли его бригада, вот вопрос… И сам он… Согласен, Гурт-ага?

Все обернулись к Гурту.

— Что ж… Доверие, конечно, большое, — помолчав, сказал он. — Особенно со стороны Машата… Только вот угожу ли?

Ирония в этих словах была очевидна, но Назар заставил себя не заметить ее.

— Не первый день знаем тебя, Гурт-ага.

— Тогда, председатель, вот что мне скажи. Почему Аманлы ушел? Вполне был подходящий бригадир.

— Заявление подал.

— Про заявление мы слышали, только его ли рукой писано?

Назар недобро усмехнулся.

— Ты полагаешь, Гурт-ага, Аманлы неграмотный, заявления написать не может?

Машат хихикнул, довольный ответом председателя. Он смеялся над Гуртом, и его смех слышали все. Лицо Гурта потемнело, он с сомнением покачал головой:

— Неясное это дело…

— А чего ж тут неясного, Гурт-ага? Человек написал заявление, мы пошли ему навстречу, учли семейное положение.

— Семейное положение? А какое у него положение? Хорошая семья, недостатка ни в чем не знают…

— Э, Гурт-ага!.. — снова вмешался в разговор Машат. — Если чурек в доме пшеничный, еще не значит, что все благополучно. Ему жена плешь проела, ведь чуть не круглый год в поле! А у нее ребятишки!..

— Жена? Не такая женщина Энекейик, чтоб мужа от дела отбивать.

Назар нахмурился. Кончать надо с этими дебатами. Ведь ясно, Гурт только для виду кочевряжится. И, между прочим, тень на него пытается бросить, да еще в присутствии старшего брата.

— Ладно, Гурт-ага, довольно об этом, — чуть заметно поморщившись, сказал Назар. — Давайте о деле!

— А я тебе, председатель, не сказки рассказываю. По доброй воле Аманлы никогда не напишет такое заявление. Должность большая, да и деньги хорошие, его не то что жена, сам господь бог не заставит отступиться! Припугнуть если, другое дело. И заявление может подать, и в ноги броситься… А чтоб сам заявление…

— Так что ж? — Машат весело покачал головой. — Показать заявление?

— Бумага все терпит.

Машат выжидательно глянул на председателя — неужто не оборвет?

— Ну хорошо, Гурт-ага, — стараясь сохранить спокойствие, сказал Назар, — бумаге вы не верите. Чему же вы верите?

— Правде!

Все обеспокоенно зашевелились. Машат приглушенно хохотнул, искоса бросив взгляд на председателя.

— И кто же должен сказать эту правду?

— Тот, кто сказал неправду!

Опять все замерли в напряженной тишине.

— Ты толком объясни, — недовольно сказал сидевший с Оразом носатый человек в тюбетейке. — Слушаешь тебя, будто косому в глаза глядишь!

Гурт полоснул его взглядом.

— Кому-кому, а уж тебе, Сетдар, я думал, ясно. Сам же мне говорил, не дело, мол, делаем. Поля вокруг села засолились, а мы, вместо того чтоб выхаживать их, за целину хватаемся. Говорил ты мне это? Чего ж теперь молчишь? По углам шушукаться пользы мало.

Сетдар надел папаху, снова снял ее, положил рядом на стул, кашлянул…

— Что ж после тебя говорить, Гурт-ага? Лучше не скажешь.

— Гурт-ага, — не поднимая глаз от стола, спросил Назар, — вы согласны на наше предложение? Бригадиром в новую бригаду?

— Нет. Я не согласен бросать старые земли.

— Этот вопрос мы сейчас не обсуждаем.

— Значит, все! Другого бригадира ищите! — И Гурт хлопнул ладонями по коленям, давая понять, что разговор окончен.


В кабинете остались трое. Все трое молчали. Машат опять вздохнул. Не потому, что озабочен, обеспокоен тем, что здесь только что произошло, нет, он вздохнул сочувственно, соболезнующе: не послушал его председатель, и вот результат.

Вздох этот окончательно вывел Назара из себя, он взорвался.

— Вот так, — со злостью сказал он, словно бы обращаясь к только что сидевшим здесь людям. — Ты к нему всей душой, доверие ему оказываешь, а он тебя чуть не вредителем выставляет!.. Один он тут умный, дельный, заботливый, а вы так, зазря зарплату гребете!..

Назар замолчал. Опять в комнате стало тихо. Назар покосился на Машата. Что это он помалкивает? Когда не надо, везде суется, а сейчас, когда поддержка нужна, когда нужно доказать Байраму, что Гурт врет, отмолчаться решил? Радуется, что прав оказался? Радуйся на здоровье, но в другой раз, а сейчас тут посторонний человек, он не в курсе. Дурака ты свалял, Назар! Надо же додуматься, Байрама позвал. Хотя, с другой стороны, не мог же он знать, что Гурт такой фокус выкинет. Машат — хитрюга, предвидел, что так получится. Нарочно и предложил его сам, чтоб Гурт наверняка отказался. Рад осрамить председателя перед его знаменитым братом? Едва ли, он человек неглупый, понимает, что ему с председателем в одной упряжке ходить.

— В чем-то он, конечно, прав, этот Гурт, — негромко, словно раздумывая вслух, заговорил Назар, стараясь казаться спокойным. — Мелиоративное состояние земель ухудшается. Не только у нас и не только в нашем районе, во всем оазисе. Много земли засолилось. И мы думаем об этом, и государство думает и средства нам отпускает на восстановление земель… Но наскоком-то не возьмешь, время нужно, лет пять-шесть, а пока тоже надо что-то делать. Не сидеть же сложа руки, ждать, пока эта земля снова родить начнет! Я лично на это никогда не пойду! С нуля начинать не будем! — Последние слова прозвучали излишне громко, и Назар заставил себя понизить голос. — Как вспомнишь, что у нас тут творилось всего пять лет назад, волосы дыбом становятся! Я не хвастаюсь личными заслугами, но ведь факт остается фактом. Вот Машат свидетель, колхоз весь в долгах был, горючее для тракторов купить было не на что. Народ валом валил в город. Помнишь, Машат, сколько у нас в тот год мужчин ушло?

— Сто десять человек.

— Вот так. Сто десять человек. А сегодня гнать будешь, ни один с места не тронется.

Байрам с тревогой слушал брата. Зачем он это? Все это Назар говорил ему раньше, и в газетах не раз об этом писано. И ведь действительно не хвастается — он вроде оправдывается… А вот в чем? В чем он оправдывается?

Почему он не дал высказаться Гурту? Не хотел при госте препираться с подчиненными? Может быть. Но так или иначе, а дела у Назара обстоят не блестяще, хуже, чем он старается показать… Хоть бы уж кончал он скорей!..

— Гурта я теперь раскусил. — Назар зажег сигарету, положил в пепельницу спичку. — Все его фокусы — это типичное для стариков недоверие к новому. Привыкли ковыряться на делянке с кибитку величиной, вот их и берет оторопь от нашего размаха! Ладно, хватит о Гурте! Мы попросили его, оказали ему доверие… — Не договорив, Назар в сердцах швырнул на стол карандаш, который держал в руке.

Машат поднялся с места.

— Если у тебя все, Назар…

— Да, все. С Гуртом вопрос решен. Будем ставить Ораза. Потолкуй с сыном.

Машат сдержанно кивнул, но глаза его вспыхнули торжеством. Так тебе и надо, председатель, в другой раз перечить не будешь. Оплеуху получить, да еще при старшем брате!.. Ничего, объяснишь, скажешь ему, что Гурт — известный скандалист и упрямец. Поверит. Что они, городские, в наших делах смыслят!..

Даже по тому, как Машат шагал к двери, Назар видел, что заместитель его ликует. Он понимал, надо стерпеть, сам дурака свалял, и все-таки не выдержал, грубым окриком остановил Машата:

— Постой! Сейчас же езжай на новые земли! И чтоб без канители. Никаких простоев!

Машат всем телом повернулся к председателю, с удивлением взглянул на него.

— Хорошо.

Хлопнула дверь. Назар вымученно улыбнулся Байраму.

— Ну что, заморочили мы тебе голову?

Тот молча пожал плечами. Потом спросил:

— Ты этого Машата давно знаешь?

— Машата? — удивился Назар. — Как сюда пришел. Он тогда фермой заведовал. А до того бригадиром был. Фронтовик. Мы с ним как-то сразу нашли общий язык.

Байрам промолчал.

— Он что, не нравится тебе? — встревоженно спросил Назар.

— Да как тебе сказать… Не очень что-то я его понимаю…

Назар недоуменно пожал плечами. Объяснять Байраму он ничего не стал.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Когда Кумыш рассказывала мужу, что надумал Ораз, у бедняжки дыхание прерывалось, еще чуть, и заплачет, а Машат хоть бы что, вроде даже доволен. Кончилось тем, что она разрыдалась. Да и как не рыдать, когда рушатся все твои планы, гибнет самая заветная твоя мечта! Вырастить такого сына и не женить по собственному его выбору!..

Ведь это не блажь какая-нибудь, женить сына — святая родительская обязанность, самим пророком предписанная. А какую бы они свадьбу закатили!..

И что за муж ей достался, чурбан, а не человек! Сын решил самолично идти сватать девушку, а этот только посмеивается! Ведь Ораз и вправду отправится! С него станет, упрямством в отца пошел. Самому идти к родителям невесты! Что Дурсун — вдова какая-нибудь? Первая девушка во всем селе: и умница, и работница, и красавица… Да Гурт с Аджап его и на порог не допустят. И правильно сделают — не позорь девушку! Она б на их месте собаку на такого спустила!

А все Машат, он один виноват. Подумаешь, отказали. В сватовстве всякое случается. Один раз прогнали, погоди малость да опять стучи в дверь, только терпение имей. Нет, вы поглядите на это бревно бесчувственное, сидит себе и ухмыляется!

Кумыш умолкла. Просить Машата бесполезно, это она знала, и все же в глазах у нее была мольба. Машат с усмешкой покачал головой: баба она и есть баба, куриные мозги, тактики не понимает. Радоваться надо, что так вышло.

— Ты парня не тронь. Пусть делает по-своему. Узнает, какой он есть, Гурт, отцу покорней будет. Вон председатель не послушал меня, своим умом жить решил, а Гурт его опозорил! Да еще при знаменитом брате! — И Машат с удовольствием пересказал притихшей жене сцену в кабинете Назара.

Да, там все вышло как по-писаному, лучше и желать нельзя. Вот пусть и парень сходит на поклон к Гурту, тот ему даст жизни, покажет свой характер, а когда домой явится оплеванный, тут мы ему и сообщим, какое от председателя предложение поступило. Подготовочка — лучше не надо. Он еще, пожалуй, и раздумывать бы начал, особенно после Гуртовой болтовни, молодежь этого старого черта уважает…

А Кумыш… Что ж, бабе всего не объяснишь, не женского ума дело. Перетерпит, переплачет… В конце-то концов он ведь тоже для сына старается: парня слава ждет, большое будущее. А девушка… Девушка никуда от нас не денется. Дур нету, чтоб такими парнями бросаться. Если что, и сама прибежит.

Вот так, жена, — сказал Машат, — Гурт своим проклятым характером все дело себе испортил. Будь он хоть из чистого золота, для председателя теперь все равно медяшка!

— Кто вас разберет, — Кумыш махнула рукой. — С жиру беситесь! Поворочали б землю лопатой с темна до темна, чтоб спина в мыле, небось не стало б силы ругаться да скандалить!..

— Ладно, Кумыш, не ворчи.

— А ты не доводи! Разбередишь душу, а потом — не ворчи!.. Я небось мать. У меня сердце болит за сына, — Кумыш всхлипнула. — Ты как хочешь, а я парня позориться не пущу. Сама завтра пойду к Аджап.

— И думать не смей! — Машат подскочил, словно ему на мозоль наступили. — Шаг только посмей сделать к их дому!..

Кумыш исподлобья глянула на него, но возражать не осмелилась. У нее только задергались губы и глаза налились слезами. Машату стало жаль жену.

— Ну чего ты? — примирительно сказал он. — Полюбили они друг друга, сговорились — ну правильно, такие теперь порядки… Сын меня попросил, сходи, мол, посватай, я переломил себя, пошел к Гурту на поклон. А видишь, что вышло. Сам теперь хочет идти, пусть, по нынешним временам ничего тут особенного нет. Может, и столкуются. Тебе что нужно? Чтоб свадьба была? Чтоб на весь район? Будет, обещаю. Он ведь мне тоже сын, я тоже день и ночь о нем думаю. Так что не тревожь себя зря, все будет нормально.


Если б Ораз мог себе представить, каково ему придется, не пошел бы он к Гурту, не решился. Чем ближе подходил он к знакомому дому, тем муторнее становилось на душе, ну просто как к дракону в пасть. Залёг дракон возле печки, притаился, добычу поджидает… А добыча вот она, собственными своими ногами к нему топает! Полакомится им Гурт! Неспешно, со смаком… Если б Дурсун понимала, на что его толкает… Да как ей понять, для нее отец — самый честный, самый умный, самый добрый. Добрый он, держи карман шире!.. Какая уж тут доброта, если сроду человек не улыбнулся!..

Ладно, поздно раздумывать. Взялся за гуж, не говори, что не дюж. И не такие муки терпели люди, ради любимой. Тем более что дракона, может, еще и дома нет… Вот бы удача! И Дурсун уважил, и характер проявил, и домой без потерь вернулся.

Ораз миновал заросли, свернул за угол. В окнах у Гурта горел свет. Значит, дома… С чего ж начать разговор? Надо ведь так сказать, чтоб проняло старика. Проймешь его, как же… Легче сто вьюков саксаула на горбу из пустыни приволочь.

Открывая дверь дома, Ораз чувствовал себя обреченным, вероятно, нечто подобное испытывает человек, решившийся войти к голодному тигру. Однако вопреки логике Ораз не терял надежды выбраться из клетки живым.

В первой комнате оказалась одна Дурсун, и радость жаром залила парню щеки: может, нет Гурта дома?

Дурсун вскочила, тихонько охнув. Забыла про воротник, который расшивала, он так и повис, булавкой приколотый к шароварам. Вот вроде бы и сжалась она испуганно, и рот прикрыла рукой, а страха в ней не было, только смущение, естественное для молодой девушки, когда в дом приходит ее жених. Большие глаза Дурсун благодарно смотрели на Ораза. Пришел, не загордился, переломил себя… И все ради нее. Милый!.. Дурсун опустила глаза, улыбнулась чуть приметно, ямочки на ее свежих щеках исчезли не сразу, растаяв, как сахар в кипятке…

— Дурсун…

Девушка испуганно вскинулась, ладонью прикрыла ему рот. В соседней комнате что-то пробурчал Гурт.

— С кем он там?

— Никого, один. Иди!

Ораз в нерешительности взглянул на дверь, словно не дверь предстояло ему открыть, а скалу сдвинуть с места. Потом глубоко вздохнул, еще раз глянул на дверь и прямо в туфлях шагнул на узорчатую кошму.

— Куда ты? Туфли сними!

Ораз, не оборачиваясь, снял с ног туфли, сунул их Дурсун.

Переступив порог большой светлой комнаты, Ораз поздоровался, хотя сперва увидел лишь одеяла, горой сложенные на резном шкафчике. Дракон залег в углу у железной печурки, подложив подушку под грудь. Перед ним раскрытая книга. Рядом сидит жена. Это он что ж, книгу жене читает?

Не отрывая взгляда от книги, Ораз снял пальто, сел на кошму. Он даже не разобрал толком, ответили ему хозяева на приветствие или нет. Потом вспомнил, что Гурт вроде сказал "здравствуй!", и малость успокоился. Однако взглянуть на хозяина все еще не решался.

Тетя Аджап ушла. В комнате было очень тихо. Так тихо, что Ораз отчетливо слышал, как колотится о ребра его сердце. Он сглотнул слюну и еще ниже опустил голову. И вдруг разозлился: "А чего это я скис?! Гурт, может, еще ни о чем и не догадывается. Мало ли зачем может прийти человек к старшему товарищу. Очень даже все просто…"

Ораз поднял глаза. Гурт лежал в том же положении и задумчиво царапал ногтем железный бок печурки. Ждет, что скажет гость. А что он может сказать? И когда? Сейчас, сразу или когда чай принесут? Лучше, когда чай.

Ораз снова взглянул на книгу. Пухлая, растрепанная, с дочерна затертыми страницами, она показалась ему странно знакомой.

— Гурт-ага… что это у вас за книга?

— "Гёроглы".

Раз "Гёроглы", расспрашивать больше не станешь. Книгу эту он, можно сказать, наизусть знает. У соседа, учителя Сары, была такая, еще с латинским шрифтом. Читать Ораз тогда не умел, но там были такие картинки! Сары разрешал ему смотреть. Мальчик вылезает из могилы… Могучий Гёроглы верхом на Гырате проносится над городом, а под ним минареты, мечети…

Потом он и стихи выучил. На слух выучил, дядя Берды много раз читал ему эту книгу. Дядя Берды учился в городе на киномеханика и в дождливую погоду, когда трудно было добираться до общежития, иногда ночевал у них. Ораз радовался, если собирался дождь. Раз дождь, значит, дядя приедет. Приедет и до полуночи будет читать ему.

Как только дядя Берды появлялся, Ораз мчался к учителю, брал книгу и бежал домой, радостно сообщая каждому встречному, что вечером дядя будет читать "Гёроглы".

Народу набивалось полно, и ребятишки и взрослые. Изнемогая от гордости, Ораз садился возле дяди — это было лучшее место, под самой лампой. Оразу было чем гордиться: эти буквы и мулла прочесть не может, а дядя Берды вон как!

Дядя Берды не просто читал вслух книгу. Стихи он пел. Если стихи были печальные, голос его дрожал, если смешные, он хохотал вместе со слушателями. Ораз больше всего любил то место, где стодвадцатилетний Гёр-оглы прощается с возлюбленной своей женой и со старым своим конем Гыратом. Каждый раз в этом месте он заливался слезами и все-таки готов был слушать без конца…

Перед восходом солнца они с дядей Берды выходили на улицу любоваться миражем. Белые строения железнодорожной станции сказочными дворцами парили в воздухе; до станции было чуть не полсотни километров, но они казались совсем рядом. Где-то в таком вот дворце живет Гёроглы…

Вставало солнце, и дворец Гёроглы исчезал. До следующего чтения.

Воспоминания отвлекли Ораза, он успокоился. Сейчас он, пожалуй, даже послушал бы эту книгу. Недавно сам пробовал взяться за нее, совсем не то впечатление — "Гёроглы" надо читать вслух.

Тетя Аджап принесла, поставила перед Оразом чайник. И замешкалась, вопросительно глядя на мужа.

— Может, почитали бы, Гурт-ага?.. — нерешительно сказал Ораз.

— Читать? А мне думается, ты не книжку слушать пришел.

Ораз чуть не выронил пиалу.

— Я… Я, конечно… Но если б вы почитали…

— Он эту книжку на память знает! — с гордостью сообщила Аджап. — Чуть не сто раз читал!

— Ты бы пошла, Аджап, — негромко сказал Гурт. — Займись своими делами.

Тетя Аджап бросила на мужа недовольный взгляд, но возражать не стала, вышла.

— Ты только порог переступил, — Гурт протянул руку, принимая от Ораза пиалу с чаем, — а я уж знал, чего ради к нам гость пожаловал. Я тебе одно хочу сказать: не будем сейчас заводить этот разговор. Не время, понимаешь?

Ораз кивнул.

— Вот киваешь, а чего киваешь, и сам не знаешь, — с сожалением сказал Гурт. — Я против дочери никогда не пойду, ясно тебе это? Как скажет она, так и будет. — Гурт отхлебнул из пиалы. — Эх, слабовато Аджап заварила…

— Я не люблю крепкий, Гурт-ага.

— Я тебе вот что скажу, Ораз. Если отец не понимает сына, а сын не понимает отца или понимает, а вид делает, будто не понимает, такая семья без согласия, непрочная это семья. Постой, постой, дай сказать… Ты уже не мальчик, и умом тебя бог не обидел. Если я не прав, если зря о твоем отце плохо думаю, скажи, поправь меня, убеди. Только не враз, ты сначала приглядись, умом пораскинь. Что я ему отказал из-за того случая С водой, это ты не верь, это глупость. Причина у меня другая, только говорить её я тебе пока не буду, все равно за сплетню сочтешь. Сам, своим умом дойди. Я не говорю, что ты его ненавидеть должен, он тебе отец, люби. Только знай, кого любишь. За что любишь. Потому что, раз ты любишь, и дочери моей любить и уважать его придется.

Да что ж это такое? Что он говорит? Ораз уже не чувствовал вкуса чая. Выходит, Гурт предупреждает, что его дочь не будет уважать свекра? И Дурсун прислала его сюда, чтобы выслушивать такое?

Ораз почувствовал вдруг, как ненавистны ему и этот тяжело отдувающийся человек, и теплая тишина, и потрескивающие в железной печурке дрова, и чайник, стоящий перед ним на кошме. И даже обидно стало за любимую книгу — лежит перед таким бессердечным человеком. Это ж надо себе представить: Гурт своим хриплым, надтреснутым голосом читает "Гёроглы"!.. Хоть бы помолчал, хоть бы не говорил ничего больше. Вдруг скажет, что дело можно решить, если зять переедет к ним!.. Тогда все.

Гулкими частыми ударами заколотилось сердце, словно сейчас должны были прочитать приговор. Ведь Дурсун наверняка сочтет, что в этом нет ничего особенного. Она же не понимает, что отцовский дом он не бросит. И как это все раньше не пришло ему в голову. А старик хитер, соображает: и недругу своему насолить, и дочку при себе оставить. А что сын отцу в глаза должен плюнуть, это ему ни к чему, это его не касается…

— Слушай, Ораз. — Гурт поставил пиалу на пол. — Тебе отец не предлагал пойти на место Аманлы?

— Мне? При чем тут я, вам это место предлагали.

— Я-то не пойду.

— Мне никто ничего не говорил.

— Скажут. И первым скажет отец. Он такого случая не упустит.

— Если бы он случай искал, с чего б ему вам предлагать?

— Знал, что откажусь, потому и предложил.

— А председатель? Тоже знал?

— Председатель… Председатель пускай скажет сначала, почему Аманлы отстранили. И не мне одному, всему колхозу пусть объяснит.

Но ведь сказано было — заявление.

— Вранье. Здесь оба они врут: и отец твой, и председатель. Вот помяни мое слово, Аманлы вынудили, заставили его подать заявление.

— И кто ж это его вынудил?

— Твой отец утверждает, жена.

Гурт вопросительно взглянул на Ораза! "Ты ведь этому не веришь?"

Парень молчал, опустив глаза. Сидеть молча было невыносимо, от второго чайника Ораз отказался, попрощался, не поднимая глаз, и ушел.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

В этом доме до матери никому дела нет. Не послушался, по-своему сделал — ладно. Так скажи хоть, с чем вернулся от Гурта, ведь у матери сердце разрывается, на тебя глядя… Пришел, заперся в комнате и ни гу-гу. Да и что он может сказать, и так ясно, что выставили с позором.

А все отец, он всему виной, не хочет с Гуртом родниться, вот и строит козни. Сына родного послать на такое унижение, да что ж, у тебя сердца нет?! Подумал ты, как жена теперь из дому выйдет, когда Гурт и парня ни с чем отправил? Бедный ты мой сынок, что ж ты к матери не придешь поделиться? Нет, видно, отцовское у тебя сердце, каменное. Будь оно помягче, не стал бы ты мать томить, пришел бы, потолковал с ней. И вечером вчера ждала, и утром ждала, и сейчас опять. Поужинали, и каждый в свою нору… Нет им дела до горестей, до слез твоих…

Не выдержала, подошла к мужу.

— Как у Ораза дела, не знаешь?

Машат отложил в сторону газету, повернулся. Диван заскрипел под его тяжелым телом.

— А он тебе ничего не сказал?

— Нет.

— Да… Ну что ж, дело ясное. — Машат с довольным видом взглянул на жену. — Как я и ждал. Теперь он этого губастого заживо сожрать готов. Дела… — Машат снова взял в руки газету, перевернул страницу и вдруг воскликнул: — Нет, ты только глянь, везет же людям! Помнишь, паренек к нам приезжал позапрошлый год, уполномоченный?

— Не помню, — мрачно сказала Кумыш.

— Ну как же, еще у нас обедал. Сама пирог пекла!

— Не помню.

— Ладно. В общем, парнишку этого уже назначили министром. Вот указ. А ведь он чуть постарше Ораза, годочка, может, на три, не больше. Люди дела делают, а наш Ораз, как кобель какой, по всей деревне за девкой гоняет, перед людьми позорится! — Машат поднял взгляд на жену и осекся. — Ладно, не сжигай взором, сейчас зайду к нему.

Машат надел шлепанцы, поднялся с дивана. Ну что ж, пока все идет как по маслу. Очень правильно, что он не стал отговаривать парня. Сходил, теперь, по крайности, все ясно.

Ораз сидел за письменным столом и щелкал на счетах, перед ним лежала пухлая стопа табелей. Отец присел рядом.

— Бог в помощь!

— Спасибо.

— Не своим делом занимаешься, сынок. Табельщик есть на это. Самому все делать, никогда не управишься… Как с пахотой?

— Завтра кончаем.

— Это хорошо, молодец. Я к вам утром бульдозер, направил, пришел?

— Пришел, но водитель говорит, вроде в третью должен был идти…

— Ничего, и для третьей найдется…

Машат окинул взглядом небольшую чистенькую комнату; на диване, покрытом текинским ковром, стоял транзистор.

— Ничего там нет подходящего? Песен каких?..

— Не знаю, не включал.

Ораз понимал, что отец не музыку слушать пришел, и напряженно ждал, с чего он начнет. Хоть бы ты ничего не сказал, отец! Уйди, ну что тебе стоит!..

Но Машат не спешил уходить. Встал, потянулся к транзистору, включил его.

В комнате загрохотал джаз. Машат поспешно выключил приемник.

— Мать переживает очень… Говорит, вроде ты к Гурту ходил?

— Ходил.

— Ну и как?

— Да пока неопределенно…

— Неопределенно? — Машат из-под опущенных век осторожно наблюдал за сыном. Ноздри большого красивого носа трепетали, пальцы нервно перекидывали костяшки счетов. — Ты особо не переживай, Ораз. Это такой человек, собственного счастья не понимает. С председателем как, ты ж собственными ушами слышал. Человек к нему со всем уважением, а Гурт его мордой в грязь! Да еще при старшем брате! А что он насчет Аманлы болтает, нас винит в его уходе, так это он племянницу выгораживает, жена Аманлы — родня ему. Прямо болезнь это у нас — кумовство да родство!..

— Но если Аманлы подал заявление, почему председатель не поставил в известность бригадиров? Почему не обсудили заявление?

— Не придал значения, и все. Подумаешь, событие! Подал и подал. Мир, что ли, без него перевернется? Свято место пусто не бывает. Гурт сглупил, другой умней будет… Я ведь потому к тебе и пришел. Посоветоваться надо… — Машат сделал многозначительную паузу. Почувствовал, как напрягся Ораз. Обрадовался. Ждет. Машат еще малость помолчал, подчеркивая важность сообщения, и произнес спокойно и просто: — Председатель тебя назвал.

Сказал и впился взглядом в лицо сына. Ораз смотрел встревоженно, огорченно, умоляюще, совсем не так, как надо бы ему сейчас смотреть.

— Председатель сам сказал или ты идею подал?

— Конечно, сам. Если отцу не веришь, у Байрама спроси, он был там при разговоре. Когда дело касается меня или моего сына, Назару напоминать не надо. Он знает, на кого можно положиться. Да и должник он мой, Назар мне многим обязан. Сколько я из города людей вернул в тот год, как он на должность заступил! Ты не знаешь, в то время на учебе был. Я это дело мигом тогда провернул, потому что людей знаю, знаю, у кого какая жилка. А с чабанами как было? Увидели они Назара и все, как один, уходить! С этим, говорят, в шляпе, толку не будет, с голоду передохнем! Кто их удержал? Машат. Назар — мужик башковитый, он такое забыть не может. И опять же, он за молодежь, молодежь — наше будущее.

Уверенный, что сын не может не согласиться с такими разумными доводами, Машат не понимал, почему Ораз сидит словно каменный, не поддакивает, не кивает. Чужой какой-то… Уж не задурил ли Гурт парню голову?

— А ты мне как посоветуешь? — не глядя на отца, спросил Ораз.

— Я? — удивился Машат. — Да как же ты спрашивать можешь?.. — Он укоризненно покачал головой. — Что же я, добра сыну не желаю? Не хочу, чтоб авторитет его рос? Хочу. И любой на моем месте хотел бы. Сейчас ведь что главное? Побольше хлопка, и чтоб план раньше других выполнить! Где сеял, как хлопок растил, до этого никому дела нет. А какой урожай на целинных землях — это тебе объяснять не надо. Ни трудов особых, ни расходов. Посеял машинами, убирай машинами! К середине сентября, пожалуйста, план готов. Не ленись только радио включать, каждый день поминать будут!

— И ты считаешь, Аманлы это ни к чему было?

Машат сразу сбавил тон. Нахмурился.

— Аманлы сам виноват, зачем было бабу слушать? А вообще-то, ни Аманлы, ни Гурту от славы проку не будет: неученые, дипломов нет. А у вас, у молодых, все впереди. Я тебе не зря толкую, что в партию пора вступать. Вон вчера в газете: Садыков назначен министром. А ведь он, можно сказать, парнишка, года на три старше тебя… Я его знаю, приезжал, чай пил у меня, мать его пирогами кормила. Тогда-то он вообще сосунок был, может, еще и не брился… А теперь, пожалуйста, министр, И правильно. Пока старики еще держатся, молодых учить надо, опыт им передавать.

Сын притих, вроде поверил. Машат решил поднажать:

— Ты, главное, не робей, если что не так, я ж тебе любую помощь… Всегда возле тебя буду. Аманлы тоже ни шагу, бывало, без меня. И правильно, такая моя работа, обязанность моя такая — помогать. Тем более что за целинные земли я отвечаю, мой участок.

Ораз молчал. Гурт оказался прав. Сказать об этом отцу? Не стоит, возразить нечего, повторит, что сказал. Сидит, ответа ждет. Пусть подождет, не скажет он ему сейчас своего последнего слова. Отказаться, значит, он уже полностью согласен с Гуртом. А он не хочет быть согласным. Одно ясно, отец словчил, а Гурт разгадал его уловку. Если бы хоть председатель вызвал!.. Не вызвал председатель, отец сообщил — все как предупреждал Гурт. И отец даже и не подозревает, как подсек его Гурт, на обе лопатки положил, да еще на глазах у сына. Теперь голову не подымешь, и говорить в полный голос совестно.

— Ладно, папа, спасибо. Я подумаю.

Машат вышел молча, даже не нашел что сказать. Ораз ни разу не взглянул ему в лицо, и Машат так и не понял, с чем уходит. Одно ему было ясно, сын ждет не дождется, чтоб он поскорей ушел.

И все же после разговора с отцом на душе стало легче, может быть, у отца есть доказательства, факты? С фактами в руках он запросто припрет Гурта к стенке. Гурт в чем прав? Взрослый сын должен до тонкости знать отца. А он что, не знает? Он знает, сколько сил положил отец, чтобы поднять колхоз, сколько пота пролил на колхозных полях.

Если надо, отец неделями может спать по два часа в сутки. Когда они впервые осваивали земли за каналом, Машат и ночевал в поле. Говорил, что с ума сойдет от москитов, а все равно ехал туда. Председателю он крепко помог, особенно на первых порах, а Гурт об этом почему-то помалкивает…

Отец хочет, чтоб ему, Оразу, поручили целинный участок. Считает, что дело это перспективное, и надеется, что сын выдвинется на такой работе. Ну и что? Что тут позорного? Каждый отец стремится, чтоб детям его было хорошо, не одному Гурту дочь любить. Гурт намекал, что, мол, не сумеет Дурсун полюбить его отца. А почему? Не за что ей его не любить. Отец иногда напортачит второпях, но плохого у него в мыслях нет. И любить, и уважать Дурсун его будет, она добрая, сердечная, в мать пошла. И красоту от нее взяла, и характер.

Ораз на минутку представил себе Дурсун, ощутил вдруг запах ее волос и даже закрыл глаза… Хоть бы скорей все это кончалось! Разобраться бы, что вышло у отца с Аманлы. Все можно понять, все объяснить, но Аманлы…

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Когда Байрам отыскал наконец Гурта, солнце стояло уже высоко. Бригада работала у самых песков, и села отсюда не было видно, его закрывала сероватая дымка садов.

Байрам не устал от ранней прогулки, приятно было идти, вдыхая прохладный и легкий, словно весенний, воздух, прислушиваясь к тишине пустых полей.

Солнце поднималось все выше, заметно теплело, и уже странным казалось, что на рассвете лужи прихвачены были морозцем. Небо высилось голубое, прозрачное и бездонное. Слепило глаза, белые стены полевого стана сверкали так, что трудно было смотреть…

Мимо проскочил трактор с тележками, груженными навозом. За рулем сидел паренек лет семнадцати. Он был без шапки, но кудрявые и пышные его волосы так отросли, что казались огромной папахой, тяжеловатой для тонкой мальчишеской шеи. На ухабах трактор подбрасывало, тележки оглушительно грохотали, и Байраму казалось, что легкое тело тракториста вот-вот слетит с сиденья… Но тонкие смуглые руки крепко вцеплялись в руль, и трактор покорно громыхал дальше. Байрам усмехнулся: вот постреленок, за рулем, а будто коня объезжает.

Он был такой же худой, семнадцатилетний, с такой же тонкой шеей, когда его со второго курса педучилища послали в село работать — детей учить было некому, Так он и стал взрослым! Да и ученики его повзрослели до времени, некогда было им играть и забавляться. Они тоже возили в поле навоз. На ишаках — другого транспорта не было… Случалось, начинали озорничать, дурачиться, но даже в самом их озорстве не было детской беспечности — груз войны лежал на их плечах, а под такой ношей не порезвишься…

Высоко поднимая длинные ноги, навстречу Байраму шагал Гурт. Подошел, протянул обе руки.

— Что, подбодрить пришел? — уголок его рта тронула мимолетная улыбка и тотчас исчезла.

— Да так вот… брожу, присматриваюсь… Хорошо!..

— Да, у нас благодать! Я если полдня в городе пробуду, мне уж и дышать нечем и жизнь не мила, словно сапоги жмут!..

Гурт говорил, а сам то и дело поглядывал на трактора, взад-вперед бороздившие зябь на высоких своих колесах. Они ковшами сгребали землю с высоких мест и оттаскивали ее в низинки.

Ближе, по заросшему чаиром полю, тоже ходил трактор, с корнем подрезая этот высокий рослый сорняк, грабли с длинными зубьями, торчащими, словно пучок зеленого лука, прочесывали землю, сгребали срезанные стебли в кучи. Несколько человек грузили их на машину.

— Вот, — Гурт кивнул головой на вороха чаира. — Три-четыре раза прочесываем, а толку чуть. Лет пять как бросили землю, засолилась. Сейчас дренажи провели, соль убывать стала. А все равно, пока от чаира не избавимся, засевать — только семенам перевод. Теперь с этой землей дай бог терпенья… Промывать придется раза три, и все равно первый год урожая не будет, хорошо, если на второй. Как говорится, заболеть и собака может, а вот вылечиться… Ты точно сказал, у человека язык есть, сказать может, где больно, а земля, она бессловесная, страдает молча.

Они пошли к селу по поросшему кое-где сорняком полю. Повсюду белела соль, земля сухая, голая, словно покрытая паршой макушка…

Гурт молчал, низко опустив голову. Чего говорить? Если у Байрама есть глаза, сам видит, кто был прав, когда спорили они в конторе насчет земли. Может, поймет, зачем Назар так поспешно распустил бригадиров.

Они остановились возле огромной ямы, на дне поблескивала желтоватая вода. Вокруг барханами навалена глина. Засохшие комья, словно утренним инеем, густо покрыты солью. Повсюду валялись щепки, куски коры, обломки корней…

— Никогда эти поля не были так запущены… — по-прежнему не поднимая головы, негромко произнес Гурт Густые брови его сомкнулись на переносице, глубже стали морщины. Суровое, мрачное лицо. — Дерево тут стояло, — сказал он, глядя в яму. — Знаменитое было дерево — тутовник тети Джахан…

Они сели, Гурт на холмик засохшей земли, Байрам напротив него. Сидели, молчали. Потом Гурт стал рассказывать.

Байрам слушал Гурта, смотрел на некрасивое, темное, изрезанное морщинами лицо и поражался тому, какое большое сердце, какая чуткая душа скрыта под этой грубой оболочкой. Старый тутовник был для Гурта единственной памятью о матери, о детстве, о юности, и он погиб, главная реликвия этих мест…

Знает ли Назар историю этого тутовника? Должен, обязан знать. Раз ты связал свою судьбу с судьбой земли, ты не можешь не знать ее прошлого! Но как мог Назар не понять Гурта? Надо быть слепым и глухим, надо быть чужим этим людям, этой земле, чтоб не понять такого человека, не оценить величия его души.

— Я из села редко когда выезжаю, — глуховатый, негромкий голос Гурта звучал спокойно и грустно. — Про другие места говорить не буду, но про свое село могу сказать: колхозник сейчас на жизнь не жалуется. Тяжелую работу машины делают. И хлопок собирает машина, и землю очищает от сорняка. О доходах я уж и не говорю, живем богато. Но, интересное дело, оказывается, у сытой жизни свои трудности есть. Ты войну где провел?

— В селе. Учительствовал. На фронт годы не вышли.

— Ну, тогда тебе не надо рассказывать, сам знаешь, как жили: одна мечта — поесть досыта. Теперь о хлебе никто не печалится. Молодежь ни голода, ни нужды, ни войны не знает. И слава богу! Но теперь другая забота: куда деньги девать? Дома построили, скотиной обзавелись… На кошму никто и смотреть не хочет — ковры нужны! Ладно, купили ковры. Дальше что? А дальше машину подавай! За любую цену берут! Старые, ломаные, всякие! Другому скажешь, подожди годок-другой, машин много будет, вон какие заводы строят… Куда там! Плохо это. Плохо, когда люди вот так за вещами гонятся. И ведь будто один перед другим, кто больше накупит! Жадность. В прошлом году задержали на базаре одного нашего парня, тканями спекулировал. Увидел где-то в районе материю, за которой женщины уж больно охотятся, купил целую штуку — и на базар. Я к нему в тюрьму наведывался, племянник, мол. На кой, говорю, сдались тебе эти тряпки? Ты ж, говорю, передовой тракторист, в прошлом году семь тысяч огреб, деньги не знаешь куда девать! Молчит, нечего ему ответить. Вот ты, Байрам, человек ученый, растолкуй мне, откуда эта пакость у нас. Жадность эта. Ведь от нее, от жадности, земля наша страдает, забывать стали землю. Как ее сохранить, и думы нет, только бы содрать побольше, да сегодня содрать, сейчас! А это не по-крестьянски, у крестьянина первая забота — земля… — Гурт помолчал, подумал, потом поднял голову, взглянул Байраму в лицо. — Воды стало вдоволь, машин полно, вот мы и распахиваем целину. Целинная земля — золото, только полей, сразу родить начинает. А чуть истощилась, скудеть стала, мы на нее уж и глядеть не хотим. Ведь если б прорыть вовремя коллекторы, не было б этого пустыря… А спросить не с кого, те люди давно уж с должностей поуходили. Вот так и делаем: одно поле погубим, другое распахиваем. Сейчас это выгодно. А завтра, послезавтра? Не годится так, Байрам. Отцы нас учили о завтрашнем дне думать. Я помру, ты, Назар, Машат, а детям-то нашим, внукам жить на этой земле…

Гурт умолк. Сидел и молча глядел в яму. Байрам не спешил отвечать, думал над тем, что услышал. Человек этот говорил об очень важных, очень серьезных вещах. И не для того, чтоб убедить его, заполучить единомышленника. Сказал потому, что не мог не сказать, наболело. Он не требует, чтоб с ним соглашались, чтоб признали его правоту, он только просит: "Подумайте, присмотритесь…" Может, он в чем-то ошибается, что-то идет от обиды, но человек этот правдив и предельно искренен.

Гурт подержал в кулаке комок мокрой глины, бросил В яму, отер руку о полу.

— Я вот еще что думаю, Байрам… Ведь как быть должно: хорошо работаешь, тебя хвалят, премии дают, ошибещься, поправят, поругают, другой раз и накажут… И правильно, без этого нельзя, на то и старшие над нами поставлены… Но вот я заметил, последние годы наш колхоз почему-то только хвалят. И в газетах, и по радио, и даже по телевизору показывают… А я бы этим парням, которые про нас в газете пишут, я бы им знаешь что сказал: чего вы все про одно долдоните? Сколько процентов дали, сколько тонн сверх плана… И про школу напишут, и про клуб, и что в домах телевизоры… Сколько машин в селе, и то сосчитали. Я не против, вранья тут нет, это они все правильно. Вот только про трудности, про то, что не получается, про это не пишут. Я тебе битый час про землю толковал, думаешь, газетчики этого не видят? Видят. А писать не хотят. Напиши какой посмелей, может, и поправили бы дело… Ладно, Байрам! — Гурт махнул рукой и поднялся. — Совсем, наверное, задурил я тебе голову…

— Нет, нет, прошу вас, Гурт-ага, не стесняйтесь, говорите все, что есть на душе.

— Я и не стесняюсь. Это когда человек врет, ему все прикидывать надо, что сказать, о чем промолчать… А я что ж… По мне, хочешь, верь, хочешь, не верь. Я ведь, сказать по совести, и не думал, что ты придешь ко мне.

— А почему?

— Почему? — Гурт замялся, ища подходящее слово. Не нашел. — Ну, в общем, не спрашивай, Байрам. Не надеялся я, что придешь.

— А я, кажется, понял.

— Нет, Байрам, не говори так. Что ты мог понять?

Они остановились у полевого стана. По полю взад-вперед сновал гусеничный трактор. У самого края пахоты Гурт деревянной саженью ткнул в борозду, покачал головой.

— Опять чуть царапает! Ну что за человек!

Трактор, развернувшись на другом конце карты, шел к ним.

— Новым плугом пашем, — сказал Гурт, глядя на приближающийся трактор. — Хорошая вещь: кроме главного, еще маленький плужок подвешен. Вот подойдет, взгляни. Видишь сорняк? — Гурт пригнул к земле жесткий стебель чаира. — Маленький плужок выворачивает его прямо с корнем, в борозду складывает, а большой-снизу чистую землю забирает и накрывает сорняк, ни за что не прорастет! Шапку снять перед тем, кто такую штуку придумал. Жаль только, мало их пока.

Шагах в десяти от Гурта трактор остановился. Из кабины выпрыгнул Баллы в тяжелых сапогах, в пропитанном мазутом ватнике.

— Не ругайся, Гурт-ага, — сразу начал он, виновато глядя на бригадира. — Я еще на том конце понял, чего ты остановился. Думаешь небось, лень мне. Не тянет он! А поднажмешь чуток, сцепления летят. — Тракторист улыбнулся, протянул руку Байраму. — С нашим бригадиром столковаться непросто. Ей-богу, Гурт-ага, зря сердишься, и так на семь сантиметров глубже нормы.

— При чем тут норма? Ты паши, как я тебе говорю. Пожаловался, тяжело идет, один плуг сняли. Теперь чего тебе надо?

— Нельзя сорок два сантиметра. Клянусь, Гурт-ага! — для большей убедительности Баллы стукнул себя кулаком в грудь. — Трактор прямо воет, бедняга. Даже задом вскидывает.

— Ничего. Лишь бы ты не вскидывал.

— Ладно, Гурт-ага, я буду пахать, я человек подневольный. А полетит сцепление, запчасти просить не пойду. Машина только из ремонта, с какими глазами я на склад явлюсь? И для "Алтая" все равно ни одной запчасти нет. В районе тоже не добьешься. Может, у них и лежит где, не дают. Всем в ручку совать надо…

— Ладно, об этом давай пока не будем. Работай, а поломается — моя забота, из своего кармана дам. Ясно? — Гурт укоризненно посмотрел на Баллы. — Вот ты толкуешь: части, сцепление… А знаешь, сколько муки будет с этим чаиром, если он опять приживется? Сколько пота, сколько расходов!.. Так что давай паши, как сказано, и поменьше разговаривай.

Баллы ничего не ответил. Гурт положил на плечо сажень. И вдруг спросил:

— А ребятишки чего тут? Чьи это?

Высунув из кабины головенки, на них во все глаза глядели два мальчугана.

— Мои, — Баллы виновато опустил голову. — Юсуп и Ахмед.

— Ох, Баллы, и упрям же ты! Сколько раз тебе повторять?..

— Клянусь, Гурт-ага, ничего поделать не могу. Не отстают, и все! Прибить страшно, все-таки мужская рука… Дома оставить, матери голову отъедят. Ей ведь крепко достается, недавно двенадцатый народился. Ахмед! Не крутись, вывалишься!

Мальчишки захихикали.

— В детсад почему не водишь? — строго спросил Гурт.

— Э-э!.. Не получается… Отвела она один раз. Удрали.

— Ладно! Снимай-ка их оттуда. На стан доставлю твоих молодцов. А в обед чтоб отдал матери. Дети все-таки, не приведи бог, под гусеницы свалятся…

Сначала Гурт держал ребятишек за руки, старался шагать помельче. Но идти по глубокой пахоте было нелегко, и он взял меньшого на руки. Баллы поглядел им вслед.

— Клянусь святыми, беспокойный человек наш Гурт-ага. До всего ему дело. Замучают его мои мальцы. Да, что там ни говори, а человек он настоящий, хороший старик. — Баллы достал ключ, покрутил какую-то гайку. — Все на свете отдаст, чтоб только земле уход настоящий. Придется послушать его. Может, и выдержит мой верблюд. — Баллы с улыбкой кивнул на трактор. — Садитесь, Байрам-ага, подброшу до края карты.

— Нет, я лучше пройдусь.

Байрам не спеша шагал к селу. Думал. Почему Назар не рассказал ему все это? Не может ведь быть, чтоб не знал. Правда, тогда, после совещания в конторе, вынужденный как-то объяснить происшедшее, Назар признал, что засоленных земель много. Но тотчас же добавил, что везде так, что, мол, не по их вине. И сказал он это не Гурту, не бригадирам, а ему, постороннему, несведущему человеку. В чем дело? Почему Назар все время хочет себя оправдать? Ведь, не случись этого разговора с Гуртом, так бы и угощал его Назар рассказами о своих достижениях.

А может, брат просто таится от него, скрывает трудности, слабые места? Скрывает от брата?! Зачем?!

А что, если ты просто-напросто не знаешь своего брата? Что, если художник точнее уловил его человеческую суть? Может быть, это и есть то самое белое пятно, которое так мешало тебе, когда ты работал над поэмой? И когда потом читал её в театре? Нет, это исключено. Так, как он знает Назара, не знают его ни Гурт, ни ашхабадский художник.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Дом Аманлы строила колхозная стройконтора. Работали большей частью двое, иногда четверо. Случалось, недели по две вообще никто не являлся. В общем, мурыжили они Аманлы целый год, зато уж дом получился на славу. Пятикомнатный, с огромными окнами, фундамент на метр над землей. Стены из заводского кирпича, веранда вся застекленная, крыша шиферная — игрушка, а не дом. И никто не удивлялся сумме, которую отвалил за него Аманлы, такой дом должен стать в копеечку.

Дом месяцев девять как отстроили, а Гурт только сегодня переступил его порог. На новоселье Аманлы пригласил всех уважаемых людей, все начальство, а Гурта не позвал. Гурт на него не обиделся, чего обижаться, не больно-то приятно непьющему на таком пиршестве. Сидишь как нанятый, ни пошутить, ни повеселиться. Только настроение людям портишь. Да и потом известно ему, не любит его Аманлы, терпеть не может. Взаимная у них нелюбовь, Гурт таких не жалует: стало в колхозе туговато, сразу в город бежать. Он ведь тогда говорил с Аманлы, неразумный, мол, это поступок, мы с тобой крестьяне, наше богатство — земля. Аманлы только ухмыльнулся: "Бери это богатство, уступаю тебе свою долю!"

Ну что ж, в гости к Аманлы он бы не пошел, а раз дело, нечего характер показывать.

Гурт снял на веранде сапоги и отворил дверь в большую комнату. Комната была пуста, откуда-то из глубины дома доносился заливистый детский плач.

— Перестань, чтоб тебя!.. — услышал Гурт голос Аманлы. — Уши лопаются от твоего визга!

В голосе Аманлы было неподдельное отчаяние. Ребенок не утихал, он прямо заходился криком, будто на него кипяток лили.

— Ну перестань, сыночек, перестань… — Аманлы перешел на уговоры. — Умненький ты мой, славненький ты мой…

Гурт отворил дверь. Аманлы расхаживал по комнате, баюкая мальчонку месяцев десяти. Он качал его, ласково приговаривая, но видно было, что держится отец из последних сил, что он готов пришибить младенца, тем более что тот орал все громче, все истошнее. И чем отчаяннее кричал ребенок, тем сильнее тряс его Аманлы. Когда Гурт вошел, состязание достигло высшей своей точки. Увидев гостя, Аманлы горестно усмехнулся.

— Проходи, — сказал он. Круглые его глаза глядели на Гурта недружелюбно и настороженно.

Аманлы еще что-то добавил, но из-за крика Гурт не разобрал его слов.

— Слушай, может, он заболел?

— Голодный! — бросил Аманлы и так поглядел на Гурта, будто это он виноват в том, что ребенок голоден.

— Дай матери, пусть покормит.

— Матери! Найди ее попробуй!.. — Аманлы протянул руку, схватил со шкафчика пуховую подушку, бросил Гурту. — На, сунь под бок! Да ты садись, не гляди, что я так… Совсем с этим пискуном извелся! И та умоталась, чтоб ей пусто было! Сидит небось у матери, уши развесила… Наука нам, дуракам, — никогда нельзя брать жену из своего села! — И вдруг Аманлы, держа ребенка в вытянутых руках, скачками бросился к двери. На крашеном полу обозначилась извилистая дорожка. — Говхер! — заорал он. — Говхер! Куда ты, чертенок, спряталась?

Дверь приоткрылась, большеглазая девочка лет семи, испуганно вытаращилась на отца.

— Возьми его! И иди туда, в спальню, чтоб я его не слыхал! Поняла? Держи крепче, чего руки растопырила!

Аманлы с сердцем захлопнул дверь. Плач затих где-то в глубине дома. Достав из кармана платок, Аманлы вытер у себя за правым ухом. Красивое, удлиненное его лицо сразу стало замкнутым, маленький высокомерный рот брезгливо сжался. Мучительно ему было предстать перед недоброжелателем в таком унизительном виде.

— Чего ж сердиться, — благодушно заметил Гурт. — Взялся жене помогать, терпи. Зато спишь спокойно — в собственном доме, на мягкой постели…

Аманлы прищурился. Вот, значит, с чем пожаловал, дорогой гость? Он сглотнул слюну, острый кадык так заходил под кожей, что, казалось вот-вот прорвет ее. Потом вдруг спрятался, ушел в подбородок.

— Не лучше ли тебе, Гурт-ага, своими делами заниматься?

— А что я плохого сказал?

— Плохое, хорошее… Не хочу я об этом говорить, ясно? Из бригадиров ушел. Почему, тебя не касается. Захотел — пошел, захотел — ушел.

— Пошел в бригадиры, потому что захотел. Это верно. А вот ушел не по своему хотению.

Аманлы быстро-быстро заморгал.

— Тебя это не касается, ясно? Твое дело — сторона! Может, мне надоело горб наживать из-за денег. На дом себе заработал, вон какой домище отгрохал! И коврами все комнаты застелил! Видал? — Он дрожащими пальцами погладил пушистый ворс ковра. — Хочу жить как человек. Спать на своей постели, вечером чай пить здесь вот, на ковре. Имею я на это право? Имею. Понял теперь причину?

Гурт чуть заметно улыбнулся.

— А все-таки хорошо, что волнуешься ты, когда врешь. Машат, тот и бровью не поведет.

— Я, между прочим, не волнуюсь, а злюсь. На тебя. Что не в свое дело лезешь. Ясно?

— Ясно. Злость — это тоже неплохо. Злишься, значит, совесть не потерял.

— Тебе чего надо? — заорал вдруг Аманлы. — Чего пришел?

— Правду узнать пришел. Мне ее нужно знать, понимаешь? Хочу знать, почему ты подал заявление. Машат заставил? Да говори ты, не бойся, все равно шила в мешке не утаишь.

Глядя на морщинистое, губастое, ненавистное лицо, Аманлы лихорадочно соображал, что Гурту от него нужно. И что он знает. Скорей всего, знает все. Вон он как сидит — судья, да и только! Хоть бы позлился, черт губастый! Как же, такого разозлишь, не доводилось еще ему видеть, чтоб Гурт вышел из равновесия. Стало быть, пронюхал. Пронюхал и явился, чтоб Аманлы сам выложил ему все подробности. Чтоб как плов на блюде подал!

Аманлы заметил вдруг, что у него трясутся руки, и в ярости изо всех сил сжал кулаки. Да что ж такое, в самом деле! Сидит перед Гуртом и трясется! Тряпка, баба! Заячья душа! Правильно тебя Гурт трусом обозвал на собрании. Вот и сейчас сидит и смотрит, как ты психуешь, наслаждается…

Аманлы вдруг ненавистна стала эта комната. Ненавистна за то, что должен сидеть здесь, сидеть и дрожать — гость, ничего не поделаешь, не гнать же. Гость молчал, вроде и не глядя на него, но Аманлы точно знал, все он видит, этот губастый: и руки его трясучие, и бегающие глаза, и дергающиеся от страха губы… Хоть бы мальчишка опять крик поднял, можно было бы встать, уйти… Молчит, видно, мать явилась. Чего тогда сюда не идет? Ну да, она ж кормит. Значит, долго им сидеть вдвоем с Гуртом. А ведь он, проклятый, все мысли твои понимает, насквозь тебя видит! Потому и молчит. Чтоб ты дольше мучился.

— Аманлы! Известно тебе, что Машат на твое место сына своего ставить решил?

— А мне-то какое… — начал было Аманлы и вдруг осекся. — Сына? Своего Ораза? Ерунда! Сына он туда не пошлет!

— А почему?

— Ну… Не знаю… Только не пошлет. Ничего там такого нет… завидного. Заново ведь все начинать.

— Ты поэтому и ушел?

— Поэтому, не поэтому! — выкрикнул Аманлы. — Ты меня на слове не лови! Я сказал, почему ушел.

Он замолк, испугавшись своего крика, и долго не говорил ни слова. А чего говорить? Теперь хоть говори, хоть ори, Гурт все равно дознается. Растравил его Машат. Далось ему тутовник этот корчевать, знал ведь, что раздразнит! Уж если так невтерпеж, другого кого послал бы. В случае чего — знать, мол, ничего не знаю… А теперь что? С Гуртом тягаться — дело дохлое. Машат хоть и большое начальство, а против Гурта грош ему цена. Выйди они сейчас к народу, Гурту поверят, а не Маша-ту. А тот еще сына своего на это место толкает. Сдурел, что ли? Ведь не миновать скандала. Начнут копать…

От этой мысли Аманлы даже потом прошибло. Сказать бы гостю что-нибудь такое, независимое, к делу не относящееся. Попробуй скажи, когда язык во рту, словно кошма сухая, словечка изо рта не вытолкнешь. Уйди, Гурт, уйди, сделай милость, по гроб жизни должник твой буду!.. Сидит, черт губастый!

Чего это жена не идет?

Вполне могла сюда прийти кормить. Хотя нет, она Гурта стесняется, дочка ей, должно быть, сказала… Она старика уважает, еще девушкой у него в бригаде работала. Чуть слово какое против Гурта скажешь, как тигрица бросается. А ведь знает, что муж его терпеть не может. Спроси за что, пожалуй, и сказать нечего, нет ничего такого. Зла ему Гурт не делал. Может, потому, что давно уже чуял, рано или поздно, а не уйти ему от беды, и беде той Гурт будет причиной. Этот злыдень только и ждет случай, подходящий момент выжидает. Насчет Ораза Гурт врет, раззадорить хочет. Машат не дурак, не пойдет на такое. А вдруг пойдет? Вдруг он для того от него и избавился? Точно! Потому и запугивал. Струсил, конечно. Попробуй не струсь. Как бы Гурт из такой ловушки выкарабкиваться стал!

С Машатом только свяжись, пропадешь, как муха в паутине. Председатель-то и понятия ни о чем не имеет, голову можно дать на отсечение!.. Ох, господи, да что ж она не идет, злодейка! До вечера, что ли, кормить будет?

Дверь отворилась, вошла Энекейик, Аманлы облегченно вздохнул, словно вместе с женой в комнату ворвался свежий, прохладный ветерок. Пока жена и Гурт приветливо расспрашивали друг друга о самочувствии, он немножко оправился, пришел в себя. Энекейик была рада Гурту, она улыбалась, карие глаза ее весело сияли, маленький рот приоткрылся, обнажив мелкие белые зубы. Ладно, лишь бы не ушла, лишь бы посидела тут с ними.

— Да, Гурт-ага, — звонкий голос Энекейик наполнял всю комнату. — Сдаешься, значит, в старики себя зачислил? Неужто трудно зайти вечерком? Небось не съели бы. А может, тети Аджап боишься, тогда так и скажи…

Энекейик рассмеялась своей шутке. У Гурта посветлело лицо, морщины на лбу разгладились.

— Наше дело стариковское… — с улыбкой сказал он. — Зато ты, племянница, не стареешь. Девчонкой была хохотушка и теперь смеешься. Сносу тебе нет!

— А разве это плохо, Гурт-ага? С заботами только так и расправляться. А то задушат. Ну, хозяин, чего голову повесил, словно тебя в дом не пустили? Мог бы и повеселей глядеть, Гурт-ага у нас не частый гость.

— Хватит болтать! — оборвал жену Аманлы. — Лучше угля подложи!

Энекейик открыла дверцу голландки, принялась ворошить там.

— Племянница, — не спеша заговорил Гурт. — Вот у нас с твоим мужем разговор вышел. Жалуется, с работы ты его сняла.

— С какой работы?

— С бригадирства. Говорит, из-за жены ушел, вроде бы. ворчанием ты его замучила.

— Не вроде бы, — сердито бросил Аманлы, — а так оно и есть.

Энекейик полоснула мужа взглядом, отвернулась и швырнула в печь сразу полведра угля.

— А я думаю, — все тем же невозмутимым тоном продолжал Гурт, — не может такого быть. Не поверил я твоему мужу.

Энекейик резко захлопнула дверцу. Пристально посмотрела на мужа. "Ты слышишь, что он говорит?" Аманлы, словно отвечая на безмолвный вопрос, кивнул головой и подмигнул ей. Такой он был противный, жалкий. Энекейик отвернулась.

— Что ж, Гурт-ага, — не глядя на гостя, сказала она, — три года в бригадирах ходил, хватит…

— Так… Значит, хватит?..

— Ой, там чайник небось вскипел…

Энекейик бросилась к двери. Гурт сидел, опустив голову. Обманула. Обманула и бежать, стыдно ей. Правду тоже, иногда непросто бывает сказать, а все же не сравнишь с тем, как врать, если, конечно, сызмальства к этому делу не приучен… Значит, Аманлы ничего ей не говорил. Соврала, бедняжка, чтоб мужа выручить. Что ж, ее тоже винить не станешь. А потом Энекейик знает, Гурт все равно не поверит, такого не обманешь.

Гурт вздохнул и поднялся. Провожать гостя Аманлы не пошел.


Аманлы сидел не шевелясь, глядел в одну точку. В доме стояла тишина, и эта напряженная тишина тисками сдавливала ему сердце. Гурт ушел, чай пить не стал. Что ему чай? Он свое дело сделал, поиграл на нервах. Дернет и ждет, какой звук будет… Чего ждал, то и услыхал. А все трусость проклятая! Стоило Гурту явиться, сразу и руки дрожат, и язык заплетается!.. Теперь что ж, теперь у старика никаких сомнений, Энекейик он не больно-то поверил. Не стоило и брехать, такого все равно не проведешь…

А как же это случилось? Как он вляпался в эту историю? Может, зря три года назад, когда подыскивали бригадира в целинную бригаду, Машат именно к нему обратился? И ведь знал, лиса, чем прельстить — заработками. Потому что на целине, если воду дать, урожаи огромные. К тому же арбузы, дыни сажать разрешили. Он тогда сразу почуял: дело стоящее. На стройке ему осточертело. Каждый день туда-сюда на велосипеде гонять — ноги протянешь. Ошалел он от этого велосипеда, а тут как раз Машат со своим предложением. Вернулся в колхоз. Вроде примера получилось: правление, мол, на них, на сбежавших, обиды не держит, даже должности им доверяет. Тогда все получилось в лучшем виде.

Три года на целине вкалывал. Денег огреб мешок. За такие доходы можно и мягкой постелью пожертвовать. Энекейик не жаловалась, не ворчала особо. И не потому, что деньги ее манили: когда он в город ушел, она тоже слова не сказала, привыкла на одну себя надеяться.

Семь лет назад, когда его первый раз поставили бригадиром, совсем другое дело было — не справился. Попробуй справься, когда плана и то не даешь. Трудодень жиденький, народ недоволен. В общем, сказали ему тогда: сдавай дела.

Машат промолчал про это, а председатель не знал, он был человек новый. Вот когда привалило Аманлы счастье. Не привалило, на скакуне принеслось. Уже в первый год урожай был на славу, на второй еще лучше. А на третий… Вот в этом третьем, самом богатом годе вся и загвоздка. Засеяли сверх плана сто гектаров, Машат велел. Подумаешь, сто гектаров, когда степи этой ни конца ни краю. Капля в море. Машат все обдумал, обосновал. Обманывать государство — этого у них и в мыслях не было, просто запас нужен. Ведь на тех землях, где третий год сеяли без удобрений, урожай мог резко упасть, удобрять времени не оставалось, да и где взять лишний суперфосфат? А хоть бы и нашелся, во сколько ж это встанет — за сто километров удобрения возить? Никакого расчета нет. Решили подстраховать, лишку посеять.

Аманлы согласился сразу. Спросил только, в курсе ли председатель. "Кто ж такие вещи без председателя делает? — удивился Машат. И добавил. — Ты чем не надо голову себе не забивай, для тебя я начальство".

— Хлопчатник взошел неплохо. Гектаров десять только перепахать пришлось. Еще двадцать не перепахивали, просто с учета сняли. Из новых ста гектаров тридцать взяли на учет. Семьдесят осталось.

Аманлы без конца приставал к Машату с этими семьюдесятью гектарами. Тот все отмахивался. Успеется, до уборки вагон времени. Ты знай поливай да культивируй! А один раз сказал, вроде как между прочим, с учетом, мол, надо поаккуратней, все расходы только за счет плановых площадей.

Аманлы струхнул, а вдруг комиссия из района. Машат осмеял его: степь перемерить — кому это в голову взбредет? "А если кто из наших докажет?" — "Брось! — Машат презрительно махнул рукой. — До чего ж ты труслив, заячья душа! Ну сам-то сообрази, на кой черт людям на тебя доносить, если им от этого одна сплошная выгода. Да и кто замерять будет? Трактористы твои? Поливальщики? Они ж понятия ни о чем не имеют, только мы с тобой в курсе. А насчет председателя пускай у тебя голова не болит. Это я беру на себя".

В общем, успокоил. Машат правду сказал, председатель ему доверял, целинные земли целиком были на его ответственности. Еще бы Назару сюда катать, в селе только успевай поворачиваться! Заглянет на часок раз в месяц… А потом большой урожай — это ведь и председателю честь, и колхозу.

Семьдесят гектаров дали себя знать — средняя урожайность на гектар подскочила. Аманлы торжествовал, все хвалили его, поздравляли с успехом. Но когда, сообщив о показателях, председатель крепко пожимал ему руку, он вдруг поймал на себе косой взгляд Машата. "Ладно, мол, принимай поздравления, раз так вышло, одно только не забывай: ты тут ни при чем, ты пешка. Что хочу, то и сотворю. Захочу, возвышу, захочу, в грязь втопчу!" Так понял Аманлы хитренькую его ухмылочку, и сразу настроение ни к черту. Ясно стало ему, что он игрушка в руках Машата и обречен делать все, что тот ему прикажет.

И все-таки, когда Машат велел Аманлы писать заявление об освобождении, тот взбунтовался. Он ждал всего, но не этого. Своими руками написать, что отказывается от денег, от почета, от нежданно-негаданно привалившего счастья?! Да он только-только жить начал. Дом построил, машину надумал купить. Назар помог бы ему, лучшему своему бригадиру; у них, у нынешних председателей, большая сила в руках.

Сначала Аманлы рассмеялся, не поверил. Но Машат не шутил. Маленькие его глазки исподлобья буравили Аманлы. Он не кричал, не грозил, он стал убеждать его. Ну в самом деле, урожай скоро пойдет на снижение. Лишнее сеять больше нельзя — с огнем играем, хорошо хоть это с рук сошло. А как урожай упадет, так за Аманлы и возьмутся — землю из строя выводит. Самое время уходить, пускай потом другого чихвостят. Аманлы какие урожаи получал, а ты нерадивый, не можешь.

Ну как же так вдруг уйти? Без всякого повода? — Аманлы еще надеялся уговорить своего повелителя.

— Скажешь, жена ропщет. Трудно, мол, одной управляться.

— Не поверят…

— Кому надо, поверят. А с председателем я это дело сам обговорю.

Выходит, с самого начала был он слепым орудием в руках Машата. Как собака. Понадобилась — привез. Отслужила — выгнал за ворота. Но тогда он не знал, для чего Машату это нужно. Оказывается, для сыночка своего старался. А он, дуралей, еще пытался Гурта во вранье уличить. Гурт всех насквозь видит: и его, и Машата, и Энекейик. Так… Стало быть, Машат отобрал у него должность, чтоб передать ее сыну. Потому-то и распахивают сейчас двести гектаров. Засеют их, а знать будут только отец с сыном, все шито-крыто. Аманлы, конечно, будет знать, но этого Машат даже и в расчет не берет, потому что не человек для него Аманлы — игрушка, кукла.

Аманлы лёг ничком, уронил голову на подушку. Вошла жена.

— Когда это я говорила, что мне тяжело? Когда я у тебя помощи просила? А? Говори! — Слова ее камнями били Аманлы по голове. — Говори, когда я жаловалась! Когда требовала, чтоб с работы ушел?

— Отстань, ради бога, и без тебя тошно…

— Не отстану, и не надейся! Ты зачем меня перед людьми позоришь? Хорошо, Гурт-ага не поверил, а другие?.. Помогать мне надумал! Такой поможет!.. Ты же дома палец о палец не ударишь! Хоть слово я тебе когда сказала? Ты два года каждый день в город мотался, много я от тебя помощи видела? Каждую копеечку по счету выдавал, попрекнула я тебя хоть раз? Или, может, ужин не был готов — некогда, мол, варить? Отвечай, чего воды в рот набрал?

— Я тебя слушаю.

— Меня слушаешь? Ну тогда еще слушай! Молчала, молчала, теперь выскажу! Помогать мне надумал! Да я для тебя ничто! Ни я, ни дети тебе не нужны. Тебе одно давай — деньги! Деньги, деньги, деньги!..

— А дом? — закричал Аманлы. — Дом для кого я строил?!

— Не нужен мне этот дом! Мне счастье нужно, семья. Разве ты муж мне? Таишься, деньги куда-то прячешь, не поговоришь никогда толком, не посоветуешься… Из бригадиров ушел и то ничего не объяснил, будто я дура безмозглая. Ладно, стерплю, добрые люди все равно расскажут!..

— Ушел, потому что мотаться надоело. Жить хочу по-человечески.

— А чего ж на меня сваливаешь? Врешь, Аманлы! Ты никогда не говорил, что устал, что уйти думаешь. Не верю я тебе ни на грош! И никто не верит. Потому и наведался Гурт-ага. Ну, скажи честно, почему ушел из бригадиров? Молчишь? Ну и молчи! Нужен ты мне со своими тайнами!

Она вышла, громко хлопнув дверью.

— Постой, Эне!

Ушла. А ведь он уже решил рассказать ей. Может, посоветует что, посочувствует… Посочувствует такая, держи карман шире, вон она как дверь швыряет!.. Что ж делать-то, а? Гурт узнал, значит, и другие знать будут. Сколько веревочке ни виться, а кончику быть. А вдруг Гурт ходит сейчас по деревне и про него болтает?!

Аманлы как током ударило. Он даже вспотел весь. Ну что ж делать-то, а? Надо кому-то признаться, рассказать, иначе не выдержит он, жила лопнет!.. А может, и поправить дело не поздно? Люди-то еще не знают. Надо рассказать, объяснить все как было. Вот только кому? Кому?

Аманлы скрипнул зубами и ничком упал на подушку.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Снег шел уже давно. Аманлы шагал по улице, оставляя на чистом белом снегу глубокие темные следы. Северный ветер утих, небо было белесоватое, светлое, воздух душистый и мягкий. И тишина. Такая тишина, что, казалось, слышно, как падают на землю снежинки. И всё кругом — дома, деревья, заборы — притихло, замерло, впитывая в себя эту легкую белую тишину. Где-то взревел ишак, но ни один ему не ответил, и он сразу угомонился.

Аманлы брел по безлюдной, выбеленной снегом улице, и плохо было ему в этой чистой, прозрачной тишине. Никого… Сидят себе возле теплых печек и косточки ему перемывают. А может, и в окошко поглядывают, посмеиваются вслед. Из дому-то не выходят, тишину боятся спугнуть: уйдет тишина, и снег кончится, а его так давно ждали…

Из-за угла выскочили две собачонки, потрусили куда-то по своим делам. Этим вот не жаль топтать снег, и тишину не боятся нарушить, видно, им тоже не до нежностей…

Почему-то вспомнилось ему вдруг, как однажды в такой же вот снегопад возвращался он поздно вечером из города. Сначала все было ладно, а потом снег сменился дождем, как раз шоссе кончилось, дорога пошла через солончак. Аманлы уже не ехал, тащил велосипед на себе, с трудом выволакивая сапоги из грязи. Он проклинал все на свете: и велосипед, и снег, и тишину, и себя за то, что связался с этой проклятой стройкой…

Слава богу, ушел он со стройки. Не бога, Машата благодарить надо. Он и благодарил, еще как благодарил. Он тогда и не подозревал, что в своей игре Машат отвел ему роль пешки.

Аманлы приоткрыл дверь председательского кабинета, заглянул и чуть не метнулся обратно. Назар был один. Он сидел над бумагами, придвинув к себе настольную лампу. Лампа освещала лишь верхнюю часть его лица, но Аманлы показалось, что Назар хмурится. А главное — дым. Назар никогда столько не курил, и клубы дыма над его письменным столом были Аманлы дурным знаком. Но он все-таки вошел. Осторожно прикрыл за собой дверь и остановился в нерешительности. Увлеченный работой, Назар ничего не слышал. Может, повернуть, пока не поздно?

За стеной костяшки щелкают, конторщики сейчас день и ночь вкалывают. Как бы не приперся кто. Нет уж, видно, раз застал председателя одного, надо начинать разговор. Аманлы скромно кашлянул, давая знать о своем приходе, и смиренно присел на стул возле двери.

А в кабинете вроде ничего не переменилось. Телевизор, мягкие стулья, ковер. В углу дорогой книжный шкаф… На нем макет искусственного спутника — сувенир, привезенный Назаром из Москвы. Обычно он стоит на столе, но сейчас на столе лампа. Вроде бы все по-прежнему, и все-таки каким-то чужим стал этот кабинет. Словно и не сидел он здесь подолгу, с невозмутимым видом выслушивая восхваления. Может, это от настольной лампы свет другой?..

Разговор пришлось завести издалека. Аманлы и рад бы сразу, одним махом, да не знал, как начать. Говорил он путано, сбивчиво, и Назар слушал его вполуха, раздраженный поздним, совсем не ко времени визитом. Он продолжал перебирать бумаги, время от времени исподлобья поглядывая на Аманлы. Потом вдруг выпрямился, отстранил бумаги и, пристально глядя на позднего посетителя, стал внимательно слушать. Кадык у Аманлы уже перестал сновать вверх-вниз и губы уже не дергались. Только руки еще тряслись, он заметил, когда доставал платок, чтоб вытереть взмокший лоб.

Назар отодвинул в сторону лампу, положил в пепельницу недокуренную сигарету и, не поворачиваясь, тыльной стороной ладони нажал выключатель. Вспыхнула люстра, исчезла спасительная полутьма, Аманлы сидел перед Назаром, с головы до ног залитый светом, как сидит перед следователем пойманный с поличным вор.

— А ну-ка иди сюда! — сказал председатель, и Аманлы послушно, как ребенок, поднялся с места. — Сядь поближе, сюда вот! — Аманлы сел к столу рядом с Назаром. — Теперь давай по порядку и с самою начала.

В затылке у Аманлы что-то екнуло, оборвалось, резкая боль прожгла до самого сердца. Не поднимая глаз на председателя, он начал рассказывать все сначала, не думая уже, как лучше и складнее сказать. Голова его занята была одной мыслью — Назар то ничего, оказывается, не знал: Машат, бандюга, не только его, а и председателя обвел вокруг пальца. Получается, что, не явись сейчас Аманлы, Назар так бы и ходил в дураках. Ты это, председатель, понять должен. Понять и поиметь Снисхождение…

Но, кажется, Аманлы напрасно надеялся на снисхождение. Чем глубже увязал он в своем рассказе, тем страшнее было смотреть на Назара, он весь как-то окаменел. Аманлы говорил все тише, тише и наконец замолк.

— Говори!

Он снова забормотал как заведенный и кончил, лишь когда окончательно выдохся. Аманлы молчал, но председатель по-прежнему сидел не шевелясь и пристально смотрел на него. Ничего, главное, что сказал. И уже не так давило на сердце, стало легко, как бывает, когда прорвется чирей.

— Кого же вы хотели обмануть? — негромко спросил Назар. — Меня?

Аманлы засопел, сглотнул слюну. Не больно-то ему верилось в спокойствие председателя. Это как пленка на горячей похлебке — хватани, весь рот спалишь.

— Нечего сопеть! Отвечай!

— Я делал, как начальство велело. Машат сказал, председатель в курсе…

— В курсе? Ясно, — негромко сказал Назар. И вдруг закричал. — Иди! Убирайся, чтоб я тебя не видел! — Аманлы бросился к двери. Никогда не думал он, что председатель может так кричать. — Постой! Не ложись спать, но чтоб к утру все, что ты мне сказал, было написано на бумаге! Ясно? Утром принесешь и отдашь лично мне. Я о вас позабочусь. Узнаете, как обманывать государство!

— Да ведь мне же Машат…

— Ладно! Все чтоб было написано! Все до последней мелочи!

Аманлы кивнул и тихонечко притворил за собой дверь.

Назар долго сидел неподвижно, устремив взгляд в одну точку. Дымила недокуренная сигарета, тонкая струйка дыма лезла в глаза, глаз заслезился, но Назару йе пришло в голову отодвинуть пепельницу. Он занят был мыслью о том, насколько он, Назар Мамедов, председатель колхоза, виновен в этой истории.

В прошлом году, учитывая большую засоленность, он разрешил засеять лишние десять гектаров, ими потом заменили участки с низкой всхожестью. Это было сделано с его разрешения, он лично за этим наблюдал. Этой весной накануне сева они с Машатом тоже решили засеять лишнюю площадь, на этот раз уже сорок гектаров, заменить, если на плановых землях окажутся плохие всходы. Он тогда строго предупредил Машата: если всходы будут нормальными, лишние сорок гектаров обязательно должны быть заприходованы. Это точно, это он помнит, от этого Машат не откажется. А потом он замотался, не проверил, видел какие-то брошенные земли, решил, те самые сорок гектаров, не замерять же…

Машат, стало быть, "расширил масштабы операции", свой вариант дал, машатовский.

Машат — подлец, это ясно, но не менее ясно и то, что он, Назар Мамедов, председатель передового колхоза, не имел никакого права засевать лишнюю площадь про запас. На каждом гектаре обязан был обеспечить полную всхожесть.

Почему-то Назар подумал о Гурте. Он, конечно, все знает, иначе не действовал бы так уверенно. А с чего это Аманлы явился к нему именно сейчас, на ночь глядя? Что его заставило пойти на это признание? Неясно. Как много ему, оказывается, неясно и неизвестно… Спасибо тебе, Машат, удружил!..

Новость оглушила Назара, навалилась непомерной тяжестью, даже из-за стола не подняться. Мучительнее всего было сознание, что эта отвратительная, грязная история раскрылась сейчас, когда у него гостит Байрам. Брат так гордится им, верит ему, как самому себе. Поэму посвятил, надо же! Он после того совещания не знает, как брату в глаза смотреть, а теперь эта мерзость!

А может, не поднимать шума, подождать, пока уедет? А кто знает, когда он уедет? Сам же уговаривал хоть на этот раз погостить подольше. Будет ему теперь отдых!..

Назар встал, оделся и, не убирая со стола бумаг, направился к двери. "Как давно ты знаешь Машата?" — вспомнился вдруг ему вопрос Байрама. Разве он знал Машата? Его тост, и эта история с пнем, и нескрываемая радость, с которой он принял отказ Гурта… Этого человека он не знал.



Аманлы ворвался к Машату, мокрый, облепленный снегом, сапоги до самого верха в глине… Ворвался и замер, ненавидящим взглядом уставившись на хозяина. Машат сидел с женой и сыном, пил вечерний чай.

— Разговор у меня к тебе, — не здороваясь, сказал Аманлы. Ноздри у него раздувались, кадык так и ходил. Он весь был олицетворенная месть; долго выбирал человек подходящий момент, и вот она, наконец, желанная минута.



Машат мигом учуял недоброе, однако виду не показал, приподнялся с подушки, приветливо улыбнулся гостю. Надо было очень хорошо знать Машата, чтоб уловить в его широкой улыбке тревогу.

— Чего это ты? Или гонится кто? Снимай сапоги, садись, чай с нами пить будешь.

— В чае твоем не нуждаюсь, а место мне и это сгодится!

Машат всем телом повернулся к жене, взглянул выразительно. Кумыш взяла пустой чайник и встала. Ораз вопросительно посмотрел на отца.

— Ты останься, — сказал Аманлы.

Дверь закрылась.

— Ну, Аманлы, что тебя так встревожило?

— А то, что я сейчас от председателя! Все ему рассказал!

— Что — все?

— Все!

— Я спрашиваю, что именно?

— Ты только не кричи на меня, Машат… Я тебя больше не боюсь. Назар велел, чтоб я написал все как есть, чтоб подал ему бумагу. До рассвета просижу, а написано будет! И про тебя! Все по порядочку. Чтоб знал, твоей вины побольше моей будет!

— Какая еще вина? О чем ты?

А такая — семьдесят неоприходованных гектаров! Может, позабыл, а?

— Какие семьдесят гектаров? — Машат удивленно пожал плечами.

— Забыл? Так и есть, запамятовал! Ничего, я тебе напомню. Когда хлопчатник взошел, я что говорил? Говорил, давай возьмем на учет? Говорил? В мазанке чай пили, помнишь? Ты что мне тогда ответил? Не лезь не в свое дело, сам за все отвечу. Вот и отвечай теперь! Когда хлопчатник зацвел, я снова к тебе приставал, я ведь знаю, что значит лишнее сеять. Помнишь, в пятьдесят втором году председателя Берды забрали, еще в школе суд был, не за то осудили, что лишнее сеял, а за то, что государство обманул! Ты думал, спихнул меня, а сам будешь как сыр в масле? Не тут-то было! Меня посадят, и тебе в соседней камере сидеть!

— Слушай, кончай чепуху молоть! С чего это тебя припекло? Трус ты все-таки!

— Трус? Я трус, это точно. А ты обманщик! Подлец, негодяй! — Аманлы так разошелся, что даже не заметил, как ступил грязным своим сапогом на дорогой ковер. — Ты как меня улещал? Уходи, мол, из бригадиров, это место незавидное, теперь тут только опозоришься. Чего ж сынка туда ставишь?

— Кто это тебе сказал?

— Гурт!

— А что еще он тебе хорошего сказал?

— Не важно. Что сказал, то сказал. Я одно знаю, ты для меня крепкую сеть плел, но только и тебе в ней барахтаться! Моей-то вины в этом деле чуть! Я докажу, не думай!.. Ты решил, пошлю туда сыночка, пусть он на этих самых гектарах капитал наживает! Аманлы рядом не будет, такие можно дела проворачивать!.. Доигрался, Машат! Сидеть тебе за решеткой!

Лицо у Машата побагровело, маленькие глазки сверкали.

— Вон отсюда! — сказал он, приподнимаясь.

Аманлы взялся за дверную ручку.

— Вот, Ораз, любуйся на своего родителя. Только с него примера не бери!

Машат вскочил.

— Да я тебе!..

Аманлы обернулся, хотел еще что-то сказать, но только крякнул и, набычившись, распахнул дверь.

— Вот идиот! Надо же… — Машат сокрушенно покачал головой.

Вошла Кумыш, бледная, перепуганная.

— Господи, что ж это?.. Чего это он про тюрьму?.. А, Машат? Чуть сердце со страху не выпрыгнуло…

— Ладно, не суйся, куда не спрашивают. Угораздило же меня связаться с этим слюнтяем! В грязи подобрал, в люди вывел… И вот тебе благодарность! В твоем же доме такие тебе слова!.. Ну ничего!.. Я ему, недоумку, покажу! Я его проучу!.. — И Машат в ярости заметался по комнате.

— Ну чего ты так? — не выдержала Кумыш. — Он же известный обманщик. И про жену всем наврал. Собственными ушами слышала, Энекейик сказала, подлец, мол, он, если заявляет, что я его от места отбила.

— Да не лезь ты!.. — Машат даже топнул ногой. Жена поспешно юркнула в дверь. Он краем глаза косанул на сына. Ораз сидел, нагнув голову, не смотрел на него. — Вот уж точно сказано: не делай добра, не наживешь врага. К председателю поперся! Вот болван!

Машат глубоко вздохнул и опустился на диван. В комнате было тихо.

Ораз задумчиво крутил пустую пиалу.

Значит, прав Гурт во всем, и вот оно, подтверждение. Но почему, почему прав не отец, а этот неприятный, сухой, жестокий человек?!

— Ты, сынок, не придавай значения, — услышал Ораз голос отца. — Аманлы сейчас как подстреленная собака: любого кусать готов. Работа есть работа, случаются и ошибки… Это я не к тому, что он здесь сейчас глупости всякие орал, я вообще… Ты человек взрослый, сам можешь понять, кто я есть, вред от меня колхозу или польза. Если я колхозу враг, не стесняйтесь, в лицо скажите! Ты думаешь, председатель поверил этому крикуну? Еще чего! Председатель, слава богу, знает, сколько я для него сделал. По гроб жизни у меня в долгу. А вообще думать надо, кому добро делать. Пусть тебе наука будет. Чай еще остался?

— Холодный…

— Ничего, налей.

Ораз налил отцу чаю. Подумать только, отец уговаривает, упрашивает его… Непривычно это. Пусть бы лучше доказал, что это ложь, клевета все, что здесь выкрикивал Аманлы. Ну докажи, отец! Докажи мне, что Гурт наврал, что он со злости оговорил тебя! Прошу тебя, отец, слышишь! Иначе придется поверить Гурту. И этому жалкому трусу Аманлы. Хватит тебе хлебать холодный чай! Говори, отец! Доказывай, что невиновен.

Но Машат молча пил чай. Из соседней комнаты доносились выстрелы, треск автоматов — шел фильм про войну. Гурт победил. Оразу нечем бороться с ним, отец выбил у него из рук оружие. А ведь Гурт знал, что так будет, все знал. Не сказал, хотел, чтоб Ораз сам убедился, какой у него отец. Лежит небось у своей печки, спокойный, довольный. Лежит и посмеивается над ним.

А Дурсун? Дурсун знает?

Нет, она и понятия не имеет. Она бы не могла так, Дурсун добрая, в мать. Как это хорошо, что она в мать!.. Повидать бы ее. Встал бы и пошел прямо к ней в дом. Почему-то даже Гурт не был сейчас ему страшен…

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Когда Гурт вышел от Аманлы, повсюду уже лежал снег. Снег был мелковатый, реденький, но, поскольку пошел он к ночи, надо думать, до утра будет сыпать. Это хорошо. Пускай в поле позднее выйдем, зато влаги больше. Снег при теплой погоде — дело доброе. Только бы мороз не ударил…

Потом Гурт снова вернулся мыслями к Аманлы. Не ошибся он, Аманлы не по своей воле ушел из бригадиров, что-то его заставило. Машат замешан, голову можно дать на отсечение. Вот только как доказать? Если бы Энекейик не соврала… Теперь избегать его будет. Не привыкла, бедняжка, к вранью. А видно сразу, пожалела, что соврала, щеки так и полыхнули. Нестоящий мужичонка ей достался.

Интересно, как они поженились? Наверно, в девушках она Аманлы только издали видела, а с виду… Что ж, с виду он хоть куда, красавец парень! Родители поговорили, столковались: одним сына надо женить, другим дочку пристроить. Вот тебе и свадьба. А он ногтя ее не стоит! Какая работница!.. Сколько земли лопатой перебросала на планировке да на копке арыков, тогда этих машин не было. И на уборке! Энекейик — настоящая крестьянка, ей земля — мать родная.

В пятидесятом году осенью навалилась беда на хлопок. Огромные зеленые гусеницы одну за другой спокойно и беспощадно опустошали полные коробочки. Запомнилась ему тогда эта семнадцатилетняя звеньевая: стоит посреди поля, глядит на погубленный хлопок, а по щекам слезы…

Где тогда Аманлы был, кто его знает. Может, он даже и травил гусениц, ходил по полям с распылителем за спиной, но слез над хлопком не лил, это уж точно.

Гурт вышел к южной окраине села. Впереди чернело широкое поле, из темноты доносился приглушенный снегом рокот трактора. В селе было тихо. Молчали собаки, и ишаки не орали. Снег ложился все гуще, все надежнее. Снежинки садились на ресницы, таяли и капельками стекали вниз.

Гурт внимательно всматривался в темноту. Светится ли окно полевого стана? Темно… Скорей всего завесили окно. Сидят возле печки, чайком балуются — спать поливальщикам не положено. Гурту так вдруг захотелось к ним, в теплую тесную каморку, поболтать, почаевничать… Остановился, подумал — нельзя, ждут его. Жена и дочка. Ужинать без него не сядут. Сколько раз говорено им не ждать, толку чуть, хоть до полуночи прождут, а есть без него не будут. Ни к чему это, хотя, конечно, приятно. Да, опустеет скоро его дом, уйдет дочка, тогда уж не придется задерживаться, а то Аджап с тоски пропадет. И что бы Дурсун мальчиком родиться!.. Не потому, что сын лучше, такой дочки, как Дурсун, никакой сын не заменит, просто не ушла бы она тогда из дому… Дочку им бог послал на радость, каждый год премии получает. Ей-то премии вроде и ни к чему, зато мать радуется. А это для Дурсун лучше всякой награды, она дочь заботливая, любящая.

Вот ведь как в жизни получается. Полюбила Машатова сына. И он ее любит. Так-то вроде бы и возразить нельзя, парень — лучше не бывает, хотел бы плохо сказать, да нечего, разве только соврать. А врать да клеветать — это дело неподходящее. Так и выходит, что Ораз — ее судьба. Мать хоть сейчас рада отдать: парень — золото. Он, в общем-то, тоже не против. Жене еще пока этого не сказал, но препятствовать он им не станет. В своем селе дочку выдать — большая удача, каждый день навещать будет. А главное, за любимого идет, не будет мучиться, вон как Энекейик со своим…

Складно ты рассуждаешь, Гурт, чего ж тогда Машата ни с чем отправил? И Оразу про отца такие слова? А вдруг он не понял, вдруг решил, что ты требуешь, чтоб он с отцом порвал? Тогда он и к двери твоей больше не подойдет. И придется дочке за другого кого-нибудь идти, за нелюбимого. И будет у нее на всю жизнь обида на отца. Нет, Ораз должен понять, что это для его же пользы, чтоб завтра ему локти не кусать…

Ораз — парень с головой, он во всем разберется. А не разберется, значит, дурак, а о дураке и жалеть нечего!

Ну а если придет он к тебе завтра и потребует, чтоб выложил ты все как есть, чтоб объяснил, в чем его отец повинен, какое такое за ним преступление? Есть у тебя доказательства? Никаких, одни догадки. Упрется Энекейик, я, мол, заставила мужа место бросить, вот и будешь ты в дураках, вроде оклеветал человека.

Гурт даже взмок от такой мысли. Вдруг люди его не поймут?

Может, и Энекейик не поняла, зачем он в чужую жизнь встревает.

Пожалуй, и перед Байрамом не стоило так уж душу-то распахивать. Не приведи бог, подумает, умысел у него, братьев поссорить хочет. Байрам братом гордится, стихи в его честь пишет, а тут вдруг такое… Может и за сплетню принять…

Из-за угла вынырнула машина. Снег в ярком свете фар замельтешил, как мука, сыплющаяся сквозь сито. Фары выхватили из темноты мост, и Гурт понял, что оплошал, мимо дома протопал. В сердцах повернул обратно.

И сразу разозлился. На себя разозлился. Слабину дал, в себе самом сомневаться начал. Ничего он не сделал плохого. Байраму сказал, что думал, что на сердце лежало. Не сказал бы, вот тогда бы подлость была. Если он и правда брата любит, сообразить должен, что не по злобе, для Назаровой пользы сказано. Ну, а не понял, что ж делать. Сегодня не понял, завтра поймет.

Вот со свадьбой как быть? Кончать надо. Надо дать парню ответ. Пускай женятся. Не мешать же счастью дочери из-за какого-то подлеца. Предупредить Ораза нужно было. Он предупредил. Теперь пускай думает. Но, как бы там ни было — свадьба, не свадьба, молчать он не станет. Потому что обман кругом: Машат врет, Аманлы врет, даже Энекейик лгать заставили!

Гурт вошел в дом, весь облепленный снегом.

— И где только бродишь по ночам!.. — проворчала Аджап. — Ждешь, ждешь тебя… Вон снегом замело, хоть бы отряхнулся!

— Пойдем, папа, я отряхну, — Дурсун взяла стоявший в углу веник. — Лицо у тебя красное-красное. Замерз?

— Нет, дочка, не очень…

— Так я рис буду закладывать, — недовольным голосом сказала Аджап, она все еще сердилась.

— Закладывай, мама, закладывай. Знаешь, папа, плов какой будет! С морковкой, с кишмишем, с урюком! А рис видел? Ханский! — щебетала Дурсун, вслед за отцом выходя на веранду. — Стой, папа, не крутись. Ты любишь, когда снег?

— Снег — вещь хорошая…

— Побольше б его, да?

— Хорошо бы…

Гурт прислушался, даже шуршание веника не мешало ему слышать тишину.

— Идет снежок. Падает…

— Папа! А чего ты все старые сапоги таскаешь? Куда новые бережешь?

— Постой, дочка, не лопочи, чего-то я трактора не слышу… Ну-ка послушай ты.

— Да какой трактор в снегопад? Пойдем в комнату, давай чай пить.

Гурт поглядел на дочь и вздохнул. Плохо, что дочь в доме — временный жилец. Уйдет Дурсун, и превратится дом в кладбище. Он должен своими руками отдать дочь чужому человеку. Ничего не поделаешь, придется, И откладывать нельзя, сегодня же надо и сказать. А что ж это трактор-то, неужто опять сломался?

Пока пили чай, плов упрел. Из стоявшей перед Гуртом миски поднимался соблазнительный парок.

— А ведь не идет плов одному есть. Соседей кого позвала бы…

— Нашел время гостей звать! Добрые люди давно спать улеглись. — Аджап придвинулась к мужу. — Я тебе компанию составлю.

— Ладно, ладно, сиди, где сидела.

— Гурт поел, не спеша вытер руки.

— Папа, давай еще положу.

— Наелся, дочка. Больше не хочу, убирай посуду. Вкусный плов получился.

Дурсун унесла миски в кухню. Гурт откинулся на кошму, подложил под бок подушку.

— Аджап, я думаю разрешить свадьбу.

— Надумал! — жена сокрушенно покачала головой. — И кому ж ты теперь согласие давать будешь? Отца прогнал, сына тоже не больно приветил.

— Не надо так говорить.

— Я еще не так говорить буду. Голову людям морочишь! Такой парень: красавец, работник первый, из своего села! И, главное, девушка своей охотой идет!

Хлопнула входная дверь, в кухне звякнула разбитая миска. Аджап громко окликнула дочь. Никто не ответил. Открылась дверь, и в комнату вошел Ораз. Аджап взглянула на мужа и поднялась.

Ораз сел против Гурта. Достаточно было бросить на него взгляд, чтобы понять, что парень сейчас не тот, что прошлый раз. Глаза злые, губы дергаются. Ораз тяжело дышал, широко раздувая ноздри.

Аджап принесла чайник, Гурт пододвинул его гостю.

— Пей чай.

— Не хочу.

— Как у тебя со вспашкой?

— Справляемся.

— Ты южной дорогой шел?

— Южной.

— Трактора не слышно?

— Нет.

— Надо же… Опять, значит, стал.

— Гурт-ага, я не о делах пришел разговаривать.

Гурт удивленно взглянул на Ораза. Потом неспешно пододвинул к себе пиалу, налил чаю.

— Говори, с чем пришел.

— Ничего нового я говорить не собираюсь.

— Ну что ж, старое еще разок послушаем. А чаю-то все-таки выпей, замерз ведь…

Ораз нехотя принял у него из рук пиалу.

— Вышло, как вы сказали, Гурт-ага. Можете радоваться.

— Что значит, как я сказал?

— Не прикидывайтесь, Гурт-ага! Я считал, вы человек прямой, а если хитрить…

— Ладно, ты не болтай зря, ты дело говори.

Гурт поставил пиалу на скатерть, руки его слегка дрожали. Ораз тоже волновался, слова вылетали из него толчками, словно застревали где-то в глотке:

— Вы знали, что отец… так поступил… Что он… Знали, а сказать не хотели… Почему вы мне в тот раз не сказали? Аманлы подсылаете, он скандал устраивает… На его место я не пойду! Я там работать не собираюсь! Вот! А к вам я не согласия выпрашивать пришел… Условий насчет отца не приму. Он ошибся, я его осуждаю, а отказываться от него не собираюсь. Он мне отец. Его ошибки — мои ошибки. Постараюсь исправить, а не выйдет… А условий мне не ставьте. Не желаете, скажите прямо. Дурсун перечить не будет, раз вы правы оказались. В общем, как решите… Только никаких условий…

Выговорившись до конца, Ораз глубоко вздохнул, и плечи у него сразу опустились, словно в груди совсем не осталось воздуха. Гурт молчал, исподлобья поглядывая на парня.

— Ты кончил? — спросил он. Ораз не ответил, только сильнее нахмурился. — Если б ты был моим ровесником, я бы говорил с тобой по-другому, но ты, слава богу, еще мальчик. Выпей чаю, цока не остыл. Успокойся и расскажи все по порядку. Я не думал, что Аманлы пойдет к вам, но у него в доме я побывал.

Ораз рассказал все, о чем только что кричал Аманлы у них в доме.

— Этого я не знал, — сказал Гурт, когда гость, умолкнув, опустил голову. — Даже понятия не имел, знал только одно — по своей воле Аманлы не ушел бы с выгодной должности.

Больше Гурт ничего не добавил. Они сидели друг против друга и молчали. Вот, стало быть, какие дела… Не зря он недоброе почуял. А Аманлы, значит, сразу к Машату бросился. Трус он и есть трус, у него одна забота — как бы себя выгородить. Будет теперь на всех углах кричать, что он ни при чем, совратили его, в грех ввели. Бедная Энекейик — такой позор пережить!

— Так… — вслух продолжая свои размышления, произнес Гурт. — Стало быть, он сразу к председателю. Ну что ж, поглядим, что председатель скажет…

Ораз смотрел на Гурта, а думал, как бы поговорить с Дурсун. Не выйдет она с ним сейчас за ворота, постесняется. Да хоть бы и вышла, что он ей скажет? То, с чем Аманлы к ним явился? Она ж только обрадуется — отец прав оказался. И он бы радовался, если б отец, а не Гурт оказался прав. Ему теперь жалеть отца надо, помочь ему… А вот как Дурсун, будет она сочувствовать?

А Гурт-то доволен, смотреть на него противно, упивается своей правотой. Не надо было к нему приходить, явился как с повинной. Ждет небось, что он опять о свадьбе заговорит — на все, мол, готов, только согласие дайте! Сейчас он, пожалуй, согласится, такую весть жених ему принес!..

Оразу всё труднее становилось дышать в этой комнате, все ненавистнее делался человек, от которого зависела его судьба. Когда Аджап внесла плов, он поднялся с ковра и стал прощаться.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Назавтра поздно вечером Машата вызвали к председателю. Он со вчерашнего вечера ждал этого вызова, но днем Назара не было, сказали, уехал в район.

То ли мороз крепчал, то ли трясло от волнения, но, когда Машат торопливо шагал в контору, у него зуб на зуб не попадал. Хотя снег утром кончился, небо весь день висело низкое, сумрачное, а сейчас прояснилось, вызвездило… Под ногами похрустывал снежок.

Машат знал, разговор предстоит серьезный, будет он с глазу на глаз. Потому и вызвал его председатель теперь, покончив с дневными заботами. Никто им не помешает.

Что разговор этот Назару как нож по сердцу, что Назару, может, тошней, чем ему, — это Машат понимал прекрасно, не знал только, какой же тон возьмет сейчас председатель.

Придется все признать. Если он начнет отрицать, упорствовать, шум поднимется, а поле-то вон оно, что стоит обмерить, да и хлопчатник еще не весь выкорчевали. Нет, обязательно надо все признать. Только так и можно замять дело, а в этом Назар не меньше его заинтересован.

Сейчас главное — правильную линию взять. Не упрашивать, не бросаться в ноги, спокойно объяснить: как, зачем было сделано, что это дало; председателю от тех семидесяти гектаров тоже выгода немалая. Если повести себя умно, Назар сразу поймет: они в одной упряжке, ответ держать вместе, стало быть лучше всего — без шума уладить дело. Вину придется свалить на Аманлы. Назар это сможет, он сейчас в силе, да и брат знаменитый… Байрам — это не просто опора, это целая крепость, в такой цитадели они и Машата запросто укрыть смогут" Если, конечно, захотят. Значит, надо, чтоб захотели. Захотят, Назару деваться некуда. Тем более он у него в долгу как в шелку: сколько раз погореть бы мог, если б не Машат.

Взять хоть тогда с уборкой. Середина октября, Назар в Ашхабад уехал, а хлопка в поле полно. План-то, конечно, выполнили, а хлопок еще не весь собрали, на новых землях уж осыпаться начал. Что делать? Уговорил директора школы, отправили старшеклассников. Мазанки там, конечно, не для осенних ночевок, но ничего, решили, за три дня не помрут, а почихают малость — не беда. А учеба, что ж, учеба подождет. Дармоедов растить, чтоб только и знали учиться, — это государству во вред.

Назар очень ругался, когда приехал, не внял его доводам, кричал, учиться, мол, ребятам не даем. Попробуй поступи потом в институт. Возражать Машат ему не стал, отмолчался, с начальством спорить — против ветра плевать. А на следующий день дождь. Да как зарядил на неделю! Назар сразу примолк, понял, что заместитель прав.

И сегодня Машат ему докажет, что прав. Прикроет Назар дело. Не такой он дурак, чтобы под себя копать. В случае, если заартачится, надо будет ему про тягач напомнить. Если б Машат тогда тягача не добыл, сидеть председателю за решеткой.

Снегопад в тот год был невиданный. Ушли машины на пастбища с кормами для овец и завязли. А у водителей ни хлеба, ни воды, ни дров. Запросто пропали бы парни. Главное, не сразу известно стало, что засели они. Когда выезжали, и снега-то особого не было, да и не очень морозило. Все были уверены, что машины добрались благополучно. А Машат учуял недоброе, не стал у печки отсиживаться. Добрался до воинской части, выпросил у командира тягач. Сутки по пустыне кружили, а нашли парней. Вовремя нашли, задержись помощь хоть на сутки, замерзли бы насмерть. Не должен Назар это забыть, такое не забывают. В общем, ничего, выкрутимся!

Председатель был один. Соседние комнаты тоже опустели, конторщики уже разошлись. В кабинете клубами кодил дым, после свежего, морозного воздуха немыслимо было дышать табачным смрадом. Машат уж хотел сказать об этом, но, встретив холодный и какой-то беспощадный взгляд Назара, сразу забыл про дым, про духоту.

— Садись, — сказал Назар. Сказал так, как говорят преступнику, пойманному с поличным: все ясно, податься некуда.

Сделав вид, что не заметил этого тона, Машат с независимым видом откинулся на спинку стула.

— Как настроение, председатель?

— О настроении потом будем говорить. Про Аманлы знаешь?

— Раз ты знаешь, значит, и я знаю.

Назар передернул плечами, поправляя накинутое пальто.

— Что мне известно, тебе тоже известно. Это так. А вот я не про все твои дела осведомлен. Насчет лишнего хлопка — это правда?

Голос Назара звучал спокойно, но чувствовалось, как напряженно он ожидал ответа.

— Не знаю, как тебе Аманлы докладывал, но кое-что было, врать не стану. Малость лишку посеяли…

— Ничего себе лишек! Семьдесят гектаров!

— Так ведь на всякий случай. С хлопком всегда риск: то не взошел, то воды не хватило, то еще что… Посеяли про запас, а год оказался благополучный: болезней никаких, всхожесть высокая…

— А почему от меня скрыл? Я ж верил тебе…

Назар сжал губы, не произнес рвущегося с губ слова. Швырнул на стол карандаш. Отвернулся.

— Честно сказать, и сам не знаю, чего я тебе не доложил… — задумчиво произнес Машат.

— Врешь, знаешь! Ты все знаешь.

— Ей-богу, не знаю. Сначала вроде запамятовал, потом боязно стало…

— А теперь как? Не боишься?

— Боюсь. Я ж надеялся, не дойдет до тебя… А оно вот дошло…

— А что получилось, понимаешь? Понимаешь, что обманул государство?

— Понимаю…

— Что стало с людьми, которые такие штучки проделывали, ты помнишь?

— Конечно.

— Врешь ты, Машат. В лицо тебе говорю, врешь. Оба вы лгуны, и ты, и этот Аманлы. Понимали вы, что на преступление идете!

— Не надо, Назар, не бросайся словами. Какое там преступление!..

— А что ж это, по-твоему, шуточки? — Назар так заорал, что Машат невольно оглянулся, на улице могут услышать. — У тебя все было продумано заранее. Аманлы запугал, выгнал, сына решил посадить на тепленькое местечко!

— Все это брехня, Назар. Нашел кому верить — Аманлы!

— А кому я верить должен? Тебе? За то, что обманул, за то, что предал? За то, что дураком выставил? Гурт напрямик про Аманлы сказал, ты и тогда помалкивал. Делишки свои обделываешь, а я сижу и как идиот глазами хлопаю!.. Стоите вы друг друга, ты и Аманлы!

— Я понимаю, Назар, ты сердишься, но… — Машат с обиженным видом выпрямился на стуле. — Меня с Аманлы на одни весы класть!..

— Считаешь, ты больше потянешь?

— А уж это сам смотри.

Назар усмехнулся.

— Ну, раз ты весомее, значит, и вина твоя тяжелей.

— Это, конечно, так! По верблюду и палка.

— Хорошая пословица. Что еще имеешь сказать?

— Да особенно толковать не о чем… Разговорами будем заниматься, всем нам палки не миновать.

— А!.. Ишь ты как!.. Обо мне, стало быть, беспокоишься? Спасибо за заботу. Только не спутал ли ты меня с Аманлы? Это его запугать просто, а я за себя отвечу. Так что лучше ты о себе позаботься.

— Знаешь что, Назар, давай не будем мы грозить друг другу. Лучше посоветуемся…

— Не поздно ли ты решил со мной советоваться?.. Ладно, говори, послушаю.

Назар сложил на груди руки и, откинувшись на спинку стула, иронически взглянул на собеседника. Машат волновался. Шапку он снял, взял в руки, от его гладко выбритой головы шел парок. Он потянул носом и, не глядя председателю в глаза, заговорил медленно, стараясь, чтоб не дрожал голос:

— Ты знаешь, Назар, я тоже не из пугливых и от ответа не побегу. Ты одно только знай: пусть у меня глаза вытекут, если я под тебя копал! Сам подумай, не получи мы с целины столько, Гурт первый бы крик поднял: стоило из-за такой малости за сто верст машины гонять! На здешних наших полях теперь тоже особо не разгуляешься. Без тех земель пропали бы мы… Вообще, я считаю, надо засевать все, что дают.

— Ты кончил?

— Нет, потерпи немножко. Еще вот что. Если пойдет разговор про лишние земли, это как бомба будет. И трудно будет уцелеть. Постой, постой, Назар, я знаю, что ты скажешь. Выслушай, потом бей. Пойми, все наши заслуги зачеркнуты будут! Ведь стоит только споткнуться, подняться не дадут. Сразу начнется: урожаи упали, земля запущена… И слова не дадут сказать в оправдание. Праведник какой-нибудь подвернется, вроде Гурта, возьмет да и отведет комиссию на засолившиеся земли… Гурт ведь Байрама уже водил. Конечно, Байрам — твой брат, он тебе вредить не станет, это я так, к слову.

— Ты кончил? — снова спросил Назар, но уже на полтона ниже.

— Нет. Я вот что предлагаю. Разговор этот пусть останется между нами. Лишние земли не поздно заприходовать. Урожайность на гектар у Аманлы понизится, бог с ним, с урожаем….

— Интересно, как это ты понизишь урожайность, если уже по всему району раззвонили? В газетах даже писали!

— Тогда пусть останется как есть. Главное, чтоб разговор не вышел за стены твоего кабинета. Вызови Аманлы, прикажи помалкивать. Он трус, перечить не станет.

— А с Гуртом что делать? — резким движением Назар придвинулся к столу. — Тоже чтоб помалкивал? Ты сможешь ему это сказать? Я нет. А если на отчетном собрании Гурт заведет этот разговор, поверят ему, а не нам с тобой.

Ничего подобного, тебе поверят. У тебя и авторитет, и власть. Ты только решись. Народ что? Народу хлеб нужен. И деньги. За это он что хочешь сеять, что хочешь собирать будет. А ты дал людям и хлеб, и деньги, за тебя все горой встанут. В случае чего скажешь, не могу в таких условиях работать, сразу Гурту глотку заткнут!

— Хорошему ты меня учишь, заместитель…

— Да тут уж не до хорошего…

— На провокацию, значит, толкаешь? Ладно! — Назар хлопнул ладонью по столу.

— Я тебе…

— Хватит! — бросил Назар. С минуту в комнате стояла напряженная тишина. — Можешь идти, ты свободен. Отвечать будете вместе с Аманлы. Только с тебя спрошу больше — член партии. Иди!

Назар замолчал, всем своим видом давая понять Машату, что ждет, чтоб его оставили одного.

Машат медленно поднялся. Не спеша застегнул пальто. Надел шапку и обеими руками нахлобучил ее на лоб. Повернулся, пошел к двери, остановился.

— Что ж, давай так, — сказал он. — Я отвечать согласен. Только ведь на мне дело не кончится.

— Я тоже отвечу.

Машат дошел до двери, взялся за ручку…

— Столько труда вложено, и все прахом пойдет… — проворчал он себе под нос.

Он все еще надеялся, верил, что Назар скажет что-нибудь, остановит его.

Машат ушел, но Назар по-прежнему неподвижно сидел у стола. Не было сил подняться, его словно гвоздями приколотили к стулу. Он выпил пиалу крепкого, давно остывшего чая. Закурил, но сигарета показалась ему совершенно безвкусной. Положил в пепельницу, курить не хотелось. Ему сейчас вообще ничего не хотелось. Сидеть бы вот так, и чтоб никто не пришел. Стукнула дверь, Назар поморщился, но шагов в коридоре слышно не было, значит, это Машат, уходя, хлопнул наружной дверью. Вот какой он, оказывается, этот Машат. Гурт-то Машата давно раскусил… Да и Байрам с первого взгляда почувствовал к Машату антипатию. Сразу спросил: "Давно ты этого Машата знаешь?" Он, видишь ли, урожайность хотел поднять на целинных землях, делу пользу принести. А Аманлы утверждает, что всю эту аферу Машат затеял в личных целях — сыну местечко припасал… Кому же верить? И тот и другой подлецы! Интересно, как Машат на партсобрании крутиться будет? Сейчас, наверное, идет, а сам стратегию разрабатывает.

Он в одном прав, этот негодяй и обманщик, если делу дать ход, все пойдет прахом, будут перечеркнуты все их успехи, все достижения колхоза будут поставлены под сомнение, сразу заподозрят, что они и в прежние годы такими же способами добивались высоких показателей. А может, Машат и правда не первый год занимается подобными операциями? Не исключено, Машат — человек опасный. И неглуп, вон какие доводы приводит, под дых бьет! Да… Подлость все это. Самая настоящая подлость. Раньше за лишний гектар чуть в тюрьму не сажали. Хлопчатник на глазах у людей перепахивали. Страшное это было злодейство — труд человеческий губить. Теперь такое немыслимо, теперь человека уважают, доверяют человеку. А мы на это доверие вот какими делами отвечаем…

Почему-то Назару вспомнился тот в шляпе, до самой смерти, видно, не забыть ему этого деятеля. Интересно, где он сейчас?

А ведь похожи Машат с тем, очень похожи. Приемы другие, а суть та же. Машат хоть и не кричит, а тоже запугивает: "По верблюду и палка". Но все-таки почему же он раньше не раскусил Машата? Как ему сердце не подсказало? Доверился, на поводу у него пошел…

На поводу пошел… Ладно, Назар, хоть сам с собой не крути! Ведь ты разрешил сеять "на всякий случай"… Конечно, ты никого обманывать не собирался, но делото все равно незаконное. Не вывернуться тебе, председатель. Закрутит тебя, затянет в быстрину. И все прахом пойдет, в этом Машат прав.

Так что ж все-таки делать? За последние годы село выросло, разбогатело… Люди в колхоз поверили. А теперь из-за этих проклятых семидесяти гектаров все насмарку! И ведь урожай не себе взяли, сдали государству. Идиотизм какой получается!.. Скрыть надо. А как? С Гуртом что делать? На провокацию идти? Или пусть рушится колхоз, пусть все идет прахом?

Без десяти одиннадцать… По телевизору сейчас хоккей. ЦСКА и "Спартак" играют… Посмотреть бы игру, посидеть часок-другой перед телевизором… "Спартак" скорей всего проиграет, так что, может, оно к лучшему, что он не смотрит. А может, и не проиграет, команда-то вообще неплохая. Интересно, ЦСКА тоже ведь сильная команда, а болельщиков у "Спартака" почему-то больше…

Как быть с Байрамом? Рассказать ему? Все рассказать? А когда? Сегодня? А может, не говорить? Вдруг он завтра в Ашхабад уедет? А если не уедет? Ни завтра, ни послезавтра? Тогда он и так все узнает. Не исключено, что Гурт ему уже доложил — Машат говорил, вместе по полям ходили… Вчера за завтраком спросил, знает ли он про тутовник тети Джахан. Байрама эта история почему-то очень интересует, а он ему ничего толком сказать не мог. Может, ждет, когда брат сам выложит ему все, что рассказал Гурт? Вдруг спросит? Что тогда отвечать? Не успел, мол, с делами зашился… Да, положеньице!.. Назар крепко потер лоб, потом запустил пятерню в шевелюру и сильно дернул себя за волосы.

Больше всего хотелось ему сейчас, чтобы Байрам уехал, уехал как можно скорей. И хотя признаться в этом было совестно даже самому себе, Назар понимал, что так было бы лучше для всех. И прежде всего для Байрама.

Когда Назар пришел домой, передача уже кончилась. Маленьких уложили, но Керим еще не спал, дожидался.

— Накрылся твой "Спартак"! — радостно бросился он навстречу отцу. — Я же говорил! Я знал, что ЦСКА выиграет!

— Потише, Керим, — мягко сказала Сона. — Маленькие уже спят.

— Я говорил, "Спартак" проиграет! — блестя глазами, громко прошептал мальчик — сразу угомониться он не мог. — Знаешь, какой счет? Шесть — два! Одну шайбу не засчитали, семь — два было бы!

— А Зингер играл?

— Нет.

— Чего ж ты хочешь? С ним выиграли бы.

— Не выиграли бы! Все равно не выиграли бы!

— Ладно, сынок, хватит шуметь, завтра ведь в школу.

— В школу, — проворчала Сона. — До школы ли им, когда хоккей показывают!.. Завести такой порядок, как у Сельби…

Керим молча взглянул на отца, вздохнул и пошел спать. Сона пристально поглядела на мужа.

— Опять голова?

— Нет, голова ничего… Устал.

— Чай заварить или ужинать будешь?

— Байрам дома?

— Дома. Сидит работает. Напишет, зачеркнет, опять напишет… Сказать, что ты пришел?

— Не надо, не мешай. Все равно сейчас лягу.


Когда жена легла рядом и натянула на плечи одеяло, Назар спросил:

— Байрам весь вечер с вами сидел?

— Сидел. Не такой, как ты. Стихи ребятишкам читал. У него, оказывается, много детских стихов.

— Да, он в первые годы все больше с детскими выступал. В пионерской газете печатался…

— Я думала, вместе придете.

— Не получилось. Не обижайся, Сона, сейчас столько забот, — Назар покрутил головой, вздохнул. — Неприятности у меня, Сона. Очень серьезные неприятности.

И он подробно, как бы заново обдумывая, рассказал Соне все, что узнал за последние два дня. Самое неприятное, что Байрам здесь, хоть бы он поскорей уехал. Наверное, он смог выговорить такие слова потому, что не видел в темноте лица жены. Зато он сразу услышал, как участилось ее дыхание.

— По-моему, надо все сказать Байраму, — помолчав, посоветовала Сона. — Лучше, если он все услышит от тебя.

— Это конечно…

— Скажи ему, Назар. Тебя обманули, он поймет. А может, и помочь сумеет.

— Чем он мне может помочь?

— Ну я так не могу сказать чем. Только хуже не будет, в этом я уверена.

— А мне думается, лучше бы он уехал… И для него, и для меня спокойней. Представляешь, если скандал разразится при нем… Вот, скажут, каков он, хваленый твой братец, про которого ты стихи сочиняешь. В лицо-то, пожалуй, не скажут, а за спиной судачить будут, в этом уж можно не сомневаться!

— Но ведь нельзя же ни с того ни с сего сказать брату: "Уезжай!" Старшему брату!

— Ну, так, конечно, не скажешь… Придумать что-нибудь надо. Может, Сельби позвонишь?

— Нет. Звонить я не буду. Не могу.

— Ну зачем ты так? Я же добра ему желаю. Не хочу, чтоб краснел из-за меня.

— Не из-за чего тут краснеть. Ты не совершил никакого преступления. Ты ни в чем не виноват, тебя обманули.

— Все равно виноват. Председатель следить обязан. А потом поднимется Гурт или еще какой-нибудь правдолюбец и начнет кричать про брошенные земли… Урожайность падает, то да сё — мало ли что можно сказать… Нет, Сона, сухим из воды мне не выйти.

— Надо же так подвести! Ведь ты этому Машату как самому себе верил!

— Нельзя не верить. Без доверия работать с людьми невозможно. Немыслимо. А как ты думаешь, Сельби приедет, если позвонить?

— Конечно.

— А если Байрам все равно не захочет ехать?

— Может, и не захочет…

Назар вздохнул и умолк. И Сона тоже ничего не сказала.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Когда Назар и Байрам выехали из села, солнце стояло уже высоко. Назар сам вел "газик". Через полчаса последнее селение оазиса осталось позади, началась пустыня.

Вчерашнее солнце быстро разделалось со снегом. Лишь в тени на склонах холмов еще белели клочки заснеженной земли.

Вдоволь напитавшись влагой, пустыня лежала под ясным небом, довольная, чистая, сытая. И необозримо огромная.

Темное шоссе, надвое разрезая равнину, бежало далеко-далеко, у самого горизонта вытягиваясь в ниточку. Асфальт просох, и чуть заметная пыль вилась из-под колес…

Назар снял с руля левую руку, нажал белый клавиш приемника. Звуки дутара поплыли в тишине.

— "Кечпелек"… — сказал Назар.

— Да. Исполняет, кажется, Чары Тачмамед.

Как удивительно звучит в пустыне сказание об участи двух влюбленных, как вливается скорбная мелодия в эту тишину и покой. Кажется, что пустыня вместе с влагой впитывает, вбирает в себя печальные звуки мелодии. Мелодия эта живет издревле, никто не знает, когда она родилась. Знает разве только пустыня, только этот бескрайний простор. Но пустыня нема, безъязыка. Она знает все и обо всем молчит. Ее называют жестокой. Жестокая и жадная, очень жадная, ничего не отдаст добром. Укрыла свои богатства под барханами и залегла — сторожит.

На горизонте показалась вышка. Потом выскочила еще одна. И еще.

— Газовики? — спросил Байрам.

— Да. Большие запасы нашли.

— Я слышал.

— Вон, вдалеке, вышки видишь? Город закладывать будут.

Вскоре вышки исчезли, ушли за горизонт. Концерт кончился. И опять молчание, опять тишина. На этот раз нарушил ее Назар. Не глядя Байраму в лицо, спокойным, чуть глуховатым голосом он стал рассказывать об Аманлы, о Машате. Рассказывал вяло, как бы через силу. Потом взял себя в руки, собрался, и голос его зазвучал уверенно и ровно. Он ни на кого не жаловался, ни на кого не пытался свалить вину. Байрам был благодарен ему за это, больше всего он боялся, что брат станет оправдываться.

— И что ж ты решил делать? — спросил Байрам, когда Назар замолчал. Вопрос прозвучал требовательно и строго. Назара резанул его тон.

— Не знаю. Еще не решил.

Байрам мельком взглянул на брата. Лицо напряженное. Все было ему сейчас мучительно: рассказывать о Машате, сидеть в этой машине, слышать звуки дутара, А уж отвечать на такие вопросы просто невыносимо. Назар не сомневался, что брату все известно, что он только ждал признания, для того и поездку эту затеял. Ну что ж, он своего добился. Теперь чего хочет? Чего молчит? Видит ведь, каково ему. Давно все обдумал, и совет у него готов, а молчит, ждет… Ну что ж, мучай, испытывай брата, только знай, кулаком себя в грудь бить — такого не будет!

— Я Гурту верю, — после долгого молчания сказал Байрам. — Он человек кристальной чистоты.

— А я что, не верю? Я только говорил и сейчас скажу: характер у Гурта скверный. Тяжелый характер.

— Это ты себе в оправдание.

Разговор пресекся. До самого канала ехали молча. У плотины Назар остановил машину и, подняв капот, начал возиться в моторе.

Байрам быстро взошел наверх, жадным взглядом окинул окрестности. Берега канала густо заросли, он был похож на обыкновенную реку, только очень прямую, течет куда-то через необозримую, бесконечную пустыню… Да, самая настоящая река, и не скажешь, что все это сделали люди.

Байрам так долго смотрел на стремительно мчавшуюся воду, что ему начало казаться, что он и сам мчится куда-то вместе с этой мутной, коричневатой водой… Он попытался представить себе, как жили и как работали люди, построившие канал, и память послушно возродила газетные фотографии, кадры многочисленных кинохроник. Люди были удивительно похожи друг на друга, это было как бы одно обобщенное лицо — строитель канала. А ведь здесь трудились сотни, тысячи рабочих: бульдозеристы, крановщики, монтажники — все разные, непохожие друг на друга. Пустыня запомнила их, запомнила их голоса, все она знает, все помнит…

А тишины здесь нет, отняли люди у пустыни ее извечную тишину. Вон как клокочет, шумит, рвется из-под плотины вода! Белая, лохматая от пены, с ревом мчится она по четырем бетонным каналам в единое мощное русло. Тысячелетиями лежали эти пески, и многие племена и народы строили здесь поселки, возводили города, пытались укротить пески, покорить, подчинить себе пустыню. И всегда приходилось им уступать, пустыня была сильнее. Она засыпала их жилища, заметала песком следы. Люди погибали от безводья или навсегда уходили отсюда, кляня беспощадность пустыни. А теперь все. Теперь пустыне придется уступить, покориться, эту реку ей не завалить, не засыпать. Вон какая она могучая, стремительная, огромная! Вечно будет стоять здесь этот немолчный, живой шум. Чудо — говорят о канале. Конечно, чудо, иначе не приезжали бы сюда люди со всех концов земли. Только зачем это слово? Что оно объясняет? Разве дает оно возможность понять людей, которые строили и построили этот канал, людей с прокаленными солнцем лицами, с песком в волосах, с руками, лежащими на раскаленных зноем рычагах?.. От беспомощности придумали журналисты это слово, от неумения понять, вникнуть, объяснить.

Ну, а ты, ты сам, как ты участвовал в этом? "Чудо" творили здесь, рядом, на твоей земле, и, когда заходила речь о канале, ты тоже говорил, что пустыня станет цветущим садом, что претворяется в жизнь извечная мечта народа. Дальше этого ты не шел. Тебя не беспокоило, что для тебя творцы "чуда" — лишь кадры многочисленных кинохроник. Ты даже писал о них стихи, ничем не отличающиеся от десятков других таких же.

Ты участвовал во встречах и диспутах, выступал на собраниях и заседаниях, сидел в различных президиумах. За последнюю книгу тебя разругали. Ты решил взять реванш, но за материалом снова обратился к оскудевшим уже запасам детских впечатлений — это было все, что ты имел.

Ты написал поэму о Назаре. О том Назаре, которого знал в юности и о котором писали в газетах и говорили по радио, о котором сам он рассказывал тебе в нечастые свои наезды. Получилось два образа: один — мальчик на перепаханном поле, живой, страдающий, другой — некий земледелец вообще. Ты не мог написать иначе, ты не знал этих людей, ни Гурта не знал, ни Машата. Да и Назара тоже.

"Чтобы знать, надо видеть. Но чтобы видеть по-настоящему, надо жить тем, что видишь, нельзя быть сторонним наблюдателем…"

А неужели ты был им, Байрам? Неужели только твой брат Назар, его судьба, его беды по-настоящему связали тебя с деревней? Неужели Гурт и Машат были для тебя лишь интересными человеческими типами: один положительный, другой отрицательный? А ведь, пожалуй, так… Когда ты впервые увидел портрет Гурта, он поразил тебя прежде всего как прекрасный человеческий экземпляр… Равнодушие. Это было оно. О нем говорила Абадан.

Машина выехала к самому водохранилищу и вдоль берега покатила к поселку. Противоположного берега видно не было, вода на горизонте смыкалась с небом. Солнечные лучи серебрили гребешки невысоких взлохмаченных волн. Кое-где выступали из воды поросшие камышом островки. Неспешно скользили по воде утки. Заметив машину, они не переполошились, не снялись сразу, а неторопливо свернули в камыши.

Байрам вышел, захлопнул дверцу. Лицо обдало влажным ветерком. Он бросил взгляд на воду и невольно закрыл глаза — солнечная дорожка сияла нестерпимо. Назар снова открыл капот, уткнулся в мотор. Скверное у него настроение. Иначе и быть не может, на его месте любой затоскует.

Байрам спустился вниз, к самой воде. Маленькие быстрые волны, догоняя одна другую, с плеском разбивались о берег. Берег был песчаный, чистый…

Байрам много слышал об этом водохранилище. Видел множество фотографий, и все-таки ничего подобного не мог он себе представить. Человеку пустыни не с чем даже сравнить этот бескрайний водный простор. Говорят, когда-то очень давно в этих местах был город, большой и красивый. От него осталось только название "Хан-хауз" — "Ханский водоем". Наверное, у хана действительно был большой хауз, и люди дивились ему, Простым смертным он представлялся гигантским, даже город назвали в честь этого бассейна. Что сказали бы жители пустыни, в изумлении замиравшие перед хаузом хана, увидев эту водную гладь? А вот привыкли, сейчас уже никто не удивляется и не восторгается. Правильно, так и должно быть.

Назар опустил капот, стоит ждет. О чем он думает? Неизвестно. Не знаешь ты своего героя, Байрам. Очень может быть, что Назара нисколько не мучает то, что всего несколько дней назад ты перед сотнями людей читал посвященные ему стихи — гордые, торжественные строки. Может быть, он считает, что все правильно, именно таким и должны видеть его люди. Не исключено, что вчера, уединившись в кабинете, Назар обдумывал, как исхитриться, скрыть случившееся, как новым обманом прикрыть старый обман, как устроить, чтоб ни одна мелочь не дала людям возможности усомниться в написанном о нем.

У плотины, прикрытые брезентом, привязаны были несколько лодок. Возле деревянного домика пожилой худощавый человек грел на костре воду. Он с улыбкой шагнул им навстречу.

— Никак это ты, Назар? Надумал? Ну, слава богу! Пора, давно пора на чаек ко мне завернуть!..

Старик поздоровался сначала с Назаром, потом так же, обеими руками пожал руку Байраму.

— Вы, случаем, не брат нашему Назару? — спросил он, пристально глядя на гостя выцветшими стариковскими глазами.

— Угадали, яшули, брат.

Старик усмехнулся, приятно ему было, что не ошибся. Сухие обветренные губы растянулись в довольной улыбке, жиденькая бороденка задралась кверху.

— Как же не угадать, сынок, ведь вы, не сглазить бы, точно яблоко, пополам разрезанное. Ну, как у вас дела? Благополучны ли люди?

— Спасибо, яшули, в Ашхабаде все хорошо.

— Ну, и слава богу, что хорошо. Заходите в дом-то, заходите! Кумган уж запел, сейчас вскипит. Я только такой чай пью, чтоб в своем кумгане кипяченный. В кубе тоже кипятку полно, бери, только разве это чай? И вкуса-то никакого. Видно уж, чабану к другой посудине не привыкнуть…

— Непес-ага плотину охраняет, — заметил Назар. — Скоро два года будет.

— Верно, сынок, скоро два года… Решился вот. Потому как пустыня кругом. Другого сюда, может, и золотом не заманишь, а по мне, так лучше не надо. Ого, закипает, заходите-ка в дом!

— Спасибо, Непес-ага, мы ведь так, по пути. Я водохранилище брату показывал…

— Это хорошо. Молодец, что брата привез. Надо поглядеть, а как же… К нам сюда, не сглазить бы, многие наезжают. На этой неделе арабы были. Сказали, арабы, я думал, муллы да муфтии разные в чалмах приедут, а они на вид вроде русских, или вот так, как у вас, волосы назад зачесаны. Э, думаю, стало быть, русская одежда, не сглазить бы, по всему свету распространилась. А может, на лодочке бы прокатились, а? Поглядели бы наше водохранилище?

— Не беспокойтесь, Непес-ага.

— Да какое же тут беспокойство? — Старик озабоченно посмотрел по сторонам. — Джума! Эй, Джума! Опять куда-то запропастился! А только что здесь был. Хороший парень, а вот… Девчоночка тут одна на плотине работает, так он, чертяка, проходу ей не дает. Как майский жук, вокруг нее вьется. Сколько раз ему толковал: не годится, мол, этак, непристойно. Чего там, и слушать не хочет! Видно, опять к ней сбежал… А без него лодку давать не велено. Как утоп тогда парень, не велят, только если с мотористом… Оно конечно, от судьбы не уйдешь, а все-таки вроде надежней, когда Джума за рулем, он по этому делу спец. Да… Какой парень был, надо бы лучше, да нельзя, а вот на тебе, утонул! Вода — штука опасная…

Старик сокрушенно помотал головой и бросил сердитый взгляд на водохранилище.

— Вы про Арслана говорите? — спросил Байрам.

— Про него, сынок, про кого ж еще?.. Вы, стало быть, знакомы с ним были?

— Знаком.

— Что ж… Такой человек стоит, чтоб все его знали. Образованный человек, ученый, а как он с нами обходился! Вот Джума, у того никакого терпенья нет на разговор. А Арслан с кем хочешь разговорится: хоть со стариком, хоть с ребятенком… И видно, что не просто из уважения, интересно ему, каждый ему любопытен. Один раз говорю: "И как это, Арслан, люди рыбу едят? У меня от одного ее духа все нутро выворачивает!" Усмехнулся, взял удочку, пошел на берег. Приносит рыбину. "Сейчас, — говорит, — такую тебе уху сварю, будешь есть да похваливать!.." Уха — это у русских так рыбная шурпа называется. До самого полдня провозился он с этой рыбой, чистил, потрошил… И знаешь, ничего, есть можно. Я целую миску уплел. И ведь это он для меня старался, потому, если б не он, я, может, так и помер бы без понятия. Хороший парень, совестливый, честный. А вот жизнь оказалась у него короткая… Он говорил, книгу пишет. Не знаешь, успел он ее дописать?

— Не знаю, яшули.

— Вроде он намекал, что в той книге и про меня писано, и про Джуму нашего… — старик смущенно улыбнулся. — Может, это он так, в шутку…

— Нет, Непес-ага, скорей всего это правда.

— Да… И куда это Джума запропастился? Покататься бы вам на лодочке… Ну, давайте хоть чайку попьем.

— Времени маловато, Непес-ага…

— А чего время, вода уже забулькала. Пока чайку выпьете, и Джума подойдет. Не век ему возле своей красотки торчать. Если что, могу и сходить за ним…

— Не беспокойтесь, Непес-ага, мы лучше поедем.

— Без чая?.. Ну, уж если так торопитесь… А ты, сынок, — старик повернулся к Байраму, — увидишь Арсланову вдову, кланяется, скажи, Непес-ага, душевный привет передает.

— Хорошо, Непес-ага, скажу.

— Она ведь к нам сюда наведывалась. Достойная женщина. Ну что ж, раз решили ехать, доброго вам пути!

Свернули с шоссе, машину начало бросать на ухабах.

— Давай чуть потише! — попросил Байрам.

Поехали медленней. Байрам заговорил об Арслане. Вроде бы это было данью вежливости покойному, но Байрам и сам не заметил, как увлекся своим рассказом. Он говорил, каким знал Арслана, что думал о нем, когда тот был жив, и как теперь понимает этого человека. Потом как-то без всякого перехода заговорил о себе, о своей жизни, о своей работе.

Он не рассказывал Назару об успехах и удачах, они и без того были известны, он говорил об ошибках, о трудностях. Байрам не просил сочувствия, просто хотел, чтоб брат понял его до конца, слишком мучительно это полузнание, полуправда.

Он рассказал брату про Абадан — этого он не говорил никому. Рассказал и почувствовал вдруг, что не ощущает привычной потребности подавлять свою неприязнь к Арслану, что не чувствует ничего похожего на неприязнь. Может, он недостаточно знал этого человека, не понимал его или не хотел понять. Арслан умер молодым, а люди вспоминают его и долго еще будут вспоминать. Еще много добрых слов услышит Абадан о своем погибшем муже. Не в том ли высший смысл жизни, чтоб, прожив ее, оставить по себе добрую память?..

Крепко сжав губы, Назар, не мигая, глядел вперед. Но не дорога занимала его. Всем своим существом внимал он Байраму, вслушиваясь в каждое слово. Наконец Байрам глубоко вздохнул и умолк.

— Да… — задумчиво произнес Назар. — Выходит, и у тебя и тревог и забот хватает. А я, грешным делом, завидовал. Думал, одна у тебя забота — писать.

— Писать. Именно писать! Об этом я и толкую всю дорогу. Разве не понял?

— Я одно только понял. Будь ты хоть семи пядей во лбу, без трудностей, без волнений не прожить.

Переехали небольшой арык.

— Отсюда к западу наши земли, — сказал Назар.

До следующего арыка ехали по нераспаханному пустырю, на нем только еще вырубили кустарник. За арыком началась хлопковая карта. Стебли хлопчатника не выкорчевывали, да их и было-то раз-два, и обчелся… По полю лениво бродили овцы.

— Колхозная отара, — объяснил Назар. — В пустыне сейчас травы мало, решили здесь попасти. Видал богатство? А ведь целина, некоторые думают, только зерно брось, сразу хлопок будет!.. Вон он, урожай!..

Машина покатила по гладкому, без единой былинки, такыру. Потом пошла брошенная пашня. Поле сплошь заросло камышом и акбашем, не видно было даже арычков. Кое-где светились белесые проплешины соли.

— Я знаю, — нахмурясь, сказал Назар, — Гурт тебе про эти земли много кой-чего говорил. — Он переключил скорость, помолчал. — Бросить пришлось землю. Капитальную планировку провести не удалось. Не выдюжили.

— Ты что, оправдываться решил?

— А это понимай как хочешь! Я говорю что есть. Ты почему-то только Гурту веришь, моим словам веры нет. Не хватает у нас сил. Физической возможности нет сделать все, как положено. И твой Гурт прекрасно все это понимает, простачком прикидывается. Засеять, собрать можем. А вот обработать как следует не выходит!

— Тогда зачем жадничать? Засевай, насколько сил хватает.

— Государству хлопок нужен.

— Хлопок! Он государству и через год, и через десять лет нужен будет. Больше, чем сейчас.

— Это все разговоры, Байрам. Правила, положения, уложения!.. На лекциях это хорошо. По культуре земледелия. А как дойдет до дела…

Назар резко затормозил. Справа от дороги стояло рядком несколько мазанок, щербатые, неказистые. Кругом хлам: консервные банки, бумага какая-то, кости. Словно брошенное становище. По другую сторону дороги застыли без движения пять хлопкоуборочных машин и полуразобранный трактор. Вокруг машин разбросаны были детали.

— Стоят! — Назар усмехнулся. — Все еще не наладили. Работничков бог послал. Думаешь, мне по душе это зрелище? — он хмуро взглянул на брата. — Ничего, наладим… Посмотришь, чего я тут наворочаю через год! Дома построю — четыре дома! Мастерскую, гараж. Земля эта теперь наша. По акту, на законном основании.

— А раньше чья была?

— Раньше? Ничья.

— Как это ничья! Ты же сеял здесь. Урожай собирал.

— Сеял, собирал.

— Тогда почему ничья?

— Ладно, Байрам, хватит об этом. Спросят, найду, что ответить.

— А если не спросят?

Назар молча направился к трактору. Байрам поглядел ему вслед. Спросят, он будет отвечать. А перед совестью своей как ответ держать? "Ничья земля"! Эх, Назар, Назар!.. Как только у тебя язык повернулся?

Байрам распахнул дверцу, ему вдруг не хватило воздуха.

Назар подошел к средней мазанке, толкнул дверь. Внутри было пусто. Он огляделся, обогнул дом и остановился в изумлении, глядя на две большие ноги, торчавшие из-под старой "Победы", левое заднее колесо ее было приподнято домкратом. Человек, лежавший под брюхом машины на засаленной дочерна телогрейке, так увлечен был своим делом, что не слышал, как они подъехали. Он и сейчас не подозревал о присутствии гостя.

— Салам алейкум!

Парень высунулся из-под колеса, обалдело взглянул на председателя и вскочил. Это был тракторист Атда. Их у отца было четверо, все такие же рослые, плечистые. Атда был не робкого десятка, однако сейчас чумазое его лицо выражало явное смущение.

— Салам, председатель.

— Купил все-таки индивидуальный транспорт?

— Купил! — с вызовом ответил парень, довольно быстро оправившись от смущения.

— Отец же дом хотел строить.

— А мне машина нужна.

— Дом нужнее.

— Это почему же? Жить, что ли, негде? Слава богу, три комнаты, веранда…

— Так ведь у отца, кроме тебя, еще трое. Разве вам такой дом нужен? Добыл себе машину!.. Тыщи три небось отдал?

— Четыре.

— Такие деньги угробить!.. Это ж старье, развалина. День и ночь лежать под ней будешь. Подал бы заявление, годок-другой, глядишь, новую машину получил бы.

— Новую! — Парень вытер ветошью руки и швырнул тряпку на землю. — Порядки пошли… — недовольно пробубнил он себе под нос. — Собственные деньги не имеешь права потратить…

— Да ты пойми, братья учиться хотят, а ты деньги на ветер бросаешь!

— Учиться! Без блата все равно не поступишь! А хоть бы и выучились, что толку? Вон они, учителя, втроем не заработают, сколько я один! Есть хоть у одного учителя машина?

— Ладно, тебя не переупрямишь. Почему трактор стоит?

— Частей нет. Дадут, вмиг соберу.

— Скажи бригадиру, послезавтра трактор должен быть на ходу. Не найдет частей, пусть звонит мне.

Байрам поджидал брата у машины.

— Можешь себе представить? — Назар возмущенно покрутил головой. — "Победу" себе купил. Развалюху — лет пятнадцать отслужила, не меньше. Странное что-то с людьми творится. Душу дьяволу готов заложить, лишь бы получить машину! Причем все равно какую, важно, что он владелец собственной машины. Учитель для него не человек — машины не имеет. И если б один такой чумовой был или два-три, черт бы с ними!.. Прямо не знаю, что делать.

— Ты с Гуртом об этом не говорил?

— При чем здесь Гурт? Я и без него вижу, чем люди дышат.

— Не всегда. Не очень-то ты своих людей знаешь. Тебе, например, неизвестно, что тут вы с Гуртом единомышленники. — Про Машата Байрам поминать не стал, это был бы удар ниже пояса.

Они пошли по краю пахоты. Назар молчал. Байрам ни о чем не спрашивал, только внимательно глядел по сторонам.

— Эти места тоже ваши? — он кивнул на тщательно обработанное, подготовленное к поливу поле.

Назар кивнул. Они повернули к машине, сели и до самого дома больше уже не разговаривали.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Ораз глотал мясо не разжевывая. Чем ближе подступал вечер, гуще становилась небесная синева, тем сильнее тянуло его к Дурсун. Подумать только, одна во всем доме, когда еще выпадет такой случай? А он тратит время на эту дурацкую еду!

Дурсун ждет. Он ей ничего не говорил, не успел, но уж как-нибудь сообразит, слава богу, не глупенькая. Они на автобусной остановке встретились, она только что посадила мать с отцом на автобус. Увидела его, замерла, как вспугнутый джейран, щеки сразу словно гранатовым соком залились. До чего ж хороша! И подумать только, у такого неказистого человека дочь такая красавица. Складненькая, аккуратненькая, небольшая! Хорошо, что она и ростом в мать пошла — совершенно ему не нравятся рослые девушки. А может, это только потому, что Дурсун маленькая?

А старики ее не скоро вернутся — на свадьбу укатили. Он сразу заметил, что принаряжены: на тете Аджап зеленый суконный халат с оторочкой, на Гурте новая ушанка, халат тоже новый, с иголочки. Чудной он в нарядной одежде, ненастоящий какой-то.

Спросил у Дурсун, куда родители отправились, опустила голову, отвернулась, к дяде, говорит, на свадьбу. Увидела, женщины идут, и опрометью от него.

Средь бела дня на площади людей полно — разве это встреча? Убежала, даже о свидании не договорились. Скорей всего Дурсун просто не успела сказать ему, чтоб приходил. Хотя нет, Дурсун сама никогда такого не скажет, лучше и не надеяться…

Ораз вдруг почувствовал, что краснеет: на минуту ему показалось, что он идет рядом с Дурсун и говорит ей то, чего так давно не может выговорить. А вдруг он заявится, а она ему от ворот поворот? Даже и дверь не откроет? Нет, не может этого быть, он ведь потихоньку, чтоб никто не заметил. Отец с матерью и понятия иметь не будут.

Ну а вдруг кто-нибудь у нее окажется, соседка или подруга какая, Тогда он спросит Гурта-ага, очень просто. Дурсун поймет, она умница.

Наконец Ораз кое-как доел, вытер руки. И вдруг отец из своей комнаты:

— Ораз! — будто только и ждал, когда он встанет с ковра.

Ну вот, чего он отцу понадобился? Заведет сейчас, и слушай, пока голова не вспухнет. Хотя едва ли, после этой истории с Аманлы настроение у отца скверное. Всё больше молчком, голова опущена… Придет с работы и сразу к себе, даже ест в одиночку. А сегодня после обеда. и на работу не пошел. Мать говорит, вроде не захворал, только вот знобит его, печку все велит подтапливать…

Ну, она и расстаралась, духотища в доме! И все наглухо: и двери, и окна.

Машат лежал на диване, увидев сына, сел, выпрямился. Видно было, что он только сейчас проснулся. Мясистое лицо его лоснилось, веки набрякли, казалось, положи он сейчас голову на подушку, сразу захрапит. Машат застегнул пижаму, потянулся… Зевнул во весь рот и головой потряс, словно его окатили водой.

— Вот я пришел, — сказал Ораз.

— Вижу.

— Я нужен тебе?

— Ты давай сядь сперва.

— Понимаешь, папа, я спешу… — Ораз вздохнул и сел.

— Ничего, работа не волк… Как дела?

— Да ничего…

— С пахотой как?

— Закончили.

— Теперь что?

— С завтрашнего дня воду принимать начнем.

— Ты что крутишься? Спешишь очень? Тогда иди.

— Нет, нет, я слушаю!

Машат взял платок, вытер лицо, шею, откашлялся. А ведь нарочно тянет, шевелится, как сонная муха!

— Ораз! Ты подумать хотел, подумал?

— О чем?

— О новой бригаде.

— А! Я не согласен.

— Это как — не согласен?

— Не хочу после всех этих разговоров. И потом меня вполне устраивает моя работа. Столько мы возились, земли в строй ввели, а теперь вдруг взять все и бросить!

— Ладно. Болтать много стал. Сейчас же отправляйся к председателю и скажи, что согласен. Он один там сидит, размышляет…

— Папа, — мягко сказал Ораз, — я не возьмусь за эту работу? Она мне не по душе. Пусть найдут кого-нибудь другого.

— Нет! Ты будешь там работать!

— Не сердись, отец, но я там работать не буду.

— Ты как со мной говоришь? Гурт подбил, да?

— Никто меня не подбивал. Просто я уже не ребенок.

— Сопляк! Мальчишка!

— Слушай, отец, смысла нет нам так разговаривать. — И Ораз поднялся со стула.

— Видали? — насмешливо бросил Машат. — Какие мы стали самостоятельные!

— Отец!

— Я двадцать пять лет твой отец! Ушанку новую нацепил! Куда это ты вырядился? Не на свидание ли?

— На свидание.

— Ну, и как дела? Не уломал еще Гурта? — Машат усмехнулся.

— Гурт согласен. Теперь только решить, когда свадьба.

— Ну и когда ж ты решил?

— Как вы с мамой пожелаете.

— А я вообще не желаю. Мне не нужна дочь Гурта!

— Тебе, может, и не нужна. А мне нужна.

— Ах, вот как? — Машат уже не скрывал своей ярости. — Сейчас же отправляйся к председателю, слышишь! Иди и скажи, что согласен.

— Это, отец, воду в ступе толочь. Я же сказал, не согласен. Мне не нужно место, добытое таким путем. Людей совестно.

— Плюнь ты на них! — Машат даже вскочил. — Нашел о чем думать!

Встревоженная Кумыш отворила дверь.

— Чего это вы раскричались?

Машат даже не обернулся к жене.

— Ты сделаешь, как я велю? — сквозь зубы спросил он, в упор глядя на сына.

— Пойми, отец…

— Лучше ты пойми. Только одну вещь — дочь Гурта в эту дверь не войдет.

— Еще чего! — вскинулась Кумыш. — Да как у тебя язык поворачивается!

— Вон отсюда!

— Не кричи на мать… — у Ораза затрепетали ноздри. — Зря, отец, скандал поднимаешь. Вредить себе.

— Заботливый какой у меня сыночек!..

— Да, заботливый. Я всегда буду о тебе заботиться. Ты ж обо мне заботишься, хоть и не то делаешь, что нужно.

— Желаешь отцу добра, брось с Гуртом нюхаться!

— Опять ты не прав, отец.

— Ступай! Не о чем нам толковать!

— Ступай, сынок, ступай, — Кумыш ласково поглядела на сына. — Сойдет с него дурь, тогда и поговорите…

Ораз направился к двери. Кумыш замешкалась было, но Машат сердито прикрикнул на нее:

— Иди! Иди вместе с ним! От тебя тоже проку нет!

И Машат вздохнул глубоко, с присвистом…


Ораз толкнул дверь. Не открылась, заперта на крючок. Значит, Дурсун одна. Ораз торопливо постучал, прислушался… Осторожные, легкие шаги. Он затаил дыхание, прижался ухом к двери, сердце билось частыми, сильными ударами.

— Кто там?

— Это я… Открой, Дурсун!

— Нельзя, скоро отец вернется…

— Не вернется, рано еще… Мне только слово сказать…

— Боюсь…

— Меня боишься?

— Боюсь, придет кто-нибудь…

— Да не придет! Никто не придет! Открой, Дурсун!

— Уйди, Ораз, уйди, прошу тебя! Я завтра сама приду… К мосту… И послезавтра приду! Уйди!

— Никуда я не уйду. Буду стоять и колотить в дверь. Вот идет кто-то! Открой скорей!..

Дверь отворилась, выглянула Дурсун.

— Ну где? Кто идет? Обманщик… — Она притворно надула губы, отвернулась и пошла в комнату.

— Дурсун…

Девушка остановилась, взглянула на него. Ей было неловко, стыдно, она смущенно улыбалась, и хорошенькие веселые ямочки играли у нее на щеках. Глаза сияли.

— Ты что это ботинки снимать надумал? Не смей! Стой! Стой, где стоишь, слышишь!

— Ладно, Дурсун, не сердись…

— Какой ты, оказывается, нахальный! Ломишься прямо в дверь. А если отец явится?

— Разве уважаемого человека отпустят с праздника так быстро?

— Ой, Ораз… — Она исподлобья взглянула на него и не выдержала, заулыбалась. — Ну говори… Говори же, чего стоишь?

— Если б ты знала, Дурсун, увижу тебя, и сразу вся злость проходит.

— Злость? А на кого ты злишься? Стой, не приближайся!

— Стою, стою! Только ты улыбайся.

Дурсун рассмеялась, нескрываемой, неудержимой радостью светились ее глаза.

— Уходи, Ораз… Не могу я с тобой разговаривать… Мне стыдно…

— Так я ж насчет свадьбы.

— Папа вроде согласен…

— Он тебе сказал?

— Будет он мне говорить!.. Маме сказал.

— А ты? Ты сама?

— Ой, какой ты, Ораз, честное слово…

— Ладно, ладно, завтра мать придет. Передай своей матери.

— Не буду я ничего передавать, стыдно…

— А когда свадьбу устроим? А?

— Не знаю… Пускай они договариваются… Ну, уходи. Ты ведь все сказал.

— Еще минуточку!

— Вот увидит кто-нибудь, тогда будешь знать! Уходи, ради бога! До чего же ты все-таки противный, Ораз!

Она попыталась сделать обиженное лицо, не получилось: глаза сияли, губы сами собой растягивались в улыбку, на розовых щеках играли веселые ямочки.

— Давай поговорим, какую свадьбу устроим.

— Вот отец явится, он тебе такую устроит свадьбу!..

— Слушай, Дурсун. Я хочу со всего района ребят созвать. Чтоб кушт-депме танцевали. Всех, кто умеет. А? Как считаешь?

— Хорошо. Только чего ж с одного района? Давай уж со всей республики!

— Я серьезно, Дурсун.

— Ладно, уходи. Завтра приду, обо всем договоримся.

— Давай сейчас.

Дурсун молча вздохнула.

— Дурсун, подойди ко мне…

— Ты что, спятил?

— Ну подойди. Обниму один разочек.

— Стой, слышишь! Уходи сейчас же!

— Хочешь, чтоб я ушел? Да? Хочешь? — жалобно протянул Ораз.

— Да я не хочу. Надо.

— Эх ты!.. — Ораз медленно направился к двери в надежде, что Дурсун остановит его. — Так я присылаю мать?

— Ты уже сказал это.

— А повторить нельзя?

Он обернулся, взглянул на девушку. Так она была хороша, такой светлой радостью сияли ее глаза!.. Сказать ей об этом Ораз не сумел. Ушел. Ушел, не сказав ни слова.

На улице такая была красота!.. Небо ясное, прозрачное, и вызвездило еще ярче, еще гуще. Чистый морозный воздух хотелось пить, как пьют в жару прохладный, свежий чал. И удивительно светло было на улице, фонарей, что ли, прибавилось…

Где-то рядом тявкнула собака. Ей отозвался пес на другом конце деревни. Не было в их лае ни злости, ни ярости. Вообще непонятно было, зачем вот они сейчас пробрехали. Может, просто для порядка, положено тебе лаять — лай!

Прошуршал шинами "Запорожец". Мати с заработков возвращается. Рановато что-то сегодня… Скорей всего клиентов не нашел, назад едет. Говорят, он на свою малютку по пять мешков муки грузит, легковую машину в арбу превратил. Наверное, так оно и есть, как говорят. Про этого Мати и анекдотов немало ходит. Нанял его как-то раз старик с двумя баранами, обещал заплатить хорошо. Мати усадил баранов на заднее сиденье, как людей, накинул им на головы женские халаты, чтоб морды закрыть, едет себе. А тут откуда ни возьмись инспектор. Стал документы проверять, а баран как заблеет!.. Мати обернулся. "Гелин, что за глупые шутки? — а потом инспектору вполголоса: — У нее голова не в порядке, не все дома. как говорится…" — "Да у нее, — говорит инспектор, — не только голова, у нее и с ногами не все в порядке — шерстью заросли и копыта почему-то…" А правда, смешно…

Ораз до самого дома все улыбался. А взялся за ручку двери, и опять на душе тоска.

Спорить с отцом сейчас, конечно, без толку, злость уму не помощница. Да и трудно сейчас отцу, это тоже понять нужно. А кто ж и поймет, как не сын?.. Только пусть и отец его поймет. И проявит уважение к Дурсун. Только так должно быть. Так только и будет.

Домой идти не хотелось. Хорошо было бродить по пустынным, тихим улицам, дышать свежим, морозным воздухом, мечтать… Ораз миновал свой дом, свернул за угол… Но не суждено, видно, было ему насладиться одиночеством — из переулка вышел Баллы, ведя за руки сыновей.

— Это ты, Ораз-джан? Спешишь куда?

— Нет…

— Тогда идем к Дурды. У него сын родился, бахши приехал.

— А какой бахши? Не Каландар?

— Хе! Кому он нужен? Сам Шихмурад! А мне подвезло, что ты встретился, поможешь разбойников моих домой отнести. Вот ты скажи, ведь сейчас, как сядут, сразу их сон сморит, а попробуй не возьми, такой вой поднимут!.. Пошли! — скомандовал он сыновьям.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Сельби появилась неожиданно. Сона только что развесила выстиранное белье и уже собралась на работу. Увидев гостью, она немножко смутилась, но тотчас, ласково улыбаясь, пошла навстречу Сельби.

Обнявшись, женщины отстранились друг от друга и внимательно, пожалуй, чуть придирчиво оглядели одна другую. Сона сразу обратила внимание на новое пальто Невестки. Мягкий бурый мех так и переливался, легкие искрящиеся волосинки шевелились даже от дыхания, А какие на Сельби были сапожки!.. Прическа высокая, поверх волос бахромчатый зеленый платок. Только вот пополнела она напрасно, это ей не идет, толстые щеки делают Сельби грубее.

А Сельби, всерьез огорчавшаяся своей полнотой, с завистью отметила, что Сона похудела. Легкая, стройная, как девушка, она была очень женственна. Суконный простой халат, черный платок — такой наряд не больно-то красит, а Сона и в нем привлекательна.

— Что ж это ты так похудела? — озабоченно спросила Сельби. — Не болеешь?

— Здоровая! Что мне делается.

— А вид неважный. Усталый…

— Есть с чего. Вот только отстиралась и на работу.

— Да бросила бы ты ее!

— Ой, Сельби, хоть ты об этом не говори! Назар все уши прожужжал. Я с дипломом дома буду сидеть, а детсадом заведовать неграмотная!.. Не хочется мне быть затворницей.

— Ну, тогда хоть старушку какую-нибудь возьми… Замучаешься без помощницы…

— Попробуй возьми… Разговоров не оберешься — председателева жена прислугу держит. Ничего, как-нибудь управлюсь. А ты, не сглазить бы, опять пополнела.

— Не получается у меня худеть.

— Рожать надо. Рожала бы через год по ребенку, не больно бы растолстела! — Сона рассмеялась, решив обратить сказанное в шутку. — Ну, в самом деле, родила одну дочку и успокоилась! Ну, а дочка как? Учится хорошо?

— Слава богу. А твои? Что-то я ни одного не вижу.

— Маленькие в садике. Керим в школе. Сегодня Байрама в школу пригласили, Керим с ним пошел. Жалко, что ты Джаннет не привезла. Так они ее ждут!

— Да я подумала, не стоит из-за одного дня ребенка мучить. Я ведь завтра обратно.

— А как добралась?

— Автобусом.

— Ну кто так делает, Сельби? Неужели бы Назар не встретил?

— Ник чему. Зачем человека беспокоить? — Сельби сказала это без задней мысли, но Сону резануло слово "беспокоить". Ей вдруг показалось, Сельби недовольна тем, что ей пришлось приехать сюда.

— Раздевайся, — чуть заметно вздохнув, сказала Сона, — стоишь как в гости пришла. Посидим сейчас, чайку попьем…

За чаем Сона в подробностях рассказала Сельби все, о чем по телефону лишь намекнула. Говорить о таком было совестно, у нее даже лоб покрылся испариной.

— Некрасиво у нас получается, Сельби, а придумать ничего не можем. Я мужу все время твержу: потолкуй, поговори с Байрамом, брат тебе плохого не посоветует. Так ведь? — Сельби молча кивнула. — Сельби! Только, ради бога, смотри, чтоб он не догадался. Надо же, и тебя в эту историю впутали. Свалилось все это на нас как снег на голову… А все его доверчивость. Я Машата с первого взгляда невзлюбила, а Назар ему, как брату родному, верил. Ты не сердись, Сельби, так уж получилось…

— Да что ты, Сона, я и не думаю сердиться. Я все понимаю.

— Конечно, понимаешь, а все-таки… Ведь когда Назар узнал, что брат едет, он чуть до потолка не подпрыгнул! "Ни за что, — говорит, — теперь не отпущу, пусть хоть месяцок у нас погостит!" А тут эта история… Назар прямо извелся, высох весь, не пьет, не ест. Вскочит с постели среди ночи и давай бродить как полоумный!.. Брось, говорю, себя мучить, через неделю отчет. Объяснишь людям все, не убьют же. Это, говорит, только сказать легко… Ты понимаешь, Сельби?

— Конечно, понимаю.

— Перед Байрамом стыдно, сил нет. Все думаю, вдруг догадается! Уедет и дом наш забудет… Он вообще обидчивый? Скажи, ты ведь его лучше знаешь.

— Он очень отходчив, Сона. Сердце у него мягкое. А потом он так любит Назара!

— Ну, дай бог! Назар тоже говорит, любит. Вот ему и не хочется, чтоб брат из-за него краснел. Если, говорит, что и случится, пускай потом узнает. А может, и обойдется…

— Конечно, обойдется. У Назара такой авторитет! Зря ты переживаешь.

— Хоть бы по-твоему вышло… Я тебе так верю, Сельби. Потому и позвала посоветоваться. Я вообще люблю, когда ты у нас. Весной обязательно приезжайте. Втроем. Подгадайте, чтоб на каникулы, очень уж на Джаннет поглядеть хочется.

— Постараемся…

— Нет, Сельби, обещай. Я очень прошу.

— Хорошо, приедем. Обязательно приедем.

— Ой, забыла! Я ведь тебе платье расшила. Весь воротник…

Дальше разговор пошел сугубо женский.

Приезд жены удивил Байрама, однако он ни о чем не стал ее расспрашивать, даже и виду не подал, что удивлен. В комнате никого не было, и Байрам близко подошел к жене, думая, что она захочет обнять его, как делала это дома, здороваясь. Но Сельби не шевельнулась, лишь легкая улыбка скользнула по ее губам. Байрам тихонько коснулся губами теплого лба жены.

— Вот так, и я следом за тобой прикатила.

— Хорошо сделала, — сказал Байрам, пытаясь понять, зачем все-таки она здесь. Не проведать же его приехала? — Как Джаннет?

— Хорошо. Очень по тебе соскучилась. Все спрашивает, когда приедешь.

— Я тоже по ней соскучился.

— Соскучился, а не звонишь, не пишешь. Я уж беспокоиться начала.

— Чего ж беспокоиться, не в пустыню уехал.

— Да, знаешь, от звонков спасу нет. По двадцать раз в день звонят, то один, то другой…

— Скажи, что уехал, и весь разговор. Да что ты стоишь? Садись, Сельби. — Она опустилась на стул очень близко к нему. — Какие новости в Ашхабаде?

— Ничего особенного… Из издательства раза два звонили.

— Кто?

— Главный редактор. Поэму твою хотят опубликовать. Срочно просили представить рукопись.

— Нет у меня рукописи. Ни срочно, ни несрочно. Так ему и скажи.

— Но почему? Тебе разонравилась поэма? Вообще, что случилось? Какой-то ты не такой…

— Возможно, и не такой… Деревенский воздух действует. — Байрам усмехнулся. — Ну а ты как? Как с диссертацией? Обсуждение было? — Байрам взял жену за руку.

— Было. — Сельби вырвала у него руку и поджала губы.

— И что?

— Все нормально.

— Нормально так нормально. А у Джаннет как дела?

— С сольфеджио вроде наладилось, а вот логарифметике за контрольную опять четверка.

— Ладно, — Байрам встал. — Мне в правление надо сходить. К ужину вернусь. Ты отдыхай.


За ужином собралась вся семья. Маленькая Марал не слезала у Сельби с рук, Мехри тоже все жалась к тете, Аманчик сидел рядом с отцом, лишь изредка поглядывая на тетю Сельби; женщина эта была чужая, а мальчуган трудно привыкал к новым людям.

Говорили мало. Назар и Байрам лишь время от времени перебрасывались словами, и женщины тоже помалкивали. Сона, больше всех тяготившаяся этой напряженностью, нарочно усадила за стол ребятишек, но и детский щебет не помог, оживления не было, разговор не клеился.

Назар вежливо расспрашивал о делах, о здоровье. В его обращении с Сельби не было виноватости, которая ощущалась в каждом жесте, в каждом слове Соны. Он вроде бы уже пережил неловкость создавшегося положения и не испытывал потребности каждым своим взглядом просить у Сельби прощения.

На Байрама он старался не смотреть. Назар не был уверен, знает ли брат, почему приехала Сельби. А если знает? Что думает о нем Байрам? Презирает? Мысленно называет трусом? Считает для себя унижением сидеть с ним за одним столом? Тогда почему все-таки сидит? Женщин боится обидеть? Не хочет огорчать ребятишек? Скорей всего так…

До чего ж омерзительное положение!.. Гнать из дому родного брата! Именно гнать — гонит он Байрама, только и ждет, чтоб уехал. Конечно, в лицо он этого ему не сказал, но, может, так еще хуже? Чем ужом, извиваться, набраться бы духу да бухнуть: "Уезжай, Байрам!" Одно совершенно ясно, и брат должен это понять: не будет он из-за одного идиотского случая зачеркивать все, что достигнуто многолетним напряженным трудом! Рисковать доверием людей нельзя — немыслимо будет работать. В общем, решено, раздувать эту историю он не станет. И Машат тут абсолютно ни при чем, это его, собственное решение.

Поздно вечером, когда Байрам и Сельби остались одни, она сказала:

— Утром я уезжаю, — сказала и вопросительно взглянула на мужа.

— Ну что ж, проводим.

— А ты остаешься?

— Пока да.

— Жаль… А я уже объявила всем, что за тобой еду. И в издательстве сказала, и вообще…

— А теперь скажи, что не смог, пришлось задержаться.

— Но я же обещала, Байрам!

— Зря обещала. Я сейчас не могу ехать. Будут звонить из издательства, скажи, рукописи не будет. Станут допытываться, скажи, объяснит, когда вернется. Поняла меня?

— Не очень. Тебе что, разонравилась поэма!

— Пожалуй…

— Но ты прямо жил ею!

— Может быть…

— Байрам! Ты что, разговаривать не хочешь по-человечески? Раздумал печатать, не печатай, никто у тебя силой рукопись отнимать не станет. Замена, как ты понимаешь, найдется. Просто ты читал поэму, она понравилась…

— Хватит об этом, Сельби. — Байрам подошел к сидевшей на диване жене, положил ей руку на плечо. — Ведь не для того ты приехала, чтоб скандалить из-за рукописи.

Сельби пожала плечами.

— Что-то с тобой случилось, Байрам, — помолчав, сказала она. — Если б ты только со мной так, я привыкла, но ты и с братом какой-то не такой… Что-нибудь произошло?

— В общем, да… А ты абсолютно ничего не знаешь?

На секунду Сельби показалось, что он догадывается, почему она оказалась здесь, и сейчас уличит ее, прижмет к стенке. Но глаза у Байрама были грустные, и не заметно было в них ни торжества, ни злорадства.

— Я ничего не знаю, — сказала Сельби. — Жду, когда ты объяснишь.

Байрам начал объяснять. Сначала неохотно, через силу, потом в его рассказе появились убежденность, горяч ность, словно он не жене, а самому себе заново объяснял происшедшее. Некоторые детали только сейчас вдруг показались ему важными и значительными.

— Одним словом, уехать я не могу. — Байрам поднялся с дивана. — Вместо того чтоб исправить свою ошибку, Назар такого может натворить!.. Ты должна понять меня, Сельби.

Сельби понимала. Понимала, что Байрам всерьез озабочен, ей хорошо было известно, что значит для Байрама брат. Другое дело, ценит ли Назар такое отношение. Человек тревожится за них, дела свои готов бросить, а они спят и видят, как бы он поскорей убрался отсюда.

— Байрам… — Сельби ласково, очень ласково взглянула на мужа. — Поедем домой. Ты поговорил с Назаром. Этого вполне достаточно. Что ты будешь сидеть над ним, как клуша?

— Не надо так говорить, Сельби.

— Но ты должен уехать. Понимаешь, это нужно!

— Наоборот, нужно, чтоб я остался.

— Но, может быть, в такой ситуации Назар сам не хочет, чтоб ты оставался?

— Не исключено.

— А если ты убедишься? Если он скажет тебе об этом?

— Все равно я не уеду. Тем более не уеду.

— Но кому это нужно? Объясни, ради бога!

— Мне. Ошибка брата — моя ошибка. Если я сейчас брошу Назара и укачу в Ашхабад, это будет второй моей серьезной ошибкой. Постарайся понять, Сельби. Может быть, не сегодня, позднее, но до тебя дойдет, что я прав. Что только так я должен был поступить.

Сельби глубоко вздохнула. Согласна она или нет, но вынуждена покориться, решать в данном случае может только он.

— Как знаешь, Байрам… Я уезжаю.

Он промолчал. Из большой комнаты донеслись гул телевизора и знакомый голос спортивного комментатора, Интересно, какие команды играют? Байрам никогда не был заядлым болельщиком, но сейчас с удовольствием посидел бы перед телевизором бездумно, беззаботно… Однако нельзя было обижать Сельби, и он не пошел смотреть телевизор.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Назара пригласили на той в соседний аул. Не стоило, конечно, уезжать из дому, когда у тебя гость, но все равно не может он сейчас быть с Байрамом. Сельби перед отъездом сказала Соне, что говорила с мужем, просила его уехать, он отказался, считает, что должен остаться с братом. Видимо, Сельби намекнула, что настойчивость его не случайна, что следовало бы прислушаться к советам старшего брата.

И надо же было затеять эту глупость — вызвать Сельби! Конечно, Байрам смекнул, что она оказалась здесь не случайно. А что держится он непринужденно, шутит, с ребятами возится, так это он превосходство свое демонстрирует, силу свою душевную…

Не исключено даже, что эта нелепая ребячья возня в какой-то степени развлекает его. Умному человеку смешно смотреть, как они копошатся. Байрам умный, и Гурт — хитрюга, и Ораз — парень не промах. Все кругом умные, все всё понимают, один он в дураках! Господи, как же все это надоело!..

Собираясь на той, Назар думал хоть немного забыться, отвлечься от бесконечных мыслей, от которых того и гляди лопнет голова. Но напрасно он надеялся отдохнуть: ни шум, ни свадебное веселье, ни громкий, оживленный разговор не рассеяли гнетущее настроение, не сняли с плеч мучительный, непомерно тяжелый груз.

Назар пил один стакан за другим, но лицо Байрама по-прежнему маячило перед ним, хитрые насмешливые глаза так и заглядывали в душу: "Что, напиться решил? Совсем, значит, скис? Что ж, этого только тебе и не хватало".

А почему бы ему и не напиться? Есть у него такое право? Есть! Назар засмеялся бессмысленности своего вопроса. Несколько незнакомых людей удивленно обернулись к нему и тут же заулыбались, стараясь скрыть удивление. Да, здорово он набрался… Трезвый человек не стал бы вслух смеяться своим мыслям… Но, с другой стороны, пьяный не заметил бы, как они поспешно заулыбались… Так как же, пьяный он или не пьяный?

Чтобы уточнить это, Назар добавил еще полстакана. Какого черта? Чего они на него так вылупились? Человек хочет напиться. Напиться!

Домой Назар вернулся за полночь. Бросил на диван пальто и попросил у Соны чаю. Лёг на ковер, сунул под локоть подушку и стал пить чай. В полном молчании осушил он три пиалы, Сона подавала их одну за другой. Вспотел. Бросил взгляд на жену, вытер пот полотенцем.

— Ты бы ложилась, Сона…

Она ничего не ответила. Взглянула на него ласково и грустно, как смотрит мать на семнадцатилетнего юнца, явившегося домой под хмельком.

— Голова болит?

Назар улыбнулся.

— Что ты. Есть с чего болеть. Так, повеселился…

Сона чуть заметно покачала головой — не больно-то веселый явился ты, муженек, с тоя. Беспомощный, жалкий, словно путник, заблудившийся в песках. Хорошо хоть Байрам не уехал, в такую минуту должен быть рядом сильный, надежный человек. Байрам надежный. Такое поношение ему устроили — стерпел, потому что знает, нужен он сейчас брату.

— Байрам дома? — спросил Назар.

— Дома, куда ж ему деться.

— Гадость какая получилась, а!.. В глаза брату стыдно глядеть. Я должен был прямо в лицо ему сказать: "Уйди, Байрам! Уйди, брат, без тебя легче будет…" Он бы не обиделся, понял бы…

— Ладно уж, чего теперь зря себя растравлять.

— А что мне остается делать? — Назар помолчал, сказал со вздохом: — Ты, Сона, зря меня так слушаешься. Делай всегда по-своему. Ведь не хотела ты Сельби звонить, и правильно, что не хотела. А позвонила — муж велел. Нельзя так. Чувствуешь, что права, "нет!" — и никаких разговоров. Завари еще. Покрепче.

И правда, чего она тогда послушалась? Сам бы ведь ни за что не стал звонить, постеснялся бы… Видно, не надо против совести идти, ничего из этого хорошего не будет… Ведь Назар не потому говорит, что на другого вину свалить хочет, просто плохо ему. Очень ему плохо, раз говорит: не слушай меня…

— Сона, я пошел к Байраму! — Назар решительно поднялся с ковра. — Я должен с ним поговорить!

— Но зачем же сейчас? Он спит.

— Ничего. Потолкуем, потом опять ляжет. Я должен объяснить, повиниться перед ним должен!

— Завтра и повинишься. Не тревожь человека зря;

— Значит, не тревожить? Значит, ты мне перечишь? Не хочешь со мной считаться? Что ж, правильно. Не соглашайся, раз считаешь, что не прав. Кому это нужно, мужа слушать! Ну, чего ты? Чего ты плачешь? На вот, чайку выпей, — Назар виновато улыбнулся и сжал ее руку. — Не сердись на меня, ради бога! Понимаешь ведь, как меня припекло!..

Сона кивнула, вытерла слезинку.

— Я одно знаю, Назар, брат хочет тебе только добра. Назар засмеялся. Боль была в этом смехе.

— На мать ты становишься похожа, Сона. На мою мать. Поссоримся, бывало, с Байрамом, так она всегда говорила: брат, мол, тебе только добра желает…

— Шел бы ты спать, Назар…

— Добра желает… Он мне желает добра, — пробормотал Назар и вдруг выкрикнул, словно ему сыпанули соли в рану: — А я?! Я зла желал? Кому я желал зла? Скажи, кому?! Для себя я старался, для собственной выгоды?

— Тише, Назар! Ну что ты, в самом деле, детей напугаешь…

— Добра он желает… Конечно, он мне не враг. Только и добро с умом надо делать. А если хотел бровь подправить да глаз выколол? И так ведь бывает… Ладно, Сона, все равно тебе меня не понять, я и сам себя толком не понимаю. Спать надо, спать, это ты точно… А Байраму я все равно объясню. Я ему все выскажу. Если, скажу, желаешь мне добра, нечего отмалчиваться, давай сядем рядком, поговорим ладком… Я ему все выскажу…

Назар с трудом поднялся с ковра и, слегка пошатываясь, направился в спальню.


Новость, с быстротой молнии распространившаяся по селу, никого не оставила равнодушным. Машат подал заявление. До отчетно-перевыборного собрания остались считанные дни, а заместитель председателя вдруг пишет заявление с просьбой освободить его от работы. Председатель, недолго думая, подмахивает это заявление и назначает Магната на место Аманлы.

Когда это дошло до Гурта, он размышлял не так уж долго — только-только чаю попить. Но размышлял серьезно, на щеках так и ходил и желваки, Кто-кто, а уж Гурт понимал, что Машату это не наказание. Не просто, конечно, из заместителей уйти, да только когда припекло, когда шкуру спасать надо, и чабаном в пустыню пойдешь.

Скорей всего Машат сам подсказал председателю это мудрое решение. Двух зайцев надумал убить: в сторонке отсидеться, пока шум утихнет, и земли плодородные к рукам прибрать. Никто ведь не знает, что Аманлы написал председателю записку и что в той записке написано.

Стало быть, Назар решил замять дело. Не дурак, понимает, что в случае чего и его по головке не погладят. Так что, пожалуйста, меры приняты, виновный понижен в должности.

Некуда Назару деваться, с заместителем своим одной веревочкой связан. Да и не все можно на Машата валить, не он один виноват, что земля гибнет, что десятки гектаров пашни чуть не за год выходят из. строя. Придется и Назару ответ держать.


Сыну Машат ничего не сказал, а жене велел собрать вещи.

— Уезжаешь? — встревожилась Кумыш. — А когда вернешься?

— Вернусь когда? У жены Аманлы спроси, скоро ли ее муж возвращался.

— Тебя серьезно спрашивают!

— А я не знаю. Понятия не имею, когда вернусь.

— Тогда не пущу! Шагу не сделаешь, пока со свадьбой не будет решено!

Поскольку Кумыш прямо трясло от ярости, Машат решил отшутиться.

— Ишь как разбушевалась, — миролюбиво заметил он. — Зря злишься, жена, я ж не препятствую, справляйте свою свадьбу. Невеста — вон она, берите, ведите в дом…

— Насмешки строишь? О серьезном так не говорят!

— Не говорят, так помалкивай.

— Не буду я помалкивать, не дождешься!

— Ну, будет, побеседовали. Давай вещи!

И Машат уехал. Сбежал, Нарочно сбежал, чтоб ничего не вышло со свадьбой. Надеется небось, что, пока суд да дело, они с сыном покорятся? Ничегошеньки у тебя не выйдет, Машат, не дождешься!

Ораза не удивило, что отец согласился поехать бригадиром. Понимал он также, что Машат уехал совсем не потому, что решил оттянуть свадьбу. Выхода ищет. Только и это не выход, неужели он не понимает? А председатель, как он пошел на такое? Ну, пускай его в расчет не берут — руки связаны, не идти же против отца. А вот с Гуртом они промахнулись. Гурту рот не заткнешь, это вам не Аманлы.


После ужина, когда Сона ушла укладывать маленьких, а Керим отправился смотреть телевизор, Назар сообщил брату, что "освободил" Машата. Спокойно так сказал, между прочим, словно менять заместителей — самое обычное дело. Выждал, надеясь услышать слова одобрения. Но Байрам молчал.

— Ты поступил неправильно, — сказал он наконец.

— Почему? Поработает бригадиром, искупит свой грех.

— Ты считаешь, что люди так расценят его новое назначение?

— Конечно. А разве это подарок — из заместителей в бригадиры?

— Дело не в подарках, Назар. Понижением в должности не поможешь. Надо все откровенно объяснить людям.

— Объяснить? А как потом работать? Как я ими руководить должен, подумал ты об этом?

— Подумал. Будет трудно. Но люди должны знать правду!

— Зачем? Зачем она им?

— Правда? Ты не знаешь, зачем нужна правда? — Байрам в упор посмотрел на брата. — Ты все понимаешь, Назар. Просто не осмеливаешься сказать людям правду!

— Нет, не считаю нужным. Им от этого никакой пользы.

— Никакой пользы от правды?! Не понимаю.

— Чего ж тут не понимать? — Назар раздраженно пожал плечами. — Мы работаем на доверии, ясно? Вы же сами, писателя, каждый день кричите об этом!

— Правильно.

— Ну вот. Я не могу рисковать доверием колхозников. Представь себе, выйду я на трибуну и при всем честном народе начну полоскать это грязное белье! Люди же во всем начнут сомневаться, у них руки опустятся! Все рухнет. Собирали по ложке, а проливать мисками?!

— Все это разговоры, Назар. Скрывать от народа правду не только безнравственно, но и вредно. Это значит загонять болезнь внутрь. И конец может быть очень плохой.

— Знаешь… — Назар поморщился. — Преувеличиваешь ты, Байрам. Из мухи слона делаешь!

— Хороша муха! Ты ж весь извелся, пытаясь припрятать эту самую муху. Выкручиваться решил? Ну что ж, давай. Поначалу, может, что и получится. В газете напишут, по радио будут расхваливать. Только ведь это ненадолго, правда все равно наружу выйдет. И сейчас уже многие знают, только ждут, чтоб сам рассказал. Ты еще учти, что, если как следует потрясти Аманлы и Машата, они скажут все и все свалят на тебя. Кстати, объяснительная записка Аманлы который день лежит у тебя в ящике. Зачем ты ее требовал?

Назар молча смотрел в окно, в непроглядную ночную мглу. Лицо у него потемнело, губы подергивались. Дышал он тяжело, с присвистом. Ему стоило больших усилий не взорваться, не закричать. Но он не закричал. Не глядя на брата, сказал вполголоса:

— Не стоило посвящать мне поэму. Тебя ведь больше всего собственные неприятности тревожат — поэму брату посвятил, а он проштрафился…

Байрам не отрывал глаз от лица Назара. Какое надо иметь сердце, чтоб сказать такие слова? Замолчи, Назар, что ты несешь?! Умолк. Значит, совестно, а это уже хорошо, что совестно. В сердцах сказал, сгоряча. Ты старший, ты должен понять, простить.

— Я ничуть не жалею, что посвятил тебе поэму, я по-прежнему считаю, что ты достоин этого. И еще одно хочу тебе сказать, Назар. Напрасно ты думаешь, что я с холодным сердцем наблюдаю, как ты мечешься. Ты мне брат, Назар, твоя беда — моя беда. Если ты сейчас это не уразумеешь, нам трудно будет понимать друг друга.

Да понял он! Сразу понял, что сказал ерунду, что виноват, очень виноват перед братом. Но не хуже этого понимал Назар другое — пока не схлынет темная волна озлобления, не сможет он сказать Байраму: "Прости, я не прав". И от этого еще невыносимее было сидеть вот так и смотреть брату в лицо. Хотелось вскочить, убежать, уйти куда глаза глядят! Придумать повод Назар не смог. Просто встал и ушел.

Байрам остался один. Он чувствовал, что должен собраться с мыслями, подумать… Он сказал брату правду: ни разу, ни на секунду не пожалел он, что посвятил ему поэму. Назар был и остается настоящим крестьянином, истинным человеком земли. Ведь не зря мать именно его просила вернуться в село. Она всегда говорила: "Назар создан для земли. Это у него в крови…" Как радовалась мать, когда, окончив учебу, Назар вернулся в село, — она так боялась, что сыновья увезут ее в город…

Нет, все правильно. Просто жизнь оказалась сложнее, гораздо сложнее, чем ему представлялось.


Когда Байрам открыл глаза, солнце поднялось над горизонтом уже в рост человека. Побаливала голова — чуть не до рассвета провалялся без сна. Байрам подошел к окну, распахнул его и с наслаждением втянул в себя прохладный, чуть влажноватый воздух.

Мимо прокатили два "Москвича". Он не разглядел, кто за рулем. Зато увидел, как из-за угла вышли три девушки. Все три были очень нарядны: цветные, украшенные каймой халаты, красные, в зеленых цветках платки. Под солнечными лучами эти насыщенные, сочные краски казались особенно яркими и радостными. Девушки шли рядком, средняя что-то рассказывала, и все трое посмеивались, для приличия опустив глаза. Байрам отошел от окна. "Как бы чего не подумали, все-таки деревенские девушки". Но подружки, увлеченные разговором, даже и не заметили его.

И вдруг над селом поплыли звуки дутара. Казалось, дутарист сидит где-то высоко-высоко и оттуда, из поднебесья, любуется девушками и воспевает их красоту, их молодую стать, их скромность, исполненную гордого достоинства. Мелодия была нежной, ласковой и горячей, как лучи весеннего солнца. Байрам поглядел на небо, безоблачное, ясное. Это о нем пел дутар. О нем и об этих девушках.

Постучав в дверь, Сона протянула Байраму нераспечатанную телеграмму и, не дожидаясь, пока прочтет, вышла. Телеграмма была от Сельби. Она просила приехать — заболела Джаннет.

Там, где дело касалось болезней, особенно болезни дочери, Сельби была редкостной паникершей. Стоило девочке чихнуть или пожаловаться на головную боль, Сельби немедленно вызывала врача. Наверно, и сейчас что-нибудь в этом духе…

Не исключено, впрочем, что это хитрость — решила добиться своего. Может быть, даже намекнула перед отъездом Соне на возможность такой телеграммы. Как это все глупо, нелепо, унизительно! Совершенно ясно, что Сельби и приехала не по собственной инициативе, сигнал был получен отсюда. Правда, бросилась она сюда совсем не потому, что так уж жаждала угодить деверю, считала, видимо, что в данной ситуации Байраму следует держаться подальше, нельзя же рисковать авторитетом…

Какая же это все-таки мука — многолетнее, из года в год, непонимание! Приедешь, и опять эти чужие глаза, эти бессмысленные обиды… Умная, образованная Сельби не может его понять. Нет любви, в этом все дело. У Абадан с Арсланом никогда не могло так быть. Арслан был нелегкий и непростой человек, но Абадан умела проникнуть в его душу. Она не стала бы требовать, чтоб он благодарил Джапара Мейдановича, не поехала бы в село увозить мужа от опасности, грозящей его авторитету. Да, видно, до конца дней своих будет он думать об Абадан, хотя рядом с ним другая женщина. А может быть, именно потому, что рядом с ним другая женщина…

А что, если он не прав? Вдруг дочка и правда больна? Сельби запросто может обмануть, это для нее не проблема, но она мать, а матери трудно написать о здоровом ребенке "больна"… Кажется, сейчас он клевещет на Сельби.

Байрам показал телеграмму Соне, та сразу же заказала Ашхабад. Целый час просидела она у телефона, пока телефонистка не сказала ей, что квартира Мамедовых не отвечает.

— К врачу, наверное, повела, — высказал предположение Байрам. — Перенеси разговор на вечер.

Вечером они снова целый час добивались Ашхабада. На этот раз Сельби оказалась дома. Услышав её голос, Байрам сразу понял, что напрасно подозревал обман. Давясь слезами, Сельби долго не могла произнести ни слова. У Джаннет воспаление легких, пришлось отвезти в больницу. Сбить температуру не удалось, девочка все время бредит и зовет его.

— Не волнуйся, Сельби! — крикнул в трубку Байрам. — Слышишь, не волнуйся. Я выезжаю. Сегодня! Сейчас!

Назар ушел из дому еще до рассвета. Обедать не приходил. Пытаясь разыскать его, Сона то и дело звонила в правление, но там председателя не было.

Стемнело, часы показывали девять, а Назар как сквозь землю провалился. Сона то и дело брала телефонную трубку.

— Напрасно ты так беспокоишься, — пытался уговаривать ее Байрам. — Поезд в час ночи, успеем еще повидаться.

Назар пришел в правление около десяти. Все комнаты были пусты — три дня назад счетоводы наконец подбили итоги. Теперь вечерами все сидят дома, у теплых печек. Интересно, что сегодня по телевизору? Раньше он каждое утро просматривал программу, а в последние дни не до того. И хоккей пропустил бы, если б не сынишка. Правда, игру он смотрел вполглаза, без обычного удовольствия, полностью отключиться не удалось… "Спартак" играл неплохо. Не очень ровно, но все-таки команда классная, мастера. А что проиграли, это ровным счетом ничего не значит, зря Керим так ликует. Кстати, с Керимом надо будет строго поговорить, очень уж он к телевизору льнет, учебу забросил… Кончится хоккей, футбол начнется, что ж, так и торчать все вечера перед экраном? Конечно, если "Спартак" играет…

Хлопнула входная дверь. Ну вот, ни днем, ни ночью покоя нет, ни подумать, ни поработать…

Дверь отворил Гурт.

— Добрый вечер, председатель.

— Добрый вечер. Проходите, пожалуйста.

Гурт присел у края длинного стола, за которым обычно собирались бригадиры, стол этот вплотную примыкал к председательскому. Назар вопросительно взглянул на него.

— Назар! Мне сказали, ты трактор велел забрать. За канал, говорят, отправляешь. Так это?

— Это правда, Гурт-ага. Трактор придется отдать. Иначе Машату не управиться.

При слове "Машат" брови у Гурта-ага сошлись на переносице. Он помолчал, словно то, что он собирался сказать, нужно было тщательно обдумать.

— Стало быть, ты велел забрать у нас трактор?

— Велел. Не только у вас, еще в четырех бригадах берем.

— А что мы без него будем делать? И так пропадаем. С каждой сотки чуть не машина сорняка! Ты ж видел.

— Видел. И считаю, что вы зря тратите силу. Эту землю нужно пока оставить и перейти к северу от села, Там земли чище.

— Перейдем, — сказал Гурт. — Закончим здесь и перейдем. И тут и там управимся. Только трактор не забирай. Очень тебя прошу, председатель, — и, поймав ни себе взгляд Назара, добавил. — Не думай, будто я из-за того, что трактор Машату отдать надо, просто позарез он нам сейчас. Я хотел еще один просить, а ты…

— Хорошо, Гурт-ага, пусть остается. Скажите, Я велел.

Гурт молча кивнул. Но со стула не поднимался. Назар подождал немножко, взглянул на него.

— У меня к тебе, Назар, еще дело есть… Вернее, вопрос… Насчет Машата… Ты ведь знаешь меру его вины, почему же на должность ставишь?

— А что он сделал? — вскинулся Назар и сразу же пожалел об этом.

— Думаю, что Аманлы сам тебе писал, что он сделал.

— Написал! — Назар откинулся назад и выдвинул ящик. — Вот его записка!

— А чего ж ты ее в ящике держишь?

Назар выхватил из ящика сложенную вдвое тетрадку и швырнул Гурту.

— Читайте!.. Вы ведь за этим пришли!

— Не горячись, Назар, — сказал Гурт. — Мне это читать без надобности. Я тебе еще когда говорил, что Аманлы неспроста подал заявление.

— Ну и чего же вы хотите?

— Хочу, чтобы народ это знал.

— Подите да расскажите!

— Нет, братец, говорить об этом будешь ты! — Гурт сунул в карман дрожащую от волнения жилистую руку и, ухватив горсть лежащих там бумажек, направился к Назару. Подошел и шлепнул бумажки на край стола. — Держи, председатель! Вот тебе табеля. Пока не скажешь народу правду, я тебе не бригадир. Не думай только, что заявление подам, я не Аманлы. Спросят люди, почему Гурт табеля бросил, объясни!

Он ушел, хлопнув дверью. И сразу навалилась тоска, и такая вдруг разверзлась перед Назаром пустота, что не было уже смысла ни читать отчет, ни думать над ним…

Он сидел и, не мигая, смотрел на скомканные, затертые в кармане бумажки. Буквы корявые, несуразные… Одна большая, другая поменьше, третья совсем бисерная… Назар не пытался прочесть, что на этих бумажках написано. В той душной и безысходной пустоте, в которую он вдруг провалился, слова, как и все остальное на свете, не имели никакого значения.

Взгляд Назара упал на тетрадку, исписанную рукой Аманлы. "А чего ж ты ее в ящике держишь?" Действительно, он ведь даже и не прочел объяснительной записки. Как Аманлы дело изобразил, убавил себе вины или прибавил? В самом деле, как же это он не поинтересовался, ни разу не заглянул в документ?

Назар приподнялся из-за стола, взял тетрадку, сел и Стал читать. Неразборчивый торопливый почерк. Буквы падают, наваливаются друг на друга… "Я, то есть бывший бригадир колхоза Аманлы Чары-оглы, письменно ставлю в известность…"


Чем дальше уходил Гурт от правления, тем больше не нравилось ему, как вел он себя у председателя. Размышляя о недостойном своем поведении, Гурт дошел до середины села и сам не заметил, как остановился. Надо было что-то решить прежде, чем идти спать. Табеля бросил… Ну и дурак, что бросил. Кому от этого польза? Они, может, только и ждут, чтоб ты выкинул что-нибудь такое. Возьмет председатель твои бумажки, да и передаст их Аманлы, вот и будешь ты дурак дураком… Хотя нет, Аманлы Назар бригадиром не поставит, знает, что люди против. Умный председатель народу наперекор не пойдет, а Назара бог умом не обидел. Вот вроде и умный мужик, а поступки самые глупые. Это от страха. Боится Назар, знает, что палка о двух концах и по нему ударит. Ударить, конечно, ударит, да стерпеть придется, нет у тебя, председатель, другого выхода — правду все равно не обойдешь.

Умен ты, Гурт, других учить, а сам табеля швыряешь. Блажишь, как беременная баба. Может, хочешь, чтоб с поклоном к тебе пришли, возьми, мол, обратно табеля? Нельзя так, Гурт, нет у тебя права табеля бросать. Глаза людям открыть — это другое дело. Тут уж не право, долг твой, раз правда тебе известна. Ты ведь не думал тогда, что Аманлы признается, а сказал, как есть. По-твоему вышло, твоя оказалась правда. Потому и Байрам сам пришел к тебе, что ты прямо сказал, не побоялся. Байрам хорошо сделал, что пришёл, ему правда вот как нужна: хуже нет, если брат брата понять не может.

Ладно тебе рассуждать, старый дурень! Иди и забери свои бумажки, пока не поздно. Тоже мне, разошелся! То кричишь, трактор не отдам, то табеля бросаешь… А он разозлится да отдаст трактор Машату, вот поле и пропадет, потому что его еще чистить да чистить…

Гурт повернулся и зашагал обратно к правлению.

Когда Гурт, молча войдя в кабинет, сгреб со стола свои бумажки, сунул их в карман пиджака и, не взглянув на Назара, вышел, тот долго глядел ему вслед.

Назар почему-то ждал, что сейчас снова распахнется дверь, явится Аманлы и так же, не удостоив взглядом председателя, безмолвно заберет свою тетрадку.

Дверь действительно отворилась. Вошел Байрам, а не Аманлы, и Назар даже привстал от удивления.

— Пришел проститься, — не садясь, сказал Байрам.

— Проститься? Почему?

— Дочь заболела, уезжаю. Ты не беспокойся, Назар, работай, я сам доберусь до станции.

— Ну уж это исключено.

Назар поднялся и стал надевать пальто. Байрам украдкой оглядел брата. Обтянутые скулы, темные круги под глазами. Даже по тому, как он просовывает руки в рукава, видно, до чего человек измучен" Крепко ему, бедняге, досталось, а ведь самое трудное впереди. Как хотелось Байраму подойти к брату, положить руку на плечо. "Решайся, Назар, не томи себя. Не сегодняшним днем живем. Если б ты не понимал этого, не торчал бы тут в табачном дыму, ломая голову над этим отчетом, грелся бы в лучах своей славы. Завтра нам тоже жить, и мы в ответе перед этим завтра".

Все это Байрам только подумал, говорить не стал, чтоб не поучать брата, не быть надоедливым моралистом. Он пришел только проститься.

…Когда объявили отправление поезда, Байрам в последний раз взглянул брату в глаза, они крепко пожали друг другу руки.

— Обязательно позвони, — сказал Байрам.

— Ладно, — Назар слабо улыбнулся. — Если что не так, извини меня…

— Брось! Хватит об этом…

Поезд пропал в темноте раньше, чем затих его гудок. Странно, но теперь, когда брат наконец уехал, Назар не почувствовал облегчения. Наоборот, он вдруг ощутил себя бесконечно одиноким. Пока Байрам был рядом, он не обращался к нему ни за помощью, ни за советом, но сознание, что брат рядом, что он в любой момент может опереться на его большую горячую руку, давало силы…

Назар сел в машину, завел мотор и медленно, не спеша выехал с безлюдной площади. Переднее сиденье, на котором только что рядом с ним сидел Байрам, было пусто, и от этого еще усиливалось ощущение одиночества и беззащитности. "Ты мне брат, Назар. Твоя беда — моя беда…"

Резкий свисток заставил Назара вздрогнуть. Он остановил машину, распахнул дверцу, высунулся… И отпрянул, пораженный: отвисшая нижняя губа, глубокие борозды морщин, грустные большие глаза — это было лицо Гурта.

— Почему нарушаете? — и голос у инспектора был похож: глухой, грубый. — Сигнал не включен на повороте.

— Простите, — Назар виновато улыбнулся. — Задумался.

— Задумался! Здесь не пустыня, а ты не чабан. За рулем сидишь!

— Вы правы…

— Правы, — проворчал милиционер. — Права понимаешь, а нарушение не понимаешь! Все вы так. Думал, раз ночь, не заметят… Не тут-то было. Нарушил — далеко не уйдешь! Ну? Чего смотришь? Раньше надо было смотреть.

— Да я так… Очень уж вы похожи на одного из нашего села…

— Э, брось! Знаем мы эти штучки! Запомни, приятель, нарушителям я не друг, не брат, не односельчанин! И вообще, я городской. Давай талон, — он протянул большую длиннопалую руку. И рука была, как у Гурта, сухая и жилистая.

Назар молча достал талон. Интересно, а если б он сейчас назвал себя, заговорил бы старшина по-другому? Пожалуй, нет…

Назвать себя Назар не рискнул, ему почему-то казалось, что этот старшина, этот двойник Гурта, знает про него все и, стоит упомянуть свое имя, дело не ограничится проколом…

Старшина щелкнул щипцами. Назар взял пробитый талон, сказал "до свидания" и несмело заглянул милиционеру в лицо. Сейчас, молчаливо-величественный, тот еще больше был похож на Гурта.


В тот день, когда Джаннет разрешили наконец взять из больницы, Сона позвонила очень поздно. Она каждый день справлялась у Сельби о здоровье племянницы. На этот раз разговор был короткий. Положив трубку, Сельби долго смотрела на аппарат, потом, сразу как-то отяжелев, с трудом поднялась на ноги.

— Сона звонила, — сказала она, входя в кабинет к мужу. Он не поднял глаз от рукописи, только писать перестал. — Назара сняли с работы.

— Почему? — Байрам так взглянул на жену, словно она была в этом виновата.

— Было отчетное собрание… Освободили.

— Сядь, — Байрам показал жене на кресло. — Больше Сона ничего не сказала?

— Сказала, что он написал заявление в райком. Еще раньше, до собрания… Подробно все написал…

— Так… А потом?

— А потом повторил это на отчетном собрании.

— А кто предложил освободить его?

— Назар.

— Сам? — Байрам помолчал. — Он, что ж, решил уехать из села?

— Нет, Сона сказала, остается. Агрономом…

— Значит, остается? — Байрам резким движением поднялся из-за стола. — Ну и как ты считаешь, правильно?

Сельби пожала плечами. Байрам не заметил этого. Он не смотрел на Сельби, не ждал от нее ответа, он уже забыл про жену. Он расхаживал по кабинету и, радостно блестя глазами, говорил:

— Назар молодец, только так и должны поступать сильные духом. И хорошо, что он теперь агроном — ближе будет к земле, еще крепче, еще сильнее станет! Земля человеку столько силы дает!..

Не замечая ни вздохов, ни обиженно поджатых губ Сельби, Байрам подошел к столу, сел, придвинулся, подвинул поближе лампу. Перед ним была рукопись — нужно было работать.



Загрузка...