Книга первая Инка Суть огня

Наше время, весна Западный Мауи, Гавайи — Токио, Япония

Нет, еще одну такую ночь ему не выдержать. Человек по прозвищу Сивит открыл глаза. Со стены на него немигающим взором уставился серо-зеленый геккон. Ящерица замерла, уцепившись за обои присосками на лапках, потом ее головка несколько раз дернулась, поворачиваясь, будто крохотная тварь рассматривала человека под разными углами зрения.

Не дай ему Бог провести еще одну такую ночь. Снаружи, за занавешенной стеклянной дверью, перешептывались кокосовые пальмы; их овевал прохладный ветер с гор, высящихся над Западным Мауи. Ветерок нежно, будто любовник, поглаживал длинные, чувственно трепещущие пальмовые листья. Сюда и только сюда, на сказочные, неповторимые Гавайи приезжал после каждой «прополки» выжатый как лимон Сивит. Но на этот раз привычного расслабления не наступило. Здесь оказалось даже хуже, чем во время самой «прополки». Страшнее смерти.

Дрожащей рукой Сивит смахнул пот со лба, потряс головой, прогоняя кошмар. В дурном сне к нему подкрадывалось что-то враждебное, сковывающее сердце и разум леденящим страхом...

По крайней мере сегодня Сивит хотя бы ненадолго задремал.

Да, прошлая ночь была не первой такой ночью. На востоке над горными вершинами вставало солнце. Сквозь белую занавеску Сивит увидел бледно-золотистое сияние, нимбом вспыхнувшее над кронами пальм, и подумал, что ночь он все-таки пережил.

Нечто подобное происходило с ним всякий раз, когда он возвращался сюда после «прополки». Но сейчас сходство было только внешним. Стоило Сивиту вспомнить, какие действия он предпринял на свой страх и риск, поддавшись эмоциям, как тотчас же волна страха прокатывалась по груди и сдавливала внутренности. Впереди либо новая жизнь, либо гибель, третьего не дано. Мысль об этом обжигала мозг.

Сивит сел на огромной кровати, вытянул из груды сбившихся в ком простыней одну и накинул ее на плечи, потом подтянул колени к груди и застыл.

Его взгляд упал на столик, где стояли ополовиненная бутылка ирландского виски и стакан. Сивит поймал себя на том, что непроизвольно тянется к бутылке, с усилием отвернулся и тут же наткнулся на немигающий взгляд геккона. Проклятый уродец, какого черта он так пристально смотрит? Сивит мысленно выругался, но в глубине души сознавал, что только совесть заставляет его видеть в глазах геккона нечто большее, чем просто тупое любопытство. Вероятно, этой твари даже невдомек, что я такое есть, подумал Сивит. Но самому Сивиту это было известно. Даже слишком хорошо известно.

Сивит весь взмок и озяб. Со стоном приподняв ноги, он перекинул их через край королевского ложа. Кровать казалась бесконечно огромной. Ее пустынная равнина так угнетала, что Сивиту вдруг страстно захотелось снова вдохнуть запах Митико, то до боли знакомое своеобразно терпкое сочетание аромата духов и мускуса, исходящего от ее кожи.

Голова закружилась. Сивит сжал ладонями виски. О Господи, подумал он, как давно я потерял ее! И спустя все эти годы рана еще кровоточила, словно Митико лишь вчера лежала с ним рядом.

Боль ледяными тисками сжимала сердце. И все же воспоминания о давнем прошлом лучше мыслей о содеянном всего три дня назад. Откуда ему было знать, что все получится так мерзко? Теперь пути назад нет, да еще неотвязные, изнурительные кошмары... Нет, эти раздумья до добра не доведут. Он и так их помнит, кем был прежде, он и так чувствует себя Сизифом, который вечно толкает плечом обломок скалы и вновь и вновь тщетно пытается вкатить его на вершину. И пусть его ремесло зовется службой на благо страны — это не имеет ровно никакого значения. Ни почестей, ни наград она ему не принесла, если не считать нескольких медалек с выгравированным на них его именем, запертых в опечатанном ящике. А руки-то в крови. И весь он — тоже в крови. Не оттого ли и завел он привычку сжигать после выполнения задания всю свою одежду?

Убийство человеческого существа, думал Сивит, наверняка ведет если не прямиком в ад, то в чистилище. Предрассветная темнота последних ночей угнетала его, требовала ответа, будто обличающий перст Божий. Некогда Господь вдохнул жизнь в сгусток праха, а он своими руками уничтожает ее, снова превращает в прах. Насколько же должно быть мерзостней тем, кто обрекает на смерть миллионы?

В последнее время Сивит много размышлял о Боге. Он чувствовал, как с каждой новой «прополкой», с каждой отнятой у мира жизнью путь пред грозные очи Творца сокращается еще на шаг. Он трепетал по ночам, ощущая Его грозное светозарное присутствие; сам того не сознавая, Сивит впитывал новую духовную энергию. Но эта энергия скорее устрашала, чем придавала сил.

Мысленно перебирая события прошлого — память и логика всегда числились среди его достоинств, — он наконец пришел к пониманию первопричины страхов: ужас обуревал его не столько от раскаяния в своих грехах, сколько из-за отсутствия угрызений совести, которые, по идее, должны были бы сопровождать его на каждом шагу избранной стези. Но даже если бы он избрал ее не по своей воле, то все равно пришел бы к тому же.

Впервые за несколько десятков лет он по-настоящему одинок. Оттого-то, конечно, и преследуют его постоянно мысли о Боге. Годами копившиеся вопросы без ответов навалились скопом в ту самую пору, когда Сивит ударился в бега и вынужден был спасать свою шкуру.

Недавно его едва не достали. Все уже рухнуло. Почти все. Но Сивит ускользнул, скрылся сюда, на Мауи. Вот только надолго ли, гадал он. Сколько ему отпущено, прежде чем его снова выследят? Преследователи действуют ловко и быстро. Они всегда славились мощью своей организации. Кому-кому, а Сивиту это отлично известно. Он едва не засмеялся, но закусил губу. Слишком горькой получалась ирония.

И вот, думал он, кончилось его время и все свелось к той же дьявольской игре со смертью. Правда, надежда умирает последней, но как она эфемерна! Я поставил на карту все — больше, о, гораздо больше, чем собственную жизнь. Я верю, что интуиция меня не подвела, и верю, что был прав. Но вдруг все же это не так?

Сивит редко снисходил до копошащихся вокруг обывателей и обычно лишь краешком глаза замечал их суетливую возню. Их устремления ограничивались вторым автомобилем, заботы — парочкой отпрысков, а горизонт — расстоянием, преодолеваемым за час пути на службу. Сивит содрогался, когда ему случалось представить себя на месте любого из них.

В то же время иногда его удивляло и смущало, сколь мало он сожалеет о своей неудавшейся судьбе. Сивит находил в себе сходство с послушником, который, пройдя долгий путь постижения духовных истин, понял вдруг, что не в состоянии дать монашеского обета.

В своих скитаниях Сивит не раз оказывался во многих святых местах. (Однажды, лет двадцать тому назад, его даже чуть не убили в одном таком святилище и он был вынужден убрать противника.) Доводилось ему встречать и благочестие, да только оно редко сочеталось с чистотой души. Сивит знавал иных своих коллег, еженедельно посещавших церковь, и у него сложилось впечатление, что как раз таким-то убийство и доставляет наивысшее удовольствие. У Сивита же его работа не вызывала того животного, отчасти томного наслаждения, которое, он знал, испытывали многие другие. Хотя, разумеется — время от времени оправдывал он их, — на свете не так уж много людей, которые, подобно мне, способны хорошо выполнять такого рода задания, не получая никакого удовлетворения.

Все это относилось к теневой стороне тайного мира, в котором он обитал. А вообще-то Сивит врос в него, и этот мир ему нравился. Словно чашка горячего чая в доме англичанина, у него всегда была наготове мысль о своей причастности к секретной службе — мысль согревала, давала ощущение обособленности, независимости, наконец, иллюзию неограниченной свободы. Сивит виделся себе коршуном, взмывающим ввысь в свирепых потоках ветра, упивающимся противоборством с необузданной стихией. Такое недоступно воображению обыкновенных приземленных тварей. Благодаря своему образу жизни Сивит попадал в разряд исключительных, недосягаемых существ.

Однако за все приходится платить. И раз за разом, выполнив задание, он низвергался с высот и начинал тонуть в трясине омерзения. Грудь безжалостно сдавливало, будто в тисках, разум мутился, становилось нечем дышать. И Сивит снова и снова проходил через чистилище. Потом возвращался.

Но сейчас все изменилось, и одному Сивиту было понятно, почему.

Геккон продолжал смотреть на него. Сивит схватил бутылку, налил виски на четыре пальца, но тут же отставил стакан в сторону. Соскользнув с кровати, преклонил колена и обратился к Богу, в которого не умел верить, прося ниспослать ему просветление. Кому он молился — Будде? Иегове? Иисусу? — Сивит не смог бы ответить. В эти минуты тяжелейшего кризиса, когда, как он полагал, решалось будущее мира, Сивит испытывал необходимость в беседе с кем-то, кто выше его. Митико назвала бы это высшее существо природой. Сивит же мог только склонить голову и отдаться на волю потока мыслей.

Он выплеснул спиртное в раковину. Неиспользованный лед за ночь растаял в ведерке, и Сивит зачерпнул прохладной воды. Потом, стараясь не встречаться взглядом с ящерицей на стене, побрел к занавешенной двери и вышел в лоджию. Пристальный, вселяющий тревогу взгляд геккона действовал на его обострившиеся чувства почти как человеческий.

Сивит всегда снимал номер на одном из верхних этажей отеля — непременное условие, дававшее ему определенные преимущества. Во-первых, с высоты, радуя глаз и поднимая настроение, открывался великолепный вид, а во-вторых, с профессиональной точки зрения это было необходимо для быстрой оценки обстановки на случай возможных неожиданностей. Жизнь научила Сивита быть крайне осторожным и предусмотрительным.

Внизу, сквозь шуршащие и потрескивающие пальмовые кроны и тропическое изобилие орхидей, маняще поблескивали лазурные воды Молокайского пролива. Утренний бриз утих, и Сивит определил опытным взглядом, что день предстоит безветренный — превосходный денек для рыбалки.

Будь он в другом состоянии, он уже сейчас следил бы за блестящей леской, уходящей в воду, чувствовал бы ее натяжение и подрагивание, а потом — резкий, мощный рывок, означающий, что глубоководная онага схватила наживку. Сивиту почудился вкус соли на губах, а мышцы непроизвольно напряглись и дыхание участилось, словно он наяву вываживал тяжелую, упирающуюся рыбину. А потом он бы сам ее выпотрошил и приготовил, и вкуснее этого блюда ничего не придумать.

Сивит вздохнул, освобождаясь от грез. Да, рыбалка сейчас была бы очень кстати — отвлечься, очиститься душой от шлаков и накипи, оставленных последним заданием.

«Прополка». На профессиональном жаргоне, странном, как наречие африканских бушменов, этим словом обозначалось санкционированное убийство.

Внизу, под галереей, появились молодые парень и девушка в спортивных трусах. Высоко поднимая ноги, они бежали по густой траве. Каркая, с ветки снялся вспугнутый минас. Сивит проследил глазами полет птицы и внезапно заметил возле кокосовой пальмы еще одну человеческую фигуру. Человек стоял, прячась в тени ствола, но и на седьмом этаже Сивита вдруг пронзило могильным холодом — столь мощная угроза исходила от фигуры этого человека.

Сивит мгновенно потерял интерес к улепетывающему минасу, к бегунам трусцой, забыл про теплый ветерок и про великолепный, издавна полюбившийся ему вид на остров Молокаи. С этого мгновения для него существовал только человек внизу. Профессионал не только в убийстве, но и в слежке, Сивит обладал способностью мгновенно опознавать людей на расстоянии по мельчайшим характерным деталям их осанки, походки, мимики, поведения и Бог знает чего еще. Для пущей уверенности он переместился в дальний конец лоджии. Листья пальмы раскачивались, продолжая скрывать стоящего внизу, но угол зрения изменился, и Сивит наконец сумел мельком взглянуть на лицо.

Стакан выскользнул из его руки и со звоном разбился о цементный пол. Сивит вдруг осознал, что цепляется за ограждение, в глазах поплыли темные круги, он судорожно хватал ртом воздух и старался не упасть на колени. Нет, этого не может быть! Неужели так скоро? Я еще не успел восстановиться, думал он. Изнурительнейшая гонка — и вот так, сразу, безо всякой передышки... Это просто невозможно!

Но ему ли было не знать: все возможно. Значит, его уже отыскали.

Сивит оторвался от перил, бросился в комнату и больно ссадил колено об угол кровати. Пошатываясь, добрался до ванной, где согнулся в мучительных конвульсиях, содрогаясь от рвоты. Он не успел эмоционально подготовиться к тому, что предстояло. Боже милостивый, подумал он, защити! Защити меня и тех, кого я люблю, если мне самому это не удастся.

В воображении, подстегиваемом паникой, ему уже виделась надвигающаяся смертная мука... Стоп! — одернул себя Сивит, — может быть, не все потеряно; и, наконец взяв себя в руки, он умылся, прополоскал рот, плеснул холодной водой на затылок. Потом торопливо натянул свой тропический костюм и рассовал по карманам бумажник, ключи от машины, паспорт и небольшой футляр из кожи угря. Перечитав написанную на исходе ночи открытку, он шагнул за дверь.

Сивит не воспользовался лифтом и, прыгая через несколько ступеней, сбежал по лестнице в вестибюль, где, лавируя меж бледнолицых туристов в кричаще-ярких гавайских рубашках-алоха, добрался до стойки и передал открытку портье, который заверил его, что она будет отправлена утренней почтой. В подземном гараже Сивит дал глазам привыкнуть к полумраку, бегло осмотрелся и, удовлетворенный, направился к взятому напрокат «мустангу». Опустившись на колени, он с придирчивостью покупателя обследовал днище под салоном, проверил по всей длине выхлопную трубу, заглянул в ее сопло. Покончив с осмотром, Сивит начал делать прану -полумистические дыхательные упражнения, способствовавшие сохранению ясности мысли в критической обстановке.

Не поднимаясь с колен, он нагнулся к замку багажника и исследовал его в поисках микроскопических царапин, которые выдали бы попытку вскрыть его отмычкой, но ничего не нашел. Тогда Сивит встал и открыл багажник.

В этот момент в гараже появилась супружеская пара с ребенком, и пришлось ждать, пока они усядутся в машину и отвалят. Сивит проворно перетащил содержимое багажника на переднее сиденье, сел сам и поднял откидной верх. В следующее мгновение двигатель «мустанга» пробудился, и Сивит, отжав сцепление, вырулил из гаража.

Он недолюбливал новое шоссе, недавно построенное выше по склону горы, поэтому предпочел Напили-роуд. Сивит сделал этот выбор чисто инстинктивно, так же, как и вообще управлял машиной. Он видел перед собой только лицо — лицо в тени. Черты его пылали в мозгу, жгли, словно уголья, поднесенные к глазам, и жар этот был столь противоестественно реален, что Сивита затрясло, как в лихорадке. Мгновенная слабость поколебала его решимость, сама смерть щелкнула перед ним своими полированными костяшками. Побелевшие пальцы Сивита, стискивавшие руль, больно свело судорогой.

Напили-роуд Сивит проскочил на бешеной скорости, будто за ним гнался призрак. За методистской церковью свернул на Хоноапиланское трехрядное шоссе, где мог ехать еще быстрее.

Едва начав ускорение, он заметил в зеркальце черное пятно возникшего сзади и чуть сбоку «феррари марселло». Автомобиль появился с Капалуанского шоссе и теперь встраивался в основной поток транспорта в какой-нибудь сотне ярдов за «мустангом». На миг отчетливо показалось лицо водителя. У Сивита екнуло сердце.

Пот начал застилать глаза. Сивит вывернул руль вправо, одновременно изо всех сил надавив на газ. Мотор взвыл, и «мустанг» рванулся по широкой обочине, заскрипев и взвизгнув шинами. Сзади до самых крон деревьев поднялось плотное облако рыжей пыли.

Испуганные водители, возмущенные опасным маневром, яростно засигналили гудками. В зеркало заднего обзора Сивит увидел виляющий из стороны в сторону «марселло». Он не отставал. Сивит обрушил проклятия на свою американскую рухлядь. По мощности и маневренности «мустанг» не шел ни в какое сравнение с «феррари». Все-таки «мустанг» взял поворот на восьмидесяти пяти милях в час, едва не вылетев на груду щебня. Справа заблестели воды залива Напили, слева вздымались еще окутанные утренней дымкой горы, переходящие в плато. Одна гора выглядела открытой, приветливой, вторая — таинственно-колдовской. Но обе — громадные, величественные и исполнены куда большего достоинства, подумал Сивит, чем суетливые человеческие особи, выучившиеся управлять тонной сварного металла и мнящие себя властелинами природы.

Миновав безобразные многоэтажки Каханы, он наддал ходу. Когда удавалось, использовал для обгона широкую обочину. Местами ее покрывал асфальт, местами — краснозем, и тогда «мустанг» подпрыгивал на колдобинах, опасно кренился и норовил вырваться из-под власти водителя.

Еще один взгляд в зеркало подтвердил опасения Сивита: «феррари» постепенно нагонял его. Их разделяло уже каких-нибудь полсотни ярдов. Беглец и преследователь быстро приближались к Каанапали — самому крупному курорту на Мауи. Вдоль побережья вытянулась вереница из пяти отелей и многочисленных кондоминиумов, дороги вечно кишели автомобилями и пешеходами. Курорт прорезали лабиринты прогулочных аллей, он был напичкан ресторанами, магазинами и павильонами. Туда-то и направлялся Сивит, надеясь затеряться в этом муравейнике и оторваться от преследователя.

Внезапно откуда-то справа выполз автомобиль. Сивит надавил на клаксон и ударил по тормозам. Выругавшись, снова нажал на газ и услышал визг тормозов сбоку. Мелькнуло побелевшее женское лицо, и «мустанг», продолжая реветь сиреной, промчался мимо.

Задержка не прошла без последствий: рычащий «марселло» сократил дистанцию до двадцати ярдов.

Сивит сосредоточил все внимание на машинах, поток которых на подступах к трем подъездным дорогам к Каанапали делался все гуще. Впереди показался щит, предупреждающий о дорожных работах, и транспортный поток ушел вправо. Становилось все теснее. Сивит ехал значительно быстрее остальных. Чтобы избежать столкновения с ползущим, как улитка, «ниссаном», ему пришлось снова выскочить на обочину. Он был вынужден сбавить ход и, взглянув в зеркало, увидел, что «марселло» уже наступает на пятки. Сивит понял, что если сейчас не найдет просвета в сплошном потоке, то ему конец. Дорога сверкала, словно смазанная маслом. В глазах рябило, вспыхивали цветные пятна, синее сменялось зеленым, красное — оранжевым и снова синим. Свет и тени дрожали и сливались, будто солнце с немыслимой скоростью скрывалось за облаками и появлялось вновь. Вдруг Сивит чисто интуитивно отчаянно вдавил педаль тормоза, въехав чуть ли не на крышу переднего автомобиля. В следующий миг он заметил малюсенький просвет: вереница машин, переползавших через площадку, где работали ремонтники, замерла, пропуская другую вереницу, вливавшуюся в поток справа. Безумие какое-то, подумал Сивит, резко нажимая на педаль акселератора.

Он принялся глубоко и медленно дышать, пытаясь унять колотящееся сердце, и одновременно, не обращая внимания на негодующие гудки, ругань и скрежет тормозов, рванулся в просвет.

«Мустанг» снова летел со скоростью восемьдесят миль в час, но «марселло» по-прежнему маячил сзади, и Сивит, продолжая лавировать, все больше проникался сознанием тщетности своих усилий. Он вымотался, исчерпал запас трюков и понял, что ему не оторваться. Эта мысль диктовала новую тактику. Сивит решил отказаться от намерения нырнуть в дебри Каанапали. Ему не скрыться от «феррари», и, следовательно, он не успеет раствориться в сутолоке курортного комплекса.

Приближался въезд на главную подъездную магистраль города. Шоссе впереди раздваивалось; между встречными потоками начиналась разделительная полоса, засаженная пальмами и гигантскими папоротниками. Сивит быстро прикинул свои шансы, увеличил скорость и снова погнал машину, подрезая, тесня и обгоняя всех, кто попадался на пути. Вслед ему трубили гудки, слышалась брань и угрозы. Деревья разделительной полосы приближались. Сивит сбросил газ и включил сигнал правого поворота, словно намереваясь и дальше ехать в Каанапали. «Марселло» повторил его действия.

В последний миг Сивит внезапно наддал ходу и резко вывернул руль влево. Зацепив заднее крыло «шевроле», «мустанг» врезался колесами в бордюрную стрелку, Сивита подбросило, и несколько долгих мгновений машина мчалась по встречной полосе, опасно балансируя на двух колесах. Наконец правые колеса опустились на дорогу, и Сивит крутанул руль, направляя бешено подпрыгивающую машину наперерез движению, на левую обочину. По встречной полосе машин шло меньше, и «мустанг», раскачиваясь на рессорах, благополучно пересек ее и помчался по обочине навстречу потоку.

Теперь «марселло» отстал. Он все еще не выбрался из своего ряда, и к тому же ему мешал частокол деревьев на разделительной полосе.

Оглянувшись через правое плечо, Сивит усмехнулся. Адреналин выбрасывался в кровь, а в той стороне, куда удалялся бессильный что-либо предпринять водитель «марселло», сиял на солнце океан. Сивит ощутил мощный прилив сил, словно даруемых этим океаном, грудь переполняла радость победы.

Снова взглянув на дорогу впереди, он дико заорал: там, где секунду назад путь был свободен, теперь навстречу бежали две девчонки в розово-голубых спортивных костюмах с эмблемами ФИФА. Их светлые волосы, перетянутые на затылке, хвостиками болтались за плечами в такт бегу. Юные, загорелые, полные жизни девушки-подростки с раскрасневшимися, смеющимися лицами.

Господи, пронеслось в мозгу Сивита, они меня не видят! Машина неслась на дьявольской скорости прямо на них. Слева тянулась каменистая пятнадцатифутовая гряда, поросшая дикими бугенвиллиями. Ярко-розовые, оранжевые, пурпурные веточки нависали над дорогой. А справа — встречный поток.

Он слишком близко, скорость слишком высока, и бегуньям грозит неминуемая гибель, если только...

Сивит крутанул руль, свернув в единственно возможном направлении — направо, и если бы ему посчастливилось попасть в просвет между машинами, достичь спасительного газона разделительной полосы...

Раздался оглушительный грохот сминаемого, рвущегося металла. «Мустанг» задел бампером заднее колесо промчавшегося грузовика, раскрошил себе фару и сорвал крыло. Такого удара он уже не выдержал и, как жеребец, взвился на дыбы. Когда он упал на колеса, ремень безопасности Сивита «с мясом» вырвало из гнезда.

Сивит еще успел бросить взгляд на девчонок. Они в ужасе прижимались спинами к камням гряды, зажимая кулачками рты в беззвучном крике. Они были спасены. Спасены!

Потом его со страшной силой швырнуло вперед. Перед глазами вдруг снова вспыхнуло лицо преследователя, и Сивит в первый раз за все утро мысленно произнес его имя:

«Зеро».

Секундой позже «мустанг» застонал, словно живое существо, загудело пламя, струя бензина хлынула сквозь разбитые окна в салон, и Сивит не видел больше ничего, кроме огня.

* * *

Хироси Таки лежал обнаженный по пояс. Окна, выходящие в сад, были открыты, в комнату проникала ночная прохлада. Легкий ветерок ласкал грудь и плечи Хироси.

Он был очень стар, подумал Хироси, но власть его не знала границ. И вот теперь он умер.

Тремя днями раньше Хироси присутствовал при последних минутах жизни своего отца. В глазах умирающего еще светился разум, обладавший знанием. Знанием, хранимым многие десятилетия. Этого знания Хироси жаждал больше всего на свете. В Японии нашлось бы немало высокопоставленных людей, наделенных и властью, и влиянием, и богатством, которые наверняка пожертвовали бы своим исключительным положением ради этого знания.

Однако преемником сокровища должен был стать он, Хироси Таки, старший сын умершего Ватаро Таки. И свое бесценное наследство Хироси намеревался употребить на основание самой могущественной теневой империи в мире.

Во всяком случае, он об этом мечтал. Но неожиданный удар, случившийся с отцом, парализовал всю левую сторону тела старика, затронул и мозг. Разумеется, знание никуда оттуда не делось, и Хироси ощущал его, глядя в глаза Ватаро Таки, видел, как шевелит плавниками тень смертоносной рыбины в бездне страдания.

Хироси до боли сжимал кулаки, не умея облегчить участь отца, и лишь думал тогда, как несправедливо обошлась с Ватаро судьба, послав ему в одночасье столь внезапное крушение и страшные муки. Она и с самим Хироси сыграла злую шутку, отказав в том, что принадлежало ему по праву первородства. Это тоже было несправедливо. Но ничего не поделаешь — такова, видно, карма отца и сына.

Смерть Ватаро Таки, последовавшая три дня назад, отняла у Хироси все. Она прекратила страшные страдания, но и уничтожила все ценности, хранимые разумом старика.

Меня надули — так думал теперь Хироси, лежа в темноте и безмолвии ночи.

Он бессознательно стиснул кулаки, случайно задев локтем темно-пепельное, как дым, тело лежащей подле него обнаженной девушки. Потревоженная девушка заворочалась, но Хироси пробормотал что-то успокаивающее, и она снова затихла.

Я — новый оябун Таки-гуми и должен принять мантию крестного отца кланов якудзы, за обладание и удержание которой мой отец боролся тридцать лет. Но он бросил меня нагим и беззащитным. Вокруг одни враги. Он ушел, и они сразу налетели, как стервятники, и кружат в ожидании моей погибели. Я должен защитить семью, клан, сохранить его верховенство — но как? Я не знаю даже, кому из людей отца можно доверять.

Хироси Таки лежал на футоне и разглядывал тени, колыхавшиеся на потолке.

В это время в саду появилась другая тень. Она передвигалась по деревьям, цепляясь за ветви, хватаясь за стволы, и ни разу не ступила на землю. С последнего дерева тень метнулась на крышу дома. На фоне звездного неба мелькнула фигура в черном одеянии с капюшоном. Не видно было ни полоски открытой кожи на уровне глаз, ни тыльных сторон ладоней, замазанных угольным карандашом. Ноги человека были обуты в легкие мягкие ботинки на резиновой подошве.

Поскольку в доме обитало множество людей, передвигаться приходилось крайне осторожно. Человек учитывал, что повсюду дежурят кобуны клана Таки — хорошо обученные рядовые якудзы.

Нечеткая фигура змеей скользнула по стене и скрылась в доме. Миновав гостиные, потом комнаты, в которые пускали далеко не всех посторонних, ночной пришелец проник во внутренние покои членов семьи. Он чувствовал себя раскованно, уверенно ориентировался в обстановке и, казалось, улавливал разные оттенки тишины в помещениях, позволявшие ему определять их очертания и планировку. По пути человеку встретилось несколько кобунов, и тогда он, вжимаясь в темные углы, растворялся в тени и, незамеченный, ждал, пока они пройдут мимо.

Хироси Таки повернулся к спящей девушке, прислушался к ее ровному дыханию. Он посмотрел, как в такт дыханию слегка вздымаются и опадают упругие груди. Хироси не называл ее мысленно по имени — он его не помнил. Он помнил только наслаждение, которое получал от обладания ею. Женщины казались ему единственным непреходящим удовольствием в этом ненадежном мире.

Хироси глубоко вздохнул и прижался губами к полуоткрытому рту спящей. Тепло и расслабленность ее тела передались ему и, разлившись по жилам, сняли владевшее им напряжение. Хироси стал думать, что должен же в конце концов отыскаться какой-нибудь выход из проклятого тупика, в котором он оказался. Выход есть всегда — кажется, этому учил своих сыновей их отец, исподволь, в течение долгих лет внушая им умение не пасовать в трудных положениях. Да, конечно. При необходимости даже врага удается использовать к собственной выгоде — перевербовать либо обратить в друга. Старик рассказывал как-то о человеке, который пришел в дом с намерением убить его, а в итоге остался и спас отцу жизнь. Хироси и сам встречал потом того человека. Почему бы чуду не повториться? Почему бы не обратиться к этому же человеку? Может быть, завербовать его. И отчего бы тому не помочь старшему сыну Ватаро Таки, которого он спас?

Решено, подумал Хироси, так и поступим... Страшный грохот, подобный близкому удару грома, подбросил его с футона.

— Что?..

Взрыв вдребезги разнес кусок потолочной балки, осыпав комнату дождем щепок, штукатурки и битой черепицы. Сквозь образовавшееся отверстие в потолке и крыше тускло блеснули в клубах пыли лунные лучи. И еще что-то сверкнуло вверху и вонзилось в грудь лежащей рядом с Хироси девушки.

Тело несчастной изогнулось дугой, она зашлась кашлем и хрипом, кровь хлынула горлом и залила подбородок и шею. Глаза девушки широко раскрылись, она с жалобным стоном потянулась к Хироси.

В тот же миг вниз спрыгнула освещенная лунным мерцанием, будто бесплотная фигура.

Сидя, Хироси попытался разглядеть незнакомца, но глаза слезились от пыли и дыма.

— Кто здесь? — выдохнул он.

В ответ раздался короткий хриплый смешок и упало черное, как обсидиан, страшное слово:

— Зеро.

Желудок Хироси свело в спазме, в голове пронесся смерч ужаса. Зеро! Наемный убийца, который столько лет держит в страхе якудзу. Почему он здесь? Кто он такой? Кем подослан?

По слухам, этот человек был как-то связан с якудзой, однако никому до сих пор не удалось ни установить его личность, ни даже напасть на след.

Хироси услышал последние булькающие хрипы умирающей девушки, наполнившие комнату смертью. Это заставило его вспомнить о собственной хрупкой жизни. Он сунул правую руку под футон и, рывком отбросив покрывало, выхватил дзитте — кинжал традиционной формы, которым раньше, в конце японской феодальной эпохи, были вооружены стражи порядка. Между лезвием и рукояткой имелось дополнительное приспособление в виде двух сильно загнутых вперед отростков на гарде для захвата и удержания клинка противника.

Хироси Таки мастерски владел холодным оружием.

Катана — большой самурайский меч Зеро — устремился в грудь Хироси, но тот, отражая удар, взмахнул рукой, поймал его между лезвием и выступом гарда своего дзитте и повернул рукоятку. Лезвие меча оказалось зажатым, и Хироси рванул его на себя и в сторону. Зеро не смог удержать рукоять меча, и тот вонзился в футон сбоку от сидящего Хироси.

Хироси мгновенно освободил дзитте и попытался ударить, направив его в горло врага. Но убийца резко ударил Хироси ребром ладони по запястью, одновременно выдергивая другой рукой катану. Меч просвистел перед самым лицом отпрянувшего Хироси.

Готовый к такому повороту событий, Хироси снова попытался применить кинжал, чтобы на этот раз сломать клинок захваченного меча. Но противник вовремя разгадал его намерение и отвел руку. Дзитте только лязгнул по мечу, но не захватил его в тиски. Хироси сделал отчаянный выпад, снова целясь в горло, уже уверенный, что не промахнется, и это был его последний выпад.

Встречным ударом, слишком стремительным даже для глаз Хироси, Зеро выбил оружие у него из рук, и кинжал, пролетев через всю комнату, со звоном упал на пол.

Воспаленным взглядом следил Хироси за сверкающим клинком Зеро, пересекающим столб лунного света. Полыхнуло холодное пламя. Хироси закричал.

На его теле появилась единственная, но глубокая ранка, словно молниеносный надрез, сделанный искусным хирургом. Кровь брызнула из ранки фонтаном, а Хироси все кричал, глядя на скрытое повязкой лицо. Он еще боролся, пытаясь достать его рукой, но Зеро с нечеловеческой силой пригвоздил предплечье Хироси к полу.

Хироси, охваченный безумием обреченного, напрягся и, закусив губу от дикой боли, встал. Сквозь хлынувшие из глаз слезы увидел свое неестественно вывернутое плечо и выпирающую из сустава кость.

— Кто? Кто ты? — выдохнул он, потом взмахнул здоровой рукой, рассек ее об обоюдоострое лезвие меча и, не замечая боли, вцепился в черный плащ, силясь проникнуть взглядом сквозь мрак ночи.

— Кто ты?

За миг до смерти ему было необходимо во что бы то ни стало сбросить покров с этой тайны. Ему показалось, что он узнал...

И снова раздался короткий, леденящий душу смех.

— Зеро.

Когда разбуженные люди Хироси, схватив оружие, прибежали из других частей дома в спальню хозяина, они нашли там только два бездыханных тела. В крыше зияла дыра, луна заливала комнату мертвенным светом и отражалась в остекленевших глазах покойников. Зрелище было столь жутким и произошло все так быстро, что слугам в суеверном ужасе сначала показалось, будто на дом обрушилась карающая десница самого Будды.

Наше время, весна Париж — Токио — Вашингтон — Мауи

Майкл Досс начал Сюдзи Сюрикэн на рассвете. Буквально эти слова означают «высечь на камне девять иероглифов», но могут быть переведены и как «девять сабельных ударов». На самом деле это дыхательные упражнения с повторением на выдохе девяти магических слов-идеограмм. Столетиями некоторые буддийские секты передавали своим ученикам эзотерические, доступные лишь посвященным, традиции и навыки, включавшие в себя искусство фехтования кэндзитсу и многое другое.

Как обычно, Майкл начал с того, что вообразил, будто слышит звуки японской бамбуковой флейты, под которую когда-то проходило большинство его тренировок. Пронзительно чистые, нежные ноты, звучащие только в его мозгу, позволяли ему забыть, где, в каком городе и в какой стране он находится, забыть любой язык, любые обычаи и условности и помогали достичь состояния сосредоточенности и слияния с некоей глубинной сущностью бытия. Без сосредоточенности и слияния Сюдзи Сюрикэн невозможно. Просто произнести девять магических слов-заклинаний недостаточно, их необходимо наполнить жизнью и, совершив это, обращаться с ними сугубо осторожно и с неусыпным вниманием.

В сущности, эти действия — своего рода древнее и могучее искусство особого рода волшебства.

Сидя со скрещенными ногами под колышущимися ветвями платана, Майкл вытянул правую руку вперед ладонью к земле.

— Уу, — сказал он. Бытие.

Он повернул руку ладонью кверху.

— My. — Небытие.

Его рука опустилась и спокойно легла на колено. Париж пробуждался, верхушки облаков над пестрыми крышами окрасились в розовый цвет зари.

— Суйгетсу. — Лунный свет на воде.

Прямо за спиной Майкла в небо вздымались математически совершенные параболы черных опор Эйфелевой башни, как будто впитавшей в себя весь мрак уходящей ночи. Пастельный фон остального города нереально, чудовищно приближал ее на расстояние вытянутой руки, и ажурная, издали такая легкая конструкция казалась неуклюжей и тяжеловесной.

— Дзё. — Внутренняя искренность.

— Син. — Сердце — хозяин разума. Первые лучи солнца внезапно брызнули на верхушку башни, и показалось, будто в нее ударила молния.

— Сэн. — Мысль предшествует действию.

— Синмиокэн. — Там, где находится острие меча. Снизу донеслось шарканье метлы, поднимающей пыль с тротуара, потом послышались короткая возбужденная перепалка мадам Шарве со своей дочерью и визгливый лай собачонки с покалеченной лапой. Началась повседневная шумливая суета соседей.

— Кара. — Полая оболочка. Ее заполняет то, что выберет сам Майкл: Добрая сила.

— Дзэро. — Ноль, пустота, зеро. Место, где Путь не имеет власти.

Майкл встал. Он бодрствовал уже два часа, начав с фехтования, которому обучался в школе Синкагэ. Кагэ — «отклик» — это основа всего, чему его учили, принцип, согласно которому следует не действовать, но реагировать на внешние воздействия, защищаться, а не нападать.

Через застекленную высокую дверь Майкл прошел с балкона в прохладный полумрак квартиры, расположенной на верхнем этаже серого каменного дома на Елисейских Полях. Он сознательно выбрал это место из-за его близости к башне и своеобразного освещения, создаваемого раскинувшимся у ее подножия садом Марсова Поля. Подходящее освещение было крайне важным, даже непременным требованием, предъявляемым Майклом к своему жилью.

Он сбросил традиционный японский фехтовальный костюм ги, который состоял из хлопчатобумажных шаровар, распашной рубахи и черной куртки, перетянутой на поясе черным же поясом. Цвет пояса указывал степень фехтовального мастерства его обладателя.

Майкл принял душ, натянул линялые джинсы, заляпанные краской, и белую сорочку без воротника с закатанными рукавами, влез в мексиканские гуарачи и бесшумно прошел в кухню, где налил себе чашку зеленого чая. Открыв холодильник, зачерпнул пригоршню холодного клейкого риса и, жуя на ходу, с чашкой в руке направился в длинную захламленную гостиную.

Хотя Майкл Досс был владельцем одной из лучших полиграфических фирм в мире, в контору он наведывался в лучшем случае раза два в неделю. Да и то лишь затем, чтобы приглядеть в лаборатории за соблюдением технологии производства патентованных фирменных красителей собственного изобретения. Благодаря этим красителям фирма снискала себе превосходнейшую репутацию. Несмотря на сложность видоизмененного Майклом полиграфического процесса и связанную с этим ограниченность тиражей, музеи, галереи и наиболее престижные современные художники не гнушались стать в очередь на издание репродукций своих собраний и работ — настолько яркими и близкими к оригиналу получались передаваемые цвета.

В дальнем конце огромной гостиной Майкл распахнул настежь двустворчатую дверь, и солнечный свет резко высветил его глубоко посаженные оливковые глаза и черные волнистые волосы, имевшие тенденцию быстро растрепываться, когда их надолго оставляли без внимания, как сейчас. Черты его лица — выпирающие скулы, чуть тяжеловатая линия подбородка, узкий лоб — казались почти библейскими. На людей Майкл производил впечатление сурового, неулыбчивого и не прощающего обид человека, но те, кто поддавались этому впечатлению, заблуждались. Майкл был добродушен и ценил шутку.

Он потянул за шнур, и в комнату через потолочное окно хлынул поток света. Собственно, это помещение неправильно было называть комнатой — в центре огромного пространства с голыми стенами, где не было никакой мебели, стоял лишь большой деревянный мольберт, испещренный цветными пятнами, да рядом, на стуле, — початая коробка красок, накрытая палитрой, и стакан с кистями. На спинке стула висела ветошь.

Майкл пересек мастерскую и стал перед мольбертом с натянутым на него холстом. Продолжая прихлебывать зеленый чай, он принялся скользить по картине придирчивым взглядом. На холсте были изображены две мужские фигуры — юноши и старика. Яркое небо Прованса подчеркивало контраст между ними.

Майкл принялся анализировать композицию. Он считал важным не только изображенное на картине, но и то, чего на ней нет явно, но подразумевается. Он вглядывался в краски, придирчиво отыскивая признаки дисгармонии в цветных полутенях и оттенках зелени. «Яппари аой куни да! — так говорят японцы летом. — Этот зеленый мир!»

Вскоре Майкл пришел к выводу, что вот здесь чересчур много зелени леса, а там — недостаточно зелено яблоко. В целом же картина тяжела, решил он. Теперь понятно, почему вчерашняя работа оставила в душе осадок неудовлетворенности.

Не успел Майкл взять первый тюбик и выдавить краску, как зазвонил телефон. Майкл обычно не подходил к нему во время работы и услышал звонок только потому, что забыл плотно закрыть дверь ателье. Секунду спустя включился автоответчик. Но не прошло и пяти минут, как телефон зазвонил опять. Когда он затрезвонил четвертый раз подряд, Майкл отложил палитру и подошел сам.

— Oui. — Он машинально заговорил по-французски.

— Майкл? Это я, дядя Сэмми.

— О, черт, простите, — извинился Майкл, переходя на английский. — Это вы сейчас названивали?

— Мне непременно нужно было до тебя добраться, Майкл, — ответил Джоунас Сэммартин. — До живого, а не до твоего магнитофонного голоса.

— Рад вас слышать, дядя Сэмми.

— Да, давненько мы не общались, сынок. Я звоню, чтобы попросить тебя вернуться домой.

— Домой? — Майкл не сразу понял, о каком доме идет речь. Его дом давно был здесь, на Елисейских Полях.

— Да, домой, в Вашингтон, — со вздохом произнес Сэммартин и прокашлялся. — Тяжело, но надо. Твой отец умер.

* * *

Масаси Таки терпеливо ждал, пока Удэ прокладывал ему путь в битком набитом зале. Опорами перекрытия зала служили грубо обтесанные кипарисовые балки, кедровые панели стен источали хвойный дух. В зале не было окон, поскольку он находился в центре огромного дома Таки-гуми, расположенного в токийском районе Дэйенхофу, где до сих пор сохранились обширные усадьбы с особняками. С потолка свисали ряды знамен, вышитых древними иероглифами. Знамена придавали залу вид средневековый и церемониальный.

По традиции здесь созывались общие сборища клана Таки — крупнейшего и самого могущественного из всех семей якудзы.

«Якудза» — общее название разветвленной сети подпольных гангстерских организаций. В последние годы, благодаря гению Ватаро Таки их деятельность приобрела международный характер. Отдельные крупные организации пока соперничали или действовали недостаточно согласованно, но Ватаро Таки делал все, чтобы прекратить распри, окончательно объединить якудзу и считался ее признанным патриархом и «крестным отцом». Японская мафия внедрилась в законный бизнес в Нью-Йорке, Сан-Франциско и Лос-Анджелесе, стала управлять целыми поместьями, отелями и курортами на Гавайских островах. И вот патриарх скончался, и теперь предстояло избрать нового главу Таки-гуми.

Тихий шепот прокатился по толпе «лейтенантов» и кобунов — глав дочерних кланов, входящих в состав Таки-гуми, и рядовых членов семьи, которые в конечном счете составляли ее плоть и кровь.

Масаси был младшим из сыновей Таки. Худой и смуглый, он очень напоминал молодого Ватаро Таки. Удлиненная, словно у волка, челюсть и нетипичные для Японии, торчащие скулы придавали его лицу сходство с обтянутым кожей черепом, и Масаси, стараясь усилить это устрашающее впечатление, приучил свои лицевые мышцы сохранять прямо-таки скульптурную неподвижность.

Телохранитель Удэ, который расчищал Масаси дорогу в противоположный конец зала, обладал двумя милыми сердцу японца достоинствами — дородностью и недюжинной силой. Помимо обязанностей телохранителя он выполнял еще и функции карающей десницы своего господина.

Пока они проталкивались к помосту, Масаси успел несколько раз внимательно взглянуть на своего старшего брата Дзёдзи, уже занявшего почетное место перед стилизованным колесом с шестью спицами — большим фамильным гербом Таки-гуми. Герб этот, одно из нововведений старого Ватаро, был позаимствован из книги о феодальном прошлом Японии. В прежние времена каждый самурайский военачальник имел свой геральдический знак. В жилах Таки не текла благородная самурайская кровь, однако Ватаро тем не менее присвоил себе герб и психологически возвысил свой клан над остальными кланами якудзы.

Дзёдзи, как и Масаси, унаследовал от отца сходство с волком, но если младший брат казался зверем сильным и жестоким, то средний выглядел поджарым и облезлым. Дзёдзи и впрямь рос болезненным ребенком, мать любила его до безумия и вечно с ним нянчилась. Да и потом он превратился в хилого, вялого подростка. Но правдой было и то, что, повзрослев, он окреп, никогда не болел и редко уставал. При звериной выносливости и необычайной работоспособности Дзёдзи неплохо шевелил мозгами и, пока был жив отец, вел всю бухгалтерию клана. Это означало, что он посвящен во все семейные тайны и ничто на свете не может заставить его выдать их.

Черные, глубоко посаженные глаза Дзёдзи воззрились на младшего брата, шествующего сквозь толпу с победоносным видом триумфатора. Хотя Масаси в последнее время частенько открыто перечил отцу, ему было не занимать обаяния, умения привлечь людей на свою сторону и повести их за собой. Логично предположить, что «лейтенанты», взвинченные последними событиями и озабоченные своим будущим, охотно потянутся за ним, и Масаси станет правой рукой Дзёдзи.

Дзёдзи подождал, пока брат доберется до помоста, и поднял руку, призывая к молчанию.

— Наш оябун умер, — без вступления начал Дзёдзи. — А теперь вот и Хироси, любимый наш брат, удостоенный чести стать новым оябуном Таки-гуми, безвременно вырван из лона нашей семьи. Отныне я, как следующий по старшинству, буду делать все, что в моих силах, дабы сохранить наследие и претворить в жизнь мечту Ватаро Таки. — Он склонил голову и на мгновение застыл, прежде чем удалиться.

И тут он с удивлением увидел, что на его место выходит Масаси.

Тот выступил вперед и обратился к собранию.

— Когда мой отец, Ватаро Таки, скончался, об этой утрате скорбела вся нация, — начал он. — Во время похорон проститься с ним пришли тысячи людей. Дань уважения отдали главы государств, министры, президенты корпораций и политические лидеры. Присутствовал даже посланник самого императора. — Масаси обвел взглядом слушателей, обжигая горящими глазами то «лейтенанта», то кобуна. — Почему они это сделали? Потому что мой отец был выдающимся человеком, столпом власти, к которому любой член нашей большой семьи мог обратиться за поддержкой и защитой. Враги же боялись его пуще смерти, с ними он был свиреп, как лев.

Теперь он нас покинул, и я прошу вас задуматься над тем, какое будущее нас всех ожидает. Мы осиротели. К кому обратиться за советом и помощью в эти тревожные времена? Кто даст гарантию, что враги будут, как прежде, держаться на почтительном расстоянии?

Я говорю не только о соперничающих с нами кланах. Исторически сложилось так, что Таки-гуми всегда первым вставал на защиту Японии от русской экспансии. От нас до Советского Союза меньше сотни миль. Советы относятся к нам с опаской и недоверием и, как некогда американцы, выискивают возможность подчинить нас своему влиянию и поработить. Вот против чего мой отец боролся всю жизнь. Мы должны продолжить его дело.

Взор Масаси блуждал по залу, он пристально и проникновенно вглядывался то в одного слушателя, то в другого. Голос его, будто у искушенного оратора, грозно понижался, а потом нарастал и начинал звенеть с призывным пафосом.

— Весь вопрос в том, сумеет ли Таки-гуми сохранить первенство среди кланов якудзы? Или нас окружат многочисленные, алчущие добычи враги и будут вырывать у нас кусок за куском, пока не отберут все, сведя на нет наш некогда гордый род?

Смею утверждать, что ответ для вас уже очевиден. Обеспечить прекрасное, мудрое руководство делами клана, не отступая от пути и традиций Ватаро Таки, был способен мой возлюбленный брат Хироси. Но Хироси умер. Пал от руки наемного убийцы по кличке Зеро. Кто из наших врагов нанял негодяя? Кому понадобилось в час тяжкого семейного горя добавить нам скорби и страданий, чтобы, цинично воспользовавшись нашей слабостью, урвать себе кусок пожирнее?

Так вот, я утверждаю, что сейчас наша самая насущная задача состоит в том, чтобы обеспечить будущее Таки-гуми. Либо мы, расколотые и ослабленные врагами, вскоре погибнем, либо, сплотив свои ряды, став более воинственными и беспощадными, лишим сил и подавим тех, кто в противном случае сокрушит нас.

Мы вступаем в полосу кризиса. Наступают отчаянные времена, как для якудзы, так и для всей Японии. Наша семья, гордость якудзы, должна стремиться занять подобающее ей место в международном бизнесе. Будучи японцами, мы обязаны добиваться равенства нашей нации с остальными нациями мира, равноправия, в котором великие державы всегда отказывали жителям наших крошечных островов. Я призываю вас присоединиться к борьбе за будущее, в котором нас ждут лишь слава и процветание! И к такому будущему наш дом может привести только один оябун — это я, Масаси Таки!

Лицо Дзёдзи посерело, он был ошеломлен и оглушен восторженным ревом и рукоплесканиями, которыми общее собрание клана ответило его брату. Дзёдзи слушал его слова со смешанным чувством изумления и ужаса, и теперь, скованный страхом, безвольно смотрел на этих людей, в едином порыве вскочивших с мест, словно войско пехотинцев по сигналу к выступлению.

Он перестал слышать звуки, перед глазами все смешалось, завертелись искаженные безумным исступлением лица с разинутыми ртами...

Очнувшись, Дзёдзи Таки торопливо покинул зал. Он сгорал от стыда и унижения.

* * *

Строго говоря, Джоунас Сэммартин не был дядькой Майкла Досса. Во всяком случае, по крови. Но благодаря многолетней дружбе с отцом Майкла он стал Филиппу Доссу даже более близким человеком, чем кровные родственники, от которых тот в свое время отдалился.

Филипп Досс любил Джоунаса, как брата. Он доверил ему благополучие своей семьи и собственную жизнь. Вот почему не мать или сестра, а именно дядя Сэмми позвонил Майклу в Париж. А возможно, еще и потому, что Сэммартин был шефом Филиппа Досса.

Так или иначе, дядю Сэмми любили все члены семьи.

Филипп Досс нечасто бывал дома, так что Джоунас Сэммартин во многом заменял его детям отца. В свои редкие и всегда неожиданные наезды домой отец никогда не забывал привезти из стран, по которым ему доводилось путешествовать, подарки детям, но воспитанием и учебой его сына ведал Джоунас. Дядя Сэмми играл с Майклом в ковбоев и индейцев, когда тот был совсем ребенком. Они часами выслеживали и подстерегали друг друга, оглашая округу дикими воплями и завываниями. А когда Майкл отправился учиться в Японию и взял за правило хотя бы раз в год приезжать домой, именно дядя Сэмми всегда приходил к нему на день рожденья.

Так было всегда, сколько Майкл помнил себя. И в детстве, и в отрочестве он часто задавался вопросом, что значит иметь настоящего отца, который всегда с тобой, с которым каждый день можно поиграть в мяч или обсудить важные дела. Теперь, подумал он, ему этого уже никогда не узнать.

Самолет пошел на снижение над Международным аэропортом. Сверху Вашингтон казался серым. Майкл не был здесь всего десять лет, но впечатление возникало такое, будто минула целая вечность.

Пройдя таможню и иммиграционный контроль, Майкл получил багаж и взял напрокат автомобиль.

По дороге он сам себе удивлялся: городская планировка была настолько свежа в памяти, что он безо всяких усилий находил дорогу. Не домой, как сказал по телефону дядя Сэм-ми, а всего лишь к дому родителей.

До Даллеса было далеко. Майкл решил ехать по Литтл-ривер Тэрнпайк, а не по прямому Южному шоссе. Его путь лежал мимо Фэрфакса, где работал отец и где дядя Сэмми, должно быть, восседал в своем чиновном кресле. Сэммартин был директором правительственного агентства под скромной вывеской МЭТБ — «Международное экспортно-торговое бюро».

Кроме того, подумал Майкл, неплохо прокатиться вдоль берегов Потомака, полюбоваться вишневыми деревьями в цвету, которые так напоминают о сельской Японии, где он учился фехтованию и живописи.

Конечный пункт своей поездки он увидел издали — дом, покрытый свежей белой краской, стоял на окраине Беллэйвена, на западном берегу реки южнее Александрии. Дядя Сэмми выразился вполне в своем духе: «Домой, в Вашингтон». Не в Беллэйвен, а в Вашингтон. Для него это название олицетворяло державную власть и величие.

Дом Доссов всегда, даже когда в нем жили дети, казался чрезмерно большим для их семьи. Чего стоил один помпезный портик с дорическими колоннами! Под ним, должно быть, все так же гуляет звонкое эхо, хотя некому уже хлопать в ладоши и перекликаться.

Здание высилось над Потомаком на пригорке, по которому взбегала лужайка, обсаженная по краям березами и ольховником. Ближе к дому росли две старые плакучие ивы, на одну из которых Майкл в детстве любил забираться и сидеть там в развилке ствола, словно в гигантском шалаше.

По обе стороны от портика буйно цвели азалии, но время жимолости и ложных апельсинов еще не подоспело.

Когда Майкл направился от ворот к дому по дорожке, вымощенной красным кирпичом, дверь открылась, и он увидел мать. Она была бледна, одета, как всегда, безупречно и со вкусом — в черный костюм-тройку с бриллиантовой брошью, скреплявшей воротник шелковой блузки.

Следом за ней из-под сени портика показался дядя Сэмми. Поседел он давным-давно, еще в молодости.

— О, Майкл! — воскликнула Лилиан Досс, когда он целовал ее, и обняла сына так порывисто, что он удивился. Майкл даже почувствовал, что его щека увлажнилась от ее слез.

— Хорошо, что ты приехал, сынок, — сказал дядя Сэмми, протягивая руку. Пожатие его было сухим и твердым рукопожатием политика. Рельефное загорелое лицо Джоунаса всегда напоминало Майклу Гарри Купера.

В доме царили тишина и полумрак, будто в похоронном бюро. Смерть главы семьи была тут вовсе ни при чем — с самой юности Майкла здесь ничего не изменилось. В гостиной он как будто снова стал маленьким мальчиком. Она, как и прежде, осталась обителью взрослых, и Майкл остро чувствовал, что ему тут не место. Домой... Нет, это не его дом, не был он никогда его домом.

Своим домом он считал холмы в японской префектуре Нара, потом были Непал и Таиланд, Прованс и Париж. Но только не Беллэйвен.

— Выпьешь чего-нибудь? — предложил Джоунас, подходя к бару красного дерева.

— "Столичной", если есть. — Майкл увидел два уже приготовленных мартини. Один бокал дядя Сэмми протянул Лилиан, другой взял себе. Он налил Майклу водки и поднял стакан.

— Твой отец ценил хорошую, крепкую выпивку, — сказал дядя Сэмми. — «Спирт, — говаривал он бывало, — очищает нутро». За него. Ему сам черт был не брат.

Дядя Сэмми, как всегда, выступал в роли патриарха семьи. И это выглядело естественно, тут было его семейство, пусть даже только по доверенности. Другим он так и не обзавелся. Сильный духом, закаленный в передрягах и невосприимчивый к стрессам, дядя Сэмми стоял, как надежная екала в клокочущем житейском море, за которую могли уцепиться слабые и утопающие. Майкл был рад, что дядя здесь.

— Через несколько минут подадут ленч, — сказала Лилиан Досс. Многословие и раньше не входило в число ее недостатков, теперь же, со смертью мужа, она как будто целиком ушла в свои мысли и лишь с усилием заставляла себя произносить какие-то слова. — Будет ростбиф с овощами и яйцом.

— Любимое блюдо твоего отца, — со вздохом прокомментировал дядя Сэмми. — Что ж, раз вся семья в сборе, самое время подкрепиться.

Словно в ответ на его слова в проеме французского окна появилась Одри. Майкл не виделся с сестрой почти шесть лет. В последний раз она переступила порог его парижской квартиры с кровоподтеком на лице: это украшение Одри получила от своего дружка-немца, без всякой радости воспринявшего известие о двухмесячной беременности возлюбленной. До этого парочка провела полгода в Ницце, но немец так и не выказал намерения вступить в брак и сгоряча решил проучить Одри за глупость и попытку его окрутить. Вопреки желанию сестры Майкл тогда же посетил ее бывшего любовника и потолковал с ним по-свойски, после чего Одри, как бы нелепо это ни выглядело, возненавидела брата и перестала с ним разговаривать. Они не виделись с того самого дня, когда Майкл отвез ее в клинику на аборт. Вернувшись туда за сестрой, он не застал ее на месте: Одри уже покинула клинику своим ходом и исчезла с горизонта так же внезапно, как возникла на нем.

Лилиан подошла к дочери, зачем-то увела ее в отцовский кабинет, и Майкл получил возможность расспросить дядю Сэмми.

— Вы сказали, что отец разбился на машине, — тихо заговорил он. — Как это произошло?

— Не сейчас, сынок, — мягко осадил его дядя Сэмми. — Тут не место и не время. Не будем расстраивать твою мать, ладно? — Он вынул из кармана маленький блокнот, что-то нацарапал в нем тонким золотым пером и сунул вырванный листок Майклу в руку. — Встретимся по этому адресу завтра в девять утра, и я расскажу тебе все, что знаю. — Он грустно улыбнулся. — На Лилиан все это очень тяжело отразилось.

— Это тяжкий удар для всех нас, — скупо обронил Майкл. Дядя Сэмми кивнул, повернулся и направился к женщинам.

— Одри, малышка моя, как ты?

Лилиан Досс и в нынешнем своем возрасте оставалась стройной и гибкой; Одри была вылеплена по тому же образцу. Глядя на дочь, легко было представить, сколь потрясающе красива была в молодости мать. Правда, в лице дочери отражались также твердость и решительность, унаследованные от отца, поэтому многие считали ее гордячкой. Сейчас, однако, это отчасти высокомерное выражение лица совершенно не вязалось с печалью в глазах. Майкл впервые видел Одри с короткой стрижкой. Ее рыжие волосы стали светлее, чем золотисто-каштановые волосы Лилиан.

Одри выросла в доме, где властвовало мужское начало и присущие слабому полу черты поведения были не в чести, а поэтому в детстве она, как могла, тянулась за старшим братом, пытаясь соперничать с ним на равных. Но из этого ничего не вышло — в Японию отправился один Майкл, без нее, а Одри с тех пор стала часто замыкаться в себе.

Холодные голубые глаза сестры теперь изучали его издали, из противоположного конца скромного кабинета, несущего нестираемый отпечаток личности хозяина. Филипп Досс поставил здесь японские ширмы, устланные футонами кушетки — Лилиан вечно жаловалась на их неудобство — и резко выделяющийся черной лакировкой японский письменный стол. Полупрозрачные сёдзи из рисовой бумаги на окнах расписали потолок и стены замысловатыми узорами света и тени, отчего комната казалась больше, чем была на самом деле.

Вдоль стен тянулись застекленные книжные полки, заполненные обширным собранием книг по военной истории, стратегии и тактике. Неуемный энтузиазм, с которым Филипп Досс отдавался постижению хитростей и премудростей военного искусства, мог соперничать лишь с его блестящими способностями к иностранным языкам.

В простенках между стеллажами висели офорты, гравюры и живописные изображения кумиров хозяина кабинета — Александра Великого, Иэясу Токугавы и Джорджа Паттона.

И еще на полке блестела небольшая стеклянная шкатулка. Сейчас она стояла пустой, обычно же Филипп Досс, когда жил дома, хранил в ней фарфоровую чайную чашечку. Он ценил ее куда больше, чем все свое дорогостоящее имущество, поэтому часто брал с собой в поездки за границу, а в кабинете держал на почетном месте как памятный сувенир, напоминавший о тех временах, когда он жил в послевоенном Токио.

Майкл почти физически ощутил присутствие отца. Здесь царил его дух. Каждая подушка, каждая книга, каждая картина впитала в себя частицу Филиппа Досса. Вещи ждали его, неподвластные ни старости, ни смертельным болезням.

На мгновение Майкла охватило странное чувство. Нечто подобное он испытал, наткнувшись в своих скитаниях на мастерскую кого-то из великих художников — то ли Матисса, то ли Моне — ощущение прикосновения к великому, но недоступному наследию, опередившему свое время.

Несколько ошеломленный, охваченный возвышенным чувством (через некоторое время человеку начинает казаться, что он был смешон), Майкл порывисто двинулся через комнату к сестре.

— Удивляюсь, как ты соизволил приехать, — встретила его Одри. Все это время она ни на минуту не спускала с него глаз.

— Ты несправедлива, — ответил он. Она разглядывала его по-кошачьи, с этаким неуловимо презрительным любопытством.

— В тот день в Париже, когда я вернулся за тобой, мне сказали, что ты уже ушла. Почему ты меня не дождалась? Я не хотел оставлять тебя одну.

— Не надо было разыскивать тогда Ганса. Я ведь просила не делать этого.

— После того, как этот подонок с тобой поступил...

— Ни к чему напоминать мне об этом, — холодно перебила его Одри. — Между нами было и многое другое. Ты и понятия не имеешь, каким он бывал чудесным.

— Он тебя ударил, — возразил Майкл, — и будь он хоть какой расчудесный, это уже не имеет значения.

— Для меня имеет.

— Тогда ты еще большая дура, чем я думал.

— Таковы, надо полагать, нравственные правила Майкла Досса? — едко спросила она. Потом ее тон вновь стал бесцветным. — Никто в мире не разделяет твоих строгих представлений и не следует твоей дурацкой морали. Все, чем тебя напичкали в Японии, неприменимо к нормальным людям. Нам не нужна полиция нравов, и мы не блюстители собственной внутренней добродетели, или чему ты там поклоняешься. Мы обыкновенные люди, в нас уживается и хорошее, и дурное. Ты этого не приемлешь, вот и остался ни с чем.

Майкл заметил, что Одри задрожала, стараясь обуздать свои чувства. Некстати они начали выяснять отношения в отцовском кабинете, почитавшемся всегда чуть ли не святилищем.

— А заодно оставил ни с чем и меня. Как ты считаешь, много ли в наше время свободных мужчин? Да, было у меня несколько романов, только все с женатыми, с людьми, которые дают невыполнимые обещания. Ганс — тот хотя бы был волен остаться. Мы бы с ним вместе что-нибудь придумали, я точно это знаю. Он бы исчез на неделю-другую, а потом снова вернулся. Он всегда возвращался. Но только не после расправы, которую ты над ним учинил. Знаешь, куда я поехала, когда выписалась из больницы? Снова в Ниццу, искать Ганса. Только его там уже не было.

В уголках глаз Одри заблестели слезы, но она даже не пошевелилась, чтобы смахнуть их — здесь, в кабинете, это было равносильно сделанному в присутствии отца признанию в том, что она не стоит Майкла.

— Так что теперь я тоже одна, как и ты, а все благодаря твоим нравственным заповедям. Можешь гордиться. — Одна слезинка все-таки скатилась по ее щеке.

Внезапно Одри повернулась и, торопливо стиснув руку матери, выбежала в холл. Мгновение спустя хлопнула входная дверь.

— О чем вы говорили? Что с ней? — спросила Лилиан.

— Я толком не понял, — хмуро соврал Майкл, пропустив мимо ушей первый вопрос.

Мать с сомнением посмотрела на него.

— Она, конечно, переутомилась, все время в таком напряжении. — Лилиан сцепила ладони и, нервно потирая их, сказала: — Может быть, мне стоит догнать ее? — Это прозвучало не столько как вопрос, но, как бы там ни было, и Майкл, и дядя Сэмми смолчали. Следовало подумать о еде. Лилиан с вымученной улыбкой приглашающе кивнула на дверь. — Кажется, пора наконец в столовую. Ленч давно готов, а Филипп терпеть не мог остывший ростбиф с овощами.

* * *

— Сёгун умер. Да здравствует сёгун! Старик с обветренным, как горный склон, лицом мрачно заметил:

— Он никогда им не был. — И повторил: — Ватаро Таки никогда не был сёгуном.

Масаси Таки тотчас перестал расхаживать взад-вперед.

— Мне все равно, как его называли. Мой отец умер. Бородатый старик с венчиком коротко стриженных снежно-белых волос вокруг блестящей, покрытой пигментными пятнами лысины, произнес:

— Хай. Твой отец умер. Но для тебя куда важнее то, что умер и твой старший брат Хироси.

Третий мужчина, человек по имени Удэ, услышав последние слова, пошевелился. Закатанные рукава его рубашки открывали сложную татуировку — ирезуми, искусство которой весьма ценилось членами якудзы. Левую руку от запястья до локтя обвивал огнедышащий дракон, правую украшал феникс, восстающий из пламени погребального костра.

— Удэ хорошо поработал, — сказал Масаси. — Ни для кого не секрет, что Зеро, убивая свои жертвы, пользуется одним из приемов «Ста кинжальных ударов», так что Удэ не составило труда скопировать его почерк.

Старик Кодзо Сийна, хозяин сада, в котором происходил разговор, сидел в центре за каменным столом. В саду росло тысяч десять разновидностей мха, покрывавшего землю, камни и стволы деревьев пятнами всевозможных оттенков зеленого. В принципе, мох — довольно прихотливое и уязвимое растение, очень медленно растет и требует весьма изысканного обхождения. Только этот сад нисколько не казался уютным и изысканным — скорее, как подумал Масаси, от него веяло холодом и мраком. Душа сада, несомненно, впитала суровость своего владельца.

Остановившись, Масаси начал наблюдать, как Сийна, ловко орудуя складным ножом с перламутрово-розовой рукояткой, быстро разрезал лимон. Потом старик отложил нож, и с виду целый плод распался у него на ладони цветком из тонких, полупрозрачных лепестков. Сийна брал ломтик за ломтиком, капал на них медом и отправлял в рот. Сначала он, причмокивая, высасывал сок, а уж потом прожевывал и глотал мякоть.

— Так я и думал, — сказал старик, покончив с очередным ломтиком. У него была неприятная привычка, уставившись в лицо собеседника, словно гипнотизировать его своим тусклым немигающим взглядом. — Посеять в людских душах смятение никогда не вредно. Однако для нас было бы нежелательно, если бы на тебя пало подозрение в причастности к убийству брата.

Масаси пожал плечами.

— Ну, это несерьезно, — заявил он. — Я ведь даже не следующий по старшинству. Следующим был Дзёдзи, но Дзёдзи — слабак. Он меня испугался. Ни один из преданных моему отцу людей не пойдет за ним. У них достаточно здравого смысла. Нет, тут комар носу не подточит. Когда я сместил Дзёдзи, все лейтенанты дома Таки единодушно поддержали меня, разве не так? Ни один не подал голоса против, все согласились, что Дзёдзи не потянет.

— А что ты скажешь, если он надумает принять контрмеры?

— Кто? Дзёдзи? — Масаси фыркнул. — Ему не до того. Ему бы сейчас отбиться от оябунов соперничающих кланов, которые только и ждут случая урвать в суматохе кусок с барского стола. Некогда ему помышлять о мести.

Сийна положил на язык очередной ломтик лимона с медом. Прожевав, он сказал:

— Дзёдзи — это одно. Но у тебя еще есть сводная сестра.

— Митико. — Масаси закивал. — Да, согласен, Митико создает некоторые трудности. Она умна, проницательна и находчива. Сил ей тоже не занимать. И много лет была главным помощником отца. Пока между ними не пробежала кошка.

— Тебе известно, что тогда произошло?

Масаси покачал головой.

— Сам отец никогда никому не говорил, а с Митико мы не настолько близки, чтобы я мог расспрашивать ее.

Масаси стоял на деревянном мостике, перекинутом через бегущий по саду ручей. Он наклонился и опустил руку в воду.

— Нет, Митико меня не беспокоит. Я уже привел в действие план, который выведет ее из игры.

— Значит, и у нее есть слабое место?

— У каждого человека оно есть, — спокойно ответил Масаси. — Надо только его нащупать.

— И какое же слабое место у Митико, если не секрет? — спросил Кодзо Сийна.

— Дочь.

— А-а. Надеюсь, ты прав, — проговорил старик, забывая о лимоне. — Мне и по сей день неясно, почему твой отец удочерил Митико. Дзэн Годо, ее отец, был моим самым заклятым врагом, и, хотя он умер очень давно, в сорок седьмом году, я еще натерпелся от козней его последышей. Боюсь, Митико так же дьявольски хитра, как ее папаша. Держите ее на коротком поводке, Масаси-сан, сейчас нам нельзя ошибаться.

— Я не хуже вашего знаю, что поставлено на карту, — раздраженно ответил Таки. — Впрочем, да, все верно. Не был отец никаким сёгуном, не пожелал сосредоточить в своих руках управление всеми кланами. Но я хочу этого, я стану сёгуном. А вы обещали помочь мне в этом. Я стану основателем новой династии, как Токугава. Ситуация сейчас немногим отличается от той, что сложилась в шестнадцатом веке, ведь так? Тогда удельные воеводы непрерывно враждовали друг с другом, пока Иэясу Токугава не сумел объединить их под своими знаменами. Он стал первым сёгуном — верховным военачальником, наделенным неслыханным могуществом. Япония пала к его ногам, как спелая вишня. То же самое происходит и сейчас. Оябуны якудзы грызутся за каждый кусок пирога, за любую самую малую толику власти и влияния. Я объединю их под своим началом. Сплочение уже началось: лейтенанты Таки-гуми признали меня своим оябуном. Еще несколько недель, а может быть, и дней, и все оябуны присягнут мне на верность — мне, Масаси Таки, первому сёгуну якудзы.

Сийна выдержал вежливую паузу, прежде чем кивком дал понять, что считает эту тему исчерпанной.

— Остается обсудить вопрос о похищенных бумагах.

Масаси насупился.

— Они пока не найдены.

— Но я слыхал, Филипп Досс умер.

— Это так, — подтвердил Масаси, — погиб на Гавайях в автомобильной катастрофе. Сгорел вместе с машиной. Это случилось за два дня до кончины моего брата Хироси. Мой вице-оябун на Гавайях, толстяк Итимада, доложил о приезде Досса, и мы опять чуть было не схватили его, но, к сожалению, авария произошла раньше.

— А что стало с бумагами семьи — тоже сгорели вместе с ним?

— Не исключено.

Старик впервые за время беседы выказал гнев.

— Но возможно, что и нет? — Он снова успокоился и продолжал: — Их необходимо отыскать во что бы то ни стало, Масаси. Если документы попадут в злые руки, то всем нам грозит гибель. Пойдет коту под хвост замысел, вынашиваемый несколько десятилетий, — наступит полный крах накануне победы. Еще месяц-другой, и лицо мира изменится навсегда.

— По утверждению толстяка Итимады, пожар наверняка уничтожил все, — сказал Масаси.

— Отсюда следует...

— Что отсюда следует? — нетерпеливо спросил Масаси.

Сийна наконец расправился с лимоном и сложил нож. На ветку над его головой порхнула пичуга. Дождавшись, пока она подаст голос, словно птица была участником разговора, старик изрек:

— Легко заметить воду, если в небе луна. Но когда оно закрыто тучами, или в новолуние, требуется особая зоркость, чтобы разглядеть ее поверхность. — И он, водя пальцами по каменному столу, принялся вырисовывать круги из капель лимонного сока. Один кружок, второй, третий. — Тебе не приходило в голову, Масаси, как странно все складывается? Филипп Досс похищает документы. Вы посылаете на розыски своих людей, и через три дня они выходят на след вора. Вы посылаете Удэ; Удэ добирается до него, но в последний момент Досс ухитряется ускользнуть и исчезает. Исчезает только затем, чтобы появиться на Гавайях и там попасть в автомобильную катастрофу.

— А что вы находите в этом странного?

— Вот что. — Сийна заштриховал соком третий кружок, который после этого стал казаться более выпуклым, чем два остальных. — Филипп Досс не из тех, кто попадает в банальные дорожные аварии. Неужели ты не подумал о том, что нас опередили, что его мог выследить кто-то другой? Ты приказал Удэ разыскать Досса, но не убивать. Во всяком случае, пока тот не выдаст местонахождение документов. А теперь он мертв. Он больше ничего не сможет рассказать нам. Вопрос остается открытым: где бумаги дома Таки? Сгорели вместе с Доссом, или он успел перед смертью куда-то спрятать их? Или, допустим, кому-нибудь передал на хранение? Или этот твой Итимада наложил на них лапу? — Сийна сверлил Масаси взглядом своих черных глаз. — Нет нужды напоминать тебе о ценности этих бумаг. Если они у Итимады и он намерен извлечь из них выгоду, то за их возвращение в целости и сохранности может потребовать все, что пожелает. В том числе прекращения своей гавайской ссылки. Что ты на это скажешь?

Масаси надолго задумался.

— Удэ.

Кодзо Сийна кивнул.

— Хорошо. Отправь Удэ на Гавайи к толстяку Итимаде. Итимада был знаком с Доссом в прежние времена. Как знать, возможно, они были друзьями. И еще — вот взгляни. — И он протянул Масаси вдруг появившуюся у него в руках фотографию. Снимок был черно-белый, зернистый, словно фотографировали через длиннофокусный объектив. Очевидно, его сделали во время слежки.

Масаси узнал Майкла Досса. Неужели Сийна приказал приглядывать за сыном Филиппа в Париже? Похоже на то. Он передал фотокарточку Удэ.

— Майкл Досс, — сказал он. Гигант наклоном головы дал понять, что запомнил лицо.

— Итак, давайте доведем дело до конца, — продолжал Сийна, — чтобы закрыть его раз и навсегда. — Теперь он поочередно буравил глазами обоих. — Вернуть семейные документы необходимо любой ценой.

* * *

Лежа в своей старой спальне, Майкл, как в детстве, прислушивался к царапанью ветвей дикой яблони по наружной стене. За минувшие десять лет отец успел установить вокруг сада охранную сигнализацию и освещение, и теперь на потолке шевелились узорчатые тени от листвы деревьев.

Майкл попытался расслабиться, чтобы заснуть, но тщетно. Слишком много воспоминаний, казалось бы, давно похороненных, вдруг снова оживало и роилось в голове. Слишком много горьких воспоминаний, непроизнесенных слов. Когда-то ему хотелось очень многим поделиться с отцом. Он так и не сделал этого. Вероятно, детские горести и радости были не так уж серьезны, но Майклу не досталось даже такой малости. И не потому, размышлял он, что отношения с отцом сложились плохо, а потому, что отношений, как таковых, не было вовсе.

Майкл мысленно вообразил себе тонкие тени витиеватых побегов криптомерий, пустившихся в зажигательную цыганскую пляску в лунном свете. В голове зазвучала щемящая мелодия бамбуковой флейты.

На определенном этапе жизни Майкла, самого невежественного, самого молодого и одинокого в доме Тсуйо, стал одолевать страх неизбежного.

— Ничто, даже неизбежное, не происходит само по себе, — сказал умудренный обширными познаниями Тсуйо. — Все, и в том числе неизбежное исходит от Духа Великого Воина. Дух Великого Воина пронизывает все сущее на земле. Он и есть все сущее. Он — единственная причина всего происходящего, и большого, и малого.

— Но разве нет такого места, где Дух Великого Воина не имеет власти, где он не есть все сущее? — спросил учителя Майкл.

Лицо Тсуйо помрачнело.

— Такое место есть. Это Зеро, — ответил он. — В Зеро нет ничего. Там нет даже надежды на достойную смерть.

И Майкл понял, что для японского воина нет ничего ужаснее Зеро.

В комнатушке, где он спал в доме учителя, стояла изящная ваза. Она была сделана из обожженной неокрашенной глины. Каждый день на рассвете кто-то заменял всегда стоящий в ней единственный цветок новым. Сенсей не поручал этого ни одному из учеников. Как-то утром Майкл проснулся и, подгоняемый любопытством, вышел в сад. Там он увидел учителя, стоящего на коленях перед своими цветами. Тсуйо тщательно разглядывал растения и некоторые срезал — по одному цветку для каждого ученика.

— Обязанность мастера, — сказал он Майклу в другой раз, — быть внимательным к житейским мелочам. Только в этом случае ему будет дано постичь бесконечно разнообразную палитру чувств, которыми наделила нас природа. Известно, что маленькие радости приносят наибольшее удовлетворение.

Майкл решил проверить эту ничем для него не подтвержденную мудрость и не придумал ничего лучшего, как начать с Сейоко.

Сейоко, худенькая стройная девушка, была единственной, и притом лучшей, ученицей в привилегированной школе Тсуйо. Волосы густой челкой закрывали ее брови, а во время тренировок, стянутые лентой на затылке, тугой косой падали на спину. Когда Майклу снилась Сейоко — а это случалось все чаще и чаще, — главным в этих снах были ее несравненные волосы. Однажды, например, он проснулся с замиранием сердца, потому что во сне вдруг выпустил из рук ее косу, за которую держался, пролетая над залитым лунным светом океаном.

Сейоко не пользовалась косметикой, хотя шестнадцать лет — вполне подходящий для этого возраст. Майкл помнил, как однажды вечером она впервые ярко накрасила губы и пришла на вечеринку, устроенную сенсеем для всех двадцати учеников. Это произвело столь ошеломляющий эффект, что весь остаток вечера Майкл тщетно старался унять сердцебиение.

Как и у всех, в комнате Сейоко стояла узкая глиняная ваза. Майкл решил, что перед обедом войдет в сад учителя, выберет там цветок и поставит его в вазу Сейоко. А она сразу заметит его, когда вернется.

Школа Тсуйо находилась в маленьком городке среди гор, в трех часах езды к северу от Токио. Из сада открывалась панорама горных вершин. Кольцо сумрачных громадин подпирало небосвод.

Некоторые занятия и тренировки проходили в том же доме, где жили ученики, но остальные сенсей проводил у подножия горной гряды. То утро выдалось ясным, солнечным, и лишь разрозненные пушистые облачка плыли далеко вверху в горных потоках. Но сразу после полудня погода резко переменилась, задул плотный, сырой ветер с моря. Вскоре небеса зловеще нависли над горами, долину обложили свинцовые, почти черные снизу тучи. Издали доносились глухие раскаты грома, повторенные многократным эхом. Тсуйо, вполглаза следивший за погодой, не видел необходимости отменять тренировку, но на случай внезапного ливня, который мог бы отрезать учеников друг от друга, из предосторожности разбил их на пары, которые не должны были расходиться ни на шаг. Майкл и Сейоко оказались в одной паре.

Они были рядом, когда с завываниями налетел ледяной ветер и обрушился почти горизонтальный, секущий ливень. Видимость мгновенно снизилась до нуля, мир исчез в серо-зеленых струях влаги — настолько плотных, что казалось, будто ураган докатил сюда морские волны с побережья, которое начиналось несколькими милями восточнее.

Майкл с Сейоко, чтобы хоть как-то защититься от стихии, приникли к скользкому пласту темного сланца. Шквал застиг их ярдах в трехстах выше верхушек деревьев, что росли в долине, приютившей дом сенсея.

Так они и стояли, прижимаясь грудью и лицом к скользкому склону, а ветер пытался оторвать их от ненадежной опоры и полосовал дождем. Сейоко что-то прокричала, но даже в двух шагах невозможно было расслышать ее слова, и Майкл попытался продвинуться к ней поближе. Кусок глины, подмытый водой, просел у него под ногами и начал сползать с узкого уступа скалы. Майкл оступился и взмахнул руками, почувствовав, что его тащит к обрыву. Но тут его колени врезались в каменный выступ на краю пропасти и задержали скольжение. Майкл распластался по глине, цепляясь руками за что попало. Его ноги и нижняя часть туловища уже раскачивались над пропастью, а шквал все так же безжалостно бил и бил по нему. Сейоко легла на уступ и потянулась вниз, чтобы помочь Майклу. Ветер безумствовал, злобно набрасываясь на них, как дикий зверь, и конца этому не было видно. Майкл чувствовал, что силы его иссякают. Ему приходилось выдерживать тяжесть собственного тела, одновременно борясь с порывами бури, грозящими сбросить его в черную пустоту.

Он с неимоверным трудом подтянулся и увидел тянущуюся к нему руку распростертой на земле Сейоко. Ее пальцы вцепились наконец в его рубашку, обдирая спину, потянули его вверх. Буря вдруг еще усилилась, заставив ее на миг ослабить хватку. Майкл снова заскользил вниз и непроизвольно вскрикнул.

Сейоко в ответ на его вопль снова отчаянно вцепилась в тонкую ткань. Он прочел на ее лице яростную решимость. Теперь ничто не смогло бы заставить ее отпустить Майкла. С изматывающей медлительностью, дюйм за дюймом, Майкл начал продвигаться вверх на зазубренный край скалы, пока не навалился всей грудью на уступ. С мыслью: «Спасен!» — он закинул на него правую ногу.

И тогда послышался страшный, заглушивший все остальные звуки, треск. Скала дрогнула, и, уже в это мгновение сознавая, что это может означать, Майкл похолодел и оглянулся. Выступ скалы, на котором удерживалась Сейоко, откололся и вместе с потоком размокшей глины и грязи пополз вниз. Увидев, что Сейоко падает, Майкл бешено заорал:

— Держись за меня! — Он старался перекричать вой ветра. — Не отпускай!

Но было уже поздно. Девушка, словно угадав, что спастись суждено только одному, разжала пальцы. Ладонь скользнула по его спине, а затем ураган подхватил Сейоко и швырнул в бездну. Еще целый миг, показавшийся Майклу вечностью, в круговерти ветра, дождя и камнепада он видел ее лицо. Ее глаза смотрели на него спокойно и задумчиво.

А потом Сейоко исчезла, поглощенная ненасытным мраком бури.

Майкл услышал свое хриплое дыхание. Он раскачивался по короткой дуге, наполовину свесившись через предательский скальный выступ. Ветер норовил сбросить его, как только что сбросил Сейоко. Майкл едва не уступил ему, чтобы последовать за нею в сердце разъяренной тьмы. Его охватило такое безумное отчаяние, что он утратил все чувства, кроме одного — бессильной ненависти. Он неистово дубасил кулаками по проклятому камню, и только когда ощутил на губах свою кровь, когда боль от порезов, ушибов и ссадин проникла в его померкшее сознание, он подтянулся всем телом на твердый выступ.

Гораздо позже, в ночной тиши, опустившейся на долину после дневной бури, Майкл прокрался в сад сенсея. Неуклюже манипулируя перевязанными руками, он срезал один-единственный цветок и вошел в комнату Сейоко. Там ничего не изменилось. Поисковые команды, тщетно разыскивавшие тело девушки, до сих пор не вернулись. За время, прошедшее с момента возвращения Майкла, полиция успела опросить всех, кто имел отношение к этой трагической истории. Тсуйо уехал, чтобы известить семью ученицы о страшном несчастье.

Во всем доме стояла ничем не нарушаемая, тягостная тишина. Майкл вынул из вазы поникший цветок и поставил на его место только что срезанный. Но он ничего не почувствовал. Сейоко никогда больше не увидит ни вазы, ни цветка, а Майкл никогда не почувствует великого удовлетворения оттого, что принес ей маленькую радость.

Он вдохнул запах ее комнаты, и снова увидел едва различимое лицо, мелькнувшее и пропавшее в вихрях ветра и дождя. Сблизились бы они, полюбили бы друг друга, не захвати их на проклятой скале проклятая буря? Грудь Майкла наполнилась печалью, он скорбел о несостоявшемся, несбывшемся; он не смог бы выразить свои мысли словами. Бесславная гибель воина делает никчемной и бессмысленной всю его предыдущую жизнь. А Майклу никчемным и бессмысленным казалось его будущее. У него украли будущее.

Я живу, а ее уже нет, думал он. Где же справедливость?

Эта мысль была самой «западной» из всех, что появились у него за семь лет ученичества.

Через несколько дней вернувшийся из своей скорбной поездки Тсуйо прочел немой вопрос на лице ученика и потом стремился показать ему Путь. С его помощью не всегда удается получить ответ на главный вопрос, но, по крайней мере, появляется необходимость в других вопросах и ответах. Это, считал он, позволит Майклу исполнить свое предназначение.

В комнате беллэйвенского дома Майкл откинул покрывало и спустил ноги на прохладные доски пола. Встав, он подошел к окну подышать свежим воздухом. Отдернул белый тюль, который уже в дни своей юности считал старомодным, и выглянул в сад. Вдруг он увидел тень, скользнувшую на фоне одного из фонарей. Майкл струхнул: глазам его, все еще затуманенным видениями прошлого, померещилось, что это тень Сейоко. Потом наваждение отступило, он пригляделся и узнал медно-рыжие волосы сестры. Одри была в джинсах и широком кремовом свитере с подбитыми плечами. Она брела по тропинке, скрестив руки на груди.

Быстро одевшись, Майкл поспешил выйти из молчаливого дома. На предметах лежали неясные тени, словно чехлы в нежилых комнатах, скрадывающие детали и оставляющие взору лишь общие очертания.

Майкл открыл входную дверь и лицом к лицу столкнулся с испуганной Одри — она как раз собиралась войти и держалась за дверную ручку.

— О Боже! — выдохнула она. — Как ты меня напугал!

— Прости, я не хотел.

— Впрочем, ты всегда пугал меня до чертиков. — Одри поежилась, будто от холода. — Вечно бродил в темноте и неожиданно набрасывался на меня. Говорил, что тебе нравится мой истошный визг.

— Так-таки и говорил?

— Вот именно.

— Ну, это было давно, — усмехнулся Майкл. — Теперь мы взрослые.

— Может, мы и взрослые, — буркнула она, прошмыгивая мимо него в дом, — да оба совершенно не изменились.

Майкл закрыл дверь и последовал за сестрой. Одри направилась в отцовский кабинет. Мягкий свет вспыхнул огнем в ее рыжей шевелюре. Она села на кушетку, покрытую фу тоном, закинула ногу за ногу и обхватила руками подушку.

— Жить с таким братцем, как ты — все равно, что в доме с привидением. Ты об этом не догадывался? А хуже всего мне приходилось, когда ни папы, ни мамы не было дома и мы оставались одни.

Майкл остановился против нее.

— И все-таки ты приехала ко мне в Париж, когда попала в беду.

— Потому что знала: ты никому не расскажешь об аборте. Таков твой строгий кодекс чести.

— Выходит, иногда он оказывается кстати. Одри ничего не ответила. Майкл разглядывал веснушки, разбрызганные по щекам сестры, и вспоминал, как смеялась сестра, когда он качал ее на качелях. Много-много лет назад.

— Да, полезная штука, — продолжал он. — Но у нее есть одно неудобство. Ее нельзя, как магнитофон, включить или выключить по своему усмотрению. Либо ты всегда живешь согласно этому кодексу, либо обходишься вовсе без него.

Вероятно, Одри наконец услышала его. Она откинула голову и закрыла глаза. Напряженность, судя по всему, немного отпустила ее.

— О Господи, — прошептала она. — Ну что за идиотская жизнь. — Ее плечи затряслись в беззвучных рыданиях.

Майкл опустился на колени и обнял сестру, почувствовав ответное объятие — порывистое и на удивление крепкое. Одри уткнулась ему в плечо.

— Мне ни разу не дали возможности сказать папе «до свидания», — всхлипнула она.

— Как и всем нам, — пробормотал он.

Одри отстранилась, чтобы заглянуть ему в глаза.

— Что ты болтаешь? Да он все время проводил только с тобой. — Она обиженно засопела. — Ты ведь был его гордостью и отрадой.

— С чего ты это взяла?

— Ну, Микки, сам посуди. — Одри немного откинула голову. — Когда тебе исполнилось девять, он отправил тебя в Японию, чтобы ты учился Бог знает чему — невозможной ихней философии, фехтованию на этих самурайских мечах...

— На катанах.

— Вот-вот, на катанах, я помню. — Она вытерла слезы. — Папа сделал все, чтобы ты никогда ни в ком не нуждался. Он хотел, чтобы ты ни от кого и ни от чего не зависел, обрел уверенность в себе. В общем, чтобы стал как стальной клинок, с которым учился обращаться.

Майкл посмотрел на нее долгим взглядом.

— Тот, кого ты описала, скорее бесчеловечен, чем независим.

— Как знать, может, я таким тебя себе и представляю. — Одри вся ощетинилась. В ней проснулась детская ревность. Майкл понял и успокаивающе улыбнулся.

— Но я не такой, Эйди. — Он намеренно произнес уменьшительное имя, которым называл ее отец.

— Сколько было всего — даже и кое-что интимное, когда я повзрослела, — такого, чем мне страстно хотелось поделиться с ним. Но его никогда в нужный момент не бывало рядом. Дядя Сэмми, чуть что, дергал его за короткий поводок, и пожалуйста — папа уже где-то далеко.

— Ты сейчас заговорила прямо как мама, — сказал Майкл. — Дядя Сэмми всегда приходил к нам, когда папы не было. Он... он как Нана — помнишь английскую овчарку из «Питера Пэна»? Дядя Сэмми всегда был рядом, чтобы защищать нас.

— Да — потому что сам же усылал папу за тридевять земель — неужели тебе не ясно? Дядя Сэмми узурпировал его право на личную жизнь. У папы оставалось время только на работу. Ну, и попутно — на сына. Он ведь ухитрялся довольно часто приезжать в Японию и навещать тебя. А мне уже ничего не доставалось.

— Зато у тебя была мама, — возразил Майкл. — И ты ходила у нее в любимицах. Я часто лежал ночью без сна, и мне хотелось реветь от того, что она так далеко. Я и не помнил-то ее как следует, а ты, Эйди, всегда была с ней. Вы и сейчас рассказываете друг другу такое, о чем больше никому ни словечка. Не думаю, чтобы папа был так же близок с кем бы то ни было. Даже с мамой. Им не хватало времени подольше побыть друг с другом.

Одри опустила голову.

— Может быть, — согласилась она. — Но возможно и другое. Мне сейчас не давала заснуть одна мысль. А вдруг я сама в каком-то смысле оттолкнула отца? Вдруг я настолько привыкла к своей обиде на него, что, даже когда папа приезжал домой, он ее чувствовал и избегал досаждать мне своим обществом?

— Ты в самом деле так думаешь?

— Сама не знаю, — тихо ответила Одри. Она опять обхватила подушку и уткнулась в нее подбородком. Потом заговорила с закрытыми глазами: — А помнишь, как он взял нас в Вермонт кататься на лыжах? Господи, что за мерзкая была погода! Едва мы с тобой отошли от гостиницы, как налетел настоящий буран. Сильнее метели я и не вспомню — ведь в двух шагах ничего нельзя было разглядеть! Я не имела ни малейшего представления, где мы и в какой стороне отель. Разревелась вдрызг, стала звать на помощь. Я звала и звала, Майк, я думала, папа услышит меня и спасет. Кричала не переставая.

Майкл кивнул, вспомнив, как он тогда испугался за них обоих.

— Настоящая истерика, — сказала Одри. — И еще я чуть не замерзла, хотя оделась в самый теплый костюм.

— Пожалуй, было градусов тринадцать. Да если добавить этот ветрище...

— Меня так и подмывало помчаться куда глаза глядят, — продолжала она. — Но ты, Майк, вцепился в меня и заставил вместе с тобой строить ту снежную стенку. В общем, спас нас от дикого ветра. Ух, как он пробирал — действительно до костей. А когда мы спрятались и обнялись, чтобы согреться, я слышала, как громко, тревожно стучало твое сердце. Ну и перепугалась же я тогда. Никогда так не мерзла. Мы так и просидели, прижавшись, до конца метели, пока папа нас не отыскал. — Одри подняла голову, посмотрела на Майкла. — В тот день моей Наной был ты — ты спас меня. А папа не переставал удивляться, каким находчивым ты оказался. И все целовал нас обоих. Кажется, он больше никогда нас и не целовал.

— Да, он все время повторял: «Я уж думал, вы замерзли, я думал, вы замерзли». — Майкл встал, обогнул стол и подошел к окну, закрытому сёдзи. Рисовая бумага светилась и переливалась, пропуская свет маленьких фонарей. Майкл почувствовал неловкость, когда Одри напомнила, как Филипп восхищался его находчивостью. Вроде бы подразумевалось, что к ней самой отец относился иначе, холоднее. А возможно, Майкла смутило и это неявное проявление чувств со стороны сестры. Он сменил тему. — Догадываюсь, что сигнализацию он установил по маминому настоянию.

Одри, полулежа на софе, повернула голову.

— А вот и нет. Я как раз приезжала, когда он тянул проводку. Это была целиком его затея.

Майкл разглядывал узоры, нарисованные на сёдзи тенями от ветвей деревьев.

— Он не говорил, зачем она ему понадобилась?

— Нет, все и так знали, — ответила Одри и, когда Майкл удивленно воззрился на нее, пожала плечами. — Разве мама тебе не сообщала? Однажды кто-то пытался забраться в дом.

— Нет, ничего не сообщала. — Он покачал головой. — И что произошло?

Одри вновь пожала плечами.

— Да, собственно, ничего особенного. Так, бродяга какой-нибудь, хотел, видно, стянуть что плохо лежит. Было около трех часов ночи. Меня, как водится, терзала бессонница, вдруг слышу — кто-то бродит под окнами, приблизительно где ты сейчас стоишь.

— Ты его видела?

— Нет. Я просто достала папин пистолет, да как пальну в окно — его и след простыл.

— Н-да, сигнализация, — задумчиво произнес Майкл. — На папу совсем не похоже.

Он вернулся к Одри. Она сидела, подобрав под себя ноги, и не выглядела натянутой, будто струна, какой была днем.

— Майкл. — Одри вывела его из задумчивости. — Ты знаешь, как папа погиб?

— Дядя Сэмми сообщил только, что в результате аварии на дороге.

— Да, это мне тоже известно.

Они на некоторое время умолкли. Наконец Майкл поинтересовался:

— Ты о чем-то слышала, Эйди?

Она спокойно и серьезно смотрела на него.

— Ты же у нас привидение. Тебе лучше знать.

* * *

— А где то, о чем мы договаривались?

Жирный коричневый палец указывал на стол.

— Здесь этого нет.

Жирный коричневый палец укоризненно покачался из стороны в сторону.

— Вы обещали, что принесете, и не принесли. Здесь этого нет.

Покачавшись, жирный коричневый палец ткнул в обугленные остатки различных предметов, сваленные в кучу на середине стола из древесины коа. В воздухе попахивало гарью.

Толстяк Итимада вздохнул. При этом его округлое брюхо потерлось о край стола.

— Я не получил того, что хотел.

Он облизнул губы и опять сложил их бантиком.

— А я так сильно хотел...

Черные глаза японца воззрились на двух туземцев, понуро стоящих перед ним и похожих как две капли воды. На обоих были одинаковые рубахи-алоха, крикливо-цветастые сёрфинговые трусы до колен и плетеные сандалии.

— Ну, что вы мне на это скажете? — вопросил толстяк Итимада.

Снаружи залаяли собаки, и оба гавайца повернули головы, чтобы посмотреть в окно. Мимо промчались два длинноволосых блондина — парни не старше девятнадцати. Каждый удерживал в руках по два собачьих поводка, пристегнутых к строгим металлическим ошейникам, из которых рвались свирепые доберманы. Через секунду парни с собаками скрылись в густых тропических зарослях.

— Наверно, кто-то нарушил границы вашего участка, — предположил один из гавайцев.

— Может быть, полиция? — опасливо поежился второй.

— Чепуха, — убежденно отозвался толстяк Итимада. — Небось, как всегда, дикая свинья. Видишь, как возбудились?

— Кто — собаки или те мальчики? — спросил первый гаваец. Если это и было шуткой, она все равно осталась без ответа.

— В Кахакулоа не бывает полиции, — сказал, словно отчеканил, толстяк Итимада. Чувствовалось, что он не бросает слов на ветер. — И никогда не появится, если я ее не вызову, — закончил он.

Виллу Кахакулоа, расположенную на северо-восточной оконечности острова Мауи, с ближайшим настоящим городом на юге — Вайлуку — связывала единственная двухрядная дорога. На север, в сторону Капалуа, вела только разбитая тропа, петлявшая по краям отвесных утесов. По тропе можно было проехать лишь на вездеходе — и то если она была в это время года проходимой. Автомобили с малым дорожным просветом проваливались в глубокие колеи и в лучшем случае лишались поддона картера, коробки передач и глушителя.

— Тогда собаки — излишняя роскошь, — заметил первый гаваец.

— Ну, не скажи. Тут шляются все, кому не лень — туристы, хиппи, просто любопытные. Приходится их отгонять. Это частное владение в конце концов, — объяснил толстяк Итимада.

Гаваец понимающе рассмеялся.

— Понятно, брат. Главное, чтобы зеваки не лезли ночевать в сарай на сеновал, где время от времени хранится тонна-другая такой пахучей травки...

Толстяк Итимада тяжело поднялся. Шесть футов роста при изрядной тучности — неплохо по любым меркам, а среди японцев он должен был выглядеть прямо-таки гигантом. Мелкие черты лица лишь подчеркивали общие габариты. Желтые ребра ладоней Итимады представляли собой сплошные жесткие мозоли. Кулаки напоминали размерами медвежьи лапы. Ходили легенды — быть может, они были просто легендами, а может, основывались на действительных фактах, — будто толстяк убивает кулаком, как кувалдой, одним ударом.

Итимада уже семь лет обретался на Гавайях, изредка переселяясь с острова на остров. Он изучил пятидесятый штат так же хорошо, как туземцы, или даже лучше — туземцам, скорее всего, было недосуг заниматься историей и географией своих неправдоподобно прекрасных островов. Гавайцы день и ночь обслуживали миллионы туристов, ежегодно наводняющих тропический рай.

— Вы у меня недавно, поэтому я до сих пор был терпелив.

Советую порасспросить соседей: вам скажут, что я и впрямь снисходителен и терпим к своим работникам, словно к детям. Пока они стараются и хорошо делают свое дело. А что это такое — хорошо делать дело? По-моему, любая работа может заслуживать всего двух оценок: либо она выполнена хорошо, либо не сделана вовсе. В первом случае я щедро вознаграждаю за труды и бываю снисходителен к мелким слабостям и шалостям своих работников — они ведь мне что дети. Но во втором я теряю терпение и наказываю нерадивых. И это справедливо — ведь если попустительствовать безответственности, история может повториться. Я не жду повторения, а просто увольняю таких работников, и они у меня больше не работают. Они нигде больше не работают.

От толстяка Итимады не укрылось, что гавайцы, внимая его назидательной речи, слегка разнервничались. Он пытался угадать, добрый ли это признак. Его и раньше не привлекала перспектива срочного найма новых людей, но принятое им опасное решение требовало деликатного подхода и исключало использование кого-либо из своих. И вот — пожалуйста — он оказался прав. Ненадежность случайных исполнителей сразу же дает себя знать.

— Итак, отвечайте, и немедленно, — произнес он. — Иначе мне придется попросить моих мальчиков спустить с поводков моих собачек. А их, между прочим, не балуют деликатесами. Голодные они лучше работают. — Улыбка толстяка Итимады не содержала ни джоуля теплоты. — В этом отношении они очень похожи на людей, не правда ли?

— Брат, кажется, ты намерен нас запугать?

— Как много слов и мало дела, — скучающим тоном заметил Итимада.

— А ты, брат, чересчур высокого о себе мнения, — ответил первый гаваец. — Думаешь, ты лучше всех этих наглых бледнолицых? — Он указал большим пальцем за спину, где исчезли в зарослях мальчики с псами. — Боюсь, мне придется тебя разочаровать. Вы с ними одного поля ягоды — самые что ни на есть хаолаи, чужаки. У тебя столько же прав на нашей земле, сколько у кучи дерьма в гостиной.

Толстяк Итимада, не сводя с него глаз, надавил большим пальцем на кнопку селектора.

— Кимо, — сказал он в микрофон, — отпусти-ка собак. Рука первого гавайца метнулась под алоху. А под ней, как и подозревал Итимада, у него прятался старый приятель 38-го калибра.

Но толстяк уже не сидел без движения. С ошеломляющей при его габаритах стремительностью он перегнулся через стол и твердым, как сталь, ребром правой ладони ударил наглеца по руке. Оружие грохнулось на пол.

Гаваец взвыл. Рука Итимады взметнулась второй раз, и кончики двух пальцев коснулись груди гавайца чуть повыше сердца. Второй гаваец так и застыл на месте, разинув рот от удивления и страха. Никогда он не думал, что человек, тем более его брат, может столь внезапно, в полном смысле как подкошенный, рухнуть на пол.

Тем временем толстяк Итимада обогнул разделяющий их стол, и его мокасин 15-го размера накрыл игрушку 38-го калибра. Толстяк, кряхтя, поднял револьвер и сунул себе в карман. Потом подхватил под мышки отключившегося туземца, поволок к двери и, пинком открыв ее, швырнул тело на неструганые доски крыльца.

— Эй, гляди тут, поосторожней, — предупредил он, возвращаясь в комнату. — Они уже близко!

Заперев дверь, Итимада повернулся и увидел пепельно-серое лицо второго гавайца.

— А ты неважно выглядишь, — почти дружелюбно обратился к нему японец. — С тобой все в порядке?

— Они... правда уже близко? — хрипло выдавил тот.

— Кто? — удивился толстяк.

— Собаки.

— Собаки обедают, — успокоил его толстяк, снова усаживаясь за стол. Он открыл банку и отправил себе в рот горсть орехов в сахаре. Банка наполовину опустела.

Жуя, Итимада наблюдал за гавайцем. Его вид доставлял толстяку не меньшее удовольствие, чем орехи.

— Мой брат...

— Я жду объяснений.

— Но он...

— Пусть там побудет. Если не обделается, все будет в порядке.

Гаваец так и не понял, всерьез он это сказал или опять пошутил.

Жирный коричневый палец ткнулся в смердящую кучу.

— Итак, это все, что осталось. Так вы утверждаете. — Палец порылся в пепле, разворошил обгорелые клочки бумаги, подцепил кусок бумажника. — Но мне, чтобы поверить, одних слов недостаточно. Ничто не исчезает бесследно. Видишь, эти вещи тоже не обратились в дым, кое-что сохранилось. Я не получил того, что просил. Почему? Говори.

Бледный гаваец с трудом сглотнул воображаемую слюну.

— Мы подъехали сразу после того, как все это случилось. Но не стали останавливаться, а покатили дальше.

— В Каанапали. Гаваец закивал.

— Но скоро мы остановились и вернулись пешком.

— Вы видели труп. — Слова толстяка прозвучали не вопросом, а утверждением.

— Да, видели. Огонь еще не погасили, но удалось довольно быстро вытащить тело из машины.

— Полицейские?

— Нет, санитары городской «скорой помощи». Гаваец бывал на допросах и знал, что сейчас подвергается одному из них. Правда, он еще не решил, лгать или говорить правду. Дело приняло скверный оборот. Брат валяется за дверью, и доберманы уже спущены с привязи... В душе гавайца боролись страх и ненависть.

— Ну? Ты видел, как вытаскивали тело из машины. Дальше?

— Скорее, из погребального костра.

Толстяк Итимада кивнул поощрительно.

— Продолжай.

— Там уже собралась большая толпа. Полицейские потеряли много времени, направляя движение в объезд. Мы подошли поближе, а что надо искать — вы сказали.

Жирный коричневый палец снова погрузился в пепел.

— И как же вам удалось добыть вот это?

Гаваец пожал плечами.

— Я же говорю, легавые крутились на шоссе, и им требовались добровольцы, чтобы гасить огонь и вытаскивать водителя.

— Значит, вы с братом вызвались добровольцами.

— Ну да. Мы потом залезли прямо в машину и забрали все, что обнаружили, — ответил гаваец. — Только видите — все сгорело почти дотла. Кроме одной вещи. — И он достал из-за пазухи скатанный в клубок темно-красный, почти черный шнур. — Это валялось там рядом и даже не закоптилось.

Толстяк Итимада пристально посмотрел на него. Лицо его оставалось бесстрастным.

— Багажник проверили?

— Капот сорвало при ударе. Там не было того, что вам нужно.

Губы толстяка сжались.

— И здесь тоже нет, не так ли?

— Такого, как вы описывали, — нет.

— А мне обязательно нужно.

— Да, сэр.

— Тогда вперед. Ищите, пока не найдете.

Клуб «Эллипс» находился на Нью-Хэмпшир-авеню, почти точно посередке между Центром изобразительных искусств имени Джона Ф. Кеннеди и отелем «Уотергейт». Его высокие, плотно занавешенные окна смотрели на угол парка Рок-Крик, за которым дальше блестел Потомак.

Майкл раньше и слыхом не слыхивал об «Эллипсе», но это было немудрено в городе, приютившем тысячи клубов. Кроме того, Майкл никогда не вращался в «столичных кругах».

По гранитным ступеням он поднялся к внушительному фасаду здания, построенного в колониальном стиле. В просторном вестибюле его встретил привратник в ливрее и, осведомившись об имени посетителя, жестом пригласил следовать за собой. Проводил по широкой, в коврах, лестнице с перилами красного дерева на галерею второго этажа, где постучал в дверь, облицованную дубом, и распахнул ее перед Майклом.

В большом зале с высокими потолками витала безошибочно узнаваемая смесь запахов дубленой кожи, пыльного бархата, хорошего одеколона, сигар и трубочного табака — типичная атмосфера традиционного мужского клуба. За долгие годы запахи насквозь пропитывают мебель, ковры, сами стены, и уже никакими силами от них не избавиться, разве что целиком пустить дом под снос.

Одна стена была разделена тремя высоченными стрельчатыми окнами, в простенках между которыми стояли потемневшие от времени кожаные кресла. Обе боковые стены занимали сверкающие стеклом и граненой бронзой дубовые буфеты, заставленные коллекцией портвейнов, шерри-бренди и арманьяков, большей частью урожаев прошлого века. На четвертой стене в свете медных канделябров висели два больших портрета — Джорджа Вашингтона и Тедди Рузвельта.

Над всем тут господствовал массивный стол для заседаний, вокруг которого были в должном порядке расставлены восемнадцать стульев. Когда Майкл вошел, двенадцать из них уже были заняты. В воздухе плавали сизые клубы дыма.

Джоунас Сэммартин встал и, сняв очки в стальной оправе, приветствовал гостя.

— А вот и Майкл, как раз вовремя, — сказал он, протягивая руку. — Присаживайся. — И подвел его к свободному месту.

Майклу хватило секунды, чтобы окинуть присутствующих профессионально острым взглядом. По всей видимости, они собрались здесь не шутки шутить. Майкла поразило то, что лица большинства из них так или иначе оказались ему знакомы. Вот четыре японца — наверное, делегация — а возглавляет ее, кажется, вон тот, Нобуо Ямамото, президент компании «Ямамото Хэви Индастриз», крупнейшего в Японии производителя автомашин. Семейный концерн Ямамото занимался также постройкой экспериментальных высокотехнологичных реактивных самолетов. Насколько помнил Майкл, глава концерна выдвинулся еще в предвоенные годы, когда его фирма занялась изготовлением самых передовых по тем временам авиамоторов. Да, времена меняются, подумал Майкл, неизменно лишь процветание Ямамото.

Второй японец — тоже выдающаяся личность — был главой знаменитой фирмы по производству электроники. Майкл узнал его благодаря недавней статье в «Интернэшнл Геральд Трибьюн» о разработанном компанией новом типе компьютерных чипов. Автор статьи обращал внимание на все обостряющиеся разногласия компании с правительством Соединенных Штатов, вызванные растущими таможенными ограничениями и тарифами на импорт электроники в Америку.

Что до собравшихся в клубе американцев, то их имена все до одного фигурировали в справочнике «Кто есть кто в правительстве». Сопоставляя имена с лицами, Майкл сверился с листком бумаги, который сунул ему в руку Джоунас. Тут находились два члена кабинета, заместитель министра обороны, глава парламентского подкомитета по внешней торговле, председатель сенатского комитета по иностранным делам и еще два человека, в которых Майкл сразу узнал ближайших советников президента по вопросам международной политики. Младший из этих советников как раз собирался продолжать свое выступление, прерванное приходом Досса.

— ...Откуда со всей очевидностью вытекает, что отдельные японские производители хотят завоевать рынок, заваливая его безумным количеством полупроводниковых приборов. Я не обвиняю никого из присутствующих, но прошу принять мои слова к сведению. Если с этой порочной практикой не будет немедленно покончено, то Конгрессу Соединенных Штатов придется принять свои меры.

— Совершенно верно, — поддержал его председатель сенатского комитета по иностранным делам. — Обе палаты высказались по этому вопросу единодушно. Чтобы защитить американские компании, которые не могут на равных соперничать с японскими конкурентами, мы готовы ввести новые таможенные тарифы.

— Конгресс обязан чутко реагировать на каждое проявление воли американского народа, — заявил известный конгрессмен. — На нас оказывают мощный нажим. Это и понятно — сенаторы и депутаты сыты по горло паническими слухами. Я только что приехал из Иллинойса. Это крупный штат. Мои избиратели сейчас не в состоянии думать ни о чем другом, кроме как о сокращении импорта. Чем меньше импортных товаров, тем больше работы для американцев.

— Прошу меня простить, но я тоже хотел бы выступить, — заговорил Нобуо Ямамото. — Принятие этого законопроекта ознаменует собой начало периода экономической изоляции. Боясь показаться самоуверенным, я все же возьму на себя смелость утверждать, что ваша страна на данном этапе исторического развития не сможет выдержать изоляции. Вследствие сокращения американского экспорта у вас уже накопился громадный внешний долг и бюджетный дефицит. Изоляционистский законопроект задушит весь ваш экспорт. — На широкое квадратное лицо Ямамото упала тень печали. Он пошевелил седыми кустистыми бровями и пригладил такие же седые усы. Высокий открытый лоб японца венчали серо-стальные, тщательно прилизанные волосы. Манера речи — четкая, отрывистая; причем он совершенно не стеснялся традиционных для всех коренных японцев огрехов в произношении английских «ар» и «эль». — Вернись сейчас прошлые времена, когда мы, вывозя за океан наши товары, делали самые первые шаги, тогда, пожалуй экспорт сельскохозяйственной продукции позволил бы вам удержаться на плаву. Вы могли бы продавать излишки зерна в Индию, Россию, Китай и другие страны и тем с лихвой возместили бы потери из-за притока высококачественных японских автомобилей и электроники.

Воспользовавшись этим выходом, вы могли бы неплохо сводить концы с концами и к тому же накормить весь мир. Но это и был бы ваш потолок. Вы продали на сторону так много технологий, что растеряли лучших покупателей. Все они сами теперь производят товары не хуже американских. Вам приходится все скуднее субсидировать собственных фермеров, а излишки их товара уходят на рынке по смехотворно низким ценам.

Но все это — дело ваших собственных рук. У Америки хватало возможностей переоснастить промышленность, вовремя взяв курс на производство высококачественной продукции. Хватало времени и для того, чтобы приспособить аграрный сектор к меняющейся структуре мировой экономики. Вы не сделали ни того, ни другого.

И мне кажется несправедливым, что теперь вы собираетесь превратить нас в козлов отпущения.

— Одну секунду, — вставил старший из президентских советников, весьма известный экономист. — Вы никак не коснулись непроницаемого барьера импорту, поставленного вашей страной, равно как не упомянули об упорном нежелании следовать подписанному вашим же правительством двустороннему соглашению, а также о торговой экспансии японской электроники на и без того перенасыщенном мировом рынке.

— Вы тоже никак не затронули вопрос о неуклонном росте иены, — жестко парировал Ямамото. — А ведь при добровольных экспортных ограничениях, которые соблюдают наши компании, это приводит к дополнительному резкому снижению их прибылей. Оба этих фактора заставляют нас переоценить текущую деловую стратегию.

— Однако, мистер Ямамото, — повысил голос экономист, — вы вовсе не собирались добровольно ограничивать экспорт в Америку. Не станете же вы утверждать, что занимались бы подобной благотворительностью, не введи мы соответствующих квот? Когда ваша компания неоднократно и так же «добровольно» передавала права на производство деталей автомашин Тайваню и Корее, разве в действительности это не было вызвано желанием обойти введенные этими странами ограничения на импорт?

— Сэр, мне семьдесят шесть лет, — невозмутимо продолжал японец. — У меня в жизни осталось одно заветное желание — дождаться, когда мой концерн выйдет на десятипроцентный уровень от мирового производства автомобилей. Теперь я сомневаюсь, что доживу до осуществления своей мечты.

— Вы не ответили по существу, — сказал советник, заливаясь краской раздражения.

— Не вижу смысла отвечать на столь оскорбительные выпады, — заявил Нобуо Ямамото. — Репутация «Ямамото Хэви Индастриз» незыблема, и ни вам, ни кому-либо другому не удастся ее поколебать.

Майкл в продолжение всей этой перепалки приглядывался к поведению японцев. Он отметил про себя несколько деталей. Во-первых, было очевидно, что Ямамото выражает мнение всей делегации. Во-вторых, хотя глава электронного концерна пользовался в Японии не меньшим влиянием и уважением, здесь он уступил Нобуо право ведения переговоров. А поскольку для японца его «лицо», или то, с каким почтением и уважением относятся к нему окружающие, имеет невероятно большое значение, над этим стоило призадуматься. Именно Ямамото набирал очки, именно он приобретал еще большие вес и влияние.

А кроме того, Ямамото искусно задавал тон и тонко направлял дискуссию в нужное ему русло. Он желал конфронтации, и он ее получил, играя на узколобом высокомерии американцев. Такая спокойная, внешне нейтральная его речь несла в себе мощный разрушительный заряд. Она была составлена с таким расчетом, чтобы как можно глубже задеть западное самолюбие. Какой-то азиат смеет поучать американцев, как им управлять собственной экономикой! Подобной наглости эти люди стерпеть не могли. Ямамото ненавязчиво спровоцировал их на петушиные наскоки и вдобавок дал почувствовать себя ослами.

Но, как и в любых переговорах, японцы, скорее всего, преследовали не единственную цель. Наверняка за всем этим кроется подоплека, никак не отраженная в повестке дня. И Майкл принялся гадать, в чем она заключается.

Тем временем в спор вступил молодой советник президента.

— Боюсь, вы не учитываете последствий своих действий. Мне непонятна и даже немного страшна ваша готовность вызвать международные осложнения. Ответственность целиком ляжет на вас. Помимо этого, я вынужден заявить, что, если мы не достигнем желаемого компромисса, то рыночные перспективы для японских товаров в нашей стране станут воистину мрачными. Конгресс действительно утвердит обсуждаемый сейчас протекционистский законопроект, и японские автомобили, компьютеры и потребительская электроника повиснут мертвым грузом. Полагаю, нет необходимости объяснять мистеру Ямамото, что Соединенные Штаты остаются пока самым доходным внешним рынком Японии. Представьте, какой хаос вызовет в вашей стране его потеря! А именно это, смею вас заверить, и произойдет, если мы не получим от вас и членов вашей делегации письменного обещания соблюдать отдельные ограничения.

— Я оценил серьезность положения, — ответил Ямамото, холодно взглянув на американца. — И вынужден повторить, что мы отвергаем несправедливые упреки и не несем никакой ответственности за создавшуюся — без всякого нашего участия — обстановку. Однако в качестве дружеской уступки нашим американским партнерам мы согласны на компромисс. Перед вами лежит проект документа...

— Это?! — воскликнул экономист, потрясая скрепленными листами. — Да это просто насмешка! Здесь же оговорено меньше четверти того, что мы требуем!

— Ваши требования, — в устах Ямамото это слово прозвучало, будто неприличное, — едва ли можно назвать компромиссом. Вы предлагаете нам отсечь себе обе руки.

— Только чтобы спасти туловище, — вставил, улыбаясь, сенатор. — Согласитесь, мудрость подобной жертвы очевидна.

— Единственное, что мне очевидно, — негромко произнес японец, — это ваше настойчивое желание вернуть японскую экономику на уровень двадцатилетней давности. Для нас это неприемлемо. Поставьте себя на наше место и представьте, как сами реагировали бы на такое же предложение своему правительству.

— Мы никогда не окажемся на вашем месте! — Экономист снова ринулся в атаку. — Давайте закругляться с отвлеченными рассуждениями и вернемся к конкретному вопросу. Полагаю, вы все-таки смените гнев на милость и примете наши условия, и вот почему. Потому что в противном случае добьетесь лишь столь радикального сокращения экспорта, что это отбросит Японию отнюдь не на двадцать лет, а к военной поре.

И без того прохладная атмосфера встречи резко изменилась, температура сразу упала до нуля. Второй советник президента вздрогнул, но исправлять оплошность было поздно. Японец сидел, будто кол проглотил, у него не дрогнул ни один мускул. Взгляд Ямамото продолжал буравить советника.

— Никто не принуждает американских покупателей приобретать японские товары, — медленно отчеканил японец. — Просто им известно качество нашей продукции, а качество — именно то, что их интересует. Оно — отличительный признак японских товаров. Вся наша нация тридцать лет трудилась в поте лица своего, стремясь опровергнуть ярлык «Из Японии — значит, дрянь». И теперь, когда мы добились успеха, никто не вправе требовать, чтобы мы отказались от всего, что далось нам с таким трудом. Вы требуете невозможного. Я удивлен, как вообще кому-то могла прийти в голову идея принуждения.

Младший советник президента попытался все же спасти положение.

— Речь вовсе не идет о принуждении, мистер Ямамото. Видимо, возникла путаница в терминологии, вызванная различием наших культур и языков.

Попытка получилась неубедительной.

На некоторое время над столом повисло тягостное молчание. Старый Ямамото, хотя никто прямо не смотрел на него, стал средоточием надежд участников переговоров. Даже властные лица Рузвельта и Вашингтона, взиравшие на напряженную сцену из почетных лож на портретах, казались заурядными в сравнении с его суровым ликом. Все ждали окончательного решения. Наконец японец высказался.

— Если последние слова были извинениями, то я их не принимаю. Они принесены без раскаяния. — Он отодвинул стул и встал из-за стола; остальные члены японской делегации последовали его примеру. — К сожалению, я вынужден констатировать, что от дальнейших переговоров не будет проку. Честное решение вопроса в таких условиях невозможно.

И с этими словами Ямамото во главе своих коллег покинул зал.

Сэммартин не стал дожидаться вскрытия безвременно скончавшихся переговоров. Как только секретарь начал диктовать машинистке протокол, Джоунас увел Майкла на галерею. Они еще успели заметить Нобуо Ямамото и остальных японцев, степенно спускавшихся по лестнице на первый этаж. Прежде чем они исчезли, темные глаза старого Нобуо на долю секунды задержались на Майкле. Или Майклу только почудилось?

Джоунас пригласил его в соседнюю с залом комнату, оказавшуюся библиотекой. Пол здесь был устлан восточными коврами, вдоль стен выстроились книжные шкафы, между глубокими кожаными креслами стояли небольшие столики красного дерева с лампами под шелковыми абажурами.

Не успели Майкл и Сэммартин расположиться в удобных креслах, как явился стюард. Джоунас заказал кофе и бриоши. Отсюда были видны ивы за толстыми свинцовыми стеклами окон. Ивы клонились к Потомаку и беззвучно качались на ветру. В ветвях порхали птицы.

— Ну, и как тебе это понравилось? — спросил Джоунас, когда стюард, принеся завтрак, удалился.

— Замечательное представление.

— Да, настоящий спектакль, чтобы не сказать цирк. — Дядя Сэмми отпил кофе без сливок. — Вот чертовы джапы! Они опять становятся такими же упрямыми, какими были в войну и сразу после нее.

— А мне сдается, что следовало более тщательно отбирать членов американской делегации, — заметил Майкл. — Возможно, следовательно обратить особое внимание на состояние их нервной системы, а то и психики.

Джоунас посмотрел на него чуть снисходительно.

— Вот как? Откуда такая мысль?

— Из-за поведения вашего блистательного экономиста.

— Ах, из-за него! — Джоунас фыркнул, весело взмахнув рукой. — Ну, он и в самом деле гений. Действительно блестящий экономист. Президент без него как без рук.

— Допускаю. В экономике он, может, и гений, но в дипломатии — просто чайник, — возразил Майкл.

— Ты подразумеваешь его высказывание о временах войны? Да, неловко вышло.

— Мягко говоря, — сказал Майкл.

— Ну, а каково твое общее впечатление? — поинтересовался Джоунас.

— Ямамото провел удачные переговоры, — лаконично ответил Майкл и, заметив выражение удивления на лице собеседника, добавил: — Вы разве не поняли?

— Не совсем.

— Он пришел на встречу, заранее зная, что ему нужно.

— Это естественно. — Джоунас кивнул. — А нужны ему были уступки с нашей стороны. Майкл покачал головой.

— Я не уверен, дядя Сэмми. По-моему, он с самого начала намеревался обязательно найти у американцев болевую точку. Нашел ее и использовал на все сто. Он сыграл на гоноре вашего гения экономики, спровоцировал его на открытое оскорбление. По японским понятиям, Ямамото в какой-то степени «потерял лицо», но в том-то и соль, что сделал он это намеренно.

— Да нет, просто произошла досадная случайность, — настаивал Джоунас. — Президент вручит японскому послу ноту с извинениями, и инцидент будет исчерпан. К концу недели все снова усядутся за стол.

— Делегация Ямамото проведет свой заслуженный уик-энд в Токио, — предрек Майкл.

— Ни за что не поверю.

Майкл попытался убедить дядю Сэмми.

— Поймите, Ямамото и нужно было, чтобы переговоры сорвались, но при этом он еще хотел, чтобы ответственность за срыв несли американцы. Как вы считаете, какие у него могли быть причины желать этого? Насколько важны сами переговоры?

— Крайней важны, — ответил Джоунас. Задумчиво глядя на реку, он отпил еще кофе. — Ты слышал что-нибудь о законе Смута — Холи? В тридцатом году Конгресс ввел внешнеторговые ограничения, которые сделали Америку изоляционистской страной. Они послужили одной из причин Великой депрессии. Никакого экспорта, никакой работы, полный экономический хаос и развал. Компании десятками и сотнями объявляли о банкротстве. В общем, кошмар. И если ты прав, то дело идет к повторению этого кошмара. Старая образина говорила правду: наша экономика затрещит по всем швам и полетит к черту. Мы беспомощны, словно слепые щенки. Бюджетный дефицит висит камнем на шее и не дает вздохнуть. Средний Запад уже загибается, и не видно, каким способом можно этому воспрепятствовать.

Да, есть вероятность, что ты прав. Японцы — словно свора шакалов. Если они учуяли нашу слабину и решили нажиться на ней... Пожалуй, мы действительно влипли. «Ямамото Хэви Индастриз» разрабатывает сверхсекретный реактивный истребитель. Они нас и близко к нему не подпускают. Мы постоянно давили на японцев, чтобы они увеличивали военный бюджет на покупку американской боевой техники. «Макдоннел-Дуглас» и «Боинг» получали от них заказы на десятки миллионов долларов. Теперь же, если Нобуо Ямамото запустит свой истребитель в производство, он выбьет почву из-под ног крупнейших авиакосмических концернов.

— Вот, значит, чем вы с папой занимались, — проговорил Майкл. На него произвел впечатление неожиданный экскурс в мир большой политики и огромных денег. Но в конце концов пришел-то он сюда, чтобы узнать подробности гибели отца, и ни на минуту не забывал об этом. — Трудно поверить: все эти годы я не имел ни малейшего представления о том, чем занимается ваше Бюро.

— А что ты думал? — полюбопытствовал Джоунас.

— Сам не знаю, — признался Майкл. — Вывеска «Международное экспортно-торговое бюро» мало о чем говорит.

— Разве тебя не разбирало любопытство? — настаивал Джоунас. — Ведь каждому ребенку хочется знать, чем занимается его отец. Ты спрашивал его об этом?

— Он отвечал, что ездит в командировки, в общем, путешествует по Европе, Азии и Латинской Америке.

— И все?

— Однажды обмолвился, что служит своей стране, как умеет.

— Вот как, — протянул Сэммартин, и интонация, с которой он это произнес, свидетельствовала о том, что они подошли к трудной части разговора.

Он достал из внутреннего кармана серый конверт и протянул его Майклу.

— Что это? — спросил Майкл.

— Посмотри фотографии, — сказал Джоунас. — Ты хотел узнать, как погиб твой отец. Гляди. Снимки сделаны меньше, чем через час после катастрофы. На них видно, что пожар был не менее, а может быть, даже более страшен, чем само столкновение. Большинство травм — смертельные.

Руки Майкла дрожали, когда он рассматривал фотографии обугленных останков — останков его отца. Дойдя до последней, он поспешно запихнул фотографии обратно в конверт и закрыл его. К горлу подкатывала тошнота. Ни одному сыну не следует видеть своего отца вот таким... Майкл резко вскинул голову.

— Зачем вы мне это показали?

— Ты просил рассказать, как он погиб. На этот вопрос нелегко ответить. Важно, чтобы ты отдавал себе полный отчет в последствиях своей просьбы. — Джоунас забрал из его рук конверт, положил его в папку, закрыл ее и опечатал с помощью маленькой металлической печати. — Твой отец не солгал, сказав, что служит стране, и его слова не были эвфемизмом. — Он отложил папку в сторону. — Их следует понимать буквально.

— Мне известно, что такое правительственный служащий, — сказал Майкл. В его мозгу возник голос Одри, тихо и проникновенно звучащий в ночной тиши. «Ты знаешь, как папа погиб?» Она явно что-то подозревала. И еще: «Ты же у нас привидение. Тебе лучше знать».

— Так вот, во-первых, много лет назад я сам придумал это название — «Международное экспортно-торговое бюро», — продолжал Джоунас. Во-вторых, в действительности такой организации не существует. Во всяком случае, она не выполняет никаких функций в мире собственно международной торговли, бюджетов, тарифов и прочего.

— Почему же тогда вы присутствовали на переговорах столь высокого ранга? И как вам удалось провести туда меня? Джоунас одарил его укоризненной улыбкой.

— Видишь ли, после стольких лет работы я, смею думать, приобрел некоторый вес в Вашингтоне.

Майкл пристально смотрел на него, а у самого в желудке нарастало ощущение пустоты, какое испытываешь в падающем лифте.

— Кто вы, дядя Сэмми? — прошептал он. — Я никогда не спрашивал вас. Может быть, сейчас самое время?

— Мы вместе с твоим отцом создавали Бюро, — ответил тот. — Стояли у самых истоков. Мы были солдатами, Майкл, и я, и твой отец, и ничего не знали, кроме военной службы. Когда закончилась война, оказалось, что мы никому не нужны. Так мы думали. Но были неправы. Мы стали солдатами другой войны — незримой. Одним словом, я — шпион, Майкл.

* * *

В этот день предстояли печальные хлопоты, и большая их часть свалилась на плечи Одри. Одеваясь, она хмуро перебирала в уме неотложные дела. Пожалуй, было бы не так тяжело, думала она, если бы так сильно не угнетало чувство вины, в которой она вчера призналась Майклу.

Сначала необходимо было отдать распоряжения по устройству похорон. Лилиан наотрез отказалась предоставить это заботам Сэммартина и сотрудников его Бюро. Одри слышала, как она разговаривала об этом с кем-то по телефону — голос матери звучал резко и раздраженно.

Внешне и тем более на словах Лилиан почти не проявляла своих чувств. Словесно, видимо, просто не умела, но Одри все же подмечала мельчайшие проявления владевшего матерью внутреннего напряжения. Одри суммировала и запоминала свои впечатления, словно подросток, подглядывающий запретное. Она чувствовала себя случайным свидетелем, которого неодолимо тянет заглянуть в щель между портьерами. Это и пугало, и завораживало.

Одри хорошо изучила свою мать. Стихией Лилиан был рациональный, прагматичный мир, ограничения в котором так же необходимы, как свобода выбора. В этом мире смерть так же естественна, как и жизнь. Кто-то свой путь начинает, кто-то завершает — такое происходит с каждым живым существом. Лилиан с этим знанием жилось спокойней: рамки разумных ограничений позволяли за ними же укрыться от безграничной тьмы хаоса. Она свято верила в различного рода правила и инструкции, и Одри считала, что мать готова зубами и ногтями сражаться за сохранение своего понятного, рационального мира.

В семье и кругу друзей слагались легенды о самообладании Лилиан. Поэтому-то никто и не вызвался взять на себя сегодняшние неприятные обязанности. Она твердо считала, что груз их, как и в случае болезни, должны нести ближайшие родственники. Собственно, и смерть, и болезнь были для нее почти одно и то же, с той лишь разницей, что болезнь обычно бывает куда более нудной. В общем, бремя долга легло на плечи двух женщин — матери и дочери. Майкла почему-то в расчет не принимали.

Вчера Одри слышала, как мать сказала по телефону кому-то из друзей семьи:

— Спасибо, мы с дочерью все сделаем сами.

В тот миг Майкл как раз оказался поблизости, и Одри заметила его вопросительный поворот головы. Она знала, что Лилиан уже не первый раз отгораживается от сына, и подозревала, что не последний.

Здание, снятое для проведения гражданской панихиды, снаружи сверкало белизной, внутри же царил сдержанный полумрак, исчеркиваемый темными деревянными панелями стен.

Сроки затянулись, и похороны осложнились тем, что останки пришлось транспортировать с Гавайев, после чего их несколько дней продержали в Бюро. Если бы не это, все уже давно было бы позади, думала Одри, вполуха слушая заученно скорбный речитатив распорядители похорон. Воздух в комнате был спертый, одуряющий, будто в него просочились пары бальзамировочных химикалий.

Наконец погребение состоялось, и Одри, как обещала, повела мать завтракать. Правда, есть им совсем не хотелось, но обе знали, что подкрепиться необходимо.

После хмурого, тоскливого утра в обществе этих стервятников — клерков и служащих похоронного бюро, траурный вид которых казался таким же фальшивым, как шелковые цветы — Одри жаждала солнца. Поэтому она выбрала новый александрийский ресторан. Его кухню ей пока не довелось как следует оценить, но там был зал, похожий на оранжерею, с прозрачными плексигласовыми стенами, где целый день было светло и весело.

Одри заказала две «кровавые мэри» и отложила карточку в сторону. Не было смысла передавать меню матери — на ленч Лилиан всегда ела салат с цыпленком и пила чай со льдом и лимоном, в который высыпала два пакетика искусственного подсластителя. На случай, если в ресторане подадут сахар или другой сорт подсластителя, она всегда носила в сумочке такой пакетик.

— Слава Богу, все позади, — вздохнула Одри. — Я уже не чаяла оттуда вырваться.

Лилиан порылась в сумочке и выудила со дна перламутровую бонбоньерку. Вытряхнув на ладонь таблетку аспирина, положила ее в рот, разжевала и запила глотком коктейля.

— Голова разболелась, ма?

— Ничего страшного, — ответила Лилиан, поморщившись. — Ужасное утро. Я там чуть не задохнулась. — Она грустно огляделась. — Все как будто разом изменилось. Словно вернулась домой после долгого отсутствия, а вокруг все незнакомое, чужое, и ничего прежнего не осталось. — Она вздохнула. — Выходит, часто дело не в окружающем, а в нас самих.

Слушая мать, Одри испытывала растущую тревогу за нее.

— Почему бы тебе не съездить куда-нибудь отдохнуть, сменить обстановку? — предложила она. — Вроде бы, никакой жизненно важной причины, чтобы оставаться здесь, у тебя нет.

— А работа?

— Возьми отпуск. Видит Бог, ты его заслужила. И кто станет возражать? Дедушка?

— Нет, конечно, но как раз потому, что я работаю у отца, я не имею права пользоваться преимуществами своего положения, — ответила Лилиан.

— Взять отпуск по семейным обстоятельствам не означает пользоваться преимуществами, — возразила Одри. — Ты могла бы съездить во Францию, ты ведь любишь бывать там. Помнишь, ты рассказывала о чудесном местечке возле Ниццы? Там раньше еще был собор.

— Не собор, а монастырь.

— Ну, неважно, одним словом, какая-то древняя развалина. Я помню, ты говорила, что здорово провела там время. И я тогда еще подумала, как жаль, что вам не удалось отправиться туда вместе с папой.

— Это был наш с тобой секрет. Я никому больше не рассказывала об этом месте. Все равно у твоего отца никогда не бывало времени на отдых.

— Да, — печально согласилась Одри. — А теперь поздно. — Она снова вспомнила о похоронах и провела рукой по лицу. — Боже, до чего все это ужасно. Выбирать гроб, справляться о ценах.

— Не стоит думать об этом, дорогая, — стала успокаивать ее Лилиан. — Все кончилось, и слава Богу. Считай, что мы выполняли тяжелую, но необходимую работу.

— Ты говоришь так, будто мы солдаты, вернувшиеся с войны, — озадаченно пробормотала Одри.

— В самом деле? — В голосе Лилиан прозвучало легкое удивление. — Ну, мы ведь в каком-то смысле и есть солдаты. Нам теперь следует руководствоваться долгом и набраться мужества. Твой отец тоже был человеком долга.

Одри заплакала. Все утро, до той самой минуты, когда владелец похоронного бюро проводил их через свой мрачный, с тремя аренами, цирк, она сдерживала слезы, прячась в спасительный кокон оцепенения.

«Твой отец — был...»

Она уронила лицо в ладони и зарыдала.

— Ну, будет, будет, — успокаивала ее мать, поглаживая по плечу. — Надо быть мужественной, дорогая. Отец, будь он с нами, сказал бы то же самое.

Но его нет, совсем нет! — думала Одри. О, как бы я хотела, чтобы он был здесь!

Неожиданно она разозлилась.

— Неужели ты до сих пор веришь во всю эту чепуху о долге и мужестве? Да я даже не знаю, что оно такое и с чем его едят, это мужество! А долг! Это просто пустой звук, который люди издают, когда хотят, но не способны объяснить ни себе, ни другим, почему они обязаны жертвовать чем-то своим, кровным, во имя того, что им, может быть, вовсе без надобности. — Одри отчаянно пыталась справиться с собой, чтобы совсем уж не впасть в ярость или в истерику. — С помощью таких вот слов он и подчинил тебя своему влиянию!

— Мы все находились под его влиянием, — напомнила ей мать. — И ты в том числе.

Как ни старалась Одри призвать на помощь силу воли, ей это не удавалось. Переживания, слезы и то самое чувство вины подняли все мутные осадки со дна души; все старые обиды выплеснулись из темного омута подсознания.

— Он не любил меня! — закричала она сквозь рыдания. — Он хотел двух сыновей и был недоволен тем, что произвел на свет девчонку. И я платила ему той же монетой! Да, да! Он много раз давал это понять. Много раз.

Лилиан ошарашенно смотрела на дочь.

— Да ты хоть когда-нибудь, хоть единственный раз слышала от него что-либо подобное?

— А зачем ему было говорить — и так было ясно. Всякий раз, когда он наблюдал, как я замахиваюсь битой или бью по мячу, я читала в его глазах разочарование.

— Твой отец гордился тобой, Одри. Поверь, он очень любил тебя.

— Неужели ты не понимаешь, мама? Я никогда по-настоящему не знала его! — Слезы против воли снова полились из ее глаз. — И теперь... никогда уже... не узнаю...

— Бедная моя девочка, — произнесла Лилиан, потянувшись к ней через стол. — Бедная, бедная девочка.

* * *

— Шпион, — невольно эхом откликнулся Майкл. Новость ошеломила его, и он больше ничего не произнес — ни пока они спускались по широкой лестнице клуба «Эллипс», ни когда забрали у привратника свои шляпы и уселись в лимузин Джоунаса. Всю недолгую дорогу до штаб-квартиры МЭТБ в Фэрфаксе Майкл безмолвно смотрел в густо затемненное пуленепробиваемое стекло и очнулся от задумчивости, лишь когда машина вкатилась за ограду территории Бюро.

— Наше Бюро — это разведывательная организация, созданная с целью противодействия угрозе Соединенным Штатам извне, — заговорил Джоунас Сэммартин.

— Значит, вы — шпион...

— Да, — сказал дядя Сэмми. — И твой отец тоже был шпионом. Дьявольски удачливым шпионом.

Майкл попытался глубоко вздохнуть, но у него не получилось. Все это не укладывалось в голове. Словно он в одно прекрасное утро проснулся в незнакомой комнате, в незнакомом доме, а снаружи — совершенно незнакомая местность. Словно мир разом изменился до неузнаваемости. Все вокруг сделалось каким-то ненастоящим, искаженным, как будто сон продолжался.

— Чем конкретно занимался отец? — спросил он наконец. Майкл с усилием выдавливал слова, рот был словно забит грязью.

— Выполнял оперативные задания, — ответил Джоунас. — Он никогда не мог усидеть за письменным столом, и не был бы счастлив, работая на одном месте. Выбрал себе оперативную кличку Сивит. На нашем жаргоне таких, как он, называют «котами». И, как всякий «кот», Филипп занимался мокрыми делами.

Дядя Сэмми не повел Майкла внутрь здания Бюро, они прогуливались по аллее внутри территории, обнесенной высокой железной оградой. Ограду по всему периметру опутывали электрические провода, тут и там из земли торчали железные столбики с электронными датчиками, и где-то в вольерах лаяли сторожевые псы.

— Это означает весьма специфический вид полевой работы, — продолжал дядя Сэмми. Становилось жарко, и они старались идти под сенью платанов. — Лишь самые избранные агенты получают право стать «котами».

— И что же они все-таки делают, эти ваши «коты»?

— По-видимому, выражение «мокрая работа» следует понимать буквально — они проливают кровь.

— То есть как?

— Такая профессия, Майкл, — объяснил Джоунас. — Иногда наша контора вынужденно санкционирует ликвидацию отдельных индивидуумов. Обычно это называется терроризмом.

Пораженный Майкл снова окаменел. Дядя Сэмми нанес удар ниже пояса. Кто угодно, только не мой отец! — свербила в голове мысль. Майклу хотелось бежать прочь без оглядки, забиться в темный угол или броситься наземь и зарыдать. Не может этого быть! Но умом он уже понимал, что это правда. Все подтверждало ее — приезды и отъезды отца, многочисленные мелкие детали, случайно оброненные фразы... Будто к составной головоломке, никак не складывавшейся в единое целое, вдруг нашелся ключевой фрагмент, и этот единственный кусочек сразу связал все непонятные части в целостную картину.

Майкл, будто со стороны, услышал свои слова:

— Нет, только не терроризм. Террористы — фанатики. Еще в эпоху крестоносцев среди арабов появились так называемые ашаши, которые, накачавшись наркотиками, тайно убивали христиан и своих менее ревностных, единоверцев. Вообще говоря, терроризм — род безумия. В данном случае дело, судя по всему, обстоит иначе.

Сэммартин остановился под магнолией. Одуряюще приторный аромат вызывал почти отвращение. Джоунас поднял на Майкла внимательные серые глаза.

— Теперь ты меня возненавидишь. Не отрицай, какой смысл? Я же чувствую по твоей реакции. Считаешь, что я виноват в смерти твоего отца. И, наверное, в том, что он вел такую жизнь. Что ж, я тебя понимаю. Но ты не прав ни в том, ни в другом. Твой отец сам пожелал заниматься этой работой. Она была ему необходима. Я действительно завербовал Филиппа — но лишь после того, как близко узнал и понял, чего он хочет.

Майкл покачал головой.

— Вы хотите сказать, что моему отцу нравилось убивать людей?

Джоунас выдержал его взгляд.

— Ты и сам знаешь, что это не так. Не такой он был человек. Филипп делал только то, что необходимо для безопасности страны.

В последние слова Джоунас вложил всю силу своей убежденности, и это подействовало — Майкл проникся их правдой, позволил себе поверить тому, чему так хотелось верить. В этом отношении он напоминал своего отца.

— Он сделал свой выбор — его место было не дома. Видит Бог, это не означает, что он не любил тебя, или Одри, или Лилиан. Это просто призвание. Как у священника-миссионера или...

— Священника?!

— Да, Майкл. Филипп обладал глубоким, я бы сказал, незаурядным умом. Он видел мир целиком, мыслил в глобальных категориях и знал, что его работа важна по-настоящему, не сиюминутно...

— Получается, все эти поездки, командировки, из которых он возвращался с подарками... То есть каждая из них означала смерть какого-то человека?

— Он выполнял необходимую работу.

— Боже! — Майкл никак не мог оправиться от потрясения, голова у него шла кругом. — Значит, вы исходите из принципа «цель оправдывает средства»? Работа, конечно, грязная, но кто-то же должен ее выполнять, так?

— В известном смысле — да.

— Дядя Сэмми!

В его голосе звучало отчаяние. Джоунасу страстно хотелось обнять Майкла, как сына. Но он твердо сказал:

— Твой отец был истинным патриотом. Никогда не забывай об этом, Майкл. Напротив, ты должен чтить его память, потому что, как ни называй этот вид деятельности, заслуги отца перед страной неоценимы.

— Не знаю, не знаю. — Майкл тряхнул головой. Проклятье, что теперь сказать Одри?

— Ты спрашивал, как он погиб, — как можно более спокойно напомнил Джоунас. Он чувствовал закипающую ярость Майкла и понимал, как опасно продолжать тему.

— Зачем вы вывалили на меня это... эту мерзость? Надеюсь, вы не заставите меня просматривать его послужной список, полный перечень террористических актов, которые, по вашим словам...

— И ты никогда не узнаешь, почему он умер. Майкл осекся.

— Вы отказываетесь?

— Нет, но, к сожалению, вынужден тебя разочаровать, — ответил Джоунас. — Дело в том, что я не могу рассказать, почему он погиб. Попросту не знаю.

— Что значит — не знаю? — хрипло спросил Майкл.

— Мне, конечно, известно, что смерть последовала в результате автокатастрофы на острове Мауи. Но это не обычный несчастный случай.

— Его убили?

— Я в этом уверен, — ответил Джоунас.

— Кто? У вас есть какие-нибудь соображения?

— Есть одна ниточка, — сказал медленно Джоунас, не сводя с Майкла внимательного взгляда. — Но она такая ненадежная, что я не могу послать на проверку кого-либо из своих оперативных агентов. Кроме того, пока она не будет распутана, пока не выяснится, кто и почему убил твоего отца, невозможно установить, кто из оперативников засветился — если, конечно, это имело место.

Майкла поразил подтекст последней фразы.

— Вы имеете в виду, что отца могли допрашивать, пытать, прежде чем...

Джоунас положил руку ему на плечо.

— Я не хочу этого думать, Майкл. Но в такой неясной ситуации нужно учитывать возможность осечки. А слепо рисковать неразумно.

— Выходит, у вас связаны руки.

Джоунас кивнул.

— Отчасти да. Вот если бы нашелся человек, не известный ни моим агентам, ни противнику... Да чтобы еще обладал известными навыками и мастерством. Одним словом, вроде тебя...

Майкл уставился на Сэммартина так, словно у того вдруг начала расти вторая пара ушей.

— Бред, — заявил он. — Я обыкновенный художник, не считая того, что изредка торчу в лаборатории и стряпаю красители.

Джоунас опять кивнул.

— Знаю. Но никто из моих людей не должен касаться дела Филиппа, любой из них может оказаться засвеченным. А я не вправе распоряжаться их жизнями.

— Безумие, дядя Сэмми, — повторил Майкл. — Мне не шесть лет, и мы не играем в ковбоев и индейцев.

— Ты прав, — серьезно ответил Джоунас. — Дело это очень опасное. И я не собираюсь преуменьшать его опасность. Но не надо принижать и твою подготовку. — Он сжал его локоть. — Поверь мне, сынок, твои успехи в боевых искусствах делают тебя идеальной кандидатурой для этого задания.

— Вы думаете, я — Чак Норрис? Жизнь — не кино.

— Майкл, я специально устроил тебе пропуск на сегодняшние переговоры в клубе, чтобы ты оценил серьезность положения. Ты стал свидетелем одной из разновидностей сражения холодной войны, которую мы вынуждены вести против своего же предполагаемого союзника. Если японцы заартачатся и тем вынудят нас принять протекционистский закон, нашей экономике несдобровать. Ей грозит попросту крах, и это так же несомненно, как то, что я стою перед тобой. Национальный долг и так уже расшатал ее до предела. Мы, как боксер в нокдауне, не знаем, выдержим ли до конца раунда. А новое законодательство отправит нас в нокаут.

— Это что, имеет какое-то отношение к смерти отца?

— Точно неизвестно, — признался Сэммартин. — Собственно, это один из вопросов, на которые я желал бы получить ответ. С твоей помощью.

Майкл отрицательно покачал головой.

— Сожалею, дядя Сэмми, но я не настолько спятил, чтобы работать на вас.

Джоунас крякнул и поджал губы.

— По крайней мере, сделай хотя бы одно одолжение.

— Если смогу, — уклончиво ответил Майкл.

— Крепко подумай на досуге над моим предложением. И о своем долге.

— Перед страной? Которая затянула отца в ваши игры?..

Но Джоунас остановил его жестом.

— Нет-нет. О долге перед ним, перед твоим отцом. Мне кажется, ты обязан ему достаточно многим, чтобы попытаться завершить дело, которое он начал. И разыскать его убийцу.

— Ваше личное мнение, — лаконично ответил Майкл.

— Сделай все же как я прошу, — не унимался Джоунас. — В качестве личного одолжения. А потом приходи повидаться со мной в контору. Завтра или послезавтра.

Майкл взглянул в глаза своему пожилому другу. Он увидел другое лицо, молодое и в боевой раскраске. Вспомнил, как этот человек носился, падал и прикидывался мертвым, когда Майкл палил в него из шестизарядного пугача. Майкл кивнул.

— Ладно.

И лишь много позже до Майкла дошло, что означало его обещание.

* * *

Стук в дверь возвестил о приходе Удэ. Верзила, сидя по-японски, на пятках, отодвинул ширму, поклонился, коснувшись лбом пола, и на коленях преодолел порог. Добравшись до пропитанного благовониями татами, остановился в почтительном ожидании.

Кодзо Сийна уважал старые традиции. Не в пример другим он не завел в своем доме комнат в западном стиле. Следовательно, здесь не могло быть и встреч в неофициальной обстановке. Каждый визит и каждое мероприятие приходилось проводить в строгом соответствии с нормами устоявшегося за века этикета, так что все они волей-неволей приобретали официальный характер. Все здесь оставалось так, словно нога чужеземца до сих пор не ступала на японскую землю.

Посмотрев на Удэ, Сийна вздохнул. Когда-то, он знал, вербовать молодежь в якудзу было несложно. Неимущие классы, разного рода неудачники и все, кто был полностью или частично лишен гражданских прав, всеми правдами и неправдами стремились попасть в нее, соперничали за честь принадлежать к столь мощной и влиятельной организации. В обмен на неукоснительное выполнение неписаных законов якудзы и строгую дисциплину люди получали не только гарантию от нищеты и прозябания, но и возможность хорошо заработать, поднять свой престиж или вернуть потерянное лицо.

В наши дни, думал Сийна, остались одни отбросы общества, необузданные юнцы. Им нет никакого дела до традиций прошлого, они знать не желают о кодексе чести — гири — этой особой форме человеческих обязательств друг перед другом, которые служат одним из краеугольных камней в фундаменте якудзы. И от дисциплины их тоже воротит.

Из таких-то вот, считал Сийна, и выходят подлинные преступники, а отнюдь не из членов якудзы, живущей по строгому закону и имеющей за плечами долгую и славную историю, полную альтруизма.

Нынешняя никчемная молодежь только на то и годится, чтобы шляться где попало по ночам, глушить себя наркотиками и тем, что у нее называется музыкой. Пустые глаза, пустые мозги. Ее анархизм — и тот безыдейный, пустой. Деньги молодым нужны только для поддержания своего растительного существования и удовлетворения низменных привычек — никак не для создания семьи или завоевания положения в обществе.

Все это было абсолютно чуждо образу жизни и убеждениям Кодзо Сийны.

Ясное дело, это нисколько не мешало ему наводить о них нужные справки. Он поручил своим людям провести исчерпывающее исследование групп хиппи, наркоманов и разных прочих панков и понял, что кое для чего они все же пригодны. Когда Сийна шел к своей цели, он не брезговал никем, кто мог ему помочь, и использовал всех, пусть даже они сами об этом не подозревали.

Прежде чем перейти к последнему этапу своего замысла, Сийна подробнейшим образом ознакомился с результатами заказанного исследования психологического и эмоционального облика современной молодежи. В общих чертах все соответствовало его предварительному анализу. Да и не было смысла добиваться наибольшей эффективности. Раз уж он увидел прок в использовании этих юнцов, то надлежало поскорее пустить их в дело. Жалости к новому поколению Сийна не испытывал — только гнев. Но, как великий полководец, сжигаемый жаждой победы, он и изъяны своей позиции обращал во благо — он черпал в гневе мужество, столь необходимое для того, чтобы бросить солдат в сражение, в котором заведомо многие из них прольют кровь и падут.

Другим не дано было постичь, отчего его гнев столь силен. Но недаром говорится, что для войны не нужна причина, а только повод. Зачинщики войн часто оправдываются необходимостью покончить с анархией и навести строгий порядок. Обычно это либо обман, либо самообман. Хотя, вообще-то, и праведные, и безумцы, и справедливые, и тираны — все жаждут вдолбить остальным свою концепцию порядка. Кодзо Сийна не считал себя исключением.

— Рад, что ты заехал ко мне. Завернул по пути в аэропорт?

Удэ понял, что он подразумевает.

— Слежки не было, я проверял. Внешне Сийна никак не отреагировал, но про себя обрадовался сметливости гостя.

— Вы не доверяете Масаси? — вежливо поинтересовался Удэ.

— Он твой оябун, — вместо ответа сказал Сийна. — Он теперь оябун всего Таки-гуми — самого крупного и сильного из теневых кланов Японии. Ты должен быть верен ему.

— Я был верен Ватаро Таки, — осторожно проговорил после некоторой паузы Удэ. — Он творил чудеса, он был единственным в своем роде. Теперь, когда его не стало... — И пожал плечами.

— А как же твой гири? — напомнил ему Сийна.

— Это тяжелая ноша, — ответил Удэ. — Но мои обязательства кончились со смертью Ватаро.

— Однако по традиции твой долг должен перейти на кого-то другого.

— Я верен Таки-гуми — клану, созданному моим господином, — сказал Удэ. — Если кто-то другой гарантирует моему клану дальнейшее процветание, моя верность будет безраздельно принадлежать этому человеку.

Сийна прервал беседу, чтобы заварить чай. Он неторопливо засыпал его в нагретые чашки, помешал метелочкой и залил кипятком. Когда оба молча сделали по глотку — сначала гость, потом хозяин, — старик снова заговорил.

— Будь я на твоем месте, я бы засомневался, как можно доверять человеку, который радуется смерти собственного отца. А потом приказывает убить брата.

— Разве убить Хироси приказали не вы? — почтительно удивился Удэ.

Сийна покачал головой и сказал беззлобно, но многозначительно:

— Запомни хорошенько: я только подал идею. Приказал — Масаси. — Он слегка пожал плечами. — Моя роль была второстепенной. В конце концов, Хироси Таки — брат Масаси, а не мой. И окончательное решение оставалось за ним.

— Он сделал это во имя сохранения дома Таки, — произнес Удэ. Остатки чая в его чашке давно остыли. — Дзёдзи слаб и не способен руководить. Теперь место отца занял Масаси.

— Недавно ты сам говорил, что Ватаро Таки творил чудеса и был единственным в своем роде, — мягко заметил Сийна. — Можно ли утверждать, что Масаси пошел весь в него, и надеяться, что он станет таким же?

Удэ, затаив дыхание, изучал донышко своей чашки. Из-за перегородок доносился шум детской возни. Через некоторое время он тихо сказал:

— Таки-гуми должен остаться Таки-гуми.

— Я обещал Масаси, что сделаю его первым сёгуном всех кланов якудзы.

— Масаси — не Ватаро. Он не владеет искусством волшебства. Он — не единственный и неповторимый.

— А что ты думаешь обо мне? — спросил Кодзо Сийна. Ради этого вопроса он, собственно, и пригласил Удэ на чаепитие.

Удэ крепко подумал, прежде чем ответить.

— Хорошо, я буду делать то, что вы прикажете. Кодзо Сийна одобрительно кивнул.

— Пока для тебя ничего не изменится: по-прежнему слушайся приказаний Масаси. Но отныне будешь обо всем сообщать мне. Изредка придется поступать, как я попрошу. Но я огражу тебя от претензий с его стороны. Кроме того, ты будешь продвигаться в иерархии клана. — Старик внимательно наблюдал за лицом собеседника, — Взамен ты возьмешь на себя некоторые поручения.

— С чем они связаны?

— Первое — полетишь более поздним рейсом, чтобы успеть по дороге завернуть к дому Дзёдзи Таки. Это изрядный крюк.

— А что я должен делать в доме Дзёдзи?

— Об этом я скажу чуть позже. Ничего слишком сложного.

— Чересчур простого тоже не бывает, — хмыкнул Удэ.

— Только не для тебя, — веско сказал Сийна. — А вообще с этой минуты единственное, о чем тебе надлежит помнить, — это твое обязательство передо мной.

— Значит, гири, — пробормотал гигант.

— Гири, — подтвердил Кодзо Сийна.

Удэ склонил голову перед новым повелителем.

— Да будет так.

* * *

Дождь.

Она смотрела на него со стены. Лицо на холсте — больше натуральной величины.

Майклу она снилась вся, а не только лицо. Некогда он начал было писать серию женских портретов, но не закончил, бросил непонятно почему. Потом в студии появилась Эа, и Майкл с первого взгляда понял, что это единственная модель, которую ему хочется рисовать. Он нанял ее и создал самую свою знаменитую серию работ: «Двенадцать сокровенных взглядов на женщину».

Майкл взял за правило никогда не увлекаться натурщицами. Но Эа не походила ни на одну из них. Он влюбился.

Эа жила с каким-то человеком, но это ничуть не мешало ей поступать как вздумается. Моральные соображения в расчет не принимались; вернее, мораль была одна: вчера было вчера, а сегодня — уже сегодня. А завтра будет завтра.

Быть с кем-либо в близких отношениях, утверждала она, — все равно, что владеть какой-то вещью. Проходит время, и вскоре блеск и своеобразие новизны, вызвавшие желание обладать предметом, тускнеют и меркнут. Ценность предмета вожделений исчезает. Только расставшись с ним, можно сохранить в себе память о прелести обладания.

Дождь, синий дождь. Свет уличных фонарей на Елисейских Полях насытил дождь синевой. Капли барабанят по стеклянной крыше студии.

Той ночью Эа после сеанса не ушла домой.

На стене — ее лицо больше натуральной величины.

Ее влажное, словно от дождя, тело.

Майкл отвергает мысль о постели. Он хочет здесь, перед незаконченными картинами. Им владеет мистическая уверенность, что первобытная, ничем не сдерживаемая энергия слияния передастся образам на полотнах, вдохнет в них жизненную силу.

В среде художников издавна бытует языческая вера в сверхъестественное действие акта любви.

Первое прикосновение вызывает в нем дрожь. Он смотрит в огромные, черные как ночь глаза. Короткая стрижка подчеркивает неповторимый изгиб ее подбородка, стройность шеи, форму плеч.

Впадинку под самым горлом заполняет густая темнота. Она почти осязаема на фоне белизны кожи. Кажется, Майкл может выпить эту темноту из ямки, как из чашечки.

Его разомкнутые губы и язык касаются чуть солоноватой кожи. Закрытые веки Эа трепещут. Ее руки блуждают по его спине, впиваясь в мышцы кончиками пальцев.

Он поднимает голову и находит губами ее ждущие губы. Ее ноги обвиваются вокруг его ног, словно она хочет оплести его, как лиана.

Они все стоят и стоят; потом она опускает ступни на пол и медленно поворачивается спиной. Его ладони скользят вниз по ее плечам, находят груди, начинают гладить упругие теплые конусы, задевая твердые темно-красные вишни сосков.

У Эа перехватывает дыхание. Она запрокидывает голову ему на плечо и приоткрывает рот. Их языки снова встречаются. Ее ягодицы трутся о его бедра, вызывая острую истому.

Он опускается на колени и медленно поворачивет ее животом к себе. Пульсирующие сполохи высвечивают холмы и ложбины желанного тела. Голубые тени дождя окутывают ее прозрачными струями.

Вдыхая запах Эа, Майкл проводит рукой у нее между бедер. Эа раздвигает их, чуть подгибает колени, и темные завитки треугольной рощицы волос приближаются к его поднятому лицу.

Он чувствует охватившую ее дрожь, ощущает напряжение мышц внизу живота. Ее пальцы с силой сжимают его затылок, и она несколько раз слабо вскрикивает.

Майкл никогда не слышал в ее голосе этой интонации. Кажется, крик исходит из самой глубины ее естества, поднимается из самого сокровенного, никогда и никому не открываемого уголка души. Раскрытого только сейчас. Только для него.

— Я люблю тебя там, — шепчет она и опять вскрикивает.

Именно в этот миг Майкл понимает, что влюбился в нее неспроста. Наверное, еще впервые увидев Эа, он сразу воображением художника проник в ее сокровенный образ, в ее суть. Он уже тогда желал ее так же, как сейчас, но не признался себе в этом, затолкал свое желание глубоко внутрь. В свой сокровенный уголок души.

«Я люблю тебя там». — Это произносит не Эа — натурщица.

«Я люблю тебя там», — шепчет Эа, открытая воображением Майкла, портрет которой он и сейчас продолжает доводить до совершенства.

Завтра он отобразит на холсте всю ее неповторимость, передаст даже вкус влажно раскрывающегося навстречу его губам, томимого ожиданием цветка. Завтра, послезавтра или через несколько дней Майкл найдет, как облечь сокровенное в цвет и форму. Все прекрасное в мире пронизано эросом, чувственность принимает тысячи обличий, и выразить ее можно бесчисленными способами.

— Я люблю тебя там, — шепчет Эа. — Да, здесь. Здесь, да. Прерывисто дыша, она склоняется к нему, прижимается грудью, жаждущими ласки сосками, потом снова выгибается назад и, изнемогая от желания, приподнявшись на цыпочки и царапая ему спину, отдается на волю ритма, торопящего апогей наслаждения. И Майкл, осязая волны трепета ее ягодиц и бедер и живота, еще не ощущая, но уже предчувствуя упругое волнение ее лона, восстает всей силой своей плоти, и сжимается уязвимым естеством, и приближается, и приникает к лону, и входит в него.

— Да, да! Хорошо! — Быстрый ритм, в хрипловатом голосе грудные ноты, и страсть захлестывает сильнее, чем нежность. — Да, да! Так! — Она не отпускает, захватывает и сжимает; его словно влечет, затягивает неодолимым приливом в устье реки.

Он припадает губами к ее горячему рту и наконец в искрящемся взрыве блаженства сливается с ней навсегда.

И в тот же миг его сон прервался, и Майкл проснулся. Яркое видение еще некоторое время стояло перед глазами, потом, как всегда, померкло и растаяло. Этот сон всегда прерывался на одном и том же месте.

Нахлынула печаль. Сердце зашлось от тоски, и не осталось на свете ничего, кроме пронзительного чувства потери.

Суйгетсу.

От начала до конца Майкл выполнял Сюдзи Сюрикэн, то есть мысленно «вырезал по камню девять иероглифов», только на рассвете.

Суйгетсу — отражение лунного света в воде. Луна и вода — две противоположности, как лед и пламень.

Но он произносил девять магических символов и в минуты сильного волнения.

Словом «суйгетсу» называется одна из тактик боя на мечах, искусству которого, кэндзитсу, обучал Майкла сенсей. Если мысленно очертить вокруг противника окружность радиусом, равным длине отбрасываемой противником тени, и всегда оставаться вне этого круга, то можно считать себя в безопасности независимо от степени ожесточенности и быстроты атаки. Однако «отражение луны в воде» — обоюдоострое оружие. Оно же подразумевает и тактику атаки с проникновением внутрь этой области вокруг противника.

— Суйгетсу. — Майкл произнес это слово, и в темноте комнаты оно обрело форму. Тень внутри тени. Мгла внутри мрака. Чернее самой темноты. И живая.

Но, погружаясь в состояние, требуемое для выполнения формул Сюдзи Сюрикэн, Майкл еще не успокоился. Перед глазами тускнеющим воспоминанием стояла Эа. Ночная греза выбила его из колеи — вернее, подоплека, скрытая под внешней оболочкой сна.

Он вспомнил, как вошел той ночью в комнату. Эа весело повернула к нему голову, и ее густые волосы взметнулись и веером рассыпались по лбу и плечам. Благодаря этой челке и копне волос Майклу вдруг привиделось лицо давно умершего человека.

Ему показалось, что дух Сейоко восстал из безвестной могилы на дне обрыва. Наваждение длилось недолго, но было столь ярким, что у Майкла задрожали колени и капля пота стекла по животу.

А потом... Зачем он все-таки занялся любовью? Эа нравилась ему, но, может быть, он в помутнении рассудка наслаждался долгожданной близостью с возлюбленной Сейоко? Тогда эта внезапная мысль до такой степени ужаснула его, что он с силой оттолкнул от себя натурщицу. Он не хотел знать ответа на вопрос. Его парализовал и сделал бессильным ужас — ужас, который таился в нем самом. Он жил прошлым и потому не хотел, боялся изгнать из своей души призрак Сейоко.

Майкл не смог закончить Сюдзи Сюрикэн. Путь уходил куда-то вниз, во мрак, и Майкл не отважился продолжать его. Это можно было делать только в спокойном состоянии с незамутненным рассудком.

Подлинное растворение в мудрости мира и даже менее глубокие состояния недостижимы без полной сосредоточенности, учили его. Тревожное возбуждение — один из двух главных врагов сосредоточенности. Второй — замешательство.

Стратегия предписывала повергнуть противника в любое из этих размягчающих состояний, а в идеале — в оба. Так выигрываются и поединки, и сражения. И в деловом мире это правило действует столь же непреложно, как в боевом и военном искусстве. Просто его нужно слегка переосмыслить, распространив на бескровные битвы. Если не все, то подавляющее большинство по-настоящему преуспевающих дельцов — мастера стратегии. Сенсеи.

Майкл и об отце всегда думал, как о сенсее. Дядя Сэмми не ошибался по крайней мере в одном: Филипп обладал незаурядным умом. Быть может, он был также идеалистом и отчасти мечтателем. Ведь это он настоял на учебе Майкла в Японии. Только там, говорил он, мой сын сможет подняться до хрустальных высот кэндзитсу.

Майкл опять вспомнил о предложении Джоунаса. Чистое безумие. И все же как отчаянно хотелось бы пойти ему навстречу, попробовать поймать и вытянуть неведомую нить, которая пронизывала жизнь Филиппа Досса. Выяснить о его жизни все, что можно. И о смерти.

Майкл казался себе изгнанником, который спустя долгие годы вернулся домой и обнаружил на месте отчего крова пустырь. Он должен вернуть себе дом, вернуть отца. Ведь подсознательно Майкл всегда чувствовал в отце нечто такое, о чем не хотел знать, боялся задумываться. Но теперь, если он решит разобраться в отце и обстоятельствах его смерти, придется столкнуться с этим нечто. Иначе, подозревал он, душевного равновесия не обрести.

Майкл вернулся мыслями в Японию — страну, в которой он до поры жил со спокойной душой. Он вспомнил ночь возвращения Тсуйо из поездки к родителям Сейоко. Было уже поздно, но в комнате Майкла горела лампа.

Тсуйо вошел к нему. Майкл поклонился и произнес положенные приветствия, но только по укоренившейся привычке, не вникая в значение слов. Медленно текло время, а две фигуры со скрещенными ногами все сидели на тростниковых циновках. Тени их падали на стены и смыкались на потолке.

— Как вы могли это допустить? — Хриплый шепот Майкла прозвучал, как яростное обвинение.

В наступившей тишине Майкл повернул голову и поглядел в лицо сенсея.

— У вас на все есть готовые ответы. Скажите мне.

— Ответов у меня нет. Есть только вопросы, — ответил Тсуйо.

— Себя я тоже спрашивал тысячу раз, — горько простонал Майкл. — И на все был один ответ: я мог спасти Сейоко. — Он положил голову на ладони, потом, не выпрямляясь, сказал: — Сенсеи, мои вещи уложены в чемоданы. Я собираюсь домой.

— Непонятно, — глухо проговорил Тсуйо. — Разве твой дом не здесь?

Майкл резко распрямился.

— Что вы не понимаете? Неужели это не очевидно? — В уголках его глаз стояли слезы. — Она погибла по моей вине! Я обязан был сообразить, как спасти ее! А я не спас. И теперь ее нет больше.

— Это так. Сейоко больше нет, — Тсуйо умолк почти на целую минуту, потом продолжал так же ровно, как раньше: — Не знаю, кому сейчас горше, чем мне. Но с чего ты взял, будто повинен в ее смерти? Такова ее карма.

— Я был там! — Волнение душило Майкла, мешая говорить. — У меня оставались силы... чтобы спасти ее!

— Сил тебе хватило только на то, чтобы спастись самому, — грустно сказал Тсуйо. — И ты их использовал. Нельзя требовать от себя большего.

— Можно!.. — воскликнул Майкл.

Тсуйо пытливо посмотрел на ученика, выдержал паузу.

— Попробуй взглянуть на себя со стороны. Кровь бросилась тебе в лицо, она стучит в висках. Ты горишь, словно в лихорадке. Ты дал волю чувствам, и они затмили твой разум, подменили его горячностью. Ты не в состоянии здраво рассуждать и ясно выражать свои мысли — у тебя их нет. Горячность — ложный разум; ложный разум рождает ложные мысли. Ты лжешь себе, и ложь лишает тебя силы.

Сейчас ты в запальчивости убедил себя, что виновен и должен принять кару. Но истинный разум, пожелай ты прислушаться к его доводам, сказал бы тебе правду. Он знает, что ты неповинен в смерти Сейоко.

— О, если бы я был...

— Что «если бы»? — презрительно бросил Тсуйо. — Если бы ты был львом, то рвал бы плоть с моих костей. А если бы ты был комаром, то я протянул бы руку и прихлопнул тебя. Вздор!

— Вы не понимаете! — Голос Майкла сорвался от бессилия и досады.

Сгорбленный Тсуйо, уперев ладони в колени, озабоченно наблюдал за ним.

— Перед тем как войти к тебе, я был в ее комнате, — продолжал он. — Кто-то в мое отсутствие каждый день менял цветы в вазе. Тебе известно, кто это делал?

Майкл еще ниже опустил голову и кивнул.

— Вот теперь мне все ясно, — заключил Тсуйо, и голос его посуровел. — Дело вовсе не в чувстве вины за ее смерть. А дело в том чувстве, которое ты испытывал к живой Сейоко.

Угрюмое молчание Майкла было красноречивее слов.

— Что ж, в таком случае эта школа не принесет тебе пользы. Заканчивай свои сборы. — И сенсей поднялся на ноги.

Но Майкл, конечно, не уехал. Как и рассчитывал Тсуйо, его слова пробили стену, которой ученик начал окружать себя, встряхнули Майкла и помогли ему преодолеть жалость к себе. Однако призрак Сейоко остался бродить в сумраке его души, то и дело напоминая о себе приступами неутоленной страсти, которую Тсуйо назвал «горячностью».

Майкл вел нехитрую жизнь, пренебрегая бытовыми мелочами. Смерть и свалившаяся как снег на голову правда о жизни отца потрясли его, сорвали с мертвых якорей не слишком чисто надраенное, но устойчивое судно. Талант или, если угодно, блестящие задатки уравновешивали в чужих глазах его пренебрежение условностями и граничащее с неряшливостью неумение одеваться, а творческий беспорядок в квартире отвечал духу богемы. В общем, Майкл жил как хотел и делал что вздумается. Но теперь, как он подозревал, его свобода оказалась под угрозой. Джоунас собирается пристегнуть его к той же упряжке, которую, на свою беду, тянул Филипп Досс.

Был бы жив Тсуйо, Майкл мог бы обсудить это с ним, попросить совета.

В глазах появилось жжение. Слезы?

Нет, не Тсуйо ему нужен — больше всего ему всегда хотелось посоветоваться с отцом.

«О Господи, не иначе, как я спятил, — пришла мысль. — Кажется, я уже всерьез начинаю подумывать, не принять ли предложение дяди Сэмми. Куда все уходит, когда становится прошлым, папа? И куда ушел ты?»

Через несколько минут он встал из позы «лотос» и опять забрался под простыню. В комнате, погруженной в непроницаемый, смоляной мрак, не было видно даже едва колыхавшихся занавесок на окнах. Душный, перенасыщенный влагой воздух окутал берега Потомака. Где-то вдали сверкнула молния. Потом пророкотал гром.

Майкл принялся было по интервалу между вспышкой и звуком прикидывать расстояние, но так и не смог — провалился в тревожное, беспокойное забытье. И только гораздо позже он, вспоминая об этом, поразился, насколько отточенной была мудрость учителя. Ибо лишь возбуждение помешало сосредоточенности Майкла.

И не то было страшно, что сумбур в его мыслях не позволил ему сделать элементарных расчетов. Майкл не придал значения смоляной черноте ночи. Он не заметил, что за окном не горела больше цепочка огней по периметру ограды.

* * *

Одри вскинула ружье, прицелилась и выстрелила отцу в левый глаз. Вместо того чтобы упасть, он с ней заговорил:

— Я могу подарить тебе весь мир. — Его синие, как океан, губы совершенно не двигались. Более того, они были внахлест прошиты суровой ниткой, и слова сопровождало странное шипение.

Его костюм-тройка до странности напоминал рыцарские латы. Там, где от них отражался лунный луч, доспехи сверкали. Правая рука отца, закованная в рукавицу с шипами, сжимала черный дымящийся меч. В левой руке он держал кинжал с рукояткой из слоновой кости и клинком, вырезанным из полупрозрачного драгоценного камня.

Вот земля и небо. Зияющая черная дыра обращенной к Одри глазницы пропала; на ее месте появился кусок пластыря с намалеванным на нем немигающим глазом.

— Я подарил их тебе, Эйди. — Он вытянул вперед обе руки, словно нацеливая на нее оружие. За спиной его вздымались и уносились вдаль облака, клубясь столь близко, что казалось, будто пар треплет его волосы.

— Подарил? — закричала Одри. — Разве ты хоть когда-нибудь хоть что-нибудь дарил мне? — По сравнению с зычным и гулким басом отца ее голосок звучал, будто писк. Гнев обуревал Одри.

— Враги ослепили меня. — Отца затрясло от невообразимой ярости. — Они пытались убить меня, но только ранили.

— Это я, я стреляла в тебя, отец! — Одри залилась слезами. — Я ненавидела тебя, ты никогда ничего для меня не делал. Я нуждалась в тебе, а тебя никогда не было рядом. Ты никогда не думал обо мне, всегда о Майкле. Послал своего сынка в Японию. Ему ты расточал свое внимание даже когда был далеко от нас. Он всегда интересовал тебя. Ты устроил его в японскую школу. Ты постоянно следил за его успехами — почему? почему? почему? Теперь ты мертв, и я не могу спросить тебя. Я не могу даже злиться на тебя, потому что чувствую себя такой виноватой, что сама хочу умереть.

— Но я еще не умер, Эйди.

Неужели он не слышит ее? Или не обращает внимания? Испуганная Одри зажала уши ладонями.

Хватит!

Но это ничего не изменило. Слова отца проникали в ее плоть, жгли мозг болезненными электрическими разрядами. Отец поднял черный меч, и тот вспыхнул ярким пламенем. Он поднял кинжал, и из клинка забил фонтан дождя.

— Я должен о многом поведать тебе.

Одри вздрагивала от каждого слова, как от выстрела.

— Я должен многое подарить тебе.

Она чувствовала себя, как рыба, заглотившая крючок, дергалась и извивалась от боли, которая раздирала ее изнутри, от которой не было спасения.

Одри закричала.

Его голос обрел громоподобную мощь.

— Эйди, слушай меня! Эйди, Эээээйдиииии!..

С колотящимся сердцем Одри вскочила, села в постели и прижала руки к груди, словно могла сдержать этим тяжелые болезненные удары. Каждое биение пульса стремительно прокатывалось от груди до кончиков пальцев, отдавалось болью в висках. Ночная рубашка насквозь промокла от пота.

Ночь окутывала Одри саваном тьмы. Одри потянулась и включила торшер. Потом достала открытку от отца. Открытка пришла несколько дней назад. Одри тогда пробежала ее и сразу отложила, спрятала. Мысль о ней, когда пришло известие о смерти, была невыносима. Но сейчас Одри неодолимо тянуло снова и снова перечитывать ее, просто держать в руках, словно открытка была талисманом, охраняющим от ужасных знамений ночных кошмаров.

"Дорогая Эйди,

я на Гавайях. Впервые в жизни я по-настоящему одинок. Поговорить могу только с золотистым местным эфиром. Все оказалось совсем не так, как я себе представлял. Судьба забавляется, распоряжаясь нашими мечтами и надеждами.

Я так и не знаю, правильно ли я сделал, совершив один поступок. Это конец — вот все, что я знаю наверняка. Конец всему, конец нашей семье, какой бы она ни была. Хорошо это или плохо — тоже не знаю. И скорее всего, никогда не узнаю.

Эйди, когда мое послание доберется до тебя — этакая записка в бутылке с необитаемого острова, — уничтожь его. Вероятно, ты не захочешь сразу исполнить эту просьбу — некоторое время ее смысл останется для тебя неясным, — но, пожалуйста, сделай как я прошу.

Мне уже пора. Даже в земном раю находятся неотложные дела. Хотя с другой стороны, пожалуй, это даже справедливо — именно здесь довести их до логического конца.

Скажи Майклу, когда увидишь его, пусть вспоминает обо мне, особенно во время чаепития по-японски. И пусть пьет свой зеленый чай из моей фарфоровой чашки — она так ему нравилась. Это и правда необычайно ценная вещица. Еще у меня перед глазами отчего-то так и стоит то место, где вы с ним чуть не погибли. Увы, даже летом там не бывает ни одной цапли.

С любовью, папа".

Одри перечитывала открытку вновь и вновь, пока каждое слово не запечатлелось в ее мозгу навсегда. Она ничего в ней не поняла, но это была последняя весточка от отца. Он правильно угадал — Одри не хотелось уничтожать ее.

Она взяла открытку и неохотно направилась в ванную. Там, аккуратно перегнув карточку пополам, она запихнула ее между задней стенкой аптечки и коробкой со снотворным. Затем судорожно выхватила ее снова и, не дав себе времени на сомнения, разорвала на мелкие клочки, бросила их в унитаз и спустила воду.

Чтение открытки лишь обострило тревогу, вызванную кошмарным сном. До этого, точно так же, как Одри не собралась с духом, чтобы уничтожить открытку, она не решалась и пересказать ее содержание брату. К ней и только к ней обратился отец напоследок, и ей не хотелось ни с кем делиться. Но сейчас Одри поняла, что должна сделать это. Так или иначе, она успела сказать Майклу, что получила открытку, а самой открытки уже нет. Одри решила, что утром расскажет ему обо всем.

Приняв решение, она почувствовала, что у нее гора свалилась с плеч, и тихонько вернулась в свою спальню.

Неожиданно погас свет. Одри щелкнула несколько раз выключателем торшера, но это не помогло. О Боже, подумала она, подходящее же времечко выбрала эта лампа, чтобы перегореть.

Сидя на постели, Одри обняла руками колени, уткнулась в них подбородком и начала покачиваться из стороны в сторону. Абсолютная, кромешная тьма была настолько сверхъестественно черной, что казалась осязаемой, мешала дышать. Она колола глаза так же больно, как жгли мозг слова приснившегося отца. Все на свете отдала бы сейчас Одри за лучик света. Она собралась было встать и спуститься в холл, где в шкафу хранились запасные лампочки, но это потребовало бы чрезмерного волевого усилия. Одна только мысль о передвижении в этой жуткой темноте — и та уже парализовала Одри.

Она задержала дыхание и подняла голову. Действительно ей что-то послышалось, или это отголоски недавнего кошмара? Тьма и отец — Одри стало казаться, что они неразделимы, что они — единое целое, бесформенное, лишенное зримых образов порождение кошмарного сна.

Ночь — время звуков.

Так говорил ей отец, когда она была маленькой. Она звала его, и он приходил в ее комнату, садился на край постели. От него исходило приятное родное тепло, оно навевало дрему и вызывало воспоминания о Рождестве, когда еловые поленья в камине, сочившиеся слезами ароматной смолы, сыпали яркими трескучими искрами, во всем доме было тепло, уютно и полно гостинцев.

— Ночь — это время звуков, Эйди, — шептал ей отец. — Прислушивайся к ним, и ты увидишь сны об опоссумах и ежах, вылезающих из нор на прогулку, о лягушках и саламандрах, плавающих в пруду среди кувшинок, о малиновках и дроздах, прикорнувших на ветке. Прислушайся, Эйди, слышишь?

Но потом, когда она подросла, оказалось, что темнота таит множество страхов. В ночи обычно рыщет дьявол. Вампиры тянутся к шеям беспечных жертв. Убийцы-маньяки крадутся под окнами, чтобы изувечить, изнасиловать и в конце концов зарезать...

— Ox! — Одри вздрогнула. Так можно запугать себя до полусмерти.

Кошмар из сна продолжал витать где-то рядом, клубился в воздухе. Густой, как болотный туман, он обволакивал сознание влажной липкой паутиной, которую Одри все силилась стряхнуть, но как-то вяло, нерешительно.

Темнота стала ее Немезидой. Необходимо победить темноту!

Медленно выбравшись из постели, Одри, пошатываясь, подошла к двери, открыла ее и спустилась в холл за запасной лампой. Ну вот, сказала она себе, и вовсе даже не страшно.

Она протянула руку к дверце шкафчика и замерла как вкопанная. Господи! Повернула голову. Да, вот снова! Какой-то посторонний звук.

С неистово колотящимся сердцем она стала подниматься по лестнице. Прислушалась. Господи Иисусе! Внизу кто-то есть! Она так вцепилась в перила, что пальцы свело.

Одри стиснула зубы. Надо успокоиться. Не будь таким младенцем, Эйди, сказала она себе, бессознательно прибегая к отцовским оборотам речи. Дом надежно заперт. Должно быть, у Майкла после их разговора бессонница, вот он и бродит. Ну конечно, решила Одри, это Майкл.

Испытав облегчение от мысли, что не будет одна, она снова начала спускаться по ступенькам. Опять услышала шум. Одри была уже почти внизу, коща поняла, что звуки доносятся из отцовского кабинета. Уже уверенная, что это Майкл, она улыбнулась, пересекла гостиную и распахнула дверь.

— Майкл...

Ночь — время звуков.

У нее перехватило дыхание, во рту мгновенно пересохло, из горла вырвалось гортанное восклицание. Секунда тянулась, как ночь.

Звук в темноте — странный бесплотный свист, мелодичный и резковато-нежный, почти заунывный. Аккорд смерти.

И в то же мгновение что-то наискось рассекло ночную рубашку Одри от плеча до бедра. Шелк скользнул по лодыжкам, и Одри осталась нагой и беззащитной.

Она коротко вскрикнула, сжалась всем телом и попятилась из кабинета, но что-то не пускало ее, упираясь в спину. Кошмар внезапно обратился в явь. Силы оставили Одри, ноги ее стали ватными.

Она долго и неуклюже металась, словно скаковая лошадь, запертая в тесном стойле. Наконец ей все-таки удалось повернуться, чтобы выяснить, что же ее держит. Боль током пронзила ее локоть — Одри ударилась о край двери, которую оставила открытой.

Но тут кто-то схватил Одри сбоку. Нападавший был невероятно силен, действовал уверенно и властно. Неужели все-таки Майкл? — пришла ей в голову дикая мысль. Его физическая сила тоже была незаурядной. Одри почувствовала, что ее мощно теснят куда-то в сторону от выхода, бездумно развернулась и изо всех сил толкнула нападавшего в грудь.

Одри и сама была отнюдь не из слабого десятка, и силы ей тоже было не занимать. Недаром главой семьи был ее отец. Одри привыкла по три раза в неделю посещать гимнастический зал, регулярно тренировалась, увеличивая нагрузки, а последние несколько лет даже поднимала тяжести. Поэтому ее отпор получился мощным и неожиданным.

Высвободившись, она рванулась прочь, но споткнулась о складку ковра и растянулась на полу. Хотела закричать, но легкие не слушались. Попыталась встать, но тут на нее надвинулась сама темнота.

Увидев приближающуюся тень, Одри в ужасе втянула голову в плечи; ни нее дохнуло жаром. Блесни в темноте глаза, зубы, различи Одри хоть какие-нибудь человеческие черты, она сумела бы справиться со своей паникой. Но перед ней ничего не было. Мгла внутри мрака.

Два тела сцепились в схватке. Они столь тесно переплелись и прижались друг другу, что, упади на них немного света, предстали бы многоруким, многоногим монстром, корчащимся в чудовищных конвульсиях, извивающимся и ворочающимся с боку на бок.

Со всех сторон Одри как будто опутали жесткие канаты. Щеку обжигало чужое дыхание. Руководимая неосознаваемым инстинктом самосохранения, она и сама стала как можно теснее прижиматься к врагу. Видимо, сейчас единственный шанс остаться в живых заключался в том, чтобы лишить его свободы движений.

Потом, улучив момент, Одри неожиданно ударила врага коленом в пах. Она услышала мычание, резкий выдох, но в полной мере ожидаемой реакции не последовало. На Одри снова накатил панический ужас. Мелькнула отчетливая мысль: она сражается с чем-то потусторонним.

Враг непостижимым образом почуял ее растерянность и немедленно воспользовался преимуществом. Не успела Одри сообразить, как дальше защищаться, а ее уже перевернули на спину. Скорость реакций оцепеневшего от страха мозга замедлилась в несколько раз. Теперь у нападавшего появилось необходимое ему пространство.

Одри хотела снова ударить коленом, но опоздала. Резкий удар по внутренней стороне колена принес пронзительную боль, будто электрический разряд, пробежавший по бедру вверх, до самого таза. Одри была наслышана от Майкла об ударах в нервные узлы и поняла: ее правая нога больше не действует.

Она продолжала сражаться локтями, кулаками, пальцами. Попыталась нащупать глаза, давить на подбородок и под кадык — ничего не получалось. Почувствовала, что вот-вот последует еще один натиск, и подумала: «Господи, сейчас я умру».

* * *

Майкл мгновенно проснулся в промежутке между двумя ударами сердца. Вряд ли он что-то услышал — скорее, почувствовал. Импульс извне проник в дельта-слои и приказал его мозгу выйти из сна.

Майкл вскочил, одним прыжком пересек комнату, схватил катану и, обнаженный, выбежал в холл верхнего этажа. Что-то заставило его подойти к комнате сестры. Дверь была распахнута; Майкл и не заглядывая понял, что Одри внутри нет.

Ступая на внешние стороны стоп, он прокрался вниз по лестнице. Ветерок — и тот произвел бы больше шума. Катану он держал у бедра — обеими руками, чуть согнув локти. Продвигался Майкл, как его учили, левым боком вперед. Кулаки, сжимавшие рукоять меча, находились в таком положении, что в случае внезапного нападения меч можно было использовать вместо щита.

Без сангаку ты — ничто, — говорил Тсуйо. Самодисциплина. Сосредоточенность. Мудрость. Три составные части сайгаку. Без всех трех элементов ты ничего не добьешься. Ты можешь научиться рубить, калечить, убивать. Но ты останешься ничем. Твой дух постепенно усохнет, твоя сила будет убывать, и непременно настанет время, когда ты окажешься побежденным. И произойдет это не потому, что соперник искуснее владеет оружием, а благодаря силе и ясности его духа. Без истинной мудрости выжить невозможно. Таков догмат философии Пути.

Самодисциплина. Сосредоточенность. Мудрость.

Майкл призывал их, приняв позу «колесо» — открытую уравновешенную стойку тай, позволяющую вращать мечом в произвольном направлении. В школе Синкагэ колесо считалось в основном оборонительной позицией.

От подножия лестницы он увидел приоткрытую дверь в кабинет отца. Оттуда доносились еле слышные звуки... Одри там!

Какая-то часть его порывалась немедленно броситься в кабинет.

Самодисциплина. Сосредоточенность. Мудрость.

Майклу так и слышался дребезжащий, лишенный интонаций голос Тсуйо, исходящий из едва шевелящихся губ.

Вступая в битву, в которой хочешь одержать победу, ты должен сделать только одно, — шелестел в сознании странно неодушевленный голос, — отказаться умом и сердцем от мыслей о жизни и смерти. Лишь когда они перестанут беспокоить тебя, ты можешь считать себя готовым к бою фехтовальщиком.

Шаг за шагом Майкл продвигался по гостиной к порогу кабинета. Из двери, овевая лицо, подул свежий ночной ветерок. За дверью оказалось гораздо темнее, чем в холле и гостиной.

Майкл вслушался. Еле уловимая возня стала складываться в узнаваемые звуки: сдавленное дыхание и шум рукопашной борьбы. Майкл вспомнил про вора, после визита которого отцу пришла мысль установить сигнализацию. Он уже собрался было отбросить меч, рассчитывая на свои руки и ноги.

Что-то остановило его. Он шагнул за порог и вдруг словно соприкоснулся с аурой чужака и понял, понял со всей определенностью: у того, кто здесь вместе с Одри, тоже в руках катана.

Сбросив секундное оцепенение, охватившее его при этом открытии, Майкл все так же беззвучно двинулся в глубь комнаты. Но его услышали.

Визг рассекаемого воздуха ударил по барабанным перепонкам, и какой-то предмет развалился надвое прямо перед лицом Майкла.

«Одри! — надрывался его рассудок. — Где ты?»

Вдруг он ощутил в полутьме пугающую близость острого лезвия, сделал выпад и тотчас пожалел об этом. Чужой клинок ударил по мечу Майкла, вогнав его сквозь ковер в доски пола.

Майкл выругал себя. Он позволил тревоге за Одри просочиться в свой разум и утратил сосредоточенность. Безрассудная атака не достигнет цели, а не достигнув ее, предупредит противника об опасности и укрепит его решимость.

Майклу требовалась всего секунда, чтобы освободить свой меч, но он чувствовал, что катана чужака совсем близко, как и он сам — тень хищника среди теней дремучего леса. Даже не видя врага, Майкл знал, где он, и знал, что его меч уже пришел в движение, почуяв добычу.

Резко сжавшись, Майкл свернулся в клубок. Труднее всего оказалось выпустить из рук свой меч. Но на весы уже легла его жизнь, ибо он угадал, что противник вознамерился отсечь ему голову.

Врезавшись в невидимую фигуру врага, Майкл почувствовал, как тот всей тяжестью обрушился на него и оказался сверху. Грохот отлетевшего меча, потом — приступ клаустрофобии, когда Майкл понял, что чужая рука шарит по его лицу, пытаясь зажать рот и нос. Одновременно враг надавил ему на поясницу: он намеревался придать корпусу Майкла такое положение, когда и легкого удара достаточно, чтобы выбить позвонок или порвать селезенку.

Майкл оттолкнулся локтями и перекатился на спину, по-прежнему сжимаясь в клубок. Но и теперь он оказался в уязвимом положении: неизвестный всем весом вдавил в ковер его плечи, и Майкл никак не мог защитить лицо. Запах он ощутил еще раньше, чем прикосновение холодной ткани. Задержав дыхание, он все же чуял, как едкие испарения проникают в ноздри.

Ему отчаянно хотелось пустить в ход руки, но враг попался столь умелый и грозный, что Майкл понимал: малейшее движение локтями, и он откроет себя для мгновенного смертельного удара. Да и от ног тоже не было бы никакой пользы.

Постоянные упражнения позволяли Майклу задерживать дыхание дольше, чем это способно делать большинство людей, но и его возможности были не беспредельны. Он уже не видел ничего, кроме кругов перед глазами, не чувствовал ничего,кроме пота и страха, не слышал ничего, кроме шума крови в ушах.

Противники застыли. В ушах Майкла нарастал звон, мозг безмолвно вопил от ужаса перед неизбежным погружением во тьму, в мгновенное небытие.

Подавляя судороги в диафрагме, Майкл осознал, что думает о своем ударе мечом — одном-единственном мгновении, обернувшемся роковой, непоправимой ошибкой. Мысленно проигрывая тот момент, он снова и снова пытался представить себе, что бы случилось, последуй он совету Тсуйо.

С холодным рассудком встречай врага в том месте, где твои кулаки сжимают рукоять меча.

Он все глубже погружался в сумеречный мир, где воля порабощена и не имеет власти. Туда, где власти не имеет даже Путь.

Зеро.

Майкл не хотел туда.

— Одри!

Он выкрикнул ее имя, и темнота, еще более глубокая, чем окружающая ночь, окутала его сознание. Он больше не управлял своим телом. Он продолжал бороться, уже не сознавая, что делает. Его разум, одурманенный пропитавшим клочок материи препаратом, создавал свой мир — промежуточный между кошмаром и небытием.

Грохот моря там, где не было никакого моря, отражаясь от суши, где не было никакой суши, достигал небес, где не было никакого неба. Таким рождался новый мир Майкла.

Но и он был непрочен, и он потускнел, замерцал, и в конце концов осталось лишь ощущение падения, которому нет конца.

Зима 1946 — весна 1947 Тихоокеанский театр военных действий — Токио

Отец маленького Филиппа Досса владел фермой в Пенсильвании. Они жили в небольшом городке неподалеку от Латроба в юго-западной части штата, в живописном краю изумрудных холмов, густых лесов и потаенных озер.

Доссы выращивали цыплят. Их рабочий день начинался в полпятого утра и продолжался до заката солнца. Нудный тяжелый труд, скучная беспросветная жизнь. Доходов от фермы хватало только чтобы едва-едва сводить концы с концами. Отец Филиппа вел непрестанный бой с высокими ценами на корма, птичьими эпидемиями и растущими аппетитами крупных фермерских синдикатов. Ни в чем, кроме птицеводства, старший Досс не разбирался и не видел иной возможности кое-как прокормить себя и семью и избежать банкротства, кроме как продолжать тянуть ту же лямку.

Филипп ненавидел ферму. Вечная вонь, тошнотворный запах крови, когда цыплят забивали, бессмысленно жестокие повадки безмозглых птенцов, то и дело заклевывавших друг друга до смерти, вызывали в нем все большее отвращение. Однообразие дней скрашивала только природа. Долгими послеполуденными часами всматривался Филипп в окрестные холмы, окутанные сизой дымкой, бродил по округе, ходил гулять к железнодорожной станции, мимо которой, раскачиваясь и грохоча колесами проносился скорый товарный Эри — Лаккаванна. Филипп особенно любил именно этот поезд и часто видел его во сне. Наступала ночь, а поезд все мчался, светом прожекторов разрывая мрак, высокое эхо протяжного гудка отражалось от дремлющих холмов, и потревоженные стаи черных дроздов срывались с телеграфных проводов, где притулились на ночлег.

Лишь оказавшись вдали от фермы, Филипп понял, чем поезд так притягивал его. Состав появлялся неизвестно откуда и исчезал неведомо куда, и Филиппу необходимо было проникнуть в его тайну. Поезд будил в нем смутные желания и острую тоску, которые заставляли его метаться в постели по ночам.

Отец был законченным прагматиком, и, оглядываясь назад, Филипп понимал, что иным в тогдашних условиях он и не мог быть.

Обветренное, загорелое лицо, глаза, словно выцветшие от солнца — таким он запомнил отца. Трудился старший Досс не покладая рук и сыну тоже спуску не давал, то и дело вторгаясь в его грезы наяву напоминаниями о недоделанной работе. В обязанности Филиппа входили утренний сбор яиц из-под несушек и чистка курятников после возвращения из школы.

— Так ты никогда ничего не добьешься, — поучал, бывало, отец. — Мечтателям в этом мире делать нечего; с тех пор как он вертится, человек должен трудиться в поте лица своего.

Наблюдая за Филиппом, он считал необходимым время от времени преподать сыну один-другой урок.

— Мужчина обязан знать: его желания и прихоти — на последнем месте. Мужчина должен заботиться о хлебе насущном. Рано или поздно он обзаводится семьей. Он должен содержать ее и обеспечить детей.

Филиппу не исполнилось и двух лет, когда его мать умерла во время родов. Отец никогда не заговаривал о жене, как, впрочем, и ни о какой другой женщине, и больше не женился.

— Цель жизни — создание семьи и воспитание детей. Не больше и не меньше. Глупо думать иначе, только время понапрасну терять. Чем скорее ты это поймешь, тем для тебя же лучше.

Вряд ли отец догадывался, что не мог сказать сыну ничего ужаснее этих слов. Провести всю жизнь на ферме, работая по восемнадцать часов семь дней в неделю, и так из месяца в месяц, из года в год все те же постылые стены, все те же опротивевшие заботы и заученные движения — при одной мысли о таком будущем Филиппа прошибал холодный пот. И каждую ночь ему снился ежедневно проносящийся через городишко товарняк. Филипп уже всерьез подумывал улучить минутку, когда поезд остановится на станции в ожидании встречного, и, вскочив в него, перевалить через сизые холмы. Ему хотелось узнать, что там, на другой стороне, повстречать людей, не похожих на него.

Но когда он собирался объяснить все это отцу, слова застревали в горле, он опускал голову и, взяв грабли, молча отправлялся в курятник.

В конце концов все разрешилось, но не с помощью поезда, а благодаря рыжей лисице.

Филиппу почти миновал четырнадцатый год. Зима выдалась особенно лютая, и с некоторых пор в курятник повадился вор. Филипп первый обнаружил улики — пятна крови, слипшиеся перья, ошметки мяса.

Несколько недель отец и сын выслеживали лисицу, бегая на лыжах по заснеженным полям, рыская по зачарованному зимнему лесу и спускаясь на каменистое дно промерзшего ручья. Филипп, получивший от отца старую, но вполне пригодную ремингтоновскую винтовку 22-го калибра, схватывал на лету все, чему тот учил его на охоте, начал и сам замечать и распознавать следы: вот тут, не выдержав тяжести зверя, провалился тонкий наст, здесь лиса чесалась о дерево, оставив на коре шерстинки рыжего меха, а здесь забросала снегом свой помет.

Выследить лисицу никак не удавалось, но Филипп все больше оживал и расправлял плечи. Его мозг быстро усваивал отцовские уроки и начинал делать собственные умозаключения. Уже в третью-четвертую охотничью вылазку сын перехватил инициативу и первым указывал направление, куда вели следы.

Кончилось дело тем, что именно Филипп сообразил, почему они всегда теряли след на дне ручья. Лиса становилась здесь более осторожной, и в этом месте исчезали всякие признаки ее присутствия. Преследователи каждый раз бывали озадачены и ни с чем возвращались восвояси. Отец утверждал, что лисы на день забираются в сухие заросли травы или тростника и спят, обернувшись для тепла пушистым хвостом. Но по берегам ручья было полно покинутых барсучьих, ондатровых и прочих нор, а Филипп каким-то первобытным охотничьим инстинктом чуял: надо искать вблизи места исчезновения следа. Когда он сообразил, что лисица скорее всего заняла одну из старых нор, его охватил и переполнил восторг озарения.

Филипп высказал догадку, и в ответ ему чудесной музыкой прозвучал отцовский голос: «Она твоя, сынок».

Следующее воспоминание: он поднимает «ремингтон» и прицеливается.

И, наконец, самый яркий момент, врезавшийся в память, замороженный во времени, как хрустальная вода в ручье: лиса впечатывается в стену норы, и красная глина, налипает на серебристо-золотой мех.

Лисица была для него кем-то вроде гангстера — грабителем, убийцей и разрушителем. Или сарацином среди христиан. Выследив и стерев ее с лица земли, Филипп почувствовал глубочайшее удовлетворение. Он словно исправил великое зло.

На следующий же день после того, как Филипп Досс предал земле тело своего отца, он продал ферму, а еще через день покинул родной городок на том самом скором товарном. Он ехал «зайцем» на рабочей площадке вагона, мимо проплывали холмы западной Пенсильвании, а Филипп вспоминал рыжую лисицу. Он и после постоянно помнил о том, как выследил и настиг хищника, и эти воспоминания лишили его покоя и обрекли на скитания. Он переезжал из одного городка в другой, но нигде не обрел душевного равновесия. Читая репортажи в разделах судебной хроники, он все больше убеждался в несоответствии возмездия преступлению. В больших городах весы правосудия оказались совсем уж кривобокими: судебная машина часто буксовала на скользкой и грязной почве политики. В Чикаго Филипп некоторое время пробовал себя на поприще блюстителя порядка, но, не признавая никаких партий и авторитетов, постоянно конфликтовал с окопавшимися в городской полиции политиканами.

В очередной раз сев на поезд, Досс двинулся на восток, в Нью-Йорк. Шел уже 1940 год, и в мире громыхала война. Вот тут-то Филипп и нашел свое призвание: записался в армию. Он получил возможность участвовать в исправлении величайшего из зол.

В период базовой солдатской подготовки анархическая натура Филиппа доставила ему массу неприятностей. По счастью, у сержанта-инструктора был наметанный глаз, и Досса перевели в спецподразделение, готовившее разведчиков для ОСС (оперативной секретной службы). Сержант верно оценил его качества — Филипп принадлежал к той особой породе людей, для которых боевая задача — прежде всего. Он никогда не отказался бы от ее выполнения ради собственной безопасности и не мучился страхом смерти. К тому же Досса будто окружала невидимая аура, хранившая не только его самого, но и защищавшая тех, кто находился рядом.

Начальники в разведшколе ОСС постарались до конца выявить качества Досса, полностью раскрыть его возможности. Для этого они прогоняли его сквозь наиболее суровые психологические и изнурительные физические проверки. И чем сложнее было задание, тем с большей радостью Филипп подвергался испытанию.

Когда же настало время настоящих боевых заданий, к Доссу прикрепили «совместимого» напарника. Под таковым подразумевался человек, способный и дружески сблизиться с Филиппом, и сгладить его недостатки, иными словами, обуздать анархический дух.

Лейтенант Джоунас Сэммартин и Филипп Досс продвигались вслед за двузубцем союзнического наступления на Тихом океане. Они не участвовали в боях в общепринятом смысле слова. Джоунас специализировался по дешифровке. Подключившись к японским линиям связи, он получал необходимую информацию, а Филипп с тщательно отобранными солдатами совершал ночной рейд во вражеское расположение. Маленький отряд наносил максимально возможный ущерб противнику и, не оставив ровным счетом никаких следов, растворялся в ночи.

В 1943 году диверсионная группа действовала на Соломоновых островах, через год — на Новой Гвинее. Потом, все чаще и чаще — на Марианах, Иводзиме и Окинаве. Война неумолимо приближалась к Японским островам.

Набеги, совершаемые диверсантами на разных участках тихоокеанского театра военных действий, были настолько эффективными, что высшее японское командование удостоило отряд специального названия — ниндзя сенсо. Боевые ниндзя. И хотя их операции не афишировались, а имена, естественно, не фигурировали в списках представленных к наградам и чинам, подвиги ниндзя сенсо обросли в американских войсках слухами и легендами.

В марте 1945 года американская авиация забросала Токио зажигательными бомбами. Пожар уничтожил полгорода. До августа, когда самолет с женским именем «Энола Гэй» навсегда изменил лицо мира, сбросив бомбу на Хиросиму, оставалось шесть месяцев.

Филипп и Джоунас сблизились больше, чем просто боевые товарищи, вынужденные полагаться друг на друга. Они стали друзьями. Джоунас происходил из старого, прославленного рода военных. Его дед закончил карьеру в чине капитана нью-йоркской полиции. В 1896 году городское полицейское управление возглавлял Тедди Рузвельт, а годом позже оба они ушли в отставку. Вместе с общим другом Леонардом Вудом они основали знаменитый клуб Берейторов. Отец Джоунаса во время первой мировой войны был в кавалерии и дослужился до чина майора. Погиб он во Франции, успев получить четыре награды за боевые заслуги.

Джоунас достойно продолжил семейную традицию. Волевой и начитанный, он с отличием окончил Уэст-Пойнт. Попав в ОСС, поражал наставников способностью без видимых усилий решать головоломные оперативные задачи и был направлен в криптографический отдел.

— Люди так часто умирают на наших глазах, — разоткровенничался Джоунас как-то ночью после пятой рюмки русской водки, — что смерть стала казаться чем-то ненастоящим. Вот ведь парадокс. — Они с Доссом перебазировались на Минданао, и капитан эсминца, довольный, что ему попались столь знаменитые пассажиры, выставил лучшую выпивку.

— Жизнь тоже не настоящая, — сказал Филипп. — Должно быть, просто стерлась всякая разница между жизнью и смертью. — Он запомнил, как все трое, закинув головы, хохотали над этой фразой.

— А я уже, ей-богу, совсем перестал понимать, что такое жизнь, — произнес капитан, снова наполняя рюмки. — Месяц пролетает как день, везде один и тот же океан и совершенно одинаковые острова с япошками. Все, что от меня требуется, — это убедиться, что мои орудия лупят туда, куда их наводят, а команде обеспечена максимально возможная безопасность.

Филипп махнул рукой.

— Э-э, вам ли жаловаться. Здесь получше, чем там. — И он снова махнул рукой, показывая за горизонт.

— Вероятно. Но разве войну затеяли только ради уничтожения себе подобных?

— Нет, — ответил Филипп, рассердившись сам не зная на что. — Войну затеяли, чтобы победить.

В то утро радиация живьем сожрала Хиросиму.

* * *

Профессией Филиппа Досса уже несколько лет была смерть, и постепенно он начал сознавать, что вряд ли сможет стать столь же хорошим специалистом в другом деле, если попробует сменить род занятий. Организмы тех несчастных, которые выжили в Хиросиме и Нагасаки, разъедала неведомая хворь. Она исподволь, неспешно прибирала к рукам их жизни и наконец отнимала совсем. Досса отравила не радиация. Он позволил своей специфической службе занять слишком большое место в его жизни. Она стала альфой и омегой, смыслом, но и цепями его существования. В этом отношении Филипп недалеко ушел от своего отца, которого поработила цыплячья ферма в западной Пенсильвании.

Токио ноября 1946 года запорошил ранний снег. Досс и Сэммартин не видели снега так давно, что позабыли, как он выглядит. Все вокруг сверкало девственной белизной, и на ее фоне резко выделялись черные кимоно жителей. Позже, когда снег поблек и посерел, а люди начали выползать из землянок, появились другие краски: сочная зелень криптомерий, ярко-красные воздушные змеи, небесно-голубые фарфоровые чашки. Но самым ярким и волнующим токийским впечатлением осталось то морозное, жутковато-контрастное черно-белое утро.

Филипп и Джоунас поступили в распоряжение полковника Гарольда Мортена Силверса. Месяцем раньше, в октябре, президент Трумэн отправил в отставку Уильяма Донована и расформировал его детище — ОСС. Вместо нее, с подачи ближайших советников вроде генерала Сэма Хэдли, президент создал несколько расплывчатую временную организацию — так называемую Центральную разведывательную группу. Всю свору ОСС — не пропадать же добру, — разумеется, зачислили в штат ЦРГ. Силверс — один из важных чинов ОСС — не стал исключением.

Он прикрепил к друзьям в качестве проводника молодого сотрудника по имени Эд Портер, прибывшего в Японию с первыми частями оккупационных войск. Портер оказался коротышкой с цветущей физиономией и отменной военной выправкой. Он повез их в долгую экскурсию по огромному сожженному городу.

Под вечер они приехали в северный токийский район Асакуса. Бледное равнодушное солнце отражалось в водах извилистой Сумиды. Место, куда они попали, производило странное и гнетущее впечатление. Несмотря на разрушения, груды мусора и другие следы недавней войны, на улицах Токио обычно бывала сутолока людей и транспорта, кипела жизнь. Но здесь стояла мертвая тишина. Трем американцам не повстречалось ни одного пешехода или рикши, ни одной машины или повозки.

Портер показал на обугленные руины и воронку.

— Это все, что осталось от самого большого из храмов Асакусы. — И подвел обоих друзей ближе к развалинам, продолжая рассказ бесстрастным тоном профессионального экскурсовода: — В марте, во время бомбардировки сюда сбежались тысячи японцев. Триста сверхтяжелых бомбардировщиков залили город сплошным морем огня. Вам приходилось слышать об М-29? На Токио сбросили свыше семисот тысяч этих зажигательных бомб. Они считались опытным образцом и содержали смесь студнеобразного зажигательного состава и нефти. От взрывов и огня не было спасения[1].

Из руин торчали почерневшие остатки двух колонн.

— Храм построили в семнадцатом веке, — продолжал Портер. — С тех пор он пережил все возможные бедствия и вынес удары стихий, включая сильные землетрясения и грандиозный пожар 1923 года. Против М-29 он не устоял.

В общей сложности в результате той бомбардировки погибло почти двести тысяч человек. По нашим оценкам, это на шестьдесят, а то и на семьдесят тысяч больше, чем умерло и еще умрет после атомного взрыва в Хиросиме.

* * *

Японский народ похоронил своих мертвых. Перед ним встала задача: не думать о минувших бедствиях и страданиях, отринуть прошлые ошибки и начать новую жизнь. Построить будущее на пепелище минувшего.

Перед генералом Дугласом Мак-Артуром стояла своя задача — «переориентация» новой Японии. Идея излагалась в сверхсекретном меморандуме, родившемся на свет непосредственно в кабинете президента Трумэна, и состояла не только в оказании помощи японской экономике, с тем чтобы поставить ее на ноги, но и в создании такого положения вещей, при котором эти самые ноги не свернут с магистрального «американского пути». Необходимые меры включали принятие новой конституции, которая покончила бы с японским милитаризмом, децентрализацию правительства, роспуск дзайбацу — огромных клановых промышленных конгломератов, обладавших в довоенной Японии непомерно большой властью, а также немедленную чистку как частного, так и государственного сектора от военных преступников и всех явных и подозреваемых левых элементов.

Парламент, контролируемый Тодзё, действительно очистили от депутатов-милитаристов. Ходили слухи, будто со дня на день последует черед верхушки дзайбацу, но ничего подобного не произошло.

Однажды утром Сэммартина и Досса вызвал полковник Силверс. Встретил их, как всегда, Дэвид Тернер — его старший адъютант.

Тернер был приблизительно одного с ними возраста, высок, худощав и носил очки. На слабый пол его аскетическая внешность действовала, судя по всему, неотразимо: Филипп частенько видел Тернера в обществе то дамочек из Женского армейского корпуса, а то сотрудниц администрации ЦРГ. Японским девочкам, коими изобиловали шумные ночные клубы Токио, адъютант, в отличие от большинства других американцев, предпочитал соотечественниц.

Они ответили на его приветствие — правда, с прохладцей, ибо ни одному боевому офицеру не чуждо врожденное презрение к штабным крысам, которым недостает мужества проверить себя на полях сражений.

Тернер впустил их в храм одиноких бдений полковника Силверса и, закрыв за ними дверь, оставил наедине с самим полковником. Джоунас и Филипп уселись на стулья перед его письменным столом, и Силверс вручил им три папки с досье. Досье были шифрованные. Всю войну ОСС работала под покровом тайны, что и явилось одной из причин ее успешной деятельности. Но оказалось, что теперь, когда настал мир, необходимо усугубить таинственность.

Полковник ввел подчиненных в курс дела.

— Дзайбацу по-прежнему обладают гигантской властью. В этом нет ничего удивительного, поскольку ими владеют и управляют самые влиятельные дома Японии. В их руках сосредоточена практически вся деловая жизнь страны. По моим сведениям, японцы затратили уйму времени на фальсификацию протоколов заседаний, отчетов, проектов и докладных записок последних лет. Пока мы занимались наведением порядка и налаживали работу оккупационных властей, местная бюрократия избавлялась от документов, обличающих самых оголтелых милитаристов. Потрудились они на славу. А у нас, выходит, нет теперь вещественных доказательств против целого ряда промышленников, нажившихся на производстве военного снаряжения, оружия и боеприпасов.

Отсюда следует, что трибуналу будет нелегко осудить их, и нет смысла сажать заправил дзайбацу на скамью подсудимых. Просмотрев досье, вы узнаете имена и прочие сведения об определенных влиятельных господах из этого круга японского общества. Они должны умереть. Мы, как и японцы, не можем допустить процветания военных преступников в новом обществе, которое поручил нам построить президент. Их неподсудность роли не играет. — Силверс взял со стола трубку и кожаный кисет.

— Иногда демократический процесс нуждается... хм-м... в нешаблонной помощи. — Он развязал кисет. — По закону эти преступники подлежат смертной казни, хотя общество не может избавиться от них путем общепринятой открытой процедуры. Военный трибунал бессилен. Но справедливость требует возмездия. — Полковник набил трубку и принялся ее раскуривать. — Тут-то вы и вступаете в игру. Вы уничтожите тех, о ком говорится в этих папках, причем сделать это надлежит так, чтобы их смерть выглядела как несчастный случай.

Филипп задумался.

— Могу я спросить, почему все-таки трибунал бессилен? Если они военные преступники, их надо обязательно судить при всем народе. А улики или свидетельства непременно найдутся, стоит только хорошенько поискать.

— Спросить-то вы можете... — Силверс хмыкнул и проводил глазами тающие под потолком колечки дыма.

— Подумай сам, — сказал Филиппу Джоунас. — Вообрази хотя бы самую банальную причину: эти люди обладают и связями, и громадным влиянием в правительстве и могут добиться неблагоприятных для нас решений. Или пронюхали о какой-нибудь нашей пакости, собрали компромат и теперь грозят его обнародовать.

Филипп бегло пролистал досье. Арисава Ямамото, Сигео Накасима и Дзэн Годо. Он поднял глаза.

— Хотелось бы также знать, на каком основании отобраны именно эти мишени? По вашим словам, японские чиновники достигли вершин мастерства на ниве уничтожения улик.

Полковник Силверс невозмутимо пыхтел трубкой. Казалось, его необыкновенно занимает паутина трещинок на потолке.

— Итак, — подвел он черту, — общие указания получены, остальное — на ваше усмотрение. — И добавил официальным тоном: — Выполняйте приказ.

* * *

Своей женитьбой Филипп был обязан ЦРГ: будущую невесту он встретил в Токио. Случилось это в конце декабря 1946 года. Они с Сэммартином уже больше месяца жили в Японии. В тот день после полудня зарядил дождь и до вечера по-кошачьи вылизывал улицы. Труппа Юнайтед Стейтс Опера готовилась к рождественскому представлению под открытым небом для американских солдат. К началу концерта небо очистилось, и народу набилось не продохнуть.

Тогда и произошло первое мимолетное знакомство. Сначала Досс увидел пятно света, а в нем — Лилиан Хэдли с микрофоном в руке, поющую под аккомпанемент оркестра из шестнадцати музыкантов. Певица произвела на Филиппа неизгладимое впечатление. Голос у нее оказался хоть и глубоким, но не слишком выразительным, можно сказать, заурядным, что никак не относилось к ее внешности и артистичности.

Лилиан обладала даром безраздельно завладевать вниманием зрителей. Под взглядами двадцати тысяч солдат она держалась так же свободно, как если бы их было два десятка. Она пела, прохаживаясь перед сценой, дотрагивалась до чьей-нибудь руки или щеки, вызывая полный восторг аудитории. К тому же, в ней чувствовалась стопроцентная американка — копия миниатюрной соседской девушки из тех, чьи фотографии печатают на журнальных обложках. Короче, она напоминала о доме, и все сразу полюбили ее.

Филипп тоже смотрел на нее и думал о том, как давно оторван от родины — не только от своего дома, города, страны, но и от какого бы то ни было подобия нормальной жизни. Его сердце затопила мощная волна ностальгии — этого особого чувства, которое заставляет эмигранта лить слезы над стаканом виски и затевать беспричинную драку.

Концерт окончился, Филипп очнулся и вдруг обнаружил, что направляется за кулисы. Удостоверение сотрудника ЦРГ пробило изрядную брешь в фаланге охранников. За сценой он сначала растерялся. Актеры в костюмах и гриме сновали туда-сюда среди футляров с инструментами и груд багажа, уворачиваясь от подножек прожекторных штативов и каверз змеящихся кабелей. У Филиппа зарябило в глазах, но тут он заметил Лилиан.

Она стояла в сердце этой суеты и оставалась вне суеты, сама по себе. Целиком поглощенная какими-то раздумьями, она с царственным спокойствием попивала кофе из бумажного стаканчика и ни на кого не обращала внимания. Она напоминала принцессу выпускного бала в колледже — недоступное совершенство лица и тела, милой улыбкой отвечающее на раздевающие взгляды кавалеров.

Колледжа Досс, конечно, не кончал, он видел эту сцену в кино. На ферме он и не помышлял о поступлении куда-либо. Но даже ферма не могла помешать его самообразованию. Читал Филипп запоем, ненасытно. Только книги и сны переносили его в неведомые дали, позволяли хоть на время бежать от тоскливой действительности.

Не очень соображая, Филипп подошел к Лилиан и представился.

Мисс Хэдли смеялась его шуткам, улыбалась неуклюжим комплиментам. Потом и сама разговорилась — поначалу неуверенно, затем все более откровенно. Оказалось, она чувствовала себя в Японии страшно одинокой, отрезанной от друзей, от всего родного и близкого.

Ее красота ошеломляла. Такую девушку хочется во что бы то ни стало пригласить куда-нибудь на вечеринку после субботнего киносеанса — уже хотя бы для того, чтобы приятели завидовали такому сказочному везению. Время и потом щадило Лилиан, но в те дни она была невообразимо хороша.

Ее отец, тот самый генерал Хэдли, приложивший руку к созданию ЦРГ, служил в штабе Мак-Артура. Он прошел старую школу Джорджа Паттона, и за ним закрепилась репутация известного сторонника жесткой дисциплины. Блистательный офицер, способный принимать мгновенные решения в самой неблагоприятной обстановке, Хэдли непосредственно участвовал в разработке американских стратегических планов в отношении послевоенной Японии. Поговаривали даже, будто президент почти целиком полагается на него одного в формировании всей долговременной политики на Дальнем Востоке.

Вечер пролетел незаметно. Они болтали и смотрели друг другу в глаза. Филиппу чудилось в глазах Лилиан отражение всего, что он любил, когда жил среди каменистых холмов западной Пенсильвании, хотя он от них и бежал. В мыслях вдруг мелькал то образ лавки, где торговали содовой водой, которая так хорошо утоляла жажду в пыльный летний полдень, то красное деревянное здание школы, где он учился читать и писать, или слышался мелодичный перезвон колоколов, когда они с отцом ходили по воскресеньям в церковь. Эта девушка, плоть от плоти Америки, чудесным образом вызвала к жизни все светлое, что было в детстве Филиппа, безо всякой примеси мрачных воспоминаний о том, что принудило его к бегству. В общем, неудивительно, что Досс перепутал всплеск ностальгии со вспышкой любви.

— Господи, как мне не хватает моих братьев, — сказала Лилиан в тот вечер.

— Они очень далеко? — спросил Филипп. Она смотрела на звезды и беззвучно плакала.

— Что случилось? — мягко спросил Филипп. Сначала он думал, что Лилиан не слышит, но она ответила — так тихо, что ветер едва не унес ее слова:

— Обоих моих братьев убили на войне. Джейсона — в Анцио, на самом берегу. Он, наверное, даже и не успел ощутить под ногами европейскую твердь. А Билли командовал танком. Не где-нибудь, а в дивизии Паттона. Отец гордился им, мог говорить о нем непрерывно. Как же, сын воюет под командой самого Паттона, триумфами которого полны все фронтовые сводки. Куда Паттон, туда и Билли.

Так они и прошли вместе весь путь до Пльзеня. А там его танк наскочил на немецкую мину, и Билли распороло живот.

Лилиан задрожала. Филипп обнял ее.

— Война кончилась, но я все равно ненавижу ее! Бесчеловечная, жестокая. Скольким людям принесла смерть и страдания. Человеческие существа не созданы для войн.

Нет, печально думал Филипп. Люди снова и снова развязывают войны. История ничему не учит. Они жаждут власти. А власть, по определению, это порабощение других существ.

— Билли и Джейсон были такие чистые и смелые, — Лилиан всхлипнула, — Они умерли совсем молодыми.

Ни разу, глядя на женщину, Филипп не испытывал такого чистого восторга, проясняющего душу. Он не мог думать о Лилиан. И не желал думать. Он хотел касаться ее, держать в объятиях и целовать. Он тонул в ее очаровании и красоте.

Гораздо позже, когда ничего уже нельзя было изменить, он внезапно открыл для себя, что Лилиан всеми фибрами души ненавидит Японию и японцев.

* * *

Осенью 1946 года окончательно прекратились американские правительственные субсидии Японии. Поскольку шаткая экономика побежденной страны чрезмерно зависела от послевоенных вливаний, она начала рассыпаться на глазах.

Среди самых высокопоставленных чиновников возникла паника. Они предвидели, что к марту будущего года финансово-экономическая система пойдет вразнос и окончательно рухнет. Деньги иссякли, как раз когда истощились все японские ресурсы, импорт практически был свернут и стране грозила гигантская нехватка угля. Короче говоря, Японии стало нечего продавать, поскольку у нее не осталось сырья для производства промышленных товаров.

За две недели до Дня Благодарения, который праздновали оккупационные войска, премьер-министр Сигеру Ёсида собрал лучшие умы министерств, дабы найти выход из кризиса.

Из шести человек, составивших Угольный комитет, лишь один не имел отношения ни к Министерству промышленности и торговли — самой могущественной со времени своего основания в 1925 году японской бюрократической структуры, — ни к Министерству иностранных дел. Все члены комитета обладали учеными степенями по экономике. Исключением являлся человек по имени Дзэн Годо, недавно назначенный вице-председателем Японского банка.

Несмотря на свою молодость — остальные пятеро были значительно старше, — именно Годо выдвинул принятую и одобренную комитетом идею о приоритетном развитии секторов экономики, производящих «скоростную» продукцию. Без быстрого рывка вперед, полагал Годо, от новой Японии очень скоро ничего не останется.

Молодой банкир получил самое блестящее образование, какое только можно было получить: он считался первым студентом в своем выпуске токийского университета Тодай — наиболее престижного учебного заведения Японии. В 1939 году, в числе пятидесяти шести свежеиспеченных юристов, поступил на службу в Министерство внутренних дел. Там, однако, их чиновничья карьера двинулась не по наезженному пути, который ожидал приблизительно тысячу молодых специалистов, взятых на работу другими министерствами.

Годо и остальные избранники судьбы получили в своем министерстве дополнительную, весьма специфическую подготовку, и к 1941 году оказались разбросанными по всей стране. Дзэна Годо направили в столичный полицейский департамент. Согласно досье, полученному Доссом от полковника Силверса, Годо постепенно выдвинулся в шефы специальной городской полиции Токко, контролирующей умонастроения населения. Токко учреждалась в свое время специально для выявления антимилитаристских элементов внутри страны, способных саботировать или любым иным способом подрывать напряженную работу на войну. Под таковыми элементами имелись в виду главным образом коммунисты и сочувствующие.

Благодаря характеру своей работы служащие Токко пользовались почти неограниченной властью и привилегиями. Фактически они делали что хотели. Производственное начальство агента, назначенного на предприятие, было начальством лишь на бумаге. Сотрудник Токко не подлежал увольнению и даже административным взысканиям. Мало того, само начальство обязано было следовать его указаниям, ибо сотрудника Токко назначали из столицы.

Наиболее дальновидные из служащих Токко, и среди них Дзэн Годо, использовали свои разветвленные контакты для подготовки к неизбежной капитуляции Японии. Поэтому, в отличие от многих, процветали и после войны. Будучи вице-председателем одного из трех центральных банков, Годо в 1946 году сосредоточил в своих руках огромную власть. Он помогал становлению новой экономической структуры страны. Руководствуясь политикой правительства, банки предоставили отдельным компаниям сверхкредиты, которые способствовали стремительному росту этих компаний. Но компании попали в такую финансовую кабалу, что вскоре банки поглотили их. В недалеком будущем этим банкам предстояло стать ядром новых дзайбацу — традиционных семейных промышленных конгломератов — и, слившись в многоотраслевые концерны, подмять под себя самые прибыльные отрасли возрождающейся и уже готовой к буму послевоенной экономики.

Помимо прочего, Дзэн Годо считался одним из выдающихся мастеров канриодо — бюрократического искусства. Овладеть канриодо не менее сложно, чем айкидо — искусством рукопашного боя — или кендо — искусством боя на мечах.

Только японцы могли додуматься до такого: возвести прозаическое занятие в ранг искусства. В результате чиновничество заменило в новой Японии древнее сословие самураев, и по иронии судьбы возвышение его началось благодаря американской оккупации.

Разоружив военщину и нанеся серьезный урон дзайбацу, генерал Мак-Артур создал общественный вакуум, который с неизбежностью вскоре заполнился. Бюрократия пользовалась каждым удобным случаем для захвата ключевых позиций и стала отождествлять себя с частью нации, призванной возродить страну.

Прочитав в газетах о смерти Арисавы Ямамото, Дзэн Годо не на шутку встревожился. Он не верил прессе, и хотя сообщалось о несчастном случае, Годо весьма не понравилось его совпадение по времени с последней встречей с Ямамото. Они дружили и вместе вели дела с давних времен. Ямамото работал директором собственной авиапромышленной компании, которая вместе с «Самолетами Накасимы» занимала ведущее положение в производстве авиамоторов. В войну компания расширилась и разбогатела. Однако ни Ямамото, ни Годо не питали вражды к американцам и считали вступление Японии в войну явным безрассудством. Внешне они ревностно исполняли свой долг перед императором, ибо для людей их положения иное было немыслимо. Но в глубине души каждый из них тайно приветствовал окончание драки и хотел поскорее заняться восстановлением разрушенного.

Не далее недели тому назад Годо встречался с Ямамото, и тот поделился своим намерением передать американцам технологию производства реактивного двигателя нового типа, над которым в последние месяцы войны корпели инженеры его компании. И вот Ямамото погиб. Под колесами грузовика, если верить газетам.

Нет, Дзэн не верил газетам. Слишком большая удача для врагов Ямамото. А ведь враги Ямамото — и его враги. Они злобны, многочисленны и действуют слаженно. Какие еще козни у них на уме? Значит, Дзэну следует внять предостережению и выяснить истинную причину смерти друга.

Придя к этой мысли, Годо послал за дочерью.

Митико не так давно вышла замуж за старшего сына Ямамото — Нобуо. Брак этот устроили отцы. Дзэн Годо связывал с ним надежды на будущее. Нобуо был талантлив, респектабелен и довольно хорош собой. А главное, как старший сын, он наследовал отцовскую компанию.

Годо рассудил, что Нобуо — идеальная партия для его дочери. Правда, хотя ее можно было без натяжки назвать красавицей, она отличалась весьма необузданным нравом, на который отец давно махнул рукой. Нобуо был старше Митико и обладал большой выдержкой, но Годо частенько одолевали сомнения, сможет ли молодой человек со всем своим здравомыслием надолго увлечь его взбалмошную дочь.

Оба отца, словно брокеры, обсуждающие слияние двух компаний, взвесили все «за» и «против» предполагаемого союза и наконец, договорившись об условиях, решили связать себя родственными узами. Брак был заключен полгода назад, и теперь Митико и Нобуо жили вместе, хотя Годо не имел ни малейшего представления, насколько удачно складывается их семейная жизнь. Вскоре после свадьбы молодые переехали в Кобе, где располагались семейные заводы, которые Арисава отдал под начало сына.

Вся компания переживала эпоху перепрофилирования. Семья намеревалась быть в авангарде восстановления промышленности Японии и взяла курс на развитие тяжелого машиностроения. С этой целью концерн завязал сотрудничество с «Канагава Хэви Индастриз».

Сначала все шло вроде бы гладко. До того дня, когда умер Арисава Ямамото, сбитый скрывшимся с места происшествия грузовиком.

— Митико, — сказал дочери Дзэн Годо, — я подозреваю, что наши враги пошли в наступление. Поэтому мне крайне необходимо выяснить истинные обстоятельства смерти твоего свекра.

Митико, стоявшая, по обычаю, перед отцом на коленях, склонила голову.

— Ты всегда была моей правой рукой. Твоей изобретательности я обязан успехом многих своих начинаний. Ты добывала для меня секреты тебе одной доступными способами. Боюсь, враги пошли на решительный штурм, а я слишком на виду, чтобы в открытую предпринимать жесткие контрмеры. Мне нельзя привлекать к своей особе внимание ни наших врагов, ни американцев. Я могу обратиться только к тебе. Больше у меня никого не осталось.

Митико не так давно потеряла брата и сестру. О второй дочери, Окити, ушедшей от них навсегда, Годо старался даже не упоминать — это было невыносимо.

— Если я выясню, что Арисаву Ямамото убили, то разыщу убийц, — ответила Митико. — Что с ними сделать, отец?

Дзэн Годо надолго задумался. Он размышлял о природе чувства мести.

В тот вечер Лилиан опять пела. Публика, состоявшая в основном из мальчишек не старше восемнадцати, пришла в состояние, близкое к экстазу. Это объяснялось не просто сексуальной привлекательностью девушки на подмостках. Не было в ее воздействии на зрителей и ничего сверхъестественного. Но тем пуще завладевала Лилиан их вниманием. Для них не имело значения, о чем она поет, они толком и не вслушивались в слова. Главное заключалось в том, что она пробуждала память о доме. И Лилиан не опасалась довести их до безумия.

С Филиппом дело обстояло иначе. Он уже несколько раз пытался добиться физической близости. Он был нежен, внимателен, говорил о любви, но Лилиан всегда уклонялась. Они часами целовались, держа друг друга в объятиях, шептали ласковые слова, но этим все ограничивалось.

В тот вечер, когда они остались вдвоем, Филипп начал проявлять настойчивость.

— Я никогда не была с мужчиной... в этом смысле, — сказала Лилиан, положив голову ему на грудь. — Мне хотелось, чтобы у нас это произошло по-особенному. Совсем-совсем по-особенному.

— Разве наши чувства не особенные?

— О да, — ответила она. — О таких я всегда и мечтала, когда была маленькой... Но еще я мечтала о том, как все это произойдет... Ни одна другая моя мечта не сбылась, Фил. Это мой последний шанс. Пусть все будет так, как я себе представляла, ладно? — Веки Лилиан увлажнились. — Ты мой первый мужчина... Я верю, что ты можешь сделать все, как мне виделось в мечтах. Если ты настаиваешь... — Она прижалась к нему крепче. Но не ее голос, а что-то другое подсказало Филиппу: «Прошу тебя, не надо. Пожалуйста».

Филипп послушался и перестал настаивать. Но попросил Лилиан выйти за него замуж. На это она, разумеется, согласилась безоговорочно.

* * *

Ныне покойная жена родила Дзэну Годо троих детей. Теперь осталась одна Митико. Мысли об Окити были настолько невыносимы, что Годо боялся о ней думать. Единственный его сын Тэтсу пламенно верил в войну. Война казалась ему божественным ветром, под напором которого родина воспрянет и засияет во всем блеске своего величия.

И Тэтсу, чтобы помочь этому, посвятил себя божественному ветру — он стал пилотом-камикадзе. В отряды камикадзе вступали самые юные и самоотверженные патриоты. Они сознательно выбрали смерть за родину. Дзэн Годо повторял про себя предсмертное хокку мальчика:

Сияньем лепестков подобный небесам, Цвет дикой сакуры Ямато Облетает.

Ямато — это не только древнее поэтическое название Японии, так называлось еще и спецподразделение в Токкотай — наступательных войсках особого назначения, куда был направлен Тэтсу. Когда он погиб, ему едва исполнилось двадцать два.

Тэтсу верил в исключительную роль молодого поколения — сёкокумин. Он цитировал отцу строку из стихотворения, написанного героем войны, вице-адмиралом Ониси: «Чистота юности возвестит о божественном ветре». Тэтсу привили, навязали «ямато-дама-сий» — истинно японский дух. Когда отчаяние господствовало в душах, как американские бомбардировщики в небе, ямато-дама-сий должен был переломить ход войны и привести ее к победоносному завершению, иными словами, сделать то, чего не удалось добиться с помощью лучшего оружия и кадровых войск.

Дзэн Годо зажег на символической могиле сына палочки дзёсс и, послушный долгу, прочитал заупокойные молитвы. Такова расплата за ложные убеждения.

Сокрушаясь о бессмысленности и безумии поступков одержимых «истинно японским духом», Годо неизбежно подумал о Кодзо Сийне — одном из таких одержимых. Сийна к этому времени стал самым влиятельным лицом в МПТ — Министерстве промышленности и торговли. Благодаря маневрам Сийны оно приобрело в послевоенном японском правительстве небывалую мощь. Кроме того, Сийна был вождем и идеологом закулисной и смертельно опасной клики чиновников.

Сийна вел старательную, кропотливую работу по обновлению и укреплению МПТ. Он расчетливо окружил себя бывшими служащими Министерства военных поставок. Раньше все они, как и он, носили высокие офицерские чины. Однако Сийна в первую же неделю оккупации лично проследил, чтобы кое-кто должным образом подчистил их досье. В тогдашнем хаосе сделать это было нетрудно. Теперь его люди оказались недосягаемыми для военного трибунала и были гарантированы от преследований. Теперь они стали вечными должниками Кодзо Сийны.

Капитулировав и допустив в страну оккупантов, японская нация «потеряла свое лицо». Многие негодовали, но смирились. Только не Сийна. Навязанная Мак-Артуром конституция стояла у него костью поперек горла. И он решил, что янки за это заплатят.

Сийна выдвинул принцип татэмаэ и хоннэ — теории и практики. Идея заключалась в одновременном существовании двух курсов японского руководства. Теория, татэмаэ, должна использоваться при согласовании политических решений с оккупационными властями. На практике же следует применять хоннэ, обсуждать которую японские чиновники будут только между собой. И ее воплощение может привести к результатам, отнюдь не предусмотренным теорией.

Успех татэмаэ и хоннэ превзошел все ожидания. Сийна вознесся на такую высоту, о которой не мечтал даже во время войны. Однако он испытывал лишь слабое моральное удовлетворение от этой победы. Япония оставалась поверженной и униженной, и Сийна продолжал ненавидеть оккупантов.

* * *

Филипп действовал исключительно по ночам, словно стремился выдержать марку. На самом деле он просто лучше всего работал ночью. Этому его учили.

Джоунас рождал идеи и разрабатывал планы, плел, как паук, замысловатые тенета интриги. Филипп их совершенствовал, облекал умозрительные построения в выполнимые формы и осуществлял замысел. Вдвоем они составляли грозную силу.

Джоунас наметил ночь перед новолунием. Но она выдалась чересчур ясной, поэтому Филипп решил выждать, пока атмосфера не уплотнится, чтобы выпал туман. Две ночи спустя непроглядную мглу не рассеивали даже автомобильные фары.

Даже в мало пострадавших районах Токио не хватало освещения. А уж в парках было темно, как у дьявола в брюхе.

Второй мишенью руководство выбрало Сигео Накасиму. Первой был Арисава Ямамото, его переехал грузовик. За рулем сидел Филипп Досс. Согласно сведениям, которыми снабдил их с Сэммартином полковник Силверс, Ямамото служил начальником лагеря военнопленных на Минданао, и заключенные мерли там, как мухи. Ямамото издевался над пленными, подвергал их пыткам, а тех, кто сопротивлялся, приказывал расстреливать. Те же, кто не сопротивлялся, все равно умирали, но только в мучениях.

Сигео Накасима обвинялся в том, что, в бытность свою командиром батальона на Окинаве, приказал для поднятия боевого духа своих солдат и устрашения противника осквернять трупы врагов. Всех пленных раздели, отобрали у них все ценное и без промедления казнили. Потом, в назидание тем, кто их обнаружит, трупы кастрировали.

Досье на обоих военных преступников изобиловали гнусностями и фактами садизма.

— Это не люди, — прокомментировал Джоунас один из пунктов. — Это чудовища.

Однако на Филиппа досье произвели двойственное впечатление. С одной стороны, он разделял негодование Джоунаса, но с другой, ему виделась в них некоторая странность. Фактов там содержалось такое количество и излагались они столь подробно, что с трудом верилось, будто мерзавцы могли скрыть все улики и избежать трибунала.

Терзаясь сомнениями, Досс все же выполнил первое задание. Теперь, осуществляя вторую ликвидацию, он снова подумал: что-то здесь не так. Сомнения всколыхнулись с новой силой.

Нужный дом находился в районе Мацугайа, к северу от деловой части города, рядом с парком Уэно. Не доезжая полмили, Филипп остановил автомобиль и остаток пути преодолел пешком. Он подошел вплотную к прилегающему садику и только тогда разглядел неясные контуры дома.

Проникнуть внутрь не составляло труда. Досс снял мокрые ботинки и поставил на коврик перед входом. Это выглядело издевкой. Комнатные циновки татами в японских домах предназначены только для босых или обутых в таби ног. Таби — обычные носки, но с отдельным большим пальцем, чтобы на ноге держалась японская деревянная обувь, состоящая из рифленой снизу платформы и продеваемых между пальцами ремешков.

Но у Филиппа и в мыслях не было издеваться над жертвой. Ботинки он снял, чтобы не шуметь, а таби надел, дабы не оставить на циновке следов пота.

Он бесшумно отодвинул дверь из рисовой бумаги, ведущую в спальню Накасимы, и осторожно двинулся вперед, ставя одну ногу перед другой. Таби позволяли нащупывать пальцами ноги ненадежные половицы до того, как переносить на них вес тела. Тьма в комнате не была кромешной. Слабо светились сёдзи, закрывающие окна в палисадник. Согласно обычаю, хозяин дома поставил между сёдзи и стеклом горящие свечи, чтобы души родственников на заблудились в ночи, если захотят прийти. Но к нему пришел другой, недобрый дух.

Свет крохотных язычков пламени рассеивался рисовой бумагой. Филипп увидел спящего под покрывалом Накасиму. Прокравшись по татами, он приблизился к изголовью постели и опустился на колени.

Накасима лежал на спине. Филипп склонился над ним, свернул втрое край покрывала и подтянул свернутую полосу к лицу спящего. Потом молниеносно накрыл его этой полосой и, приподняв голову Накасимы, обмотал ее всю и тут же с двух сторон зажал закутанную голову коленями, освободив себе руки. Накасима издал сдавленный крик, его торс мостом выгнулся вверх.

Спустя секунду японец начал извиваться, и Досс навалился на него всем телом. Рука жертвы заскребла по татами, словно нащупывая что-то. Оружие? Филипп пригляделся. Нет, просто сложенный лист бумаги. И он снова сосредоточил внимание на жертве.

Накасима засучил ногами. Его пятки били по упругой тростниковой циновке, он извивался и дергался, судорожно пытаясь вырваться. Японец все отчаяннее, из последних сил боролся за свою жизнь. Он не сдавался, но это не помогло.

Досс еще усилил давление, пальцы Накасимы с хрустом смяли бумагу, а потом его рука медленно упала на циновку. Филипп снял с его головы свернутый край покрывала, расправил его и накрыл тело в точности так, как оно было накрыто раньше. Он уже повернулся было, чтобы уйти, как вдруг его взгляд опять упал на смятую бумагу в кулаке Накасимы. А вдруг жертва неспроста хватала ее перед смертью? Может быть, Накасима хотел спрятать ее? Или уничтожить?

Филипп наклонился, разогнул коченеющие пальцы и высвободил листок. Потом подошел к сёдзи и поднес его к свету.

Какое-то письмо. Филипп принялся медленно разбирать иероглифы, остановился и вернулся к началу. Он перечитал письмо дважды, и его прошиб пот. Все одолевавшие его сомнения разом накатили вновь. Боже милосердный, подумал он, что же я натворил? Неужели все это задание с самого начала...

Но пора было исчезать. Он сунул письмо в карман и покинул дом. Остались лишь причудливые светящиеся разводы на рисовых сёдзи от ритуальных свечей да жалобный зов козодоя в ночном саду.

* * *

На другой день Филипп и Лилиан обвенчались. Погода стояла морозная, ясная; свежий северный ветер разогнал утренний туман, принес с Сумады запахи гари и сосны — запахи послевоенной Японии, символ старого и нового.

Лилиан нарядилась в лиловый костюм. О настоящем свадебном платье не могло быть и речи, достать кружева и тафту оказалось невозможно, но невеста надела шляпку с вуалью, закрывающей верхнюю половину лица.

Невеста появилась в храме под руку со своим отцом. Среброусый и розовощекий Сэм Хэдли, высокий красивый пожилой человек в щегольском — насколько он может быть щегольским — генеральском мундире, чинно прошествовал по проходу. В его зеркально отполированные ботинки можно было смотреться, завязывая галстук.

Маленькая, опрятная генеральша застенчиво заплакала, когда Лилиан ответила «да». Генерал как положил руки в перчатках на колени, так и просидел всю церемонию подле жены, в переднем ряду, неподвижный, словно статуя. Если событие и произвело на него какое-либо впечатление, то генералу не удалось это продемонстрировать.

Однако позже, на приеме по случаю свадьбы, он энергично потряс Филиппу руку и разразился поздравлениями:

— Ну, будьте счастливы, сынок. Не знаю, как это удалось бы другим, а уж ты-то отлично впишешься в нашу семью. — Тут выражение лица жениха заставило его рассмеяться. — Не думаешь ли ты, будто я не выяснил всю твою подноготную, когда обнаружил, что ты ухлестываешь за моей малышкой? Черт побери! Да я тебя настолько изучил, что спроси меня среди ночи, как часто ты стираешь свои подштанники, и я отвечу.

Потом он отвел Филиппа в уголок и понизил голос:

— Вы со своим другом Джоунасом Сэммартином чертовски здорово потрудились на Тихом океане. И здесь, в Японии, продолжаете делать очень важное для нашей страны дело. Я, конечно, понимаю, что ты давно сыт по горло своей работенкой. Всенародной благодарности за нее не обещаю, но хочу, чтобы ты знал: она оценивается весьма высоко.

— Благодарю вас, сэр, — ответил Филипп. Он посмотрел на Лилиан, стоявшую рядом с матерью в окружении гостей. Вернувшись из дома Накасимы, он долго не мог уснуть, все решал для себя, стоит ли показывать письмо Джоунасу. Дважды поднимал телефонную трубку и дважды клал ее на место. Джоунас умен, думал Филипп, и проницателен иной раз настолько, что с ним не сравниться. Но в то же время Джоунас — воспитанник Уэст-Пойнта. Он военный до мозга костей и до последней буквы следует приказам. Сколько раз он отчитывал Филиппа за малейшее их нарушение или отклонение от правил, по которым сам прожил всю свою жизнь.

«Черт возьми, Фил, этот мир развалится, если в нем не будет порядка, — любил повторять Джоунас. — Приказы существуют для того, чтобы им подчинялись. Несмотря ни на что. А ты, как мне иногда кажется, сущее бедствие для армии. — Тут он мог усмехнуться и добавить: — Но тебе не дано этого понять».

Эпизоды, которые он имел в виду, относились все же к числу незначительных, безобидных нарушений армейской дисциплины, виной которым был свободолюбивый характер Досса. Но если подозрения Филиппа небеспочвенны, то все, чем они занимались в Японии, — грязная игра. И, рассуждая логически, приходится признать, что либо полковника Силверса одурачили, подсунув «дезу», либо их непосредственный начальник сам участвовал в фальсификации досье.

Как ни любил Филипп друга, как ни доверял ему, он не мог допустить, чтобы полковнику стало известно о его подозрениях. Сначала необходимо выяснить, какую игру ведет Силверс.

Поэтому Досс решил пока держать при себе сведения, почерпнутые из найденного письма. Но как ими распорядиться? — вот вопрос, который его мучил, сейчас у него забрезжила одна идея, которая может прояснить обстановку.

— Генерал, нельзя ли попросить вас об одном одолжении?

— Среди своих называй меня Сэмом, сынок. Ты ведь теперь член семьи.

— Хорошо, сэр, но это служебный вопрос. Видите ли, я в затруднении. Дело касается последнего нашего задания. Меня интересует источник информации о мишенях. Не могли бы вы уточнить это для меня?

Хэдли подхватил с подноса в руках шагавшего мимо официанта два бокала с шампанским и протянул один Филиппу.

— Почему бы тебе не осведомиться у своего непосредственного начальника? Силверс — хороший человек.

— Я уже пытался, сэр. Но натолкнулся на глухую стену.

— Ничего удивительного, Фил. Ты уже достаточно долго в ЦРГ и, наверное, знаком с ее принципами — доступ к сведениям получают те, и только те, кому они необходимы, и лишь в том объеме, в котором надо для работы. Полагаю, твой командир руководствовался этими соображениями.

— Возможно, нас снабдили ложными сведениями. Генерал Хэдли прищурил глаза.

— У тебя есть, чем подтвердить свое заявление, сынок? Филипп достал и отдал ему письмо.

— Я не читаю по-японски, — сказал Хэдли, взглянув на бумагу.

— Это неотправленное письмо Накасимы Арисаве Ямамото, — пояснил Филипп, поворачивая лист нужной стороной к себе. — В нем идет речь о реактивном двигателе принципиально новой конструкции, который Ямамото собирался передать нам. Как-то не вяжется подобное намерение с образом военного преступника, скрывающегося от американского правосудия.

Генерал Хэдли отпил шампанского и пожал плечами.

— А не мог Накасима таким манером предлагать нам сделку?

— Сомневаюсь, — ответил Филипп. — Во-первых, в письме не содержится никакого намека на какую-либо сделку. — Он провел пальцем по вертикальным столбцам иероглифов. — Во-вторых, что еще важнее, Накасима упоминал об их с Ямамото деловом партнере Дзэне Годо. Накасима считает, что все трое навлекли на себя гнев некой группировки под названием «Дзибан».

Хэдли нахмурился.

— Что еще за группировка?

— Толком я не понял, — признался Филипп. — Вообще-то японцы называют так систему местной политики. Пожалуй, это некая партия.

— И ты подозреваешь, что эта самая группировка, этот Дзибан мог подсунуть нам липовую информацию, порочащую Ямамото и Накасиму?

Досс кивнул.

— Я почти уверен, что Ямамото, Накасима и Годо вовсе не военные преступники, как это утверждается в досье полковника Силверса. Мало того, я начинаю думать, что эти трое — политические враги Дзибана. Дзибан решил уничтожить их и нашел безупречный способ добиться своего при помощи агентов ЦРГ. Мы, как легавые, рыщем в поисках военных преступников, ускользнувших от возмездия. Ведь это же идеальное преступление: не надо самим нанимать убийц — просто внушить нам, что мы делаем благое дело, восстанавливая справедливость.

Хэдли задумался. Он прикидывал, чем может обернуться сказанное Филиппом.

— Итак, Ямамото и Накасима мертвы, — произнес он хмуро. — Как обстоят дела с Дзэном Годо?

— Он следующий в нашем списке, — ответил Филипп. — Сэр, на моей совести уже два убийства. Я не могу допустить третьего.

Генерал показал на письмо.

— Спрячь это. — Он внимательно посмотрел на Досса и спросил: — Скажи, почему ты не обратился к кому-нибудь из ЦРГ?

— Трудно сказать, — пробормотал Филипп. Он размышлял над этим всю ночь. — Интуиция, что ли...

Хэдли кивнул. Как бывший полевой командир, он уважал интуицию нижних чинов.

— Да, нелегко дается доверие, — проговорил он. — Что ж, посмотрим, смогу ли я добраться до источников полковника Силверса. Но до тех пор ты обязан выполнять все приказы своего шефа. Надеюсь, это ясно. — Потом он улыбнулся, легонько хлопнул Филиппа по спине и поднял бокал. — Ну, а сейчас — любите, радуйтесь друг другу. Желаю тебе счастья с моей дочерью на всю жизнь.

* * *

Дзэн Годо никогда не подставлял спину ни другу, ни врагу. Он безоговорочно доверял только солнцу. В делах, как и в бою, смело становись к нему спиной — правда, к делам это применимо лишь в фигуральном смысле. Тогда враги будут словно на ладони, сами же не сумеют как следует тебя рассмотреть. Если же враг ослеплен, он не сумеет атаковать или, во всяком случае, не добьется успеха.

Этой философии Годо научил его отец, никогда не терявший внешнего самообладания и ни разу не сказавший ни о ком худого слова. Тем не менее, с конкурентами он расправлялся безжалостно и, стремясь к поставленной цели, сметал всех, кто попадался на пути. Многие предприниматели благодаря его стараниям пошли по миру и умерли в нищете, но никто из живых не отозвался бы о нем дурно.

Дзэн Годо почитал отца. Он беседовал с ним каждую неделю. От сыновнего долга перед духом родителя человек освобождается лишь по истечении срока своей собственной земной жизни.

Придя к могилам близких. Дзэн Годо зажег палочки дзёсс, склонил голову и прочел буддийские молитвы об умерших. Выдержав вежливую паузу, обратился к отцу. Возможно, Годо черпал вдохновение в созерцательном спокойствии кладбища, но сам верил в реальное присутствие отцовской души. Он чувствовал, как она витает над ним, наблюдает и помогает советами.

— Отец, — произнес Годо, не поднимая головы, — меня окружают враги.

«Сын мой, — зазвучал в нем голос отца, — враги — это оборотная сторона любого успеха».

— Отец, — сказал Годо, — Ямамото-сан и Накасима-сан уже мертвы. Теперь враги стремятся уничтожить и меня. «Тогда, — загремел голос, — опереди и уничтожь их сам!»

* * *

Примерно через неделю после свадьбы генерал Хэдли назначил зятю встречу за оградой храма Мэйдзи Дзиндзя. Территорию храма со всех сторон окружал стылый, неуютный в конце зимы, парк Ёйоги. Архитектура храма — одного из бесчисленных синтоистских святилищ, разбросанных по окраинам города — сочетала в себе черты греческого, ближневосточного и дальневосточного стилей. Она казалась эклектичной, но впечатляла. Построили храм в 1921 году в честь императора Мэйдзи.

— Я решил, что тебе не следует заходить в мою контору, — поздоровавшись, сказал тесть. О том, чтобы встречаться в штабе ЦРГ, не было даже речи. — Давай-ка пройдемся.

Они зашагали по дорожке, затем поднялись по ступеням широкой каменной лестницы и остановились под колоннами перед входом в храм.

— Что источник информации? Удалось что-нибудь выяснить? — осведомился Филипп.

— Удалось, — ответил Хэдли. Гладко выбритые щеки генерала были такими розовыми, словно ему ежедневно делали массаж. — Она исходила от подчиненного Силверсу Дэвида Тернера.

Они замолчали. Две японские матроны в черно-желтых кимоно прошли мимо них в храм, неся гирлянду белоснежных бумажных журавликов. В детстве их, наверное, специально обучали оригами, чтобы делать и вешать такие гирлянды перед образом духа храма в знак искренности своих молитв.

— Дэвид Тернер — обыкновенная кабинетная крыса. Он не видит дальше собственных очков. Что он может понимать в агентурной и тем более полевой разведке? Не вижу смысла, зачем Силверсу было замешивать своего адъютанта в такие дела.

Хэдли пожал плечами.

— Не знаю, это его дело. Как глава дальневосточного отдела ЦРГ, Силверс волен пользоваться любыми методами сбора информации по своему выбору. Честно говоря, сынок, сейчас в Вашингтоне никому и дела до этого нет. Там слишком заняты методами борьбы с Лаврентием Берией и его НКВД. — Генерал говорил о сталинском приближенном, преемнике Феликса Дзержинского и создателе советского разведывательного аппарата в структуре Народного комиссариата внутренних дел, со временем превратившегося в КГБ. — Мы полагаем, что в НКВД имеется некий отдел с аббревиатурой КРО. Его работники отвечают за обучение агентов, забрасываемых в Штаты. Они намереваются создать глубоко законспирированную шпионскую сеть. Однако мои попытки убедить в этом президента пока не возымели действия. А ведь этот КРО и его аппарат представляют непосредственную угрозу нашей безопасности. Генерал посмотрел вдаль.

— Проблема состоит в том, что наше правительство до сих пор считает русских героическими союзниками. А ведь то, о чем я предупреждаю, далеко не новость. Паттон и Мак-Артур годами долдонили об угрозе со стороны Советов, пытались пробить стену непонимания. Но их, на беду, никто не слушал. Мы вынужденно сотрудничали с русскими во время войны. Ну, и сражались они, конечно, как звери. Отдаю им должное. Но, черт возьми, это не означает, что за ними не надо смотреть в оба. Необходимо науськать на них и разведку, и контрразведку. Я уверен, что русские уже делают это в отношении нас.

Но Филиппа в эту минуту не занимали козни НКВД.

— Чтобы продвинуться дальше, мне надо раскрыть источники Дэвида Тернера.

Хэдли пытливо посмотрел на него.

Значит, решил копать глубже. У тебя мало времени. Джоунас, как я слышал, вот-вот завершит разработку операции по Дзэну Годо. Когда план будет готов, тебе придется ликвидировать объект.

— А вы не вправе дать указание, чтобы ЦРГ приостановила выполнение директивы? — спросил Досс.

— Ответ отрицательный, сынок. Я и так сделал все, что в моих силах, дабы избежать щекотливых вопросов. Вмешиваться в дела ЦРГ мне дозволено лишь до определенного предела.

Филипп подумал о японских матронах, которые недавно, словно пара черных дроздов, прошествовали в храм. Если бы он верил, как они, он последовал бы их примеру и молил о помощи синтоистского ками. На совесть Досса уже легли тяжким бременем два ошибочных убийства. Он не желал совершать третьего.

— Если ты продолжаешь считать, что действуешь по ложной наводке, — проговорил его тесть, — сядь-ка на хвост этому Тернеру, лучше немедленно, и сам узнай, с кем он встречается. Иного пути я не вижу.

Но тут Филипп повстречал Митико.

Случилось так, что советник ЦРГ Эд Портер зачастил в Фурокан — бани в районе Тийода. Поскольку они находились всего в двух кварталах от императорского дворца и центральной штаб-квартиры оккупационных войск, туда повадились многие американские военные чины. Там они расслаблялись после самоотверженных трудов на благо отчизны.

Не мудрено, что это заведение снискало такую популярность: персонал бань целиком состоял из женщин, прошедших старую традиционную школу ублажения мужчин. Вверив свою персону их заботливым умелым рукам, человек проводил минуты невыразимого, королевского блаженства.

Портер входил в число самых удачливых «свободных художников» полковника Силверса. На языке ЦРГ это означало сборщика информации. Подобно своему воинственному шефу, он был малость параноиком. И агрессивность, и параноидальность, присущие всей организации, сослужили немалую службу в его карьере.

Портер додумался, что бани Фурокан — настоящий кладезь информации, и счел своим долгом посещать их трижды в неделю. И действительно, он быстро подтверждал или опровергал здесь любой слух, возникший среди военных.

Митико тоже считала Фурокан сокровищницей. Она приходила сюда два раза в неделю под видом служительницы. Американцам казалось, что японки не знают английского, и это почти соответствовало действительности. За одним исключением, которым была Митико.

Обслуживая то полковников, то генералов, прислушиваясь к их разговорам между собой, она по крупицам собирала сведения, позволившие ее отцу добиться столь поразительного процветания в послевоенном Токио.

Митико не потребовалось много времени, чтобы определить, что за птица этот молодой офицер. Уже во второй их одновременный визит она устроила так, чтобы прислуживать ему. Бегло осмотрев его бумажник, выяснила имя, звание, должность, а по некоторым признакам установила его принадлежность к ЦРГ.

Кроме того. Портер по молодости не умел вести себя соответственно своему относительно высокому положению. Во время процедуры массажа в нем, как и во многих молодых мужчинах, взыграло ретивое. Правда, он захотел от Митико не секса. Портеру не нравилось, что его персоной занимаются абсолютно покорные рабыни. Ему, словно наркоману, хотелось все большего. Секс он мог получить чуть ли не на каждом углу, и мысль о нем не вызывала трепета.

Нервную дрожь у Портера вызывала мысль о том, что его тело моет и растирает губкой прекрасная женщина, что она втирает в него масло и разминает мышцы. В прежние времена такое выходило за рамки самых необузданных его фантазий. Однако теперь этого показалось мало. Ему вдруг приспичило, чтобы она знала и кто он, и чем занимается, и какая он важная шишка. Тогда все ее действо приобрело бы новый, еще более волнующий оттенок.

Он вздумал научить Митико английскому и немедленно приступил к делу. Митико мысленно усмехалась — не столько потому, что давно неплохо говорила на этом языке, сколько из-за типично американской самонадеянности парня. Портер болтал с такой скоростью и небрежным выговором, что, будь Митико в самом деле новичком, она не разобрала бы ни слова.

Таким образом Митико узнала от Портера массу полезного и в частности сумела выйти на Филиппа Досса. Американец настолько распустил язык, что намекнул, чем занимается в столице тандем Досс — Сэммартин.

К Доссу она выбрала совершенно иной подход, нежели к Портеру, хотя продиктовано это было главным образом тем, что они познакомились возле храма Каннон в Асакусе. В ту пятницу Митико уже пятый день следила за Доссом и пятый день подряд он приходил на то же место.

Митико наблюдала за ним с безопасного расстояния и гадала, зачем приходит сюда этот рослый американец с печальными глазами? Может, на встречу со связным? Наконец Митико поняла, что Досса притягивают развалины храма, а поняв, вдруг напрочь забыла о своем презрении к уроженцу Штатов.

Дело в том, что Митико сама часто приходила сюда, к разрушенному храму, чтобы помолиться. И вспомнить.

Неожиданно лишившись защитной оболочки предвзятости, она при первом знакомстве оказалась на равных с Доссом, и это ее испугало.

— Я вам не помешаю? — спросил Филипп в день их знакомства.

Стояло серое, туманное утро, облака давили на землю, словно цементные плиты, клубы пара вырывались из ноздрей и, почти не тая, обволакивали человеческие фигуры.

Досс свободно заговорил на обиходном японском, и это тоже напугало Митико. Она опустила голову.

— Что вы, вовсе нет, — ответила она. — Я постоянно окружена людьми, как и все японцы.

Досс ссутулился, сунув руки в карманы, и искоса наблюдал за нею. Свинцово-серый свет, не дающий тени, придавал чертам ее лица какую-то прозрачность. Туман окутывал нижнюю половину фигуры. Она словно возникла из этой призрачной стихии.

Японка двигалась и говорила с непринужденным изяществом и казалась Филиппу скорее видением из древней легенды квайдан, чем женщиной из плоти и крови.

— Не пойму, почему, но меня притягивает это место.

— Это храм Каннон, богини сострадания, — сказала Митико. — Мы очень почитаем ее.

— А почему сюда ходите вы? — поинтересовался Досс. Японец никоща не задал бы такого бестактного вопроса, способного повергнуть собеседника в смущение или замешательство.

— Просто так, без особой причины, — ответила Митико. Но ей не удалось скрыть переполнявшего ее страдания.

В этом месте она всегда слышала стенания и вопли, и смертная мука искажала ее лицо.

— Вы плачете, — сказал Филипп, быстро повернувшись к ней. — Что с вами? Я чем-нибудь обидел вас?

Не доверяя своему голосу, Митико промолчала, только покачала головой. Две ржанки спикировали вниз и стремительно пронеслись над ними, перекликаясь между собой. По улице в нескольких кварталах от развалин храма загромыхала колонна военной техники, сопровождаемая собачьим лаем.

— Ночью девятнадцатого марта здесь поднялся сильный ветер, — неожиданно для себя заговорила Митико.

Неужели она решилась облечь в слова, произнести вслух все, что долгие месяцы давит на ее сердце? Она глубоко прятала свои чувства, скрывала ото всех, и вдруг ее прорвало, и она не может остановиться. Нет, не надо! Зачем сюда пришел этот иностранец с печальным взглядом? Ее защитный барьер не рассчитан на иностранцев. Перед ними ни к чему так тщательно скрывать свои чувства. Это дома, среди многочисленных родственников, отделенных в лучшем случае тонкими бумажными перегородками, привычка и обычаи загоняют чувства вглубь. А может быть, все к лучшему? Может быть, так ей станет легче.

Митико будто наблюдала за собой со стороны, словно разглядывала картину, изображающую встречу двух людей на фоне мрачного, страшного пейзажа.

— Моя сестра Окити торопилась домой. Она работала на фабрике и верила в войну. Так же, как верил в нее мой брат. Не хотела принимать ни денег, ни советов отца. Ее мужа убили на Окинаве, а она продолжала работать по две смены.

В ту ночь завыли сирены воздушной тревоги. Бешеный ветер разносил по городу жидкий огонь. Окити жила в Асакусе и вместе с другими бросилась в этот храм, под защиту богини сострадания. Но она нашла здесь только смерть.

Длинная прядь иссиня-черных волос выбилась из прически и растрепалась по белой шее Митико, но она не замечала. Филиппу казалось, будто она говорит против собственной воли, будто какая-то сила заставляет ее, выталкивает из нее слова.

— Окити носила накидку с капюшоном, какие японское правительство раздавало населению для защиты ушей от грохота воздушных налетов. К несчастью, они не предохраняли от огня. Ее капюшон загорелся, когда она бежала к храму. И еще загорелись пеленки ее шестимесячного сына. Она несла его за спиной.

Митико все труднее было сдерживаться. Клубы пара от дыхания обволакивали ее лицо.

— Огромные, зеленые и величественные древние деревья генко вокруг храма вспыхнули, как римские свечи. Деревянные перекрытия рухнули на толпу, укрывшуюся от огненной бури. И те, кого не задавило, кто не задохнулся в дыму, все сгорели заживо.

Наступившая тишина звенела в ушах, и Филиппу почудились страшные крики. Все время, пока Митико рассказывала, он пристально вглядывался в покрытую шрамами землю, выгоревшие колонны, остатки рухнувших стен. Насколько же все это выглядело сейчас иначе, не так, как в первый раз, когда Эд Портер бесстрастным тоном докладывал статистику той бомбежки. Тогда все казалось далеким и безличным, будто события столетней давности. И тем не менее что-то притягивало Филиппа к этому месту.

Он присел и поднял с земли какой-то обугленный предмет. Что это такое, сказать было невозможно. Вглядываясь в зияющую черноту того, что некогда называлось храмом Каннон, слушая дрожащий голос японки, Филипп внезапно поразился. Что же все-таки влекло его на этот пустырь? И что заставляет людей превращать красоту в ничто?

Он почувствовал, как его сердце сжимает пустота. Неожиданно он вернулся мыслями в далекую суровую зиму, в тот угасающий день, когда добрался до логова рыжей лисицы. Снова увидел зверя, впечатавшегося пушистым мехом в ржавую глину, когда пуля 22-го калибра ударила хищника в грудь. И вдруг он впервые понял, что давно превратился из охотника в лису. Мертвый, разоренный пустырь переиначил Досса.

Ему слышались крики охваченных пламенем женщин, чудились ярко-малиновые и золотистые кимоно, превращающиеся в прах под оранжевыми языками огня, он видел агонию людей, и сырой туман превратился в обжигающе удушливый дым. Филипп задыхался вместе с ними.

И вдруг он зарыдал.

Он плакал по невинным, которых настигла мучительная смерть, по детям, потерявшим жизнь, так и не поняв, что это такое.

Он плакал по самому себе, по своему исковерканному детству, которое он растратил на ненависть к жизни, ни разу даже не сказав за нее отцу «спасибо».

И он осознал, что ненависть к жизни завела его в тупик, в зону пустоты. Ненависть сделала его тем, кем он стал. Насколько же он несчастнее тех несчастных, что сгорели здесь живьем в бушующем огненном шквале. Одно дело, когда жизнь резко обрывается, и совершенно другое — непрерывно ощущать ее бессмысленность. Он настолько сроднился со смертью и разрушением, что жизнь отомстила ему. Теперь он понимал, какая сила тянула его к храму. Возмездие. Он смотрел и видел зеркальное отражение обугленных руин, в которые превратилась его душа. Вглядывался в черный провал, где тысячи людей искали спасения, а нашли смерть, и видел пустоту собственной души.

Ненависть к жизни приводит к бессмысленному уничтожению всех и вся. Она приводит к войнам. Она позволяет людям бездумно подчиняться приказам других, таких же смертных, и стрелять в третьих.

Досс был хорошим солдатом. Он принимал факты такими, какими их ему преподносили, и не задумывался об их истинности. И убивал. Теперь ему стало ясно, что эти факты — ложь. Какое он имел право отбирать жизни, казнить по приговору без всякого намека на правосудие и справедливость?

В эту минуту он казался себе таким же мертвым, как те погибшие, души которых стенали в огне храма Каннон. Он слышал их безмолвные крики отчетливее, чем городские шумы. И чувствовал себя безмерно одиноким. Он никогда и вообразить не мог, что на свете существует такое одиночество. Как он пойдет домой и объяснит Лилиан, что он натворил? Она никогда не поймет и не простит. Да и вообще его женитьба, как теперь ясно, была наваждением, мечтой, за которую он уцепился, чтобы не сойти с ума.

Но сейчас на волю вырвалась та часть его души, которой ближе японское отношение к жизни как к Пути. Его путь достиг перевала. Он ощущал все возрастающее родство с Японией, с ее пейзажами, звуками, запахами и обычаями. С ее людьми. Филипп знал наверняка, что в ту минуту постиг их образ жизни куда полнее, чем когда-либо раньше. И оттого почувствовал еще более глубокое одиночество. Он был как сухой куст посреди плодородного поля, и душа его кричала гласом вопиющего в пустыне.

И тогда ему на плечо легла рука. Филипп посмотрел в глаза Митико и увидел бегущие по ее щекам слезы. Его ошеломило понимание: она тоже чувствует себя потерянной. Он захотел собрать эти слезы, как драгоценные бриллианты.

Он взял ее пальцы и зажал между ладонями. Зону пустоты населяли не только его безликие призраки.

Загрузка...