Тетка на нее посмотрела, и на лице ее выразилось артистическое удовольствие; она просияла и тихо заметила:
– Желала бы я знать, где глаза у людей, которые смеют что-нибудь говорить против породы? Лида, неужели ты без корсета?
– Я хожу так постоянно.
– И стройна, как богиня. Но Валериан говорил мне, что у вас очень много урОдих, и все теперь сняли кольца и решили не носить ни серег и никаких других украшений.
– Ему какая забота?
– Отчего же, его интересует все. Но разве это в самом деле правда?
– Правда.
– И вот вы увидите, что, наверное, многие не выдержат.
– Очень может быть.
– Которой серьги к лицу, та и не выдержит – наденет.
– Что же, если и не выдержит, то, по крайней мере, поучится выдерживать, и это что-нибудь стоит. Прощайте, ma tante.
– И у кого пребезобразная фигура, той лучше корсет.
– Ma tante, ну что нам за дело до таких пустяков? До свидания.
– До свидания. Красота ты, моя красота! Я только все не могу быть покойна, что ты кончишь тем, что уйдешь жить с каким-нибудь непротивленышем.
Лидия холодно, но ласково улыбнулась и молвила:
– Ma tante, как можно знать, что с кем будет? Ну, зато я не сбегу с оперным певцом.
– Нет! Бога ради нет! Лучше кто хочешь, но только чтоб не непротивленыш. Эти «малютки» и их курдючки… это всего противнее.
– Ах, ma tante, я уж и не знаю, что не противно!
– Ну, пусть лучше будет все противно, но только не так, как эти, которые учат, чтоб не венчаться и не крестить. Обвенчайся, и потом пусть бог тебя хранит, как ему угодно.
И тетка встала и начала ее крестить, а потом проводила ее в переднюю и тут ей шепнула:
– Не осуждай меня, что я была с тобой резка. Я так должна при этой женщине, да и тебе вперед советую при ней быть осторожной.
– О, пустяки, ma tante! Я никого не боюсь.
– Не боишься?.. Не говори о том, чего не знаешь.
– Ах, ma tante, я не хочу и знать: мне нечего бояться.
Сказав это, девушка заметалась, отыскивая рукою ручку двери, и вышла на лестницу смущенная, с пылающим лицом, на котором разом отражались стыд, гнев и сожаление.
Проходя мимо швейцара, она опустила вуалетку, но зоркий, наблюдательный взор швейцара все-таки видел, что она плакала.
– Эту тут завсегда пробирают! – сказал он стоявшему у ворот дворнику.
– Да, ей видать что попало! – ответил не менее наблюдательный дворник.
А хозяйка между тем возвратилась в свой «салон» и спросила:
– Как вам нравится этот экземплярец?
Гостья только опустила глаза кроткой лани и ответила:
– Все уловить нельзя, но везде и во всем сквозит живая красная нитка.
– О, да сегодня она еще очень тиха, а в прошлый раз дело чуть не дошло до скандала. Кто-то вспомнил наше доброе время и сказал, какие тогда бывали сваты, которым никто не смел отказать. Так она прямо ответила: «Как хорошо, что теперь хоть это не делается!»
– Они, из гимназий, так реальны, что совсем не понимают институтской теплоты.
– Нисколько! Я ее тогда прямо спросила, неужто ты бы не была тронута, если бы тебе подвели жениха? – так она даже вспыхнула и оторвала: «Я не крепостная девка!»
– Я говорю вам, везде красная нить. И какая заносчивость, с какою она самоуверенностью говорит о личном увлечении несчастной сестры этой Федоры!
– Она очень сострадательна к детям.
– Но что же делать, когда дети не наполняют женщине всей ее жизни?
– Ах, с детьми очень много хлопот!
– Да и даже простые, самые грубые люди при детях еще ищут забыться в любви. У меня в прачках семь лет живет прекрасная женщина и всегда с собой борется, а в результате все-таки всякий год посылает нового жильца в воспитательный дом. А анонимный автор все продолжает, без подписи, и ничего знать не хочет: придет, отколотит ее, и что есть, все оберет. И таковы они все. Альфонсизм в наших нравах. А когда я ей сказала: «Брось их всех вон или обратись к религии: это поможет», – она меня послушала и поехала в Кронштадт[30], но оттуда на обратном пути купила выборгских кренделей и заехала к мерзавцу вместе чай пить, и теперь опять с коробком ходит и очень счастлива. Что же тут сделать? «Не могу, – говорит, – бес сильнее». Когда женщина сознает свою слабость, то с этим миришься.
– Да, миришься, потому что это наше простое, родное, русское.
– Вот, вот, вот! Это она, наша бедная русская бабья плоть, а не то что эти, какие-то куклы из аглицкой клеенки. Чисты, но холодны.
– О, как холодны! Ведь она вот стоит за детей, но она и их, заметьте, не любит.
– Да что вы?
– Я вас уверяю, она вообще о детях заботится, но никогда ими не восхищается и даже их не целует.
– Что не целует – это прекрасно.
– Положим, конечно, это, говорят, нездорово, но она это не любит!
– Неужели?.. Ведь это всем женщинам врожденно нежить детей.
– Нежить, нет! Она допускает только заботливость, а любить, по ее рассуждению, должно только того, кто сам имеет любовь к людям. А дети к тому неспособны.
– Да разве известно, что из маленького выйдет?
– Так и она говорит: «Я не люблю неизвестных величин, я люблю то, что мне известно и понятно».
– Какое резонерство!
– Я и говорю: это отдает не сердцем, а математикой. Она даже не верит, что другие любят детей… «Иначе, – говорит, – не было бы таких негодяев, через которых русское имя в посмеянье у умных людей». Нашу славу и могущество они ведь не высоко ставят. И вообразите, они утверждают это на Майкове:
Величие народа в том,
Что носит в сердце он своем.
Хозяйка и гостья обе переглянулись и сразу же обе задумались, и лица их приняли не женское, официальное выражение. У гостьи и это прошло прежде, и она заметила:
– В то время как мы, русские женщины, подписываем адрес madame Adan, не худо бы, чтобы мы протестовали против учреждений, где не внушают уважения к русским началам.
Хозяйка стала нервно сучить в руках бумажку и, сдвинув брови, прошептала в раздумье:
– Кто же это, однако, начнет?
– Не все ли равно, кто?
– Но, однако… Бывало, брат мой Лука… Он независим, и никогда не был либерал, и ему нечего за себя бояться… Он, бывало, заговорит о чем угодно, но теперь он ни за что-с! Он самым серьезным образом отвернулся от нас и благоволит к Лидии, и это ужасно, потому что у него все состояние благоприобретенное, и он может отдать его кому хочет.
– Неужто все это может достаться Лидии Павловне?
– Всего легче! Брат Лука к моим сыновьям не благоволит, а брата Захарика считает мотом и «провальною ямой». Он содержит его семейство, но ему он ничего не оставит.
Гостья встала и отошла к открытому пианино и через минуту спросила:
– А где теперь супруга и дочери Захара Семеныча?
– Его жена… не знаю в точности… она в Италии или во Франции.
– Ее держало что-то в Вене.
– Ах, это уж давно прошло! Таких держав у нее не перечесть до вечера. Но с ней теперь ведь только три дочери, ведь Нина, младшая, уж год как вышла замуж за графа Z. Богат ужасно.
– И ужасно стар?
– Конечно, ему за семьдесят, а говорят, и больше, а ей лет двадцать. Много ведь их, четыре девки. А граф, старик, женился назло своим родным. Надеется еще иметь детей. Мы ездили просить ему благословение.
– Пусть бог поможет!
– Да. На свадьбе брат Захар сказал ему: «Пью за ваше здоровье бокал, а когда моя дочь подарит вам рога, я тогда за ее здоровье целую бутылку выпью».
В ответ на это гостья оборотилась от пианино лицом к хозяйке, и лицо ее уже не дышало милою кротостью лани, а имело выражение брыкливой козы, и она, по-видимому не кстати, но, в сущности, очень сообразительно, сказала:
– Очевидно, что дело начать надо вам.
– Но Лидия мне родная.
– Потому-то это и нужно: это покажет ваше беспристрастие и готовность все принести в жертву общественной пользе, а она будет устранена от наследства.
Хозяйка смотрела на гостью околдованным взглядом. Дело соображено было верно, но в душе у старухи что-то болталось туда и сюда, и она опять покрутила бумажку и шепнула:
– Не знаю… Дайте подумать. Я спрошу батюшку.
– Конечно, его и спросите.
– Хорошо, я спрошу.