Иван Яковлевич Строд тремя годами младше Пепеляева. Дата его рождения – 29 марта (10 апреля) 1894 года, место – уездный город Люцин Витебской губернии, ныне Лудза в Латвии. Мать – полька, отец – латыш, однако в анкетах сын никогда не указывал его национальность в качестве своей. Обычно он объявлял себя поляком, иногда – русским, но не из желания принадлежать к титульной нации. До тех времен, когда это станет важно, Строд не дожил, просто его отец Якуб был латгалец, а латгальцы с их особым языком (в современной Латвии считается диалектом латышского) не числили себя латышами. Лютеран среди них почти не было, соседи считали их поляками или русскими в зависимости от того, были они католиками или православными. Родители Строда относились к первым, но глава семьи, служивший фельдшером в армии, затем – в казенной городской больничке на десять коек, выстроил себе дом в русской части города. Он хорошо говорил по-русски, а для его детей это был язык улицы и школьной науки. В тех же анкетах родным языком Строд называл то русский, то материнский польский. Латышским он тоже владел свободно, мог наизусть прочесть Райниса, как, впрочем, и Мицкевича, и Пушкина.
Домик Стродов стоял в сотне шагов от большого дома, где родился герой Отечественной войны 1812 года генерал Яков Кульнев. За владениями его потомков лежали два озера, Большое и Малое, на холме над которыми поднимались башни старинного доминиканского костела Вознесения Святой Девы Марии и величественные руины построенного ливонскими рыцарями замка. Под его стенами появлялись армии Ивана Грозного, Стефана Батория, Густава Адольфа. История здесь была не книгой, как в Томске, а фоном жизни.
О детстве Пепеляева не известно ничего: к тому времени, когда о белом генерале можно стало говорить, все его ровесники давно умерли; но Строд в советской Лудзе входил в местный пантеон, краеведы нашли стариков, знавших его мальчиком, и записали их рассказы. Один из них вспоминал: “В то время на нашей улице было всего домов пять-шесть, а выше, на горе – пустырь. Днем там пасли свиней, и мальчишки, когда по вечерам играли в прятки, прятались в вырытых свиньями ямах. А весной, в ледоход, можно было покататься по озеру на льдине. Мы, малыши, с завистью смотрели, как старшие храбро взбирались на плывущую у берега льдину, отталкивались шестом, палкой и плыли от Малого озера до моста. Иногда катали и нас. Иван посмеивался над нашим страхом, но если мы, вымочив ноги или поскользнувшись, начинали хныкать, отсылал домой, и никто не смел ослушаться. Его лучшими друзьями были соседские мальчики Иван Паньков и Иван Анцев. Первый – сын бондаря, второй – сапожника. Все трое много читали. Заберутся на гору за Макашанами, за еврейским кладбищем, уединятся, а на другой день пересказывают нам прочитанное. Книги покупали в единственной на весь город книжной лавке Бунимовича”.
Эльжбета Строд умерла, когда Ионс, он же Иван, старший из ее четырех детей, был подростком. Быстро появившаяся мачеха родила ему еще двоих братьев. Первенцу пришлось прервать учение и помогать семье. Он нанимался пахать огороды, подковывал лошадей, работал на мельнице, слесарил. Его образование – три класса городского училища, но написанная им книга “В якутской тайге” выдержит несколько изданий, белорусский писатель Василь Быков, тоже уроженец Витебской губернии, подростком будет зачитываться ею, как Строд в его возрасте – Буссенаром и Майн Ридом.
С началом Первой мировой войны, на год раньше срока призыва он добровольно ушел в армию. “Сделал это под воздействием патриотической пропаганды и для исхода кипучей энергии”, – объяснял потом Строд, но без книжных примеров тоже, конечно, не обошлось. Он воевал на Западном фронте – в пехоте, потом в разведке, как Пепеляев, а в 1917 году опять же добровольцем перешел в “батальон смерти”; так назывались ударные части в разлагающихся после Февральской революции полках и дивизиях. Если судить по скупым описаниям его подвигов, за которые он получал Георгиевские кресты, Строд отличался не только смелостью, но и любовью к риску, и умением сохранять хладнокровие в опасных ситуациях. Дважды он был тяжело ранен, контужен. При Керенском, вслед за четвертым солдатским Георгием, получил чин прапорщика. После Брестского мира вернулся в оккупированный немцами Люцин, но на тихой уездной родине ему совершенно нечего было делать, и весной 1918 года он очутился за тысячи верст от дома, в Иркутске.
Тот самый лудзенский старожил, которого Строд в детстве катал на льдине, уверял, что отважный сосед пошел добровольцем в Красную Армию, причем перед уходом в Россию доверительно поделился с ним планом сражаться за власть Советов. Все это не более чем фантазии, рожденные желанием быть причастным к судьбе героя. В сентябре 2014 года из тех же побуждений один лудзенец хвастал передо мной знакомством со старшим в группе троих здешних парней, уехавших на Донбасс воевать на стороне ополченцев. Я видел их фотографии в местной газете “Лудзенская земля”, где они фигурировали под позывными Седой, Васек и Охотник, и хотя история повторяется, сын люцинского фельдшера оказался у красных случайно.
В 1960-х стараниями якутских историков, очень хотевших сделать Строда фигурой политически более весомой, чем было на самом деле, распространилась гипотеза, будто некие большевистские деятели с партийной проницательностью уже тогда разглядели в нем человека, способного выполнить любое ответственное поручение, и послали его из Петрограда в Иркутск с партией оружия для Центросибири[8]. Однако сам он говорил, что поехал в Москву искать какую-нибудь работу, не нашел, подался в Казань, но и там с работой было плохо. Кто-то посоветовал ему поискать ее в Сибири, а по дороге, тоже по чьей-то рекомендации, Строд решил добраться до Владивостока, чтобы оттуда эмигрировать в Америку. Дальше Иркутска его как бывшего офицера на восток не пропустили и, помотавшись по городу, он не нашел ничего лучшего, как вступить в Красную гвардию. Мятеж Чехословацкого корпуса поставил его в ряды защитников Центросибири.
На Байкале, в районе кругобайкальских тоннелей, добровольцам Пепеляева и чехам Гайды противостояли красные забайкальские казаки, черемховские шахтеры, “интернационалисты” (выпущенные из лагерей австрийские и немецкие военнопленные) и отряды анархистов. Одним из них командовал Нестор Каландаришвили. Кругозором, жизненным опытом и самим обликом благородного шиллеровского типа, разбойника, он выгодно отличался от вожаков других анархистских ватаг, вчерашних крестьян или хищных и эксцентричных полубандитов вроде Ефрема Пережогина.
Анархистом, точнее анархо-коммунистом, Строд стал под его влиянием, но остался им и после того, как Каландаришвили вступил в РКП(б). Строд – чистейший тип идеалиста, недаром при его заслугах и славе карьеры он так и не сделал.
Другое название анархо-коммунистов – хлебовольцы, от книги Петра Кропоткина “Хлеб и воля”. При своей любви к чтению Строд должен был изучить этот труд, хотя вряд ли сумел бы последовательно изложить его содержание. Он не теоретик, не партийный публицист, но чтобы проникнуться духом библии анархо-коммунизма, достаточно было держать в памяти хотя бы несколько цитат:
“Всякий клочок земли, который мы обрабатываем в Европе, орошен по́том многих поколений, каждая дорога имеет свою длинную историю барщинного труда, непосильной работы, народных страданий. Каждая верста железной дороги, каждый аршин туннеля получил свою долю человеческой крови”.
“Миллионы человеческих существ потрудились для создания цивилизации, которой мы так гордимся… Даже мысль, даже гений изобретателя – явления коллективные. Искать долю каждого в современном производстве совершенно невозможно”.
“По какому же праву может кто-нибудь присвоить себе хотя бы малейшую частицу этого огромного целого и сказать: это мое, а не ваше?”
Справедливость этих воззрений трудно оспорить, но опыт ХХ столетия заставляет скептически относиться к их житейской ценности. У Строда такого опыта не было.
К концу августа 1918 года, после недолгих, но небывало жестоких по отношению к пленным боев на Байкале, всё было кончено – Пепеляев и Гайда остались победителями. Каландаришвили со своим отрядом ушел на юг, к монгольской границе, а члены правительства Центросибири, несколько политработников и возглавивший их охрану Строд, всего двадцать пять человек, от железной дороги верхами двинулись на север, в Якутию. У них, по словам Строда, “была иллюзия, что там сохраняется советская власть”.
По дороге пятеро погибли в стычке с неизвестными людьми, еще трое предпочли зазимовать на попавшемся в тайге прииске. Оставшиеся семнадцать продолжили путь. Их целью был самый южный из городов Якутской области – Олёкминск.
Места были суровые, уже в октябре снег лежал слоем в пол аршина. Лошади падали от бескормицы. Взятый с собой рис кончился, питались одной кониной. “Наконец, – вспоминал потом Строд, – настало время, когда мы вторые сутки ничего не ели и с ужасом видели приближающуюся голодную смерть”.
К счастью, встретившиеся тунгусы[9] накормили их и часть пути провезли на оленях. Казалось, цель близка, но вблизи Олёкминска от другого тунгуса узнали, что в городе – белые, о беглецах там известно и для их поимки выслан отряд местных добровольцев. Положение было безвыходное: сопротивляться невозможно, уходить некуда. После колебаний и споров решили сдаться, а для того, видимо, чтобы самим выйти на преследователей и своей численностью не спровоцировать их на стрельбу до начала переговоров, разбились на три группы. Любая из них при встрече с белыми должна была объявить о капитуляции всех трех. Расстояние между группами составляло десять-пятнадцать верст.
Через пару дней первые пять человек добрались до якутского селения Кендюкель на реке Чаре. Здесь и заночевали, а утром их юрта была окружена прибывшим из Олёкминска отрядом под командой подпоручика Захаренко. После короткого допроса всех пятерых по очереди вывели во двор и расстреляли.
На другой день захватили вторую группу из шести человек, среди которых находился Строд. Их привели в тот же Кендюкель, но убить не успели: во время допроса Захаренко доложили, что обнаружена последняя группа красных; он со своими людьми поспешил к указанному месту, оставив Строда с товарищами под караулом и пообещав расстрелять их, когда вернется.
Самыми заметными членами третьей группы были председатель Центросибири Яковлев и двадцатилетний поэт-революционер Федор Лыткин, недавний студент-юрист Томского университета, сын русской крестьянки и ссыльного курда, носивший фамилию своего бурятского отчима.
Незадолго перед тем он написал стихи:
Я иду на последние битвы,
В беззаветный и радостный бой.
Надо мной не творите молитвы,
Не грустите, друзья, надо мной.
Я иду во широкое поле
Под удары скрещенных мечей.
Над моей безрассудною долей
Пусть вздыхает лишь ветер полей.
“Скрещенные мечи” – совсем не то, что Лыткин увидел перед смертью. Четверых его спутников пристрелили прямо сквозь ветки шалаша, где группа устроилась на ночлег, а самого Лыткина и Яковлева, которые сумели выскочить наружу, закололи штыками. Раздетые донага трупы бросили в тайге.
Тем временем в Кендюкель приехал из Олёкминска фельдшер Емельян Селютин. Его прислали сюда на случай, если будет бой и появятся раненые. Никаких симпатий к большевикам он не питал, но при виде лежавших во дворе окоченелых мертвых тел пришел в ужас и, понимая, что та же судьба ожидает и этих пленных, стал убеждать начальника караула, унтер-офицера Голомарева, отвезти их в город. Голомарев, накануне упавший в обморок при расстреле первой группы, поэтому не взятый на ликвидацию третьей, согласился и даже раздобыл у якутов лошадей, чтобы уйти от возможной погони. Гражданская война в этих краях только еще начиналась, нормальных людей шокировала ее жестокость, которая скоро станет привычной[10].
Строда и его товарищей доставили в Олёкминск. Комендант города, эсер Геллерт, принципиальный противник смертной казни, посадил их в тюрьму и в дальнейшем противостоял попыткам с ними расправиться. О случившемся он донес в Омск, но Захаренко не только не был наказан, а еще и произведен в поручики.
С ноября 1918 года по декабрь 1919-го, самый страшный период Гражданской войны в Сибири, Строд просидел в олёкминской тюрьме. Условия были сносные, тюрьма его не ожесточила и многому научила: тринадцать месяцев, проведенных в одной камере со старыми партийцами, не прошли для него даром. Возможно, к этому времени относятся его первые литературные опыты.
С падением Колчака он вышел на свободу, лично арестовал прятавшегося на пригородной заимке Захаренко, и хотя в угаре переворота мог пристрелить его без всяких для себя последствий, отправился с ним в Иркутск. Там Захаренко судили и вынесли ему смертный приговор, а Строд вновь поступил на службу к Каландаришвили.
Весной 1920 года тот воевал в Забайкалье против атамана Семенова и японцев: два его конных партизанских полка, Таежный и Кавказский, входили в Народно-Революционную армию “буферной” Дальневосточной республики (ДВР). Это псевдогосударство было создано Москвой, чтобы избежать прямого военного конфликта с Японией.
Строд попал в Кавказский полк и уже через пару месяцев командовал в нем головным эскадроном, как в Северном отряде два года спустя.
Преследуя Азиатскую дивизию Унгерна, партизаны вошли в дымящиеся развалины станицы Кулинга. “Грустно и больно было, – вспоминал Строд, – смотреть на это особенное кладбище, на котором вместо крестов и памятников возвышались почерневшие трубы печей, напоминавшие вместе с обугливающимися, догорающими бревнами, что здесь недавно стояли дома, жили люди”.
Унгерн приказал сжечь Кулингу, узнав, что несколько казаков из нее ушли к партизанам. Семьи изменников сожгли вместе с домами. Двери подпирали кольями, и тех, кто пытался выбраться из окон, оглушали и зашвыривали обратно в огонь.
“Вот у одного дома, – продолжает Строд, – кучка казаков разбрасывает обгорелые бревна. Один нагнулся, что-то схватил руками, выпрямился со смертельно бледным лицом, полными ужаса и отчаяния глазами уставился в одну точку, мучительно застонал и, заскрежетав зубами, упал на горячую золу, прижимая к груди потрескавшийся череп ребенка… Возле другого дома казак нашел в погребе сгоревшую жену. Стоит над трупом, называет его самыми ласковыми, нежными словами: «Солнышко ты мое ясное, Авдотьюшка ты моя ненаглядная, лебедушка милая, никогда больше не увижу я тебя, не услышу твоего голоса», – а сам целует кости с кусками уцелевшего на них мяса”.
Вскоре заняли родную станицу Семенова, Куранжу. Из окна отведенной ему квартиры Строд увидел “одноэтажный дом с садиком, пустой, с заколоченными окнами и покосившимся, поросшим травой крылечком – он резко бросался в глаза прохожему”. Кто-то из партизан прибил к воротам кусок картона с надписью: “Здесь родился палач Забайкалья, атаман Семенов”.
Дом, где Строд с товарищами встали на ночлег, находился через улицу. За ужином постояльцам показалось, что старик-хозяин их боится – “у него тряслись руки, на лице можно было прочесть загнанный внутрь и прорывающийся наружу страх”. В тот же вечер от соседей узнали, в чем тут дело: старик оказался дядей Семенова, родным братом его отца. Наутро, уезжая, Строд сказал ему, что знает о его родстве с атаманом, и добавил: “Ты, дедушка, можешь спать спокойно, никто тебя не тронет. Твой племянник сам ответит за пролитую им кровь”.
Как в Пепеляеве, ни мстительности, ни ожесточения в нем не было, но, в отличие от своего будущего противника, тяготившегося военной службой и не в ней видевшего свое призвание, Строд – человек войны. Он научился ездить верхом не хуже казаков, не раз участвовал в “настоящей кавалерийской рубке”, умел подчинять себе людей, мог мгновенно обезоружить и арестовать партизана, который издевательски свистнул в ответ на его командирское приветствие перед строем, при этом к власти как таковой был равнодушен и ценил ее, кажется, прежде всего за то, что давала возможность потакать не чуждой ему слабости к франтовству. Высокий, астеничного сложения, на групповых фотографиях Строд выглядит элегантнее всех, кто сидит или стоит с ним рядом. Лицо спокойно, взгляд холоден, но это не более чем дань эстетике парадных снимков. Нервность, вспыльчивость – причина многих его бед.
В январе 1922 года Строд в составе Северного отряда последовал за Каландаришвили в Якутию и расстался с ним за три дня до его гибели на Техтюрской протоке Лены.