Тусклый свет едва пробивался в окно, затянутое мутным бычьим пузырем. Но весеннее солнце хоть и не жаркое, но упорное. Не теплом, а упрямством перебарывает весна суровую зиму, которая хошь не хошь, а вынуждена отступать в далекие северные земли под давлением набирающего силу древнего Ярилы[34].
Настойчивый лучик все ж таки пробился сквозь муть пузыря и, добравшись до большого камня, вделанного в массивное золотое кольцо, заиграл, преломляясь в гранях и обретая утраченную силу.
Кольцо было надето на толстый волосатый палец, который вкупе с такими же волосатыми соседями составлял десницу[35] уважаемого в городе купца Семена Васильевича, который нынче соизволил посетить дом городского воеводы и покуда сидел в горнице за пустым столом, дожидаясь хозяина. Время от времени купец как бы невзначай поворачивал десницу и так и эдак, любуясь игрой камня и ухмыляясь при этом в бороду каким-то своим донельзя приятным мыслям.
Хлопнули ворота, процокали по двору конские копыта. Гость хмыкнул довольно – и тут же придал лицу усталое выражение крайне занятого человека, оторвавшегося от дел величайшей важности ради незначительной безделицы.
Хозяин долго ждать себя не заставил. Скрипнули пару раз ступени, принимая тяжесть мощного тела, и, пригнувшись слегка, дабы не задеть дверной косяк шеломом, в горницу вошел воевода. Прищурился, словно попав с улицы в темень, не узнавая гостя и давая тому возможность поприветствовать хозяина первым. Однако гость особо не торопился с поклонами, а тоже прищурился, будто со свету, хлынувшему в горницу из-за распахнутой двери, после чего неторопливо приподнялся с лавки и, выждав время, когда и хозяину уж пора бы распознать, кто перед ним, отвесил поклон с воеводой одновременно.
– Здрав будь, Федор Савельевич, воевода козельский, рад видеть тебя в силе и здравии, – проговорил медленно и степенно Семен Васильевич голосом, в котором радости особо не чувствовалось. – Чтой-то не признал я тебя сразу в шеломе.
– И тебе поздорову, купец тороватый, – ответил воевода, снимая шлем и отворачиваясь к оружейной стойке. Так что произнося последние слова приветствия, пришлось купцу созерцать воеводину спину.
Посозерцал. Подождал, пока воевода, разобравшись со шлемом, снимет перевязь с мечом и туда же на стойку пристроит. Притушил в груди вспыхнувшую было не к месту обиду – стоит ли дурь показывать, когда сам по делу пришел? Ясно дело, не стоит. Хочется хозяину показать, кто в доме голова – нехай тешится, мы люди не гордые.
Наконец воевода повернулся к гостю лицом и, пройдя к столу, присел на лавку напротив, жестом приглашая гостя садиться тоже. Гость обычай соблюл и, садясь напротив, выложил на стол обе руки – мол, смотри, хозяин, мои руки не оружны, с миром пришел. Однако десницу с перстнем невзначай положил сверху.
Воевода, напротив, принял ту же позу, словно в серебряном зеркале отраженную. После чего заорал зычно:
– Глашка! Пошто гостю квасу не поднесла?! Али если хозяина дома нету, так и порядка быть не должно?
Откуда-то сверху по лестнице кубарем скатилась дворовая девка, таща в руках здоровенный жбан квасу с привешенными к нему сбоку черпаками.
– Благодарствую, воевода, – степенно кивнул купец, отведав пряного, пахнущего травами напитка. – Знатный у тебя квасок.
– И тебя благодарю, Семен Васильевич, за то, что в гости зашел, – бесцветным голосом произнес воевода. Теперь, когда положенное было проговорено, можно было и узнать, за каким лядом приперся средь бела дня гость незваный, которого – чего греха таить – век бы не видеть, ан никуда от него не денешься, приходится принимать хошь не хошь.
– Да я к тебе, можно сказать, по своей торговой надобности явился, – усмехнулся Семен, любуясь своим перстнем. Солнечный зайчик, заключенный в алмазных гранях, словно невзначай вырвался из своего плена и мазнул по зрачкам сидящего напротив воеводы. Воевода сощурился, но взгляда от лица гостя не оторвал. Если бы можно было тому гостю да взглядом в лоб засветить, была бы у первого в городе купчины в головушке дыра похуже чем от праштной пули[36]. Но взгляд – он и есть взгляд, и сколь бы тяжел он ни был, от него часто никому не жарко и не холодно.
– А надобность моя, воевода, такая, – продолжал Семен. – Что у тебя товар, а вот, стало быть, и купец.
Положив волосатую длань на грудь, Семен вновь слегка поклонился воеводе.
– Ну, и приданого не пожалею, сам понимаешь.
В тишине горницы отчетливо послышалось, как хрустнули кулаки воеводы.
Семен мгновенно подобрался внутренне. Каков в бою козельский воевода, он не только слыхал, но и видывал. И ежели случись вот так, с глазу на глаз да кулак на кулак, еще бабушка надвое сказала, за кем поле останется – за первым кулачным бойцом Козельска или же за его воеводой. А вот если воевода не в драку полезет, а за мечом метнется – то считай, что все, отторговал ты, купчина, свое. Вон он, в двух шагах на стойке болтается, ярлык на самый короткий путь в места, где серебро да злато без надобности…
Однако воевода сдержался. Только насупился, словно туча грозовая.
А Семен, загнав поглубже готовый прорваться наружу боевой азарт, спокойно добавил:
– И долги все твои, Федор Савельич, к тому же, само собой, прощу. Потому как какие между родней долги?
В горнице повисла тишина. Единственное слышно было, как где-то в углу под сундуком то ли мышь шебуршится, то ли пара тараканов чего не поделила, то ли домовой после зимы в своем логове порядок наводит. Однако и этот звук вскоре пропал – похоже, домашние твари, убоявшись непривычной тишины, замерли, дожидаясь, – чего будет-то?
Воевода словно превратился в каменного идола, коих порой находят в степи конные разъезды. А Семена словно черти изнутри разжигали – мол, чего сидишь? Али пан, али пропал!
– Ну, что скажешь, воевода? – нетерпеливо нарушил тишину Семен. – Каким будет отцовское слово?
Воевода по-прежнему оставался неподвижным. Только выдавил сквозь зубы:
– Слыхал я, купец, что другой ей люб.
Семен внутренне усмехнулся и отпустил пружину, что в груди свернулась змеей, готовясь распрямиться то ль в броске, то ль в ударе – как придется.
Поле осталось за ним.
– Да брось ты, Федор Савельевич. Мало ли что бабы у колодца языками плетут. Все не переслушаешь.
Воевода еще пытался сопротивляться.
– Насчет баб не знаю, а люди говорят, будто отрок тот, что ее сердцу мил, – твой сводный брат Никита.
Семен усмехнулся недобро.
– Этот недопесок и здесь успел!
…Сводный брат был ненавистен Семену. Слишком независим, слишком удачлив на охоте, задери его медведь. И не смотри, что недавно из отрочества вышел – красив, словно Лель[37], и все бабы, что молодухи, что те, у кого уже семеро по лавкам и свой законный муж на печи – все как одна заглядывались на Никиту, кто украдкой, а кто и не дожидаясь богомерзкого празднества Ивана Купалы, потеряв стыд, чуть не силком тащили парня на ближайший сеновал. Единственное успокоение было Семену – что нищ сводник аки церковная крыса, потому как все, Добытое на охоте, по дурости спускал в кабаке, а чаще тратил на подарки молодкам, хотя те и без подарков на него вешались, только отгонять успевай. Дурень – он и есть дурень, чего с него взять?
– В общем, так, – решительно сказал Семен. – Ты пока думай, Федор Савельич, чему верить – бабьим сплетням али моему слову. А мое слово – оно верное. И вот к тому слову довесок.
На стол перед воеводой тяжело брякнулся вышитый мелким жемчугом дорогой кожаный кошель царьградской[38] работы.
– Люди знают – мое слово такое же верное, как это серебро, – развязно произнес Семен. Когда поле за тобой, противника надо давить, пока он не очухался и в ответку не попер. Это Семен усвоил четко – что в торговле, что в кулачном бою, что во всей остальной жизни. – Здесь половина приданого будет. Другая половина – после свадьбы. Так что, засылать сватов?
Воевода кивнул через силу.
– Засылай.
Семен улыбнулся и поднялся из-за стола.
– Вот и ладно.
Протянул было руку, чтоб ударить ладонь о ладонь, да вовремя одумался, что не кобылу только что купил, а нечто совсем другое. Кашлянул в бороду, вылез из-за стола, накинул медвежью шубу и, бросив «до скорого, тестюшка, пошел я к свадьбе готовиться», подмигнул двери наверху лестницы, уходящей на второй этаж, и вышел за дверь.
За той дверью от щели отлепилась Настя. Дворовая девка за ее спиной смотрела на хозяйку большими глупыми коровьими глазами.
– Что он сказал, Настасьюшка?
Настя бросилась к девке и, спрятав лицо на ее груди, зарыдала глухо, с подвывом.
– Не пойду за постылого! Лучше удавлюсь!
А девка гладила ее по голове, словно не госпожа то, а дитятко малое, и приговаривала:
– Да не убивайся ты так, Настасьюшка, мужик – он и есть мужик, и небольшая в них разница. Как в дворовых кобелях, ты уж мне поверь.
Внизу, в горнице, воевода тяжело поднял голову, словно приходя в себя после удара пудовой дубиной. Некоторое время он тупо смотрел на кошель, потом схватил его и швырнул в стену. Порвалась от удара тонкая кожа, по полу, звякая, рассыпались серебряные гривны и мелкие ромейские[39] жемчужины, оторвавшиеся от кошеля.
– Будь оно все неладно – и ты, и твое серебро, – горько прошептал воевода. – Прости, доченька, ежели сможешь.