XVIII

В это самое время скорый парижский поезд мчался вдоль длинного султана собственного дыма к Ле-Ману через Бокаж. То есть через один из тех уголков мира, где больше всего коров, глядящих вслед пробегающим поездам. Расположившись в правом углу купе, я курил сигарету и читал (да простит мне бог!) «Ле попюлер»[17]. Я сидел в правом углу, потому что обычно это место предназначалось Психиморе, когда мы ездили поездом по узкоколейке в Анже. Сигарету я курил потому, что отец почти никогда не курил, а читал «Ле попюлер» потому, что это газета социалистов и, следовательно, враждебная лагерю Резо.

Решение о бегстве я принял в четыре часа утра. Я вдруг ясно представил себе положение вещей, понял, что Психимора, боясь показаться смешной, не решится вести в своем собственном доме осаду комнаты провинившегося сына. Но допустить, чтобы меня схватили и высекли, — ни за что на свете!.. Как раз недавно я прочел отрывок из Шатобриана, где он рассказывает о своем сражении с учителем, которому было поручено его выпороть. Generose puer![18] Я поступлю так же, как он. И даже еще лучше! Скорее в путь!

Куда же отправиться? Ясно, черт возьми, в Париж! В Париж, к дедушке Плювиньеку! Я официально потребую, чтобы он нас рассудил. Я буду посланником нашего тайного общества. Это довольно рискованно, но иного выбора нет. Я рассчитываю на растерянность, которую вызовет мое бегство, на спасительный страх, который мой бурный протест внушит отцу, и на то, что родителям придется во избежание нового скандала вступить со мной в переговоры. Рассчитывать-то я рассчитываю, да не очень. Все эти соображения пришли ко мне уже после бегства, когда я старался оправдать свое решение. Сначала эти соображения у меня не возникали или, во всяком случае, не возникали в связном виде. Если бы нужно было все заранее обдумывать, взвешивать все последствия своих действий, прежде чем «почувствовать их необходимость», я не был бы самим собой, я не мог бы жить.

Я не захватил с собой никакого узелка с пожитками: надел свой лучший костюм (относительно приличный) и темно-синюю суконную пелерину. На дорожные расходы я взял деньги из нашей тайной кассы; как вам известно, под плиткой пола еще оставалось двести франков. Наведя порядок в комнате, я спустился из окна по лестнице, которую осаждающие забыли убрать. Заметьте, впрочем, если бы лестницу убрали, я спустился бы более живописно, воспользовавшись простынями (этот романтический способ я узнал из книги «Парижский мальчишка» — «Иллюстрированная библиотека»).

Я отмахал галопом шесть километров до Сегре, купил на станции пачку сигарет «Голуаз», вскочил в поезд, отходивший в пять тридцать семь, — все это я проделал как автомат. И вот я с удовлетворением мчусь в своем скором, сожалея лишь о том, что братья не могут видеть меня, и нетерпеливо ожидая, когда же замелькают за окном незнакомые пейзажи. За Ле-Маном, за Ножан-ле-Рортру поля уже не разрезаны на противные клеточки бесчисленными живыми изгородями, а широко раскинулись на все стороны, залиты солнцем и беспредельны, как моя сегодняшняя свобода.

В вагоне народу не густо. Напротив меня на скамейке сидят только три пассажира — немногочисленное семейство: отец — безобидное существо в старомодных брюках в полоску, мать с прической на прямой пробор, дочка, вероятно моя ровесница, всю суть которой выдают опущенные ресницы. Они обмениваются слащавыми словечками «мамочка», «милочка», чмокают друг друга в шею. Девчонка отказывается от бутербродов с ветчиной, потом от ломтика холодного ростбифа. Кривляка! Отвратительная ломака, хотя и недурна, а самодельный свитер (неровные петли выдают неопытную руку) туго обтягивает юную грудь, на которую приятно смотреть. Мне вспомнилась Бертина Барбеливьен или, вернее, Мадлен из «Ивняков», у которой грудь побольше и соблазнительно подрагивает под корсажем. Вот если бы можно было ее потрогать! Не знаю почему, но мне очень хочется это сделать, любопытно, как она устроена, упругая ли она и как прикрепляется к телу: так же, как щека к лицу или, скажем, как яблоко к ветке? Поразмыслив, я решил, что, наверное, похоже и на то и на другое. А поразмыслив еще, я пришел к выводу, что эта девчонка меня просто раздражает — так и тянет смотреть на нее, как будто в ней есть что-то необыкновенное, и это открылось мне только сегодня. Меня раздражают ее скромно опущенные ресницы, которые она, случается, поднимает, бросая взгляд быстрый, как уклейка, мелькающая в камышах. Я встаю и, выйдя в коридор, смотрю в окно на равнину Бос, развертывающуюся передо мной, как полотнище набивного ситца соломенно-желтого цвета с пестрым узором из васильков и маков. Но когда Мари-Тереза (так ее зовет мать) выходит из вагона в Шартре, я радостно пользуюсь случаем и так неловко даю ей дорогу, что она невольно касается меня всем телом — я даже почувствовал, где у нее находится под плиссированной юбочкой пряжка подвязок, подхватывающая бумажные чулки.

Вот и ушла эта девица, и я шагаю по коридору. В вагоне есть и другие женщины, по они либо слишком молоды, либо слишком стары. Ничего интересного. Ну, оставим все это. Ведь говорил же Фреди: любовь — то же самое, что любовь к господу богу, о которой нам прожужжали все уши, значит, наверняка это дурацкая выдумка! Я пропустил вид, открывавшийся на «Швейцарское озеро» в Версале. Черт с ним! Мне столько уже наговорили об этом знаменитом ландшафте, на который глазеют все пассажиры, высовываясь из окон вагонов. За упущенное зрелище меня вознаградила картина парижских пригородов. Какой же это садовод полными пригоршнями разбросал семена, из которых повырастало такое разнообразие вилл и дачек? У меня весьма прочные эстетические позиции, и в большинстве своем эти домишки, на мой взгляд, достойны только лавочников, удалившихся на покой. Меня коробит при мысли о близком соседстве с выстиранным бельем, сохнущим на веревках, и с клетками, где разводят кроликов. Почему не научили парижан прикрывать сараи и курятники живой изгородью из лавровых кустов? Я еще не знал, что широко располагаться в земельных владениях — это роскошь, доступная лишь буржуазии. И что цена на землю в Кранэ позволяет устраивать там «зеленый пояс», который не под силу людям, живущим в «красном поясе» столицы.

Монпарнас! Наконец-то! Я выскакиваю на перрон. Толпа подхватывает меня и несет к турникету. Я героически одинок, я, первый из братьев Резо, смело ступил на мостовую Парижа. Но я уже не так уверен в себе и совсем не уверен, что меня ждет у Плювиньеков, людей незнакомых, теплый прием. А прежде всего, как добраться до Отея? Очевидно, на метро, хотя бы для того, чтобы познакомиться с этим любопытным подземным способом сообщения. Но в какую сторону ехать? Я расспрашиваю, блуждаю по лабиринту коридоров, облицованных белым кафелем, как стены молочных, снова навожу справки. Контролер, сжалившись над замешательством юнца, участливо говорит, обдавая меня запахом чеснока:

— Поезжай в сторону Этуаль, на станции «Трокадеро» пересядешь и поедешь к «Порт д'Отей». На остановке «Мишель-Анж-Отей» выходи… Только не спутай с «Мишель-Анж-Молитор», не забудь!

Он говорит со мной на «ты», и это «тыканье» совершенно неуместно, но надо быть снисходительным к мелкой сошке, когда она хочет оказать тебе услугу. Так уж ведется в нашей семье — такой традицией, по словам отца, мы заслужили популярность в Кранэ. Я бросил в ответ: «Спасибо, любезный!» таким тоном, что контролер остолбенел, а я тем временем вскочил в первый вагон, будто нарочно остановившийся напротив меня. Двери автоматически захлопнулись и зажали полу моей пелерины. Я не умею отворять такие двери и с достоинством жду, когда на следующей остановке кто-нибудь войдет в вагон и освободит меня.

Наконец, около пяти часов вечера, я добираюсь до улицы Пуссэн и подхожу к дому, где живет чета Плювиньеков, увлекающаяся одновременно светской жизнью и политикой — мой дед и моя бабка — увы! — по линии Психиморы. Я прохаживаюсь перед парадным, не решаясь войти. Почтенного вида консьержка, нисколько не похожая на обычных привратниц бедных кварталов, выходит из швейцарской — ах, извините! — из конторы этого роскошного дома и обращается ко мне с вопросом:

— Вы кого-нибудь ищете?

— На каком этаже живет мсье Плювиньек?

— Мсье сенатор? На втором.

— Направо, налево?

— Прямо против лестницы. В нашем доме, — добавляет она с гордостью, только по одной квартире на каждом этаже. Но должна вас предупредить, что к этому часу сенатор еще не возвращается из Люксембургского дворца.

— А бабушка дома?

Консьержка поражена и окидывает меня испытующим взглядом — мой костюм, по-видимому, не внушает ей восторга. И тогда я замечаю, что у нее рыжие волосы.

— Простите… а мадам Плювиньек вас ждет?

И, спохватившись, добавляет на всякий случай:

— Мадам Плювиньек, наверное, ждет вас, мсье?

— И не думает. Я удрал из дому.

С натянутым видом рыжая впускает меня в контору. Тут все начищено до блеска, не то что у нас в гостиной. Она предлагает мне стул и говорит:

— Пойду доложу мадам Плювиньек. У нее больное сердце, и ей предписано избегать волнений.

Проходит десять минут. Наконец консьержка возвращается, сопровождаемая лакеем в полосатом жилете и горничной в кружевной наколке. Все трое смотрят на меня почтительно, но тревожно. Появляется и четвертое действующее лицо в прекрасно сшитом фраке. Я встаю.

— Сидите, сидите, мсье. Я служу дворецким у мсье сенатора. А вы кто будете, мсье?

— Жан Резо — внук мсье Плювиньека.

Это обилие «мсье» начинает меня раздражать. Я сажусь. Хотя я и плохо одет, я имею право и даже обязан сесть. Ведь этот человек во фраке просто-напросто лакей высшего сорта. Он скалит клыки, как будто собирается укусить меня, несмотря на свою чопорность. Пусть он знает, что мы, Резо, хоть и бедные, нисколько не ниже богатеев Плювиньеков.

— Вас как зовут, милейший?

— Фелисьен Даркуль, к вашим услугам.

Угодливый изгиб его спины усилился. Он понял: породистого щенка сразу видать.

— Так вот, Фелисьен, я жертва несправедливости и не желаю терпеть наказания, оскорбительные для моего достоинства! И поэтому я приехал просить, чтобы мсье Плювиньек, глава нашей семьи, рассудил нас.

Это неправда. Мсье Плювиньек, хоть он и приходится мне дедом, вовсе не является главой нашей семьи. Я и не собирался провозглашать его главой, этот дипломатический термин нечаянно сорвался у меня с языка. Четверо моих собеседников многозначительно переглянулись. Поняли наконец, что я не сумасшедший и не какой-нибудь заразный. А горничная-то тоже миленькая, и грудь у нее красивая. В конце концов слуги поднимаются по лестнице, за исключением консьержки, которая теперь уже не решается присесть на стул в моем присутствии и говорит со мной чрезвычайно почтительно. Здорово! У Плювиньеков строго соблюдается этикет.

Жду еще минут пять. Нельзя сказать, что в этом доме меня встретили невежливо, но и нельзя утверждать, что при первом моем посещении бабушки (никогда, впрочем, не выражавшей желания познакомиться со мной) мне оказали чересчур теплый прием. Я презираю или, вернее, меня научили презирать плебейские звонкие поцелуи и прочие проявления нежности, но такие церемонии — это уж чересчур! Все это спесь, которую выдают за гордость. Вот она, порода жирафов. Вытянув свои длинные шеи, все в пятнах предрассудков, они пережевывают четыре сухоньких листика, трепещущие на самых верхних веточках генеалогического древа.

Внезапно раздается собачье тявканье. Консьержка бросается к двери, отворяет ее, и в комнату врываются три белоснежные болонки. Появляется бабушка, все еще белокурая, предшествуемая своим лорнетом, животом и ароматом крепких духов. Она оставляет на моем лбу след накрашенных губ, отходит на пять шагов и нацеливает на меня свои дальнозоркие глаза. Комната становится ужасно маленькой. Она говорит, и слышен только ее голос:

— Что за фантазия пришла тебе в голову, дитя мое? Надо было предупредить нас за две недели. Мы бы обсудили… Да, да. Я понимаю, ты не мог предусмотреть своей выходки. И все же, как это досадно! У меня сейчас хлопот по горло, а сенатор просто не выходит из Люксембургского дворца ведь министерство, того и гляди, рухнет. А как ты вытянулся, ведь тебе еще очень мало лет. Но вид у тебя неважный. Я знаю, что у всех Резо здоровье плохое. Но, надеюсь, наша кровь все переборет. Боже мой! Кто тебя так ужасно вырядил? Ну идем! Надо немедленно принять ванну. Я уверена, что ты голоден. Жозетта! Фелисьен! Ах, боже мой, какая неожиданность! Юрбен! Скорей пошлите телеграмму моему зятю, чтобы его успокоить. Ну а что это за трагическое происшествие, о котором мне сейчас сказали, гадкий мальчик? Ты отказался подвергнуться оскорбительному наказанию? Узнаю фамильную гордость Плювиньеков. Вот уж не думала, что Жак будет так жесток со своими детьми. Но мы все это уладим. Сейчас главное — вода и мыло! Прежде всего ванна. А затем мы купим для тебя приличный костюм. Ну иди скорее, дитя мое.

Пока мы с бабушкой поднимаемся в лифте, она без умолку лепечет какие-то светские пустячки. Дворецкий галопом взбегает по парадной лестнице, на что ему дает право его должность. Остальные слуги направились в хозяйские апартаменты по черному ходу. Я вступаю в холл, меня поражает его роскошная обстановка и пышный ковер, в котором утопают ноги, но я изо всех сил стараюсь не показать своего восхищения. Жозетта завладевает мною…

— Пожалуйте со мной…

И вот я в ванне, совсем голый перед этой девушкой, это я-то, который мнил себя взрослым, а теперь я совсем голый, как маленький, и Жозетта, не догадываясь о моем смятении, трет мне живот и спину безупречно чистой перчаткой из мохнатой ткани с плотным, как у ковра, ворсом, трет так усердно, что у нее под блузкой колышется грудь.


Господин сенатор (пожалуйста, добрые люди, не забывайте этого титула, дающего право на признательность нации) возвратился домой поздно. Его белые гетры, безукоризненная складка на брюках, большой портфель из свиной кожи, сиреневый шелковый галстук бабочкой произвели на меня сильное впечатление. Господин сенатор имел рост метр восемьдесят семь сантиметров. Усы, не такие пышные, как у моего отца, он красил в черный цвет. Я внимательнейшим образом рассматривал его через стеклянную дверь бабушкиного будуара, загроможденного дорогими безделушками, но не спешил к нему выйти. Я ждал в окружении двух котов (один сиамский, а другой дымчатый персидский) и трех болонок, совершенно одинаковых, их отличали между собой только по цвету ошейников. Я ждал в будуаре, вымытый, тщательно причесанный, надушенный, в костюме из черного бархата, в коротких штанишках; для меня это было оскорбительно, зато молодило бабушку.

Послышался домашний, совсем не сенаторский голос дедушки. Он говорил:

— Представь себе, дорогая…

Опустим этот разговор. Мадам Плювиньек удостоила его коротким смешком и поспешила большими глотками допить свою чашку чая. Господин вице-президент комиссии по вопросам морской торговли (дедушка занимал также и этот пост) продолжал:

— Я еще вам и другой анекдот припас. Вы знаете виконта де Шамбр, депутата от Нижней Луары?

Оказывается, бабушка знала этого «олуха».

— Говорят, он позвал в гости одного из наших сенаторов, а пригласительное письмо составил следующим образом: «Приходите к нам сегодня пообедать чем бог наклал». А далее подпись — «де Шамбр»… Если это и не правда, то ловко придумано.

Персидский кот подал голос вместо меня.

— А ну-ка, посмотрим на юного шуана, нагрянувшего к нам как снег на голову, — проговорил мсье Плювиньек. — Вы сказали, что он хочет прибегнуть ко мне как к арбитру? Что ж, это порыв чистой души.

В дверях будуара появилась высокая фигура, и, пробуя свои силы в роли Юпитера, мсье Плювиньек продекламировал громовым голосом:

— Так вот он каков, наш молодец! Упрямая башка! Узнаю свою кровь… А теперь расскажи о своей трагедии.

Я подошел к окну, принялся рассказывать. Он рассеянно слушал меня.

— Эге, — воскликнул он, прервав мое повествование. — Откуда у вас эта бронзовая статуэтка, дорогая? Я раньше ее у вас не видел. Где вы ее откопали?

Бабушка тем временем унимала подравшихся собачонок. Я кончил свой рассказ. Поверьте, я изложил только голые факты. Эти светские господа казались мне безнадежно пустыми. Дедушка, полагая, что ему уже все понятно, сделал широкий жест, и на руке его сверкнул бриллиант в четыре карата.

— Все это пустяки, дитя мое. Я уже давно твержу: Жаку недостает авторитета, а нашей Поль — опыта. Но я положил себе за правило не вмешиваться в их дела. Да у меня на это и времени нет. Вот чем мы, государственные деятели, платимся за свои успехи на политическом поприще: мы не в состоянии уделять родным детям хотя бы частицу тех забот, которые отдаем общественному благу. Ты обратился ко мне за помощью, мальчик, и я не хочу тебя разочаровывать, я наведу порядок в своей семье. Но я тебя предупреждаю, сделаю это лишь во имя справедливости, и не вздумай впредь беспокоить меня по пустякам…

Сенатор достал из золотого портсигара сигарету и чиркнул платиновой зажигалкой. Затем небрежно вытащил из сафьянового бумажника несколько кредиток и сунул их мне в руку.

— Поживешь здесь, пока за тобой не приедет отец. Вот тебе немножко денег на карманные расходы. Не утомляй бабушку. Жозетта покажет тебе Париж.

Он вышел из комнаты, и даже скрип его ботинок свидетельствовал об их высокой цене.

— Право, этот мальчишка мне нравится… Как, портной принес мне новый костюм?.. Скажите Фелисьену, чтобы он…

И голос его затих, заглушенный плотными драпировками.

Загрузка...