Над операционным столом повисла тревожная тишина, изредка нарушаемая резким стуком хирургических инструментов, которые ассистенты брали со стеклянного столика. В операционной стояла невыносимая жара. В воздухе витал сладковатый запах хлороформа и свежей крови. Одна из санитарок потеряла сознание, но никто из персонала не мог отойти от операционного стола, чтобы привести ее в чувство. Три ассистента не сводили внимательных глаз с открытой красной полости, над которой спокойно и, казалось, неловко двигались большие сильные руки профессора Вильчура.
Каждый жест этих рук нужно было понять мгновенно. Каждый звук, доносящийся время от времени из-под маски, означал приказ, который ассистенты исполняли в тот же миг. Борьба шла не только за жизнь пациента, но и за престиж. Благополучный исход этой отчаянной, казалось бы, безнадежной операции мог стать триумфом хирургии и принести известность не только профессору, его клинике и ученикам, но и всей польской науке.
Профессор Вильчур делал операцию на сердце. Держа его на левой ладони, он ритмичными движениями пальцев массировал его, так как сердце слабело. Сквозь тонкую резиновую перчатку он чувствовал каждое его колебание. Когда сердечные клапаны отказывали, доктор немеющими пальцами заставлял их работать. Операция шла уже сорок шесть минут. Следящий за пульсом доктор Марчевский шестой раз вводил пациенту камфору с атропином.
В руках профессора один за другим менялись инструменты. К счастью, гнойный очаг неглубоко проник в сердечную мышцу и пациента еще можно было спасти. Только бы выдержало сердце еще минут восемь-девять!
«Однако никто из них не решился! — подумал профессор. — Никто — ни один хирург Лондона, Парижа, Берлина или Вены». Пациента привезли в Варшаву. Все отказались от славы и большого гонорара. А гонорар — это строительство нового корпуса больницы да еще путешествие Беаты с дочуркой на Канарские острова на всю зиму. Тяжело будет без них, но зато они хорошо отдохнут. Нервы Беаты в последнее время совсем сдали.
Синевато-розовый мешок спазматически вздулся и мгновенно опал. Раз, второй, третий… Кусок трепещущей плоти в левой руке профессора сжался. Из маленькой ранки на фиолетовую оболочку вытекло несколько капель крови. В глазах присутствующих появился испуг. Раздалось тихое шипение кислорода, и игла «Рекорда» снова вошла в вену больного. Пальцы профессора ритмично сжимались и разжимались.
Еще несколько секунд и ранка была очищена. Профессору подали тонкую хирургическую нить. Первый, второй, третий шов. Трудно было поверить, что эти огромные руки способны совершить такое. Профессор осторожно положил сердце и несколько мгновений всматривался в него. Оно пульсировало в неровном ритме, но опасность уже миновала. Профессор выпрямился и велел ассистентам продолжать операцию. Из стерильных полотен доктор Скужень достал удаленную часть грудной клетки. Работа продолжалась. Отдав необходимые распоряжения, профессор покинул операционную. Он был уверен, что ассистенты доведут дело до конца.
Глубоко вдохнув свежий воздух. Вильчур снял маску, перчатки, передник, забрызганный кровью халат и расправил плечи. Часы показывали половину третьего.
«Опять опаздываю на обед, да еще в такой день, — подумал он. — Правда, Беата знает, какая сегодня трудная операция, но опоздание ее огорчит». Выходя утром из дому, он нарочно сделал вид, что не помнит о сегодняшней дате: исполнилось восемь лет со дня их бракосочетания. Но Беата знала, что забыть он не мог. Каждый год в этот день он дарил жене какой-нибудь оригинальный подарок, с каждым годом все прекраснее и дороже по мере того, как росли его известность и состояние. И сейчас, наверное, в кабинет уже принесли подарок, который он заказал.
Профессор торопливо переодевался. Однако он помнил, что предстоит осмотреть еще двух больных на первом этаже и пациента, прооперированного совсем недавно. Дежуривший около него доктор Скужень лаконично доложил:
— Температура и давление в норме, пульс очень слабый с некоторой аритмией.
— Слава Богу, — улыбнулся профессор.
Взглядом, полным признательности и уважения, молодой доктор окинул внушительную фигуру учителя. Он слушал лекции профессора в университете, когда тот занимался научной деятельностью. Доктор помогал ему готовить материал для научных работ. А когда профессор открыл частную клинику, доктор Скужень получил в ней хорошо оплачиваемую работу и все условия для самостоятельной деятельности. Возможно, в душе он сожалел, что профессор внезапно отказался от дальнейшей научной работы, ограничившись чтением лекций в университете и практикой, приносящей большие деньги. Но это не могло повлиять на доброе отношение молодого доктора к своему учителю и шефу. Как и все в Варшаве, он знал, что профессор поступал так не ради себя, что он работал как вол и никогда не колебался, если нужно было взять на себя ответственность. В сложнейших операциях, таких, как сегодня, проявлялся талант. Как хирург Вильчур творил чудеса.
— Вы гений, пан профессор, — восторженно сказал доктор Скужень.
Профессор Вильчур рассмеялся своим мягким добродушным смехом, который успокаивал пациентов и вселял в них веру в исцеление.
— Не преувеличивайте, коллега, не преувеличивайте. И вы достигнете того же. Но, должен признаться, я доволен. Звоните мне домой, хотя, надеюсь, вы справитесь сами. У меня, знаете ли, сегодня домашнее торжество. Из дому, наверное, уже звонили…
Профессор не ошибался. В его кабинете уже несколько раз звонил телефон.
— Прошу передать пану профессору, — говорил слуга, — чтобы он как можно скорее возвращался домой.
— Профессор в операционной, — каждый раз флегматично отвечала секретарша панна Яновичувна.
— Что за штурм, черт возьми! — проговорил, входя в приемную, главный врач Добранецкий.
Панна Яновичувна вынула из машинки отпечатанную страницу и сказала:
— Сегодня годовщина бракосочетания пана профессора. Забыли? У вас ведь приглашение…
— Ах, да. Надеюсь хорошо повеселиться… Как всегда, у них будет первоклассный оркестр, отменный ужин, лучшее общество.
— Это еще не все! Вы забыли о прекрасных женщинах, — иронически заметила секретарша.
— Вовсе нет. Если вы там будете… — галантно произнес доктор.
На бледных щеках секретарши появился румянец.
— Не остроумно, — пожала она плечами. — Даже будь я красавицей, и то не рассчитывала бы на ваше внимание.
Панна Яновичувна не любила Добранецкого, хотя, как мужчина, он нравился ей: орлиный нос, высокий лоб и задумчивый взгляд. Она знала, что он хороший хирург, потому что сам профессор поручал ему сложнейшие операции и перевел на должность доцента. Однако она считала его холодным и расчетливым карьеристом, охотившимся за богатой невестой, и, кроме того, не верила в его искреннюю благодарность профессору, которому он был обязан всем.
Добранецкий был достаточно прозорлив, чтобы почувствовать эту неприязнь. А поскольку в его правила не входило восстанавливать против себя кого бы то ни было, кто мог хоть чем-нибудь ему навредить, он примирительно спросил, указывая на стоявшую возле стола коробку:
— Сшили себе новую шубу? Коробка от Порайского.
— Я не могу позволить себе одеваться у Порайского, тем более сшить такую шубу.
— Даже «такую»?
— Загляните. Черные соболя.
— О-го-го!.. Хорошо же живется пани Беате.
Покачав головой, он добавил:
— По крайней мере, материально.
— Что вы имеете в виду?
— Ничего.
— Постыдились бы! — вспыхнула панна Яновичувна. — Такой муж и так любит ее… Позавидовать ей могла бы каждая женщина.
— Очевидно.
Панна Яновичувна пронзила его гневным взглядом.
— У нее есть все, о чем может мечтать женщина! Молодость, обаяние, очаровательная дочурка, известный и обожающий ее муж, который работает днями и ночами, чтобы обеспечить ей все удобства, положение в обществе. И уверяю вас, доктор, что она умеет это ценить!
— Я не сомневаюсь, — кивнул головой доктор. — только знаю, что женщины больше всего ценят…
Не успел он закончить свою мысль, как в кабинет вбежал доктор Ванг и воскликнул:
— Потрясающе! Удалось! Будет жить!
С энтузиазмом он начал рассказывать о ходе операции, во время которой ассистировал профессору.
— Только наш профессор мог отважиться на такое!.. Показал, на что способен, — с гордостью заметила панна Яновичувна.
— Ну, не будем преувеличивать, — продолжал доктор Добранецкий. — Мои пациенты не всегда лорды и миллионеры, может быть, им не всегда по шестьдесят, но история знает целый ряд успешно проведенных операций на сердце, в том числе и история нашей медицины. Варшавский хирург доктор Краевский именно после такой операции приобрел всемирную известность. Это было тридцать лет назад!
В кабинете собрались врачи из персонала клиники, и когда, спустя несколько минут, появился профессор, на него обрушился поток поздравлений.
Он слушал их, и на его раскрасневшемся, с крупными чертами, лице светилась добрая улыбка. Профессор украдкой посматривал на часы. Однако прошло не менее 20 минут, прежде чем он оказался внизу в своем большом черном автомобиле.
— Домой, — бросил он шоферу, поудобнее устраиваясь на сиденье.
Усталость быстро проходила. Он чувствовал себя здоровым и полным сил. И, хотя из-за полноты Вильчур выглядел гораздо старше своих 43 лет. Чувствовал он себя моложе своего возраста, а временами казался просто мальчишкой, особенно когда кувыркался на ковре с маленькой Мариолой или играл с ней в прятки. При этом он не только забавлял дочурку, но и сам получал удовольствие от игры с ней.
Беата не понимала его, и, когда присматривалась к нему в такие минуты, в ее глазах можно было увидеть что-то вроде замешательства и страха.
— Рафал, — говорила она, — если бы тебя кто-нибудь увидел сейчас!
— Возможно, тогда мне предложили бы место воспитательницы детского сада, — отвечал он с улыбкой.
Признаться, в такие минуты ему становилось обидно. Беата, несомненно, была самой лучшей женой в мире и, конечно, любила его. Но почему она относилась к нему с ненужным почтением, даже с поклонением? В ее заботе и бережном отношении было что-то церемонное. В первые годы их жизни ему казалось, что Беата боится его, и он делал все, чтобы помочь ей справиться с этим чувством. Рассказывал ей самые смешные случаи о себе, исповедовался в ошибках, студенческих похождениях, старался вытеснить из ее милой головки даже самую мысль о том, что они не совсем равны. Наоборот, он на каждом шагу подчеркивал, что живет только для нее, работает для нее, что только она составляет его счастье. И это было действительно так.
Он безумно любил Беату и знал, что она отвечает ему тем же, хотя ее любовь проявлялась не столь откровенно. Беата была деликатной и нежной, как цветок. Она всегда встречала мужа милой улыбкой и добрым словом. И, если бы иногда Вильчур не видел ее раскрепощенной, заливающейся громким радостным смехом, веселой и кокетливой в окружении молодежи, ему бы казалось, что она и не может быть другой. Профессор старался доказать ей, что он не меньше, чем молодежь, способен на беззаботные развлечения. Но все его усилия были напрасны. Наконец, со временем он смирился со своим положением и считал, что не имеет права желать еще большего счастья.
И вот наступила восьмая годовщина их совместной жизни, ни разу не омраченной даже самой незначительной ссорой, мелочным спором или же тенью неуважения. Они познали бесконечно долгие минуты счастья, нежности и признаний…
Признания… Собственно, только он рассказывал Беате о своих чувствах, мыслях и планах… Беата либо не умела раскрывать свою душу, либо ее внутренний мир был слишком узким, слишком простым… Может быть, чересчур — Вильчур осуждал себя за это определение, — чересчур примитивным… Он считал, что это оскорбительно для Беаты, что он унижает ее, думая так. Однако такие мысли наполняли его сердце еще большей заботой и нежностью.
— Я оглушаю ее, ошеломляю собой, — говорил он себе. — Она такая интеллигентная и хрупкая. Отсюда впечатлительность и боязнь, как бы я не подумал, что ее дела мелкие, повседневные и не заслуживающие внимания.
Придя к такому выводу, он всегда старался показать, как важно и значительно все то, чем она занимается. Он с большим вниманием вникал во все домашние мелочи, интересовался нарядами Беаты, духами, одобрял все ее планы встреч с друзьями. Обо всем, что касалось устройства детской комнаты, Вильчур рассуждал так серьезно, точно речь шла об очень важной научной проблеме.
И это действительно, было для него очень важно, ибо он верил, что счастье нужно сохранять с особой заботой. Те немногие, оторванные от работы часы, которые профессор уделял Беате, он старался наполнить любовью и теплом.
Автомобиль остановился возле красивой виллы с фасадом из белого камня, несомненно, самой красивой на всей Аллее Сириней и одной из наиболее элегантных в Варшаве.
Профессор Вильчур выскочил из машины, взял у шофера коробку с шубой и быстро пошел к дому. Входную дверь он открыл своим ключом и постарался закрыть ее за собой, как можно тише. Он хотел сделать Беате сюрприз, который задумал еще час назад, когда, склонившись над вскрытой грудной клеткой пациента, наблюдал за сложным переплетением аорт и вен.
Однако в холле профессор увидел Бронислава и старую домработницу Михалову. Видимо, Беата обиделась на него за опоздание. Это можно было прочесть на их вытянутых, напряженных лицах. Они ждали его. Это не входило в планы профессора, и он движением руки велел им выйти.
Несмотря на это, Бронислав попытался обратиться к нему:
— Пан профессор…
— Тсс!.. — прервал его Вильчур и, нахмурив брови, добавил шепотом:
— Возьми пальто!
Слуга снова хотел что-то сказать, но только пожевал губами и помог профессору раздеться.
Вильчур быстро открыл коробку, вынул прекрасную шубку из черного блестящего меха, накинул ее себе на плечи, а на голову залихватски надел шапочку с двумя кокетливо свисающими хвостиками. Руки он вложил в муфту и с радостной улыбкой посмотрел в зеркало — выглядел чертовски смешно.
Он бросил взгляд на слуг, чтобы проверить впечатление, но в их взглядах было только замешательство и осуждение.
— Глупцы, — подумал профессор.
— Пан профессор… — снова начал Бронислав, а Михалова стала переминаться с ноги на ногу.
— Да замолчите же вы, в конце концов, — прошептал профессор и, отстранив их, открыл дверь в гостиную.
Он надеялся застать Беату с дочуркой в розовой комнате или в будуаре.
Он прошел в спальню, будуар, детскую. Их нигде не было. Вильчур вернулся и заглянул в кабинет. Там тоже было пусто. В столовой, на украшенном цветами столе, сверкающем позолотой фарфора и хрусталя, стояли два прибора: Мариола и мисс Толерид пообедали раньше. В открытых дверях буфетной стояла горничная. Лицо ее было заплакано, а глаза распухли от слез.
— Где пани? — спросил он обеспокоенно.
Вместо ответа профессор услышал рыдания.
— Что это значит? Что случилось?! — уже не пытаясь сдерживаться, крикнул он.
Предчувствие какой-то беды сдавило ему горло.
Служанки и Бронислав тихо вошли в столовую и молчаливо остановились у стены. Окинув их испепеляющим взглядом, профессор в отчаянии крикнул:
— Где пани?!
Неожиданно его взгляд остановился на столе. Возле его прибора лежало письмо: бледно-голубой конверт с серебристыми краями.
Сердце судорожно сжалось, голова закружилась. Он протянул руку и взял конверт, который показался ему холодным и мертвым. Вильчур с минуту нерешительно держал его в руках. На конверте, адресованном ему, он узнал угловатый, крупный почерк Беаты.
Наконец, дрожащими от волнения пальцами, он вскрыл письмо и начал читать:
«Дорогой Рафал! Не знаю, сможешь ли ты когда-нибудь простить меня за то, что ухожу…»
Слова дрожали и сливались в одно целое. Он задыхался, лоб покрылся испариной.
— Где она?! — крикнул он, задыхаясь. — Где она?!!
— Пани уехала с девочкой, — едва слышно прошептала служанка.
— Врешь!!! — проревел Вильчур. — Это ложь!
— Я сам вызвал такси, — простодушно признался Бронислав, а потом добавил: — И чемоданы выносил. Два чемодана…
Шатаясь, профессор вышел в соседний кабинет и закрыл за собой дверь. Прислонившись к двери, он попытался читать дальше, но прошло много времени, прежде чем он смог вникнуть в содержание письма.
«Не знаю, сможешь ли ты когда-нибудь простить меня за то, что ухожу. Поступаю низко, отвечая злом на твою безграничную доброту, которую я никогда не забуду. Но оставаться я больше не могла. Клянусь тебе, у меня был только один выход — смерть. Но я всего лишь слабая и бедная женщина. У меня не хватило мужества. Долгие месяцы я боролась с этой мыслью. Может быть, я никогда не буду счастлива, может быть, мне никогда не будет покоя. Я не имею права осиротить Мариолу, но и не могу… оставить его.
Пишу беспорядочно, не могу собраться с мыслями. Сегодня день нашей свадьбы. Знаю, дорогой Рафал, что ты подготовил какой-нибудь подарок для меня. Было бы нечестно принять его сейчас, когда окончательно решила покинуть тебя.
Я полюбила, Рафал. И эта любовь сильнее меня. Сильнее всех чувств, которые питала и питаю к тебе, от безграничной благодарности до самого глубокого уважения и восхищения, от искренней доброжелательности до привязанности. К сожалению, я никогда не любила тебя, но поняла это лишь теперь, когда встретила на своем пути Янека. Я уезжаю далеко, и будь милосерден: не ищи меня! Умоляю, сжалься надо мной! Я знаю, что ты великодушен и безгранично добр. Я не прошу тебя, Рафал, простить меня. Не заслужила этого и понимаю, что ты имеешь право ненавидеть меня и презирать. Я всегда была недостойна тебя и никогда не смогла бы подняться до твоего уровня. Ты сам это слишком хорошо знаешь. Но, будучи человеком добрым, ты старался не показывать мне этого. Твоя доброта унижала и мучила меня. Ты окружил меня роскошью и людьми своего круга, засыпал дорогими подарками. Наверное, я не создана для такой жизни. Меня мучил высший свет, твое богатство и слава, а заодно и моя никчемность рядом с тобой.
Я сознательно вступаю в новую жизнь, где, возможно, меня ждет крайняя нужда или во всяком случае отчаянная борьба за каждый кусок хлеба. Но я буду рядом с человеком, которого безгранично люблю. Если своим поступком я не убила благородства твоего сердца, то заклинаю тебя: забудь обо мне. Надеюсь, ты скоро успокоишься. Ты такой умный и, наверное, встретишь другую женщину, в сто раз лучше меня. От всего сердца желаю тебе счастья, которое обрету и я, если буду знать, что тебе хорошо.
Я забираю Мариолу, потому что без нее не смогла бы прожить и часа, ты ведь знаешь это. Только не думай, что я хочу лишить тебя дочери, которая принадлежит нам обоим. Спустя несколько лет, когда мы оба сможем спокойно смотреть в будущее, я найду тебя.
Прощай, Рафал. Не считай меня легкомысленной и не думай, что сможешь как-то повлиять на мое решение, изменить его. Я не отступлюсь. Я не умела обманывать, и знай, что верна была тебе до конца. Прощай, будь милосерден и не старайся меня найти.
Беата
P. S. Деньги и все драгоценности оставляю в сейфе. Ключ положила в ящик твоего стола. С собой забираю только вещи Мариолы».
Профессор Вильчур опустил руку с письмом и протер глаза. В зеркале напротив он увидел свое отражение в странном наряде. Сбросив с плеч шубу, он начал читать письмо снова.
Удар обрушился на него так неожиданно, что он все еще никак не мог поверить в его реальность.
— Как же это? — простонал он. — Почему?.. Почему?..
Он безуспешно пытался хоть что-нибудь понять. В сознании пульсировала лишь одна мысль: ушла, бросила его, забрала ребенка, любит другого. Ни один из мотивов поступка Беаты не укладывался в рамки его понимания.
Спускались ранние осенние сумерки Вильчур подошел к окну и уже в который раз стал перечитывать письмо Беаты.
Раздался стук в дверь, и Вильчур вздрогнул. На мгновение мелькнула неосознанная надежда — «Это она! Вернулась!..»
Но уже через минуту он понял, что ошибся.
— Войдите, — пригласил профессор охрипшим голосом.
В комнату вошел Зигмунт Вильчур, дальний родственник, председатель кассационного суда. Они поддерживали близкие отношения и частенько бывали друг у друга. Но появление Зигмунта в такое время вряд ли было случайным…
— Как поживаешь, Рафал? — спросил Зигмунт бодрым приятельским тоном.
— Привет, — протянул руку профессор.
— Почему в темноте? — и, не дожидаясь ответа, Зигмунт щелкнул выключателем. — Холодно здесь, собачья осень. Смотри-ка, дрова в камине! Нет ничего лучше камина! Так пусть Бронислав затопит…
Вошедший слуга краем глаза взглянул на хозяина, поднял с пола шубу, развел огонь и вышел. Пламя быстро охватило сухие поленья. Профессор продолжал неподвижно стоять у окна.
— Иди сюда, посидим, поговорим, — потянул его Зигмунт в кресло у камина. — Вот так. Тепло — это замечательная вещь. Ты молодой, не умеешь еще это ценить. А для моих старых костей… Ты что не в больнице?
— Да… Так вышло.
— Я звонил, — воодушевленно продолжал председатель, — звонил в больницу. Хотел зайти получить у тебя консультацию. Беспокоит меня левая нога. Боюсь, что это ишиас…
Профессор слушал молча, но лишь отдельные слова доходили до его сознания. Однако ровный и спокойный голос Зигмунта действовал настолько благотворно, что мысли начали концентрироваться, соединяться, связываясь в какой-то почти реальный образ действительности. Профессор вздрогнул, когда родственник вдруг, сменив тон, спросил:
— А где же Беата?
Лицо профессора вытянулось, и он с усилием произнес:
— Уехала… Да… Уехала… Уехала… за границу.
— Сегодня?
— Сегодня.
— Это как-то неожиданно, — заметил Зигмунт.
— Да… Да. Я отправил ее… Понимаешь… были некоторые дела и в связи с этим…
Профессор говорил с таким трудом, а страдание так выразительно отражалось на его лице, что Зигмунт поспешил согласиться:
— Разумеется, понимаю. Только, видишь ли, на сегодня приглашены гости. Нужно было бы позвонить всем и предупредить, что вечер не состоится… Если позволишь, я займусь этим?..
— Буду тебе крайне признателен…
— Вот и хорошо. Я думаю, что у Михаловой есть список приглашенных, я возьму его. А для тебя сейчас самое лучшее — прилечь в постель… Ну, не буду тебе мешать. До свидания.
Он протянул руку для прощания, но профессор не заметил ее. Зигмунт похлопал его по плечу, задержался еще на минуту у двери и вышел.
Профессор очнулся, когда скрипнула дверь. Он заметил, что все еще сжимает в ладони письмо Беаты. Смяв лист бумаги в маленький шарик, он бросил его в огонь. Вспыхнув красным бутоном, письмо превратилось в пепел. Дрова в камине уже давно превратились в горку красных углей, когда, наконец, профессор встал. Медленным движением он отодвинул кресло и осмотрелся.
— Не могу, не могу здесь больше, — прошептал Вильчур и выбежал в прихожую.
Бронислав вскочил со стула:
— Пан профессор уходит?.. Осеннее пальто или более теплое?
— Все равно.
— На улице прохладно. Я думаю, лучше надеть более теплое, — высказал свое решение слуга и подал пальто.
— Перчатки!
Бронислав выбежал за профессором на крыльцо. Но тот не услышал, так как был уже на улице.
Конец октября в том году был холодный и дождливый. Сильный северный ветер срывал с ветвей деревьев преждевременно пожелтевшие листья. На тротуарах стояла вода. Одинокие прохожие шли с поднятыми воротниками, наклонив голову, чтобы защитить лицо от мелких колючих капель дождя, или двумя руками держали зонтики, защищаясь от резких порывов ветра. Из-под колес редких автомобилей вылетали мутные струи воды. Извозчичьи лошади лениво тащились, а поднятые верхи пролеток, омываясь дождем, тускло поблескивали в свете желтых фонарей.
Доктор Рафал Вильчур машинально застегнул пальто. Он шел по улице, никуда не сворачивая.
«Как она могла так поступить? Как могла?» — уже в который раз мысленно задавал он себе один и тот же вопрос.
Неужели она не понимала, что отнимает у него все, что лишает его смысла и цели существования? И почему? Только потому, что встретила какого-то человека… Если бы он хоть знал, если бы был уверен, что этот человек сможет оценить ее, не обидит, даст счастье, которого она достойна. Она написала только его имя: Янек.
Вильчур начал перебирать в памяти близких и далеких знакомых. Нет, ни с одним из них она не могла уехать. Может, это какой-нибудь негодяй, аферист, бродяга, который бросит ее при первой возможности. А может, Беате заморочил голову, обманул ее, сманил лживыми признаниями и клятвами профессиональный соблазнитель? Рассчитывал, вероятно, на деньги. А ведь она не взяла даже своих драгоценностей. Это, вероятно, отъявленный мерзавец. Надо его догнать и, пока еще есть время, предупредить преступление. Необходимо обратиться к властям, в полицию… Объявить розыск, разослать сыщиков…
И что с того, если ее найдут? Она ведь все равно не вернется ко мне. Откровенно же написала, что не любит, что ее мучили и его мнимое превосходство, и богатство, и слава… и, наверное, его любовь. Она была такой деликатной, что никогда об этом не говорила прямо… По какому же праву он осуждает ее, решает чужую судьбу?.. А если она согласна на любые тяготы с тем другим?.. Какие аргументы можно найти, желая убедить женщину вернуться к нелюбимому мужу, к мужу, которого она… ненавидела? Не слишком ли поспешно он причислил того человека к отбросам общества, представив этаким мерзавцем?. Беата не могла уйти с таким мужчиной. Ей всегда нравились идеалисты, мечтатели… Даже Мариоле она часами читала стихи, которые семилетний ребенок не мог понять. Она читала для себя.
Мужчина, с которым она ушла, должен быть молодым, непрактичным, бедным. Но как, когда она с ним познакомилась? Почему никогда, ни единым словом, не обмолвилась о нем?.. И внезапно сбежала, поступила так неосмотрительно и жестоко. Бросила человека, который был готов на все… как пес, как раб…
Согрешил ли он перед ней, перед своей любовью? Никогда! Даже в мыслях! Она была первой женщиной, которую профессор полюбил. Произошло это почти десять лет тому назад. Он так отчетливо все помнил. Познакомились они случайно. И он до сегодняшнего дня утром и вечером, каждый час, каждую минуту благословлял тот случай. Тогда Вильчур был еще доцентом и проводил собственные опыты. Ее дедушка попал на улице под колеса грузовой машины. Сложнейший перелом обеих ног. Вильчуру, оказавшему первую помощь, пришлось взять на себя труд сообщить о несчастье его внучке. Дверь маленькой квартирки в старом городе тогда открыла ему Беата.
А через несколько месяцев уже состоялась их помолвка. Беате едва исполнилось семнадцать лет. Она была хрупкой, бледной девушкой и носила дешевые заштопанные платья. В доме царила бедность. Родители Беаты во время войны потеряли все свое состояние. До несчастного случая старик содержал свою жену и внучку, давая уроки иностранных языков. Бабушка часами рассказывала внучке и ее жениху о былом величии рода Гонтыньских, о дворцах, балах, охоте, о табунах лошадей, драгоценностях, о нарядах, которые привозились из Парижа… В задумчивых глазах Беаты отражалось сожаление об утраченном прошлом, которое, казалось, уже не вернется никогда.
В такие минуты он сжимал ее худенькую ручку и говорил:
Я все тебе дам. Вот увидишь, Беата! И драгоценности, и наряды из Парижа, и балы, и слуг! Все тебе дам!
А у самого тогда, кроме двух чемоданов в одной комнатушке, шкафа со специальной литературой и скромного оклада доцента, ничего не было.
Но зато у него была стальная воля, твердая вера и горячее желание выполнить данные Беате обещания. Большие знания, врожденный талант, сильный характер и упорный труд сделали свое дело. Счастье сопутствовало ему. Росла слава, росли доходы. В тридцать семь лет он получил кафедру, а через несколько месяцев еще большее счастье пришло в их дом: Беата родила девочку.
В честь покойной прабабки Гонтыньской назвали ее Мария Иоланта, уменьшительно — Мариола.
Воспоминание о дочери новой болью сжало сердце профессора Вильчура. Не однажды он задумывался над тем, кого из них он больше любит… Когда девочка начала говорить, одним из первых ее слов было: «тапу-ля…»
Так и осталось с годами. Она всегда его называла «тапулей». Когда в два года девочка заболела и перенесла тяжелую скарлатину, он дал себе слово, что с этого момента всех бедных детей будет лечить бесплатно. В его второй больнице, где всегда не хватало мест, несколько палат занимали дети — бесплатные пациенты. Все это делалось ради нее, для ее благополучия и здоровья.
А сейчас ее отняли у него.
Это было бесчеловечно и жестоко.
— Ты должна отдать ее мне! Должна! — произнес профессор, сжимая кулаки.
Прохожие оглядывались, но он не замечал ничего.
— За мной право! Ты бросила меня, но я заставлю тебя вернуть мне Мариолу. Право за мной. И моральное право за мной тоже. И ты сама это должна признать, ты подлая, подлая! Подлая… Низкая, неужели не понимаешь, что совершила преступление! Какое преступление может быть более тяжким?.. Какое, скажи сама!.. Тебе были омерзительны деньги и все остальное. Хорошо, но чего тебе не хватало? Не любви же, потому что никто не сможет тебя любить так, как я! Никто! Во всем мире!
Профессор споткнулся и едва не упал. Он шел немощеной улицей, утопавшей в грязи. То тут, то там были уложены большие камни, по которым жители этого района пытались добраться домой, не промочив ног. В окнах уже нигде не было света. Редкие газовые фонари едва освещали темную узкую улочку. Вправо вела более густо застроенная улица. Вильчур повернул туда и пошел медленнее.
Он не чувствовал усталости, но ноги стали тяжелыми, невыносимо тяжелыми. Он, должно быть, промок насквозь, так как чувствовал, что под порывами злого осеннего ветра его начинает знобить.
Вдруг кто-то преградил ему дорогу.
— Уважаемый, — раздался охрипший голос, — одолжи, пан, без банковской гарантии пять сотен на поддержку.
— Что? — не понял профессор.
— Не чтокай, ибо к тебе вернется, говорится в Священном Писании. Как аукнется, так и откликнется, гражданин столицы тридцатимиллионного государства с выходом к морю.
— Что вам угодно?
— Здоровья, счастья и всяческого благополучия. А более всего желаю себе, чтобы мой пустой желудок был наполнен сорокапятипроцентным раствором алкоголя при любезном участии некоторой дозы свиной падали, называемой колбасой.
Оборванец с отекшим небритым лицом едва держался на ногах. От него разило спиртным.
Профессор достал из кармана несколько монет.
— Возьмите.
— Bis dat, qui cito dat,[1] — манерно ответил пьяница. — Thank you, my darling.[2] Позволь, однако, щедрый жертвователь, и мне пожертвовать для тебя что-нибудь ценное. Я имею в виду свое общество. Да. Слух тебя не подводит, добрый человек. Я удостаиваю тебя этой чести. Noblesse oblige![3] Я ставлю! Вы промокли, сэр, замерзли на холоде. «Войди в мой дом, человече, и отогрейся возле меня». Правда, у меня нет дома, но зато у меня богатые знания. Что значит какое-то строение по сравнению со знаниями?.. А я ими с паном, mon prince,[4] охотно поделюсь. Мои знания разносторонни. Пока говорю только о топографической части. Определенно знаю, где находится единственная пивная, в которую человек может попасть в такое время, не выламывая замков и решеток. Одно слово: Дрожжик. Это здесь, на углу Поланецкой и Витебской улиц.
Вильчур подумал, что действительно алкоголь разогреет его, ведь он совершенно замерз. А, кроме того, беспрерывная болтовня пьяницы оглушала его, но и отвлекала.
Уже совсем стемнело, когда после настойчивого стука в закрытые ставни они, наконец, вошли в маленький магазин, пропитанный запахами открытых бочек с селедкой, пива и керосина. В комнате рядом, немного большей, хотя еще более зловонной, в углу за столом сидело несколько совершенно пьяных мужчин. Хозяин, квадратный верзила с лицом заспанного бульдога, в грязной рубашке и расстегнутой жилетке, ни о чем не спрашивая, поставил на свободный стол бутылку водки и выщербленную тарелку с обрезками мяса.
Но здесь было тепло, и окоченевшие руки постепенно оттаивали. Первый стаканчик водки сразу разогрел горло и желудок. Сосед не переставал говорить. Пьяная компания в углу не обращала на них никакого внимания. Оттуда доносился храп и время от времени бессвязное бормотание.
Второй стакан водки принес профессору явное облегчение.
«Как хорошо, — подумал он, — никто здесь на меня не смотрит, никто ничего не…»
— Потому что, послушай, граф, — продолжал свой монолог заросший приятель, — Наполеона черт побрал, Александра Македонского ditto.[5] А почему, спросишь! Потому что не фокус быть кем-то. Фокус быть ничем. Ничем, мелким насекомым за воротником судьбы. Disce, puer![6] Это тебе я говорю, я, Самуэль Обединский, которого никогда ниоткуда не собьешь, потому что он никогда никуда не подымется. Цоколь — это, приятель, основание для дураков. А вера — шарик, из которого рано или поздно выйдет воздух. Шанс?.. Есть, конечно, что скорее сам сдохнешь. Остерегайтесь шариков, граждане!
Он поднял пустую бутылку и прокричал:
— Пан Дрожжик, еще одну! Даритель вечной радости, опекун заблудившихся, даритель сознания и забвения!
Хмурый шинкарь, не спеша, принес бутылку водки, широкой ладонью шлепнул по дну и поставил откупоренную бутылку перед ними.
Профессор Вильчур молча выпил и содрогнулся. Он никогда не пил, и неприятный вкус дешевой водки вызывал в нем отвращение, но, уже чувствуя шум в голове, ему захотелось потерять сознание, раствориться.
— Весь смысл обладания серым веществом, — говорил человек, который назвал себя Самуэлем Обединским, — заключается в жонглировании между сознанием и мраком. Иначе чем можно возместить трагедию интеллекта, который доходит до абсурдного утверждения, что является игрой природы, ненужным балластом, пузырем, прикрепленным к хвосту нашего звериного высочества. Что ты знаешь о мире, о вещах, о цели существования? Да, я спрашиваю тебя, существо, обремененное двумя килограммами мозговой субстанции, что ты знаешь о цели?.. Не парадокс ли это? Невозможно сделать движение рукой, нельзя сделать и шага без ясной и осознанной цели. Правда?.. А между тем, с самого рождения, на протяжении десятков лет ты проделываешь миллионы, миллиарды разных движений, борешься, работаешь, учишься, падаешь, встаешь, радуешься, огорчаешься, думаешь, расходуешь столько же энергии, сколько варшавская электростанция. И на кой ляд? Да, приятель, вот так, живешь и не знаешь, с какой целью все это делаешь. Единственная инстанция, куда ты можешь обратиться за получением авторитетной информации по данному вопросу, является разум, а он, я тебе скажу, бессильно разводит руками. Так где же смысл, где логика?
Он громко рассмеялся и одним духом опрокинул стакан.
— Тогда зачем существует разум, если он не в состоянии выполнить свою единственную, действительно единственную, задачу?.. Я знаю, каким будет ответ, но это чепуха. Он ответит, что его диапазон действия охватывает только жизненные функции. Причины и цели жизни не принадлежат его департаменту. Согласен. Но увидишь, как он справляется с жизнью. Что он может нам здесь объяснить? Оказывается — ничего. Ничего, кроме самых элементарных животных функций. Так зачем же появилось в черепной коробке это новообразование? На кой, спрашиваю тебя, уважаемый председатель, черт? Что он знает? Знает ли, что такое разум?! Дал ли он человеку возможность узнать хотя бы самого себя? Узнать настолько, чтобы сказать с полной уверенностью, что я негодяй или порядочный человек, идеалист или моралист. Нет, сто раз нет! Он может сказать лишь, хочу я телятины или свинины. Но для этого достаточно мозга обыкновенной дворняжки. А если говорить о людях, о близких? Подскажет ли он нам что-нибудь?.. Нет! Клянусь всем своим состоянием, что в вашем черепе не родится ни одна аксиома по отношению к моей незаурядной личности. Хотя общаемся мы уже сроком в… две бутылки. Скажите, есть ли какая-нибудь уверенность не во мне, а в тех, кого вы знаете много лет?.. Знаю ли я что-нибудь о братьях, об отце, о жене, о приятеле?.. Нет! Люди ходят в непромокаемых комбинезонах. И нет возможности проникнуть в их сущность. Будем здоровы! Пей, пан.
Бродяга чокнулся с профессором и выпил.
— Если хочешь, маэстро, узнать, как действительно выглядит шикарная дама, можешь подсмотреть ее в ванне через замочную скважину. Проверишь, скажем, что у нее истрепанная грудь и худые бедра. Узнаешь о ней что-нибудь новое. Но о ее сущности по-прежнему ничего не будешь знать. Потому что даже тогда, когда она одна и снимает свою оболочку, маску, которую всегда надевала для тебя, под ней окажется другая, которую она не снимала никогда и которая для нее самой является чем-то непроницаемым. Верно? Конечно, есть минуты, когда можно заглянуть кому-нибудь в рукав или за воротник. Это катастрофические мгновения. Оболочка разрывается, лопается, появляются отверстия, щелочки. Вот… вот, например, в такой ситуации, как у тебя сейчас, пан! Что-то тяжелое проехалось по тебе.
Он наклонился над столом и вперил в профессора Вильчура свои покрасневшие глаза.
— Я прав? Ты согласен со мной?
— Да, — кивнул головой профессор.
— Разумеется! — гневно крикнул Обединский. — Разумеется! Такой человек, как я, страждущий покоя, не может не столкнуться с человеческой глупостью! Потому что дно каждой трагедии это глупость!.. Так в чем дело? Лопнувший шарик или платформа?.. Обанкротился, выбросили из какого-нибудь министерского кресла или разочарование? Что?.. Женщина?.. Изменила тебе?..
Профессор опустил голову и едва слышно ответил:
— Бросила…
Глаза Обединского сверкнули яростью:
— Ну и что! — заорал он. — Что из этого?!
— Что из этого? — профессор схватил его за руку. — Это значит… Это все… Все!..
В его голосе, должно быть, было что-то такое, что заставило Обединского сразу успокоиться; он сник и замолчал. Только спустя несколько минут он начал говорить каким-то жалобным тоном:
— Подлая жизнь, и мне постоянно не везет. Ненавижу сентиментальность, но судьба вечно подбрасывает мне жертвы сентиментальности. Черт бы побрал… Не сомневаюсь, что это специально. Одного дубина не свалит с ног, а другой поскользнется на вишневой косточке и расшибет себе лоб. Нет тут никакой мерки, никакого критерия. Пей, брат. Водка — хорошая вещь, черт подери!..
Он снова наполнил стаканы.
— Пей, — предложил Обединский, вкладывая стакан в руку профессора. — Эй, Дрожжик, дай следующую!
Хозяин сполз со своего логовища в алькове и принес бутылку. После чего погасил свет, так как в нем уже не было нужды: через грязное окно заглядывало пасмурное дождливое утро. Компания, что сидела в углу пивной, бросив своего компаньона, высыпала на улицу.
Обединский, опершись локтями о стол, в пьяной задумчивости говорил:
— Вот так с женщинами… Одна присосется к тебе и все соки вытянет, другая обдерет как липку, третья обманывает на каждом шагу или будет такая, которая втянет в повседневное болото… Стирка, уборка, пеленки и всякое такое… И это жизнь! Но это не так, все зависит от мужчины, какой он! Одному — как с гуся вода, другой, как подстреленный кот закрутится, запищит и сдыхает, а такой, как ты, амиго?.. Твердо должен стоять. Как могучее дерево! Если бы с тебя содрали кору, выросла бы новая, если бы тебе обрезали ветки, выросли бы новые… Но вот вырвали тебя из земли с корнями… Бросили в пустыне…
Вильчур наклонился к нему и пробормотал:
— С корнями… это правда…
— Вот видишь, никакая сила не поможет, если не на что опереться. Земля размякла, расплылась, перестала существовать. Еще Архимед сказал… Что это он там говорил… Хотя, черт с ним!.. О чем это я говорил? Что корни! Самые сильные корни не помогут, если не за что держаться. О, дьявол… такая жизнь…
У него все больше заплетался язык. Наконец он покачнулся, откинулся к стене и заснул.
Вильчур, теряя сознание, повторял:
— Как дерево, вырванное с корнями… Как дерево, вырванное с корнями…
Он не спал, вероятно, давно и поэтому, разбуженный бесцеремонными толчками, с трудом открыл глаза и зашатался. Алкоголь продолжал действовать. На столе снова стояла водка, а кроме ночного компаньона, сидело еще трое незнакомых. Профессор Вильчур с трудом сообразил, где он находится, и тотчас же неожиданной острой болью отозвалось воспоминание о Беате. Он вскочил и, переворачивая на своем пути стулья, направился к двери.
— Эй, уважаемый! — крикнул вслед хозяин.
— Что?
— А платить кто будет?.. Счет на сорок шесть злотых.
Вильчур машинально достал из кармана портмоне и подал ему банкнот.
— О-го-го! Вот это деньги, — тихо прошипел один из собутыльников.
— Заткнись! — прорычал другой.
— Дрожжик! Зачем чистишь клиента? Верни сдачу! Посмотри на него!
Хозяин с ненавистью посмотрел на него, отсчитал деньги и подал их Вильчуру.
— А ты, быдло, смотри за собой.
Вильчур не обратил на эту сцену ни малейшего внимания и вышел на улицу. Падал густой мокрый снег, но проезжая часть и тротуары оставались черными, так как он сразу же таял. Серединой улицы тащились телеги, груженные углем.
— Бросила меня… Бросила… — повторял Вильчур. Он все шел и шел, не останавливаясь, вперед. — Как дерево, вырванное с корнями…
— Пан на Грохув? — услышал он рядом чей-то голос. — Тогда лучше обойти по улице Равской, меньше грязи.
Он узнал одного из пьяниц.
— Мне все равно, — он махнул рукой.
— Вот и хорошо. Это мне по дороге, пойдем вместе, все будет веселее. У вас, наверное, что-то случилось? Горе?
Вильчур не ответил.
— Понятно. А я пану скажу, что для любого горя есть один только способ: залить холеру до конца. Понятно, не в такой норе, как у Дрожжика, который вор и подает клиентам колбасу со стрихнином. Но здесь недалеко на Равской улице есть приличный кабак, как мне известно. И поразвлечься можно, официантки обслуживают. А цена та же.
Опять шли в молчании. Спутник значительно ниже и более мелкого телосложения, чем профессор, взял его под руку и каждый раз ему приходилось задирать голову, чтобы посмотреть на профессора из-под козырька своей кепки. Они миновали несколько перекрестков, когда спутник потащил его за угол.
— Ну, так как? Зайдем?.. Лучше залить… Это здесь.
— Хорошо, — согласился Вильчур, и они вошли в пивную.
Первый глоток водки не принес облегчения, скорее, наоборот, отрезвил дремавшее сознание. Однако следующие рюмки сделали свое.
В соседнем помещении хрипло играл оркестр. Зажгли свет. Спустя некоторое время к ним присоединились еще двое мужчин, с виду рабочих. Толстая, сильно накрашенная официантка тоже присела за столик. Пили уже третью бутылку, когда вдруг из боковой комнаты донесся громкий смех женщины.
Профессор Вильчур вскочил. Кровь ударила ему в голову. Мгновение он стоял неподвижно. Мог бы поклясться, что узнал голос Беаты. Стремительным движением оттолкнул преградившего ему путь собутыльника и одним прыжком оказался у двери.
Две газовые лампы ярко освещали небольшую комнатку. За столом сидел толстый, с брюшком, коренастый мужчина и какая-то веснушчатая девица в зеленой шляпе.
Вильчур медленно повернулся, тяжело опустился на стул и разрыдался.
— Налей ему еще, — буркнул человек в кепке, — у него еще голова холодная.
Человек в кепке потряс Вильчура за плечо:
— Пей, брат! Чего там!
Когда пивная закрывалась, компания должна была поддерживать Вильчура под руки, так как он уже не мог идти самостоятельно. Раскачиваясь грузным телом, он тащил за собой спутников, которые едва удерживали его. К счастью, путь не был далеким. За углом, в темной пустой улочке их ждала пролетка с поднятым верхом. Молча погрузили Вильчура и втиснулись сами. Извозчик стегнул коня.
Спустя несколько минут езды дома стали встречаться реже. По обеим сторонам то тут, то там в маленьких окнах мелькал тусклый свет керосиновых ламп. Наконец, домов вдоль дороги не осталось вовсе. В нос ударил зловонный запах большой свалки. Пролетка свернула вправо. Доехали до первого глиняного карьера.
— Стой, лучше всего здесь, — сказал один из спутников.
В молчании прошло несколько минут. Издали доносился монотонный шум города. Здесь же царствовала абсолютная тишина.
— Вываливай его, — раздалась короткая команда.
Три пары рук вцепились в безжизненное тело. Через минуту карманы были пусты. Без труда сняли пальто, пиджак и жилет. Вдруг, видимо, под воздействием холода, Вильчур пришел в себя и крикнул:
— Что вы, что вы делаете?..
Он попытался подняться с земли. И в тот момент, когда уже стоял на ногах, получил страшный удар в затылок. Даже не вскрикнув, профессор Вильчур упал на землю, к самому краю большой глубокой ямы, в которую ссыпали мусор, и скатился на самое дно.
— Черт возьми! — прохрипел один из грабителей. — Не мог придержать?
— А зачем?
— Глупый щенок! Зачем! Полезай сейчас в яму за ботинками и штанами.
— Сам лезь, если ты такой умный.
— Что ты сказал?
Назревала драка, когда раздался флегматичный голос извозчика, в молчании курившего папиросу.
— А я говорю, едем. Хотите, чтобы нас тут накрыли?..
Компания опомнилась, и все вскочили в пролетку. Лошадь рванула с места. Прежде чем выехать на главную дорогу, они остановились. Извозчик вытащил из-под облучка старый мешок и тщательно обтер все колеса от прилепившегося к ним мусора. Затем вскочил и погнал лошадь. Вскоре воцарилась прежняя тишина.
Целый день на свалку никто не заглядывал, а ночью тем более. Только под утро у глиняного карьера начиналось движение. Мужики из деревень, расположенных в радиусе нескольких десятков километров от столицы, занятые вывозом мусора из города, приезжали сюда со своим зловонным грузом. Они высыпали с телег мусор и, заработав несколько злотых, возвращались домой. Более добросовестные сваливали нечистоты в глиняные ямы, как было приказано, другие, пользуясь отсутствием контроля, высыпали мусор прямо в поле.
Старый Павел Баньковский, хозяин из Бжозовей Вульки, любил, однако, чистую работу, поэтому подъехал точно к глиняной яме и стал неторопливо разгружать свою фуру. Он не спешил, зная, что и лошади необходимо отдохнуть перед дорогой, да и сам страдал одышкой, что в его возрасте было вполне естественно.
Закончив разгрузку, он укладывал на телегу мешок с остатками сена, когда снизу отчетливо послышался стон. Перекрестившись, на всякий случай Баньковский прислушался. Стон повторился громче.
— Эй, там! — позвал он. — Что за черт?
— Пить, — послышался слабый голос.
Этот голос показался Павлу Баньковскому знакомым. Как раз вечером, подъезжая к городу, он видел Матеуша Петровского из Бучиньца, который тоже ехал перевозить мусор. Что-то подсказывало Баньковскому, что это именно Петровский. И голос его, и в ту же яму всегда высыпал мусор, да и выпить любил. По пьянке упал на дно, может, сломал себе что-нибудь и лежит там.
Баньковский осмотрелся вокруг. Еще было темно. Если Петровский оставил свою телегу здесь, то лошадь, наверное, сама потащилась в Бучинец.
— Это вы, пан Петровский? — позвал он. — Свалились или что случилось?..
Единственным ответом был слабый стон.
— А может, это его так городские разделали и сбросили в яму? — подумал хозяин. — От городских можно всего ожидать.
Потрогав ногой склон, он возвратился к лошади. Затем отвязал постромки, скрепил их, узлом привязал к оси и, держась за веревку, спустился вниз.
— Пан Матеуш, отзовитесь, здесь темно. Где вы?
— Воды! — услышал голос рядом с собой.
Наклонившись, он дотронулся до плеча.
— У меня нет воды, откуда вода? Вам нужно подняться наверх. А где ваш конь?.. Наверное, сам домой пошел?.. Я не подыму вас, попробуйте встать.
Профессор придавил ногами мусор, напрягся и попытался поднять свое непослушное тело.
— Двигайтесь. Еще! Еще! Один я не справлюсь. О-о-о! Нет, не могу! Поднатужьтесь. Ну, не будете же вы подыхать здесь!
Руки Баньковского коснулись мокрых слипшихся волос. Он понюхал пальцы и спросил:
— Вас били? Что?
— Не знаю…
Хозяин колебался.
— Так или иначе, не сдыхать же вам на свалке. Тьфу!.. Слушайте, у меня вожжи. Вам нужно только встать, а там как-нибудь подтянетесь.
К лежавшему на земле профессору, видимо, постепенно возвращались силы. Он поднялся один раз, второй, но снова падал, хотя Баньковский поддерживал его, как мог.
— Ничего не выйдет, нужно идти за помощью. Наверное, уже подъехали люди.
Он выбрался из ямы и спустя несколько минут вернулся с двумя мужиками, объясняя им, что какие-то варшавские бандиты убили здесь Петровского из Бучиньца. Без слов мужики взялись за работу и, вытащив раненого из ямы, уложили его на телегу старика. Спасенный почувствовал себя лучше. Он самостоятельно сел и стал жаловаться на холод.
— Оставили на нем только штаны, сволочи. — выругался один из хозяев.
— Нужно бы его в комиссариат, — заметил другой.
Баньковский пожал плечами.
— Это не мое дело. Я подвезу его до Бучиньца, это по дороге, а там его сыновья пусть делают, что хотят. В отделение или куда — их дело.
— Ну да, — согласились мужики, — их дело.
Старик подсунул под голову лежавшему мешок с сеном, сам сел на голые доски и дернул вожжи. Когда выехали на шоссе, он устроился поудобней и задремал. Лошадь сама хорошо знала дорогу.
Проснулся он, когда уже было светло. Протер глаза и осмотрелся. За спиной на телеге, прикрытый попоной, лежал какой-то незнакомый человек: крупное одутловатое лицо, черные волосы, склеившиеся на затылке от запекшейся крови. Баньковский поклялся бы, что никогда не видел этого человека, а на Петровского из Бучиньца он совсем не был похож, разве только ростом и сложением, потому что тот тоже был могучим мужиком. Из-под короткой дырявой попоны выглядывала тонкая разорванная рубашка, испачканные грязью брюки и башмаки городского жителя.
— О, дьявол! — воскликнул он и задумался, что же ему делать в сложившейся ситуации.
Баньковский прикидывал, взвешивал и, наконец, наклонившись, потряс за плечо своего пассажира:
— Эй, пан, проснись! Нелегкая тебя принесла! Проснись! Сам себе беду из-за него найду… Проснись!
Пассажир едва открыл глаза и приподнялся на локте.
— Кто ты такой?.. — злобно спросил мужик.
— Где я, что это? — ответил пассажир вопросом на вопрос.
— А на моем возу. Что, не видишь?
— Вижу, — кивнул человек и с трудом сел, подтягивая ноги.
— Ну?
— А как я тут оказался?
Баньковский отвернулся и сплюнул. Нужно было подумать.
— А я знаю? — пожал плечами. — Я спал, а ты, наверное, влез на телегу. Ты из Варшавы, что?
— Откуда?
— Я и спрашиваю, пан из Варшавы?.. Если так, то тебе нечего ехать со мной в Вульку или Бучинец. Я же еду домой, а вам не в Вульку. Мне уже за той мельницей поворачивать надо… Сойдете или как? До городской черты отсюда десять километров.
— До чего? — спросил человек, а в его глазах было изумление, замешательство.
— Я говорю, до городской черты. Вы из Варшавы?
Человек потер лоб, посмотрел вокруг широко открытыми глазами и сказал:
— Не знаю.
Баньковского взорвало. Теперь он понял, что имеет дело с проходимцем. Осторожно дотронулся до груди, где был спрятан мешочек с деньгами и оглянулся. На расстоянии в полкилометра от них тащились три телеги.
— Что ты дураком прикидываешься, — проворчал старик, — не знаешь, откуда ты?
— Не знаю, — повторил человек.
— Ты свихнулся, что ли? А того, кто тебе голову разбил, наверное, тоже не знаешь?
Тот потрогал свою голову и подтвердил:
— Не знаю.
— Ну, так слезай с телеги! — крикнул окончательно выведенный из себя старик. — А ну, пошел! Слазь!
Он натянул вожжи, и лошадь остановилась. Незнакомец послушно сполз па шоссе. Сполз и стал, оглядываясь во все стороны отсутствующим взглядом. Баньковский, видя, что незнакомец не имеет никаких злых намерений, решил обратиться к его совести:
— Я с тобой по-людски, по-христиански, а ты со мной, как с собакой. Тьфу, городская падаль! Я его спрашиваю, из Варшавы ли он, так и то говорит, что не знает. Ты, может, не знаешь тоже, что тебя мать родила?.. Может, не знаешь, кто ты и как тебя зовут?.. Незнакомец смотрел широко открытыми глазами.
— Как… зовут?.. Как?.. Нннет… не знаю…
— И мускулы его лица сжались, как бы от страха.
Тьфу! — сплюнул Баньковский и решительно стегнул кнутом коня.
Телега двинулась вперед. Отъехав несколько метров, хозяин оглянулся: незнакомец шел за ним по обочине.
— Тьфу! — плюнул старик и принялся нахлестывать клячу, пока та не пошла рысью.