Зигмунд застал меня дома. Я сидел и мрачно раздумывал, на что убить вечер. У каждого бывают периоды неудач, когда всё валится из рук, жизнь кажется лишённой смысла, и никакого просвета не видится впереди. Но у меня этот период что-то слишком затягивался. И дело тут вовсе не в неудачах — с годами приходит способность трезво оценивать их уроки, они уже не бьют столь болезненно, как в молодости, и очередную неудачу воспринимаешь со спокойствием истинного фаталиста. Дело, скорее, в том, что я перестал ощущать себя на высоте положения, я стал терять уверенность в том, что по праву занимаюсь своим делом.
Зигмунд вызывал из своего кабинета. Как всегда, он сидел за своим огромным письменным столом неизвестной эпохи, чудовищным сооружением с неисчислимым количеством острых углов, к которому я всякий раз приближался с опаской. Стол этот, сработанный из настоящего дерева, был предметом гордости нашего шефа, и в период хорошего настроения — что бывало нечасто — он не упускал случая подчеркнуть это, показывая посетителям настоящие отверстия, проделанные настоящими жуками-древоточцами, которые, как он утверждал, до сих пор обитали в недрах этого мебельного динозавра. Когда имидж Зигмунда вместе с его письменным столом возникал в моей небольшой комнате, я всегда ловил себя на нелепой мысли, что правая тумба, обрезанная стеной, торчит с противоположной её стороны и может напугать, а то и покалечить соседей.
Как всегда, Зигмунд был мрачен, как всегда на голове его поверх коротко остриженных волос угадывался обруч допотопного устройства мнемосвязи — он так и не согласился почему-то на вживление мнемоблоков и носил их всегда в кармане своей неизменной чёрной куртки — как всегда он смотрел мне прямо в лицо из-под своих полуопущенных тяжёлых век. И голос его звучал как всегда — низко, хрипло, немного сварливо. Так будто он только что кончил с кем-то ругаться. Вернее, никто и никогда не ругался с ним, потому что достаточно было поглядеть в его лицо — морщинистое, землистого нездорового цвета — достаточно было почувствовать на себе его тяжёлый взгляд, чтобы отпала всякая охота ругаться. Общаясь с ним — даже в те минуты, когда, казалось, между нами устанавливалось полное взаимопонимание — я всегда чувствовал, что передо мной не человек, а скала. И потому с ним часто бывало трудно. Но в самые тяжёлые, самые страшные минуты я всегда чувствовал эту скалу у себя за спиной — и тогда становилось легче, и тогда невозможное отступало. Так, будто натыкалось на его тяжёлый взгляд.
— Хорошо, что застал тебя дома, — сказал он, и я понял, что дело срочное. — Надеюсь, ты никуда не собирался.
— Уже нет, — ответил я.
— Тогда ознакомься с этим документом.
Я подключился к каналу связи и полминуты просматривал текст. За этим явно что-то было — Зигмунд не стал бы терять времени на ерунду. И не стал бы вызывать меня вечером без крайней необходимости. Явно требовались какие-то срочные действия, но я не мог понять, чем вызвана такая спешка. К нам в отдел ежедневно поступают десятки документов подобного рода, и если бы каждый из них требовал такого внимания к себе, работа попросту бы остановилась.
— Когда поступил этот документ? — спросил я.
— Полчаса назад.
Полчаса назад — значит, старик решил подключить меня сразу же. Но почему? С первого взгляда документ этот особой тревоги не вызывал. Обычный доклад одного из сотрудников базы на Кабенге. Довольно, правда, неприятный доклад, из числа тех, что указывают на всяческие нарушения и требуют вмешательства Инспекции Академии — но не нашего же отдела. Хотя… Я пролистал текст назад, нашёл нужное место и перечитал двенадцатую страницу. И не понял, что же привлекло там моё внимание.
— По каким каналам? — спросил я.
— По общим.
Вот так история! Неужели я настолько потерял чутьё, что не способен уловить того, что оказалось под силу автоматике общих каналов? Тогда не зря, значит, Зигмунд не допустит меня к серьёзным делам. Хотя, сказать по правде, мы с ним сейчас в неравных условиях — ведь секретные файлы отдела мне недоступны.
— Мне надо прибыть в отдел, шеф. Сказать пока что-то определённое я не могу — мало информации.
— Не спеши. Этим уже занимаются.
— Кто?
— Группа Дьереши.
Я чуть язык не прикусил. Дело тянуло на десятку, если через полчаса после получения документа над ним работали лучшие инфоры Академии, чьё время было расписано на месяцы, если не на годы вперёд. Правда, наш отдел имел право вклиниваться в расписание в любой момент, но этого не случалось со времени событий на Джильберте. И тут я вдруг понял, что же привлекло моё внимание на двенадцатой странице.
— Шеф, эти накладки со снабжением… На Джильберте была та же история, вы помните? Похожее нарушение комплектации — там, судя по реконструкции, это послужило одной из причин катастрофы.
Зигмунд на пару секунд задумался. Опустил глаза, прочитал нужное место. Потом сказал:
— Что ж, возможно. Всё?
— Пожалуй, пока всё. Хотя… Кабенг — это ведь в секторе Дзета-А?
— Да. Я тебя понял. Но это — работа инфоров. Мне важна была твоя реакция — ведь ты работал на Джильберте. Я в тебе не ошибся. Это похвально.
Похвала от Зигмунда — большая редкость. Я давно её не удостаивался.
— А почему вы, шеф, связали этот документ с Джильбертой?
— Потому что его автор, некто Панкерт, значится в списках погибших там.
— Призрак?
Я сразу понял, что сморозил глупость. Призраки не пишут документов. Призраки только появляются в документах. Я ждал, что Зигмунд окатит меня презрением, но он неожиданно сказал:
— Похоже, что да. Во всяком случае, его прибытие не Землю не зарегистрировано. Он вообще нигде не зарегистрирован — по крайней мере, в доступных нам файлах. И тем не менее, мы получили этот документ. Короче, займись этим делом. Жду тебя в отделе, — и он отключился.
Так я впервые узнал о Панкерте. И впервые столкнулся с проблемой Кабенга. В тот вечер я не знал ещё, что Кабенг изменит всю мою жизнь. И жизнь всего человечества.
Но я чувствовал, что, это, возможно, самое серьёзное задание в моей жизни.
Через месяц я знал это наверняка. Я вылетел на Кабенг с приказом: побывать на планете и вернуться. Любой ценой. Потому что ставка в игре, в которую мы оказались втянутыми помимо нашей воли, была слишком велика.
Лучше бы я отдохнул.
Лучше бы я хорошенько отоспался за восемнадцать суток полёта на «Лонготоре». Или привёл бы в порядок свою переписку. Или прочитал бы, наконец, «Энаду» Гроссона. Или, в конце концов, просто провалял бы дурака. По крайней мере, я не чувствовал бы себя тогда полным идиотом, не умеющим как следует работать с информацией. Да и голова тогда работала бы гораздо лучше.
Но нет, весь полёт, все восемнадцать суток я занимался исключительно информационным поиском. Я спал урывками, от случая к случаю, я ел, не отключая аппаратуру, я даже забывал сделать зарядку и всё без толку. Смешно — я надеялся нащупать что-то, укрывшееся от пяти лучших инфоров Академии, изучавших проблему Кабенга в течении месяца перед моим отлётом. На пятнадцатые сутки полёта я изучил их итоговый отчёт. Мне стало бы смешно, если бы положение не было столь серьёзным. Они тоже не нашли ответа, но то, что я с трудом проделал за две недели, заняло у них не больше двух дней.
Но мне этого было мало. Я всё ещё на что-то надеялся, и не прекратил поиска даже после того, как покинул борт «Лонготора». Капитан оказался мастером своего дела, он сбросил мою капсулу неподалёку от маяка системы, всего в сутках полёта от Кабенга. И даже эти последние сутки я умудрился без остатка потратить на информационный поиск надеялся, что новая информация, поступившая с планеты, облегчит дело. Надежда, конечно, оказалась напрасной, ничего принципиально нового мне обнаружить не удалось. Никаких следов вмешательства извне. Ничего общего с тем, что происходило когда-то на Джильберте или Скорпионе. Ничего общего кроме одного, кроме того, что там тоже до самого последнего момента все отклонения от нормы казались незначительными и не принципиальным и, кроме того, что там точно так же, как сейчас на Кабенге, люди оказались в ситуации без выбора, когда все их дальнейшие действия полностью предопределялись ситуацией. И в итоге катастрофы, предсказать которые мы оказались не способны. И то, что в десятках других случаев та же предопределённость наших действий к катастрофе не приводила, почему-то не успокаивало.
Наверное потому, что я не мог простить себе Джильберту.
Я покинул её за шесть суток до катастрофы, и мой рапорт о результатах проверки поступил к руководству одновременно с сообщением о прекращении связи. Я ничего не сумел тогда обнаружить, но я же чувствовал, чувствовал, что дело нечисто, и я не должен был улетать. Никто, конечно, не сказал мне тогда этого, инструкции я не нарушил, но простить себе то, что я был рядом — и не сумел разглядеть опасность, не смог увидеть того, что потом, при расследовании буквально бросалось в глаза этого простить себе я не мог. Что поделаешь человек силён задним умом. Но на то он и дан нам, этот ум, чтобы пытаться увидеть дальше привычных ему образов, чтобы выделять в окружающем нас мире новые связи и закономерности. Зигмунд, инструктируя новичков, поступающих к нам в отдел, обычно показывает им записи Акренда, сделанные на К-118 в 413-м. Я был одним из немногих, кто сумел, как в своё время сумел это сделать сам Акренд, разглядеть, почувствовать присутствие полиморфов, и я всегда гордился этим. Гордился до самого провала на Джильберте.
После этого провала я пять с лишним лет не получал серьёзных заданий. Поделом, думал я, раз за разом переживая совершённые тогда ошибки. Но оказалось, что Зигмунд просто держал меня в резерве. Он, конечно, не сказал этого, но я всё понял, когда ознакомился с материалами по Кабенгу. Он держал меня в запасе, как организм держит клетки памяти иммунной системы. Когда-то я сталкивался с опасностью, подобной той, что угрожала сегодня Кабенгу, и, хотя и не сумел её тогда разглядеть, у меня всё же было больше шансов, чем у кого-либо другого.
Но успеха это не гарантировало.
В получасе полёта от базы, когда капсула вошла в посадочный канал, я ещё раз просмотрел вводную информацию по Кабенгу. Ту, которую усвоил бы рядовой наблюдатель Академии, отправленный на планету с рядовой миссией, хотя и в спешном порядке исключительно из-за внезапной болезни своего коллеги, который готовился к работе наблюдателя на Кабенге в течение одной-двух недель. Итак, Кабенг (Т842/16). Планета в системе Т842. Диаметр, масса, расстояние от звезды, период обращения Масса цифр, место которым — в мнемоблоках. Важен основной вывод: планета земного типа с вполне приемлемыми для человека условиями жизни на поверхности. Та-а-ак. Теперь история исследования, это уже поважнее, на этом можно сосредоточиться. Первое обследование — в рамках проекта «Спектр», помню, был в своё время такой проект, звездолётом третьего класса «Коралл-Д» в 513-м (период доступности 509–529 годы). Обнаружение жизни на пятой планете системы, обследование по программе «Био» в 516-м и 520-м. Итоговые доклады руководителей это я помню, это я читал, и не без интереса читал, надо сказать, потому что к тому моменту я уже знал, каков Кабенг сегодня, и поражался контрасту между современными условиями на планете и тем, что было прежде. А вот и доклад Координатора второй партии об обнаружении следов разумной деятельности на Каланде. Интересный доклад всего восемь страниц текста, но и по ним чувствуется нетривиальный подход. Попади этот доклад в Академию сегодня, и Зигмунд наверняка пригласил бы этого Координатора, Сайе Рихтера, работать в нашем отделе.
Рихтеру повезло, он жил в прошлом веке, когда нашего отдела не существовало.
Та-ак, что там дальше? А, рапорт о спешном свёртывании работ, масса смет и ведомостей к нему в виде приложения. Ну, конечно, ведь столько оборудования пришлось досрочно дезактивировать, не позавидуешь руководству экспедиции. Эти документы, конечно, ни один наблюдатель в своём уме изучать не будет. Поэтому — забыть о них. Хотя я их изучал, будь они неладны.
А вот, наконец, и меморандум об организации специальной программы «Кабенг». Развёрнутый план работ по изучению разумной жизни на Кабенге, пересмотренный план работ, вторая редакция пересмотренного плана. Очень похоже на то, что план пересматривался по достигнутым на отчётный период результатам, но попробуй теперь докажи это. И вопрос надо ли? Отчёты об экспедициях 526-го и 529-го годов. Доклад об установлении первичного контакта с онгерритами. Снова вопрос — можно ли считать контактом? Правда, надо отдать им должное, они сами этот вопрос поднимают, вот здесь, на последней странице доклада. Отчёты о продолжении работ во время второго периода доступности с 589-го по 586-й год. Всё это я, конечно, помню. Гораздо лучше, чем помнил бы простой наблюдатель, выполняющий рутинное задание, но это не беда — вряд ли кто-то обратит на это внимание. А вот, наконец и наше время. Период доступности с 647-го по 682-й год. Одних ежегодных докладов больше двух тысяч страниц, не говоря уже о приложениях. Решение 658-го года о комплексном воздействии. Отчёты, сметы, справки. Чёрт ногу сломит. Именно так должно всё это представляться рядовому инспектору Академии, изучавшему отчёт группы лучших инфоров, которые в течении месяца исследовали проблему Кабенга…
Когда капсула замерла, наконец в объятиях фиксаторов и стала медленно погружаться в шахту, ведущую к приёмной камере, я сделал то, что предписывалось инструкцией. Три команды — и все мои записи в мнемоблоках, сделанные при углублённом анализе информации о Кабенге, были стёрты. Лишать себя памяти самое трудное, пожалуй, в нашей работе. Ведь вся наша жизнь — это то, что мы о ней помним. Но я не имел права ступить на Кабенг, владея этими воспоминаниями. Ставка была слишком велика, чтобы рисковать. Конечно я помнил — не мог не помнить своей обычной, человеческой памятью этот сумасшедший месяц в Академии и восемнадцать суток полёта на «Лонготоре», но бесчисленные данные о Кабенге и связи между этими данными, прошедшие за это время сквозь моё сознание и зафиксированные в мнемоблоках, были стёрты. Я помнил теперь лишь то, что было доступно рядовому наблюдателю. Такая у меня работа.
К счастью, никто не встречал меня. Им тут было не до таких формальностей, и у меня было время немного прийти в себя и освоится со своим новым положением. Первое время пробелы в памяти всегда раздражают, но потом понемногу к ним привыкаешь. Когда открылся люк, я встал с кресла, потянулся, причесался перед зеркальной мембраной. Потом надел форменную куртку с погонами инспектора третьего ранга этот маскарад раздражал меня в течение всего полёта, но деваться было некуда, потому что инспекторов высшего ранга никогда не назначают наблюдателями — взял свой Кейс и впервые ступил на землю Кабенга. Хотелось спать сказывалась усталость от проделанной работы — и я даже зевнул, прикрыв рот ладонью. Потом отыскал глазами указатель выхода и двинулся к нему через пустой зал приёмной камеры.
Я должен был побывать на Кабенге и вернуться. Только и всего.
Когда я вошёл Граф встал мне навстречу.
— Прости, что не смог тебя встретить. Только час назад узнал, что ты прибываешь, — сказал он, протягивая руку. Он улыбнулся, и я сразу понял, что дело неладно. Потому что это была не его улыбка. Проклятье моей работы — инспектировать своих друзей.
Если бы только инспектировать…
— Я и не ждал встречи, — ответил я, пожимая его руку, — при такой загруженности как у вас, только и не хватало, что встречать какого-то наблюдателя.
— Какого-то наблюдателя я бы действительно встречать не стал, — сказал он, усмехнувшись. — Наблюдателей здесь, к сожалению, хватает. И не только официальных. Но ты-то для меня не только наблюдатель. Надеюсь, что и я для тебя человек не посторонний. Садись, рассказывай, с чем пожаловал, — указал он на кресло у стола. За те несколько лет, что мы с ним не виделись, он почти не изменился. Энгие Гейраф, которого все — и друзья, и подчинённые, и даже начальство всегда называли и всегда, наверное, будут называть в глаза и за глаза попросту Графом, против чего он никогда не возражал, выглядел, как всегда, эффектно. Он был из тех природных красавцев, кто выделяется в любом окружении не столько из-за самой красоты, сколько из-за непохожести на всех остальных. И с возрастом это свойство выделяться только усиливалось. Вот только глаза его мне не нравились. Какими-то чужими стали его глаза за эти годы. Может, просто потому, что сам я сильно изменился и смотрел теперь на него по-другому. Всё-таки, мы не виделись лет восемь.
— Всё было изложено в том сообщении, которое ты получил, — сказал я, усаживаясь в кресло, — мне поручено изучить на месте состояние дел, составить отчёт. Рутинная работа.
— Рутинная говоришь? Тогда почему такая спешка? Почему нас заранее не предупредили?
— Тебе ли не знать о методах инспекции?
— Твоя правда, мне ли о них не знать, — задумчиво сказал он, глядя куда-то мимо меня, — у меня все эти инспекции в печёнках сидят. За те три года, что я здесь, собственно на работу затрачено не больше половины времени.
— Без причины вас здесь не стали бы инспектировать.
— Может, причина-то как раз в том, что нас слишком часто инспектировали, — сказал он раздражённо. — Тут дел невпроворот, а они знай себе посылают инспекцию за инспекцией. Как будто этим можно помочь.
— Ну я-то, в конце концов, не инспектор. Просто наблюдатель.
— Сегодня наблюдатель, завтра инспектор. Что я не знаю, как это делается. Ведь трёх же месяцев не прошло, как спровадил последнюю инспекцию. И главное, — всё больше раздражаясь, говорил он. — Ну хоть бы какая польза от всего этого была. Ну хоть бы малейшая! Я им говорю: не хватает людей, не хватает транспорта, не хватает спецоборудования для бурения и для синтеза. Я получаю хоть что-то? Нет. Они присылают тебя.
— Ну это, я думаю, ещё не самый худший вариант.
— Хоть какая-то радость, — он невесело усмехнулся, посмотрел на меня — впервые, наверное, с тех пор, как мы сели — сказал:
— А ты здорово изменился, Алексей. Так и живёшь один?
— В общем, да, — ответил я. Что тут ответишь?
— Ты знаешь, — сказал он, немного помолчав, снова глядя куда-то в сторону. — Я ведь виделся с Хейге. Года три назад, перед самой отправкой на Кабенг.
Только такого душеспасительного разговора мне сейчас и не хватало. Даже скулы свело от напряжения. Вот уж никогда не угадаешь, где и как тебя настигнет прошлое. Впрочем, чего удивляться? Он же помнил нас по сорок шестому и ещё раньше. Помнил, какими мы были на Кларке. И он, конечно, не знал того, что случилось позже. И не знал, чем же я в действительности теперь занимаюсь. Никто из моих старых друзей не знал этого, и потому мне порой так тяжело давались встречи с ними. Впрочем, у меня теперь почти и не осталось их, старых-то друзей. Разве что те из них, с кем, как вот с Графом, например, виделись мы в эти годы слишком редко, чтобы понять, что стали чужими друг другу.
К счастью, его вызвали на связь, и разговор прервался. А когда он закончил, наконец, переговоры и повернулся ко мне, я сразу приступил к делу. У меня было мало времени, и мне надо было спешить.
— У тебя здесь работал некий Панкерт. Химик, — уточнил я. — Что ты можешь о нём сказать?
Что-то изменилось, когда я задал этот вопрос. Я не смотрел на Графа, задавая его, потому что хотел, чтобы прозвучал он как бы между делом. Напрасно. Когда я поднял глаза, Граф был уже таким же, как и минуту назад. Впрочем, не исключено, что я почувствовал то, чего не было. Бывает. Когда очень устанешь, и не такое бывает.
— Пропади он пропадом, этот Панкерт, — сказал Граф и отвёл взгляд в сторону.
— Это всё, что ты можешь о нём сказать?
— Если бы… Ты его знаешь?
— Откуда? Я и не видел его никогда, — наверное, это было правдой. Я не помнил Панкерта по Джильберте, хотя, не исключено, встречался с ним в коридорах базы. А за тот месяц, что готовился к работе на Кабенге, его так и не смогли обнаружить. Нигде — ни на Земле, ни на Траденте, ни на одном из транспортных звездолётов. Хотя с Кабенга — это мы точно установили перед самим моим вылетом — он улетел.
— А почему ты им интересуешься?
— В инспекцию Академии поступил его доклад. Собственно, это основная причина моего прилёта на Кабенг.
— Интересно, — сказал Граф. Вид у него был озадаченный. Но я бы не сказал, что слова мои его как-то встревожили. Скорее, наоборот, он как бы почувствовал облегчение от того, что услышал. Он взглянул на меня, снова отвёл глаза и сказал. — Очень интересно. И что же он там пишет, в этом своём докладе?
— Да, в общем, ничего особенного. Указывает на некоторые упущения — но кто нынче без греха? Меня интересует, что ты лично можешь сказать о Панкерте?
— Что я могу сказать? — переспросил Граф, думая о чём-то другом. — Что я могу сказать? Ну, во-первых, Панкерт не такой человек, чтобы врать. Я уверен, что всё, о чём он написал в своём докладе правда. Только, видишь ли, бывают обстоятельства, когда… Ну, в общем, ради интересов дела лучше не заострять внимания на некоторых вопросах. А Панкерт — честный человек, отличный специалист. Не знаю, что бы мы делали без него на третьей биостанции, ведь, по сути дела, он все модификации биофиксаторов разрабатывал. Но характер у него… Человек не понимает, что существуют обстоятельства, когда ради достижения высших, более значимых целей просто необходимо чем-то поступиться, он всегда лезет на рожон. И в результате вокруг него всегда складывается прескандальная обстановка.
Это я знал. Когда Зигмунд объявил негласный розыск Панкерта он даже добился санкции на просмотр транспортных файлов, хотя это и не дало нам ничего нового — Вертер составил на него краткую характеристику-меморандум на основании разговоров с людьми, близко знавшими Панкерта или же работавшими с ним когда-то. Панкерт предстал в этой характеристике как человек до крайности принципиальный, который ни перед чем не остановится ради защиты своих принципов, везде готов пойти на конфликт и потому нигде, как правило, подолгу не задерживавшийся.
— Ради высших целей, говоришь? — спросил я. — Что-то не помню, чтобы ты так говорил раньше. А кто их определяет, эти высшие цели?
— Да брось ты к словам цепляться, — Граф смутился, опустил глаза.
— Ты сам скандалил с Панкертом?
— Можешь мне верить, но как раз я был с ним в прекрасных отношениях. И я старался его поддерживать. Поэтому меня так удивил его неожиданный… отлёт.
Не понимал я Графа. Ну не понимал, и всё. Он явно не договаривал до конца. Но что, что скрывалось за его словами? Ну поссорился тут Панкерт с кем-то, ну улетел, ну передал свой доклад в инспекцию Академии, ну грозят Графу и ещё кому-то из-за этого неприятности, встревожился бы он как-то, огорчился бы это бы я понял. Но его же совсем не обеспокоил доклад Панкерта, ему же, в общем, почти и не интересно, что же там, в докладе этом, сказано. Я же вижу это, уж до такой-то степени я в людях разбираюсь. Он же, вроде, облегчение даже какое-то испытал, когда про доклад услышал. Что бы это значить могло?
— А с кем же он был в плохих отношениях? — спросил я.
— А что, из доклада это непонятно?
— Нет. По крайней мере, явно там ничего такого не говорится.
— Тогда и мне нечего сказать.
— Значит, ты просто отказываешься это говорить?
— Можно сказать и так. Знаешь, мы здесь работаем. И у нас и без тебя хватает забот. Ты уж извини, но я тебе скажу прямо — я не хочу, чтобы этот доклад Панкерта стал поводом для задержек в работе. Здесь и так все работают на пределе. У тебя, конечно, своё задание, и отменять его я не вправе. Но и подставлять кого-то под инспекцию Академии я не стану. Пойми меня правильно.
— Я постараюсь не мешать вашей работе, — сказал я. — Но своё задание я выполнить обязан. В конце концов, цель-то у нас общая. Мы все заинтересованы в том, чтобы здесь, на Кабенге, всё вошло в норму. Сейчас здесь что-то не ладится, и значит, надо ставить диагноз, а не закрывать глаза на болезнь. Ты вот о помощи говорил. Обычный, между прочим, разговор для начальника базы. Так вот, академия готова помочь, но мы пока не знаем, как. Ты же должен понимать, что простое выполнение твоих запросов не есть решение проблемы. Запросы ведь никогда не соответствуют истинным потребностям.
— Кто их знает — истинные потребности?
— Никто, конечно. Но со стороны судить легче. Так что, будем работать?
— Будем работать, — сказал он, слегка пожав плечами. — С чего ты думаешь начать?
— У меня очень мало времени, Граф. Через шесть суток я должен покинуть Кабенг — ну да ты и сам помнишь расписание попутного транспорта. Я должен увидеть главное, уложившись в этот срок. Мой доклад им нужен как можно скорее.
— Что можно увидеть за шесть суток? Четыре биостанции, Каланд, массив Туруу. Да ещё работа здесь, на базе — нет, это нереально. Ты же не успеешь даже понять суть того, что у нас здесь происходит.
— Я постараюсь. Ты знаешь, у меня есть некоторый опыт.
— Ну что ж, постарайся. Только учти — с транспортом у нас здесь плохо. Ты уж извини, но флаера я тебе не выделю. Пусть даже мне намылят за это шею.
— Ну это-то тебя ждёт в любом случае, можешь не сомневаться. Так с чего ты предлагаешь мне начать?
— Я, знаешь, никогда не работал инспектором. Думаю, тебе следовало бы прежде всего поговорить с теми, кто работал вместе с Панкертом. Но должен тебя сразу предупредить: не жди, что ты встретишь там его противников. Люди, подобные Панкерту, склонны воевать со всеми. Даже с теми, кто испытывает к ним наилучшие чувства. Так что иди сначала к химикам, а там уж сам решай, что делать.
— Первая заповедь инспектора, — сказал я, вставая. — Выслушай мнение того, чью работу проверяешь, а потом сделай наоборот. Хорошо, я пойду к химикам — на то они и заповеди, чтобы их нарушать.
В коридоре я снова вспомнил о задании, с которым прибыл на Кабенг. И снова на душе у меня стало тоскливо и мерзко.
Такая работа.
Когда я пришёл к химикам, Ваент, как оказалось, спал. Он спал уже три часа двенадцать минут, и будить его раньше, чем часа через два, не стоило. Всё это сообщил мне рыжий бородатый лаборант Ваента, представившийся как Кей Рубаи. Данных о нём в моих мнемоблоках было немного. Окончил в Йене Высшую инженерную школу, затем химический факультет в Окленде. Три года стажировался на Кейталле-99, затем за пять лет сменил около десятка мест работы на Земле. С пятьдесят второго года работает вместе с Ваентом. С ним прибыл на Кабенг в шестидесятом, с тех пор ни разу не покидал планеты. Химик высшей квалификации, не раз ему предлагали самостоятельную работу, но он неизменно отказывался. Видимо работа с Ваентом стоила того.
— Если желаете, я могу ответить почти на все ваши вопросы не хуже Ваента, — предложил Рубаи. — Как-никак, столько лет вместе проработали.
— Я не против. Если, конечно, у вас нет срочной работы.
— Да какая тут к чёрту работа? Мы в тупике, нам надо всё бросить и начинать сначала, а старик не хочет этого признать. Чаю хотите?
— Хочу, — правда, ещё больше я хотел спать. Хотя бы те два часа, пока будет спать Ваент. Но я не стал говорить об этом.
— Тогда идёмте ко мне.
Мы прошли по узкому коридору и, протиснувшись в узкую дверь, оказались в небольшой комнатке с высоким потолком. Вдоль всех её четырёх стен стояли, оставляя открытым лишь дверной проём, стеллажи со старинной химической посудой и какими-то диковинного вида приборами. В центре стояли столик и два кресла.
— Располагайтесь удобнее, — сказал Рубаи, — я сейчас заварю.
Я сел в кресло, огляделся. Парень явно был со странностями. Такого обилия старинных приборов вне музейных стен мне видеть ещё не приходилось. И тем более не ожидал я увидеть этого в лаборантской в адской дали от Земли.
Стеллаж напротив был до самого потолка заставлен химической посудой, банками с реактивами с наклеенными на них старинными этикетками явная стилизация, даже не копии, потому что пара названий, что я сумел разглядеть, принадлежала веществам, синтезированным совсем недавно — какими-то сложными агрегатами из стекла. Я обернулся и стал рассматривать приборы, стоящие за спиной. «Авометр» было написано старинными буквами на первой панели одного их них.
— А что, им действительно можно что-то измерить? — спросил я, проглатывая зевок.
— Чем? — обернулся Рубаи. — Этим? Представьте себе, да. Сам порой удивляюсь. Его откопал на чердаке один из моих друзей, а я починил. Музейной ценности он почти не представляет, но в моей коллекции это один из лучших экспонатов. Ведь по большей части то, что вы видите всего лишь бутафория. Всё, конечно, вполне работоспособно, но начинка-то наша, современная. Подлинные лишь вот этот авометр да ЯМР-спектрометр на верхней полке. Когда-то он считался портативным прибором, но в одиночку я его с трудом передвигаю, — он усмехнулся, поставил на стол поднос, сел в кресло напротив. — Всё это, знаете, требует времени. Коллекционирование — дело серьёзное. А времени-то у нас нет. Вернее, не было. Так, пожалуй, будет точнее.
— А что, теперь время появилось?
— Да как сказать, — он едва заметно пожал плечами — Дел, конечно, как и прежде невпроворот. Старик вон вымотался до предела, того и гляди свалится, — кивнул он на полку за моей спиной. — Да не лежит душа. Бывает, знаете, такое состояние, когда всё из рук валится.
— Бывает, — согласился я. Интересно бы узнать, почему у него всё валится из рук.
Он разлил чай, поставил чайник на поднос и вдруг застыл в неподвижности, склонившись над столом. Так, будто его внезапно поразила какая-то мысль, и он забыл о моём присутствии. Но это продолжалось всего несколько секунд. Он поднял голову, посмотрел на меня, слабо улыбнулся, сказал:
— Так на чём мы остановились?
— На том, что всё валится из рук. Правда, вы не объяснили, почему.
— Ну, объяснить-то совсем нетрудно. Естественное состояние, когда вдруг понимаешь, что долгое время шёл ошибочным путём, а как найти правильный путь — не знаешь. А сроки поджимают, даже задуматься толком некогда.
— А давно вы это поняли?
— Это сложный вопрос, — он облокотился о стол, зажал голову в кулаке, опустил глаза. — Пожалуй, чувствовал это уже давно. С тех самых пор, как они начали плодиться.
— Онгерриты? — задал я ненужный вопрос.
Он кивнул.
— Вы их видели?
— Давно. Когда прибыл сюда.
— А потом?
— А потом я работал. Правда, как теперь оказалось, совершенно напрасно.
— Почему?
Он только хмыкнул в ответ. Затем взял свою чашку в ладони и стал медленно отхлёбывать из неё, упёршись локтями в стол. Потом вдруг спросил:
— А каковы ваши полномочия?
— Я наблюдатель.
— Просто наблюдатель?
— Да, — я пожал плечами, как бы удивляясь вопросу. Говорят, что мне удаётся врать не краснея. Не знаю, почему так получается. Внутренне я всегда чувствую себя при этом отвратительно и готов сквозь землю провалиться. Такая уж у меня работа.
— Жаль, — он взял из вазочки на подносе сухарик, неуловимым движением сунул его в рот, с хрустом разжевал. — Очень жаль. Да вы пейте чай, а то остынет. Не тот аромат.
Я взял чашку, сделал несколько глотков, потом спросил:
— Почему жаль?
— Потому что будь у вас полномочия, я бы убедил вас прикрыть немедленно всё это.
— Что прикрыть? — Я чуть не подавился от неожиданности.
— Да весь этот проект. Нашу базу. Всё, чем мы тут заниматься пытаемся. Свернуть по-быстрому, и назад, на Землю. Как бы и не было нас здесь никогда.
— Любопытная мысль, — сказал я, тоже взял сухарик из вазочки, положил себе в рот. Но хрустнуть так же, как Рубаи, не сумел. К счастью, потому, что хрустнул бы не сухарик, а мои зубы. — Слушайте, как вы их жуёте?
— Виноват, не предупредил. Специальный рецепт, собственное приготовление. Вы его размочите.
— Хорош рецепт, — я покачал головой, затем последовал его совету и отхлебнул глоток чая. Чай действительно был хорош. Насчёт рецепта это была лишь фигура речи.
— Так почему бы вы прикрыли проект? — спросил я, когда справился с сухариком.
— Ну хотя бы потому, — сказал он, немного подумав. — Что цели, которые он ставит, пока недостижимы. И чем дольше мы здесь работаем, тем меньше нам остаётся путей для отступления.
— А что, по-вашему, сейчас ещё остаётся возможность отступить?
— Да. Всё определяется конечной целью. Если мы осознаём недостижимость этой цели, то такая возможность всегда будет. Существенно лишь то, что чем раньше мы отступим, тем меньшими будут потери.
— А как же быть с онгерритами, прошедшими восьмой метаморфоз?
— Это, инспектор, проблема этического порядка. И она, по моему мнению, в принципе неразрешима. Я думаю только, что, раз уж они как-то без посторонней помощи миллионы лет, то и впредь обойдутся. В конце концов, нас оправдывает в конечном счёте то, что не мы инициировали демографический взрыв. Ведь определённо же известно, что те, кто проходит сегодня восьмой метаморфоз, первый метаморфоз прошли ещё до принятия решения о воздействии. Это для тех, кому нужны оправдания. И чем раньше онгерриты поймут, что совершили ошибку, доверившись нам, тем с меньшими потерями сумеют они преодолеть её последствия. Ведь надежды-то всё равно нет — иначе я не сидел бы сейчас без дела.
— А что, её действительно нет?
Он допил чай, поставил чашку, зажал в кулак свою рыжую голову. И минуту просидел молча, глядя куда-то в бесконечность за моей спиной. Потом сказал:
— Видимо, действительно нет. По крайней мере, пока. Хотя в науке случаются иногда чудеса. Но нельзя же надеяться на чудо. Понимаете, когда вырабатываешь план действий, нельзя надеяться на чудо. Даже если с тобой работает волшебник вроде нашего Ваента. Слишком дорого потом такая надежда обходится.
— Как я понимаю, синтез вам не удаётся, и путей его осуществления не видно?
— Если бы мы просто не видели путей, было бы ещё терпимо. В том-то вся и суть, что путь есть. Простой для понимания, но абсолютно нам недоступный. И старик никак не хочет понять, что это само по себе перечёркивает все наши попытки двигаться в другом направлении!
Это было новостью. Этого не было в материалах, которые я изучал. Там было определённо сказано, что способ синтеза бета-треона, над которым бились сейчас не только химики на Кабенге, но и ещё в пяти лабораториях на Земле, пока неизвестен. И всё — если исключить обширный список перепробованных вариантов.
— Какой путь? — спросил я, поставив чашку на поднос.
— Очень простой. Надо использовать инверсию в четвёртом измерении.
— Только и всего?
— Только и всего. И никаких проблем с синтезом, его и школьник сумеет провести. Понимаете, в чём дело, — он повернулся, порылся на полке у себя за спиной, достал проектор и поставил его на столик, отодвинув поднос с чашками. — Молекула бета-треона устроена примерно так я несколько упрощаю для ясности, боковые цепи здесь ни при чём, их даже ваши химики из Академии смогли бы навесить, — он спроектировал её над столом в виде классической модели из тысяч разноцветных шариков, потом уменьшил их размеры так, чтобы проступили химические связи, Видите те шесть бензольных колец в центре? — он выделил их цветом, Их конфигурация определяет всю пространственную структуру молекулы. Так вот, у альфа-треона, который мы умеем синтезировать, эти кольца сориентированы вот так, — он проделал какие-то манипуляции с проектором, слегка преобразовав молекулу. — Ощущаете разницу?
— Небольшую.
— В том-то и дело, что всем нам она поначалу казалась небольшой. До тех пор, пока не удалось показать — мне что переход от альфа — к бета-форме треона в трёхмерном пространстве невозможен без разрыва этих вот связей, — он выделил несколько связей ярко-красным мерцающим цветом. — Что лишает смысла все наши попытки, потому что молекула при такой операции попросту расползается. Надо всё начинать сначала, а времени уже нет.
Это было действительно новостью, об этом я совершенно точно узнал впервые. А значит, маловероятно, чтобы об этом догадывался хоть кто-то вне Кабенга.
— И насколько достоверен ваш вывод?
— Сто процентов. Проснётся старик — спросите у него. Или можете сами просмотреть расчёты.
— Думаю, это лишено смысла.
Он понимающе усмехнулся.
— И давно вы это установили?
— Сложный вопрос. Зависит от того, что понимать под моментом истины.
— А вы скажите так, как вы понимаете.
С полминуты он молчал, опустив глаза и поигрывая пальцами по сенсорной панели проектора. Молекула над столом переливалась всеми цветами радуги, деформировалась, постепенно вырастая, раздуваясь, как мыльный пузырь, пока не закрыла от меня лицо Рубаи. А потом вдруг исчезла, будто лопнула. Мне даже показалось, что я слышал хлопок.
— Если честно, то мне лично всё было ясно ещё полгода назад, — сказал Рубаи, подняв голову, Но я тогда ещё ничего не мог доказать. Чувствовал ведь, понимаете, чувствовал, а доказать не мог. Я говорил — с Ваентом, с Панкертом, с ребятами, но убедить никого не смог. Понимаете, это очень скверно, когда уверен в своей правоте, а убедить никого не можешь, — я вдруг заметил, что он нервничает, сильно нервничает. У него даже руки дрожали. — Я послал тогда сообщение в «Экзохимический вестник», но они даже не подтвердили получения. И до сих пор, кстати, подтверждение не пришло, хотя я уже дважды делал запрос. Думал тогда, может проблема заинтересует кого из топохимиков, они же на таких делах собаку съели. Проблема-то ведь крайне интересная, даже если отбросить её прикладную важность. И тут вдруг месяца полтора назад, сразу же после той истории с Панкертом, меня осенило.
— А кстати, — спросил я. — Что вы думаете об этой истории?
Он задумчиво посмотрел на меня. Потом сказал:
— Если бы вы спросили, что я о ней знаю, я бы вам совершенно честно ответил: ничего. А что я о ней думаю — это вопрос из несколько иной области. Лично я думаю, что Пана попросту съели.
— Интересно. И кто же его съел?
— Знаете, лично для меня это загадка. За что его съели — я ещё могу понять. А кто — увольте, — он, видимо, ждал от меня какого-то ещё вопроса или реплики, но я сидел и молча смотрел на него. О чём тут спрашивать? Мне как-то с каждой минутой история эта нравилась всё меньше. Хотя и без того задание было достаточно мерзким, но теперь оно приобретало совсем уже неприятные черты. Не дождавшись моего вопроса, Рубаи продолжил: — Понимаете, Пан всё время совался не в своё дело. Есть у него в характере, знаете, черта такая — лезть не в своё дело.
— Ну и в какое же дело он залез?
— Откуда мне знать? Он передо мной не отчитывался. Но тут фактически каждый, у кого хоть что-то было не в порядке, так или иначе сталкивался с Паном. Не идёт по расписанию транспорт на третью биостанцию — гром и молния, транспортников на рею! Ушла пара наших приборов на Галлау — всех, кто был в радиусе светового года от места преступления и не воспрепятствовал оному — к ответу! Ну и прочее в том же духе.
Что ж, это вполне соответствовало тому образу Панкерта, который уже сложился у меня в голове. Но мало что объясняло.
— Знаете, Рубаи, — сказал я. — Если честно, то, что вы говорите, звучит как-то неубедительно. И странно. Что это за разговор такой — съели? Неизвестно кто, неизвестно за что, неизвестно как.
— Как — известно.
Я молча посмотрел на него, и он кивнул:
— Да-да, известно. Это же элементарно — если кого-то надо съесть, способ всегда найдётся. Зацепка есть у всякого. У Панкерта было что-то не в порядке с допуском, а у нас, вы знаете, режим. Вот и получилось, внезапно, что работать ему стало невозможно. Смешно сказать, последние полгода ему только и оставалось, что биофиксаторы для третьей биостанции модифицировать. Вот он и не выдержал, поругался тут кое с кем, говорят, напоследок и на Землю. Даже попрощаться не зашёл и вещи свои оставил, записки. Я тут что мог, собрал, отправил с оказией, да не знаю, дошло ли, — он на некоторое время замолчал, и взгляд его показался мне странным. Так, будто он ждал от меня каких-то слов — но что я мог сказать ему? Не говорить же о том, что я прибыл на Кабенг из-за доклада Панкерта. — В общем, неприятная история, — продолжил он наконец, И самое неприятное в том, что каждый может в таком же точно положении оказаться — и не с кого спросить. Некому морду набить, в конце-то концов, — он говорил теперь злым, резким голосом. И лицо его стало злым и неприятным. — В конце концов, если покопаться, то каждого можно чем-то прижать.
— Интересно, а чем же можно прижать вас?
Он внимательно посмотрел на меня. Потом опустил глаза.
— Не знаю. И не хочу узнать. Потому что люблю свою работу.
Такой вот разговор у нас получился. Я посмотрел на него, на его злое лицо, на сжатые кулаки, на рыжую бороду, торчащую в сторону, и вдруг понял, что знает он, прекрасно знает, чем его можно прижать. И я тоже знал это — пока не стёр записи в своих мнемоблоках. И если бы я не сделал этого, то он непременно догадался бы о моём знании. Или догадался бы кто-то другой и о чём-то другом. Прикладная психология — наука точная.
Кто-то так или иначе догадался бы, что я не просто наблюдатель — и что тогда? Если бы знать, если бы иметь хоть какую-то уверенность в том, что мы не пугаемся собственной тени…
— А что думает Ваент по поводу ваших изысканий? Я имею в виду доказательство невозможности синтеза бета-треона.
— Не знаю я, что он думает, — угрюмо ответил Рубаи. — Кто его разберёт? По-моему, старик слишком привык к удачам. Это расслабляет. Он всё ещё надеется найти решение. Рассчитывает, что Резервуар обеспечит нам отсрочку.
— А кстати, как там дела с Резервуаром?
— Не знаю. Сходите к геофизикам. Вы — наблюдатель, от вас — я так думаю — скрывать ничего не станут. Или не смогут.
— А от вас что, скрывают?
— Да кто их разберёт? — он пожал плечами. — Все тут нервные какие-то. Неудивительно, раз ничего не получается.
Я немного подумал — для порядка, потому что уже решил, что делать дальше. Потом сказал:
— Что ж, я тогда, пожалуй, не буду терять времени. К Ваенту зайду позже — если не улечу с базы. А сейчас воспользуюсь вашим советом.
— Вас проводить? — спросил Рубаи, ставя проектор назад на полку.
— Да нет, спасибо, я найду дорогу. Спасибо за чай, — я встал, оправил куртку, усмехнулся. — И за сухарик.
— Не стоит, — он улыбнулся не совсем уверенно, волнение ещё не прошло. — Заходите ещё. Приятно побеседовать с новым человеком.
Он был мне почти симпатичен, и я улыбнулся ему в ответ, закрывая за собой дверь. И он, кажется, говорил совершенно искренне. Кроме того момента, когда речь зашла о том, чем именно можно прижать его. Наверное, он не ответил бы и на вопросы, зачем и кому это было бы нужно. Но и того, что он рассказал, было достаточно, чтобы существенно изменить представление об этом деле. Впрочем, этого следовало ожидать — иначе не имело смысла вообще заниматься расследованием.
Но сразу к геофизикам я не пошёл. Вдруг вспомнил, что с самого «Лонготора» ничего не ел, если не считать этого несчастного сухарика у Рубаи, а время уже близилось к полудню. Есть вдруг захотелось зверски, и я не стал подавлять голода — за едой можно было обдумать ситуацию, это не было потерей времени. Я высветил план базы, нашёл кафе совсем неподалёку от лаборатории химиков и двинулся в его сторону.
Базу они отгрохали с размахом, пожалуй, излишним. Хотя если учитывать перспективу, это и неплохо. В полусотне метров под поверхностью безжизненного высокогорного плато разместились под защитой внешней оболочки химическая и геофизическая лаборатории, вспомогательные производства, склады, жилые помещения и служба управления. Несколько тоннелей связывало базу с вынесенными на всякий случай на несколько километров в сторону транспортным и энергетическим блоками, и на поверхности оставались лишь площадка для планетарного транспорта и павильон над шахтой для приёма капсул. Обычная мера безопасности для защиты среды от воздействия человека и защиты человека от воздействия среды. Надёжная, проверенная столетиями система. Которая не сработала на Джильберте.
В кафе почти все места оказались занятыми, и я с трудом отыскал свободное. Отгрохали такую базу, а поесть спокойно негде, с раздражением думал я, пробираясь между серыми тенями имиджей, закрывавших занятые столики, к голубому огоньку, горевшему над свободным местом. Но раздражение моё улетучилось почти мгновенно, потому что напротив сидела Катя Рыленко и с изумлением смотрела на меня.
— Добрый день, Катя, — сказал я, усаживаясь. — Вот уж не ожидал тебя здесь встретить.
— Ты? — сказала она. — И в этой форме?
— А по-моему, мне идёт, — я оправил куртку, сдул с левого плеча невидимую пылинку. — По крайней мере, так говорят все мои знакомые.
— Они тебе льстят.
— Тоже неплохо. Значит я этого заслуживаю, — я вдруг заметил, что улыбаюсь. Улыбаюсь не от того, что играю роль, не от того, что пришло время улыбнуться. А просто потому, что мне вдруг стало хорошо. Или почти хорошо.
— Взбучки ты заслуживаешь? Куда ты пропал?
— Я три года провёл в плену у мохнатых спрутов планеты Гираш. Они кормили меня сушёными лягушками и грозились выкрасить с ног до головы зелёнкой, если я напишу тебе хоть строчку.
— Несчастный. Рисковать, конечно, не стоило, — она не удержалась и слабо улыбнулась. — Ну а здесь что ты делаешь?
— Тс-с-с, — прижал я палец к губам. — Секретная инспекция от Галактического управления питания. Проверяю качество кухонь, — я бросил взгляд на панель справа, — АКМ-16Д. Поступили сведения, что некоторые экземпляры очень плохо готовят сушёных лягушек. Но этого никто не должен знать, иначе мне крышка. За мной уже охотятся.
— Да ну тебя, — она, наконец, засмеялась. — Только аппетит испортишь, — правда, судя по тому, что она заказала, аппетита у неё и так не было. Да и смех быстро оборвался — так, будто она вспомнила о чём-то, что не допускало смеха. — Ты давно прибыл?
— Утром. И с тех пор ничего не ел. Кроме одного сухарика домашнего приготовления.
— Тогда ешь, не буду мешать. Только не заказывай при мне сушёных лягушек.
— Мне просто смешно, — сказал я, делая заказ. — Ты выглядишь так аппетитно, что рядом с тобой можно обойтись без первого.
— Ну уж нет, на первое я не согласна, — она снова улыбнулась, но улыбка быстро погасла.
— Тогда на десерт, — сказал я по-прежнему весело и беспечно. Но это было уже игрой, я снова перестал быть самим собой, снова вошёл в роль. И только внешне был совершенно беспечен и рад встрече. Но мозг уже работал, я уже знал, что её не было в списках персонала на Кабенге, и мнемоблоки тут же подтвердили это знание. И сразу же на душе снова стало тревожно и холодно.
— А ты здесь давно? — спросил я.
— Уже полгода.
— Ну и как — нравится?
Она ещё больше погрустнела, опустила глаза. Сказала тихо, не глядя на меня.
— В общем, неплохо. Хотя как-то непривычно временами. На практике всё казалось значительно проще. И не думалось, что бывает… вот так.
— Ну, сравнила, — мы познакомились с ней как раз во время этой практики, что у них была после третьего, кажется, курса. Я был в отпуске на Сигре-4, немного расшибся во время перехода через перевал Свена и попал в клинику как раз тогда, когда там работали практиканты. Потом мы довольно часто встречались и на Земле — но только до Джильберты. — А ты работаешь здесь, на базе, или на одной из станций?
— На базе, конечно. Для работы на станциях нужно не меньше года стажа.
— Ну тогда понятно, чем ты недовольна, — кухня, наконец, выдала мой заказ, и я набросился на еду. — Работы, наверное, очень много. То палец кто порежет, а через неделю, глядишь, поступит больной с ушибом колена.
— Если бы так, — она тяжело вздохнула, опустила глаза, невидящим взглядом уставилась в стол перед собой. — Если бы так…
Я на мгновение застыл. Затем, не донеся ложку до рта, опустил её обратно в тарелку. И улыбка исчезла с лица совершенно естественным образом, вовремя и к месту, я даже не подумал о том, что пора перестать улыбаться. В эти минуты я вдруг снова перестал играть роль, вновь стал самим собой, я позабыл даже о том, кем и для чего я сюда послан — потому что вдруг понял, что ей очень плохо. Мы были с ней вдвоём за столиком, и имидж был включён на полную катушку, так что нас всё равно никто не мог видеть, и мы никого не видели только пустынную террасу на берегу какого-то дурацкого горного озера, в водах которого, как и положено, отражались заснеженные вершины — так что не было смысла играть ка кую-то роль. Она бы всё равно ничего не заметила и не запомнила, даже если бы я начал писать от руки протокол допроса — а больше никто и никак не мог бы уследить за мной. Но уже потом, позже, вспоминая и анализируя этот наш разговор, я понял, что, оставаясь и здесь профессионалом, я избрал наилучшую форму маскировки — я был самим собой.
— У… у тебя что-то случилось, Катя? — спросил я, и она вдруг заплакала. Уронила голову на стол и заплакала. А я как сидел, как последний дурак и говорил какую-то ерунду как последний дурак — не помню даже, что именно. Не сразу, но мне удалось её успокоить, и постепенно я сумел кое-что выяснить. Нет, её никто не обидел. Нет-нет это совсем не личное дело. И вообще тут никто не виноват просто она не представляла, что не годится для этой работы. Просто таким чувствительным дурам, как она, не место там, где… А потом она вдруг перестала плакать, вытерла глаза, достала зеркальце и стёрла следы слёз. И сказала:
— Понимаешь, У нас в медпункте сегодня умер один человек. И ещё трое лежат в реаниматоре. Совсем умер, понимаешь?
— От чего? — спросил я.
— Какая-то авария в энергоблоке. Я не знаю подробностей, да и не до них. Все четверо получили сверхсмертельную дозу. Пять дней назад. Даже я одна бы справилась, у меня уже был такой случай на практике. Но у нас не оказалось Т-лакта. Ни одной дозы. Понимаешь, ни одной дозы на весь Кабенг.
— Что? — я даже не понял сразу, о чём она говорит. Потом вспомнил. Ну конечно же, Т-лакт. В любой аптечке в любом медпункте. На любом разведочном зонде, в конце концов. Уж это-то я знал. — Да о чём ты говоришь? Этого же быть не может!
Она только отрицательно покачала головой в ответ, закусив губы, чтобы снова не заплакать. Потом с трудом выдавила:
— Мы искали. По всей планете — ни единой дозы.
— Но чёрт подери, Катя, ведь у вас же есть химики, ведь у вас же, наконец, должны быть другие средства! Как же так — из-за такой ерунды…
— При чём тут химики, Алёша? Его же в культуре выращивают, не меньше ста дней надо, восемь последовательных культур. А потом ещё очистка. Я же смотрела. А другие средства… — она только вздохнула и замолчала.
Я тоже замолчал. Потом посмотрел на свой обед. Есть всё равно хотелось зверски, но я знал, что теперь к нему не притронусь. Это какую же дозу надо получить, чтобы не протянуть в реаниматоре и пяти суток? Я прикинул в уме, и мне стало не по себе. Получалось, что тут вполне могло и рвануть. Не рвануло, конечно, и, может быть, не рвануло бы и при гораздо худших условиях — но такая возможность не исключалась. На Джильберте ничего подобного не было. Но тут я вспомнил про Скорпион в 32-м. Я высветил информацию — Катя сидела, уставившись в стол, и моего отрешённого вида не заметила. На Скорпионе тогда здорово рвануло. Картинки следственной реконструкции, наслаиваясь на имидж горного озера, выглядели жутко. И противоестественно. Шестеро погибших, полное закрытие базы, тотальная дезактивация, пересмотр всего проекта. Кажется, они там до сих пор не расхлебали всего до конца но в моих мнемоблоках не было недавней информации о Скорпионе. Зато были сведения о трёх авариях на энергоблоках за последние двести лет. И ещё об одном взрыве — в далёком двести восьмидесятом. Я быстро прикинул корреляции по некоторым параметрам. Прослеживалась какая-то связь с секторами группы Дзета, но случаев было слишком мало, чтобы сказать что-то определённое. Тоже мне, теоретик, — поиздевался я над собой, — больше тебе случаев не надо.
Но Граф хорош! У него такое происходит, а он ни слова, ни намёка. Или думал, что я не узнаю? Да нет, не мог он так думать, ему же всё равно об этом докладывать. И доложит, уже доложил наверняка по соответствующим каналам. Я на минуту представил себе, что ему теперь предстоит — комиссия, разбор, возможно даже вызов наверх, в Академию — и решил, что не захотел бы с ним меняться. Хотя, конечно, он-то скорее всего не при чём. Скорее всего тут вина Главного энергетика или кого-то из самих пострадавших, но начальнику всегда достаётся за всех и больше всех — это уж закон управления.
— Скажи, Катя, пострадали только эти четверо?
— Да. К счастью — если так сказать можно. У них там обычно человек десять работает, но когда это случилось, в энергоблоке были только эти четверо.
— А остальные?
— Не знаю, — она слегка дёрнула левым плечом. — Мы проверили после этого всех на базе — больше поражённых не было. Даже в малейшей степени.
— А как это произошло?
— Не знаю, Алёша. Спроси кого-нибудь из техников. Или из руководства. Ты же инспектор, тебе должны сказать. У меня другие заботы, мне пора идти.
— Я провожу тебя — если позволишь.
— Ты же не поел, — сказала она, вставая.
— Да какая тут еда после таких разговоров? — я сдвинул поднос в утилизатор, тоже встал. Имидж растаял, мы снова были в кафе, и лишь над одним столиком светился голубой огонёк.
— А что, у вас всегда так много народа обедает? — спросил я, пробираясь вслед за Катей к выходу.
— Что? — она сначала не поняла, потом, оглянувшись, ответила: — Да нет, просто тут всего два столика работают. Остальные отключены, наверное.
— А зачем же это? — я кивнул на серые тени, закрывавшие столики, за которыми, как мне показалось вначале, должны были сидеть люди.
— Не знаю. Просто так, наверное. Да какое это имеет значение?
Действительно, какое? — подумал я, выходя вслед за Катей в коридор. Ровным счётом никакого. Так, думаю о всякой ерунде, чтобы не думать о главном.
Я проводил её до дверей медпункта, обещал заглянуть, как только найдётся время и мы расстались. Оттуда до геофизиков было совсем недалеко, и я решил для начала заглянуть к ним, а уж потом вернуться к Графу и вытрясти из него всю информацию об аварии на энергоблоке. Хотя, вполне возможно, мне не следовало откладывать этого.
Если вы спешите — очень спешите — то почти непременно начнут вас преследовать самые дурацкие, совершенно непредвиденные задержки, никак не связанные с тем, чем вы занимаетесь. А может, как-то и связанные, но природа этой связи всё равно ускользает от вас, и если вам и удаётся её постичь, то происходит это слишком поздно, когда исправить что-либо уже невозможно. Так случилось и здесь, потому что мне не удалось напрямик пройти к геофизикам. Мне пришлось спуститься по трубе на ярус ниже и идти в обход складов, потому что прямой путь оказался заблокированным. Станция казалась совершенно безлюдной или, возможно, я просто попал в редко посещаемые отсеки. Я минут десять проплутал, сверяясь со схемой, пустынными коридорами складского яруса, пока, наконец, не оказался почти под тем же местом, где расстался с Катей — но уже по другую сторону от заблокированного прохода. Ещё через пару минут я был у геофизиков.
Но я успел чертовски разозлиться. Как тогда, на Джильберте, когда всё время бесили меня задержки с подключением информационных каналов — приходилось порой ждать по полминуты, пока система проверяла мой код доступа. Позже — на Ясмаге-ТЛ, куда Зигмунд послал меня, наверное, просто потому, что Клайд выполнял другое задание — постоянно задерживался анализ образцов, и мне пришлось торчать в этой дыре лишних две недели, пока удалось собрать весь материал для отчёта. Да мало ли всяких глупых препятствий имеет обыкновение возникать, когда времени в обрез!
Меня уже ждали. Я не стал выяснять, кто предупредил их — Граф, кто-то из химиков или же просто информационная система. Подобные вопросы, как правило, всё равно остаются без ответа — в том случае, если ответ этот имеет какое-то значение для расследования. Я просто принял это к сведению. Как только я оказался в зоне идентификации перед входом в лабораторию, высветилось сообщение о том, что заместитель заведующего ожидает меня в своём кабинете, и мне ничего не оставалось, кроме как проследовать туда.
Я прошёл через шикарный холл, в котором было так же безлюдно, как и у складов ярусом ниже, поднялся по спиральной лестнице у дальнего его края и, обогнув колонну, увитую цветущими бентериями терпеть не могу их одуряющего аромата — вошёл в указанный кабинет. Навстречу мне поднялись двое Эльза Лоарма, заместитель академика Петрова, главы геофизиков, и высокий худой мужчина, представившийся Тином Вейермейстером. Его я не знал — по крайней мере, с тех пор, как стёр по прибытии на базу информацию из своих мнемоблоков — но Эльзу Лоарма помнил прекрасно. Женщина средних лет, невысокая, худая и подвижная, она выглядела несколько старше своих неполных восьмидесяти. Здесь, на Кабенге, она работала все восемь лет, с самого начала осуществления проекта воздействия, и была одной из немногих, кто с тех пор ни разу не покидал планеты. Группа Дьереши обратила в своё время внимание на эту характеристику — здесь, как и на Джильберте и ещё в ряде мест, бывших на подозрении, процент таких лиц был существенно ниже, чем в среднем по исследовательским станциям, и на них стоило поэтому обратить внимание. Как и на тысячи других подобных особенностей. Корреляции, корреляции… которые, вполне возможно, ни о чём не говорили.
— Шеф распорядился ознакомить вас со всеми материалами, которые могут представлять интерес, — сказала она довольно холодно, когда я сел в указанное мне кресло сбоку от стола. — К сожалению, я не смогу уделить вам много времени. У нас, вы, возможно, знаете, весьма напряжённая ситуация. Но мой помощник, — кивок в сторону Вейермейстера, который с безучастным видом сидел в углу, глядя куда-то поверх моей головы, — …окажет вам всяческое содействие.
Говоря это, она не смотрела на меня. Рука её бегала по сенсорной панели, а глаза просматривали какую-то информацию, появляющуюся в видеополе. Или, кто знает, возможно она просто смотрелась в зеркало. Наверное, это атавизм, но я не люблю деловых женщин. Вернее, не люблю сталкиваться с ними, когда занимаюсь каким-либо расследованием. Просто потому, что за годы работы я убедился в том, что женщины делают ошибки совершенно иного характера, нежели свойственные мужчинам. И это понятно и легко обнаружимо, если женщина ведёт себя как женщина. Но когда внешне она ведёт себя совершенно также, как вёл бы себя на её месте мужчина, это невольно сбивает с толку. Сознание привычно выискивает в её поведении стереотипы, свойственные мужчинам, и упускает свойственные именно для женщин моменты. С годами я приобрёл некоторый опыт, и теперь меня не так-то легко поставить в тупик, но настороженность по отношению к деловым женщинам сохранилась.
— Итак, что бы вы хотели узнать о нашей работе? — спросила она, взглянув, наконец, в мою сторону.
— Прежде всего меня интересует состояние дел с поисками Резервуара, — ответил я. Мне совсем не трудно было бы выяснить этот вопрос самостоятельно, подключившись к информационному каналу базы. Кода доступности, с которым я как наблюдатель и инспектор третьего ранга прибыл на Кабенг, вполне хватило бы, чтобы извлечь эту информацию. Это было бы, несомненно, и быстрее, и надёжнее если бы именно эта информация была для меня самым главным. Но интересовало меня, главным образом, другое — кто, что и как именно мне расскажет. И о чём умолчит.
— Поиск Резервуара, видимо, единственное, что интересует Академию, — холодно сказала она. — Каждый, кто от вас прибывает, интересуется исключительно Резервуаром. Как будто это всё, что имеет на Кабенге значение.
— Видимо, потому, что с этими поисками допущено отставание, — ответил я. — А насчёт значения Резервуара для проекта не мне вам объяснять. Академия основывается на информации и суждениях ваших же руководителей. Но, если вам угодно, я перечислю и другие вопросы, которые меня интересуют. Во-первых, ход работ по геофизическому обследованию планеты. Во-вторых, ваши требования по снабжению. В-третьих, ваши претензии к руководству. Академия серьёзно озабочена сложившимся здесь положением и изыскивает пути для оказания эффективной помощи.
— Всё? — спросила она, поджав губы.
— Пока всё. Могут возникнуть и новые вопросы.
— Я думаю. Вопросы всегда возникают — только вот помощи мы пока что не видели. Я здесь уже восемь лет, и за это время повидала достаточно и инспекторов, и наблюдателей. И не разу, извините, не видела никакой пользы от их посещений. Я не хочу обидеть вас лично или кого-нибудь ещё — я просто констатирую факт. Так вот, у нас очень много работы и очень мало времени. Через пять минут отправляется транспорт на Туруу, с транспортом у нас очень плохо, и я не могу заставлять себя ждать. Если хотите, могу взять вас с собой, там и посмотрите, как у нас продвигаются дела с Резервуаром. Нет — Тин постарается ответить на все ваши вопросы.
Если бы не эта авария с энергоблоком — я бы улетел. Из неё явно можно было выкачать какую-то информацию. Возможно, весьма полезную информацию — потому хотя бы, что её явная неприязнь ко мне, как к представителю Академии как-то не вязалась у меня с тем представлением, что осталось у меня после изучения материалов проекта на «Лонготоре». Время в полёте не было бы потеряно зря — но я не мог улететь, не повидавшись ещё раз с Графом. Подумав пару секунд, я ответил:
— Пожалуй, я останусь. У меня ещё есть дела здесь, на базе.
— Дело ваше. А сейчас прошу меня извинить — время вышло. Приди вы на десять минут позже — меня бы уже здесь не было, — она встала, кивнула, проходя мимо, Вейермейстеру и, бросив мне от двери: «Всего доброго», вышла.
Несколько секунд я помолчал. Затем, повернувшись к Вейермейстеру, всё так же сидевшему в углу с безучастным видом, спросил:
— Может, вы тоже меня кому-нибудь перепоручите?
— Рад бы, да некому, — без тени улыбки ответил он, не удостоив меня взглядом. — Здесь кроме меня осталось всего пять человек, и у всех слишком срочная работа, чтобы отвлекаться от неё попусту.
В выражениях он был не слишком разборчив. Меня это, правда, не задевало. Так даже лучше — меньше переживаний от того, что без спроса лезешь не в своё дело.
— А остальные что, на Туруу? — спросил я.
— Да, почти все. Точная информация о местоположении каждого сотрудника лаборатории доступна по общему каналу. Если хотите, могу набрать код.
— Не стоит, я сам справлюсь — когда мне потребуется точная информация. Сейчас меня интересует несколько другое: что мне расскажете именно вы. Так что я задам вам несколько вопросов — если не возражаете.
— Ну как я могу возражать, — он демонстративно пожал плечами. — Спрашивайте.
— Сколько всего сотрудников в группе геофизики?
— Почти девяносто, — ответил он и вздохнул.
— Не стоит вздыхать, Вейермейстер, я задаю совсем не бесполезные вопросы. В файлах Академии значится, что здесь работают девяносто два геофизика. Это несколько расходится с вашей цифрой, не так ли?
Он посмотрел на меня, хмыкнул и снова уставился в пространство над моей головой. Я, конечно, импровизировал, не имело значения, сколько сотрудников значится в файлах Академии — мне было необходимо чем-то задеть его, вывести из состояния апатично-враждебного равновесия. И, похоже, это удалось — он начал отвечать на мои вопросы.
— Итак, все, кроме вас и ещё пятерых сотрудников находятся сейчас на Туруу? Или геофизики выполняют ещё какие-то работы?
— Какие тут могут быть работы, инспектор, если мы полтора года только тем и занимаемся, что пробиваемся к этому проклятому Резервуару? У нас просто нет ни времени, ни людей, ни оборудования для каких-то ещё работ.
— Так. Считайте, что я ничего не знаю о Резервуаре и вообще о том, что вы здесь делали. И объясните мне ситуацию так, как вы её понимаете.
Впервые за всё время нашей беседы он слегка усмехнулся в ответ, видимо, на какие-то свои мысли. Потом встал, не спеша обошёл стол и уселся на место своей начальницы. Затем, откинувшись на спинку кресла и сложив руки на груди, сказал:
— Если вы полагаете, что я хоть что-то понимаю в ситуации, то вы заблуждаетесь. Я могу изложить вам, как ситуация выглядит с точки зрения начальства — не более того. А это лучше делать из её кресла, вы не находите?
— Что ж, валяйте, излагайте точку зрения начальства, — ответил я. Когда слишком часто сталкиваешься с чудаками, они уже не забавляют. Иногда мне кажется, что нет ничего более утомительного, чем подлаживаться к различного рода чудакам. И вот ведь что интересно: чем паршивее ситуация, тем больше люди ударяются во всякие чудачества, тем больше неадекватных реакций на самые простые вопросы, тем меньше информации удаётся извлечь из разговоров с ними. Видимо, такое поведение неосознанная защитная реакция человека, не желающего ассоциироваться с чем-то, что он в глубине души считает неверным.
— Итак, — начал он говорить ровным, лишённым интонаций голосом, Самая общая оценка ситуации — ситуация скверная. Детализирую. Когда восемь лет назад Советом Академии Наук было принято решение о комплексном воздействии в системе Кабенга, всё представлялось не слишком сложным. Полтора столетия наблюдений за планетой показали, что её разумное население, онгерриты, вполне способно к развитию в рамках Галактического Сообщества, но развитие это лимитируется неблагоприятными факторами их существования, преодолеть которые они, судя по всему, не способны. Проведённые исследования показали, что основным, если не единственным фактором, лимитирующим их развитие, является недостаток специфического вещества, известного под названием бета-треон, которое обнаружено только на Кабенге и которое мы пока, увы, не умеем синтезировать. Более того, мы не знаем даже, где и как он синтезируется. Мы знаем лишь, что вся жизнь на поверхности планеты находится в прямой зависимости от его поступления из недр…
В общем, он прочитал мне популярную лекцию, и мне стоило большого труда сдерживать зевоту. Но перебивать его я не решался, потому что тогда он мог бы замолчать совершенно. Наконец, довольно подробно описав строительство базы и станций и результаты работы на первом этапе воздействия, он дошёл до вопросов, которые меня интересовали.
— …Три стандартных года назад, — продолжал он всё тем же ровным, лишённым интонаций голосом. — Мы шли ещё строго по графику. Правда, были некоторые сбои, но у нас оставался ещё резерв времени на их ликвидацию. К сожалению, я не могу рассказать вам, что же именно происходило в других группах, но у нас, в группе геофизики, всё шло строго по плану. Но потом этот план стал изменяться, и результаты не замедлили сказаться. Возможно, вам там, в Академии, или же руководству базы виднее, что, как и когда следует делать. Но в таком случае вам следовало ориентироваться на других исполнителей.
И он замолчал. С полминуты я ждал, что он продолжит рассказывать, пока не понял, наконец, что это всё, что он был намерен сказать. Есть мне уже не хотелось. И спать тоже. Мне хотелось встать, взять его за шкирку и вытрясти всё. Или хотя бы стряхнуть с его лица эту маску равнодушной неприязни. Тоже мне, праведник нашёлся. У них тут вся работа разваливается, а он встаёт в позу и начинает обвинять Академию!
Но я, конечно, не стал этого делать. Я просто сказал — таким же ровным, спокойным голосом, каким говорил он:
— Слушайте, Вейермейстер, я страшно устал. И у меня очень мало времени. Если вы не хотите мне ничего больше говорить, так и скажите, и на этом мы расстанемся — пока. Потому что рано или поздно нам наверняка снова придётся говорить с вами.
Некоторое время он смотрел на меня каким-то отрешённым взглядом, и я даже стал сомневаться в том, что он слышал, что я сказал. Но потом он всё же ответил:
— Да, инспектор, пожалуй, я действительно не хочу вам больше ничего говорить.
— Дело ваше, — я встал, сделал несколько шагов по направлению к выходу, потом остановился и посмотрел на него, Но в таком случае ваше поведение выглядит весьма странно. Если не сказать подозрительно. Вы что, хотите, чтобы мы начали здесь расследование?
И вот тут он меня действительно поразил. Он посмотрел мне прямо в глаза и всё тем же тихим, лишённым интонаций голосом сказал:
— Да.
Я напрасно спешил. Графа всё равно уже не было на базе. Он улетел на Туруу тем же транспортом, что и Лоарма, и был теперь вне досягаемости. Конечно, с ним в любой момент можно было бы связаться, но делать этого я не стал. Все переговоры можно перехватить, все переговоры фиксируются информационной системой. Рисковать я не решился слишком велика была ставка. Это там, дома, на Земле можно было забыть об опасности, грозящей неведомо откуда, и свободно пользоваться каналами связи. Даже для деловых переговоров. Хотя Зигмунд всегда говорил о самом важном только лично, только в своём малом кабинете при отключённых каналах связи. Все мы иногда посмеивались над ним за это, никто не считал, что такая перестраховка там, дома, имеет смысл. Но одного, по крайней мере, он этим добился: он не позволял нам забыть о серьёзности угрозы. И усомниться в её существовании.
Немного подумав, я плюнул на все дела, пошёл в ближайшее кафе и хорошенько поел. Сразу же потянуло в сон, но я бросил в чай таблетку вентредина — уже четвёртую за последние двое суток — и на несколько часов проблема сна отступила. В конце концов, на вентредине можно было бы продержаться все шесть отпущенных мне суток, если бы в том возникла необходимость. Правда, потом весь этот недосып пришлось бы компенсировать, но путь до Земли неблизкий, можно и отоспаться.
Пообедав, я взял тайпер и тут же, за столом написал небольшой отчёт. Потом достал из потайного кармана первую из кодировочных пластин, полученную от Зигмунда, закодировал его и бросил пластину в утилизатор. Теперь содержимое отчёта было недоступно даже мне самому, и я со спокойным сердцем подключился к общему информационному каналу и ввёл его в память системы для отправки с очередной почтой. Даже если со мной что-то случится, тот, кто придёт следом, начнёт работу не на пустом месте.
А потом я отправился в энергетический блок.
На этот раз я обошёл заблокированный проход по верхнему ярусу. Это было раза в два дольше, чем идти по нижнему ярусу, но тут, по крайней мере, чувствовалось, что база обитаема. Из прохода, ведущего к бассейну, слышался чей-то смех, громкие крики, плеск воды, а на каменном полу отпечатались мокрые следы босых ног, дальше какие-то хмурые парни в цветастых майках сопровождали тележку с баллонами реагентов для вакуум-сфер, и мне пришлось прижаться к стене, пропуская их, потом снова открылся неизменный Сад, без которого нынче не обходится ни одна приличная база, и мне даже на какое-то время захотелось свернуть туда и полежать на травке, ни о чём не думая. Ну а потом я повстречался с киской.
Я свернул в проход, ведущий к транспортным тоннелям, сделал десяток шагов и застыл на месте. Потому что в конце прохода, изготовившись к прыжку, застыла в неподвижности гигантская рыжая кошка. Времени сообразить, в чём дело, у меня не было — она прыгнула, лишь только я остановился. Я автоматически пригнулся, отскочил в сторону и развернувшись не очень, правда, ловко, ударил правой ногой в основание шеи. Нога, конечно, прошла сквозь пустоту, я кувыркнулся по инерции в воздухе и свалился на пол. Коридор был, разумеется, совершенно пуст. Я услышал позади чей-то смех и быстро обернулся.
Смех тут же оборвался.
— Ой, простите. Я… я думала, это Карел.
Я встал, отряхнулся, потёр ушибленное колено. Чёрт знает что, развлекается молодёжь, делать им нечего! И вдруг, неожиданно для себя, улыбнулся оробевшей девчонке. Развлекаются — значит живут, как и все нормальные люди. Значит, им нечего скрывать и нечего бояться. И я вдруг подумал о том, что я сам давно уже не способен вот так развлекаться, разыграть кого-то, подшутить. Не с тех пор, как случилось это, на Джильберте. Нет, раньше, гораздо раньше с тех самых пор, наверное, как Зигмунд познакомил меня с третьей категорией данных о Нашествии.
— Не завидую вашему Карелу, если вы часто с ним такое проделываете. А впрочем… — я внимательно посмотрел на неё, — …немного завидую.
Она покраснела, опустила глаза.
— Он сам виноват. Вчера стащил из лаборатории мышку и пустил её к нам на стол. Бедняжка так испугалась.
— А я было подумал, что испугались вы.
— Вот ещё! — возмущённо фыркнула она, потом, осторожно выглянув из-за угла, сказала шёпотом: — Ой, он идёт.
— Ладно, не буду мешать.
Я улыбнулся ей на прощанье и пошёл дальше, представляя себе, каково сейчас будет этому Карелу. И только дойдя до транспортного тоннеля я перестал улыбаться. Потому что понял вдруг, что случившееся только что совершенно невозможно, что это ненормально, не вообразимо с точки зрения здравого смысла и обычного, не извращённого человеческого поведения. Я, инспектор Академии, прибывший сюда с тайным заданием, могу и должен вести себя подобным образом. Но не обычные сотрудники базы. Когда умирает человек, а ещё трое лежат в реаниматоре с сомнительными шансами, нормальным людям становится не до невинных шалостей, не до купания в бассейне и не до пробежек босиком по коридорам. Не так уж много здесь народа, чтобы подобное событие могло пройти бесследно. Если только… Если только оно действительно произошло.
Я застыл на месте, поражённый этой мыслью.
Так, будто внутри меня внезапно сработал какой-то переключатель.
Так, будто я внезапно всё понял.
Но нет, я ничего ещё не понимал. Просто факты, мне уже известные, выстроились вдруг таким образом, что где-то впереди замаячил намёк на возможное решение. Стоп, не надо спешить, осадил я себя, это ещё только намёк, не более того, всё это надо проверять и проверять. Но если я прав, хоть в чём-то прав — значит, меня каким-то образом рассекретили. Рассекретили, несмотря на то, что я стёр всю информацию из своих мнемоблоков сразу же по прибытии на Кабенг. Рассекретили, несмотря на блок в моей памяти, установленный ещё в Академии, несмотря на то даже, что об этом блоке я вспомнил впервые с момента его установки. Впервые, хотя имел право вспомнить о нём и, в случае необходимости, снять его лишь через трое суток после прибытия на базу. Мы бьёмся над безопасностью, мы стремимся, чтобы поведение наших агентов как можно меньше отличалось от поведения обычных, ничего не знающих и ничего не ведающих людей, чтобы нас как можно труднее было выделить и как-то нейтрализовать и именно ради этого лишаем себя значительной доли памяти о том, с чем приходится бороться, но всё это оказывается напрасным, если меня уже сегодня сумели рассекретить. Как, когда, где, каким образом?
Я стоял, прислонившись к стене у входа в транспортный тоннель, и не знал, что же делать дальше. Неужели это ловушка? — думал я. И я, как автомат, сам шёл в эту ловушку. Меня просто-напросто подвели к мышеловке, не оставив никакого другого пути. И что тогда ждёт меня там, дальше, в транспортном тоннеле? Или на энергоблоке? Что такого может ожидать меня здесь, на базе, рядом с людьми и знакомыми земными механизмами? Глупость какая-то, подумал я, ты просто паникуешь, Лёшка. Глупость А сколько в нашем архиве зарегистрировано необъяснимых исчезновений? Кажется, восемнадцать. Или даже больше. Вот так же, в знакомом, привычном окружении, среди людей, кто-то исчезал бесследно и необъяснимо. А Панкерт — тоже глупость? То, что он погиб на Джильберте — и вот, объявился здесь, на Кабенге, а потом прибыл на Землю, оставил доклад в Академии — и исчез. Призрак, с которым здесь, на Кабенге, все так или иначе были знакомы, А Катя? Я даже вздрогнул, поняв, о чём же я думаю. Но не думать не мог — я уже искал информацию о ней в своих мнемоблоках. Конечно, ничего существенного не было. Не было даже индекса связи за последние пять лет. Да и что я хотел обнаружить где и когда она тоже могла превратиться в призрака вслед за Панкертом? Смешно. Так смешно, что мороз по коже пробирает. Да не может она быть призраком, не может, я же видел её, говорил с ней, убеждал я себя, но какой-то голос внутри меня отвечал, что Панкерта точно так же видели, с ним не то, что говорили, с ним вместе жили и работали. И тем не менее прибытие его на Землю не зарегистрировано. И появление его доклада поэтому может означать всё, что угодно. В том числе и то, что нас, тех, кто знал всё возможное о Нашествии, тех, кто занимался исключительно Нашествием, каким-то образом рассекретили и решили нейтрализовать.
Стоп, не паникуй, — сказал я себе. Так можно додуматься до чего угодно. Так можно заподозрить самого Зигмунда или меня в том, что мы являемся агентами Нашествия. Ты ошибаешься, Лёшка, ты ошибаешься уже хотя бы потому, что приписываешь противнику человеческую логику поведения. И человеческие методы — те, которыми воспользовался бы человек. Будь это так, мы давно бы уже сумели выявить признаки Нашествия, мы давно бы уже вышли на след. Инфоры Академии достаточно хорошо владеют переработкой информации — и они до сих пор не обнаружили в событиях, бывших у нас на подозрении, и следов человеческой логики. Значит чушь. Значит, надо искать другое объяснение, а не стоять тут у стенки, как истукан. Вон, на меня уже оглядываются. Я бросил взгляд в сторону прошедшей мимо парочки — давешней девушки в обнимку с каким-то парнем, видимо, тем самым Карелом.
Значит надо искать другое объяснение, — повторил я про себя. Хотя бы вот такое: авария действительно имела место, в медпункте действительно умер один из пострадавших, но об этом почти никто на базе не знает. Чушь, быть такого не может, но проверить стоило.
А если не чушь?
Если не чушь, то обстановочка здесь мне очень не нравилась. Даже безотносительно к Нашествию.
Я оторвался, наконец, от стены и пошёл назад. Просто для того, чтобы не встречаться снова с этой парочкой. Свернул в какой-то проход, высветил, не останавливаясь, схему базы и, обнаружив, что библиотека совсем рядом, прямиком направился туда. В библиотеке, по крайней мере, никто мне не будет мешать.
Я отыскал свободный бокс, заблокировался и подключился к информационному каналу. С полминуты, наверное, ушло у меня на то, чтобы понять, что извлечь хоть какую-то информацию о событиях на энергоблоке, пользуясь общим доступом, не удастся. Это уже говорило о чём-то хотя бы о том, что на базе Кабенга успешно осуществляется режим секретности А, установленный Советом Академии. Как инспектора и наблюдателя, это меня могло только радовать. Эпоха вселенского оптимизма, когда любая информация была доступна для всех, давно уже миновала, и нам, сотрудникам Зигмунда, лучше, чем кому бы то ни было в Академии было известно, в какую цену обошлась человечеству эта эпоха. Люди разные в силу объективных причин. И далеко не безразлично, на какой основе будут приниматься решения, которыми они руководствуются в своих действиях. Достаточно вспомнить хотя бы панику на Кристи-14 при утечке реагента ХТ, чтобы понять и принять необходимость ограничения доступа к информации во имя блага самого человечества и каждого отдельного человека. Я уж не говорю о той гипотетической, но вполне реальной возможности, когда эта информация может быть использована кем-то вне человечества во вред людям. Но я вдруг вспомнил слёзы Кати и смех, доносившийся из прохода к бассейну. И впервые, наверное, усомнился в этом.
Авария на энергоблоке действительно произошла. Используя уровень доступа к информации наблюдателя Академии, я получил о ней все необходимые данные. Когда я понял, что там случилось, мне захотелось немедленно, сейчас же вскочить и вломиться — именно вломиться — в сектор управления. И устроить им там представление с сокрушением мебели и прочими глупостями, свидетельствующими о нерациональном поведении. Честно говоря, у меня и мысли никогда не возникало о том, что подобное вообще возможно. Хотя… Ведь всякий раз, когда мы сталкивались с чем-то, предположительно имеющим отношение к Нашествию, происходило что-то подобное — не внешне подобное, а подобное по немыслимости своей, по полной невозможности и непредсказуемости.
Взять хотя бы эту историю с Троей, с той пропавшей разведочной группой из шестнадцати человек. Прекрасная, очень милая история, эдакий космический анекдот. Потому что, когда их совершенно случайно обнаружили-таки в следующий период доступности через восемь с половиной лет, их было уже девятнадцать. И они бы не погибли, они бы заселили всю планету и через несколько столетий сумели бы выйти к нам на связь самостоятельно, если бы их так и не обнаружили. Анекдот, но до сих пор никто не может понять, как могло случиться, что целая разведгруппа оказалась потерянной, что их даже не искали, что о них забыли все, кроме их близких, а те неизменно получали вполне обоснованные ответы об их местонахождении. И никто поэтому не может дать гарантии, что это — единственный подобный случай. Никто — даже лучшие инфоры академии. А значит, это может повториться.
Здесь, на Кабенге, тоже произошло немыслимое. Не авария энергоблока. Не природная катастрофа. Нет. Просто каким-то образом получилось, что пять резервных кротов, доставленных ещё в период строительства базы и сейчас никому не нужных, были размещены на складе энергоблока. Эдакие милые и вполне безопасные бочонки в половину человеческого роста. Лежали и никому, наверное не мешали. Сто лет бы ещё, наверное, лежать могли. Но каким-то образом, когда-то один из них оказался активированным. Активировать любой нуклеонный механизм проще простого. Надо отправиться в кабинет к начальнику базы, вскрыть сейф термоядерным резаком, достать ключ если, конечно, он при этом уцелеет — соединить его с активатором, который хранится в сейфе у заместителя, и опустить в прорезь на верхней крышке механизма. И всё. Правда, в инструкции ничего не говорится о термоядерном резаке. Вместо этого указывается, что активировать нуклеонный механизм имеют право лишь начальник базы совместно с лицом, ответственным за хранение активаторов и за регистрацию. Но не в этом суть. Суть в том, что этого крота, судя по записям, никто и никогда не активировал, что он заработал сам-собой. Событие настолько же вероятное, как появление домового на борту орбитальной станции, материализация духов на заседании Совета Академии или же самозарождение жизни внутри учебного школьного биореактора.
Пробуждение нуклеонного механизма поначалу не впечатляет. От момента активации до появления первых признаков пробуждения обычно проходит не менее пяти-шести суток, в зависимости от конкретной модели. Но после этого, право же, лучше наблюдать за процессом издали, как и предписывается инструкцией. Потому что после распада оболочки, механизм начинает строить себя, используя элементы, добываемые из непосредственного окружения — вне зависимости от того, каким это окружение является.
На этот раз окружение оказалось чрезвычайно богатым. Толком развиться он, конечно, не сумел. Судя по реконструкции, ребята, что оказались в тот момент в энергоблоке, среагировали очень быстро. Правда теперь, постфактум, можно было задать вопрос — а стоило ли это делать? Если бы они просто-напросто отключили энергоблок и отступили, ничего страшного не случилось бы. На базе никто бы ничего даже не заметил, энергии от других энергоблоков хватило бы с запасом. А крот, закончив своё развитие и приведя, естественно, этот энергоблок в полную негодность, стал бы управляем и вполне безопасен. Но сейчас, позже, легко обо всём рассуждать. Тогда они об этом и подумать не успели. Разобравшись, что происходит, они отвели часть мощности от работающего реактора и разрушили управляющий центр нуклеонного механизма. Заодно, правда, разрушилась и его энергетическая капсула. Не повезло. Просто не повезло. Бывает.
Но как тогда, чёрт подери, объяснить, что на всей планете не оказалось ни единой дозы Т-лакта?!
На всякий случай я проверил почту. Для меня, конечно, ничего не было. Да и откуда — на «Лонготоре» прибыл я сам, а следующий пролёт со сбросом капсулы будет по графику лишь через шесть суток. Для меня не было ничего, но были какие-то сообщения для Панкерта, для Кати, для того же Графа, конечно. Как наблюдателю мне была доступна информация об адресатах. Не сами сообщения, конечно. Да и не хотел бы я, чтобы мне потребовался доступ к чьей-то переписке, хотя крайне любопытно, кто же и о чём может писать Пан Керту. Кто если все близкие на Земле уже пять лет, как считают его погибшим? Если его так и не сумели обнаружить — по крайней мере, до моего отлёта с Земли. Если само его существование для нас не более реально и осязаемо, чем существование этих вот посланий, хранящихся в памяти системы.
Впрочем, для тех, кто знал его на Кабенге, он был вполне реален и осязаем. Другой вопрос — был ли он настоящим Панкертом?
Среди ночи я проснулся. Было холодно — прежний обитатель этой комнаты, видимо, спал под одеялом, а я дотащился до постели настолько усталым, что и не подумал о регулировке микроклимата. Я высунул руку из-под простыни, нащупал панель регулятора, прибавил подогрев. Потом перевернулся на другой бок и попытался снова заснуть. Но сон, конечно, не шёл.
Я высветил время. Поспать удалось лишь три с половиной часа. Первый слой усталости был сброшен, и теперь мысли о событиях прошедшего дня снова завладели мозгом. Наверное, мне следовало попросту прибегнуть к заговору — средству, проверенному тысячелетней практикой — но делать этого я не стал. Вместо этого я перевернулся на спину, положил руки под голову и стал думать. Просто думать — я даже не захотел подключаться к мнемоблокам. Работа с ними требует свежей головы, и бессмысленно пытаться искать в них ответа на вопросы, которые не можешь толком сформулировать.
Итак, чего же я достиг за первый день работы на Кабенге? Вроде бы, почти ничего. И в то же время вполне достаточно, чтобы понять — дело здесь нечисто. Возможно, то, что здесь происходит, и не имеет отношения к Нашествию — хотя про что вообще мы можем сказать, не покривив при этом душой, что оно имеет к нему отношение? Так вот, вполне возможно, что всё, здесь происходящее, не есть какое-то очередное проявление Нашествия. Но всё равно критичность ситуации, создавшейся на Кабенге, не может с достоверностью объяснить то же отсутствие Т-лакта, например. Увиденного за день вполне хватило мне для того, чтобы понять: Зигмунд не зря послал меня на Кабенг. Чего стоила хотя бы реакция на моё прибытие Вейермейстера или того же Рубаи — ведь они явно, совершенно не скрывая своего мнения, подталкивали меня к мысли о необходимости проведения расследования. Сталкиваться с подобным никому из нашего отдела не приходилось. Как бы скверно ни шли дела, люди всегда противятся самой идее проведения расследования, подсознательно считая, что никакое расследование не способно исправить положение. И это, в общем, верное мнение. Расследование в лучшем случае лишь препятствует повторению прошлых ошибок, и потому люди, занятые конкретным, сегодняшним делом, всегда противятся его проведению. А эти двое — может, причина попросту в том, что на сегодняшний день им нечего здесь больше делать?
Расследование… Возможно, явное, немедленное расследование с привлечением лучших сил отдела и позволило бы что-то обнаружить. И даже предотвратить. Но я вспомнил, с какой убеждённостью, как о чём-то, что уже произошло и потому предотвращено быть не может, говорил Зигмунд о грядущей на Кабенге катастрофе, и поёжился. Он умел навести страху. Без каких-то внешних эффектов, чисто по-деловому, спокойным будничным тоном он умел сказать такое, что мороз по коже пробирал.
Если бы это были пустые страхи… Если бы это были просто слова…
С тех пор, как я познакомился с третьей категорией данный о Нашествии, я уже не мог считать того, о чём говорил Зигмунд, просто словами. Хотя иногда мысли, которые он высказывал, и не укладывались в голове.
Нашествие… Лин Суань, впервые применивший этот термин, обобщая астроархеологические данные по секторам Эпсилон и Пси, не предполагал, сколь зловещее звучание приобретёт он в наши дни. Хотя для большинства людей он звучит и сегодня совсем не зловеще — ведь первая категория данных о Нашествии относится к тому отдалённому от нас десятками миллионов лет периоду, который исследовал Линь Суань. Его реконструкция событий того периода была лишь одной из множества подобных, и потребовалось свыше двухсот лет для того, чтобы она была признана в качестве наиболее достоверной. И ещё столетие, чтобы понять, что эта реконструкция имеет совсем не чисто академическое значение.
Хотя далеко не все из тех, кто ознакомился со второй категорией данных о Нашествии, признавали, что они свидетельствуют об опасности повторения тех давних событий, никто не отрицал важности выводов, сформулированных группой Кэббита, или их достоверности. Корреляции по ряду параметров между нынешней галактической активностью человечества и реконструированной последователями Лин Суаня активностью медждов были очень высоки — настолько, что иногда при изучении материалов казалось, что история стремится повторяться во всех подробностях. Конечно, мы до сих пор слишком мало знали о медждах. Даже их химическая структура, не говоря уже о внешнем виде, обычаях, прочих характеристиках культуры, до сих пор не была реконструирована. Слишком много прошло времени, слишком мало осталось следов. Но их экспансия в Галактике того периода, реконструированная по обнаруженным следам их деятельности, носила слишком много общих черт с сегодняшней экспансией человечества. Группа Кэббита сумела выявить двенадцать общих параметров экспансии. По всем параметрам, в которых наша деятельность в Галактике совпадала с деятельностью медждов, ни у одного из ныне входящих в Галактическое сообщество разумных народов не было столь сильного совпадения с человеком.
Мы сегодняшние были тем, чем меджды были несколько десятков миллионов лет назад. И мы находились как раз на таком уровне экспансии в Галактике, на котором цивилизация медждов свою экспансию по непонятным причинам прекратила. Гипотеза о Нашествии, положившем конец медждам, была лишь догадкой Линь Суаня — догадкой, которая с годами находила всё больше подтверждений. Сегодня мы уже знали с высокой степенью достоверности, что цивилизация медждов не претерпела какого-то метаморфоза, что она не изменила характера своей экспансии и не прекратила её, что она погибла в серии необъяснимых пока катастроф.
И сегодня мы знали, что точно такая же судьба грозит человечеству.
Мы не знали пока лишь одного — причины.
Сегодня, как и сорок восемь лет назад, когда Зигмунд, обобщив данные о множестве непонятных явлений, с которыми сталкивалось человечество в своей галактической экспансии, и которые вели или могли вести к катастрофам и гибели людей, а также данные о множестве потенциально опасных явлений, не нашедших объяснений, сделал доклад лично Президенту Академии Наук, после чего и был образован наш отдел, сегодня мы знали об общей для этих явлений причине не больше, чем тогда. Мы гораздо больше знали о самих явлениях — третья категория данных о Нашествии непрерывно пополнялась — но причина их, как и прежде, оставалась скрытой. Но одно каждый из нас, сотрудников отдела, знал наверняка — Нашествие продолжается, и с каждым годом проявления его становятся всё более катастрофическими.
Я вспомнил разговор, который произошёл в тот первый вечер после получения доклада Панкерта в кабинете у Зигмунда.
— Джильберта была первым звеном в цепи настоящих катастроф, — сказал тогда Зигмунд. Потом замолчал, думая, видимо, стоит ли продолжать. И сказал — очень тихо, чуть слышно. — Мне бы очень хотелось ошибиться, Алекс, но Кабенг, видимо станет вторым.
— У вас есть основания так считать, шеф? — спросил я тогда.
— Да, — ответил он. И не счёл нужным добавить хоть что-то. Видимо, он считал, что и так сказал слишком много. А лишнее знание в нашем деле может только навредить. Поэтому я спросил о другом:
— Если так, то почему бы не начать эвакуацию? Немедленно.
— Во-первых, потому, что рано или поздно это всё равно произойдёт. Не на Кабенге, так в другом месте, и ещё неизвестно, что будет грозить нам тогда. Сегодня мы знаем, где именно должен последовать удар Нашествия, и это вселяет надежду. Во-вторых, — он помедлил и посмотрел на меня долгим тяжёлым взглядом, я почти физически ощутил его тяжесть, — во-вторых у меня нет данных, которые я мог бы представить Совету Академии.
И он замолчал. Помню, я хотел спросить ещё о чём-то, но тут до меня дошёл смысл его слов, и меня как током ударило. Мне стало страшно, по-настоящему страшно, потому что я вдруг почувствовал, что же означают только что сказанные им слова — в совокупности с тем, что было сказано раньше. Мне стало страшно, потому что на какое-то мгновение я поставил себя на место Зигмунда — Зигмунда, который знал что-то такое, о чём нельзя было проинформировать даже Совет Академии, Зигмунда, который один из всех людей имел право знать это. И я острее, чем когда-либо прежде, почувствовал, насколько это тяжело — видеть возможного врага во всех без исключения.
Быть может, даже в себе самом.
Даже сейчас я вздрогнул, вспомнив его слова. Но сейчас мне было легче, сейчас я занимался делом, а когда делаешь что-то всегда кажется, что есть надежда на какой-то лучший исход, что, если постараться, всё ещё можно поправить. Надежда всегда остаётся — даже если разум твердит о безвыходности ситуации.
Немного подумав, я включил мнемоблоки и стал ещё раз просматривать информацию, которую извлёк, сидя в библиотеке. В общих чертах я, конечно, и так всё это помнил, но стоило проверить кое-какие цифры. Хотя бы данные об отказах оборудования — нет ли в них какой-то периодичности? И не прослеживается ли связи с прибытием или отлётом с Кабенга определённых лиц. И нет ли чего общего в биографиях сотрудников базы, отличного от среднестатистических показателей для данной категории исследователей? Но всё было попусту, никакой зацепки обнаружить не удалось. Наконец, я бросил это занятие и ещё раз просмотрел свои сегодняшние записи о Резервуаре.
Проблема Резервуара возникла на Кабенге около двух лет назад, когда группа Ваента официально заявила о том, что с синтезом бета-треона может возникнуть задержка. По плану воздействия к тому моменту синтез уже должен был быть осуществлён, и на базе были наготове ресурсы для развёртывания производства этого вещества. Задержка с его синтезом означала, что прошедшие восьмой метаморфоз онгерриты не получат жизненно необходимого им количества бета-треона, а это фактически означало близкую гибель для значительной части резко возрастающего населения планеты.
В ходе экстренной сессии руководства базы геофизики предложили использовать естественные запасы бета-треона из недр планеты. Речи о Резервуаре тогда ещё не было, но анализ изотопного состава поступающего из источников бета-треона говорил о солидном его возрасте, и естественно было предположить, что, поскольку синтез вещества где-то в глубинах планеты и его поступление на поверхность разделены значительным промежутком времени, недра Кабенга должны были содержать значительные его количества. Даже малая часть запасов бета-треона, предположительно содержащихся в недрах, могла бы дать людям отсрочку для организации синтеза, обеспечив на какое-то время нужды онгерритов.
А нужды эти всё возрастали. Я высветил информацию о демографическом взрыве. Ничего нового для меня в ней, конечно, не было. Но теперь, после событий и разговоров прошедшего дня, она выглядела ещё более тревожной. Почти два года подряд численность онгерритов, прошедших восьмой метаморфоз, возрастала. А это означало, что первый метаморфоз они прошли десять лет назад. Как раз в то время, когда на Джильберте были замечены первые отклонения от нормы. А всего за полгода до этого, кстати, Сильвицкий сделал свой доклад о галактическом источнике ТВ/XI, аномальное пространственное смещение которого, между прочим, до сих пор не нашло объяснения. Любопытные совпадения — если это просто совпадения.
Я подключился к информационному каналу, быстро просмотрел все доступные файлы, но никаких других существенных событий в этот период не обнаружил. Это, конечно, не значило, что их не было — просто далеко не всё проявляется так сразу, как это случилось на Джильберте. Численность онгерритов стала возрастать лишь через восемь лет. Что-то ещё, возможно, скажется через десяток, два десятка, сотню лет. А что-то уже сказывается — но мы не в силах пока обнаружить его влияние.
Хотя зачем я этим занимаюсь? Зигмунду наверняка всё это давно известно — группа Дьереши не пройдёт мимо таких совпадений. Как и мимо того факта, что онгерриты в их нынешнем застывшем состоянии, возможно, уже существовали во времена медждов. И не исключено, что меджды, точно так же, как это делаем мы сегодня, уже пытались оказать им помощь. Следов их в системе Кабенга пока что не было обнаружено, но это ещё ни о чём не говорило. За десятки миллионов лет исчезают почти любые следы. А те, что остаются — отклонения в изотопном составе, чудом сохранившееся в толщах осадочных пород артефакты, следы частичной переработки каких-то месторождений — не всегда удаётся обнаружить и интерпретировать. Что же касается изменений, внесённых в биосферу… Меджды были похожи на людей, они стремились быть максимально осторожными, и никаких биосферных следов их деятельности пока что нигде обнаружить не удалось. Да, наверное, это и невозможно сделать. Ведь любая живая, развивающаяся биосфера неизбежно сгладит все внесённые в неё изменения.
Только вот интересно, относится ли это к биосфере Кабенга? Ведь те же онгерриты миллионы лет просуществовали в неизменном виде. И каковы они будут, эти онгерриты, когда после миллионов лет застоя мы дадим им возможность продолжить развитие своей цивилизации?
В том, что мы дадим им эту возможность, какая бы катастрофа нам здесь ни грозила, я не сомневался. Человечество всегда добивалось поставленных целей, если только цели эти не изменялись. Быть может, именно трудность целей, которые мы перед собой ставили, и определила темпы нашего развития и масштабы экспансии в Галактике. Рано или поздно, но бета-треон, если в нём состоит вся проблема оказания помощи онгерритам, будет синтезирован — даже если ради этого придётся овладеть четвёртым измерением. Ну а пока — сгодится и Резервуар.
Его обнаружили в недрах Туруу в полутора тысячах километров к югу от базы почти два года назад. И с тех пор все усилия группы геофизики были направлены на то, чтобы достичь Резервуара. Всё это время лучшая техника Земли, предназначенная для глубинной проходки, пробивалась к Резервуару, но достичь его, преодолев пятнадцать километров скальных пород — задача двух-трёх месяцев для обычных условий — пока не удавалось. Первая скважина была неожиданно разрушена, когда до цели оставалось не более пятисот метров, и до сих пор причина разрушения оставалась непонятной. Вторая не прошла и половины расстояния, когда подвижки глубинных пластов, вызвавшие самое разрушительное за всю историю исследования Кабенга землетрясение, уничтожили работу двух месяцев. Третья, нацеленная в самый центр Резервуара, каким-то непонятным пока образом отклонилась в сторону, и бурение пришлось прекратить. Сейчас одновременно бурились четвёртая и пятая скважины, но гарантии того, что они достигнут, наконец, цели, геофизики дать не могли.
Что-то явно мешало нашей работе на Кабенге.
Я не сразу понял, что меня вызывают.
Мне всё-таки удалось уснуть, и сейчас я чувствовал себя гораздо лучше. Было почти шесть — значит, проспал я часа два. И спал бы, наверное, ещё не меньше часа, если бы не назойливое гудение вызова, зазвучавшее в мозгу. Временами мне кажется, что эти пробуждения под звуки разного рода сигнализации — самое гнусное из того, чем одарила нас цивилизация.
Но это, разумеется, не так. Существуют вещи гораздо более гнусные.
Вызов был обычный, и я позволил себе не отвечать на него немедленно с тем, чтобы привести мысли в порядок. Я даже зевнул и потянулся, потом сел на кровати и подключился к каналу связи.
Это был Граф. Хмурый, насупленный, он сидел у себя в кабинете и барабанил пальцами по столу.
— Ну наконец-то, — не тратя времени на приветствие, сказал он. — Ты что, спал что ли?
— Нет, играл в теннис, — ответил я, проглатывая зевок. — Что случилось?
— Ты меня спрашиваешь?
Я тут же всё вспомнил.
— Извини. Мне нужно тебя видеть.
— Это срочно?
— Да.
— Я, между прочим, ещё не ложился.
— Начальству спать не положено, — попытался пошутить я.
— Ну ладно, говори, что там у тебя, — он даже не улыбнулся. Вид у него действительно был крайне усталый. Ему тут, пожалуй, здорово достаётся, впервые подумал я, но постарался отогнать эту мысль. В конечном счёте, не он ведь получил сверхсмертельную дозу. И не он остался без Т-лакта.
— Подожди, я сейчас приду, — сказал я.
Он поначалу даже не понял. Потом до него, наконец, дошло.
— Ну ты даёшь, Алексей, — только и ответил он.
— Такая работа, — разговаривая, я успел одеться. — Я буду у тебя минут через пять.
Он встретил меня, стоя в дверях кабинета. Взгляд его был полон сарказма. Да и голос, сказать по правде, тоже звучал издевательски, когда он начал:
— Может, на поверхность выйдем? Уж там точно нас никто не подслушает.
— Я предупрежу тебя, когда это будет необходимо. Пока можно ограничиться кабинетом. Ты разрешишь мне войти?
— И угораздило же меня прочитать твою записку, — он освободил проход, зевнул и понуро поплёлся за мной к рабочему столу. — В другой раз буду умнее и сразу завалюсь спать.
— Не рекомендую. По крайней мере, пока ты командуешь базой.
— Слушаюсь, инспектор, — сказал он после паузы, и я спиной почувствовал его взгляд. Оборачиваться мне не захотелось. — Прикажете включить имидж?
— Да.
Он порядком разозлился и постарался поэтому на совесть. Это был видеосинтез бури на Престе. Прекрасный способ испортить любое настроение. Но я не стал ничего говорить, просто потянулся к его пульту и вырубил звук и прочие эффекты. А картинка — на картинку мне было сейчас наплевать. Лишь бы изолировала нас от возможного наблюдения. Хотя кто возьмётся утверждать, что какой-либо имидж способен экранировать вас от Нашествия и его носителей.
Я тоже был зол и не скрывал этого. Но я хотел, чтобы разговор начал он, и потому сидел и молчал, не сводя глаз с его лица.
— Ну так о чём же вы хотели меня спросить, инспектор? — наконец заговорил он. Голос его звучал несколько неуверенно.
— Ты не догадываешься?
— Не имею понятия, — ответил он, и я вдруг понял, что он говорит правду. А это могло означать лишь одно — то, что заготовленные мною вопросы были не единственными, о чём следовало бы его спросить, то, что случай на энергоблоке был, возможно, не самым страшным из того, о чём я ещё не знал.
— Во-первых, я хочу знать, каким образом могла произойти активация нуклеонного механизма на энергоблоке.
— Ах это, — он как-то сник, ссутулился, опустил глаза. И голос его лишился остатков агрессивности.
— Да, это. Для начала.
— Ну что тебе сказать? — он пожал плечами. — Не знаю. И никто не знает.
— Ты — начальник базы, — сказал я жёстко. И добавил: — Пока.
Он посмотрел на меня. Совершенно спокойно, с каким-то даже сожалением, как на неразумного ребёнка, который сделал что-то, о чём сам же потом будет жалеть. Потом встал, подошёл, отодвинув имидж, к стене и открыл сейф. Я не стал приближаться, чтобы не попасть под охранное поле. Мне и так всё было прекрасно видно. Он достал с верхней полки плоский, не меньше полуметра длиной тёмный пенал, поставил его на стол и выдвинул крышку. На дне его в чёрных ячейках залитые прозрачной смолой лежали ключи. Двенадцать ключей. Три ячейки были пусты — судя по записям, уже давно, с того времени, когда начиналось строительство базы.
— Вот, можешь убедиться сам, — сказал он.
— Пятнадцать кротов? Зачем так много?
— Проект базы разрабатывал не я, — усталым голосом сказал Граф. — Обычная история. Запас карман не тянет.
— Который из них включился?
— Вот этот, — он показал на левую из трёх пустых ячеек.
— Ну и что ты об этом думаешь?
— А что я могу думать? Какая тебе разница, что я думаю? Есть запись, сам можешь убедиться, что этого крота почему-то активировать не удалось, а инструкция на этот счёт тебе должна быть известна. Надеюсь, — добавил он, немного подумав.
Я кивнул в ответ. Разумеется, я знал инструкцию. Нуклеонный механизм, который не удалось активировать, подлежал обязательному уничтожению. Инструкции пишутся кровью. Их нарушение стоит крови.
— Почему он не был уничтожен?
— Я же сказал уже — не знаю. Никого из тех, кто занимался тогда активацией кротов, давно уже нет на базе. Ведь когда всё это было, восемь лет прошло всё-таки, пойми ты, наконец. С кого сейчас спросишь? За что спросишь? Кто и что помнит, при здешней-то ситуации.
— Система должна помнить.
— Систе-ма, — протянул Граф, покачивая головой. — Как же, слышал. Всевидящая и всезнающая, — он стоял, засунув руки в карманы, и смотрел на меня сверху вниз. Всегда он был пижоном, — с раздражением подумал я. Но промолчал. — Так вот, Алексей, система ни черта ни помнит. Можешь сам проверить, если не жалко времени.
— Ты садись, — сказал я, сдерживая раздражение. — Разговор у нас долгий будет, — он сел, закинул ногу на ногу, сложил руки на груди и стал ждать, что будет дальше. — Ты же начальник базы, Граф, ты же за всё отвечаешь. Ты же принимал её, наконец. Как случилось, что ты не знал, где и в каком состоянии находятся у тебя нуклеонные механизмы?
— Я не начальник базы, Алексей, — ответил он, чуть подумав. — Я — мальчик для битья. Не более.
— Крепко сказано. Что-то не припомню, чтобы тебя особенно били.
— Всё ещё предстоит. Ты вот уже начал. На правах старого друга, наверное. Ты — всего лишь инспектор третьего ранга, всего лишь наблюдатель, а я уже обязан вытягиваться перед тобой по струнке и отчитываться за чужие грехи. Когда и без того забот хватает. И всё это, заметь, после бессонной ночи.
— Мог бы и не стараться, — невпопад сказал я. Я тоже начал раздражаться — наверное потому, что он попал в точку.
— Кто-то тут недавно заметил, между прочим, что я пока — подчеркнём это «пока» — начальник базы. Или я ослышался? — я ничего не ответил, отвёл глаза, но он не стал меня добивать. Немного помолчав, он снова заговорил о кроте. — Так вот, инспектор, по поводу нуклеонных механизмов. Да, я начальник базы. Да, я принимал её. А до меня начальником был Клаппе, который был вовсе не дураком и вовремя смекнул, что здесь лучше не задерживаться. А до него этот, как его, Ваттонен. А до него Альротти — ну он-то как раз и занимался активацией кротов во время строительства. И все друг у друга принимали базу. И все за неё отвечали. С кого ты спросишь теперь, тем более, что в системе отсутствует информация об этом кроте?
— Спрашивать буду не я, Граф. Спрашивать с тебя будут там, наверху. Моё дело — добыть информацию.
— Ну-ну, — усмехнулся он. Потом встал, задвинул крышку пенала, положил его на полку и закрыл сейф. Вернулся на своё место. Спросил: — А кстати, Алексей, тебе не кажется странным твоё задание?
— Почему? — насторожился я.
— Ну потому хотя бы, что ты пытаешься добывать здесь информацию, которая так и так должна поступать в Академию. Не проще ли было изучать её там, вдали от Кабенга, в спокойной обстановке?
— На месте всегда виднее.
— А вот мне кажется очень странным и неестественным то, что я, начальник базы, обязан мотаться по всей планете для того, чтобы хоть как-то влиять на события. Мне это кажется очень странным и неестественным.
— Кто тебя заставляет?
— Жизнь заставляет, Алексей, жизнь. Попробовал бы я этого не делать… — он надолго задумался. В кабинете было совершенно тихо. Тихо, тепло и светло в пятиметровом круге, за границами которого бесновалась буря. Рваные облака, отливающие фиолетовым цветом, проносились над головой, гигантские травы гнулись почти до земли под порывами ветра, чтобы потом снова распрямиться и снова склониться до Земли, иногда мимо стремительно прокатывались, подпрыгивая, какие-то тёмные мохнатые шары, увлекаемые ветром, а временами начинался ливень, и почти ничего не было видно за стеной дождя, подсвеченной зарницами. И такой от всего этого веяло тоской, что просто хотелось выть. Граф, конечно, не знал этого, но именно на Престе проработал я почти год после того, как мы расстались с Хейге. И это был, наверное, самый тоскливый год в моей жизни. Наконец, не выдержав, я потянулся к панели на его столе и погасил изображение, заменив его нейтральным серым фоном. Это вывело его из задумчивости. Он поднял голову, усмехнулся:
— Что, действует на нервы?
— А тебе?
— Если бы то, что мне на нервы действует, вот так же просто выключить было…
— Например?
— Например, академика Кресса и его команду.
Я представил себе, как он выключит академика Кресса — маленького, живого, вечно жестикулирующего — как тот вдруг застынет в неподвижности посреди вечно окружающей его толпы, и все вокруг тоже замрут, шокированные этим невиданным ещё зрелищем, и невольно улыбнулся.
— Что тут смешного? — не понял Граф. — Они у меня вот где сидят! Все эти академики… Они же тут через мою голову распоряжаются, так что я последним узнаю, где и что происходит. А случись что — вот он, я, кругом виноватый.
— А как же иначе? Ты же тут верховная власть. Как вообще могут они что-то в обход делать?
— Знаешь, не будь ребёнком. Верховная власть, тоже мне. Есть такой анекдот старинный. Спрашивает один другого: «Скажите, я имею право?…» — «Да, конечно же имеете!» — «Так значит я могу?…» — «Нет, не можете!» Вот и у меня та же история. Право имею, а не могу ничего, по рукам и ногам связан. Попробуй я тут хоть что-то не по их указке сделать, хоть какое-то распоряжение их дурацкое отменить…
— И что будет?
— А ничего не будет. Снабжения, например, не будет. Или специалистов нужных не будет. Да мало ли способов меня тут за горло взять? Власть, Алексей, не у того, кто имеет право, власть у того, кто может, тебе-то уж давно бы пора это понимать. Не маленький. И я при всём при том рисковать не могу. И так всё на волоске висит, и так того и гляди весь проект накроется. Честное слово, мне иногда кажется, будто кто-то намеренно и последовательно нам тут вредит.
Мне тоже так казалось. Но я не стал говорить этого.
— Всё висит на волоске, Алексей, всё висит на волоске. А я мечусь туда и сюда и латаю дыры. Пока, как видишь, успешно. База работает, станции работают, всё идёт по плану. По пересмотренному плану, разумеется. Многократно пересмотренному. Но чего всё это стоит — один я, наверное, знаю, — он тяжело вздохнул. — Так чего ты сейчас от меня хочешь?
Я ничего не ответил. Просто достал из нагрудного кармана свою карточку инспектора высшего ранга — не ту, которой пользовался по легенде, представляясь наблюдателем, а настоящую, полученную от Зигмунда — и протянул её Графу. Собственно, ради этого я и пришёл к нему, ради этого и изолировался имиджем от всего окружения.
— Только не вставляй в ридер, — предупредил я. — Всё существенное на ней и так написано.
Он взял её очень осторожно, двумя пальцами, поднёс к глазам и стал медленно поворачивать, читая возникающие над ней тексты. Выражение лица у него не изменилось. Вернее, почти не изменилось. Возможно, он просто ожидал чего-то подобного, и потому не удивился. Он медленно прочитал весь текст до конца, затем мельком взглянул на меня и перечитал последний параграф.
— Что ж, — сказал он, возвращая карточку. — Я ожидал чего-то подобного. Поздравляю. Ты, оказывается, далеко пошёл. Дальше всех наших, — вид у него был несколько растерянный.
— Спасибо, не стоит. Это не та работа, к которой кто-то стремится. Просто кому-то приходится её делать.
— Ну и что же ты от меня хочешь? — спросил он тихим и ровным голосом, положив руки на подлокотники. Он явно нервничал — это было заметно и по побелевшим суставам пальцев, и по тому, как он сдерживал дыхание.
— Чего я хочу? — я невольно пригнулся в его сторону и заговорил вполголоса, хотя услышать нас всё равно никто не мог. — Я хочу понять, насколько то, что здесь происходит, соответствует тому, что известно Академии. И у меня очень мало времени, Граф, мне осталось работать здесь всего пять суток.
— Странно, что твоё начальство так торопится. Вон прошлая инспекция работала чуть не полгода.
Ещё бы не странно, — подумал я, отводя глаза. Ещё бы не странно. Побывать на Кабенге и вернуться. Любой ценой. Хорошее задание, и всего шесть суток на его выполнение. И я не имею права никого и ни о чём предупредить. Зигмунд мог бы сказать мне, что этим займутся другие. Но он не стал меня обманывать, я не нуждаюсь в том, чтобы меня так обманывали. Этим, может быть, займутся другие. Если я успешно выполню своё задание. И если у тех, кто работает на Кабенге ещё останется время.
— Ты должен мне помочь, — сказал я, глядя в сторону.
— Ты думаешь, я знаю больше, чем вы в Академии? Да я же просто мечтаю о том, чтобы мне была доступна вся ваша информация о Кабенге! Пойми, это же абсурд, когда я здесь вынужден лететь на Туруу, чтобы узнать, на каком основании Петров распорядился начать бурение новой скважины! Я, начальник базы, узнаю чуть не обо всём самым последним! А ты хочешь, чтобы я тебе в чём-то ещё помог. Мне бы кто помог понять, почему они угробили уже двенадцать скважин, и теперь ещё требуют от меня пять новых робот-буров.
Величайшее из прозрений — вдруг осознать степень своего незнания. Но я, наверное, ничем себя не выдал. Я сидел и молчал, и он, наконец, сказал — уже более спокойным голосом:
— Хорошо, говори, что тебе нужно. Я помогу. Всем, чем только сумею. Но не рассчитывай на то, что у меня большие возможности.
— Твои возможности тут ни при чём, — сказал я, по-прежнему не глядя на него. — Мне другое важно. Мне нужно знать, где, по твоему мнению, самое слабое звено проекта? Из-за чего всё может сорваться? Из-за задержки с Резервуаром? Из-за химиков? Или ещё по какой причине?
— Самое слабое звено? — он усмехнулся, потом, немного подумав, сказал: — Самое слабое звено здесь я, Алексей. Но тебя же не удовлетворит такой ответ.
— Это было бы слишком просто.
— Ну а если не слишком просто… — он долго смотрел на меня, как бы раздумывая, стоит ли говорить. — Если не слишком просто, то тебе следует лететь на Каланд.
Кто-то сильно ударил меня в спину, и я полетел на дно кабины. Вездеход резко повернул, ударился обо что-то и встал. Совсем рядом послышались какие-то повизгивания, и почти тут-же — потрескивание разрядников в излучателях. Через секунду я уже приподнялся на руках и готов был вскочить, но чей-то, кажется Валента, резкий выкрик «Лежать!» остановил меня. Что-то сильно ударило снаружи в борт вездехода, потом послышалось ещё несколько ударов послабее, а потом где-то совсем рядом загрохотал камнепад. Я перевернулся на спину и сел.
Валент, едва высовываясь над бортом, палил куда-то вверх из излучателя. У него под ногами сидел Крис. Он раскачивался из стороны в сторону, обхватив голову руками, и монотонно мычал. Из-под пальцев у него сочилась кровь. Излучатель со снятым предохранителем лежал у него на коленях. Дальше, у заднего борта, стояла, широко расставив ноги, Берта и тоже палила куда-то вверх, в направлении склона, который только что был слева от вездехода. Я обернулся — Рашида за рулём не было, дверь кабины была раскрыта. Потом потянулся вперёд, взял излучатель с колен Криса и осторожно высунулся над бортом рядом с Валентом. Но к тому моменту всё уже закончилось.
— Финита, — сказал Валент, мельком взглянул на меня, потом повернулся к Берте. — Перестань палить, дура. Лучше помоги Крису.
Она опустила излучатель, повернулась к нам и огрызнулась:
— Сам выбирал дорогу, умник. Проско-очим, — издевательским тоном передразнила она его, потом, заметив Криса, изменилась в лице.
— Что случилось? — спросил я Валента, но он не обратил внимания на мой вопрос, шагнул мимо присевшей рядом с Крисом Берты, перекинул ногу через задний борт вездехода и спрыгнул на землю. Помедлив секунду, я двинулся следом.
В воздухе резко пахло аммиаком и ещё какой-то гадостью, вокруг клубился густой туман, так что уже в полусотне метров ничего не было видно, было тихо и пустынно. Я обогнул вездеход и увидел их обоих. Они стояли в десятке метров перед вездеходом на краю какого-то провала и разговаривали. Я подошёл ближе.
— …попробовать можно, — говорил Рашид. — Не возвращаться же. Ковров вон возвращался…
— Тихо, — сказал Валент, заметив моё приближение. Рашид вздрогнул и оглянулся. Вид у него был виноватый.
Я не стал ни о чём спрашивать, встал рядом и огляделся по сторонам. Дорога, по которой мы ехали уже километров двадцать, была когда-то прорезана бульдозером в склоне горы. Но это было давно, да и строилась она не на века — лишь на период осуществления проекта — она была вся разбита, не столько колёсами вездеходов, сколько осыпающимися камнями и дождевыми потоками, так что ехать по ней местами было сущим мучением. Слева уклон уходил круто вверх и терялся в тумане. Справа был такой же крутой спуск к невидимому ущелью глубоко внизу. Растительности здесь не было — только беспорядочно набросанные камни, из нагромождения которых иногда показывались зелёно-чёрные скалы. Вообще не было никаких признаков жизни — жизнь на Кабенге появляется лишь там, где есть источники бета-треона.
Камнепад давно закончился, и теперь впереди, там, где он произошёл, дороги больше не было. По пути сюда мы два или три раза наталкивались на подобные места — дорога, только что вырезанная заново бульдозером, на каком-то протяжении казалась совершенно гладкой в сравнении с соседними участками, и было понятно, что она восстановлена или отремонтирована совсем недавно. Сюда тоже на днях придёт бульдозер и будет неспешно вгрызаться в каменистый склон под неумолкающий грохот скатывающихся вниз камней, закрепляя пройденные метры пластиформовой пеной. Но всё это произойдёт позже. Сегодня же впереди была сплошная осыпь, противоположный край которой терялся в тумане.
Я вдруг понял, что стою совершенно один, и обернулся. Валент с Рашидом уже шли назад, к машине. Когда я перелез через задний борт, Валент вполголоса разговаривал по рации, надев наушники и отвернувшись к борту, Рашид устраивался за рулём, а Берта обматывала бинтом голову Криса. Сквозь бинт проступала кровь. Я решил отложить свои расспросы на потом.
Валент не хотел брать меня в эту поездку. Назавтра на Каланд-1 должен был так и так идти транспорт с Галлау, и совсем не имело смысла, уверял он, трястись часов шесть в вездеходе ради сомнительной экономии времени. Но пока я летел с базы на Галлау, где находилось управление группой контакта, я успел понять, что транспорт может и не полететь. Здесь такое случалось, и довольно часто. Я, правда, пока что не понял, чем это было вызвано. Рисковать я не мог, времени и так было в обрез, а на Галлау делать мне было совершенно нечего. По крайней мере, до тех пор, пока я не повидал онгерритов. И людей, которые работают рядом с ними. И потом, если уж отправляться на Каланд, то тем путём, который подвернётся. Не дело наблюдателю выбирать наилегчайший путь.
Кроме совета, что дал мне Граф, существовало ещё одно обстоятельство, вынуждавшее меня побывать на Каланде. То, о чём я думал, направляясь туда, было маловероятным, но вполне возможным. По крайней мере, оно многое бы объяснило. Природе не чуждо повторение, и то, что в принципе возможно, чья возможность доказана хотя бы одним прецедентом, рано или поздно может возникнуть вновь. О том случае на Агьяре в 350-м, когда шестеро членов группы контакта попали под полный ментальный контроль группы аборигенов, сегодня по дипломатическим соображениям мало кому было известно, но даже если бы Зигмунд не напомнил мне о нём во время подготовки, как об одном из маловероятных вариантов, я вспомнил бы о нём сам. Проверка была необходима, тем более, что заодно могли раскрыться другие обстоятельства.
Валент снял наушники, убрал их в нишу в борту вездехода, повернулся к Рашиду:
— Ну как, ты готов?
— Давно. Пристёгивайтесь.
— Что, уже едем? — спросила Берта. Она закончила перевязку Криса и теперь устраивала его на сиденье. Бинтов она не пожалела, и теперь голова Криса напоминала огромный кокон. Или, скорее, раз в десять уменьшенное гнездо льяга с Тсасуры-2. Я даже поёжился от этого сравнения.
— Да. Пристегнёшь его?
— Да я сам, — пробормотал себе под нос Крис, с трудом дотягиваясь до фиксатора. — Объезжать будем?
— Ну не возвращаться же, — ответил Валент, усаживаясь на своё место.
— Готовы? — не оборачиваясь спросил Рашид.
— Трогай. — Валент даже не взглянул в мою сторону. Видимо, безопасность наблюдателя его не беспокоила — мой фиксатор что-то заело, и я едва успел справиться с ним и выдвинуть подголовник, как мы поехали.
Рашид развернул вездеход на пятачке перед разрушенным участком дороги и двинул его вверх по склону. Псевдоколеса легко, не сдвинув с места ни единого камня, забрались на бортик из крупных булыжников, уложенных сверху для защиты дороги от мелких осыпей, на какое-то мгновение вездеход застыл, а затем плавно, как по равнине поехал вперёд. Мне ещё не приходилось так ездить. Если бы не поза — почти лёжа на спинках кресел с ногами, задранными выше головы — если бы не медленная, не больше пяти километров в час скорость, если бы не стук иногда срывавшегося вниз из-под псевдоколеса камня, то могло бы показаться, что мы едем по равнине — настолько ровной, почти плоской была поверхность склона, видимая в очерченном стеной тумана круге в полусотне метров радиусом. Если бы не замотанная бинтами голова Криса, если бы не серьёзные, сосредоточенные лица Валента и Берты, которые сидели у бортов, держа наготове излучатели и внимательно оглядывали окрестности, если бы, наконец, не постоянное ощущение тревоги, которое ни на мгновение не покидало меня на Кабенге, то можно было бы подумать, что я приехал провести здесь отпуск. Привычный стереотип землянина: приключения — это достояние отпускного времени, на работе им не место. Мы сами ищем приключений, когда отдыхаем. Но если они находят нас, вмешиваясь в работу, значит что-то неладно.
Мы проехали так не меньше километра, когда туман вокруг начал редеть, и стало заметно светлее. Пару раз на нашем пути вставали нагромождения скал, но Рашид, видимо, вёл машину по карте, и он умудрялся как-то протискиваться сквозь узкие проходы, лишь изредка задевая бортами о камни, торчащие по сторонам, и снова выводили вездеход на ровный склон. Временами псевдоколеса, не находя опоры, пробуксовывали, мелкие камни летели из-под них вниз по склону, а один раз в узком проходе между скалами сдвинулась и потекла вниз вся осыпь под нами, но мы выбрались и минут через пятнадцать вдруг оказались под ослепительными лучами горного солнца. Это длилось всего несколько секунд, затем клочья облаков вновь окутали нас, но ещё через пару минут облачность оказалась внизу. Тогда Валент отложил свой излучатель, потянулся вперёд и тронул Рашида за плечо.
— Найди участок поровнее и остановись. Пора перекусить, — сказал он.
Тот кивнул. Ещё минут пять мы карабкались вверх, потом повернули направо, в сторону скального массива, выступавшего в полукилометре от нас. Внизу, метрах в двухстах под нами сверкало бескрайнее море облаков, из которого кое-где торчали отдельные горные вершины. Дул довольно холодный ветер, и я, посмотрев на своих спутников, последовал их примеру — накинул на голову капюшон и включил подогрев. Склон горы слева всё так же уходил в небо — тёмно-синее, без единого облачка. Солнце сияло почти в зените. Мы медленно, со скоростью пешехода двигались поперёк склона, пока, наконец, не выехали к верхней кромке скал, где катившиеся сверху камни, задерживаясь, образовали относительно ровную площадку. Рашид остановил двигатель, вездеход медленно осел, скрипнув днищем о камни, и всё стихло.
— Ну как ты там? — спросил Валент, оборачиваясь к Крису.
— Оклемался малость, — вполголоса ответил тот, не поворачивая забинтованной головы. — Теперь уже получше.
— В другой раз не будешь высовываться.
— В другой раз прикажешь защитную форму одеть, — желчно сказала Берта.
— Молчала бы. — Валент даже не повернул головы в её сторону.
— А чего мне молчать, раз я дура?
— Дура и есть. Высунулась по пояс, будто её кто снимает. Тут не бассейн, чтобы фигуру свою демонстрировать.
— Оставь ты её, Валент, — послышался голос Рашида.
— Ладно, на Каланде разберёмся, — пробурчал Валент. — Вылезаем, или здесь поедим?
— Размяться бы не мешало, — Крис расстегнул фиксатор, встал и огляделся по сторонам, поворачиваясь всем корпусом.
— Тогда вылезаем. Рашид, постели чего-нибудь — вон там камень плоский. И достань припасы. Тебе помочь, Крис?
— Я помогу, — Берта уже спрыгнула вниз и стояла теперь у заднего борта. — Опирайся на плечо.
На меня они внимания не обращали. Так, будто меня и не было. Так, будто я в чём-то провинился перед ними. Наверное, мне следовало как-то «естественным» образом прореагировать на это. Обидеться, что ли. Но мне надоело играть роль, мне надоело всё время подстраиваться под окружение, делая вид, что я озабочен обычными человеческими заботами, в то время, как мысли мои были заняты совсем другим. Хотя бы здесь, вдали от мониторов базы, вдали от её недремлющей информационной системы, способной зафиксировать и сохранить в своей памяти всё происходящее, мне захотелось расслабиться. И не было мне дела до того, что они демонстративно не обращают на меня никакого внимания. И никакого мне дела не было до их разговоров, ни во что мне не хотелось вмешиваться и ни в чём участвовать. Всякая реакция, любое душевное движение требуют какой-то энергии, а я смертельно устал и старался от всего отключиться.
И только про одно я не мог, не имел права забывать — про дело, ради которого приехал сюда. И для интересов этого дела то, что только что произошло, было очень кстати. Они не хотели, чтобы я что-то узнал, о чём-то догадался, и потому были против моего участия в этой поездке. Это было очевидно с самого начала. Что ж, посмотрим, как они будут выкручиваться теперь.
Мы прогулялись за скалы, потом умылись у борта вездехода — Рашид вывесил диковинного вида умывальник допотопной конструкции с торчащим снизу стержнем, перекрывавшим воду, на который надо было нажимать, чтобы она полилась — и расселись вокруг плоского камня, застеленного белой клеёнкой. Еда была простая — походные пайки не блещут ни разносолами, ни разнообразием — но вкусная и сытная. Мы порядком проголодались и набросились на неё без лишних разговоров. Какое-то время никто не произносил ни слова, и только минут через десять, когда голод был в основном утолён, и Рашид разлил по чашкам ароматный кофе, Валент повернулся к Крису и спросил:
— Как голова? Не болит?
— Сейчас ничего.
— Может, спасателей вызвать?
— Вот ещё. Объясняй им потом, что случилось.
— Какая теперь разница, раз он с нами? — сказала Берта, кивнув в мою сторону. Никто ей не ответил. Я пока счёл за лучшее промолчать — будет ещё время для разговоров. Сидел, помаленьку отхлёбывая кофе и смотрел по сторонам. Минуты три никто не разговаривал. Потом Валент поставил свою чашку, взглянул на меня и повернулся к Рашиду:
— Сколько потребуется на спуск? — спросил он.
— Часа полтора. Тут ничего езда, только одно место скверное будет.
— Ну хорошо, тогда через полчаса выезжаем. Надо засветло доехать.
Валент собирался встать, когда я задал свой вопрос:
— А что, Ковров наткнулся на другую засаду, когда возвращался?
Он на мгновение застыл на полусогнутых ногах, потом медленно опустился назад на камень, на котором сидел. Повернулся к Рашиду:
— Говорил — не распускать языки? Говорил?
Берта резко, отрывисто рассмеялась. Потом сказала: — Да брось ты придираться, Валент. Ведь всё это рано или поздно раскрывается. Надоели эти ваши тайны. Расскажи ему. — А ты молчи…
— …дура, — закончила она. — Слышала уже. Сегодня дважды слышала. Придумай что-нибудь новенькое. Вы все тут такие умные, что просто противно. Всё-то вы знаете, всему-то вас жизнь научила. А поглядеть на вас со стороны, так волосы дыбом встанут.
— Ты что ли со стороны поглядишь? — сквозь зубы спросил Валент. — Тебя что ли мало здесь научили?
— Научили… Тебя, Валент, хорошо очень научили. Занимаешься теперь чёрт те чем, сам молчишь и другим рта раскрыть не даёшь. Учёный, тоже мне. И Ковров тоже таким был. Что это, помогло ему? Или кому-то ещё? Сам погиб и ещё троих с собой утащил. А он ведь не первым был, верно Крис? И при таких делах — не последним.
— Да, уж, — Крис осторожно потрогал свою голову.
— Та-ак, — Валент шумно задышал. — Выходит, я один тут во всём виноват? Так?
— Да бросьте вы, Валент, — вступил в разговор я. — Виноват — не виноват — в этом разве дело?
— А в чём же, по-вашему, дело? — резко спросил он.
— Хотя бы в том, что, судя по официальному отчёту, который я читал, знакомясь с делом, группа Коврова погибла при аварии, случайно. Следственная реконструкция указывает на то, что водитель не справился с управлением при отключённой автоматике, вездеход съехал вниз по склону, а их всех попросту выбросило на камни, поскольку никто не был пристёгнут фиксаторами.
— До фиксаторов ли им было, — сказал себе под нос Рашид и вздохнул.
— Но, насколько я понял, на самом деле всё обстояло иначе. На самом деле они подверглись нападению онгерритов.
— Кто говорит про онгерритов?
— Откуда вы это взяли?
— Говорю тебе, Валент, брось ты это дело, — снова вступила в разговор Берта. — Всё равно же теперь. Может и к лучшему, если он узнает.
Валент исподлобья взглянул на неё, но на этот раз промолчал.
— Я всё-таки умею сопоставлять очевидные вещи, Валент, — сказал я, — Достаточно было посмотреть на ваше поведение, пока мы карабкались вверх по склону, чтобы понять, что к чему. Вы же расслабились, отложили излучатели и вспомнили о еде, как только мы поднялись выше уровня тумана. И потом этот аммиак там, у разрушенного участка. И вообще, кто ещё, кроме онгерритов, мог напасть на нас на Кабенге?
— Вы бывали на биостанциях, инспектор, — спросил Валент, посмотрев мне в лицо.
— Нет. Но побываю. Только не надо ловить меня на слове — я достаточно хорошо изучил материалы по Кабенгу, чтобы понять, что здешняя биосфера таит много опасностей. Но всё это там, внизу, где есть бета-треон. Здесь могут быть лишь онгерриты. Или я ошибаюсь?
С полминуты он не отрываясь смотрел мне в лицо — так, будто это он задал вопрос и ждал ответа. И я смотрел на него и никак не мог отрешиться от сомнений. Другие сомнений во мне не вызывали, их поведение было вполне понятным и оправданным. Но он был лидером, лидером не только формальным — и в то же время производил впечатление человека ведомого, управляемого, действующего вопреки своим установкам, вопреки тому даже, чего ждали от него — пусть и неявно, пусть и неосознанно — те, с кем он работал и общался. Если бы я мог получить доступ к его психограмме… Но нет, надежды на это не было. Тем более здесь. Тем более сейчас. Даже на базе мне пришлось бы полностью раскрыться и войти в систему с наивысшим приоритетом, чтобы получить эту информацию. Или попытаться действовать через Катю, которая тоже могла оказаться ведомой.
Наконец, он отвёл глаза и проговорил:
— Не понимаю, инспектор, зачем вам это нужно?
— Что именно?
— Зачем вам нужно знать кто, зачем, почему на нас напал? Живы-здоровы — и радуйтесь.
— Это моя работа, Валент.
— Да бросьте вы — работа, — он взглянул на меня, затем снова отвёл взгляд. — Ваша работа — проверить и составить отчёт. Что мы, мало инспекторов всяких здесь повидали? Насмотрелись, по горло сыты, верно, Крис?
Тот ничего не ответил, сидел с совершенно безучастным видом и, опустив глаза, водил ложкой по клеёнке. Рашид тоже был совершенно безучастен, но это ни о чём не говорило, это был его обычный вид. И только Берта, сжав зубы так, что выступили резко очерченные скулы, неотрывно смотрела в лицо Валенту, и он, чувствуя этот взгляд, старался не поворачиваться в её сторону.
— А что, по-вашему, в моём отчёте не должно фигурировать сегодняшнее происшествие?
— Ну разумеется.
— Интересный у вас взгляд на работу инспектора.
— Скажем так — реалистичный. А вот ваш взгляд, если это действительно взгляд, если я вас правильно понял, меня удивляет. Вы давно работаете инспектором?
— Достаточно давно. А какое это имеет значение?
— Извините, но вы производите впечатление новичка.
— Почему?
— Ну потому хотя бы, что опытный инспектор должен знать, что он может увидеть лишь то, что ему поручено увидеть. И не более того.
— Вы это серьёзно?
— Абсолютно. Так вот, я не знаю, разумеется, зачем вас сюда посылали, но никто из тех, кто мог вас послать, не заинтересован в том, чтобы вы вдруг увидели нападение онгерритов. Уж в этом вы можете быть уверены — или я ничего не понимаю в ситуации.
— Скорее последнее, — ответил я, доставая из нагрудного кармана свою карточку. — Ознакомьтесь. Он взял её — не так, как Граф, не двумя пальцами, а привычно спрятав в ладони от ветра — быстро пробежал глазами первый параграф, присвистнул, потом, взглянув на меня, внимательно дочитал до конца. Потом протянул её — не мне, а Рашиду. Тот прочитал и, совершенно не изменившись в лице, молча передал её Крису. Берта зашла ему за спину, обняла за шею и тоже стала читать. Дочитав, засмеялась — снова резко, отрывисто. Потом сказала с каким-то торжеством в голосе:
— Достукались?
— Д-а-а, — Валент потёр левую щёку тыльной стороной ладони. — И что же теперь будет?
— Зависит от того, что есть, — ответил я.
— Знать бы, что есть, — буркнул он себе под нос. — Ладно, потом договорим, ехать пора, — он поднялся и пошёл к вездеходу. Не спеша пошёл — но пока я брал карточку из рук Криса, пока засовывал её обратно в карман, он сумел забраться внутрь.
А там лежали наши излучатели.
Но ничего не случилось. Мы собрали в мешок посуду, сложили клеёнку и тоже забрались в вездеход. Валент сидел на своём месте, обхватив голову руками, и не обратил на нас ни малейшего внимания. Нет, он не был ведомым. И конечно, он не был зомби. Что, разумеется, не означало, что на Кабенге не было ни тех, ни других.
Мы снова поехали вверх по склону. Но перевал был уже близок, и всего через десять минут мы оказались в пологой седловине между тремя горами. А потом начался спуск. В одном месте, как и говорил Рашид, действительно пришлось нелегко, потому что склон справа, совсем рядом, переходил в обрыв, куда беззвучно улетали потревоженные псевдоколесами камни. Слева была скала, и минут пятнадцать, наверное, мы пробирались по узкой террасе между ней и обрывом, с трудом находя опору для псевдоколес. Но зато потом всё было просто — даже проще, чем по пути наверх. Только вот скоро мы снова вошли в туман, и пришлось сидеть настороже, ожидая нападения онгерритов.
Потом, когда мы выехали на дорогу и помчались по ней с невообразимой скоростью километров тридцать в час, я попытался снова заговорить с Валентом. Но он даже не обернулся, только бросил в ответ:
— Потом.
Примерно через час дорога стала постепенно спускаться вниз, пересекла пару ручьёв по аляповатым, наспех возведённым пластиформовым мостам и наконец выехала на ровную, хорошо утрамбованную площадку. За туманом по сторонам угадывались круто вздымающиеся вверх скалы, и, когда Рашид повернул направо и, снизив скорость, подъехал вплотную к отвесной скальной стене, я увидел, наконец, Каланд-1.
Теперь я знаю, что уже тогда решение было совсем рядом. Того, что я успел узнать, было вполне достаточно, чтобы понять, что же происходит на Кабенге. Временами мне кажется, что сумей я остановиться, сумей отбросить мысли о необходимости как можно больше успеть увидеть за отпущенные мне шесть суток, необходимости не упустить ничего существенного, сумей я задуматься над происходящим — и я бы всё понял. И, быть может, сумел бы хоть что-то предотвратить.
Но это, конечно, только кажется.
Озарение не возникает на пустом месте. Оно подспудно готовится всей предшествующей жизнью, всем тем неявным обобщением поступающей в мозг информации, которое незаметно для нас самих идёт с момента нашего рождения. И на него не влияет простая доступность информации — иначе все могли бы стать гениями, просто подключив своё сознание к единой информационной системе вместо индивидуальных мнемоблоков. Но информация для нас имеет смысл лишь тогда, когда её можно охватить сознанием, а сознание всегда остаётся ограниченным. И для того, чтобы пришло озарение, чтобы какое-то случайное наблюдение, обронённое кем-то слово, сопоставление казалось бы никак не связанных фактов и событий вдруг воплотилось в чёткую схему, по-новому объясняющую окружающую действительность, необходимо, чтобы каркас этой схемы уже существовал в нашем подсознании. Чтобы схема заработала, все её элементы должны быть расставлены по местам. И потому наивно было бы ждать озарения тогда, на Каланде — то, что я успел к тому моменту узнать о Нашествии, воспринимается как Нашествие сегодня. А тогда — тогда это новое знание ещё не вызывало во мне никакого отклика. Возможно, будь я историком, я быстрее нашёл бы разгадку. Но я, наверное, вовсе не нашёл бы её за отпущенный мне — и Зигмундом, и самим Каландом — срок, если бы ни Джильберта. Пусть неявно и неосознанно, но в конечном счёте опыт, полученный там, позволил мне понять происходящее на Кабенге.
И ещё, наверное, опыт, за который меджды заплатили самим существованием своей цивилизации. Мы были предупреждены, и мы не прошли мимо этого опыта.
Людей по-разному задевает то, что происходит вокруг них. Есть счастливцы, которые способны пройти, не заметив, мимо чужой беды, и глупо и смешно было бы винить их за это — такими их создали природа и окружение. И в их существовании есть определённый смысл, ибо они — гарантия жизнеспособности всего вида, они способны уцелеть там, где люди более чувствительные обречены на гибель. Уцелеть и дать начало новым поколениям, как не раз бывало в человеческой истории. Но в этих новых поколениях неизбежно рождаются те, кто более открыт и незащищен от своего окружения, кто самой природой обречён на несчастную судьбу, кто ценой своего личного счастья и благополучия, независимо от своей воли способен предупредить вид о грозящей ему опасности. Я уже давно понял, что Зигмунд отбирал себе в сотрудники только таких. Таких же несчастных, как и он сам. Таких же обиженных судьбой.
Появлялись и другие. Но они быстро уходили — уходили сами по себе, потому что им нечего было делать в нашем отделе. Потому что они не чувствовали. Потому что существует лишь одно чувство, способное предупредить об опасности — боль. И не всякому дано её испытывать. И не всякий захочет этого.
Я попал к Зигмунду, потому что мне стало больно, когда я ознакомился с третьей категорией данных о Нашествии. И вместе с этой болью пришёл страх. И боль, и страх — чувства глубоко личные, они касаются лишь самого человека — но неизбежно переносятся на весь мир, который ты в себе вмещаешь. Какое-то время, наверное, около года, я не мог понять, что же со мной происходит, а когда понял, поздно было что-то менять. Да и незачем. Мы жили тогда с Хэйге в прекрасном коттедже на берегу озера Тана, и какое-то время мне казалось, что мой дом остаётся неприступным убежищем, где можно отдохнуть душой от мира ужасов, в который вводил меня Зигмунд. Но так казалось мне одному. Пришёл день, когда Хэйге сказала: «Ущербный ты какой-то, Лёша». И ушла. А я не стал её возвращать. Потому что она была права. Все мы, работающие с Зигмундом, ущербные, и он сам прежде всего. «Во многом знании много печали».
Хотя печаль эта шла от незнания, которое было для нас очевидным. И которое грозило непоправимыми последствиями.
Когда становишься таким, каким стал Зигмунд, поневоле меняется само отношение к людям. И я не в обиде на него за то, что он рассматривал всех нас в качестве неких инструментов для достижения своих целей — у него просто не было иного выхода. Но мы не были готовыми, отлаженными и настроенными инструментами, нас надо было создавать — и он блестяще справлялся с этой задачей. Год на Престе, три года на Скорпионе, полёт к Т-ОРШ, умело и вовремя поданная сверхсекретная информация — всё это многому меня научило. Зигмунд сумел заполнить во мне брешь, пробитую третьей категорией данных о Нашествии. Но он, конечно, не сделал меня снова нормальным человеком. Для нашего дела это совсем не нужно. Я стал таким же, как он сам. И точно так же готов был использовать других для достижения своей цели. Использовать всех, с кем сталкивался. Графа, Катю, ребят, с которыми ехал на Каланд-1. Мне нужна была информация — любой ценой.
Мы встретились с ними вновь часа через два, когда стало уже темнеть, в холле гостевого блока. Пока они разгружали вездеход, пока Берта устраивала Криса с переносным медблоком в одной из спальных секций, я успел написать и отправить на базу шифрованный отчёт для Зигмунда, договориться с начальником Каланда-1 Хироти о завтрашнем спуске к онгерритам и перекусить. Каланд-1, через который велись все контакты с онгерритами и, прежде всего, с самим Великим Каландом, был очень мал. После станции Галлау, построенной с размахом, почти достойным самой базы, в полутора сотнях километрах к югу, Каланд-1 поразил меня своей теснотой и переполненностью. Известное дело — нельзя почувствовать, что есть что, не побывав на месте, и только здесь я в полной мере ощутил контраст между условиями на Галлау и на Каланде, хотя разница между ними — в сравнении с их относительным значением в работах по контакту — бросалась в глаза уже при изучении материалов.
Я, конечно, не думал, что это как-то может быть связано с Нашествием.
В холл размером два на два с половиной метра дизайнеры — наверное, кто-то из местных — сумели каким-то образом втиснуть довольно удобные диваны, портативную кухню, складные столики на каждого из обитателей секции — всего шесть штук — пару проекторов и аппаратуру связи. Стены были расписаны красно-зелёным орнаментом, что после монотонности окружающего пейзажа было даже приятно. Доступ к спальным боксам, встроенным вдоль длинных стен, был удобен и прост, и не приходилось, как на иных станциях, просить кого-то из сидящих подвинуться, чтобы вылезти с нижнего яруса, или же валиться кому-то на голову, выбираясь с верхнего. На станции было шесть таких блоков, расположенных по сторонам от центральной секции, ещё один блок-лаборатория и два складских. Где-нибудь на орбите или же на поверхности безжизненной, лишённой атмосферы планеты, освоение которой только началось, такая станция была бы вполне уместна. Но здесь, после базы, после Галлау теснота и скученность поначалу шокировали.
— Насколько я понял, инспектор, — сказал Валент, садясь напротив меня. — Вы желаете задать нам некоторые вопросы.
Я отключился от информационного канала станции — всё равно ничего важного раскопать мне пока не удалось — проверил, заблокирован ли вход, потом сказал:
— Да. Во-первых, меня интересует, почему онгерриты стали нападать на людей?
— Нас это тоже интересует, инспектор. — Валент вдруг засмеялся, и Берта подхватила его смех, Рашид, севший рядом со мной, лишь слегка — одними губами — улыбнулся.
— Ну хорошо, — сказал я, подождав, пока они кончат смеяться. — Тогда расскажите, когда это началось.
— Вы же должны знать, инспектор, вы же изучали материалы по Кабенгу, — Валент пожал плечами. — Ещё во время третьей экспедиции, в 522-м году они начали атаковать нашу технику.
— Вы же понимаете, Валент, что спрашиваю я не об этом. Ведь после того, как был установлен контакт с Великим Каландом, нападения эти прекратились.
— Я бы так не сказал.
— Что вы имеете в виду?
— Я уже объяснял вам раньше. Я имею в виду, что, скорее всего, нападения перестали фиксироваться. У меня, правда, нет достаточной информации, но я разговаривал как-то раз в Академии с одним человеком — имени его я вам не назову — который был здесь во время четвёртой экспедиции. Так вот, он прекрасно помнит, как аж в 529-м им приходилось отбиваться от онгерритов где-то на Гаревом плато. А вы говорите — нападения прекратились.
— Кабенг велик…
— Вот именно, инспектор. Велик и почти не изучен. А мы пришли сюда, увидели — убедили себя, что увидели — непорядок и давай исправлять его первой же подвернувшейся под руку кувалдой.
— Так вы считаете, что проект воздействия — ошибка?
— Это особый разговор, инспектор. Я просто отвечал на ваш вопрос. Вы спросили — когда начались нападения онгерритов? Я ответил — с самого первого контакта. И они не прекращались.
— Допустим — хотя вы меня не убедили. Но даже если и так, за почти полтора столетия до самого недавнего времени никто из людей не погиб при нападениях онгерритов. Так?
— Возможно.
— А вот группа Коврова погибла. Значит, начался какой-то новый этап во взаимоотношениях людей и онгерритов. Так я спрашиваю — когда?
Он не отвечал. Опустил голову и рассматривал что-то у себя под ногами. Вместо него ответила Берта:
— Около полутора лет назад. С тех самых пор, как эти идиоты начали прорыв к Резервуару.
— Да нет, — подал голос Рашид. — Раньше. Ещё с Бергсона.
— С Бергсоном особая история. Не о нём сейчас разговор, — сказал Валент.
— А почему это не о нём? — Берта резко повернулась в его сторону. — Правильно — считать надо с Бергсона.
Про Бергсона я помнил. Я помнил вообще все зарегистрированные случаи гибели людей — не так уж их было много. Я помнил кое-какую информацию высшей категории секретности, несмотря на уничтожение содержимого моих мнемоблоков. С гибелью Бергсона не связывалось нападение онгерритов — это я помнил наверняка. Но спросил пока о другом:
— А как относится Великий Каланд к тому, что вы убиваете нападающих онгерритов?
— Кто спрашивает об этом Великого Каланда? — буркнул себе под нос Рашид.
— Великий Каланд не против, — ответил Валент. — Великий Каланд об одном мечтает — поскорее добраться до Резервуара. А то, что гибнут его подданные, ему пока что безразлично. Тем более, что, скорее всего, это вовсе не его подданные.
— Насколько мне известно, все онгерриты на Кабенге являются подданными Великого Каланда.
— Вам, инспектор, известно лишь то, что известно Академии. А это далеко не всё. Например, известно ли Академии о том, что Срок Великого Каланда давно уже миновал?
— Нет. Откуда вы это взяли?
— Это не мы. Это установил ещё Бергсон. Даже у Великого Каланда есть, оказывается, Срок. Бергсон сумел как-то выяснить это — и задал вопрос. И через несколько дней не стало всех тех, с кем мы тогда работали — ни одного из них. А ещё через неделю не стало и самого Бергсона. Вот так. Ну а потом потихоньку и начался этот так называемый демографический взрыв.
— Почему же «так называемый»? Не хотите же вы сказать, что данные искажены.
— Если говорить о численных данных — судить не берусь. Мне ведь не известно, какие цифры идут наверх. Но просто термин этот — «демографический взрыв» — нельзя применить в нашем случае. Он может относиться лишь к резкому увеличению численности разумных существ определённой расы. Но не к онгерритам, — и Валент, гримасничая, развёл руками. Получилось очень смешно. Но я не засмеялся. Я спросил:
— Почему?
— Инспектор спрашивает «почему»? Или я ослышался? — повернулся Валент к Берте. Но она не улыбнулась, только поморщилась и сказала:
— Хватит кривляться.
— А кто кривляется? — Валент вдруг смутился, покраснел. — Я кривляюсь? А что мне остаётся делать? И потом, — он поднял голову, обвёл нас всех взглядом. — Раз уж Академия посылает к нам лазутчика, то мне остаётся только кривляться.
— Мы теряем время, Валент. Давайте говорить по существу.
— Раньше надо было по существу говорить, инспектор, раньше. Пока ещё была возможность отступить. Вы знакомы с нашими докладами пятилетней давности?
— С какими докладами?
— Да брось ты, Валент, — опять вступила в разговор Берта. — Откуда ему знать про эти доклады? Ты же сам говорил, что они не пошли дальше Галлау. Тогда надо было добиваться. Чего теперь-то после драки кулаками махать? Или, если хочешь, я расскажу.
— Да нет уж, ты, пожалуй, расскажешь… — сказал Валент и на полминуты, наверное, замолчал. А потом начал рассказывать — обстоятельно, по-деловому. Мне почти не приходилось задавать вопросов.
В общем, дело свелось к следующему. Около пяти лет назад, когда полным ходом шла подготовка к тому, чтобы начать активное воздействие на онгерритов, кое-кто из сотрудников группы контакта начал получать неожиданные результаты. До тех пор люди всегда контактировали с ограниченным количеством онгерритов. Достаточно сказать, что все контакты осуществлялись вблизи поверхности или даже на самой поверхности, что проникновения разведочных роботов, а тем более самих ксенологов в Первую камеру — не говоря уже о Второй и Третьей — можно было пересчитать по пальцам. Но около пяти лет назад в связи с расширением фронта работ потребовалось увеличить количество и интенсивность контактов. Через онгерритов, с которыми осуществлялся контакт, ксенологи запросили разрешения Великого Каланда на расширение своей деятельности и получили его. В Первой камере была установлена необходимая аппаратура, и работа началась. И вот тут — совершенно неожиданно по утверждению Валента, который проработал на Кабенге все восемь лет, с самого начала проекта, причём всё это время был при группе контакта, хотя основная его специальность — не ксенология, а настройка аппаратуры связи — вот тут стали проявляться неожиданные закономерности. Отдельные онгерриты, с которыми ксенологи контактировали до этого, проявляли себя вполне разумными существами, способными к логическому осмыслению действительности, потенциально способными к дальнейшему развитию и самосовершенствованию. Препятствием к этому, как показали ранние исследования, служил лишь так называемый Срок, по достижении которого онгеррит — находящийся ещё в расцвете сил, физически и умственно здоровый — должен был «уйти». Это было реакцией цивилизации онгерритов на ограниченность ресурсов бета-треона, необходимого для их жизнедеятельности, но реакция такого рода неизбежно заводит цивилизацию в эволюционный тупик. По замыслу вдохновителей проекта, воздействие на Кабенге должно было пробудить онгерритов от спячки, которая длилась уже не один, наверное, миллион лет, путём ликвидации самой необходимости в Сроке.
Однако исследования, проведённые группой Бергсона, показали, что в поведении онгерритов имеются некоторые особенности, которые могут поставить под сомнение саму возможность оказания воздействия. Оказалось, что поведение группы онгерритов, в отличие от поведения одиночного онгеррита, нельзя интерпретировать как поведение группы разумных существ. Уже на уровне пятнадцати-двадцати особей онгерриты, объединённые в группу, теряли практически все индивидуальные черты своего поведения. В поведении же группы как единого целого исследователи неожиданно для самих себя обнаружили стереотипы, свойственные живым существам, находящимся на гораздо более низком уровне развития. Характерно, что группа всегда проявляла себя в агрессии — как правило, химическое нападение — были фиксированы и не менялись до распада группы. По поводу эволюционного смысла обнаруженного явления было высказано немало гипотез, которые в основном сводились к тому, что эффект группы является реликтовым механизмом самозащиты вида до появления разума, сохранившимся с тех времён, когда онгерриты имели на Кабенге естественных врагов. Но каким бы то ни было объяснение, вывод, который делали тогда все исследователи, был вполне определённым — не могло быть и речи о том, чтобы относиться к онгерриту, входящему в группу, как к разумному существу. Он таковы попросту не являлся. Однако разрыв его с группой приводил через некоторое время к восстановлению как разумной деятельности, так и памяти о предшествующем опыте.
Тогда же были проделаны оценки возможного влияния эффекта группы на дальнейшее развитие цивилизации Кабенга. И — неожиданно для самих себя — исследователи пришли к выводу о том, что обнаруженное ими явление лишает проект воздействия в нынешнем его виде малейших шансов на успех. Оказалось, что в результате воздействия плотность онгерритов в местах их обитания на Кабенге будет в несколько раз выше критического значения плотности, при котором значительная — более половины — часть онгерритов переходит к групповому поведению.
Таким образом получалось, что выводы, сделанные ранее ведущими специалистами — в том числе и академиком Крессом, одним из главных инициаторов проекта воздействия — выводы о том, что одно лишь снабжение онгерритов бета-треоном способно сдвинуть их цивилизацию с мёртвой точки, ставилось, как минимум, под сомнение. Было очевидно, что для того, чтобы проверить и должным образом осмыслить открывшуюся закономерность, требуется проведение немалых дополнительных исследований. И это выяснилось тогда, когда работы над осуществлением проекта были уже в разгаре, когда на Кабенге развёртывалось производство самой разнообразной техники, необходимой для осуществления проекта, когда наготове были группы специалистов, которым предстояло расширить фронт работ. Бергсон выступал тогда за то, чтобы вообще приостановить все работы до получения полной ясности, но руководство ксенологов на Галлау не согласилось с этим.
— Нас уверяли тогда, — говорил Валент. — Что у нас ещё останется время для исследований, что новые группы сотрудников, прибывающие на Кабенг, помогут быстрее докопаться до истины и найти решение проблемы. В общем, примитивнейшим образом заговаривали зубы. Слишком многие были заинтересованы в том, чтобы проект не был свёрнут — мы это тогда не понимали. Но мы никак не предполагали, что уже через пару лет никого из тех, кто отвечал за продолжение работ в прежнем направлении, на Галлау не останется. Все, все улетели отсюда, потому что никто не хотел руководить делом, обречённым на провал. Они и теперь всё меняются и меняются, только мы, дураки, сидим тут неизвестно зачем, — он вздохнул и замолчал.
— Ты не сказал про этого репортёра, — вступила в разговор Берта.
— А чего про него говорить? Мелочь, — Валент махнул рукой и опустил голову.
— Ничего себе мелочь! Если обыкновенную подлость называть мелочью, то далеко зайти можно!
— Ну и рассказывай сама.
— И расскажу, — она повернулась ко мне. — Понимаете, заявляется тут к нам как-то раз репортёр. Это ещё при Бергсоне было, за месяц, наверное, до его гибели. Совсем мальчишка ещё, сорока нет. Их тогда на базу порядком прилетало, некоторые даже до Галлау добирались, но до нас доехать мало у кого пороху хватало. Не всем, как вам, захочется трястись весь день в вездеходе, а транспорт сюда редко и тогда летал. Но этот прытким оказался, добрался и досюда. Ну и рассказали ему о наших проблемах, про эффект группы и так далее. А он вместо того, чтобы всё это объективно и достоверно изложить в информационном сообщении — что он, между прочим, обязан был сделать как журналист — пошёл сразу же к руководству базы.
— А ты бы что сделала на его месте? — спросил Валент. — Это же его работа — до всего докапываться.
— Докапываться, а не служить доносчиком. Помнишь, как на Бергсона тогда сразу же выговор свалился, а этот р-репортёр, — прорычала она. — Улетел прямо с базы назад на Землю. А ведь обещал к нам ещё раз заглянуть. И, между прочим, никто на Земле об эффекте группы так и не узнал.
— Зачем обвинять? — тихо спросил из своего угла Рашид. — Мы же многого не знаем. Может, с ним случилось чего.
— Так вот пусть он и узнает, — кивнула Берта в мою сторону. — Раз он ведёт расследование — пусть и узнает. А ещё пусть узнает, где те умники сейчас обитают, что наши доклады тогда затормозили.
— Он-то узнает, — Валент хмыкнул, потом, немного помолчав, сказал, глядя куда-то в пол под ногами. — Только скорее он другое узнает. Как, помнишь, сразу после гибели Бергсона открылось вдруг, что Шалва имеет медицинские противопоказания и не может работать на Кабенге. Помните, какой разнос тогда Яковлев получил?
Эк как их прорвало — что ни фраза, то повод для расследования. Только вот беда — так мне тогда казалось — всё это не имело никакого отношения к тому, что меня тогда интересовало. Это было странно, это было ненормально — хотя мне не раз приходилось сталкиваться с подобными ненормальностями, особенно при работе на переднем крае, на той же Джильберте, например, там, где обстановка требовала особой концентрации усилий и особой чёткости в руководстве. Но это вряд ли приближало меня к тому, чтобы понять, что же есть Нашествие. Я слушал, я фиксировал нашу беседу в своих мнемоблоках для дальнейшего анализа, но я не находил пока ни малейшей зацепки. Репортёр, не придающий гласности полученную им информацию о давлении на исследователей с целью сознательного замалчивания результатов их работ? Скверная картинка, но вполне объяснимая. Уж я-то знаю, сколь многое приходится не предавать гласности по соображениям, которые заведомо непонятны для непосвящённых. Я сам когда-то занимался анализом информации с этой именно целью — до тех пор, пока Зигмунд не стал поручать мне более серьёзных заданий. Кто знает, возможно, наш же отдел и наложил вето на всю эту информацию?
Хотя нет — в таком случае я бы знал обо всём, что они мне рассказали, ещё там, на Земле.
И вдруг я вспомнил, как Кей Рубаи застыл в неподвижности, склонившись над столом, когда мы с ним разговаривали у него в лаборантской. Бог ты мой, как же это я не сообразил-то?! Ведь он же работал на Кейталл-99. Мнемоблоки быстро выдали информацию. Те восемь случаев были уже после его отлёта, почти через полгода, но гарантии, что его не прихватило, это не давало. Скорее наоборот — он не проходил контроля, который потом стал обязательным. А это могло означать всё, что угодно, в том числе и то, что его доказательство невозможности синтеза бета-треона может быть намеренной задержкой работы.
Я, наверное, изменился в лице, потому что Берта спросила:
— Что с вами, инспектор?
— Ничего, — ответил я, мысленно выругав себя за потерю самоконтроля. — А скажите, каким же образом руководство сумело скрыть от Академии информацию об эффекте группы?
— Самым примитивным, — ответил Валент. — Эффекта группы попросту не существует, — он немного помолчал, ожидая, видимо, моего вопроса, потом добавил: — Больше не существует.
В общем, по его рассказу получалось так. После этого выговора от руководства базы Бергсон и его группа ни с кем не контактировали и углубились в исследования, стараясь как можно быстрее собрать достоверную информацию об эффекте группы. Время поджимало, потому что на базе уже вовсю велось строительство комплекса по производству бета-треона — тогда ещё думали, что синтез его будет осуществлён достаточно быстро. А массовый синтез бета-треона сам по себе мог привести к необратимым последствиям. Бергсон понимал это и поэтому торопился. Видимо, тогда и был сделан первый нерасчётливый шаг. Бергсон через посредников спросил Великого Каланда о его Сроке. Посредники были устранены через два или три дня. Это, правда, ни у кого не вызвало особой тревоги, за время работы такое случалось пять или шесть раз, не говоря уже о непрерывной текучести среди посредников, вызванной тем, что то и дело то у одного, то у другого из их числа наступал Срок, и приходилось постоянно обучать новых онгерритов на смену выбывшим. Но задержка, вызванная внезапным устранением всей группы подготовленных посредников, существенно сказалась на работе. Все спешили, были раздражены и потеряли бдительность — на это и списали тогда гибель Бергсона во время его поездки на Каланд-2.
Результатом расследования обстоятельств его гибели было назначение нового руководства группы контакта, которое, кстати, целиком поддерживало проект воздействия. Исследования онгерритов были соответствующим образом переориентированы, все несогласные так или иначе выведены из состава исследовательских групп, и в итоге на настоящий момент с полной достоверностью установлено, что эффекта группы не существует.
Сказав это, Валент горько рассмеялся.
— Сколько всего человек было уволено из группы контакта? — спросил я.
— Пять или шесть. Точно не помню.
— Сейчас я подсчитаю, — сказала Берта. Несколько секунд она сидела, что-то бормоча себе под нос, потом сказала: — Шестеро.
— А всего вас тогда было человек сорок. Так?
— Так.
— И что же делали остальные. Вы, например. Почему вы молчали?
— Спросите что-нибудь полегче.
— Нет подожди, Валент, — вступила Берта. — Почему молчали? А вы, инспектор, вы что, всегда против ветра плюёте? Велик героизм — ходить с оплёванной физиономией! Тем более, что никому никакой пользы от этого не будет. Знаете, где сейчас Рыбников? Лаборантом работает на Лесте. И это тот самый Рыбников, который в двадцать восемь лет уже выпустил монографию об онгерритах, который провёл на Кабенге больше тринадцати лет. А Шерп? Крис вон тоже тогда сунулся в драку — чем он теперь занимается? Фонды выбивает под свои непрофильные для группы контакта исследования. Да катается взад-вперёд между Галлау и Каландом. Кому-то, видно, очень хочется, чтобы его ухлопали также, как Коврова. А Ковров с его ребятами? Легко спрашивать, что делали остальные. Вас бы на наше место.
— Ковров сам виноват, — тихо сказал Рашид. — Не следовало ему возвращаться.
— Ну конечно. И мы были бы сами виноваты, если бы нас сегодня ухлопали. Очень удобная для некоторых позиция.
— Ну хорошо, не будем отвлекаться, — сказал я. — Что было дальше, после гибели Бергсона?
— Может, чаю выпьем? — спросил из своего угла Рашид.
— Неплохо бы, а то всё горло пересохло, — отозвался Валент. — Надеюсь, инспектор не возражает.
— Нисколько. Если и меня угостите.
— Будьте как дома, — Валент сделал широкий жест. — Тем более, что вы сидите у самой кухни. Чувствуйте себя хозяином.
Я усмехнулся, отодвинул панель и стал доставать чашки.
Разговор за чаем шёл, в основном, о вещах посторонних. Это многое значит — когда при тебе начинают говорить о посторонних вещах. Особенно, если и ты участвуешь в разговоре. Это значит, что в тебе, пусть и с натяжкой, признали своего, признали человека, просто человека, а не представителя высшей инстанции, наделённого полномочиями карать или миловать. Говорили о пустяках — о том, как Рашид провёл недавно отпуск на Тренсе, о проекте Гранд-театра в Окрополисе — Берте он почему-то не нравился, но объяснить толком, почему, она не сумела — о трёх банках настоящего клубничного варенья, сваренного в настоящем медном тазу на настоящем костре, которые ей прислал какой-то знакомый с Земли и которое, увы, уже кончилось. (По этой причине мы заказали клубничное варенье у кухни, но это, конечно, было совсем не то). В человеческом обществе тоже существует эффект группы, но с другим в сравнении с онгерритами знаком. А может быть, существует и эффект, аналогичный обнаруженному здесь — если группа становится слишком большой, если она начинает действовать так, что за её поступком уже не проглядывает разумного начала. Было ведь в нашем прошлом такое время, когда высшие устремления лучших представителей человечества тонули в этом эффекте группы, тянувшем нас в прошлое, а то и вовсе к гибели. И похоже было на то, что эффект этот снова заработал здесь, на Кабенге.
Впервые, наверное, я вполне осознанно подумал о том, что всё, о чём они мне рассказали, может быть проявлением Нашествия. И сразу же снова сосредоточился, снова стал тем, кем я прибыл сюда.
И снова стало мерзко на душе. Я должен был уцелеть любой ценой. И это одно уже отделяло меня от всех остальных.
— Итак, — сказал я, когда чаепитие закончилось. — Бергсон погиб, исследования приняли другое направление, все несогласные были так или иначе устранены или, скажем так, подвергнуты репрессиям. Это было четыре с половиной года назад. Что произошло дальше?
— Это тянулось довольно долго, — снова стал рассказывать Валент. — Мы здесь даже привыкли. Ко всему привыкнуть можно. Кто не смог приспособиться, тот ушёл, а мы вот оказались обыкновенными приспособленцами. До сих пор всё приспосабливаемся и приспосабливаемся. Ну а полтора примерно года назад, когда начался уже этот так называемый «демографический взрыв», ситуация резко изменилась.
— В чём это выразилось для вас лично?
— Приспосабливаться стало труднее. Нам же теперь приходится возить бета-треон с Галлау. Раз в пять дней какая-то из групп в обязательном порядке — мы установили дежурство — возит бета-треон для подкормки онгерритов. Теперь это приходится делать раз в пять дней, раньше ездили реже.
— Почему же вы не откажетесь?
— Да всё потому же — приспосабливаемся. И потом, ты откажешься — значит за тебя поедет кто-то другой. Вы бы отказались?
— Потому ещё, — сказала Берта, — что дорога считается безопасной. Все знают, что на этой дороге уже не раз случались нападения, но это нигде и никем не зафиксировано — вот и ездим.
— И ещё потому, что нас слишком много, — тихо сказал Рашид.
— Много? — удивился я. — А на Галлау — я успел поговорить с начальником станции — мне сказали, что группе контакта хронически не хватает людей.
Они неожиданно засмеялись. Даже Рашид. Но смех этот был невесёлым.
— Группе контакта, — сказал Валент. — Надо не более пятидесяти человек. Для того, чтобы вести работу здесь и на Каланде-2, да изредка отдыхать. Не обязательно на Галлау — время от времени можно было бы летать на базу. Но вот для того, чтобы возить эту гадость каждые пять дней, — повысил он голос. — Для того, чтобы создавать видимость крупной, широко развёрнутой работы — для этого людей не хватает.
— Не кричи, — спокойно сказала Берта.
— А я и не кричу, — Валент уже успокоился. — Просто, инспектор, даже если вы посмотрите официальные документы, даже если просто сопоставите официальные данные из наших, например, рабочих отчётов, вы увидите, что за пять с лишним лет с тех пор, как соорудили неизвестно зачем эту станцию Галлау, здесь, на Каланде, ничего не изменилось. И это при том, что вся работа идёт именно здесь.
— Известно, зачем соорудили Галлау, — себе под нос буркнул Рашид.
— А почему вообще приходится возить сюда бета-треон так часто, да ещё на вездеходах? Ведь на Галлау же его доставляют на транспорте.
— Потому, что ёмкости по его хранению соорудили именно на Галлау. Это же такая… — Валент не нашёл слов и постучал себя кулаком по макушке. — Ну такая кругом глупость, что руки опускаются. И главное — ради чего? На третьей биостанции на всех источниках фильтры поставили, только его добычей теперь здесь и занимаются. Биостанция, называется, учёные, биосферу Кабенга изучают. Вы там побывайте — там теперь на сотню километров вокруг пустыня, нечего там больше изучать. Ну а мы, значит, контакт осуществляем.
— Из излучателей, — зло усмехнулась Берта.
— Ничего не скажешь — симпатичная картинка получается, — сказал я. Это действительно не вязалось ни с какими отчётами, ни с какой информацией, полученной мною раньше. Я всякое повидал — такая работа. Приходилось и с подлостью сталкиваться, и с трусостью, и с безответственностью. Флуктуации в сознании отдельных людей неизбежны при любом сколь угодно высоком среднем нравственном уровне человечества, и инспекция Академии — не наш отдел, конечно — тем в основном и занимается, чтобы исключить по возможности их влияние. Но чтобы вот так погрязнуть, чтобы вот так вполне осознанно делать чёрт те что неизвестно во имя чего — и молчать, так, будто здесь концлагерь какой-то, будто информация отсюда в принципе не доходит, а попытка донести её может дорого обойтись — с подобным я ещё не встречался. Правда, на Кабенге действует режим А. Но его же ввели недавно, двух лет ещё не прошло. Академия вынуждена была пойти на этот шаг, чтобы ускорить работы, режим А действительно — это доказано практикой — помогает сконцентрироваться, не распылять понапрасну силы. Но тот же режим А, в конце концов, не помешал Панкерту доставить в Академию свой доклад. Выходит, для того, чтобы действовать, а не сваливать всё на судьбу и чью-то злую волю, нужно быть Панкертом?
Я смотрел на них, разговаривал с ними, слушал их, и меня не покидало ощущение нереальности всего того, о чём они говорили. Так, будто передо мной разыгрывалась какая-то пьеса на историческом — из древней истории — материале. То, о чём они говорили, было гнусно и подло, но ведь всё это было вполне объяснимо, вполне по-человечески понятно и элементарно устранимо, во всём этом не было ничего сверхъестественного, ничего, что говорило бы о Нашествии, ничего общего с тем, что случилось пять лет назад на Джильберте, в других местах, где проявило себя Нашествие.
Ничего, кроме одного — это тоже могло привести к катастрофе.
Валент уже успокоился и рассказывал о том, что произошло с группой Коврова. Они ехали по той же дороге, что и мы, и точно так же наткнулись на засаду. Они, правда, не подозревали, что это засада, но приборы зафиксировали момент, когда начался камнепад, вездеход отскочил назад, и они, точно так же, как и мы сегодня, оказались перед разрушенным участком дороги. Тогда это было совсем внове — бывало, конечно, что дорога частично разрушалась, но вездеходы никогда ещё не попадали в такие переделки. И откуда им было знать, что обвал вызвали онгерриты, заполнив полости между камнями какой-то слизью — они на это мастера — так что малейшая дополнительная нагрузка сбрасывала в пропасть целый участок дороги? Это всё выяснилось позже, во время расследования следующего подобного инцидента, когда на Галлау прибыла специальная группа экспертов. А тогда они решили, что произошёл случайный обвал. Карабкаться через перевал, как нам сегодня, им не хотелось, да и время было уже к вечеру, и они повернули обратно. И всего через несколько километров попали под обвал на склоне, который всегда считался надёжно закреплённым. Спасатели обнаружили тела троих из группы под камнями — спустя много часов, когда делать что-то было уже поздно. Но самого Коврова среди них не было. Его — то, что от него осталось — обнаружили лишь через сутки, в нескольких километрах от места аварии, обугленного от попадания концентрированных кислот. Рядом с ним лежал излучатель — совершенно разряжённый. А вокруг лежало то, что осталось от пяти мёртвых онгерритов.
Это было ЧП высшего разряда. Во-первых, потому, что это было первое явно враждебное действие онгерритов после установления контакта с Великим Каландом. Во-вторых, потому, что в результате этого действия были убиты и люди, и представители местного населения. В-третьих, наконец, потому, что в создавшейся ситуации ни у кого не было конкретного плана действий. Стандартный план предусматривает в таком случае прекращение всякой активности на планете, вызов группы расследования из Академии, чрезвычайную сессию Совета Академии для решения вопроса о возможности дальнейшей работы на планете. Но уйти с Кабенга люди уже не могли, потому что все большие массы онгерритов на Каланде проходили восьмой метаморфоз, становились взрослыми особями и требовали бета-треона для того, чтобы жить.
Бета-треон могли им дать только люди.
Вся жизнь здесь, на Кабенге, была завязана на бета-треоне, без которого в местных организмах был невозможен синтез жизненно необходимых соединений. Эволюционный тупик, в который попали онгерриты, был вызван именно чрезвычайно высокой эффективностью использования бета-треона организмами Кабенга, эффективностью, далеко превосходящей все до сих пор обнаруженные формы синтеза в живых системах. Именно эта эффективность, заставившая организмы планеты отказаться от всех альтернативных механизмов, сделала их рабами бета-треона и, в конечном счёте, затормозила их эволюцию. С бета-треоном любой организм Кабенга по жизнестойкости далеко превосходил все до сих пор обнаруженные формы жизни. Без бета-треона всё живое на Кабенге было обречено на смерть.
— В общем, с тех пор, как погиб Ковров, мы стали ездить с излучателями на боевом взводе. И в защитной форме, — невесело закончил свой рассказ Валент. — Правда, не всем это помогло.
— Сколько было нападений?
— Не знаю. Я сам попал уже в восемь засад. Не считая сегодняшней.
— И чем это кончилось?
— Пока жив, — Валент грустно улыбнулся.
— Выходит, здесь вошло в норму убийство онгерритов?
— Выходит. В порядке обороны, разумеется.
— А почему об этом не знают на базе? Или в Академии?
— Кто вам сказал, инспектор, что они об этом не знают?
— Этой информации нет в материалах, касающихся Кабенга. А я имею доступ к материалам высшей категории секретности. Даже к таким, которые недоступны руководителям проекта.
— Об этом, инспектор, вы спросите у тех, кто занимается информацией, — ответил Валент. — Мы бы тоже хотели знать — почему?
— А если честно, то ведь и в наши отчёты не всё попадает, — добавила Берта. — Что поделаешь, приспособились к среде обитания.
Я вспомнил утренний разговор с Графом. Действительно, о чём говорить, если даже начальник базы не способен знать всего, что творится на Кабенге? Все мы живём под гипнозом информационной системы, и когда происходит нечто необычное, не в силах отрешиться от этого гипноза, готовы предположить всё, что угодно, кроме одного, возможно немыслимого, но объясняющего все решения. Кроме того, что информация, на которой мы основываем свои действия, может содержать заведомую ложь.
— Я бы выразил это иначе, — тихо сказал Рашид. — Я думаю, что они просто не хотят этого знать. Так спокойнее. И потому они очень не любят, когда кто-то им открывает глаза.
Что ж, кое-что это объясняло. Но далеко не всё.
Цивилизации рождаются, живут и умирают по-разному. Одни неспешно проходят свой эволюционный путь, всё время находясь в равновесии с окружающей средой — так, что в итоге совершенно сливаются с ней и переходят на новый этап развития, нам непонятный. Так произошло на Кредо-2, в мире, который мы два с половиной столетия считали мёртвым, так произойдёт — не скоро, через миллионы лет — ещё в двух или трёх десятках из известных нам миров. Мы знаем об их существовании, и они, наверное, знают о нашем, но наши цивилизации практически не имеют общих ценностей, нам нечего дать друг другу, и это знание остаётся бесполезным — для нас, потому что мы не знаем даже того, существует ли для них вообще критерий полезности. Другие цивилизации гибнут как раз от того, что они нарушают это равновесие со своим окружением — астроархеология за столетия работы в Галактике доказала, что это, к сожалению, самый распространённый случай. Третьи — как и наша — полностью отрываются от породившей их среды и создают свою собственную среду обитания. Именно эта способность и оказывается движущей силой их прогресса. И именно репродукция этой искусственной среды и является — как ни унизительно это осознавать — конечной целью всех устремлений человечества и ещё нескольких подобных нам народов Галактики. Для того, чтобы понять это, потребовалось понять сначала другие народы, встреченные нами в космосе — и взглянуть на себя их глазами.
Наверное, осознание этой грани своей сущности было тяжким испытанием для многих из тех, кто жил в эпоху, когда оно произошло. Но люди — очень стойкие существа. Они доказали это всей своей историей. Вопреки очевидности, мы, как и столетия назад, продолжаем искать какие-то цели вне воссоздания собственной среды обитания. И порою нам — большинству из нас — кажется, что мы их находим. Хотя на поверку каждый раз это оказывается самообманом. Меджды, быть может, тоже мучились этим вопросом. И погибли, возможно, не потому, что столкнулись с до сих пор не понятой нами опасностью — просто цель исчерпала себя.
Я думал об этом, шагая вслед за Гладис вниз по наклонному ходу, ведущему с поверхности к Первой камере. Мы спускались уже около получаса. Огоньки наших светильников многократно отражались от гладких, до блеска отполированных стен тоннеля. Иногда на стене, обычно неподалёку от развилки, вспыхивала ярким разноцветьем флюоресцентная метка. Иногда — когда тоннель пересекал полосу более светлых пород — казалось, что он расширяется, а затем снова сужается, ныряя в толщу чёрной скалы. Но это было не так, размеры его почти не менялись, и лишь иногда, очень редко приходилось нагибать голову, чтобы не задевать потолок шлемом.
А в общем, всё было очень однообразно.
Связь была включена, но с самого начала мы почти не разговаривали. Я шёл вторым. Впереди, слегка раскачиваясь под тяжестью баллона с бета-треоном, шла Гладис. Сзади, иногда почти налетая на меня, пыхтел Сухарев. Байеру по случаю моего прибытия и желанию спуститься вниз устроили выходной — всё равно на Каланде-1 было лишь три исправных баллона для бета-треона, и не имело смысла гонять вниз лишнего человека. Лишь три исправных баллона — и ни одной тележки для того, чтобы везти их вниз. На мой вопрос, почему так получилось, Хироти, отведя взгляд, ответил, что всё равно вблизи Первой камеры проходы слишком узки для тележки. Я не стал расспрашивать, почему они не используют для этого дела роботов — в конце концов это была их забота. Некоторым нравится таскать тяжести.
Впереди показалась очередная развилка, помеченная зелёной меткой с красными цифрами. «33» прочитал я и притормозил. Сухарев едва не врезался мне в спину, но не спросил ни о чём. Я уже заметил, что он всячески избегает разговоров. Так, будто боится о чём-то проговориться. А может быть, это просто черта его характера.
— Подождите минутку, Гладис, — сказал я. Она тоже остановилась, обернулась и, увидев, что мы стоим, опёрлась спиной о стену тоннеля, чтобы снять с плеч часть веса баллона. Хороши у них тут порядочки, в очередной раз подумал я. Нагружать женщину такой тяжестью. Впрочем, возможно она из тех, кто всегда лезет вперёд и с кем спорить попросту бесполезно. Бывают такие, считающие что они всегда вправе распоряжаться собой и не способные к оптимизации своих действий в коллективе. Самое скверное в таком складе характера состоит в том, что подобные люди, бессмысленно зачастую жертвуя собой, требуют подобной же жертвенности от окружающих. И формально — но не по-человечески — они почти всегда правы. Быть может, и эта Гладис из таких же, и здесь попросту махнули на неё рукой, поняв, что спорить бесполезно.
— Метка тридцать три, — кивнул я на стену. — Мне помнится, что именно в этом боковом проходе нашли шлем и излучатель Бергсона.
— Ну и что? — спросила она.
— Вы тогда участвовали в поисках?
— Нет. Меня тут ещё не было.
— А вы? — обернулся я к Сухареву.
— Я? Нет. То есть да, участвовал. Но в другой группе.
— Вы были там? — я кивнул в сторону прохода.
— Н-нет. Вернее был. Но недалеко. Не там, где нашли — гораздо ближе.
Интересная черта — сначала ответить «нет», а потом уже думать над вопросом.
— Пошли дальше, — сказала Гладис. — Поговорим на обратном пути, — и она, не оборачиваясь двинулась вперёд. Мы догнали её лишь метров через сто, за двумя поворотами.
Минут через десять она сказала:
— Сейчас начнут встречаться онгерриты. Не делайте лишних движений. Не пугайтесь. Просто идите за мной.
— Я знаком с тем, как они выглядят, — сказал я.
Она смерила меня холодным взглядом. Потом сказала:
— Знаете, инспектор, это несколько разные вещи — знать о том, как выглядит дерьмо и вляпаться в него, — и не дожидаясь ответа пошла дальше.
— Мне ещё не приходилось слышать подобного сравнения, — сказал я ей в спину.
— Значит, плохо слушали.
— Гладис, ну з-зачем ты так? — сказал Сухарев. — Инспектор может неправильно понять.
Но она ему не ответила.
Тоннель резко, почти под прямым углом повернул направо и расширился. И почти сразу же я увидел первого онгеррита. Я достаточно насмотрелся на материалы проекта, и только потому остался внешне почти спокойным. Но Гладис была в чём-то права — онгеррит, увиденный воочию, и онгеррит, виденный когда-то раньше — пусть и в высококачественной голографической проекции, пусть и с полным эффектом присутствия — были далеко не одним и тем же. Я не был шокирован, нет. Но внутренне содрогнулся.
Этот онгеррит был из числа тех, кого по традиции называли Стражами. Хотя, как стало известно позже, они выполняли другие функции, лишь отчасти имеющие отношение к охране внутренних камер. Даже само это понятие — охрана — как потом оказалось, использовалось первыми исследователями неверно и до сих пор создавало путаницу в понимании образа жизни онгерритов. Привычная картина, когда люди изучают что-то в принципе чуждое и земной жизни, и земной логике.
Собственно, то, что я увидел, не было самим онгерритом. Это не было даже частью его тела, если рассматривать тело как нечто цельное и более или менее стабильное. Это были, скорее, выделения этого тела, непрерывно им же поглощаемые. Издали Страж походит на скопление воздушных корней пандриаса с Тсасуры-16 — ассоциация сама по себе не слишком приятная. С потолка тоннеля, полностью перекрывая проход, свешиваются многочисленные нити — часто тонкие, как паутина, но иногда толщиной в несколько миллиметров. Подойдя ближе, видишь, что это даже не нити, а струи какого-то вязкого вещества с разнообразными включениями, медленно текущие — иногда сверху вниз, но чаще, как ни странно, снизу вверх. Иногда эти струи обрываются и падают в студенистую лужу на полу тоннеля, иногда отклоняются в сторону, как от порыва ветра, но совершенно не синхронно, вне всякой связи с соседними струями, временами даже задевая и отклоняя их тоже, но никогда не смешиваясь. Издали они кажутся бесцветными, но при ближайшем рассмотрении видно, что внутри, за матовой их оболочкой, там, где она почему-либо истончилась, они переливаются всеми цветами радуги. Можно часами стоять и смотреть, как текут эти струи, и не понять, откуда же они берутся и куда деваются, потому что сам Страж прячется обычно в боковой нише, лишь несколькими тонкими — не больше сантиметра — сифонами связанный с перекрываемым им тоннелем. И трудно поверить в то, что весь этот поток слизи в сотню, а иногда и в две-три сотни литров в минуту производится и, соответственно, поглощается небольшим существом с массой не превышающей обычно двадцати килограммов.
— Познакомьтесь, инспектор, — сказала Гладис, не оборачиваясь. — Это Страж Первой камеры, — и она, ни на мгновение ни останавливаясь, пошла вперёд, ступая прямо по студенистой луже слизи, разлившейся по полу тоннеля. Струи, стекавшие с потолка, тут же облепили её с ног до головы, но она шла, как бы ничего не замечая, и мне не оставалось ничего иного, кроме как последовать за ней. Идти так пришлось шагов двадцать, причём под конец я шёл совершенно вслепую, потому что слизь залила светофильтр шлема. Спускаясь сюда, я знал, что мне предстоит, знал, что такое Страж и как он действует, но знание это нисколько не улучшило впечатления от первого знакомства.
На другом конце заграждения Стража мы пару минут простояли, ожидая, пока слизь, как и положено, сползёт с нашей формы, не оставив на ней никаких видимых следов. Собравшись в комки у наших ног, слизь эта, теперь приобретшая вдруг грязно-зелёный цвет, на какое-то мгновение замерла в неподвижности, а потом как по единой команде двинулась в сторону пройденной нами лужи на полу тоннеля. Тонкие нити, которыми онгеррит подтягивал к себе комки слизи, видны не были. Я был готов к тому, что нам предстояло, но при виде этих движущихся как бы по собственной воле комков вдруг почувствовал тошноту и отвернулся. Всё-таки атавистические рефлексы и представления слишком глубоко коренятся в человеке, и нужна длительная тренировка, чтобы избавится хотя бы от части из них.
— Ну как? — спросила Гладис. — Вы довольны своим новым знакомством, инспектор?
— Знакомством? Я как-то не воспринял это за знакомство.
Зато Страж воспринял это именно так. Можете быть уверены — теперь он отличит вас от любого другого человека, какой бы скафандр вы ни надели, — она двинулась дальше, и мы с Сухаревым пошли следом.
Что ж, так или иначе, знакомство состоялось. И ещё неизвестно, кому из нас двоих оно пришлось меньше по вкусу. Хотя про себя я должен был честно отметить, что не встречался ещё с существом, столь же отталкивающим и чуждым человеку — именно физиологически отталкивающим и чуждым — как Страж. И тем не менее я умом своим вполне понимал Рыбникова — того самого, о котором говорила вчера Берта — который в своей монографии об онгерритах назвал Стражей самыми прекрасными существами в Галактике. Если отталкиваться от того, что прекрасное есть совершенство, есть высшая степень целесообразности, то с Рыбниковым трудно было не согласиться. Стражи были самыми совершенными из встреченных человеком химических анализаторов, обладающими, видимо, предельно возможной чувствительностью — в анализируемом им образце они способны выделить каждую отдельную молекулу на поверхности без её разрушения. Кое-кто из исследователей полагал даже, что они каким-то образом умудряются анализировать и молекулы в глубине образца, но механизм этого явления был пока что не установлен.
Широкий тоннель тянулся около двухсот метров, пока не упёрся в стену с десятком примерно узких проходов на разных уровнях, не во все из которых мыслимо было протиснуться.
— Приготовьте свой распылитель, — сказала Гладис, направляясь далеко не к самому широкому проходу.
Я нащупал на поясе флакон, посмотрел на неё и тоже взял его в руку, положив большой палец на клапан. Потом спросил:
— А почему именно этот проход?
— Единственный, где мы не застрянем, — ответила она.
На первый взгляд утверждение это звучало сомнительно, но она каким-то образом протиснулась в отверстие, лишь слегка пригнувшись и наклонившись вправо, и я полез следом. Это оказалось легче, чем думалось вначале, потому что отполированные стенки не препятствовали движению, а клейкие подошвы ботинок создавали достаточный упор. Даже Сухарев с его габаритами умудрился не отстать ни на шаг и дважды налетал мне на спину на первых метрах прохода. Через какое-то время, после десятка, наверное, поворотов, когда я уже полностью потерял ориентировку, впереди показался свет, и вскоре мы вошли, наконец, в Первую камеру.
Если бы не светильник, установленный полтора года назад, когда началось регулярное снабжение онгерритов бета-треоном, зал, открывшийся перед нами, потерялся бы в темноте, рассеять которую наши фонари оказались бы бессильны. Я не раз видел проекции этих пещерных красот, знал, что следующие камеры — Вторая и Четвёртая — гораздо больше и величественней, а Третья камера, где обитал сам Великий Каланд, лишь немногим уступает этой, но всё равно, оказавшись в этом зале, поразился его величине. Наверное, причина лежала в контрасте между теснотой только что пройденного прохода и размерами открывшейся впереди пустоты. До противоположной стены было не менее трёх сотен метров, а своды зала уходили вверх не меньше, чем на сотню. Как и все у онгерритов, они были гладко, до блеска отполированы, и на этом блестящем, почти зеркальном фоне чёрными точками — как звёзды на негативе звёздного неба — выделялись многочисленные отверстия, подобные тому, через которое мы проникли в зал.
И кругом были онгерриты. Сотни онгерритов. Тысячи. Белыми воскообразными наплывами они покрывали стены зала и его потолок, тонкими студенистыми струями вытекали из некоторых отверстий и опускались на пол, расплываясь там гигантскими амёбами, копошились у чаши источника, расположенной в центре. Каждый из них передвигался сам по себе, вне, казалось бы, какой то связи с остальными, но, окинув камеру взглядом, можно было заметить, что все их движения подчиняются единому замедленному ритму, то усиливаясь, то затухая с периодом в два-три десятка секунд. На первый взгляд вся эта картина не рождала никаких ассоциаций, но через несколько секунд я почему-то снова, как и рядом со Стражем почувствовал тошноту и сделал несколько судорожных глотков. Нет, неожиданно для себя я понял, что ассоциации неожиданно возникали в сознании, несмотря на всю внешнюю непохожесть наблюдаемых картин. Я вдруг почувствовал, что то, что я вижу, так же чуждо мне и отвратительно, как Мёртвые поля в Белом лесу Аттона. Или даже ещё более чуждо и отвратительно. Но какого-либо вмешательства в своё сознание со стороны я при этом не ощущал.
На спутников моих, разумеется, картина эта никакого впечатления не произвела. Постояв пару минут и дав мне оглядеться, Гладис молча двинулась вперёд, стараясь идти подальше от ползавших по полу онгерритов. Идти было нелегко, потому что пол камеры был покрыт толстым — кое-где в несколько метров — слоем «гремучек» — твёрдых образований каплеобразной формы размером в несколько сантиметров. Тяжёлые, но очень скользкие, они расступались под ногами с характерным шумом, из-за которого и получили своё название, и порою нога проваливалась в них по щиколотку. Я наверняка отстал бы от Гладис, если бы ни Сухарев, который топал сзади как танк, едва не наступая мне на пятки. Волей-неволей пришлось сосредоточиться целиком на ходьбе, и какое-то время я шёл, глядя только себе под ноги и ничего не замечая вокруг. И только когда мы подошли к источнику, заметил, что Гладис пользуется распылителем.
— Зачем вы это делаете? — спросил я.
— Что именно? — она подошла к бассейну, стала снимать баллон.
— Распылитель.
— Потому что имею желание живой вернуться на станцию. Как, наверное, и вы, инспектор. Не теряйте времени.
Сухарев уже снял свой баллон и помог мне сделать то же. По очереди он уложил баллоны на край бассейна, вытянул шланги и опустил их в воду. Потом включил откачку. Гладис отошла на несколько шагов в сторону, присела, отдыхая, на выступ скалы над самым источником. Я сел рядом. С непривычки болели спина и ноги, давненько мне не приходилось так нагружаться.
— В материалах проекта, — сказал я, немного переведя дух и стараясь пока не смотреть по сторонам, чтобы снова не почувствовать тошноту. — Распылители указываются как чрезвычайное средство.
— Ну и что?
— Похоже, что их использование вошло у вас в повседневную практику.
— Просто мы используем чрезвычайное средство в чрезвычайной ситуации. И не наша вина, что такая ситуация здесь при каждом спуске.
— А с каких пор спуск к онгерритам стал рассматриваться как чрезвычайная ситуация? — я некоторое время помолчал, но она не сочла нужным ответить мне, и тогда я снова спросил. — Вы же нарушаете установленную протоколом проекта процедуру контакта. Почему?
— А почему мы, ксенологи, вместо того, чтобы работать, чтобы делать дело, ради которого мы здесь находимся, вынуждены таскать сюда каждый день эту дрянь? — кивнула она в сторону баллонов. — Это предусмотрено протоколом проекта? Или, может, нам просто нечего больше делать?
— Вы хотите, чтобы я вам объяснил, почему вам приходится сюда носить бета-треон? — удивился я.
— Да, хочу. Интересно знать, как на это смотрит представитель Академии.
— Что ж, — я старался говорить совершенно спокойно. — Как должно быть известно всем, кто связан с проектом, вот уже полтора года, как идёт резкий рост численности онгерритов. Они, как и всё живое на Кабенге, требуют для своей жизнедеятельности определённого количества бета-треона. Поступление же бета-треона в источники, как показали многолетние наблюдения, стабильны и едва обеспечивают нужды количества онгерритов, прежде населявшего Кабенг. Отсюда и необходимость в добавочном бета-треоне. Вы удовлетворены моим объяснением?
— Чушь, — сказала она, отвернувшись.
— Что именно — чушь? — я слегка помедлил, прежде чем задал этот вопрос.
— Да почти всё — чушь, — она вздохнула и повернулась ко мне. Лицо её под светофильтром было почти неразличимо, но я почему-то почувствовал, что это очень злое лицо. Я ждал, что она продолжит, но она молчала, и тогда я спросил напрямик:
— Потрудитесь объяснить, что именно вы называете чушью. И почему.
— Ну хотя бы то, — сказала она после паузы. — Что поступление бета-треона в источники остаётся на неизменном уровне. Видно кому-то в Академии выгодно не обращать внимания на данные наших измерений за эти полтора года.
Я не удивился. Я, наверное, ждал чего-то подобного — после того, что узнал вчера. Но каким, чёрт подери, образом можно скрыть такие данные так, что даже нашему отделу они оказываются неизвестными?!
И впервые, наверное, я подумал о том, что здесь и так, безо всякого Нашествия может произойти катастрофа. Просто из-за множества таких вот накладок.
Но это, конечно, ничего ещё не объясняло.
— Вы знаете, что здесь было бы, если бы поступление бета-треона в источники оставалось стабильным? — нарушила молчание Гладис.
— Что?
— Кладбище. Гора трупов. Можно подумать, что эти вот баллоны, что мы сюда таскаем, хоть сколько-нибудь могут помочь. Это какими же дураками надо быть, — она даже постучала рукой себе по шлему, — чтобы элементарных подсчётов не сделать!? Да для того только, чтобы всех, кто живёт сейчас на Каланде, прокормить бета-треоном, нам бы потребовалось трубопровод сюда сооружать! И это ведь касается только тех, кто уже прошёл восьмой метаморфоз. А что творится там, глубже, в выводковых камерах, вы себе представляете?
— А что там творится? — спросил я, но она не ответила и снова замкнулась в себе. Действительно, интересно, что же там творится? И вообще, какие они — эти выводковые камеры? Не мне одному интересно — все хотели бы это знать. Или они туда спускались? — подумал вдруг я. Но спрашивать не стал, решив пока отложить этот разговор. Я и так узнал очень многое, и то, что я узнал, мне очень не нравилось. Потому что подтверждало худшие опасения Панкерта, высказанные им в том докладе. Панкерт указывал на принципиальную ошибочность самой концепции воздействия из-за невозможности предсказать поведение существ столь отличных от человека, что в нашем восприятии мира практически не было точек соприкосновения. Взгляды его, конечно, не были оригинальными. Ещё во время обсуждения проекта воздействия в 657-м году они высказывались довольно многими авторитетными специалистами. Но теперь вопросы эти ставил человек, знакомый со сложившейся ситуацией, и от того, что суть этих вопросов за девять прошедших лет практически не изменилась, становилось не по себе. Как мы вообще можем понять, что движет существами, воспринимающими внешний мир исключительно через свои поверхностные химические рецепторы? Как понять существо, для которого пространство предстаёт чисто топологически, причём топология эта, что не перестаёт удивлять всех исследователей, почему-то не трёхмерная, а, как показывают результаты анализа, по меньшей мере одиннадцатимерная. Как понять существо, для которого полностью эквивалентны понятия времени и расстояния? И как понять, кем являемся мы в восприятии этих существ, по каким критериям они оценивают то, что мы делаем для них? За прошедшие годы все эти вопросы так и остались без ответа, и потому-то так пугающе звучал главный вопрос, который задал Панкерт: кому надо, чтобы был осуществлён этот проект воздействия на Кабенге?
— Дайте баллон, — услышал я голос Гладис и машинально подал ей свой распылитель. Потом повернулся в её сторону и замер. Потому что совсем рядом, всего лишь в пяти-шести метрах от нас были онгерриты. Много онгерритов, так много, что отдельные их белёсые тела сливались в сплошную стену, которая, поблёскивая в лучах светильника, наползала на нас.
Гладис подняла мой распылитель над головой, нажала на клапан. Тонкая струйка дезактиватора выплеснулась вперёд, образовав едва заметное облачко, и растворилась в воздухе. И сразу же стена эта остановилась, распалась на отдельные тела, которые замерли в неестественной неподвижности.
— Скоро там? — не оборачиваясь к Сухареву, спросила Гладис.
— Ещё м-минуточку, Г-гладис, — ответил тот, копошась у баллонов. — Твой уже пуст, м-можешь надевать. И в-вы, инспектор, вы тоже можете надевать.
Я встал, надел на спину свой баллон, хотел помочь Гладис, но этого уже не потребовалось.
— Сухарев, твой тоже готов. Давай, давай быстрее, — торопила она, глядя, как он копается с лямками. — Пошли.
Она плеснула дезактиватором прямо во вновь образовавшуюся на нашем пути стену и, не дожидаясь, пока та распадётся, двинулась вперёд.
— Старайтесь не прикасаться к ним, — сказала она мне на ходу. — Не думайте, что эта форма способна будет вас защитить, если что случится. Не изобрели ещё такой формы.
Мы осторожно пробирались мимо неподвижных от дезактиватора онгерритов, временами переступая через их замершие на полу тела. Изредка Гладис вновь поднимала распылитель, чтобы очистить проход, но расходовала она дезактиватор очень экономно, и по бокам от нас туда, к водоёму у источника, наполненному раствором бета-треона, текла и текла живая студенистая река. Странно, но теперь она не вызывала во мне брезгливости и тошноты — видимо потому, что страх — чувство более сильное.
В трёх, наверное, десятках метров от стены всё это кончилось. Мы добрели до отверстия, через которое попали в камеру — сам я ни за что не отыскал бы его среди сотен подобных — остановились, обернулись назад. Водоёма у источника видно не было, весь центр камеры заполняла студнеобразная масса из многих тысяч онгерритов. Если бы мы ещё немного задержались у водоёма…
— Ну как вам понравились онгерриты, инспектор? — спросила Гладис.
— Мне они совсем не понравились. Но какое это имеет значение?
— Странно слышать такое от представителя Академии, — насмешливо сказала она. — Вам ведь положено видеть лишь то, что утверждено свыше. А свыше декларируется наше наилучшее отношение к этим, хм, братьям по разуму.
— Но, Г-гладис, ты же не можешь так говорить. Т-ты же бывала в третьей Камере, ты же не раз спускалась туда с Хироти, — как-то робко сказал Сухарев.
— Послушайте, инспектор, этого идеалиста. Он обучает онгерритов, он с ними общается, он с ними работает. Потом вдруг — хлоп — и их нет, потому что подходит их Срок. Есть другие, новые, только что прошедшие восьмой метаморфоз. Он и их обучает, он даже пытается подкармливать их бета-треоном, но они тоже исчезают — как раз тогда, когда обучение почти закончено. Но наш дрессировщик не сдаётся, он верит, что собачка рано или поздно заговорит и научится решать уравнения. Если, конечно, проживёт лет сто. И вы там, в Академии вашей, в это же верите. Беда только в том, что собачки не живут так долго.
— Раньше ты была д-другой, Гладис…
— Раньше многое было другим. Ладно, двинулись дальше. Сухарев, иди вперёд — вдруг с той стороны их ещё много. У тебя ведь остался дезактиватор?
— У меня полный баллон, Гладис. Я его и не трогал, — он снял распылитель с пояса, пригнулся и вошёл в проход. Я хотел пропустить Гладис вперёд, но она не двинулась с места, и я пошёл следом за Сухаревым. И всю дорогу по узкому проходу меня тянуло оглянуться и посмотреть, следует ли она за нами.
Широкий тоннель с той стороны прохода был совершенно пуст. Мы молча дошли до Стража, молча миновали его, молча подождали, пока с нас скатится слизь. Мы, наверное, также молча могли дойти и до самого Каланда-1. Но это не входило в мои планы. Мне нужна была информация, и мне нужно было, чтобы они разговаривали.
— А что, — спросил я, когда мы вновь двинулись по тоннелю в прежнем порядке — Гладис, за ней я и Сухарев замыкающим. — Вам каждый раз приходится так рисковать?
— Да нет, и-инспектор. Сегодня они что-то особенно активны.
— Сегодня же максимум, забыл что ли, — сказала Гладис.
Максимум. Ну конечно, я помнил о циклах активности онгерритов. И Сухарев тем более помнил.
— Не слишком-то ваше начальство заботится о безопасности наблюдателей, если пустило меня вниз во время максимума, — заметил я. Просто так, чтобы поддержать разговор в более или менее лёгком духе. Я, конечно, не ожидал того, что ответила мне Гладис.
— О вашей, что ли, безопасности? — она даже засмеялась. Коротко и зло, — Да кого она волнует, ваша безопасность? Сухарев, расскажи-ка инспектору о том, что тут было, когда пропал тут его коллега.
Я даже вздрогнул от этих слов. Потому что знал, знал совершенно точно, что ни разу здесь, на Каланде, никто из наших не пропадал. Да и вообще на Кабенге ничего серьёзного с инспекторами ещё не случалось.
— Д-да ничего же не было, Гладис, — сказал Сухарев. — Организовали, как обычно, поиски, сообщили на Галлау — и всё.
— Когда это было? — спросил я.
— Около года назад.
— И чем же всё закончилось?
— А ничем. Поискали и забыли.
— Но Гладис, он же н-нашёлся. Не нужно зря тревожить т-товарища.
— Молчал бы уж. Будто т-товарищ, — передразнила она его. — Ничего не знает.
— Выходит он нашёлся?
— Выходит, что так. Только мы-то его больше не видели. Он пропал здесь — тоже спустился посмотреть на онгерритов. А нашли его с той стороны Каланда. С транспорта заметили и подобрали. Тут ведь столько выходов на поверхность, что вовек не разобраться.
— А как вы об этом узнали?
— Как обычно, из сообщения. Начальство получило сообщение, поиски свернули, и всё.
И всё. Но я бы уж запомнил, если бы хоть в одном отчёте о Кабенге фигурировал такой факт. Нет, что-то тут явно было не так. Как будто какой-то контакт щёлкнул в мозгу. Я даже на время забыл о том, где нахожусь. Подключился к мнемоблокам и перестал осознавать то, что меня окружало — просто механически переставлял ноги, механически удерживая в поле зрения баллон на спине Гладис и стенки тоннеля. И через несколько мгновений нашёл нужную запись. Скорпион, 596-й год. М. Хуссейн, орбитальный техник. Исчезновение неподалёку от базы при неясных обстоятельствах. Обнаружен через двенадцать суток со спутника в полутора сотнях километров от базы. Снят группой спасателей. Записи о состоянии отсутствуют. Показания отсутствуют. Отправлен на Землю рейсом через Традент. Прибытие на Землю или на Традент не зарегистрировано.
Сколько их таких? И кто они такие?
Вопросы, вопросы, сплошные вопросы.
Кому нужно, чтобы мы влезли в этот проект на Кабенге? Чтобы прочно увязли тут, чтобы приносили ему жертвы — и всё это, вполне возможно, напрасно?
Кому нужна была разработка на Тэксе?
Кому было нужно, чтобы люди закрепились на Скорпионе?
Кому нужны были эти повлёкшие многочисленные жертвы поиски «блуждающих теней» в скоплении АТТ-9/4?
И главное — как мы оказались втянуты во всё это? И не только в это — во многое, что ещё себя не проявило? Как это согласуется с целями, которые ставит перед собой человечество? Или всё это происходит лишь потому что мы не имеем какой-то чёткой цели?
Я даже не заметил, как мы вышли к станции. Когда мы с Сухаревым остались вдвоём, переодеваясь в шлюзовой камере, он сказал вполголоса, глядя куда-то в угол мимо меня:
— Знаете, и-инспектор… Не думайте, что она такая… жестокая, что ли. Просто она любила Санчеса. А тот погиб вместе с Ковровым…
Вот так. И ни в одном отчёте это не будет фигурировать, и ни один инфор Академии не построит своих выводов, учитывая такое вот обстоятельство. Мы сами себя обманываем, когда думаем, что наша информационная система может помочь всё на свете объяснить. Ни черта она нам не помогает — даже там, где и должна это делать. И потому рано или поздно приходится идти и самому распутывать все возникающие проблемы.
Но это, конечно, ничего напрямую не объясняло. И потому я спросил — как бы между прочим — о том, что сейчас было самым главным:
— А скажите, Сухарев, как звали того инспектора?
— Что? — он не сразу понял, о чём я спрашиваю, занятый своими мыслями, — А… Не помню. Кажется, Серж. Да, точно — Серж Ламю.
Он добавил ещё что-то, но я его уже не слышал. Серж Ламю — это имя было ключом, который снимал блок в моей памяти. Побывать на Кабенге и вернуться. Совсем несложное задание.
Но теперь я понимал, что выполнить его будет почти невозможно…
Мне страшно вспоминать этот разговор.
Мне больно думать о том, что был момент, когда многое можно было ещё предотвратить, когда можно было не допустить самого страшного — и я этот момент упустил.
Предубеждение — вещь крайне опасная. Оно упрощает понимание мира, но простота эта мнимая, и она всегда рано или поздно мстит за себя. Предубеждению нет и не может быть оправдания. Особенно предубеждению между людьми. Ведь отношения эти так непрочны и ранимы, так подвержены всяческим внешним воздействиям, что ничего не стоит, оказавшись во власти предубеждений, потерять друзей, потерять любовь, потерять сам смысл жизни.
Мне страшно вспоминать этот разговор. Но теперь мне остались только воспоминания, потому что ничего уже изменить нельзя.
Мы не виделись ровно двое суток. Но на сей раз я ещё не ложился, я только что прибыл на базу и поднял его с постели. Не знаю, сколько удалось проспать ему — он возник передо мной всклокоченный, зевающий, с каким-то опухшим от сна лицом, так что в первое мгновение я даже не узнал его. Но когда я вошёл через несколько минут в его кабинет, он был уже в норме. Не знаю, как он этого добился — ведь он никогда не признавал никаких лекарств, и даже в тяжёлом походе через пески Антыза в далёкие студенческие годы, когда во весь рост вставал немыслимый вопрос о необходимости вызова спасателей, он один из всей группы каким-то образом держался без стимуляторов. Впрочем, всё могло измениться — ведь прошло столько лет.
Я вошёл, заблокировав вход за своей спиной, молча сел в то же кресло перед его столом, подождал, пока он снова заэкранирует нас имиджем. Но говорить не спешил, потому что не решил ещё толком, как же, как мне следует себя вести, что ему надо сказать, что ему можно сказать, чтобы он поступил тем единственным способом, который, по моему убеждению, давал надежду на спасение. Г'арху, искусство убеждения — одна из тех дисциплин, которая, при всём моем старании, так и не давалась мне даже в минимальном объёме. Наверное, потому, что я всегда стараюсь упирать на логику, когда на деле надо отбросить всякую логику прочь и надеяться только на чувства.
Мне нужно было убедить его, но сказать самого главного я не мог. Не имел права. И я молчал, не зная, как начать.
— Я так понял, что ты хотел что-то мне сказать. Что-то важное, — нарушил, наконец, молчание Граф. — Или я ошибся?
— Нет. Просто трудно решить, с чего начать.
— Ты, наверное, раскопал на Каланде что-то потрясающее, — в голосе его звучала насмешка, но я видел, что это так, поза, что он понимает, что я действительно узнал что-то важное. Ещё бы ему не понимать — ведь за этим он и направлял меня туда.
— Да, узнал. Узнал даже больше, чем думал. И то, что я узнал, мне очень не понравилось.
— Ничего удивительного, — Граф смотрел не на меня, а куда-то в сторону, смотрел совершенно отсутствующим взглядом. И говорил как-то нехотя. Так, будто мысли его были заняты чем-то другим. — Ничего удивительного. Мне самому всё это очень не нравится.
— Значит, ты всё знаешь?
— Что именно — всё? — он вздохнул.
— Ну, если кратко, то то, что весь этот проект лишён смысла.
— Лишён смысла? — он внезапно оживился, посмотрел на меня. — Нет, этого я не знаю. Это я слышу впервые.
— Пояснить?
— Да уж сделай милость, — я снова услышал насмешку в его голосе и снова почувствовал, что мысли его заняты другим. Он вёл себя так, будто заранее знал, о чём я буду говорить — что, наверное, было недалеко от истины — заранее знал, что я буду просить его сделать, знал, что откажется выполнить мою просьбу, потому что всё, что мне удалось узнать на Каланде, всё, о чём я собирался ему сказать, было лишь частью большой, настоящей, взрослой, что ли, правды, открытой ему одному, правды гораздо более ужасной, чем та, что открылась мне, и потому он мог с высот своего знания с насмешкой смотреть на то, что меня испугало. Но и мне тоже была известна своя гораздо большая и гораздо более ужасная правда, о которой я не имел права сказать ему. И потому не оставалось мне ничего иного, кроме как принять его правила игры и начать его убеждать в том, что ему заранее было известно.
— Ты знаешь о том, что бета-треон, который вы так стремитесь поставлять онгерритам, им не нужен? — решил я спросить напрямик.
— Поясни, в каком смысле им не нужен бета-треон.
— В том смысле, что количество его, которое вы в силах сегодня поставлять, составляет проценты от истинных потребностей онгерритов на Каланде. Проценты, Граф, проценты — два процента, три процента, но не более. И ради такой вот дутой помощи люди подвергаются ненужному риску.
— Не я устанавливал порядок доставки бета-треона.
— Но ты в силах его изменить, — он хмыкнул, но ничего не ответил, и, подождав немного, я спросил: — Ну так что ты молчишь?
— Ну да, я знаю про бета-треон. Знаю. Ну и что?
— Так какого же чёрта?…
— А что ты предлагаешь? Свернуть его добычу на третьей биостанции, прекратить бурение на Туруу, прекратить работы по синтезу? Так?
— Отчасти. Работы по синтезу я бы продолжил.
— Ну и на том спасибо, утешил. А то я уж думал, что ты после разговора с Рубаи и на синтез руку наложить готов. Ну хорошо, мы прекращаем добычу и бурение. А что дальше, Алексей? У тебя есть какие-то предложения?
Если бы я мог, я предложил бы ему тут же начать эвакуацию. Даже не имея на это права, даже помня приказ Зигмунда — вернуться любой ценой — я предложил бы это. Но теперь я знал, что это невозможно, что вокруг — лишь видимость относительного покоя и порядка, что стоит чуть потревожить те силы, которые стояли за Нашествием, и произойдёт катастрофа. Нет, предложить ему начать немедленную эвакуацию я не мог. А что ещё я мог предложить?
— У тебя нет предложений, — по-своему расценил Граф моё молчание. — Так вот, тогда послушай, что скажу я. Я, работающий на Кабенге уже три года, знаю обо всём здесь гораздо больше наблюдателя, пробывшего на планете всего трое суток. Мы, конечно, можем свернуть и добычу бета-треона, и бурение на Туруу — те онгерриты, что сегодня живут на Каланде, не пострадают. Чёрт их знает как, но они умудряются выжимать из своих источников нужные количества этой дряни. Но это сегодня. А ты знаешь, что будет завтра, Алексей? — он посмотрел на меня, как будто ожидая ответа, потом продолжил. — А завтра их будет ещё больше, завтра их будет столько, что никакие источники на Каланде не смогут обеспечить их потребностей, даже если из них вдруг пойдёт чистый бета-треон.
— Почему ты считаешь, что их будет больше?
— Он усмехнулся, немного помолчал, потом сказал:
— Вот видишь, как мало на самом деле ты успел увидеть и понять. Я не считаю так, Алексей, я знаю. Просто знаю.
— Откуда?
— Из отчёта группы, которая спускалась в выводковые камеры, — он замолчал и внимательно посмотрел на меня. Но я не дал ему насладиться моим изумлением.
— Когда это было?
— Месяца два назад. И разумеется, я узнал об этом только потому, что мы с Хироти старые приятели. А ты не узнал — и не узнал бы об этом потому, что ты — представитель Академии, которая не терпит такой самодеятельности. И вот теперь ты с меня спросишь за это. Ты задашь мне вопрос: как я мог допустить такое? И я, конечно, отвечу тебе вопросом же: а как бы я смог этого не допустить? Так что не будем отвлекаться. Они спускались в выводковые камеры, Алексей, и сумели вернуться, хотя было всё это, конечно, авантюрой. Но, если вспомнить, в своё время и проникновение в Первую камеру считалось авантюрой — а ведь ты туда спускался, я получил сообщение об этом.
— Значит, какая-то информация до тебя всё-таки доходит и по общим каналам?
— Да. Я сам порой удивляюсь избирательности этой информации. Но системе виднее, что, как, когда и кому передавать, — сказал он задумчиво. Я внутренне содрогнулся, услышав эти слова, но промолчал. Системе виднее — именно так мы привыкли думать. — Так вот, Алексей, — продолжил он. — Они установили, что и полугода не пройдёт, как онгерриты станут появляться в таком количестве, что нынешний прирост их численности покажется нам мизерным. Вот потому-то мы все и работаем здесь день и ночь, потому-то и стараемся привлечь все, какие можем резервы, чтобы оказаться во всеоружии, когда это произойдёт. Потому-то нам и приходится действовать методами, мягко выражаясь, не одобряемыми руководством Академии. Но ты же должен сам сознавать, что случится, если мы будем работать, выполняя все правила.
— Постой, Граф. А что случится, если вам не удастся подготовиться?
— Этого просто не может быть, Алексей. Мы не позволяем себе даже думать об этом. И потом, мы же не сделали ставку только на Резервуар. В ёмкостях на Галлау накоплено уже порядочно бета-треона, и на какое-то время его должно хватить. А там ситуация может измениться. По данным той группы, что спускалась в выводковые камеры, большинство зародышей было на поздних стадиях развития, после шестого-седьмого метаморфозов. Так что вспышка численности, видимо, будет непродолжительной.
Он что-то не договаривал, и я, немного подумав, спросил:
— Они не пытались повторить спуск?
— Я знаю только об одном спуске, — не глядя на меня, сказал Граф, и я понял, что эту фразу надо понимать буквально. Вполне возможно, что при втором спуске им не удалось вернуться. Или ещё не удастся, если его пока не было. Работа на переднем крае требует жертв. Особенно когда создаётся такая вот безвыходная ситуация. Ситуация, когда существует лишь один путь, которым можно следовать с минимальными потерями, путь, который ведёт неведомо куда, но сойти с которого немыслимо, ибо любое отступление от этого пути чревато немедленными бедами. Знакомая ситуация, до чего же знакомая ситуация! И самое поразительное в ней то, что каждый — каждый — вне какой-либо видимой связи с остальными точно знает, как ему следует поступать, каждый совершенно чётко видит этот единственный путь и как автомат следует им, не задумываясь над самим вопросом: а почему же путь-то этот единственный? Кто и как сумел сделать так, что путь этот оказался единственным? И успеем ли свернуть с него, если окажется, что он ведёт к катастрофе?
— Значит ты считаешь, — наконец, после долгого молчания сказал я. — Что то, что вы сегодня делаете — хорошо и правильно?
— Я не говорил этого, Алексей. Уж ты-то, по крайней мере мог бы не приписывать мне чужих мыслей. И без тебя тут хватает таких… — он не закончил, опустил голову и уставился на свои лежащие на столе руки. Если бы я мог сказать ему тогда о своих подозрениях. Если бы я мог хотя бы намекнуть…
Впрочем, я попытался это сделать.
— Зачем мы здесь, Граф? — спросил я после минутного, наверное, молчания. — Зачем человек, это хрупкое, слабое, малоприспособленное существо, которое может существовать в смехотворно узком диапазоне внешних условий — зачем этот человек лезет чёрт-те куда, зачем вообще он приходит в подобные миры?
Он удивлённо взглянул на меня, пожал плечами и снова опустил глаза, ничего не ответив. Да и не ждал я от него никакого ответа. Кто же может вообще ответить на такой вопрос? Сколько всего сказано по этому поводу, сколько ещё будет сказано… Да и не тот это был вопрос, который я хотел задать ему, который я хотел заставить его задать самому себе. Я мучительно старался найти нужные слова, и наконец мне показалось, что я сумел отыскать их:
— Я вот о чём хочу спросить. Мы ведь создали самую мощную в известной нам части Вселенной техническую цивилизацию, мы обратили слабость нашу в свою противоположность, наделив наши автоматы всеми теми качествами, которыми не обладаем сами и которыми не обладает больше ни один из известных народов Галактики, и они, эти автоматы, способны заменить нас повсюду, куда бы мы ни послали их. Так зачем же, спрашивается, человек сам, лично пошёл за своими автоматами на передний край, туда, где всегда опасно, туда, где всегда остаётся неизвестность, туда, где люди гибнут, гибнут порой нелепо и безо всякой героики? Зачем мы делаем это, если всю эту работу мы могли бы поручить нашим автоматам, если сами всегда смогли бы в безопасности прятаться за их спинами, если любой человек вполне мог бы оставаться на Земле, Траденте, ещё в десятке миров, преобразованных по земному типу, если каждому отдельному человеку и не нужно ничего, кроме этих миров, а познание Вселенной вполне возможно производить безо всякого риска для жизни? Зачем всё это?
Он молчал, да я удивился бы, если бы он стал отвечать. Не его ведь я спрашивал — себя. И мне казалось, Что я мог ответить на эти вопросы.
— Так вот, Граф, мы здесь всего лишь потому, что автоматы наши заведомо настроены на действия в ситуациях, которые заранее можно предсказать. Как бы изощрённо мы ни программировали их поведение, они всё равно способны будут реагировать лишь на в принципе предсказуемые, из прошлого опыта вытекающие ситуации. Эти ситуации, как правило, повторяются, повторяются бессчётное количество раз. Но Вселенная чрезвычайно изобретательна, и нам всё равно то и дело приходится встречаться с ситуациями принципиально новыми, предвидеть которые заранее невозможно. Наши автоматы, конечно, могут достойно отреагировать на такие ситуации. Но беда-то в том, что реакция их при этом не будет соответствовать нашей, человеческой реакции. Понимаешь, Граф, реакция автомата на не предусмотренную его программой ситуацию заведомо не будет человеческой. Мы и сами не знаем, не можем знать, как мы поведём себя в такой ситуации, не можем и знать, как должны вести себя наши автоматы. Но мы знаем одно — мы всегда останемся при этом людьми, наша реакция на всё происходящее будет человеческой реакцией. И мы идём на первый край вместе со своими автоматами потому лишь, что хотим, осваивая Вселенную, оставаться людьми, потому, что так велит наша человеческая сущность. Так почему же, — я не вы держал, встал, подошёл к столу и, наклонившись к Графу, глядя ему прямо в лицо, спросил: — Почему же здесь, на Кабенге, руками людей творится зло, чуждое всему человеческому? Почему меня, обычного человека, потрясает то, что вы здесь делаете? И почему вы делаете это?
Он молчал, глядя безучастными, пустыми глазами куда-то сквозь меня. Какое-то время мне даже казалось, что он меня не слушал и не слышал — так, думал о чём-то своём. В конце-то концов, почему я решил, что его должно это волновать? Потому что помню, каким он был когда-то давным-давно? Потому что меня самого оно не оставляет в покое?
Но он меня всё-таки слушал. И ответил. Едва слышно:
— Ты ждёшь, чтобы я что-то сказал? Хорошо, я скажу: не знаю. Не знаю, — он поднял голову, встретился со мной взглядом, потом выпрямился, откинулся на спинку кресла и положил руки на подлокотники. — А ты — ты знаешь?
Я облизал пересохшие губы, отошёл к своему креслу, сел. И сказал:
— Мне кажется, да. Это и есть Нашествие, Граф.
Я повернулся, открыл дверцу бара у себя за спиной, достал стакан и наполнил каким-то соком.
— Тебе налить? — спросил я.
— Нет, — он подождал, пока я выпью, потом спросил: — Что тебе удалось обнаружить, Алексей? Что ты узнал такого, о чём я не знаю?
Я поставил стакан на место, закрыл дверцу. Потом повернулся в его сторону.
— Мне удалось — я почти убеждён в этом — нащупать следы Нашествия, Граф. И они оказались совсем не теми следами, которые я, которые кто-либо из нас мыслил обнаружить. Это вполне естественно — иначе их давно бы нашли другие. А я… То, что я увидел, сумел увидеть, на первый взгляд совсем не страшно. Мы ведь привыкли связывать Нашествие с какой-то агрессией, с разрушениями, катастрофами, бедствиями, гибелью людей, наконец. Это всё тоже, конечно, есть. Нашествие проявляет себя и таким образом. Но ведь это всё внешние проявления, нам до сих пор не удалось нащупать какую-то общую их причину. Понимаешь, всё, что мы до сих пор связывали с Нашествием, не укладывалось ни в одну из мыслимых схем. Проявления Нашествия попросту не коррелировали друг с другом по ряду определяющих параметров, и все наши поиски были напрасными. Главная причина, из-за которой всё это происходило, от нас ускользала, и в результате мы оказались такими же бессильными, какими в своё время оказались меджды. Люди достаточно сильны пока, чтобы противостоять проявлениям Нашествия — но не зная причины, мы не можем предсказать, где оно проявит себя в следующий раз. А оно проявляет себя, Граф, и проявления эти, можешь мне поверить, становятся всё более грозными.
Я немного помолчал, собираясь с мыслями. Время шло. Возможно, уходило безвозвратно.
— Мы, люди, недаром продвинулись так далеко в освоении Вселенной. Мы вышли к звёздам, преодолев массу трудностей, и мы готовы к тому, чтобы и впредь преодолевать их. Человечество всегда достигало тех целей, которые оно перед собой ставило, какие бы препятствия ни приходилось преодолевать на пути к ним. И причиной этого было сохранение нами нашей человеческой сущности, какую бы грань этой сущности мы при этом не рассматривали. Мы, такие, как мы есть, даже если мы сами и не способны до конца осознать себя, вышли к звёздам. И чтобы не погибнуть, совершив этот шаг, мы должны — я убеждён в этом — сохранить всё человеческое, что в нас заложено. А Нашествие — какие бы силы за ним ни стояли, какие бы методы воздействия оно ни использовало — бьёт именно по нашей человеческой сущности. И если оно поражает её, то это смертельный удар, потому что утратив её, мы уничтожим себя сами. Понимаешь, Граф, здесь, на Кабенге, я вдруг увидел и осознал, что именно это и происходит — и ужаснулся. Больше всего ужаснулся тому, что вы сами не видите и не понимаете этого. Оглянись же вокруг, посмотри, что творится рядом с тобой, что творишь ты сам. Что есть дела, которые вы тут совершаете, как не Нашествие — Нашествие человека на мир онгерритов? И не только здесь, не только на Кабенге — всё наше освоение Вселенной превращается в Нашествие. Мы сами осуществляем Нашествие, Граф, и мы же от него можем погибнуть. Понимаешь ты, что мы будем обречены, если станем уничтожать всё, к чему прикасаемся?
— Я замолчал. И он молчал. Долго, не меньше минуты. Потом заговорил — хриплым, каким-то чужим голосом:
— Ты что думаешь, я не вижу всего этого? Мне не больно от того, что творится вокруг? Или всем остальным — им не больно? Быстро же ты нас в нелюди записал, Алексей. Но как ты можешь обвинять нас, когда тебе известна здешняя ситуация, известна, возможно, в чём-то даже лучше, чем мне? Как ты можешь не понимать? Да, я принимаю решения, которые в конечном счёте несут зло этому миру. И я вижу это зло. Может быть, я сегодня вижу гораздо больше, чем способен увидеть ты. Но у меня нет выбора — мне приходится выбирать между злом и ещё большим злом. И я выбираю наименьшее из всех возможных зол. И все, все без исключения вынуждены здесь делать то же самое. Может быть, это и есть Нашествие, может быть, мы действительно оказались пешками в чьих-то руках — но мы не потеряли нашей человеческой сущности, не надо лишать нас этого, Алексей. И мы будем и дальше действовать так, чтобы свести творимое нами зло к минимуму.
— А если я докажу тебе, что ты ошибаешься? Что прорыв к Резервуару, например — это величайшее зло, которое человек может нанести сегодня Кабенгу?
— Докажи.
Если бы я мог это доказать! Хотя бы самому себе. Но нет, никаких доказательств у меня не было. Кроме одного — того, что мы были направлены на этот путь насильно, против нашей воли. А это могло означать, что прорыв к Резервуару — ещё одно проявление Нашествия. А могло и ничего не означать. Я не мог ничего доказать ему, потому что все мои аргументы он мог обратить против меня же. Я просто чувствовал, и у меня были основания доверять этому своему чувству. Потому что тогда, на Джильберте, я не доверился ему.
— Так вот что я скажу тебе, Алексей, — помолчав, сказал Граф. — Я не отдам приказа прекратить бурение. То, о чём ты просишь, невозможно. Потому хотя бы, что ты толкаешь нас на предательство — а что есть предательство, как не высшая степень потери человеческого? Мы не можем предать онгерритов, каких бы жертв нам это ни стоило. Не можем именно потому, что это означало бы, что мы принесли сюда Нашествие. Пока остаётся надежда, мы будем продолжать бурение. Может быть, меджды погибли именно потому, что отступили — хотя бы здесь.
— Здесь?
— Вот видишь, — сказал он. — Ты и этого не знаешь. Они побывали здесь и ушли. Вполне возможно, что они тоже пытались помочь онгерритам. Мы ведь не знаем, сколько миллионов лет их цивилизация находится в застывшем состоянии. Пытались помочь — и бросили. А чтобы стать предателем достаточно предать один раз, и одно предательство всегда влечёт за собой другие. Поэтому мы не бросим онгерритов. Не можем бросить.
Значит, меджды тоже когда-то здесь были, и я уже не удивился тому, что не знал этого. Они были здесь и ушли, и это могло означать всё, что угодно. В том числе и самое страшное. Всё смешалось у меня в голове.
Всё было сказано, и говорить о чём-то ещё было бесполезно. Я попытался подсказать ему единственно возможный выход, но он его не принял. Он был уже запрограммирован на то, чтобы двигаться к катастрофе — так мне тогда казалось. А я не мог вмешаться и что-то изменить. Время уходило безвозвратно. Ни он, ни я не знали, сколько времени нам ещё отпущено. Время уходило безвозвратно, и надо было хоть что-то делать — даже если в душе и крепла уверенность в том, что всё бесполезно.
Я встал, спросил:
— Когда идёт следующий транспорт на Туруу?
— Примерно через полчаса, — ответил он, высветив информацию.
— Я улетаю туда. Прощай, — сказал я и направился к двери. Но у входа услышал:
— Стой, Алексей.
Я обернулся, и тогда он сказал:
— Там, в твоей карточке… Там ведь сказано, что в случае необходимости ты можешь принять на себя командование базой. Почему ты этого не делаешь?
— Забудь об этом, — сказал я. И вышел.
Я знал, как чувствуют себя предатели. Я сам был теперь предателем. Но поступить иначе я тогда не мог.
Кто бы ни стоял за Нашествием, это был слишком серьёзный противник, которого нельзя было недооценивать, которому нельзя было показать, что я хоть что-то сумел нащупать. Быть может, я ошибался, но я предпочёл действовать так, будто по-прежнему пребываю в полном неведении. Хотя бы формально, но я должен был продолжать свою работу наблюдателя. Мне надо было продержаться ещё трое суток.
Гримсона я застал в пультовой.
— Мне говорили о вас, — сказал он, слегка повернувшись в кресле в мою сторону, но не снимая рук с сенсорной панели. Потом кивнул на соседнее кресло. — Садитесь, спрашивайте. Только учтите — у меня много работы.
— Благодарю вас, — ответил я, усаживаясь в предложенное кресло. Потом бегло оглядел пультовую. Стандартное оборудование — матовая сенсорная панель на каждом рабочем месте, несколько проекторов, пульт связи в правом подлокотнике кресла, информационный канал в левом. Впереди — чёрная стена, гладкая и отполированная, как стены залов и тоннелей онгерритов. Я протянул руку к пульту, попытался включить изображение, но вместо этого справа от сенсорной панели загорелся красный сигнал.
— Ого, — сказал я. — К чему такие предосторожности?
— Вопрос не ко мне, — ответил Гримсон, не отрываясь от работы. Он лишь мельком взглянул на свой пульт и снова уставился на чёрную стену перед собой. — Опустите свою карточку в щель для идентификации.
Ну в таком напоминании я, конечно, не нуждался. Я просто несколько секунд колебался, следует ли это делать, но затем достал из нагрудного кармана свою карточку наблюдателя — не ту, конечно же, которую показывал Графу и ребятам на Каланде — и опустил её в щель рядом с красным огоньком. Он тотчас же погас, и я смог войти в систему, продублировав картинку, которую видел перед собой Гримсон.
Несколько минут я просто наблюдал за его работой. Конечно, то, что он делал, для неспециалиста было мало понятно, но кое-что в науке я смыслил. Годы работы инспектором зря не проходят, я знал нескольких ребят — правда, не из нашего отдела — которые, бросив это занятие, перешли в науку и сумели добиться там кое-каких успехов. Почему бы и нет, если имеешь к этому склонность? Только вот из нашего отдела обратной дороги нет. Потому что, когда знаешь о Нашествии, которое уже происходит, когда знаешь о надвигающихся катастрофах и о возможности гибели всего, что тебе дорого, всё прочее, кроме нашей работы, лишается смысла.
Гримсон был крупнейшим сейсмологом на планете, и сейчас занимался сейсмотомографией, инициируя по одному ему понятной схеме вибраторы, разбросанные по всей поверхности Кабенга, и уточняя таким образом параметры недр. Немного подумав, я отключился от его картинки и просмотрел сопутствующие материалы. Конечно, я всё это когда-то видел — но не столь подробно, да и информация об увиденном тогда была уничтожена по прибытии на Кабенг. Около сотни вибраторов было разбросано по поверхности планеты, причём более половины из них было установлено вокруг массива Туруу. Датчиков было раза в два больше, и в целом система, как я прикинул, способна была дать под нами разрешение порядка полуметра при однопроцентном градиенте плотности. Если, конечно, наблюдения проводились достаточно длительное время, чтобы накопить необходимый объём информации.
Затем я вывел картину недр под Туруу.
То, что я увидел, должно было меня удивить. Я просто обязан был удивиться, потому что не знал ещё — не мог знать, если бы Граф не обмолвился об этом ещё двое суток назад — что к Резервуару идут не пять скважин, а двенадцать. И я сумел показать своё удивление. Иногда, если очень надо, мне удаётся играть необходимую роль. Такая работа.
— Что вас удивляет? — спросил Гримсон, быстро переключившись на мою картинку, он вообще имел отменную реакцию, я успел это заметить, наблюдая за его работой.
— В материалах проекта значится только пять скважин, — решил я играть в-открытую.
— В материалах проекта вообще многое отсутствует, — ответил он почти равнодушным тоном и снова переключился на свою работу.
— Например?
Некоторое время он не отвечал. То ли работа не позволяла отвлекаться, то ли обдумывал, что мне ответить. Я не смотрел больше на свою картинку — повернулся в кресле и следил за выражением его лица. Типичное негритянское лицо, с широкими губами и слегка приплюснутым носом, оно мало что говорило о его возрасте, и лишь лёгкая седина в коротко остриженных волосах говорила, что ему уже за сотню. И он хорошо владел собой — если мой вопрос не встревожил его, это никак не отразилось на его лице. Он по-прежнему был сосредоточен, по-прежнему неотрывно смотрел на картинку перед собой и не показывал ни малейших признаков того, что моё присутствие хоть в малейшей степени его тревожит. Но над вопросом моим он думал, потому что примерно через минуту, завершив какой-то очередной этап работы и задав автоматике программу действий, резко повернулся ко мне и сказал:
— Например, все мои работы по вариациям плотности. И всё, что касается вариаций в локализации Резервуара — я бы даже сказал перемещений Резервуара. И все материалы, касающиеся перемещений жидких составляющих в глубинных слоях. И недавние данные по изотопному составу грунтовых вод. Достаточно?
— Пока достаточно, — немного подумав, сказал я. — Но вообще я попросил бы вас составить полный список таких материалов — тех, которые почему-либо оказались не включёнными в документацию проекта.
— Вы просите о невозможном.
— Почему? Вы что, не в состоянии это сделать?
— Нет. Просто я не стану этого делать.
Он снова повернулся к экрану, пальцы его забегали над сенсорной панелью. Он не станет этого делать. Зачем же тогда вообще было заводить разговор об отсутствующих материалах? Только затем, чтобы я спрашивал дальше, чтобы я вынудил его рассказать о чём-то таком, о чём ему не терпится рассказать мне. Ну а если я не стану спрашивать?
Но я всё-таки спросил:
— Зачем тогда вообще было заводить разговор об этих материалах?
— Надо же было нам о чём-то поговорить, — не поворачивая головы ответил он.
— Бросьте тянуть, Гримсон. У меня ведь тоже мало времени.
— Хорошо, — он взглянул на меня, потом снова повернулся к экрану. — Тогда вглядитесь в эту вот картинку. — Пальцы его быстро забегали над сенсорной панелью, и я, повернувшись, подключился к его экрану.
— То, что вы видите, — стал комментировать Гримсон, — представляет данные восьмимесячной давности. Станция Туруу находится прямо по центру, Резервуар, как вы поняли, в восьми километрах под нами. Вот здесь проходит разлом, — он выделил его мерцающим алым цветом, — вдоль которого смещаются Южная и Северная плиты. Всё, что касается плит, конечно условно, как скажет вам любой мало-мальски знакомый с существом проблемы человек. Мы просто пользуемся привычной терминологией, так как не успели выработать своей, специально для Кабенга. Мы вообще ничего толком сделать ещё здесь не успели. Так вот, скорость, с которой эти две плиты под Туруу скользят друг относительно друга, составляет в среднем за период наблюдений величину порядка двенадцати сантиметров в год. Причём в основном, что удивительно для всех специалистов, впервые знакомящихся с данными по Кабенгу, взаимное проскальзывание плит характеризуется чрезвычайно низким трением. Фактически все напряжения, возникающие при движении, локализованы в поверхностном слое толщиной не более километра. И потому проскальзывание не сопровождается ощутимыми толчками, — он немного помолчал, выдерживая паузу, потом сказал: — Так вот, восемь месяцев назад проскальзывание прекратилось.
Видимо, мне следовало удивиться. И я удивился. Бросил быстрый взгляд в сторону Гримсона и спросил:
— Как это прекратилось?
— Элементарно. Так, как будто какая-то сила намертво спаяла Южную и Северную плиты по всей поверхности разлома. У нас тут в округе разбросано свыше сотни реперов, — он высветил их на картинке. — И все данные измерений говорят о том, что проскальзывание прекратилось. Скольжения вдоль разлома нет. Вы понимаете, к чему это должно привести?
— В общих чертах, конечно, понимаю. Должны возникнуть напряжения.
— Совершенно верно. Они появились. Взгляните-ка на эту вот тензограмму.
Я взглянул. Тензограмма как тензограмма. Вдоль разлома, как и следовало ожидать, накопились солидные деформации. Даже, пожалуй, слишком солидные. Я потянулся к сенсорной панели, прикинул запасённую энергию и присвистнул от удивления. Потом повернулся к Гримсону:
— Похоже на то, что здесь следует ожидать приличного толчка.
— Да, похоже, — он чего-то ждал от меня, каких-то слов, предположений, догадок. И я пока не понимал, чего же ему нужно.
— Вы произвели оценки?
— Да. Ещё три месяца назад.
— Ну, — поторопил я его.
— Если эти напряжения будут высвобождены сразу, последствия будут катастрофическими. В частности, от станции Туруу не останется ничего. Это оценки трёхмесячной давности, прошу заметить. С тех пор напряжения, как легко видеть, ещё больше возросли. И толчок может произойти в любую секунду. Как вам понравится такое утверждение?
Такое утверждение вряд ли кому-нибудь могло понравится.
Даже мне. Даже несмотря на всё то, что я уже знал и о чём догадывался. Сидеть на бомбе с часовым механизмом неприятно, наверное в любом состоянии. Настолько неприятно, что лишь через пару секунд я понял, что что-то здесь не так, что этого просто быть не может. Хотя бы потому, что на Туруу работали не самоубийцы.
— Мне это совсем не нравится, Гримсон, — сказал я. — Но меня озадачивает ваше ко всему отношение. И то, что по всему судя, вы не один так относитесь к этим данным.
— Что именно вас удивляет?
— Ну хотя бы то, что все работы здесь не свёрнуты по тревоге ещё три месяца назад. И весь персонал не эвакуирован.
— Были и такие настроения. Но мы никого здесь не держим насильно. Все, кто остался, остались вполне сознательно.
— Почему?
— Потому что всё это, — он кивнул в сторону заполнявшей экран тензограммы, — ложь.
— Что?
— Вы, видимо, просто не успели как следует продумать это всё, инспектор. Иначе вам самому бы бросилось в глаза, что такого просто не может быть. Смотрите, — он снова положил руки на сенсорную панель. — Вот результаты зондирования пород, прилегающих к разлому, вот результаты химического анализа добытых кернов — они прекрасно согласуются друг с другом. Мы знаем, понимаете, инспектор, знаем, из чего состоят эти породы, мы можем анализировать, как поведут они себя при таких напряжениях. Это — достоверное научное знание, что бы там ни говорили некоторые паникёры. Так вот, предел прочности этих пород был достигнут уже через два месяца после прекращения проскальзывания. Вы понимаете, что всё это значит? Это значит, что ещё шесть месяцев назад всё должно было закончиться хорошим землетрясением.
— А что регистрируют сейсмографы?
— Абсолютное спокойствие — можете сами убедиться, — он вывел информацию на экран. — Такое спокойствие, что кое-кого нервы не выдержали.
— Вы имеете в виду Вейермейстера? — догадался я.
— И не его одного. Сам тоже храбрился-храбрился, а теперь вот отправился в Академию. Только не думайте, что я их за это осуждаю. У каждого ведь свой предел прочности, как и у любой породы. Против своей природы ничего не поделаешь. Да и нагрузка на каждого своя выпадает. Это ведь просто, когда отвечаешь только за себя. И то, что они не выдержали, когда держусь я, держатся остальные — это не трусость и не паника. Как и то, что мы остались — это не безрассудство. Это просто характеризует различие в наших взглядах на то, что здесь происходит.
— Надеюсь, вы изложите мне эти взгляды, — сказал я, осторожно сняв руки с сенсорной панели. Я заметил, что пальцы мои слегка дрожали, и мне не хотелось, чтобы Гримсон заметил это. То, что он недавно сказал, подтверждало мои худшие опасения.
— Разумеется. Иначе попросту не стоило бы заводить с вами этот разговор. Я говорил о вас — сначала с Лоарма, потом с Вейермейстером. С ним, правда, стало трудно в последнее время разговаривать, но мы достигли, наконец, некоторого взаимопонимания. Мы согласились на том, что скрывать эту информацию дальше невозможно, независимо от того, как её интерпретировать.
— Насколько я понял, Петров уже в Академии и не сегодня-завтра доложит обо всём Совету.
— Видимо так.
— Какой тогда смысл в дублировании? Зачем вы информируете об этом меня — простого наблюдателя?
— Смысл есть, инспектор, смысл несомненно есть, — Гримсон тоже снял руки с панели и сидел, задумавшись, глядя куда-то себе под ноги. — Смысл состоит в том хотя бы, что вы выслушиваете нас здесь, на Туруу, на станции, которую мы не намерены покидать. А Совет Академии заседает на Земле, и ознакомившись с данными, представленными Петровым, они попросту не могут не отдать приказа о начале эвакуации всех сотрудников со станции Туруу. Вы знаете теперь, побывав на Каланде, чем это чревато?
— В общих чертах. Онгерриты начнут погибать из-за недостатка бета-треона, — не думаю, чтобы он знал истинное положение.
— Дело не в онгерритах, — Гримсон мрачно усмехнулся, Вернее, не только в онгерритах. Можете считать меня кем угодно, но мне — лично мне — онгерриты почти безразличны. Погибать, инспектор, будут люди, погибать потому, что слишком дорого будет обходиться нам добываемый другими способами бета-треон. Думаю, вы понимаете, как именно будут они погибать.
Я не ответил. Я понимал, как будут погибать люди на Каланде. Только я переставал понимать, зачем.
— Так вот, инспектор, мы, те, кто работает на Туруу, не намерены бросать работу из-за этих вот данных. Тем более сейчас, когда до цели действительно остались считанные дни. И мы хотим, чтобы там, наверху, знали об этом. И о многом другом, что вы, наверное, успели выяснить.
— Я, конечно, доложу обо всём, что вы говорили. Только к тому времени, я думаю, вы уже получите приказ об эвакуации, — я немного покривил против истины. «Я думаю» было слишком мягко сказано. Точнее было бы «я уверен».
— Всякий приказ можно выполнять очень долго. Пока его не отменят. Главное, чтобы была надежда на отмену.
— Ну-ну. А как же вы тогда интерпретируете эти данные?
— Я уже сказал — они лживы, они не соответствуют действительности. В конце концов, они могут быть следствием какой-то ошибки. Следствием непонимания нами того, что же такое есть Кабенг, и какие процессы в нём происходят, — он снова что-то не договаривал, снова ждал от меня каких-то наводящих вопросов, каких-то догадок.
— Кабенг, похоже, озадачивает всех, кто его изучает.
— Для этого есть основания. Если говорить о недрах Кабенга, то всё, что мы знаем о них, строится, по существу, на основе моделей внутреннего строения обычных планет земного типа, которые в случае Кабенга скорее всего неверны. То, с чем мы столкнулись здесь, в корне отлично ото всего, ранее наблюдавшегося человеком. Чего стоят хотя бы системы циркуляции морских вод — ведь испарение с поверхности морей составляет менее четверти поступающей в них из рек воды, и куда девается остальная, мы до сих пор толком не знаем. У нас просто не доходят до всего этого руки. Все силы брошены на прорыв к Резервуару, но даже бурение на Кабенге неожиданно оказалось проблемой. Даже проходка вроде бы изученных пород превращается в проблему. Так спрашивается, чего же нам ждать там, где обнаружены вообще уникальные структуры, которые нам пока непонятны? Например магматы. Вы знаете о них?
— Немного. Я знакомился с материалами по Кабенгу. Но лишь в общих чертах.
— А Л-гейзеры, миноры, гладкие соли… Всё это — явления уникальные, нигде больше не было ничего подобного. И вот мы приходим и пытаемся интерпретировать данные о сдвигах этих, так сказать, платформ на основании знаний, полученных на изучении других планет. Мы попросту не можем знать, где, на каком этапе возникает в нашей интерпретации ошибка. Быть может, мы все здесь не тем занимаемся, наш опыт геофизиков здесь просто неприменим, и прав Бланга тот же, который предлагает рассматривать Кабенг как некий сверхорганизм. Наше незнание неизбежно порождает где-то ошибку, это является неоспоримым фактом. Хотя бы потому, — он снова положил руки на сенсорную панель, что-то подкорректировал в наблюдаемой картинке. — Потому хотя бы, что такие вот значения напряжений не выдержит ни одна из известковых пород. Там, внизу, должен быть монолит из стали или какого-то близкого по прочности металла. Или же всё это должно быть армировано эдгоновыми нитями. Вы можете себе представить металлический монолит в тысячу километров длиной?
— Могу, — я пожал плечами. — Отчего же не представить? Но, как я понимаю, здесь такого монолита нет.
— Совершенно верно. Вдоль разлома лежат слабые, испещрённые трещинами породы — и в них накопились огромные, несопоставимые с их прочностью напряжения. Из этого я делаю вывод, что интерпретация данных не соответствует действительности.
— А что же тогда соответствует действительности?
— Вам так важно это знать?
— Разумеется?
— А мне вот нет. Мне гораздо важнее сегодня знать ответ на другой вопрос — почему так получается? Зачем? Кому нужно, чтобы мы в панике бежали с Туруу, ожидая катастрофического землетрясения, когда мы уже почти прорвались к Резервуару?
Я ощутил вдруг, что весь дрожу от внутреннего волнения. Потому что он задавал именно те вопросы, которые были самыми важными для меня. Но наивно было бы думать, что он знал и ответы на них.
И всё же я спросил:
— И кому же, по-вашему, это нужно?
— Если б я знал…
— Но у вас же есть какие-то предположения?
— Есть. Какие-то предположения у меня действительно есть, — он снова переключился на свою работу и замолчал. Я не стал торопить его с ответом. Что он мог сказать мне? Что такого мог он мне ещё сказать? И без того, всё сказанное им прекрасно вписывалось в ту жуткую картину происходящего, которая сформировалась в моём сознании. И пусть я не знал и не мог пока знать о том, кому же было нужно, чтобы прекратилась экспансия человечества в Галактике, чтобы человек разделил судьбу медждов — и, возможно, не их одних. Я не знал и не мог знать тогда, зачем это кому-то могло понадобиться. Но я был уверен, совершенно уверен в том, что мне совершенно точно известен ответ на, пожалуй, самый главный вопрос, ради которого я и прибыл на Кабенг.
На вопрос: как действует наш противник?
И у меня не было возможности хоть с кем-то поделиться своим знанием. Я должен был уцелеть. Хотя бы для того только, чтобы донести это своё знание до Академии, я должен был уцелеть. Любой ценой.
Я снова повернулся к экрану, высветил картину недр под Туруу и стал разглядывать её. Двенадцать скважин шло к Резервуару. Двенадцать, а не пять, как указывалось во всех известных мне официальных материалах проекта. Я вывел на экран информацию. Две скважины, самые глубокие, бурились сейчас. Остальные были уже заброшены. Самые давние — из-за толчков, разрушивших их во многих местах. Те, что бурились позднее — из-за химических повреждений стенок скважин во время вынужденных остановок робот-буров. Чертовщина какая-то — химические повреждения. Никогда не слышал ни о чём подобном. Ведь стенки должны формироваться с учётом локальных свойств окружающих пород. Впрочем, на Кабенге действительно, наверное, возможно всё, что угодно. Даже химическое разрушение — если оно происходило на самом деле, если это не ещё один фокус наподобие той тензограммы, что показал Гримсон.
Наверное, я держался лишь напряжением воли. Но усталость всё же брала своё — картинка перед глазами рябила, и мне никак не удавалось отогнать эту рябь, чтобы как следует рассмотреть структуру пород, через которые прошли скважины. Я на несколько секунд зажмурился, потом открыл глаза и снова посмотрел вперёд. И лишь тогда понял, что рябь эта не мерещилась мне, что она существовала в действительности, что породы там, под нами были испещрены многочисленными трещинами, заполненными то жидкостью, то газом. Только это были не трещины. На предельном разрешении сетчатая структура, которую они образовывали, была видна достаточно отчётливо. Не требовалось особой интуиции, чтобы понять, что же напоминала эта структура, и система почти сразу же подтвердила мою догадку. Там, глубоко под нами породы пронизывала сеть каналов, структура которой больше всего напоминала структуру капиллярной сети кровеносной системы.
И все эти капилляры густо оплетали пробурённые нами скважины.
— Любопытная картина, не правда ли? — Голос Гримсона заставил меня вздрогнуть. — Как нетрудно догадаться, эта система ходов развивается лишь после начала бурения очередной скважины. Вот поглядите — чем не иллюстрация к концепции Бланга о живой природе Кабенга?
Он вывел на экран реконструкцию бурения восьмой скважины, заброшенной полгода назад. Верхние три километра робот-бур прошёл стремительно, как в земных условиях, затратив на них всего пять суток. Но затем начались задержки — я не специалист и не понимал, чем они были вызваны. Примерно на двенадцатые сутки бурения, когда скважина достигла глубины четырёх с половиной километров, вокруг неё стали появляться отдельные каналы, которые с каждым днём становились всё более многочисленными. Там, где ещё несколько суток назад порода была монолитной, теперь, по мере продвижения робот-бура всё ближе к Резервуару, росла всё более густая сеть каких-то ходов, пока в конце концов в полутора километрах от Резервуара не случилось то, что не раз уже происходило на соседних скважинах — оболочка её была разрушена в нескольких местах, связь с робот-буром прекратилась, и через пару суток в нём сработала стандартная программа самоликвидации. Восьмая скважина была потеряна через шестьдесят суток после начала бурения.
— Как я понимаю, это — обычная картина того, что происходит?
— Более или менее. Я показал вам именно восьмую скважину, потому что на ней более полно видны детали процесса. К тому времени мы установили дополнительные приборы и датчики вокруг Туруу и смогли увидеть то, что под нами происходит, во всех подробностях.
Раньше мы могли только догадываться.
— А следующие скважины?
— Они не столь показательны. Эта нас всё-таки кое-чему научила, и мы изменили тактику. Человек не зря сумел выйти к звёздам, мы всё-таки учимся на своих ошибках, и учимся быстро.
Пожалуй, даже слишком быстро, отметил я про себя. И кому-то это очень не нравится, и этот кто-то делает всё для того, чтобы остановить нас. Зачем? Скорее всего, мы попросту не способны понять, зачем. Но если быть честными перед собой, то есть, есть причины, по которым можно и нужно остановить нашу безудержную экспансию в Галактике. Потому хотя бы, что эта экспансия грозит сама выродиться в Нашествие. Если вдуматься, то то нашествие человека, о котором я говорил Графу, было нашей повседневной реальностью. Мы единственные из всех встреченных нами разумных существ осваиваем Галактику, не имея, если признаться себе честно, вполне осознанной цели. И меджды, видимо, тоже её не имели. Что-то в нас самих, что выше нашего понимания, гонит и гонит нас вперёд, превращая в конечном счёте из разумных существ в некую стихийную силу, изменяющую всё на своём пути.
— Как вы объясняете то, что происходит? — спросил я.
— Кабенг — это загадка. Не только геологическая.
— Слушайте, Гримсон, — он меня, наконец, разозлил. — Перестаньте вы увёртываться, бросьте вы эти дурацкие намёки и недомолвки. Если вы намерены ещё что-то сказать — говорите. Нет — закончим этот разговор. Только имейте в виду, что то, что вы мне уже рассказали, производит весьма неблагоприятное, мягко выражаясь, впечатление о всех вас.
— Какое же именно? — холодно спросил он.
— Какое? Мне кажется, что вы здесь намеренно скрываете информацию, существенную для всей нашей деятельности на Кабенге. Почему Академия не имеет всех этих данных? Почему, наконец, их нет хотя бы у руководства базы?
— Ваш второй вопрос некорректен. Руководство базы имеет все эти данные. Поэтому первый свой вопрос вы можете адресовать им.
— Вы в этом уверены?
Он не ответил, и я понял, что вопрос был излишним. Немного помолчав, он сказал:
— В конечном счёте всё зависит ведь не от данных как таковых, а от их интерпретации. Руководство базы считает, что эти данные ничего не меняют в нашем понимании целей воздействия на Кабенге, и по-своему они правы. Есть и другие мнения. Вы знакомы с Бланга?
Снова в нашей беседе выплыло это имя.
— Нет, — ответил я. Но я знал, о ком идёт речь. Акра Бланга, биоконструктор, работает на второй биостанции все восемь лет, с самого начала проекта. Сто тридцать четыре года личного времени, прежде работал информационным техником на четырнадцати базах — мнемоблоки тут же выдавали их названия и годы работы — затем заинтересовался биоконструированием, после учёбы в Институте Биотехнологии в Глазго восемнадцать лет проработал в различных центрах на Земле, а затем, в сорок восьмом году, побывал на Кабенге. Тогда здесь проводились испытания так и не прошедшего в серию рокатора-АМ. С пятидесятого года — член инициативного комитета по воздействию на Кабенге. Один из тех, по чьей милости мы здесь оказались.
— Вам следовало бы с ним поговорить.
— О чём? Об этих данных?
— Не только о них. Неужели вы ничего не слышали о концепции, которую он разработал в последние годы?
— Слышал. От вас, сегодня.
— Очень любопытная концепция. И она многое объясняет.
Концепция… У меня тоже сложилась концепция, которая многое объясняет. Очень многое. Почти все. И аварии. И гибель людей, занятых на неизвестно зачем выдуманных работах. И отсутствие Т-лакта для лечения радиационных поражений. И вообще всё, что только может тут приключиться плохого. Простая концепция, идеально простая: здесь, на Кабенге, как и в других местах, где мы подозреваем влияние Нашествия, собралась кучка маньяков-самоубийц, которые делают всё, чтобы обставить своё самоубийство наиболее эффектным образом, а заодно и утащить в могилу побольше попутчиков.
Только это, конечно, не было объяснением. Мы проверяли, мы же всё-всё проверяли по тысяче раз. Если бы всё было так просто, мы бы давно вывели закономерность в третьей категории данных. Очень давно. Пока что сделать это не удалось. А количество данных всё множилось…
Прошло больше трёх суток с момента моего прибытия на Кабенг, и я был ещё жив, и ничего со мной ещё не случилось. Но я не обольщался. Теперь, когда в памяти восстановилось всё, что я узнал от Зигмунда на том финальном инструктаже, теперь, когда мне не удалось убедить Графа сделать хоть шаг в сторону от гибельного пути, теперь, когда я в очередной раз убедился, что Кабенг находится накануне катастрофы, и достаточно лёгкого толчка, малейшего повода, чтобы она произошла — теперь я не мог обольщаться. Всё имеет свой предел. Даже удача. И нельзя слишком долго испытывать её.
Ламю всегда считался удачником. И очень гордился этим, заявляя всем, кто готов был его слушать, что родился в счастливый момент и под счастливой звездой. Когда ему говорили, что удача непостоянна и рано или поздно способна изменить ему, он обворожительно улыбался и ничего не отвечал. И всем, кроме самых близких его друзей — а таких было немного — казалось, что он настолько уверен в своей удачливости, что даже не хочет спорить на эту тему. Ему везло буквально во всём, даже в мелочах. Если он направлялся обедать, то лучшие места в кафе обязательно пустовали. Если он шёл в театр, то потом оказывалось, что в этот вечер актёры давали лучшее представление месяца или даже сезона. Если он спешил куда-то по делам, то потом оказывалось, что выбранный им маршрут самый быстрый. Он никогда никуда не опаздывал, и всегда добивался тех целей, которые ставил перед собой.
И мало кто знал, что четверть века назад его жена погибла у него на глазах самым нелепым образом — просто потому, что они не захватили с собой дополнительный передатчик, что на перевале их застиг неожиданный снегопад, что в аптечке не оказалось термостимулятора, что они отклонились чуть в сторону от маршрута… С тех пор он так и не женился, жил совершенно одиноко и был — несмотря на свой казавшийся посторонним лёгким характер — крайне нелюдим. Единственное, чему он отдавал свою душу все эти годы, была работа. Когда я пришёл в отдел, он уже считался, несмотря на свою относительную молодость, одним из самых опытных сотрудников Зигмунда. Я многому у него научился и многое благодаря ему сумел понять. Особенно после того, как он однажды сказал мне: «Удача, Алёша, никогда не приходит случайно. Случайными бывают только неудачи — удачу следует создавать самому».
Создать свою удачу на Кабенге ему не удалось.
Он прибыл сюда наблюдателем — как и я — чуть больше года назад. Обычная инспекционная поездка. Каждый из нас бывал в десятках таких инспекций — иногда в свободном поиске, иногда в рамках предложенной кем-то и одобренной Зигмундом программы. Мы знакомились с положением дел, потом писали всяческие доклады, составляли отчёты, зачастую совсем не понимая, была ли хоть какая-то польза от нашей работы. Со стороны могло показаться, что мы большей частью попусту транжирим время и немалые порой средства. Но никто — за все сорок восемь лет существования нашего отдела — не контролировал его деятельность со стороны. А нам самим Зигмунд усомниться не давал — просто тем, что каждый из нас в какой-то период привлекался к обработке и обобщению полученной информации и мог лично убедиться в том, что работа проводится не зря, что ситуация крайне серьёзна, что угроза Нашествия не просто реальна — что это уже даже не угроза, что Нашествие уже происходит. Сейчас, сегодня Нашествие нависло над передовыми отрядами человечества. Завтра — если мы не сумеем разгадать его причины — оно ударит в самое сердце нашей цивилизации.
Но разгадать причину — значило найти что-то общее в тех явлениях, которые мы связывали с Нашествием. Однако, что общего могло быть между катастрофой на Джильберте и блуждающими тенями, между взрывом на Скорпионе и агрессией гель-организмов в пустыне Лиэк, между исчезновением трёх операторов на станции КН-4 и фантазиями Уго Тревола, вот уже два столетия не дающими покоя ксенологам, между Зеркальным городом на Каунгонге и призраком Тимофея Платто? Что могло быть общего между всеми этими явлениями, что вообще могло быть общего между различными флуктуациями, кроме одного — кроме того, что все флуктуации по природе своей случайны?
Какой-то иной общности, объединявшей все эти события, мы так и не сумели до сих пор отыскать. Но мы знали, знали совершенно определённо, могли доказать это с цифрами в руках — если бы кто-то, кроме тех, кому и так по долгу службы всё было известно, потребовал от нас доказательств — что флуктуации эти безо всяких видимых нам причин катастрофически нарастают. И был уже виден предел, за которым всякая деятельность человека в Галактике станет невозможной из-за катастрофического нарастания флуктуаций — не из-за того, что каждая флуктуация вела к катастрофе, а из-за того просто, что нельзя планировать и осуществлять какую-либо разумную деятельность в мире, где роль случайности превышает некий критический порог. И предел этот — предел Зигмунда, как звали мы его между собой — с каждым годом приближался. Когда Зигмунд, проанализировав предварительные данные, вычислил, что до него осталось двести пятьдесят плюс-минус тридцать лет, далеко не все из тех, кто был поставлен в известность, поверили его интерпретации. Но с тех пор многое изменилось. В работу включились новые неизвестные нам факторы, и сегодня, спустя сорок восемь лет, предел Зигмунда приблизился настолько, что ни у кого из тех, кто знал о нём, не оставалось сомнений в его истинности. Сегодня до него оставалось всего полвека — плюс-минус семь лет. А завтра он мог скачком приблизиться ещё больше. И было бы глупо и преступно закрывать теперь глаза на его существование. Мы знали — если мы сегодня не раскроем причину нарастания флуктуаций, человечество обречено, и гибель человеческой цивилизации произойдёт на наших глазах.
Год назад Ламю не вернулся из обычной инспекционной поездки на Кабенг. Он вылетел с Кабенга, но в отдел не прибыл. Только через полгода, после того, как Роман проверил все возможные пути, Зигмунд пришёл к выводу, что сигнал о вылете Ламю с Кабенга был ложным. К тому времени он уже знал о Кабенге достаточно, чтобы понять, что планета находится под угрозой. Но у него были связаны руки — катастрофа могла разразиться в любой момент, и он боялся инициировать её каким-либо неосторожным действием. Ведь на Джильберте, как он рассказал мне на том финальном инструктаже, всё, быть может, и обошлось бы, если бы он не послал туда меня. И потому он решился на активные действия только после того, как поступил в Академию доклад Панкерта, и стало ясно, что медлить дальше немыслимо. От момента прибытия Ламю на Кабенг до момента, когда он отправил свой последний доклад, прошло чуть больше восьми суток. И ничего существенного не удалось обнаружить в его докладах, ничего, что говорило бы об опасности, угрожавшей ему. Но о том, что грозило мне, мы уже кое-что знали. И рассчитали так, чтобы вероятность моего возвращения превышала пятьдесят процентов.
Но одним из условий столь высокой вероятности было существование блока в моей памяти. Только из-за него, возможно, я был ещё жив. Теперь же, когда я вдруг вспомнил столь многое — и благодаря этому нашёл, наконец, разгадку Нашествия — задание оказалось практически невыполнимым. Прикладная психология — наука точная. И тот, кто нам противостоял, имел достаточно средств для того, чтобы постоянно держать меня под контролем. Пятьдесят процентов за то, что мне удастся вернуться. Чёрта с два — пятьдесят процентов! Теперь, зная всё и не имея возможности хоть что-то из своего знания передать тем, кто меня послал, я не дал бы за свою жизнь и одного процента. И это не было ещё самым страшным. Гораздо страшнее было то, что в опасности оказывались все, с кем я так или иначе соприкасался, в опасности была вся планета, и одним своим присутствием я незримо повышал вероятность катастрофы.
Всё вставало на свои места.
Информация есть то, на основе чего принимаются решения. Всё остальное — шум. Таков основной закон управления. Человек принимает правильные решения лишь тогда, когда оперирует верной информацией. Мы — разумные существа, потому что способны, обобщая информацию, отсекать шумовые факторы, выделять из неё главное, и на его основе планировать свою деятельность. Лиши нас этой возможности, и мы перестанем быть людьми, мы не сможем противостоять неразумной природе и будем обречены на гибель.
А сделать это, оказывается, очень просто. Достаточно поставить препятствия на пути информации — пусть и препятствия случайного характера. Достаточно ослабить контроль за правильностью информации. Достаточно просто перегрузить наше сознание информацией — так, чтобы оно оказалось не способным выделить в ней главное. Но чтобы сделать всё это, нужно взять под контроль то, что считается незыблемым, то, что защищено от вмешательства извне самыми изощрёнными системами кодирования и самой строгой иерархией доступа — нашу информационную систему. За столетия своего развития мы настолько привыкли к ней, настолько срослись с ней, настолько свыклись с ощущением её как некоего продолжения своего собственного «я», что сама мысль о том, что наша же информационная система — всевидящая, всезнающая, та, без которой немыслима сегодня любая деятельность человека — что она способна нас обманывать звучит дико. Как для каждого человека дико звучит, скажем, мысль о том, что он способен постоянно обманывать самого себя.
Но мне эта мысль дикой не казалась. Я слишком давно наблюдал за симптомами заболевания и был готов к тому, чтобы разглядеть суть болезни. Я прекрасно помнил, как поразило меня — уже после катастрофы, уже во время реконструкции событий на Джильберте — то, что никто в Академии не знал о постоянных перебоях в связи, к которым там привыкли. Я прекрасно помнил, как Зигмунд, изучая отчёт о событиях на «Массиве-239» бросил сквозь зубы: «Это обман». И я сам в последние годы только тем, по сути дела, и занимался, что творил обман. Такая уж у меня работа — ведь всякая тайна несёт в себе необходимость обмана для её сокрытия, и раз есть необходимость в соблюдении тайны, значит следует признать и необходимость в обмане. Режим секретности по сути своей есть лишь один из алгоритмов отсечения шумовой информации на разных уровнях управления — если понимать шум как излишнюю информацию.
Сегодня я знал — здесь на Кабенге, и, видимо, не только здесь, кто-то помимо человека взялся осуществлять этот режим. И самое страшное состояло в том, что люди усиленно ему подыгрывали. В первую очередь — я сам. У меня просто не было другого выхода.
Всё вставало на свои места.
Кому-то — неважно сейчас кому, неважно зачем — потребовалось остановить экспансию человека в Галактике, остановить ударную волну разума, зародившуюся в Солнечной системе. Глупо было бы пытаться противопоставить силе человека явное противодействие. Мы не раз уже доказывали, что препятствия, встающие на нашем пути, вызывают лишь концентрацию человеческих усилий на их преодоление, лишь раскрывают такие возможности человечества, о которых мы раньше и сами не подозревали. Мы самой природой созданы для борьбы с препятствиями, мы, возможно, и развиваемся-то лишь потому, что встают они на нашем пути, что без их постоянного вызова нашему разуму мы потеряем ориентиры в развитии. Как примитивная бактерия, плывущая туда, где больше пищи, сознание человеческое всё время движется туда, где существуют проблемы, которые оно может разрешить. И, если подумать, все цели, которое ставило перед собой человечество в своём развитии, сводилось в конечном счёте к преодолению тех или иных препятствий. Так уж мы устроены. И потому, столкнись мы с явным противодействием — и все ресурсы человечества будут направлены на его преодоление, и неизвестно, есть ли во Вселенной сила, способная нам противостоять.
Победить нас можно — но только если заставить нас самих идти навстречу гибели, только если направить на гибельный путь ресурсы человеческого разума. Мы искали следы вмешательства извне в человеческие дела, следы чьей-то чуждой нам деятельности — и не находили ничего, кроме чудовищных ошибок, сделанных самими же людьми. Мы наивно пытались найти в своих рядах следы замаскированного противника, сами для себя выдумывали сказки о пришельцах, столь популярные в эпоху детства человечества, выявить там, где Нашествие проявило себя достаточно явно, следы чуждой нам логики — и ничего, ровным счётом ничего не обнаруживали. Никакой мыслимый враг не смог бы разрушить усилия человечества в освоении Галактики так, чтобы его разрушительная деятельность проявилась чисто случайным образом, так, чтобы полсотни лет лучшие инфоры Академии бессильны были выделить хоть что-то общее в нарастающей лавине случайных явлений.
Никакой враг — кроме того, который сумел бы каким-то образом поставить под контроль нашу информационную систему.
В памяти всплыла старая учебная лента. Австралия, сто сорок первый год. Эпидемия наймора среди зерновых муравьёв. На огромном пространстве от океана до океана миллионы муравейников были за несколько дней поражены странной болезнью — позже оказалось, что виной всему мутировавший вирус ТЛС — когда безо всяких видимых причин рабочие муравьи резко изменили своё поведение, нарушив программу культивации. Годовой урожай был потерян — и всё из-за небольшого изменения одного из белков в пахучих выделениях насекомых, лишь из-за того, что они чуть по-другому стали понимать подаваемые друг другу сигналы.
Что-то подобное происходило теперь с человечеством.
Только всё было гораздо сложнее. И нам противостоял не какой-то вирус в информационной системе — нам явно противостояла разумная воля. Потому хотя бы, что Ламю не был первым. Я вспомнил сотрудников нашего отдела, погибших или пропавших за те годы, что я занимался Нашествием — без малого каждый пятый разделил судьбу Ламю. Каждый пятый, хотя мы не выбирали для своей работы самые горячие, самые опасные внешне участки, хотя мы всеми силами старались действовать так, чтобы не выделяться из числа других инспекторов Академии. Мы лишь одним выделялись из общей среды — тем, что занимались явлениями, связанными с Нашествием — и наши потери в десятки раз превосходили потери любого другого отдела в инспекции Академии и в сотни раз — потери передовых разведочных отрядов в глубоком космосе. Мы занимались Нашествием, мы шли туда, где подозревались его Проявления, и наш противник по каким-то признакам умел выделять нас среди всех остальных.
Видимо, я был не первым, кто догадался об истинной природе Нашествия. И то, что эта очевидная теперь для меня мысль оставалась до сих пор тайной даже для инфоров группы Дьереши, даже для самого Зигмунда, снижало мои шансы практически до нуля. Я вдруг вспомнил Сашу Курского. Его нелепая смерть — на Земле, в двух шагах от собственного дома, в квартале от прекрасной клиники… Всё можно объяснить случайностью — но порой случайностей становится слишком много. Из этих случайностей вдруг выступает не осознанная прежде закономерность.
До моего отлёта с Кабенга оставалось двое с половиной суток. Я был уверен, что знаю разгадку. И знал, что не смогу никому сообщить об этом, знал, что уже нахожусь под прицелом, что наш противник сделает всё возможное для того, чтобы меня устранить. А заодно устранить и всех, кому я мог передать какую-то информацию, исключить любые способы передачи мною сообщения в Академию. Значит, катастрофа на Кабенге была неизбежна. Катастрофа, возможно ещё более жуткая чем та, что произошла на Джильберте, катастрофа, которая не должна оставить никаких следов нашего присутствия на планете. И то, что я узнал — на базе, на Каланде, здесь, на Туруу — говорило о том, что такая катастрофа вполне реальна.
Но я должен был выжить — любой ценой.
Определённого плана у меня не было.
Я знал лишь одно — я должен был бежать как можно дальше. Прочь от всего, подверженного воздействию информационной системы. Значит — прочь от всего, связанного с человеком. Я должен был бежать для того, чтобы выполнить своё задание, для того, чтобы просто уцелеть. И я старался совсем не думать о том, что может ожидать остальных. Ставка была слишком высока, и всё равно изменить хоть что-то в их судьбе я был не в силах. Удар мог последовать в любую секунду, и те, кто будет проводить потом реконструкцию происшедшего, вряд ли сумеют раскопать хотя бы один из моих шифрованных докладов. Ведь все мои сообщения с Кабенга, как и вообще все сообщения любого из людей в любой точке Галактики, шли под контролем информационной системы. И было бы наивно надеяться на то, что наш противник их не задержит. А те листки, что я заполнил от руки по пути с Каланда и спрятал за обшивкой грузового отсека транспорта… Кто мог гарантировать, что они уцелеют?
И я бежал в надежде уцелеть самому, в надежде пережить катастрофу, которую считал неизбежной. Уцелел же ведь тот чудак на Джильберте, который за два часа до того, как всё началось, как раз во время очередного перерыва в связи потерпел аварию на своём флаере в горах. Его даже не успели хватиться, даже не начали поисков, и только потому, наверное, он был ещё жив, когда через трое суток туда прибыли спасатели.
Транспорт, на котором я улетел с Туруу, шёл на третью биостанцию за бета-треоном, который там получали. Прошло уже почти два часа полёта, и ничего пока не случилось. Внизу под нами тянулись бесконечные равнины Южного Аллена, поросшие обычным для этих мест сетчатым лесом — сверху он выглядел как сплошное переплетение тёмно-фиолетовых побегов. Иногда попадались участки, покрытые каким-то жёлтым налётом, а кое-где по вершинам холмов были раскиданы красные поля. Местами лес рассекало русло какой-нибудь реки с мутно-жёлтой или бурой водой. Солнце стояло почти в зените.
И вдруг всё резко, без какого-то плавного перехода изменилось. Лес внезапно кончился, и до самого горизонта впереди простиралась пустыня. Внизу под нами был песок, были невысокие каменистые холмы, были блестящие ленты искрящихся на солнце ручьёв — и никакого признака жизни, даже мёртвой жизни. Казалось, что пустыня здесь была всегда, хотя ещё два года назад, когда бета-треон лишь временами брали здесь для исследовательских целей, этой язвы на теле Кабенга ещё не было. Теперь здесь не было никакой жизни, и значит было относительно безопасно. Так я подумал тогда.
Через десять минут транспорт достиг третьей биостанции. Я спустился вниз и вышел на посадочную площадку, залитую свежим, небесно-голубым пластиформом. В лицо сразу же дохнуло жаром набравшего силу дня, запахами раскалённого песка и пластиформа и ещё каким-то уловимым, но резким ароматом. На площадке передо мной было пусто — все, наверное, работали с другой стороны транспорта, у грузового люка. Я огляделся по сторонам, отыскал взглядом едва выступавшие над гребнем бархана голубые купола биостанции и двинулся в её сторону, содрогаясь при мысли, что через полсотни метров придётся выйти из тени транспорта на открытое солнцу пространство.
Но я успел сделать не больше десятка шагов.
— Стой! — раздался чей-то резкий выкрик слева. — Назад! С ума сошёл!
Я резко обернулся. Ко мне шёл — почти бежал — человек в серебристой термозащитной одежде. Лицо его было закрыто респиратором и защитными очками.
— Назад! — закричал он снова. — В шлюз!
Он напрасно так старался. Я всё понял с первого раза, я уже бежал, задержав дыхание, к тёмному проёму шлюза. Три прыжка — и я был внутри. Через пару секунд с громким хлопком лопнула защитная мембрана, пропуская человека в респираторе, и тут же восстановилась за его спиной. Дунул свежий ветер из вентиляционных отверстий, заменяя атмосферу в шлюзовой камере, и почти сразу же загорелись зелёные огоньки индикаторов. Теперь можно было дышать.
Человек в респираторе прислонился спиной к стене, снял респиратор вместе с очками и вытер ладонью пот со лба. Потом исподлобья посмотрел на меня и сказал в пространство:
— Мало мне двоих покойников.
Бывало, что меня принимали за идиота и недоумка — в нашей работе всякое случается, и порой приходится изображать из себя чёрт те что. Но я впервые чувствовал себя в действительности идиотом и недоумком, потому что краем глаза отчётливо видел теперь горящий над выходом сигнал о химической опасности.
— Кто вы такой? — спросил тот, кому я теперь обязан был жизнью.
— Инспектор Академии Алексей Кромов, — ответил я, с трудом выталкивая из себя слова. Я достал из своего кармана карточку наблюдателя, хотел протянуть её своему спасителю, но неожиданно выронил на пол. Хотел нагнуться, но не увидел карточки у себя под ногами — вообще ничего не мог разглядеть. Глаза потеряли фокусировку, разбрелись в разные стороны, и мне никак не удавалось свести их вместе. И ещё этот отвратительный вкус во рту…
Очнулся я почти сразу от острой боли в левом плече. Хотел дёрнуться в сторону, но вовремя вернулось сознание, и я задержал дыхание, стиснув зубы, чтобы не застонать.
— Ничего, обойдётся, — сказал склонившийся надо мной человек, убирая инъектор в карман. — В самый раз надышались, для науки даже полезно. В другой раз осторожнее будете. Вдохните глубоко пару раз и можете вставать, — он выпрямился, отошёл к пульту связи в глубине шлюза и остановился вполоборота ко мне, с кем-то там разговаривая.
Я медленно вдохнул и выдохнул. В голове прояснилось, но тело было как ватное, и я не чувствовал ни рук, ни ног. Через несколько секунд ощущения вернулись — вместе с резкой болью как от тысяч вонзившихся в меня иголок. Но боль эта почти сразу прошла. Я встал, немного постоял, прислонившись к стене, пережидая, пока пройдёт головокружение, потом отряхнулся и, выпрямившись, спросил:
— Вы, видимо, Ист Ронкетти?
Вопрос был, скорее, данью вежливости. Я и так узнал его, я знал в лицо всех руководителей на Кабенге. Насмотрелся на их портреты за тот месяц, что готовился к полёту сюда.
— Вы догадливы, инспектор, — он повернулся и прищурившись посмотрел на меня. На вид ему было лет под сто — лоб весь в морщинах, усталые выцветшие глаза, очаровательная лысина в обрамлении коротко остриженных, начинающих седеть волос. Но я помнил его анкетные данные — всего семьдесят три. Правда, шестнадцать из них он провёл на Глайде и Краммусе. И шесть — на Кабенге. От такой работы количество морщин не убавляется.
— Почему вы вышли без респиратора? — спросил он.
— Меня никто не предупредил, — ответил я и пожал плечами. Он мог считать меня кем угодно, но теперь я восстановил в памяти, как всё произошло. Я спокойно спустился в пустую шлюзовую камеру и вышел наружу. И не было никакого сигнала о химической опасности. Не было. Даже если бы я не вспомнил этого, даже если бы я задохнулся там, снаружи, и меня не сумели бы откачать, всё равно никто, ни один человек в нашем отделе никогда не поверил бы, что я мог погибнуть вот так, просто потому, что был невнимателен.
Потому что с годами реакция на такие вот вещи становится попросту инстинктивной, неосознанной, и за все годы моей работы никогда ещё не случалось со мной ничего подобного. И то, что случилось сейчас, могло иметь лишь одно объяснение: противник действовал, и он был близок к успеху.
— Вы хотите сказать, что сигнала не было? — спросил Ронкетти, оглянувшись на индикатор. Я кивнул в ответ — говорить не хотелось, меня подташнивало, слегка знобило, хотелось сесть, а ещё лучше лечь, но сделать это в шлюзе было невозможно, и я снова прислонился спиной к стене. Правда, особого облегчения от этого не почувствовал.
Ронкетти подошёл к индикатору, положил руку на сенсорную панель, высветил какие-то цифры, проверяя его работу, потом хмыкнул, пожал плечами и повернулся ко мне:
— Возможно, вы и правы, хотя по показаниям индикатора ничего не разобрать. Если так, то это второй случай. А может, даже третий, — добавил он после небольшого раздумья. — Вы хоть понимаете, что с вами произошло?
— Да, — ответил я. — Понимаю. У вас, видимо, происходит утечка бета-треона при погрузке.
— Утечка… — он снова хмыкнул, достал из-за боковой панели респиратор и протянул его мне. — В общем-то вы правы. Почти. Только утечка у нас тут происходит не при погрузке. У нас тут постоянная утечка. Ладно, идёмте на биостанцию, там поговорим. А то скоро закончится погрузка. Повезло мне, что вовремя вас заметил. Вам-то что, вы бы и не почувствовали почти ничего, а мне тут потом пришлось бы всё это расхлёбывать. Да и саркофаг у меня один всего остался, для себя берегу, — только потом, вспоминая этот разговор, я понял, что он шутил. Тогда я чувствовал себя слишком плохо и не воспринимал шуток.
Мы надели респираторы и вышли наружу. Защитная мембрана лопнула с громким хлопком, и только теперь до меня дошло, что причиной тому был не сбой в настройке шлюзовой автоматики, что мембрана попросту была двойной, и анализаторы, значит, оценивали обстановку снаружи по категории А. И тем не менее меня выпустили наружу без респиратора и без какого-либо предупреждения… Пластиформовая дорожка к базе вела через седловину между двумя барханами. Дул несильный, но пышущий жаром ветер, но меня всё равно знобило, даже несмотря на то, что сухой горячий воздух, казалось, обжигал горло. Дорожку кое-где запорошило мелким песком, который пластиформ не успевал пропустить через свою поверхность. Жёлтый песок на голубом фоне — издали она, наверное, казалась зелёной ленточкой между барханами.
Недалеко от седловины я оглянулся. Приземистый погрузчик копошился под брюхом транспорта с дальней от нас стороны, у грузового отсека виднелось несколько человеческих фигурок. Через десяток шагов всё это исчезло за краем бархана. Впереди была третья биостанция.
— Давненько Академия не посылала нам инспекторов, — сказал Ронкетти, когда мы оказались у него в кабинете. — Как вам понравился бета-треон, инспектор?
— Мне он совсем не понравился, — через силу ответил я. Я сидел в кресле и пытался побороть озноб и нарастающую тошноту. Но лучше мне не становилось. Наоборот — появилось ещё и головокружение, всё снова расплылось перед глазами, как в шлюзе после отравления. Я знал, что это всего лишь реакция, что вскоре это должно пройти, но и сознание этого почему-то мало помогало. Всё-таки не каждый день оказываешься в нескольких секундах от гибели. Даже если работаешь у Зигмунда. А гибель была вполне реальной перспективой. Бета-треон в свободном, не связанном организмами Кабенга виде быстро разлагается в атмосфере на множество соединений, часть из которых летучи и весьма ядовиты даже в ничтожных концентрациях. Ядовиты для людей, конечно — в отношении биосферы Кабенга они ведут себя совершенно нейтрально. Если бы не жизнь на поверхности планеты, то постоянно выделяющийся из источников бета-треон сделал бы атмосферу непригодной для дыхания уже через несколько суток. С другой стороны, если бы не бета-треон, то здесь попросту не было бы жизни.
— Примите успокоительное, а то вы весь дрожите. Аптечка у вас справа, — сказал Ронкетти и стал вести какие-то переговоры, подключившись к каналу связи. Я сделал ещё одну попытку обойтись без химии, вытянув ноги и попытавшись расслабиться, но дрожь не проходила, и я дрожащей рукой полез в аптечку и сунул в рот что-то мятное и горькое, не стараясь особенно разобраться, что же это такое. Видел бы меня Зигмунд в таком состоянии, прикрыв глаза и ощущая, как по телу постепенно разливается приятное тепло, подумал я. А впрочем, посмотрел бы я на самого Зигмунда после отравления бета-треоном.
— Вы уже пришли в себя, инспектор? — вернул меня к действительности голос Ронкетти.
— Вполне, — ответил я, неохотно открывая глаза.
— Может, вам будет лучше пойти в медблок? У нас, правда, нет врача, но оборудование высшего класса.
— Да нет, не стоит, — уж что-что, а медблок мне сейчас был абсолютно противопоказан. Конечно, там куча всяких блокировок, которые в принципе исключают любую возможность нанесения вреда пациенту, но лучше не давать лишних шансов тому, кто хочет со мной расправиться. И лучше не задерживаться здесь сверх меры — всякое может случиться, пока я нахожусь в пределах досягаемости нашего противника.
— Вам виднее, — Ронкетти посмотрел на меня с сомнением, но настаивать не стал. — Мне говорили о вас, но я не думал, что вы доберётесь-таки до нашей биостанции.
Моя популярность тут, похоже, была очень высока. Впечатление было такое, что обо мне всем говорили. Именно говорили — так же ведь и Гримсон выразился утром.
— Почему? — спросил я без особого интереса.
— А какой смысл инспектировать нашу работу? Мы даём бета-треон. Немного, конечно, но больше-то всё равно получить не в силах. И у нас здесь ничего серьёзного не происходит. Уже давно, с тех самых пор, как погибло здесь двое сотрудников, ничего серьёзного у нас не случалось. Вплоть до вашей сегодняшней неудачной попытки самоубийства.
— Ничего серьёзного, говорите? Тогда вас действительно необходимо инспектировать — уж слишком вы выделяетесь на общем фоне.
— Хм, мне как-то это не приходило в голову, — Ронкетти усмехнулся. — Неужели мы так хорошо смотримся со стороны?
— Со стороны все здесь хорошо смотрятся. Пока не станешь вникать в их дела глубже, все смотрятся просто прекрасно. Если не считать, конечно, того, что выполнение проекта близко к срыву, — я повернулся, налил себе полстакана воды и выпил маленькими глотками. Но неприятный вкус во рту сохранился. — Со стороны даже на Каланде дела идут прекрасно. Но я бы очень удивился после всего, что успел увидеть, если бы у вас тут всё на самом деле оказалось в порядке.
— Вы что же, хотите, чтобы я сам покаялся в грехах? Так вас следует понимать?
— Да нет, это, пожалуй, уже ни к чему. Просто поясните для начала, как именно попадает бета-треон в атмосферу?
— Фильтры несовершенны, — Ронкетти улыбнулся одними губами и выжидательно посмотрел на меня. Наверное, наверняка даже, за этим его ответом стояло нечто большее, чем просто констатация факта. И он ждал неизбежного следующего вопроса, ответ на который был уже заранее заготовлен. Но мне не хотелось ни о чём думать и ни о чём догадываться, мысли, как парализованные, едва ворочались в голове. Единственное, о чём я думал, не мог не думать, права не имел не думать — это о том, как мне вырваться отсюда, под каким благовидным предлогом вынудить его дать мне вездеход или флаер и отпустить меня на все четыре стороны. Но предлога пока не находилось, и надо было продолжать играть свою роль — роль простого наблюдателя, дослужившегося лишь до звания инспектора третьего ранга. С трудом я сосредоточился — это потребовало почти физических усилий, так, будто пришлось мне поднимать огромную тяжесть — привёл мысли в порядок и задал-таки тот вопрос, которого он ждал:
— Раз несовершенны фильтры, то почему же здесь нет жизни?
Он ответил не сразу. Отвёл глаза, поиграл пальцами по сенсорной панели, высветив зачем-то общие сообщения по базе. Потом сказал:
— Знаете, инспектор, что меня больше всего удивляет? Больше всего меня удивляет то, что вы первый, кто задал мне этот вопрос.
Он встал, подошёл к стене и, включив круговую проекцию, стал задумчиво смотреть на окружавший нас ландшафт. Солнце всё ещё стояло почти в зените, не отбрасывая ни единой тени, вершины ближних барханов, заслонявших горизонт, слегка курились мелким песком, и ничего живого не было вокруг. Я не сразу понял, что это не было проекцией окрестностей биостанции — только когда осмотрелся по сторонам и не увидел ни пластиформовых дорожек, ни резервного купола. Видимо, это был вид, даваемый монитором, установленным где-то в пустыне, и безжизненная эта картина мгновенно повергла меня в жуткую тоску. Хотя, казалось бы, куда уж дальше тосковать мне, который знал теперь всё и который совершал поступки, расплатиться за которые вряд ли удастся даже ценой жизни? Куда уж дальше тосковать?
— Так почему же всё-таки здесь нет жизни? — снова спросил я, чтобы хоть как-то отвлечься.
— Только потому, — ответил Ронкетти не поворачиваясь. — Что мы постоянно обрабатываем всё вокруг биофиксатором. Только потому, инспектор, только потому, — он выключил проекцию так же внезапно, как и включил, резко повернулся ко мне. — То, что вы только что видели, ещё полгода назад было покрыто лесом. Нормальным живым лесом, вы понимаете? И нам, которые пришли сюда только для того, чтобы изучать этот лес, изучать это чудо, равного которому я не видел, уж можете мне поверить — нам пришлось убить его.
— Почему? — спросил я. Вопрос вырвался машинально. Я не хотел вникать во всё это, мне не было теперь дела до всего этого, но мозг мой работал почти инстинктивно, и я почти неосознанно откопал в мнемоблоках необходимые данные. Вот уже год, как добыча бета-треона на третьей биостанции держалась на постоянном уровне — зачем было расширять участки добычи?
— Почему? Да просто потому, инспектор, что старые источники уже не дают больше бета-треона. Они иссякли после того, как мы уничтожили жизнь вокруг них, и нам постоянно приходится наступать и наступать всё дальше на лес. Но никого там, — он кивнул наверх, — это всё не волнует. Они озабочены только тем, чтобы мы давали бета-треон, никто не интересуется ценой, которую за это приходится платить, — он снова сел на место, мрачный и какой-то нахохленный.
— А вы сообщали об этом?
— Сообщал. Да что толку сообщать — будто они и так не знают? Отчёты готовим — ежемесячные, ежеквартальные, ежегодные. Научную работу даже будто бы ведём. Научная работа называется — разрабатываем новые модификации биофиксаторов после того, как старые перестают действовать. Слово-то какое выдумали — биофиксатор. Отрава, самая обыкновенная отрава. Самих же себя обманываем. И это ещё называется биостанция. Тьфу!
— А зачем вам вообще он потребовался, биофиксатор этот?
Он посмотрел на меня как на младенца. Вздохнул. И молча, без комментариев показал, что происходит с фильтром, поставленным для получения бета-треона из источника, если вокруг источника сохранилась жизнь. Это впечатляло. Я, в общем, знал, что организмы Кабенга способны на многое, но такой эффективности и слаженности в устранении помехи как-то не ожидал. Всего три-четыре часа, и фильтр, защищённый керамитовой оболочкой, без следа растворялся в луже едкой слизи, выделяемой, казалось, всеми окружавшими источник организмами. Через сутки всё выглядело так, будто фильтра никогда не существовало.
— Вот так мы тут и работаем, — сказал Ронкетти после продолжительного молчания. — И по отчётам у нас всё в порядке. Как и у остальных. Только вот этот порядок скоро нам боком выйдет, — я ничего не ответил и он после некоторого молчания спросил: — А как дела на Туруу, инспектор?
— Что вы имеете в виду?
— Когда они достигнут Резервуара?
— Говорят, что со дня на день.
— Ну это они уже полгода как говорят, — сказал он с досадой. — А как по-вашему, долго ещё?
— Я же не специалист. И я был там совсем недолго. Вы, наверное, лучше меня способны разобраться в ситуации.
— Я-то способен, да у меня с тех пор, как ввели режим А, нет доступа к их информации. Ну да ладно, не о том речь. Я вот о чём хочу вас… попросить, что ли. Вы ведь, я слышал, скоро улетаете. Так вот, когда вы там, наверху будете докладывать о положении дел на Кабенге, скажите вы им, что ещё месяц, максимум два — и нашу биостанцию придётся эвакуировать. И я не уверен в том, что это не придётся сделать раньше. Я вообще ни в чём уже не уверен — даже в том, удастся ли нам отсюда выбраться?
— У вас что, есть основания так думать? — спросил я, разом собравшись. Я почему-то совсем не удивился тому, что здесь тоже, как и на Туруу, как и на Каланде надвигалась катастрофа. Подсознательно, несомненно, я ждал этого.
— Основания? Да, у меня есть основания. Больше, чем достаточно. Если бы бета-треон пошёл на Туруу сегодня, я немедленно отдал бы распоряжение о начале эвакуации. И я так и так отдам это распоряжение через месяц или два, в зависимости от ситуации и независимо от того, пойдёт ли бета-треон из скважин на Туруу или нет. Но я хочу, чтобы наверху знали об этом.
Он был совершенно спокоен. Так, будто говорил о чём-то обыденном. Наверное, потому, что для него необходимость эвакуации давно уже стала реальностью. Только я-то ещё не понимал, чем она вызвана, эта необходимость, какая может быть у неё причина — здесь, среди пустыни, далеко от всякой жизни, далеко от всего, что может вызвать катастрофу. Я знал только одно — Ронкетти не был паникёром. Иначе он никогда не стал бы руководить людьми. Он не был паникёром и доказал это в прошлом не раз. Я и без помощи мнемоблоков помнил о той операции в Среднегорье на Глайде, которую он провёл в тридцать девятом — она поразила меня ещё тогда, когда я изучал личные дела руководителей на Кабенге. Ронкетти был человеком, который смог бы работать у Зигмунда.
Значит, опасность была реальной.
Опасность была реальной, но это мало что меняло в моём понимании того, что мне следует делать — только осложняло дальнейшие действия. Как и утром, во время разговора с Графом, я был во власти предубеждений, я считал, что мне известна истина, и то новое, что я узнал за прошедшие часы, лишь подтверждает её. Если бы я остановился и задумался тогда, всё ещё могло бы пойти по-другому. Но сожалеть о чём-то уже поздно.
— Что изменится, если о вашем решении эвакуировать биостанцию узнают в Академии? — спросил я.
— Что изменится? — он ненадолго задумался. — Не знаю. Но кое-что, несомненно, должно измениться. Во всяком случае, хуже не будет. Потому что сейчас, инспектор, у меня такое ощущение, что все мои тревожные предупреждения — это глас вопиющего в пустыне. Не далеко от истины, учитывая наше местоположение, — усмехнулся он. — Я доказываю в каждом своём отчёте нарастание опасности, но не получаю никакого подтверждения того, что руководство знает об этом. Они знают, конечно, мы тут не в полном отрыве от базы живём. И оттуда люди прилетают, и сам я на базе регулярно бываю. Говорил я обо всём этом и с начальником базы, дважды говорил. Правда, давно это уже было, с тех пор ситуация ещё больше обострилась. Но они все это знают. И тем не менее по документам, по распоряжениям, которые мы получаем, этого не видно! А мы, как и все остальные, обязаны выполнять распоряжения, мы не можем не выполнять их, иначе вся работа пойдёт к чёрту. Вам, как инспектору, это должно быть понятно не хуже, чем мне.
— Может, вы всё-таки объясните, в чём состоит опасность? — удалось, наконец, спросить мне.
— Объясню, инспектор. Несомненно, — ответил он.
И рассказал мне всё. Сжато и толково. Так, что не осталось никаких сомнений. Здесь действительно было очень опасно. Возможно, даже гораздо опаснее, чем на Туруу, где вот-вот мог последовать катастрофический толчок. То, что происходило на третьей биостанции, подтверждало худшие из опасений Бланга — Ронкетти между делом посвятил меня в основы теории строения Кабенга, которую Бланга разработал за последние годы. Теория эта прекрасно вписывалась в рамки давно уже известных концепций, гласящих, что любая биосфера есть единый сверхорганизм с единым обменом веществ, определённым образом реагирующий на внешние воздействия. Это, в общем-то, бесспорные истины, но до сих пор практическая ценность таких концепций была невелика — они объясняли то, что уже известно, но не давали практически ценных предсказаний.
До тех пор, пока люди не занялись Кабенгом.
Здесь всё объяснялось в рамках теории Бланга. И особенности взаимодействия организмов Кабенга. И особенности внутреннего строения планеты. И единая для всех живых организмов система поставки бета-треона, который синтезировался какими-то неизвестными ещё нам организмами где-то глубоко под землёй. И происшедшие за последнее время изменения в климате планеты.
И конечно же концепция Бланга объясняла, кто же такие онгерриты. Прежде всего она объясняла именно это. И говорила о том, чего же нам следует ждать от онгерритов в самом ближайшем будущем.
Концепция Бланга объясняла всё. Все факты, которые были накоплены. И давала предсказания — такие, что не оставалось у меня больше никакой надежды на возможность благополучного исхода. Кабенг сегодня был бомбой, детонатор которой находился во власти нашего противника. Всё, что ни делали здесь до сих пор люди, вело к катастрофе. И самое страшное — страшное в своей нелепости — состояло в том, что каждый из них считал, будто он поступает единственно правильным образом перед лицом наступающей угрозы. По сути дела каждый из работавших здесь оказался один на один с грозными симптомами надвигающейся беды, каждый видел лишь свою часть этого грядущего ужаса и по-своему пытался предотвратить его, не понимая, что лишь ухудшает своими действиями общее положение. И не было над ним никого, кто сумел бы разглядеть беду.
И я тоже не был таким человеком. Мне только казалось, что я видел больше других и дальше других. Возможно, я сумел бы понять свою ошибку, если бы мне дали время на это. Но что толку сожалеть о том, чего не было? Я не успел ни о чём подумать.
Дверь отъехала в сторону, и на пороге встал, опираясь на косяк, здоровенный верзила, одетый в защитную форму, весь взмыленный, со шлемом в левой руке. Он тяжело дышал и с удивлением смотрел на меня — видимо, не ожидал застать в кабинете постороннего. Потом перевёл взгляд на начальника и выдохнул:
— Беда, шеф. Прорыв в девятнадцатом секторе.
Всё получалось слишком просто. Так, будто кто-то решил мне помочь. И мне это очень не нравилось.
Но придумать что-то другое я был не в силах. Я должен был уцелеть, чтобы выполнить задание — и теперь у меня появлялся шанс.
В вездеходе нас было трое. Ронкетти расположился сзади, он вёл постоянные переговоры, собирая силы для ликвидации прорыва и совершенно отключился от того, что его окружало. Кейт Гребнев — тот самый верзила, что сообщил нам о прорыве — управлял машиной. А я сидел рядом с ним. И строил планы на ближайшее будущее.
Гребнев был биотехнологом, было ему всего тридцать шесть, и на Кабенг — первое место его работы вне Земли — он прибыл четыре года назад. Это всё, что я успел узнать о нём из записей в своих мнемоблоках. Мне казалось, что этого вполне достаточно.
Мы ехали быстро, но скорость нашего движения объяснялась совсем не умением Гребнева водить вездеход — скорее его безрассудством и отчасти знанием местности. Классный водитель никогда не стал бы так разгоняться, но достиг бы цели значительно быстрее — потому хотя бы, что не оказался бы вынужденным поминутно тормозить. Пару раз на особенно крутых поворотах, когда мы проскакивали через каменистые участки пустыни на водоразделах, даже срабатывала блокировка, но Гребнева, похоже, это нисколько не смущало. Я не вмешивался. Выигрыш каких-то минут не играл никакой роли, а мне надо было отдохнуть и сосредоточиться перед тем, что предстояло сделать.
Километров через тридцать этой сумасшедшей гонки, когда мы переваливали через гребень очередного песчаного холма — классный водитель предпочёл бы объехать его понизу, чтобы не терять скорости — я заметил справа шлейф пыли. Через пару минут вездеход, за которым он тянулся, поравнялся с нами, Гребнев снизил скорость, и Ронкетти, надев шлем, выскочил наружу, не дожидаясь полной остановки. Мы подождали, пока догнавший нас вездеход подберёт его, затем снова рванулись вперёд. До цели оставалось ещё километров шестьдесят — почти полчаса такой же гонки, если дорога не ухудшится.
То, что ждало нас в девятнадцатом секторе, было, насколько я успел понять, очень крупной, хотя и привычной уже неприятностью. Пустыня вокруг нас была совершенно мёртвой — но только сверху, только в относительно тонком, от двадцати до пятидесяти метров, поверхностном слое, насыщенном стабилизированным биофиксатором. Рано или поздно организмы Кабенга неизбежно находили против него противоядие, и тогда происходил прорыв жизни к поверхности, остановить который можно было путём применения всё новых модификаций биофиксаторов. Всё это было бы вполне терпимо, если бы не одно обстоятельство: на сегодняшний день скорость, с которой биосфера Кабенга приспосабливалась к очередной модификации отравы, уже превосходила скорость, с которой люди здесь способны были разрабатывать эти новые модификации и производить достаточные их количества. И потому недалеко уже было то время, когда добыча бета-треона в этой пустыне станет невозможной, и человеку придётся уйти.
Впрочем, меня эти вопросы тогда уже не волновали.
Ронкетти бросил на ликвидацию прорыва все наличные силы: Четыре вездехода высшей защиты, в баках которых было по пять-шесть тонн биофиксатора, и два флаера, специально переоборудованных для таких работ. Правда, это были лёгкие двухместные машины, которые могли взять совсем незначительный вес, но, когда мы достигли цели, я понял, насколько их применение облегчило нам задачу. На гребне прорыва шёл скэнб, его жёсткие, как проволока стебли уже поднимались сплошной колючей щетиной на высоту полутора-двух метров, и без флаеров, которые уже рассекли зону прорыва довольно узкими лентами распылённого биофиксатора, нам пришлось бы вести обработку вдоль её периметра.
Зона прорыва открылась внезапно, с гребня небольшой каменистой гряды, служившей когда-то водоразделом, а теперь — ещё и границей между секторами. Гребнев несколько минут вёл вездеход вдоль её подножья, потом резко повернул направо и забрался наверх. Впереди ровной полосой, теряясь в дымке у горизонта тянулась чёрная лента уже мёртвого скэнба. Она казалась отсюда совершенно ровной, её чернота скрадывала рельеф местности и делала её похожей на широкое прямое шоссе или, скорее, на длинную посадочную полосу, которую кто-то выкрасил в чёрный цвет. А по обеим сторонам этой полосы стоял живой скэнб, буро-зелёный, лишь слегка отливающий красным внизу под нами, совсем красный, ближе к горизонту. Сверху казалось, что он шевелится, по поверхности его пробегали какие-то причудливо закрученные волны, но как следует разглядеть их я не успел, потому что Гребнев не снижая скорости повёл машину вниз. Лишь когда мы въехали на чёрную полосу, он притормозил и включил установленную на крыше аэрозольную пушку. И началась работа.
Путь до противоположного края зоны прорыва занял примерно полчаса. Пушка била влево, и облако ядовитого аэрозоля, почти не тревожимое несильным ветром, медленно оседало на заросли за нашими спинами. Один раз впереди пролетел на бреющем полёте флаер, за которым тянулся белый хвост распылённого биофиксатора, дважды с возвышенностей я замечал облака аэрозоля, распыляемые другими машинами. У конца полосы Гребнев развернулся и повёл машину назад, обрабатывая теперь противоположный её край. Он всё время был предельно сосредоточен, не разговаривал и только иногда откликался на вызовы Ронкетти. Я сидел на своём месте и наблюдал — как и положено наблюдателю. И ждал своего времени.
Поначалу всё справа было закрыто снежно-белым под солнцем, ещё клубящимся и местами поднимающимся на десятки метров в высоту облаком. Но постепенно оно всё более успокаивалось и оседало, и вот уже кое-где сквозь него стали проглядывать заросли скэнба — сперва на возвышенностях, а потом и по склонам, и лишь в низинах клочья ядовитого тумана попадались до самого конца обратной дороги. Но скэнб теперь был совсем не таким, как прежде, не таким, какой ещё стоял впереди нас с противоположной стороны полосы. Стебли его почернели, как будто обожжённые жарким коптящим пламенем, они постепенно теряли свою жёсткость, местами изгибались и оседали на песок, местами оплывая, будто гигантские чёрные свечи. Когда мы достигли точки, с которой начинали обработку, справа от нас скэнба уже не было — было лишь устилавшее песок сплошное переплетение осклизлых чёрных стеблей.
И тогда пришло время действовать, потому что оба флаера ушли на дозаправку, а три вездехода были далеко.
Я потянулся к дублирующей панели и не спеша, потому что напутать было никак нельзя, стал вводить в систему код управления. Зигмунд говорил, что этот код уже применялся. Трижды. Но я не знал, кем и когда.
Где-то на середине ввода сработала — так и должно было случиться система блокировки, и вездеход резко затормозил и остановился. Теперь он мог подчиняться только моим командам, но для этого требовалось ввести код управления до конца. Гребнев — я видел это боковым зрением — ничего не понимая повернулся ко мне. Он о чём-то спрашивал, но я даже не слышал его, и только когда индикатор на пульте показал, что код в системе, и я троекратно повторил команду разрыва связи и смог, наконец, перевести дух, до меня дошли его слова:
— Вы можете, наконец, объяснить, что всё это значит?!
— Не мешай, — ответил я. — Потом.
Мне ещё нужно было сделать очень многое. И я всё ещё надеялся, что сумею ему хоть что-то объяснить. Не всё, конечно, но хотя бы часть, достаточную для того, чтобы он помог мне и не чувствовал себя при этом предателем. Я думал тогда, что сумел бы сделать это, если бы он дал мне время, и я даже завидовал ему, потому что сам я знал слишком много, и именно предателем, самым последним предателем я себя чувствовал тогда, и никто уже не мог отнять у меня этого знания и лишить меня этого чувства. Но на все объяснения требовалось время, и чтобы как-то выиграть его я не глядя сунул ему в руку свою карточку инспектора — всё равно даже теперь я не осмелился бы вставить её в ридер системы, чтобы не спровоцировать нашего противника на непредвиденные действия — и стал набирать необходимые команды. Те, кто создавал программное обеспечение аппаратуры связи, были мудрыми людьми. Они предвидели то, что рано или поздно может возникнуть необходимость в тех действиях, которые я предпринимал, хотя, конечно, не знали и не могли знать, зачем это может хоть кому-то понадобиться и понадобится ли это вообще. Они ничего ещё не знали о Нашествии, ни о том, какими методами оно осуществляется, но они предусмотрели возможность задания последовательности команд, необратимо разрушающей функционирование аппаратуры связи. Именно эту последовательность я и вводил теперь в систему.
Когда всё было готово, я восстановил связь со спутником. Наверное, мне следовало как-то замереть перед тем, как вводить эти команды в его систему связи, хоть чем-то отметить момент, возврата с которого быть уже не могло. Но я ничего такого уже не помню.
Времени было в обрез, действовать надо было без задержек, и я как автомат делал то, что было намечено заранее. И лишь когда спутник, висевший над нами, был необратимо выведен из строя, лишь когда вся аппаратура связи вездехода была намертво заблокирована, лишь когда обнаружить нас вне пределов прямой видимости стало абсолютно невозможно — а кому придёт в голову искать нас в том аду, через который я собирался провести вездеход? — лишь тогда я повернулся к Гребневу и спросил:
— Тебе нужны какие-то объяснения?
Я уже тронул вездеход и вёл его в сторону леса — отсюда до него было не больше пятнадцати километров. И никто не смог бы перехватить нас по пути туда теперь, после обрыва связи — в этом я был уверен. И никто не станет искать нас там, если нас вообще будут искать, если им вообще будет тут до поисков. Я всё увеличивал и увеличивал скорость и старался не думать о том, что же творится сейчас с другими, со всеми сотрудниками биостанции, оставшимися во время прорыва без связи. И всё равно не мог не думать об этом.
— Нет, — ответил, наконец, Гребнев на мой вопрос — я уже и забыл, что задал его. Ответил тихо, но таким голосом, что я даже вздрогнул и посмотрел в его сторону. Он сидел, глядя прямо перед собой, с бледным, каким-то помертвевшим внезапно лицом — так, будто прислушивался к какой-то зреющей внутри боли. И я вдруг почувствовал, что ничего я ему объяснить не сумею, что ему нужно говорить либо всё, либо ничего вообще не говорить.
— Ты прочитал? — спросил я его.
— Да, — он протянул мою карточку назад, и я спрятал её обратно в карман. Я больше не глядел на него — местность становилась всё более пересечённой, я вёл машину на приличной скорости и, несмотря на весь свой опыт участия в ралли, несколько раз был близок к перевороту. Наверное, происходило это потому, что я злился и не мог целиком сосредоточиться на вождении. А злился я потому, что он всё так же сидел молча, глядя вперёд, и не говорил ни слова. Наконец, я не выдержал и спросил:
— Что, так и будешь молчать?
— Остановите машину, — сказал он и начал подниматься.
— И не подумаю. Зачем? — я повернул не слишком аккуратно, и его бросило назад в кресло.
— Тогда я выйду на ходу, — снова поднимаясь, сказал он. — Это у вас есть приказ вернуться любой ценой. А я не желаю быть предателем.
На этот раз я специально резко дёрнул машину вправо, а когда он снова стал подниматься, я не поворачиваясь ударил его левой рукой. Он не знал, как защищаться от такого удара — приёмы подобного рода не входят в число разрешённых, и о них давно уже забыли.
Он вообще, наверное, не думал, что надо защищаться. Он даже и почувствовать ничего, наверное, не успел — просто дёрнулся вперёд, едва не ударившись лицом о пульт, но я выставил руку и отбросил его в кресло. Потом кое-как, потому что он сполз вниз, закрепил его фиксаторами, и больше уже не отвлекался.
Лес открылся внезапно и совсем рядом, потому что как всегда граница обработанного биофиксатором участка проходила по водоразделу. Я не ожидал встретить какие-то препятствия при въезде в него, но, видимо, описания сетчатого леса, которые я изучал при подготовке, не годились для участков, соседствующих с созданной человеком пустыней. Вместо гигантских стройных опорных стволов я увидел впереди сплошные заросли скэнба, фактически живую стену из скэнба, простиравшуюся в высоту до самого второго яруса леса. И стена эта, конечно, была столь же непроницаема, как непроницаем был сам второй ярус, образованный переплетёнными и сросшимися друг с другом ветвями опорных деревьев. Километра два я проехал вдоль этой стены, не особенно надеясь, что хоть где-то сумею обнаружить проход сквозь неё, потом остановил вездеход и, развернув аэрозольную пушку выпустил в неё облако биофиксатора.
Минут пять ничего не происходило. Ядовитый туман некоторое время проглядывал сквозь переплетение ветвей, но потом совершенно рассеялся, и стена скэнба стояла передо мной совершенно невредимая, без каких-либо признаков поражения. Я уже подумывал о том, чтобы выпустить по ней ещё одно облако аэрозоля, когда впереди раздался треск. Потом затрещало где-то справа, потом что-то снова треснуло впереди и стало трещать уже не переставая — так, будто кто-то огромный ломал в глубине леса хворост. Но стена, как и прежде, стояла передо мной совершенно непроницаемая, и лишь когда вдруг начали раскачиваться отдельные, торчащие наружу побеги скэнба, я понял, что биофиксатор сделал своё дело. Но пришлось прождать ещё несколько минут, прежде чем под переходящий в непрерывный гул шум ломающихся и рвущихся ветвей живая стена вдруг провалилась внутрь леса, будто кто-то вышиб державшую подпорку, и передо мной образовался проём шириной метров в пятьдесят.
Через него, несмотря на завалы, уже можно было проехать, и за проёмом скэнба уже не было. Я бросил машину вперёд, и через минуту брешь, проделанная мною в границе леса, осталась позади. Ехать приходилось зигзагами, объезжая постоянно выраставшие на пути гигантские опорные стволы, уходящие ввысь на полсотни метров. Там, в высоте, они ветвились, срастались друг с другом отдельными побегами, образуя сплошную, почти непроницаемую для света сеть, в которой обитало бесчисленное множество ещё по большей части совершенно не изученных живых существ. Но здесь, на уровне земли, всё было сумрачно и безжизненно. Под псевдоколесами вездехода лежала ровная, хорошо утрамбованная почва, и ничто, кроме выраставших на пути опорных стволов, не задерживало продвижения вперёд.
До цели было около двадцати пяти километров, и я преодолел это расстояние за полчаса. Наконец, местность стала повышаться, и я понял, что цель близка. Вскоре стало светлеть, и просветы между деревьями далеко впереди начали окрашиваться в красный цвет.
Впереди было красное поле. И я должен был его пересечь.
У крайнего со стороны поля опорного ствола я остановил машину. Мне совсем не хотелось ехать дальше. Почему-то только теперь мне стало по настоящему страшно. Но пути назад уже не было. Если я не хотел, чтобы меня нашли, если хотел, чтобы мой след затерялся, то я должен был пересечь красное поле. Я обругал себя самым последним идиотом и тронул машину вперёд, прямо на заросли ядовито-красных лопухов, постепенно увеличивая скорость. И почти тут же небо над головой, ещё только что ярко-голубое, с начинающим клониться к закату солнцем стало затягиваться белёсой дымкой. Теперь пути назад уже точно не было, теперь был один путь — вперёд, только вперёд, к вершине холма. А дальше уж как придётся. Я гнал вездеход вверх по склону холма на максимально возможной скорости, чтобы выиграть время и оказаться там раньше, чем красное поле отреагирует на моё вторжение. Рваные клочья лопухов летели из-под псевдоколес, обрызгивая вездеход кроваво-красным дождём, когда приходилось объезжать то и дело встречавшиеся на пути ямы. И всё темнее становилось небо над головой, и вот уже солнце исчезло в дымке, и даже в кондиционированной атмосфере кабины почему-то ощущалась давящая духота наружного воздуха. И время тянулось медленно-медленно, и лишь потом, реконструируя эту свою гонку к вершине, я с удивлением узнал, что заняла она не больше двух минут.
На вершине я остановился.
Небо висело совсем низко над головой — так низко, что, казалось, опустись оно ещё немного, и вездеход на вершине холма будет раздавлен. Позади, там, где он только-что проехал, склон холма перерезала чёрная борозда — местами почти прямая, местами идущая зигзагами. И в стороны от этой борозды, как волны по воде вслед за быстро пронёсшимся катером, расходились по поверхности красного поля белёсые полосы. Они медленно катились по склону холма, а с вершины его, с того места, где сейчас стоял вездеход, наперерез им шли точно такие же белёсые круги. Было темно, душно и очень тихо — как перед грозой, когда всё вокруг замирает. Всё точно соответствовало описанию красных полей, хранящемуся в моих мнемоблоках. Там же хранилась и инструкция, которую я нарушил теперь, инструкция, запрещавшая приближаться к красным полям — со стороны ли леса или с воздуха — на расстояния, меньшие пятисот метров. Инструкции подобного рода пишутся кровью. Их нарушение стоит крови.
Но иного выхода у меня не было.
Я поудобнее уселся в своём кресле, глубоко вздохнул и перешёл на прямое мысленное управление вездеходом. Это было теперь моей единственной надеждой на спасение. Но я не поручился бы тогда, что мне хватит выдержки на то, чтобы сконцентрировать своё внимание целиком и исключительно на управлении машиной, что я смогу слиться с вездеходом в одно целое и увести его из-под удара. Я знал лишь одно — то, что это не полигон, и если я ошибусь, то это будет моей последней ошибкой. Знание такого рода позволяет творить чудеса, но не думаю, чтобы нашлось много охотников творить их такою ценою.
Игра со смертью началась через полторы минуты.
Сначала я увидел, как где-то далеко внизу, у самой границы леса на поверхности красного поля появилась тёмная полоса. Она быстро покатилась вверх по склону холма навстречу белёсым кругам, расходившимся от вершины, края её загибались, постепенно опоясывая холм, и вот уже она сомкнулась в быстро сжимавшийся круг, в центре которого стоял вездеход. Первый раз, пока ещё не знаешь, когда наступает момент, после которого промедление становится губительным — самый опасный. Вездеход отскочил в сторону в самый последний момент — не раньше, когда красное поле могло ещё отреагировать на его перемещение, но и не позже. Я проскочил через тёмное, стремительно сужавшееся кольцо, когда оно было всего лишь метров двадцати в диаметре, и сейчас же позади с низко нависшего неба ударила молния. Но мне некогда было смотреть на след, который она оставила, потому что снизу снова накатывалось тёмное кольцо, и снова нужно было увернуться от него, и снова сзади, совсем рядом ударил с неба мощный разряд, и снова и снова повторилось то же самое. Вскоре я совершенно сбился со счёта, я перестал слышать шум от непрерывно бьющих совсем рядом в землю разрядов, я потерял всякое ощущения направления, я полностью забыл о том, кто я и где я, слился с вездеходом в одно целое, превратился в автомат, единственной задачей которого было выскочить из центра очередного чёрного кольца.
И вдруг всё кончилось. Вездеход стоял на самой опушке сетчатого леса, едва не упираясь в один из могучих стволов, выдвинутых вперёд. И была тишина. Совершенная, невероятная тишина, так что какое-то время мне даже казалось, что я оглох. Я перешёл снова на ручное управление, перевёл дух и вытер пот со лба. Было светло, значительно светлее, чем несколько минут назад, когда вездеход стоял на вершине холма, но всё вокруг было покрыто туманом, и какое-то время я не мог понять, откуда же он взялся, этот туман. Не должно быть никакого тумана, ни в одном описании не говорится про туман, думал я, и вдруг даже вздрогнул, всё вспомнив. Прямое мысленное управление — штука коварная и непредсказуемая, и немного найдётся людей с достаточной для него мысленной дисциплиной. Где-то там, на склоне холма, я вспомнил о биофиксаторе в баках вездехода — и каким-то образом подал команду опустошить их. И вот теперь всё вокруг было упрятано в облако биофиксатора, и это означало, что опасность ещё не миновала. Времени на то, что бы посмотреть, что станет с красным полем после того, как вездеход пересёк его, уже не оставалось. Я знал — борозды, образовавшиеся там, где проехал вездеход, заполнятся сначала жидкой, всеразъедающей слизью, а затем снова зарастут красными листьями, и никто и никогда не отыщет на красном поле наших следов. Правда, теперь, под воздействием биофиксатора, кое-что здесь пойдёт, наверное, по-другому, но особого значения это теперь не имело. Не оставалось даже времени на то, чтобы привести в чувство Гребнева, чтобы хоть как-то поудобнее устроить его. Надо было ехать — немедленно, пока лес вокруг ещё не начал умирать. Я перешёл на локаторный обзор и тронул вездеход.
Сначала мне казалось, что проскочить отравленный участок будет совсем нетрудно, но уже через минуту в крышу кабины ударила капля какой-то чёрной жидкости, и совсем скоро сверху, из второго яруса леса полился настоящий ливень. Это, конечно, было почти не опасно, хотя наверняка потоки обрушивающейся на вездеход жидкости и были ядовиты, и весьма агрессивны. Опасно было другое — лес, которым я ехал, на глазах переставал быть обычным сетчатым лесом. Опорные стволы, ещё совсем недавно прямые и стройные, теперь теряли своё изящество, они как бы оседали под непомерной тяжестью, изгибались, на глазах вспучиваясь наростами, а полог переплетённых ветвей второго яруса, казалось, опускался всё ниже и ниже. Внезапно ствол дерева справа от вездехода разломился посередине и повис, раскачиваясь, на обрывках ветвей, а затем рухнул на землю, увлекая за собой и два соседних ствола. Я резко свернул влево и боковым зрением успел увидеть, как целый массив сетчатого леса в том направлении, куда я только что ехал, вдруг как бы сложился и накрыл землю непроходимым буреломом, из-под которого мне уже никогда не удалось бы вывести вездеход.
А потом всё неожиданно кончилось. Я вёл машину через колоннаду стройных деревьев, и не верилось, что совсем рядом, всего в нескольких сотнях метрах позади, всё было погублено облаком биофиксатора. Но я не решился остановиться, и гнал вездеход вперёд ещё полчаса, пока не достиг предгорий Южного Анарга. Лес — да и всякая вообще жизнь — кончился у подножия первых же холмов, и, отвезя вездеход на несколько сотен метров от его границы, я, наконец, остановился. Если бы не Гребнев, до сих пор лежащий без сознания в соседнем кресле, я тут же заснул бы в полном изнеможении. Но его необходимо было привести в чувство, и это придало мне сил.
Я положил в рот сразу две таблетки стимулятора, немного подождал, пока они начнут действовать, потом достал из аптечки инъектор и, расстегнув защитную форму, приложил его к плечу Гребнева. Минут пять, наверное, ничего не происходило, но, когда мне стало уже по-настоящему страшно, он вдруг открыл глаза и попытался встать. Тело всё ещё не слушалось его, и он только ещё больше съехал вниз. Тогда он повернул голову в мою сторону, отыскал меня глазами и попытался сказать что-то. Я нагнулся ниже, но не смог разобрать ни слова. Губы его шевелились почти беззвучно, и он, наконец, оставил свои попытки и долго — минут пять — сидел не шевелясь, закусив нижнюю губу и шумно, со стоном выдыхая воздух. Потом приоткрыл рот, вздохнул и сказал сиплым голосом:
— Значит, струсил, инспектор. Бежать решил.
Я, наверное, изменился в лице, потому что он вдруг дёрнулся в сторону и приподнял руку, как бы ожидая удара. И я понял тогда, что действительно чуть не ударил его снова. Впервые в жизни я применил сегодня обездвиживающий приём против живого человека, не манекена, и вот, оказывается, готов был снова ударить его. Достаточно начать, достаточно хоть раз совершить что-то, противное прежде твоей человеческой природе, чтобы повторить это потом во второй, в третий раз оказалось совсем нетрудно. Достаточно только начать…
— Думай что угодно, — сказал я через силу, не глядя на него. — Это теперь ничего не изменит.
Солнце — уже оранжевое — опустилось к самому горизонту. Кончался мой четвёртый день на Кабенге — самый тяжёлый день в моей жизни. И я вдруг понял, что как бы ни сложилась в дальнейшем моя жизнь, она уже никогда не будет такой, как прежде. Сегодняшний день положил границу всему, что было раньше, и то, что я продолжал существовать, не означало, что я его пережил. Потому что за этот день я стал совершенно другим человеком, и как бы я ни пытался, поступки мои, совершённые за этот день, никогда нельзя будет оправдать с позиций того человека, каким я был ещё накануне. Предательству нет и не может быть оправдания, и наивно думать, что я хоть когда-нибудь сумею найти оправдания для себя самого, если не способен оправдаться даже перед этим мальчишкой. Чтобы стать предателем, достаточно предать один раз, и я вдруг поймал себя на чудовищной мысли, что мне лучше было бы остаться одному, чтобы не пришлось ни перед кем оправдываться. И эта мысль, само её зарождение, сама её возможность — я прекрасно понимал это — была самой страшной расплатой за предательство. Теперь каждый человек, пусть даже и не знает он ничего о том, что мне пришлось совершить, самим своим присутствием будет напоминать мне о том, что я сделал. И не было оправдания в том, что не сделать этого тоже означало совершить предательство.
Мы, оказываемся, живём в жестокое время.
Гребнев, сидевший до сих пор неподвижно, зашевелился. Краем глаза я видел, как он расстегнул фиксатор и, приподнявшись, уселся в нормальное положение. На меня он не смотрел. Я не знал, что он собирается делать, да и не хотел знать. Я впал в какое-то забытьё, заснул с открытыми глазами, и, быть может, мне лишь снилось всё это. Во всяком случае, я не помнил, как и когда скрылось за горизонтом солнце, мне казалось, что оно всё так же неподвижно висит над торчащими из вершины недалёкого холма острыми скалами и светит мне в левый глаз. И я удивился, когда вдруг увидел, что кругом совершенно темно, а на небе над нами горят яркие звёзды.
Гребнев, разбудивший меня, стоял совсем рядом. Света в кабине почти не было — лишь отсветы от немногих горящих на пульте индикаторов — и я видел только его тёмный силуэт на фоне звёздного неба. Он о чём-то спрашивал, но смысл его слов до меня дошёл не сразу, да и самих слов я поначалу совершенно не слышал. Наконец, голос его прорвал моё забытьё:
— …слышите меня? Инспектор, вы слышите меня? Инспектор…
Он говорил слишком громко, слова его гулко отдавались в голове, и я хотел прокричать ему, чтобы он замолчал сейчас же — но крика не получилось. И я лишь просипел громким шёпотом:
— Замолчи…
Он услышал. Стало тихо. Я полностью пришёл в себя.
Я потянулся к пульту, включил освещение кабины. Налил себе воды, выпил. Сразу стало легче. Он всё так же молча стоял рядом, нависая надо мной всем своим двухметровым ростом.
— Что ты хотел? — спросил я его.
— Надо ехать, инспектор.
— Куда?
— Назад, на биостанцию. Поймите, нельзя бросать их вот так. Вы же сами потом не простите себе этого.
Удивительно, он, оказывается, ещё думал о моей душе.
— Ты садись, — сказал я ему, и он послушно сел на своё место. Он прочитал мою карточку, где было сказано всё — и то, что мне обязаны оказывать содействие все без исключения, и то, что характер моего задания мог потребовать чрезвычайных действий, и то, что я должен был любой — любой, там подчёркивалось это — ценой уцелеть и донести полученную информацию до Академии, и то даже, что в случае необходимости я мог сместить и заменить любого из сотрудников на Кабенге, вплоть до начальника базы, что я мог располагать на планете абсолютной властью — и он ничего не понял.
Мой документ ни в чём не убедил его просто потому, что он оправдывал поступки, которые в его глазах были недостойны человека. И я вдруг поймал себя на мысли, что завидую ему. Потому что в нём не было и не могло быть той ущербности, что позволила мне пережить этот день. Потому что он никогда не смог бы работать у Зигмунда.
Он не понял бы меня, даже если бы я смог рассказать ему всё.
— Мы не можем вернуться, — сказал я ему. — Я обязан выполнить задание. И потом, мы всё равно ничем не в силах им помочь. Поверь, если я вернусь, там станет значительно опаснее. Потому что целят в меня.
— Это вы интересно говорите, — сказал он, не глядя в мою сторону. — Этим можно что угодно оправдать. Цель оправдывает средства, так получается? Но почему же тогда мы-то живы? — я ничего ему не ответил, и он продолжил: — Я же всё видел — зачем вы лишили их связи в такое время? Зачем? Вы что, не могли спасти себя без этого? Вам что, нужно было, чтобы вместо вас погибали другие?
— Без этого они стали бы нас искать. Несмотря ни на что, они стали бы нас искать. Ты же знаешь, что так бы оно и было. Теперь они считают нас погибшими — а значит, у них больше шансов на спасение.
— Считают погибшими? Вы уверены в этом? — он нагнулся к пульту, попытался что-то сделать с сенсорной панелью, потом резко обернулся ко мне. — Верните мне управление! — заорал он вдруг так, что даже уши заложило, потом вскочил, замахнулся на меня кулаком и снова закричал, — Верните мне управление!
Я даже не пошевелился. Сидел и спокойно смотрел на него. И молчал. Не потому, что знал заранее, что он не сможет ударить. Потому, что мне было безразлично. И он вдруг как-то обмяк, опустил руку и рухнул в кресло, закрыв лицо руками.
Потом, через несколько минут, он поднял голову и спросил меня — не своим, каким-то совершенно потерянным голосом:
— Почему вы можете ударить, а я — нет? Почему?
Я ничего не ответил. Я ничего не хотел отвечать. Я вообще ничего не хотел.
Не знаю, сколько прошло времени, прежде чем он снова заговорил. Наверное, я опять забылся, и опять к действительности меня вернули его слова. На этот раз он не обращался ко мне, он говорил как бы сам с собой, едко, желчно, и лицо его — я хорошо видел это — было искажено какой-то презрительной гримасой.
— Академия называется, — говорил он. — Высшая инстанция. Теперь мне понятно, почему всё к чертям катится. Почему кругом, куда ни глянь, невесть что творится, а по документам всё гладко. Академия… Чего уж тут ждать, если вы так вот в своей Академии работаете. Тогда всё понятно, — он повернулся в мою сторону и заговорил уже, глядя мне прямо в глаза. — Хорошее задание — любой ценой спасти свою шкуру. Уцелеть, когда катастрофа надвигается, когда сами же вы в этом во всём виноваты. Пусть другие за всё платят, так?
— Думай что хочешь, — спорить с ним мне не хотелось.
— Ну нет, не надейтесь. Я не думать буду, я буду говорить. И вы мне так просто, как Панкерту, рот не заткнёте.
— Причём здесь Панкерт? — впервые удивился я. Откуда он знает Панкерта? Как он мог связать имя Панкерта с моим заданием? — Кто затыкал ему рот?
— Да вы же и затыкали. Вам же ведь это нужно было, чтобы он сидел себе тут тихо и не лез не в свои дела. Вы же всегда так устраиваете, чтобы такие, как он, вечно в виноватых ходили, чтобы и слова сказать не смели, чтобы сидели себе тихо и радовались, если их не трогают и работать им не мешают. Думаете, если его успокоили, так и меня успокоить сумеете? Ну не надейтесь!
— Слушай, ты, сопляк, — сказал я совершенно спокойно. Просто потому, наверное, что внутри у меня всё кипело, и я боялся, что стоит мне хоть повысить голос, и я могу сорваться. Ведь нельзя же без конца бить и бить человека по больному, даже если человек этот дошёл уже до того, что сам себя стал презирать. — Заткнись и слушай меня. Никто, слышишь ты, никто твоему Панкерту рта не затыкал. Оставь эту дурь при себе, чтобы я больше не слышал об этом. Потому хотя бы, что я здесь сейчас разговариваю с тобой, что мне пришлось сегодня сделать всё это только из-за того, что я занят расследованием доклада, который твой Панкерт передал к нам в Академию. Понимаешь ты это?! — всё-таки не выдержал и сорвался на крик я.
— Что? — спросил он тихим, совершенно изменившимся голосом, голосом бесконечно удивлённого человека. — Какого доклада? Когда он мог вам его передать?
— Около двух месяцев назад.
Он смотрел на меня широко открытыми глазами и молчал. Так, будто ждал от меня ещё какого-то ответа. Потом сказал:
— Этого не может быть.
— Почему?
— Потому что три с половиной месяца назад он погиб. Здесь. На моих глазах.
По четвергам я обычно летал в Оронко. За годы моей жизни здесь всё это превратилось в прочную привычку, и я по пальцам мог пересчитать случаи, когда мне не удавалось ей следовать. Я прилетел вскоре после полудня, когда Оронко кажется особенно пустынным и тихим, сажал свой флаер на крыше склада и загружал его продуктами и необходимыми вещами на предстоящую неделю. Я мог бы, конечно, не делать этого, воспользовавшись услугами Службы Доставки, но тогда пришлось бы признать, что истинной причиной моих еженедельных визитов было желание провести вечер в компании доктора Кастера и его жены, а мне почему-то даже себе самому не хотелось признаваться в том, насколько высоко ценил я возможность общения с ними.
Закончив дела на складе, я летел к набережной, сажал флаер на площадке перед «Феррико» — единственным кафе в Оронко, названным так в честь основателя посёлка — поднимался на террасу и шёл к самому дальнему от входа столику. Никто из завсегдатаев кафе не занимал этот столик по четвергам, а приезжих в Оронко в середине недели практически не бывало. Я садился лицом к озеру и заказывал чашечку кофе. Климат в Оронко на редкость однообразный, и даже в прохладный сезон, когда бывают и проливные дожди, и сильные ветры, к полудню всё обычно заканчивается, небо очищается, и можно спокойно сидеть на открытой террасе, смотреть, как солнце постепенно опускается всё ниже и ниже к воде, и ни о чём не думать. Однообразие совсем не угнетало меня. Наоборот, оно как бы создавало прочный фундамент моей жизни, и мне не хотелось ничего менять в устоявшемся её укладе.
Доктор Кастер приходил обычно через час, иногда даже через полтора, если в клинике были какие-то неотложные дела. Никогда за все эти годы он не пришёл первым, но лишь один раз он не пришёл вообще — это в тот день, когда умер старый Мотульский. Я ещё издали замечал Кастера на набережной и поднимал в знак приветствия руку. Он появлялся не со стороны клиники, потому что, даже если ему и случалось там задержаться, неизменно заскакивал домой за своими старинными, выточенными из настоящего дерева, шахматами. Нёс он их всегда под мышкой левой руки без каких-либо особых предосторожностей и даже раза два на моей памяти ронял доску на землю и рассыпал фигуры. Это не значило, что он не ценил их — просто он считал, что старинная вещь живёт лишь до тех пор, пока ей пользуются.
Он садился напротив меня, мы чинно обменивались приветствиями и, заказав по чашечке кофе — для меня это была всегда вторая чашечка — принимались за игру. За эти годы мы успели настолько хорошо изучить друг друга, что зачастую могли безошибочно предсказать ответ на свой очередной ход и порой становились не соперниками, а как бы соавторами каждой партии. Мы даже выработали свой условный язык с ничего не значащими для постороннего — а порой уже и для нас самих — словами и выражениями, на котором разговаривали во время игры. До того, как солнце тонуло в водах озера, мы успевали сыграть четыре, иногда пять партий. Но лишь только зажигались огни на террасе — кафе «Феррико» вообще на редкость старомодно, в нём не установлено даже стандартной имидж-аппаратуры, я не могу сказать, чтобы мне это не нравилось — игра наша заканчивалась. Появилась Ланга, жена доктора Кастера, мы заказывали ужин и долго сидели, ведя неспешные разговоры о происшествиях минувшей недели и планах на ближайшее будущее. Мы никогда не говорили ни о чём, что выходило бы за пределы Оронко и его ближайших окрестностей. Не знаю, что заставляло семью Кастеров так ограничивать темы наших бесед, но меня это вполне устраивало. Я стремился полностью отгородиться от внешнего мира, и долгие годы мне это удавалось.
Потом мы, наконец, поднимались — кафе к тому времени уже совершенно пустело — доктор Кастер брал под мышку свои шахматы, и мы выходили на набережную. Ночное небо над Оронко всегда ясное, и даже когда нет на нём ни одной из лун, яркие звёзды дают достаточно света. Минут десять мы стояли, молча глядя на озеро и прислушиваясь к плеску волн у наших ног, потом прощались и расходились в разные стороны — доктор Кастер с женой направо, а я налево, к своему флаеру. Мы не уговаривались о следующей встрече, мы знали, что через неделю всё повторится.
В тот четверг заведённый порядок был нарушен.
Я задержался на складе, подбирая стимулятор для своей живой изгороди. В последние годы в ближнем лесу развелось множество лионок, они умудрились прогрызть в изгороди массу ходов и изрядно подпортили её внешний вид, не говоря уже о тех безобразиях, что они вытворяли ночами на лужайке перед домом. Всякому терпению приходит конец, и я решил в конце концов, что моей изгороди совсем не помешают острые шипы. Оказалось, однако, что в таком решении я был не первым, все запасы нужного стимулятора были уже исчерпаны, и мне пришлось с полчаса повозиться, настраивая синтезатор, а потом ждать, пока он наработает два пакета нужного мне порошка. Мне очень не хотелось нарушать заведённый порядок, да и доктор Кастер, я знал, был бы очень раздосадован, не застав меня на месте, и потому я спешил. Тот, кто за долгие годы жизни приобрёл множество привычек — даже таких, которые я увидел, что оказаться первым за нашим столиком мне на этот раз не удалось. Но досада моя ещё больше возросла, когда, подойдя ближе, я обнаружил, что человек, сидевший спиной ко входу на моём обычном месте, не был доктором Кастером.
Я уже многие годы вёл уединённый образ жизни, стараясь до минимума свести свои контакты с другими людьми, и то, что теперь мне предстоял разговор с кем-то посторонним, не входящим в узкий круг моих здешних знакомых, совсем не улучшило моё настроение. Лица человека, который дожидался меня, я не видел, но он явно не был местным. Даже обычный для этих мест белый костюм и белая шапочка с козырьком, что лежала на столе у его левого локтя, не делали его похожим на местного жителя — когда долгое время живёшь в одной местности, как-то неосознанно начинаешь выделять всех, кто приехал издалека. Он сидел здесь, видимо, уже давно — рядом с ним стояла пустая чашечка из-под кофе — и несомненно дожидался меня. Это я понял сразу, другого объяснения его присутствию за столиком быть не могло. Ведь, если бы он был простым приезжим, случайно забредшим в «Феррико», его несомненно предупредили бы, что это место занимать не следует. А если бы ему нужен был доктор Кастер, то для этого незачем было приходить в кафе — доктора гораздо легче было бы застать в клинике или, на худой конец, дома.
Человек этот ждал меня, и мне это очень не нравилось.
— Добрый день, — сказал я, наверное, не слишком любезно, подходя к столику.
— Добрый день, инспектор, — ответил он, вставая и протягивая руку.
Я тут же узнал его. Из всех встреч, которые могла ещё приготовить мне судьба, на сегодняшний день пришлась, пожалуй, самая нежелательная. Он был, как и прежде, рыжим, и, конечно же, бородатым. Но только теперь он не был уже лаборантом у Ваента. Теперь — я знал это, хотя и не следил за новостями подобного рода — он был уже академиком. И то, что член Совета Академии Кей Рубаи отыскал меня в здешней глуши, не сулило ничего хорошего.
— Не называйте меня инспектором. Я уже давно не работаю у вас в Академии, — сказал я.
— Никто не лишал вас этого звания. Но как вам будет угодно, — он пожал плечами и добавил: — Давайте сядем. Мне нужно с вами поговорить. Если вы, конечно, не возражаете.
Мы сели и некоторое время молчали. Я не знал, о чём он хотел поговорить со мной. И не хотел бы знать. Если бы он вдруг встал и ушёл, я, наверное, сумел бы выкинуть этот визит из головы и никогда больше не вспоминать о нём. Мне казалось тогда, что я научился забывать. Прошлое осталось в прошлом, и бесполезно ворошить его, если мы всё равно не в силах ничего изменить.
— Если позволите, я покажу вам некоторые материалы, — заговорил, наконец, Рубаи.
— Вы уже показывали мне когда-то материалы, — не мог удержаться от колкости я. — И не сказали тогда главного.
— Я стараюсь не повторять прежних ошибок, — вполголоса ответил он, не приняв моего агрессивного тона.
Он расстегнул куртку, достал из внутреннего кармана портативный проектор и положил его на стол передо мной. Я давно не видел таких проекторов. Система «Сэнтал», бог знает, какая древность. Такой же точно, помнится, был у Зигмунда. Рубаи, видимо, так и остался пижоном, помешанным на старинных вещах, подумал я. Впрочем, рано или поздно многие становятся такими, потому что с годами всё больше хочется задержать бег времени, зацепиться в своём прошлом за что-то такое, что было бы прочно и неизменно, и рождённые в прошлом вещи дают нам иллюзию такой неизменности. Потому-то и доктор Кастер носит под мышкой свои старинные шахматы. Потому-то и Зигмунд так любил свой необъятный письменный стол. Только мне вот, к сожалению, этого не дано. Потому что я хотел бы навеки забыть своё прошлое.
— Этот проектор, — сказал Рубаи, — принадлежал Зигмунду Бренко, вашему бывшему шефу.
— Принадлежал?
— Да. Он умер четыре года назад.
— Жаль.
Мне действительно было очень жаль старика. Он, в сущности, ни в чём не был виноват передо мной. И то, что после Кабенга я не пожелал его больше видеть, объясняется, конечно, не внезапной личной к нему неприязнью. Просто мне невыносимо было встречаться хоть с кем-то, связанным в памяти с тем временем. И с Кеем Рубаи в том числе.
— Да, жаль. Он работал до самых последних дней, — в голосе Рубаи послышалась укоризна. Он помолчал, потом сказал: — В памяти этого проектора содержатся уникальные материалы. Вам следует с ними ознакомиться.
— Я не занимаюсь историей Нашествия, — буркнул я.
Я вёл себя глупо и прекрасно понимал это. Не мог же я, в самом деле, надеяться, что Академик Рубаи, прилетев ко мне в эдакую даль, обидится, встанет и уйдёт. Обидеть его, конечно, я мог. Но вот имел ли на то моральное право? Вряд ли — даже если и не хотел касаться ничего, что напоминало бы мне о прошлом.
— И всё-таки взгляните, — Рубаи не обратил внимания на мой демарш. — История иногда удивительным образом прорастает в современность. А те материалы, которые записаны в этом проекторе — это не только история.
Я нехотя пододвинул проектор к себе, просмотрел каталог.
Зигмунд всегда отличался чрезвычайной аккуратностью. И точностью в формулировках. Даже без просмотра самих материалов было ясно, о чём идёт речь. Против моего ожидания, материалы эти практически не касались вопросов, которыми в своё время занимался наш отдел. Казалось, Зигмунд намеренно выкинул из памяти всё, что было хоть как-то связано с Нашествием, с тем Нашествием, которому мы пытались противостоять, и причины которого были, наконец, раскрыты и устранены. И я не сразу понял, что мне не казалось это, что это было действительно так. Зигмунд устранил из памяти проектора всё, что могло бы быть объяснено с новых позиций в понимании Нашествия, всё, что хоть в малой степени могло иметь к нему отношение. И удивительным образом выявились при этом явления, которые до сих пор оставались необъяснимыми. Оказывается, с самого момента катастрофы на Кабенге, с того времени, когда были обнародованы все материалы о Нашествии и приняты решения, позволявшие, казалось, забыть об этой угрозе, Зигмунд почти три десятилетия в одиночку, поскольку единомышленников у него не осталось, собирал и систематизировал материалы обо всех явлениях, по-прежнему не находивших объяснения и таивших поэтому потенциальную угрозу для человечества. Забыв обо всём на свете, я просматривал собранные им материалы, и постепенно в душу мою прокрадывался такой знакомый прежде и такой, казалось, прочно, навсегда позабытый холод, за которым, я знал это, шёл по пятам страх. Я чувствовал, как этот страх, страх перед неведомой угрозой, что исковеркал мою жизнь, постепенно зреет в душе, и понимал, что не будет мне больше покоя, как бы ни хотелось мне всё позабыть и оставаться в стороне. Потому что за всеми этими материалами, каких бы смутных вопросов они не касались, где-то там, в далёком и ещё неопределённом будущем снова увидел я тень зловещего предела Зигмунда.
— Насколько достоверны эти данные? — спросил я, закончив их предварительный просмотр. Я знал, что они достоверны. Зигмунд никогда не занимался подтасовкой информации. И не терпел этого в других. Да и Рубаи не прилетел бы ко мне, если бы информация эта не была проверена и перепроверена неоднократно. Но я на что-то ещё надеялся, и потому задал этот вопрос.
— Мы проверили всё. Над этим два года работала специальная группа инфоров. Все приведённые здесь данные достоверны на сто процентов. У нас имеется также множество других материалов, которые не попали в поле зрения Зигмунда.
— И что же это значит? — я задавал ненужные вопросы. Но мне страшно было самому сформулировать ответы на них.
— Это значит, что угроза не миновала.
К столику подкатил поднос с двумя чашками кофе. Видимо, Рубаи сделал заказ, пока я занимался проектором. Он переставил чашки на стол, пододвинул одну ко мне. Потом сказал, улыбнувшись одними губами:
— К сожалению, не могу угостить вас сухариком, как тогда. Забыл захватить из дома.
Я невольно улыбнулся, хотя и было мне не до смеха. Потом огляделся по сторонам, посмотрел на время. Прошло, оказывается, уже больше часа, как мы сидели здесь, но доктора Кастера видно не было. Видимо, его предупредили, что сегодня мне будет не до игры в шахматы. Интересно, смогу ли я ещё вернуться к той жизни, что вёл тут последние годы, подумал я тогда. И тут же решил, что вряд ли. Хоть я и не понимал пока, чего же хотел от меня Рубаи, но догадывался, что возврат к прошлому теперь невозможен. Чем бы ни закончился наш разговор.
— Кстати, — сказал Рубаи, прихлёбывая кофе маленькими глоточками. — Недавно начался очередной период доступности для Кабенга. Возобновлена работа постоянной станции на орбите. На поверхность спускались автоматические разведчики. Как и предсказывали после катастрофы, всё там пришло в норму. Очистилась атмосфера, восстановились лесные массивы. Реки, правда, несколько изменили своё течение, но по большей части несущественно. И вода в морях снова прозрачная. В общем, всё чудесно, и никаких следов пребывания человека.
— А онгерриты?
— Всё вернулось к прежнему состоянию, как и предсказывал Бланга. Они нужны были Кабенгу для защиты от непредсказуемых внешних воздействий — только разум способен защитить от непредсказуемого — а после того, как они расправились с нами, Кабенг быстро снизил их численность до докритической величины. Для этого ему разума не потребовалось.
— И что, снова намечаются исследования?
— К счастью, пока нет. Вы что тут, совсем новостей не получаете?
— Стараюсь.
— Вопрос довольно широко обсуждался. Были даже предложения отселить часть онгерритов на спутник, чтобы вывести их из-под власти Кабенга. Мы ведь теперь научились синтезировать бета-треон. Но, к счастью, у Совета Академии ещё существует право вето.
Кабенг, снова Кабенг! Помимо моей воли в памяти всплыли события последних дней на планете. Мне казалось, что я прочно забыл всё это, сумел сам заблокировать эти воспоминания, но они всё же прорвались наружу. Такие же живые, как в первые годы, как будто всё это случилось вчера. Я вспомнил наш отчаянный прорыв к биостанции, когда я, ещё мало что понимая, но уже осознав, какую же чудовищную ошибку совершил, пытался хоть что-то исправить. Будто вчера мы вновь и вновь натыкались на непроходимые заросли скэнба, будто вчера мы нашли перевёрнутый и раздавленный неведомой силой вездеход — один из тех, что вместе с нами ликвидировал прорыв в девятнадцатом секторе. Будто вчера дрожала под нами земля от бесконечных землетрясений, будто вчера небо заволокло облакам и пепла, а по ночам на западе и на юге в полнеба разгорались отсветы далёких извержений. Будто вчера погиб Гребнев, когда мы попали в засаду, устроенную онгерритами. Будто вчера на одиннадцатый или двенадцатый день этого кошмара, когда я жил лишь потому, что права не имел погибнуть, а не потому, что хоть сколько-то хотел ещё жить, меня отыскали спасатели. Будь он проклят, этот Кабенг! Я же зарёкся даже вспоминать о нём после того, как отошли в прошлое события проклятого шестьдесят шестого — и вот сижу и слушаю, что там происходит сегодня, и вспоминаю то, что так и не сумел позабыть. Не желаю я вспоминать об этом, не же-ла-ю!
Видимо, нежелание это отразилось на моём лице, потому что Рубаи замолчал, и так в молчании мы и допили свой кофе и поставили чашки на подъехавший поднос. Мы молчали ещё минут пять. Потом я спросил:
— Зачем вы отыскали меня?
— У меня к вам предложение от совета Академии. Правда, я не уверен, что оно вам понравится. Но я обещал его передать.
— Ну говорите.
— Совет Академии, — сказал он тихо, глядя куда-то мимо меня, — планирует восстановить отдел, которым когда-то руководил Зигмунд Бренко. Вам предлагается возглавить его работу. Вы, надеюсь, понимаете, чем вызвано это решение?
Он говорил совершенно будничным, каким-то даже безразличным голосом. И это, наверное, больше всего потрясло меня. Потому что говорил он о немыслимом. И предлагал мне немыслимое. Меня меньше потрясло бы, если бы он, скажем, предложил бы отравить воду в озере. Или взорвать ядерный заряд в центре Оронко. Или зарезать соседа. Но он говорил о возрождении нашего отдела, о том, что меня — меня! — прочат в его начальники. И говорил об этом таким тоном, будто предмет нашего разговора не выходил за рамки обычной вежливой беседы о малозначащих вещах. И потому я поначалу просто не поверил услышанному.
— Что вы сказали? — спросил я тихо, почти шёпотом.
— Я передал вам предложение Совета, — он опустил глаза, сцепил руки на столе перед собой и застыл в неподвижности. И я понял, что не ослышался.
И вот тогда мне стало по-настоящему страшно.
Человечество обречено, если уроки, подобные Нашествию, не идут ему впрок, если даже после таких потрясений оно готово повторять прошлые ошибки. Неужели же тот шок, который пережили все мы, когда раскрылись, наконец, причины, породившие Нашествие, прошёл без следа? Кому нужно снова возрождать всё то, что вело к гибели? И для чего это нужно?
Я не ослышался — Совет Академии вновь вздумал возродить наш отдел. А это могло означать лишь одно — то, что снова появлялась тайная, недоступная большинству человечества информация, на основе которой станут приниматься управляющие решения. И, значит, фактически отменялось решение референдума шестьдесят седьмого года об обязательном свободном доступе к любой информации, кроме содержимого личных файлов. И снова, как и в прошлом, решение это принимается перед лицом неведомой угрозы, которая требует сохранения тайны во имя интересов всего человечества. Знакомая картина, сколько раз в истории человечества повторялось то же самое! Только при таких вот условиях появлялся бы смысл в возрождении нашего отдела с его задачами и его методами работы. Всё это прямо следовало из того, что сказал мне Рубаи. Но верить этому я всё ещё отказывался. И я спросил:
— Зачем Совету потребовался наш отдел?
— Считается, что его деятельность — единственное, что позволит нам оперативно противостоять новой угрозе, — ответил Рубаи не поднимая глаз. — Если материалы, которые мы сумели раскопать станут широко известны, угроза нашей цивилизации не исчезнет. Но противодействие ей будет затруднено. Если вообще возможно.
— А как же с решением референдума?
— Формально никто не нарушает законов. Вся эта информация содержится в личных файлах членов Совета.
— Послушайте, Рубаи, — сказал я. — Вы сами-то верите в то, что сейчас сказали?
— Какое это имеет значение? — он пожал плечами, посмотрел мимо меня на озеро и снова опустил глаза. Я не понимал, что у него за душой. Как и тогда, во время нашей с ним единственной встречи на Кабенге в день моего прибытия на планету, я не понимал его. И, возможно, снова в нём ошибался. Тогда эта ошибка дорого стоила мне. Да и не одному мне — она всем на Кабенге дорого стоила. Узнай я тогда, что это он, фактически, был автором «доклада Панкерта», узнай я, что стояло за всем этим — и чудовищные последствия катастрофы на Кабенге ещё можно было бы предотвратить. Но я прибыл на планету как простой наблюдатель, и он решил, что в Академии не хотят осознавать всей серьёзности ситуации, что Совет Академии, как и прежде, предпочитает закрывать глаза на происходящее. И он не рискнул рассказать мне всё, что знал о надвигающейся катастрофе. Было бы несправедливо судить его за это. Он рисковал слишком многим, и знал это. Знал даже больше того, что было в действительности, потому что события, происшедшие на Кейталле-99 после того, как он покинул планету, проходили под грифом сверхсекретной информации. Наружу просочились тогда только слухи, а слухи, как правило, ужаснее того, что произошло в действительности. И он, ощущая в себе симптомы непонятной болезни — до сих пор неясно, как он сумел тогда обмануть медицинский контроль — не мог не опасаться того, что, если болезнь его будет раскрыта, его изолируют точно так же, как, по слухам, изолировали всех поражённых на Кейталле.
Если бы Академия начала явное расследование, Рубаи — да и не он один, а, пожалуй, почти все, кто работал тогда на Кабенге — рассказали бы очень многое. Они и так пытались рассказать мне всё, что знали и думали о происходящем, но я оказался не в состоянии понять их. Всё вокруг буквально кричало о том, что катастрофа на Кабенге готовится не чьими-то враждебными руками, что она есть плод совокупных усилий самих людей, что величайшие ошибки совершались лишь потому, что никто почти не имел возможности взглянуть на ситуацию, обладая доступом ко всей необходимой информации, а те, кто мог это сделать, или ни за что не отвечали, или не решались что-то менять. Всё кричало о том, что во всех бедах повинны сами люди — но я не услышал этого крика до тех пор, пока не оказалось слишком поздно. Ведь все мы за долгие годы существования нашего отдела привыкли искать не правду — мы привыкли искать врага. И не хотел понять, что враг этот таится внутри нас.
Так неужели же кто-то снова толкает человечество на этот путь?!
— Так что мне передать совету? — спросил Рубаи, снова поднимая голову.
— Что передать? — вот уж, действительно, хороший вопрос. Попади я сейчас на заседание Совета, у меня бы нашлось, что им сказать — но Рубаи не станет передавать этого. Я на несколько секунд задумался, подбирая формулировку поточнее, потом сказал — Передайте совету, что я считаю принятие подобных решений несовместимым с его статусом.
— Что вы имеете ввиду?
— Что? Да то хотя бы, — я привстал со своего места и, опираясь о стол руками, навис над Рубаи, так что ему пришлось задрать голову, чтобы смотреть мне в лицо, — что там, где возникает тайна, всегда найдётся место для лжи! А ложь страшнее любого врага. Ложь нужна тем, кто сидит не на своём месте. Знаете, есть такая древняя пословица: «Плохая работа хуже воровства». Вы знаете, что такое воровство? Вы знаете, кого в древности называли вором? Так вот, получается, что вы все — ещё хуже! Потому что то, что вы нам готовите, неизбежно породит новую ложь, и новая ложь будет покрывать новую плохую работу, и человечество снова станет скатываться к гибели. Достаточно начать, достаточно дать лжи хоть малую лазейку — и она отыграется за всё. И будут плодиться новые Кабенги, на которых будут работать по плохо подготовленным проектам, в суете и спешке. И снова мелкие ошибки будут скрывать, совершая ошибки более крупные. Снова будут своими руками готовить катастрофу, снова будут опускаться всё ниже и ниже, снова дойдут, наконец, до того, что даже гибель людей, как гибель того же Панкерта, да и не только Панкерта, будут вынуждены скрывать. И неизвестно, сумеют ли люди на этот раз снова остановить Нашествие лжи, и не приведёт ли оно, наконец, к гибели нашу цивилизацию. Вот что я имею в виду, — закончил я и медленно опустился на своё место.
Несколько минут мы молчали. Тихо было на террасе, так тихо, что доносился до нас даже плеск волн у набережной. Я достал платок, вытер пот со лба. Хотел заказать ещё кофе, но передумал. Ничего сейчас мне не хотелось, совсем ничего. И так было пусто на душе, что хоть ложись и умирай. Я чувствовал себя совершенно разбитым и, наверное, так и просидел бы не шевелясь весь вечер, если бы Рубаи, наконец, не заговорил:
— Стало быть, вы отказываетесь? — спросил он как-то странно, будто бы ожидая от меня ещё каких-то слов. Но чего ещё он хотел от меня?
— Да, — буркнул я себе под нос.
— Ну что ж, я так и передам Совету, — сказал он, вставая.
И тут меня как ударило. Ну неужели жизнь прожита напрасно, и всё, что пришлось пережить, не имело смысла? И кто-то снова будет повторять наши ошибки, и снова будут калечиться судьбы, и снова тень Нашествия нависнет над человечеством? Если так, то жить дальше не имело смысла. Но не было у меня права умирать — как и тогда, на Кабенге. И я сказал вслед Рубаи, уже повернувшемуся, чтобы уйти:
— Передайте Совету, что я не просто отказываюсь. Я буду бороться. Я буду кричать о том, что вы планируете, на всех перекрёстках. Я не допущу, чтобы прошлое повторилось.
Он застыл на месте, потом повернулся ко мне — и меня поразило выражение его лица, совершенно не вязавшееся с тем, о чём мы говорили. Он усмехался какой-то хитрой и довольной усмешкой, и до меня не сразу дошёл смысл его слов:
— Что ж, именно этого я от вас и ждал, — сказал он, повернулся и быстро пошёл к выходу.
— Вы забыли проектор, — крикнул я ему вдогонку.
— Вам он будет нужнее. Прощайте, — крикнул он в ответ и вышел из кафе.
А я сидел и всё никак не мог свыкнуться с мыслью, что годы моего бегства от людей закончились, что впереди — снова борьба с набирающим силу злом. Только теперь это не будет борьбой вслепую, теперь я знал, против кого и как следует бороться. Я долго сидел в полном одиночестве, обернувшись к озеру и глядя на всё удлинявшуюся солнечную дорожку на волнах, и всё никак не мог понять чувства, которое родилось в моей душе. И только когда солнце утонуло в воде, и подошедший сзади неслышными шагами доктор Кастер тронул меня за плечо, я очнулся от своих мыслей. И вдруг понял, что этим чувством была радость. Впервые за много-много лет.
Жизнь снова имела смысл.