ПОСЛЕСЛОВИЕ АВТОР И ГЕРОЙ В ЧАС ИСПЫТАНИЙ

Павел Филиппович Нилин не принадлежит к баловням фортуны, к тем, кто однажды просыпается осененный славой. Но и не из числа пасынков. Известность приходила к нему по мере опубликования очерков, рассказов, повестей. Он пробовал свои силы во всех жанрах, сочинял пьесы, по его сценариям ставились фильмы. Знал удачи и срывы, слышал похвалы (не всегда соизмеримые с достижениями) и критику (не обязательно соразмерную недочетам). Профессиональные навыки, мастерство накапливались в постоянном, неутомимом писательском труде, в этой смене жанров, в удачах и срывах, не выводивших, однако, за пределы «средней литературы». Все как будто бы в наличии: рука уверенно держит перо, сюжет развивается по надлежащим законам, герои «отражают» жизнь и т. д. Такой писатель вправе претендовать на уважение, на внимание читателей. Только не ждешь от него открытий, потрясений.

Литературная судьба Павла Нилина примечательна именно тем, что ему удалось прорвать круг профессиональной обычности, где он годами находился, предстать в облике новом и неожиданном. Опровергнуть не только сложившуюся репутацию, но подчас и собственные произведения, созданные в рамках прежнего канона.

Чудес, конечно, не бывает. Какие-то черты и свойства, обнаруживаемые задним числом, позволяют проследить нарастание новых качеств. Но не менее, вероятно, черт и особенностей препятствовало такому нарастанию. Не совершись рывок, мы бы не заметили, скорее всего, его предпосылок.

Чудеса, слава богу, бывают.

Когда в пятидесятые годы деревня оказалась в центре общественного внимания, стала предметом споров, а сельское поле — опытным полем, на котором молодые — да и не одни молодые — писатели вели свой упрямый поиск, Нилин неожиданно сменил курс. Писатель по преимуществу городской (категория эта, разумеется, относительная), он тоже заплатил дань времени. Дань была скромная, неожиданность не столь уж велика, и литературно-критические сейсмографы в данном случае не отметили какого-либо колебания поверхности. Да Нилин, собственно, на многое и не претендовал. Рассказ назывался подчеркнуто скромно — «Знакомство с Тишковым». Знакомство, первое знакомство с людьми, вознамерившимися устранить ошибки и недочеты, умеющими наблюдать и думать. Интерес к личности, человеку, интеллектуальным прежде всего возможностям, нравственной сути.

Ахти какой новации в том не было. Как и в приеме контраста, какому оказывалось явное предпочтение: старые работники — новые работники, старый стиль — новый стиль. Постоянное сравнение поступков, биографий, манеры держаться, говорить, слушать. Почти каждому действующему лицу противостоит его антипод.

На эти особенности желательно сделать упор отнюдь не из-за их оригинальности. И не только потому, что они присущи «Знакомству с Тишковым». В них исподволь и робко пробивалось новое творческое начало, которому предстояло возобладать. Могло и не пробиться. Рассказ промежуточный. О его герое, новом секретаре обкома Перекрёсове, еще мало что известно, и сам он не спешит выказать себя. Однако чего бы ни коснулось — очевидно: Перекресов совсем иначе подходит к делу и людям, чем его предшественник Виктор Иванович.

Молва («любит все поглядеть в натуре. Любит с черного хода зайти») подтверждается. Действительно, Перекресов норовит все поглядеть в натуре, любит зайти с черного хода, И чем больше деталей приводится в подтверждение, тем очевиднее принципиальное отличие Перекресова от Виктора Ивановича.

Виктор Иванович признавал лишь накачки и разносы, называл по фамилиям, «тыкал». Всегда был хмур и недоволен, держался с людьми так, будто они перед ним виноваты. Все крепко побаивались грозного секретаря. Но его, не вникавшего в существо, можно было умилостивить хорошими показателями, которым он охотно доверял и на основании которых решал — впереди район или отстает.

Перекресов же поступает иначе. Он сам, не страшась грязи и бездорожья, добирается до отдаленного колхоза, бродит по полям, заглядывает в свинарники, обедает в чайной, не спеша беседует с людьми. Он величает всех по имени-отчеству и если кого-то называет на «ты», то в знак особого расположения. В отличие от вечно хмурого Виктора Ивановича Перекресов благожелателен, доступен, во взоре его чуть заметная хитреца, и смеется он громко, что, по мнению Сергея Варфоломеевича, председателя райисполкома, как-то несолидно.

Сергей Варфоломеевич олицетворяет старое, отжившее, отвергнутое. Другого назначения у него нет. Так же как единственное назначение Перекресова и нового председателя колхоза Тишкова — демонстрация преимуществ современного стиля. Поведение Перекресова шокирует Сергея Варфоломеевича, каждый поступок вызывает недоумение. Присматриваясь и прислушиваясь к Перекресову, Сергей Варфоломеевич с возмущением думает:. «Неправильно ведет себя Перекресов, совершенно неправильно. Даже странно для секретаря обкома…»

Сельская жизнь, открывшаяся Нилину в «Знакомстве с Тишковым», не вызывала у него ни малейшего умиления. Колхоз, который принял шахтер-инвалид Тишков, развален. В нем процветало воровство, многие колхозники ударились в спекуляцию. Предшественник Тишкова — забулдыга, пьяница Федор Бескудников — и сам нечист на руку.

Но все это уже в прошлом. Сейчас Тишков наводит порядок. Он чувствует солидарность колхозников, и это придает ему сил.

Рассказ построен так, что само соприкосновение с делом в нем передано пунктирно, информационно, если допустимо так выразиться, — экскурсионно. И здесь причина его статичности, его бессобытийности. Главное из того, что могло произойти, уже произошло до приезда Перекресова. Сейчас Тишков водит Перекресова и Сергея Варфоломеевича по колхозу, показывает им одно, другое. И все показанное убеждает: трудности позади, приход новых людей не только необходим, но и достаточен для быстрого, решительного перелома.

Этот вывод так же безусловен для писателя, как безусловно преимущество новых работников перед своими предшественниками. И те и другие представлены в завершенном, взаимоисключающем виде. Работники старого стиля уступили сферу действия своим преемникам, свободным от каких бы то ни было наслоений прошлого. Сохранился лишь последний из могикан — Сергей Варфоломеевич. И хотя у него нет ни малейших перспектив, хотя он сам ощущает собственную непригодность и обреченность, писатель уделил ему наибольшее внимание.

Слова и поступки Перекресова и Тишкова столь очевидно правильны, что писатель не вдается в исследование внутреннего мира героев. Здесь его удовлетворяет знакомство первое, шапочное. А Сергей Варфоломеевич ему интересен как некое общественное явление.

Экономно и обстоятельно — Нилин это умеет — дано жизнеописание Сергея Варфоломеевича, в котором не упущено ничто, кладущее «краску» на председателя райисполкома. Человеческие качества неотделимы от деловых.

Сергей Варфоломеевич глуп и темен, у него нет никакой заинтересованности в работе. Он, по определению автора, душевно вял. Однако душевная вялость, не мешала ему безошибочно находить теплые местечки и зубами держаться за них. С великим умением, инстинктивно он избегал всяких жизненных тревог. Годами он приспосабливал свою жизнь и карьеру к тем, от кого она зависела.

«Вот так, пожалуй, всю жизнь он глушил в себе, может быть, даже самые лучшие душевные порывы только потому, что это могло не понравиться кому-то, кто мог посчитать это несвоевременным, лишним или, еще хуже, дерзким.

Эта способность применяться к обстановке, действовать с расчетом на чье-то мнение, приспосабливаться к чьему-то мнению принесла ему некоторый успех. Его считали выдержанным, степенным и продвигали все дальше по служебной лестнице».

Однако характеристика эта все же не совсем точна. Нам ведь ничего не известно о «лучших душевных порывах» Сергея Варфоломеевича. Вряд ли ему приходилось «становиться на горло собственной песне» — скорее всего не было ни песни, ни своего голоса. Сергей Варфоломеевич не столько жертва обстоятельств, сколько их порождение.

При властной, показной самоуверенности Сергей Варфоломеевич никогда слишком-то не надеялся на прочность своего положения, а теперь, когда наступили новые времена, испытывал с трудом скрываемый страх. Он боится всех: Перекресова, корреспондентов, боится даже Тишкова и рядовых колхозников. Он живет с сознанием неизбежности собственного крушения. «Будет все, не будет только меня. Выживут они меня. Уже выживают!» — с каким-то печальным ожесточением подумал Сергей Варфоломеевич».

Сергей Варфоломеевич настолько обескуражен всем происходящим, что не пытается ничему противиться. Сергей Варфоломеевич не противник Перекресову. Тут почти исключено сюжетное сцепление, необходимое для емкого конфликта.

Исполненные символического смысла строчки, стоящие в финале повести («Перекресов взял горсть мякины и стал внимательно и молча рассматривать ее под лампой. Он зачем-то дул на ладонь, и часть мякины сдувалась. А на ладони оставались зерна, показавшиеся Сергею Варфоломеевичу незнакомыми и необыкновенно крупными в свете лампы»), рождают благодушие, ощущение завершенности борьбы. Невольно уподобляют ее чему-то крайне легкому и безболезненному.

Между тем писательская биография клонилась отнюдь не к идиллически безмятежному продолжению.

Осуществляя внутреннюю ломку, перестройку, писатель обращался к собственному жизненному опыту, к своим молодым годам, когда он, не помышляя о литературном будущем, служил в угрозыске неприметного сибирского городка Тулона, колесил по тайге, вылавливая бандитов, наставляя заблудших на путь истинный. Время было тревожное — 20-е годы; юный сотрудник угрозыска чуть не схлопотал пулю, невесть кем посланную в светившееся среди ночи окно.

Значит, «Испытательный срок» и «Жестокость» писались с себя, со своих тогдашних дружков и недругов.

Ответ прост и несказанно удобен. Но сам порождает тьму вопросов. Биография может стать ключом к творчеству писателя, только не универсальной отмычкой.

Почему Нилин так поздно написал «Испытательный срок» и «Жестокость»? Вместо того чтобы сразу пойти за событиями, еще свежими в памяти, за людьми, чьи образы не успели потускнеть, он уносился фантазией в края, менее ему знакомые, писал о делах, менее известных. Почему для вызревания «Испытательного срока» и «Жестокости» понадобилось более трех десятилетий — срок, когда многое улетучивается, невозвратно уходит, когда были написаны десятки произведений, столь далеких «Жестокости», что диву даешься — неужто все это вышло из-под одного пера?

Если же станем тщательно, ничего не пропуская, прослеживать все этапы писательского пути Павла Нилина, то сделаем неожиданное открытие: примерно на полдороге между днями службы в тулонском угрозыске и днями написания «Жестокости» он опубликовал мало кому запомнившуюся повесть «О любви». Она, как видно, была Нилину не слишком дорога — в дальнейшем он не включал ее в свои сборники.

А между тем в повести «О любви» содержалось все, вернее — почти все, что позднее в «Жестокости».

П. Нилин предлагал очередной вариант древней, как мир, истории: он любил ее, но не был любим ею. Хотел рассказать «о любви», лишь о ней, ничего вокруг не касаясь, полагая, будто такое возможно…

Почему из бесконечного множества сцен, картин, страниц, промелькнувших в калейдоскопе памяти, писательская мысль дважды вырвала обшарпанные комнатки провинциального угрозыска, таежную Сибирь двадцатых годов? Почему из десятков прошедших перед взором лиц отчетливее всех вырисовывалось лицо «старого сыщика» Ульяна Григорьевича Жура и молодого — Веньки Малышева? Почему? В повести «Испытательный срок», этой прелюдии «Жестокости», есть мимолетный эпизод, неожиданно приоткрывающий завесу над авторскими побуждениями.

Только еще переступивший порог губернского розыска Егоров, менее всего надеющийся выдержать стажерский срок, впервые в своей восемнадцатилетней жизни получает приглашение на торжественный вечер, посвященный Октябрьской революции. Он идет по коридору управления милиции, где прогуливаются пришедшие на вечер мужчины и женщины. «Пахло духами, пудрой, легким табаком и чем-то неуловимо волнующим, чем пахнут праздники нашего детства, нашей юности».

Детство, юность с непредвиденной силой захватили Нилина. То, что — не всегда осознанно — сопутствует человеку на протяжении жизни.

Сибирь, разбуженная, растревоженная Октябрьским порывом. В ее глуши революция встречалась с самыми глубокими и сокровенными народными проявлениями. Неспроста отсюда, из сибирских деревень и таежных сопок, пришли в литературу первые герои Вс. Иванова, Л. Сейфуллиной, А. Фадеева.

П. Нилин прорывался к своей молодости, преодолевая толщу лет и толщу собственных книг, где эта молодость уже однажды отлилась, приняв формы и очертания, вызывавшие теперь несогласие. Он хотел ее разглядеть, постичь, передать заново со зрелостью, дарованной новыми днями середины пятидесятых годов.

Теперь Нилин признает власть времени над людьми. Да, глухая провинция, ослабленные расстоянием раскаты столичных потрясений. Захолустье — вяжущее, сковывающее. Измеряя глубину провинциальности, писатель всякий раз удостоверяется: многое способствует очерствению сердца и разума, а когда волей обстоятельств приходится сталкиваться с самым отвратительным и неприглядным, до чего же легко ожесточиться, извериться в людях.

В угрозыске работают не ангелы. Подвизаются и сомнительные личности, готовые служить нашим и вашим, взяточники, а то и враги.

На протяжении повести Нилин не устает сравнивать двух стажеров — Егорова и Зайцева. Но избегает выводов.

«Конечно, Зайцев более шустрый. Шустрых все любят, — замечает он, чтобы тут же оговориться: — Однако пока еще ничего не известно».

«А какой паренек Егоров? — спрашивает он в другом месте и поспешно добавляет — Об этом еще ничего не известно».

Не авторское осторожничание, еще меньше — попытка заинтриговать читателя.

П. Нилин не намерен опережать, подхлестывать действие. Неторопливо ведется бесхитростное сравнение. Ему подвергается все, начиная от незавидной одежонки приятелей и кончая оттенками мысли, чувства. Выводы же пусть делает читатель.

По воле случая, по путевке губкома комсомола два рабочих парня стали стажерами угрозыска. Испытательный срок выявит данные Зайцева и Егорова.

«Обыкновенные» парни отъединяются от общего потока и, попав в замкнутую ситуацию, испытываются не совсем обыкновенными обстоятельствами. В том и состоит «Испытательный срок».

Человек, не проживший и двадцати лет, переносится в условия, где повседневная работа означает повседневный риск, выключается из общей размеренной жизни и подключается к жизни, полной опасностей и тайн. Получает оружие и право его применить. Вместе с оружием и таким правом приобретает невольное превосходство над людьми.

На протяжении повести ни Зайцев, ни Егоров не совершают ничего предосудительного; если и допускают мелкие оплошности, то не без того, — новички.

Оба приняты в угрозыск.

Почему же благополучный, оправданный всем ходом финал вместо того, чтобы вызывать удовлетворение (мы, по нашей естественной читательской слабости, всегда ждем «хорошего конца»), вызывает недобрые предчувствия?

«Еще ничего не известно», — настаивает автор. Зайцев не преступил закона, инструкции, и бог весть до чего додумается тяжелодум Егоров. Но читатель уже видит некоторую неприязнь Жура к Зайцеву и его дружески-снисходительное участие к Егорову.

Зайцев вызывает настороженность как раз потому, что естественнее, легче Егорова осваивает новое для себя дело, становится в угрозыске своим. «Зайцев прямо-таки рвался к деятельности, бурной, рискованной, головокружительной, готовый хоть сейчас поставить на карту свою восемнадцатилетнюю жизнь».

А Егоров не рвался, не испытывал ни малейшего энтузиазма. Нужна работа, нужен заработок. Если уж послали в угрозыск, будет бороться со спекулянтами, нэпманами, бандитами. Но испытывать» как Зайцев, сладострастный восторг, почувствовав в руке вороненую сталь револьвера, ему не дано. Да что там револьвер! Надо же Егорову дойти до такого позора — грохнуться в обморок при виде повесившегося аптекаря. А во время операции в притоне Егоров тоже учудил — надумал забрать домой болтавшегося под ногами си-роту, усыновил его. И уж вовсе идиотски выглядел Егоров, когда задержанному матерому ворюге предупредительно подал пальто — не приведи бог, простудится.

Зайцев так не обмишулится. Решительности, смелости, сообразительности ему не занимать. И слюнтяйничать не станет.

При виде преступника Зайцева захлестывает ненависть: «Я бы его сейчас прямо стукнул». Он жаждет немедленной расплаты — око за око: «Убийство за убийство. Я бы даже и разбираться не стал…»

Жур возражает: разбираться нелишне, и опущенный в благородной ярости кулак— не самый праведный из судей.

Но новичка Зайцева не переубедишь, не переспоришь. Он не верит, будто кого-то можно исправить, будто надо во что-то вникать, и неуступчиво стоит на своем.

«Когда я еще хотел поступить в уголовный розыск, у меня было такое представление, что здесь сразу кончают. Берут и сразу в случае чего… кончают…»

Зайцева влекла в угрозыск мальчишеская романтика, но романтизировал он не благородство, необходимое профессии; упивался ее неизбежной жестокостью, пьянящей возможностью порисоваться. Тщеславное желание показать себя он мог удовлетворить лишь крутой беспощадностью, не задумываясь, нужна она или нет. Это и почувствовал Жур: «Тогда ты ошибся, Зайцев… Тогда тебе всего лучше было пойти в палачи».

Однако Зайцев не считает, будто ошибся. Да и Жур тоже не считает. Конечно, у молодого стажера «есть муть в голове», «…но я тебя мутным полностью не считаю», — говорит Жур, словно оправдываясь. Чтобы смягчить свою резкость, он советует- Зайцеву читать книги, думать, глядеть, как народ живет, узнавать, в чем трудность жизни.

Немножко — не правда ли? — обидно за Жура; он дает Зайцеву благие советы, каким тот не собирается внимать. Было бы отраднее, если б Жур сразу, что называется, поставил Зайцева на место.

Но писатель не всемогущ. И чем выше его сознание своей ответственности перед читателями, перед временем, о котором пишет, тем больше зависимость от объективных закономерностей, от человеческих натур и линий поведения.

Различия между Зайцевым и Егоровым еще не стали разногласиями и не давали Журу оснований для конечных заключений. Это различие индивидуальностей, темпераментов, а не взглядов. Ему милее Егоров. Но, подобно автору, он боится быть необъективным. Зайцев совсем неплохой парень, и воля его направлена не на какие-то черные дела. По отношению к Егорову он добрый товарищ, никакой не соперник. Склонный к насмешкам, он даже намеком не напомнил о нелепом обмороке Егорова.

Если о Зайцеве говорится в повести сдержанно, порой в холодновато-протокольном тоне, то о Егорове — мягко, часто с добродушной усмешкой, вместе с тем достаточно беспристрастно, чтобы не упустить из виду его промахи и странности. Вот в детском доме Егоров оказался бы кстати, и никто не поднимал бы его на смех.

Но так же, как обманчиво внешне очевидное соответствие Зайцева службе в угрозыске, обманчиво несоответствие Егорова. По убеждению Нилина, в угрозыске и в детском доме требуются сходные качества.

Жур сочувствует Егорову потому прежде всего, что и сам воспринимает работу в угрозыске как вынужденную, необходимую. «Никому не интересно мусор убирать. Но кому-то же это надо делать покуда». Никаких иллюзий, никакого упоения.

Взаимоотношения Егорова с Журом находятся на стадии первого знакомства и узнавания, когда не все сформулировано и прояснено, когда правомерна формула: «Еще ничего не известно…»

Она-то и вела П. Нилина от «Испытательного срока» к «Жестокости» — кое-что становилось известным, прояснялось…

Принимаясь за «Испытательный срок», Нилин, вероятно, не предвидел «Жестокости», не вспоминал давнюю повесть «О любви». Если следить за хронологической зависимостью событий, «Жестокость» предшествует «Испытательному сроку». В ней упоминается молодой рабочий Егоров, история его исключения из комсомола. В «Испытательном сроке» сказано, что Егоров приехал из Дударей, но нет намека на тот случай. Тогда и самому автору «еще ничего не было известно» о нем.

После Егорова автор приходит к логической необходимости создать образ нового Веньки Малышева. Предстояло понять, увидеть, что ждет Егорова, когда тот повзрослеет, поумнеет, избавится от неуместной сердобольности, однако не утратит юношеской чистоты и отзывчивости.

Словом «жестокость», вынесенным в название, обозначен смысловой центр новой повести. И каждый, начиная с начальника угрозыска и кончая рассказчиком, так или иначе должен ответить на вопросы, поставленные главной проблемой. Никому не миновать ее.

То, что раньше казалось несущественным, минутным, вдруг обрело серьезность, того, кто раньше мелькнул походя, пришлось остановить, настороженно прислушиваясь к нему, пристально вглядываясь. Неожиданности на каждому шагу.

Одна из наиболее разительных перемен — сам рассказчик. У пето появилось право и потребность сказать: «Теперь, по прошествии многих лет».

Оставаясь в зоне прежних событий, он отслоился от них. Взгляд стал проницательнее, его избирательность — осмысленнее.

Уже первые фразы, первый набросок к портрету Якова Узелкова определяют ключ предстоящего изложения. И хотя фразы в обеих повестях близки по смыслу и портрет совпадает, ключ — разный.

Когда-то повесть начиналась так: «Мы с Венькой работали в уголовном розыске. А Яшка Узелков был собственным корреспондентом. Понятно, что он немножко фасонил перед нами»; когда дальше следовало подробное описание больших, оттопыренных, так называемых «музыкальных» Яшкиных ушей, — читатель настраивался на разговор легкий, не сулящий серьезных откровений.

В начальных абзацах повести «О любви» рассказчик не имел оснований для вывода, каким поспешит поделиться, начиная «Жестокость»:

«Я давно заметил, что излишне важничают, задаются и без видимой причины ведут себя вызывающе и дерзко чаще всего люди, огорченные собственной неполноценностью». Для такого вывода в прежней повести и Яшка не давал основании, и сам рассказчик был недостаточно наблюдателен, не способен к обобщениям.

В «Жестокости» сразу же переключается стрелка. Общее направление вроде бы прежнее. Однако движение идет по другим, пока что близким рельсам. И трудно предвидеть, куда оно приведет.

Безусловно одно: Яшка Узелков теперь вызывает более пристальное внимание рассказчика, которому уже недостаточно прежних подробностей, прежних наблюдении. Он будет внимательно следить за Яшкой, и новые детали усилят его настороженность.

Отношение рассказчика к начальнику угрозыска тоже не осталось неизменным. В повести «О любви» протокольно сообщалось, что зимой сотрудники угрозыска составляли «опись наиболее выдающихся происшествий, представляющих, как говорил наш начальник, известный интерес для криминалистической науки»; в «Жестокости» фраза иронически уточняется: «…как любил цветасто выражаться наш начальник».

Рассказчик — не только его интеллектуальные, но и лексические возможности — определяет уровень повествования. «Передав ему слово», П. Нилин вместе с тем по-своему решил и языковую проблему.

П. Нилина не гипнотизирует самобытное крестьянское словцо, оно поблекло в его памяти, ему, в конце концов, не до него. Куда уж колоритен Лазарь Баукин, но и Лазарь изъясняется гладко, чуть не по писаному: «Это еще ничего… Это благодаря господа я только в плечо тебе угодил. Я ведь тебя насмерть мог ухлопать. У меня глаз, ты знаешь, какой? Как у ястреба. Почти что без промаха…»

Автор боится рассеивания, отвлечения читательского внимания, остерегается излишней локализации действия, неизбежной при диалектизмах. В передаче рассказчика должен сохраняться лишь индивидуальный оттенок прямой речи. Никак не более. Функция рассказчика слишком ответственна, чтобы ее можно было совмещать с чем-либо еще.

Рассказчику потребовалось окончить то, что именуется большой жизненной школой, чтобы дать себе отчет, скажем, вот в чем:

«…Всю жизнь я завидовал людям или начисто лишенным воображения, или ограниченным в своих представлениях. Им живется, мне думалось, много спокойнее. Их сердца медленнее сгорают. Им даже чаще достаются награды за спокойствие и выдержку. Их минуют многие дополнительные огорчения, но им, однако, недоступны и многие радости, порождаемые воображением, способным в одинаковой степени омрачать, и украшать, и возвеличивать человеческую душу».

А тогда он считал: «Я живу, как растет трава». И впрямь так жил. При благородстве устремлений ему многого недоставало: уму — широты, смелости, душе — дерзости. Он был верным, но пассивным Венькиным другом. Венька же искал людей, духовно деятельных, способных идти и против течения, отстаивать свои взгляды и тогда, когда с ними далеко не все соглашаются.

Модернизировать прежние отношения Веньки с рассказчиком — внутренне сблизить их — значило для писателя пойти на компромиссное упрощение, значило снять с Веньки часть груза, который тот, сцепив зубы, нес в одиночку. Имелся единственный выход: позволить рассказчику «вырасти», сдвинуться наконец-то с точки, на которой он как стоял в двадцать третьем году, так и продолжал стоять в тридцать девятом.

С первых же страниц «Жестокости» выясняется, что Яшка Узелков не совсем тот человек, за кого принимал его прежде рассказчик, да и начальник угрозыска не такой уж безобидный папаша» как казалось некогда. Узелков и начальник сразу же показывают себя людьми, с которыми теперешнему Веньке Малышеву неизбежно придется столкнуться. Еще не ясно — как, где, но придется. «Жестокость» — в том ее коренное отличие от своей предвоенной предшественницы — повесть о конфликте, трагическом конфликте Веньки Малышева с начальником и Узелковым.

Веньке предстоит вести бой на фронте более широком, чем он в состоянии себе представить, охватить своим юным разумом. В том-то и беда его, что ходом собственной жизни он подготовлен лишь для борьбы с явными, очевидными врагами, вроде «императора» Кости Воронцова.

Но именно то, как он ведет эту понятную ему борьбу, и делает Веньку противником начальника угрозыска и журналиста Узелкова. Поэтому таежные банды, стычки с ними не могут оставаться экзотическим фоном, они выдвигаются вперед, начисто лишаясь архаично-кинематографической завлекательности.

Венькино доверие к людям — это прежде всего вера в переубеждающую, перевоспитывающую, возрождающую человека силу революции.

Нет, не всякого человека. Венька не наивный слепец. Он часто сталкивается с лютыми врагами; таких не перевоспитают душеспасительные беседы.

Но видит он и людей запутавшихся, отчаявшихся, затурканных, отвергающих новую власть, не поняв ее подлинных устремлений.

Над трупом пятнадцатилетнего Зубка, адъютанта убитого атамана Клочкова, Венька не в силах подавить обуревающие его чувства.

«Ты смотри, куда он ему попал… Прямо в сердце. Вот свинья худая! Ну кто его просил убивать мальчишку?»

В Венькином сострадании к застреленному — ни грамма сострадательного всепрощения. Он — солдат. Однако не просто солдат, а солдат революции.

«Клочков — это дерьмо, — покосился Венька на труп Клочкова. — Клочков мог из него (Зубка. — В. К.) только бандита сделать, а мы бы сделали хорошего парня. Просто мирового парня сделали бы…»

Для начальника угрозыска, для Яшки Узелкова, как и для Зайцева из «Испытательного срока», все проще пареной репы: раз не С нами, значит — враг, раз враг — получай пулю. Тщедушному Яшке как нельзя более по душе «героическая» жестокость, в ней для него высшее проявление истинного мужества, ее прославляет он в своих пафосных писаниях.

У Веньки совсем иное представление о героизме. Он совершает немало поступков, именуемых подвигами, пробирается в заповедные таежные норы, в самое бандитское логово. Правда, прикажи начальник, и любой из молодых сотрудников сделает, попытается сделать то же самое. В чем же Венькино отличие?

Венька, во-первых, идет не по приказу, а по собственному побуждению, — так он понимает свой долг; во-вторых, делает еще и то, что его сотоварищи, к великому сожалению, делать не умеют, да и не намереваются. Он передает свою убежденность другим, до поры до времени не разделяющим его взглядов, даже враждебным им. В этом — нравственное, человеческое превосходство Веньки, его недостаточно, увы, ценимый остальными героизм, начисто исключающий позу и театральную картинность.

Такая линия поведения неизбежно втягивает Веньку в конфликт с теми, кто думает и поступает иначе, кто мешает ему — то ли тупым, раздраженным недоверием (начальник угрозыска), то ли краснобайством и фанфаронством (Узелков).

Непосредственная служба требует от Веньки прежде всего мер насилия, принуждения, чтобы скорее покончить со зловещим наследием гражданской войны — бандитизмом. Совместима ли его убежденная человечность с такой обязанностью?

Повесть отвечает на этот вопрос прежде всего историей одного из самых заядлых бандитов, Лазаря Баукина, того самого Баукина, который стрелял в Веньку Малышева, а потом, оказавшись в угрозыске, откровенно жалел, что лишь ранил, не убил его.

Но Венька — чудное дело — не испытывает к Лазарю просто никакой враждебности и проявляет какую-то снисходительность, острое любопытство. Его заинтересовал спокойный в своей ярости рыжебородый мужик, чистосердечно сожалеющий, что не ухлопал чекиста.

После разгрома банды Клочкова и первой встречи Веньки с Баукиным действие повести переносится из запыленных коридоров угрозыска в белую от снега тайгу, в затерянные на заимках села, переносится по необходимости — Лазарь удрал из тюрьмы.

Побег Баукина как будто подтверждает правоту начальника и Узелкова. Напрасно Венька столько «нянькался» с Баукиным, делился пайковыми консервами, лечил самогоном. Вот и долиберальничался.

Однако Венька непоколебим. Он живет с постоянным сознанием своей величайшей ответственности за все происходящее — «кто бы что ни делал». Он, Венька Малышев, в ответе за все, не только за себя, но и за начальника, за угрозыск, за Советскую власть. И если где-то допущена ошибка, несправедливость, Венька воспринимает это как собственную вину.

Второй, стоящий рядом, краеугольный камень малышевских воззрений таков:

«Венька жил искренним убеждением, что все умные мастеровые люди, где бы они ни находились, должны стоять за Советскую власть. И если они почему-то против Советской власти — значит, в их мозгу есть какая-то ошибка». Устранить ее — святая обязанность Веньки Малышева.

Поняв, что Лазарь Баукин — «умный мастеровой» человек, Венька уже не мог отказаться от борьбы за него. Венька снова и снова отправлялся в тайгу, налаживал отношения с Баукиным, искал следы «императора» Воронцова. И — нес правду таежным жителям, до которых не добирались пропагандисты, не доходили газеты. Револьвер ему не понадобился — его слово убеждало.

Этому слову поверил и Лазарь Баукин. Он понял, что главари банды менее всего радеют за бедняка-крестьянина. А мальчишку-чекиста из угрозыска, выходит, тревожит участь таежных обитателей, и он, отчаянный, лезет в одиночку туда, куда и целым отрядом лучше не соваться!

Как непохожа такая Венькина храбрость на храбрость, скажем, Зайцева, насколько она выше, истиннее. Потому и ближе нашим нынешним представлениям.

Лазарь и Венька чувствовали друг в друге нечто родственное. Близость людей, без остатка и страха отдающихся тому, во что они верят. Пока верили в разное, были врагами. Уверовав в одно, стали близки, подобно братьям. И Лазарь, некогда сокрушавшийся, что не сумел убить Веньку, теперь врачевал его рану.

В Лазаре Венька нашел человека, сходно с ним понимающего такие категории, как долг, правда, совесть. (На эти моральные категории и намека не было в повести «О любви».) Лазарь стал Венькиным единомышленником. А Венька, поневоле ведущий свою нравственную борьбу в одиночку, так нуждался в единомышленниках!

Почему, спросят, в одиночестве: был же надежный друг, который спустя годы поведал людям горькую Венькину историю?

Именно «спустя годы». Потребовались десятилетия, чтобы рассказчик, некогда живший подле Веньки, доискался до истинного смысла разыгравшейся, трагедии.

У Веньки ненадолго, но появляется верный друг, единомышленник. Это — Юлька. Лишь красотой своей она напоминает предшественницу из прежней повести; во всем остальном — совсем другой человек.

Внутренняя общность Юльки и Малышева обнаруживается неожиданно. На комсомольское собрание в Дудари с антирелигиозной лекцией прибывает видный, работник губернского комитета РКСМ Борис Сумской. Он умело строит выступление, от мирового капитализма и римского папы, прямехонько переходит к комсомольцам, «которые никак не могут освободиться от религиозного дурмана» Тут один шаг да предательства интересов пролетариата». Пример? Пожалуйста, Молодой рабочий Егоров участвовал в крещении ребенка, родившегося у дяди. Уком уже исключил Егорова из комсомола. Остается вскрыть до конца неприглядный поступок и единодушно поддержать правильное и своевременное решение укома; «Надо, чтобы и другим было неповадно…»

Двадцатые годы — годы суровой логики. Прямой переход от римского папы к провинившемуся комсомольцу никого, в том числе и Веньку, не удивил. Необходимо лишь удостовериться, действительно ли: провинился Егоров и какова степень вины.

Однако Сумской многозначительно отводит вопросы: «Значит, здесь, на собрании, имеются элементы, желающие выгородить Егорова. Понятно. Но я должен предупредить, что это не выйдет. Не выйдет!»

И не вышло бы, вероятно, не вмешайся Венька Малышев. Он не разрешал себе верить только обвинению и заранее не доверять обвиняемому. Коль рабочий парень со слезами на глазах твердит: не был. в церкви и. лишь дома выпил настойку, почему ему верят меньше, чем церковному старосте, «разоблачившему» комсомольца? Человек должен быть выслушан и понят. Если он вправду «нашим и вашим», ему не место в комсомоле. Но если невиновен, честен, если его мнимая провинность — клевета с воспитательными целями, Венька готов за него биться.

Венька поверил в чистосердечность Егорова и встал на его защиту, хотя собрание было уже готово подтвердить исключение Егорова, а один из ретивых ораторов заклеймил Егорова как хвостиста», слюнтяя и ренегата, лицемерным слезам которого никто не верит..

«А я верю слезам», — неожиданно произнес Венька. Он поднялся: против Сумского, против собрания. И получил поддержку Юли:

«Я вполне согласна с этим товарищем, который только что выступал… Он ставит вопрос совершенно правильно, по-комсомольски…»

Венька Малышев одержал двойную победу. Он повернул собрание. И не ошибся в Юльке. Да, она верный товарищ, думающий так же, как и он. Его потрясла Юлина солидарность. Он не в состоянии слушать радостно благодарившего Егорова, не в состоянии думать о ком-либо, кроме Юли. Но Узелкову не терпелось объясниться с Малышевым, доказать порочность его выступления. От такого спора Веньке не уйти, и он вынужден жертвовать необходимой ему, как воздух, встречей с Юлькой.

Впервые он понял: Яшка не просто лгун, которого «тянет на вранье, как муху на сладость». Это — целая философия.

Венька взывал к совести и правде. Узелков считал совесть и правду понятиями религиозными и таким манером быстренько с ними расправлялся. Частный случай, вроде, скажем, истории Егорова, для него значения не имел. Узелков исходил, как он полагал, из высших соображений. «Иногда, в политических интересах, надо сурово наказать одного, чтобы на этом примере учить тысячи… Что такое один человек в масштабах государства? В огромном государстве, даже в пределах одной губернии, его и не заметишь. Как какой-нибудь гвоздик! А тем не менее на его деле мы могли бы научить многих…»

Что значит какой-то там Егоров по сравнению со злободневными задачами антирелигиозной пропаганды! Или Баукин по сравнению с задачей поднять авторитет органов власти!

Венька начинает сознавать: ложь, приукрашивание, фанфаронство, пропитывающие узелковские корреспонденции и очерки, выражают определенные взгляды, настроения. Ведь Узелков открыто провозгласил: так надо для пользы дела.

Венька же Малышев не видел оснований для лжи, не признавал «лжи во благо». «Врать — это значит всегда чего-то бояться. Это буржуям надо врать, потому что они боятся, что правда против них, потому что они обманывают народ в свою пользу. А мы можем говорить в любое время всю правду. Нам скрывать нечего».

Спор с Узелковым — один из переломных моментов повести. Венька впервые почувствовал, что узелковские воззрения и узелковская практика — не пустяк. И неспроста Яшка держится, «как заведующий всей Советской властью… как будто у него есть особый права». Венька понял: щуплый, болтливый Узелков не просто трепач — он похуже, поопаснее. Узелковская философия способна подтолкнуть на преступление и прикрыть, расцветить его звонкими фразами. Она не принимает в расчет человека, презирает объективность как якобы буржуазную выдумку, вину не соизмеряет с нормой закона, произвол готова выдать за «революционное правосознание».

Все могло оставаться с Венькой — дерзкая отвага и безграничная сердечность, обаяние мужественной доверчивости и неуступчивая твердость; ему могла принадлежать заслуга «перековки» Баукина и поимки Воронцова. Однако без столкновения с Сумским и спора с Узелковым Венька не был бы в наших глазах героичен в той мере и в том смысле, в каком он предстает сейчас.

Венька уже не доверяет высокопарным речениям Узелкова и Сумского, маскирующим — в чем он все более убеждается — равнодушие, эгоизм, карьеристский расчет.

Комсомольское собрание важно автору еще и потому, что отныне Венькина любовь неотделима от его дум, устремлений, дел. Она подтверждает цельность и целеустремленность его натуры.

Рассказчик с увлечением и симпатией вспоминает Веньку. Но всего дороже ему безупречная чистота, честность друга во всем — в каждом шаге, помысле, поступке.

Честность Веньки бескомпромиссна — она все непримиримее. Она и становится камнем преткновения. Ее атакуют с разных сторон, из-за нее вспыхивают споры, возникают разногласия, разгорается конфликт, приведший к горестной развязке.

Венька часто думает о будущем, не сомневаясь: «Коммунизм наступит очень скоро». Потому ему особенно отвратительны ищущие окольную тропку. Встречая таких, он мрачнеет, все больше уходит в себя.

После спора с Узелковым его надежды связаны лишь с Юлей, ее зовет он в тяжелом сне, когда загноившаяся рана приковывает к больничной койке. Сохранить честность в отношениях с Юлей, не допустить не то что лжи — малейшей недосказанности. И после тяжких раздумий он пишет письмо. Он жаждет «чистой, как родник, жизни», непохожей на ту, какой довольствуются другие, допуская неискренность, обман, двоедушие. Ему необходимо взаимопонимание, духовная близость. Он трогательно бережен к любимой. Пусть она не торопится — хотя Венька исступленно мечтает о скором ответе, — пусть делает так, как сочтет возможным, даже форму ответа пусть выберет такую, которая для нее менее обременительна и не заставит ее волноваться так, как волнуется он «в эту душную ночь».

Посылая Юле комсомольский привет, называя ее товарищем, Венька не только платил дань своему времени. После собрания, когда Юля стала рядом с ним против Сумского, он не сомневался: она впрямь товарищ. Не просто «товарищ», а «любимый». Дописывая письмо, бесстрашный Венька «робко» глядит в ее «честные, таинственные глаза».

Он все-таки ошибся, чего-то не понял, не угадал в девушке.

Ослепленный безоглядной любовью, он довел собственную щепетильность до оскорбивших Юлю, не нужных ей уведомлений. Она ждала не нелепых признаний — самого Веньку. Ждала — и не дождалась…

Юля ближе Веньке, чем он предполагал и мечтал. Но убедиться в этом ему уже не довелось. Письмо было отправлено накануне решившей Венькину участь, тщательно и смело подготовленной им операции поимки «императора всея тайги» Воронцова.

Венька Малышев побеждает всесильного Воронцова не только смелостью, изобретательностью — он и здесь действует соответственно своим принципам гуманности и терпеливого доверия. Для него поимка «императора» — новый шаг к общему очищению жизни.

Готовя ловушку для «императора», Венька прибегает к помощи Лазаря и бедняков-крестьян, желающих вырваться из бандитского омута. Участие в операции Лазаря Баукина гарантировало от излишнего кровопролития. А помимо того, раз и навсегда отрывало Баукина от бандитов.

Для начальника же угрозыска помощь недавних членов банды в поимке главаря — лишь ловкий тактический профессиональный прием, лично его ни к чему не обязывающий. Дружба Веньки с Баукиным — что-то странное, настораживающее, какое-то чудачество. Начальник не мог и не хотел отрешиться от недоверчивого презрения к вчерашнему бандиту.

Начальник менее всего озабочен судьбами мужиков из тайги. Это не его печаль. Он думал о престиже угрозыска, о собственной славе. Ради этого, ради укрепления своего авторитета, ради вожделенных наград следовало прежде всего умалить роль Баукина.

Случилось самое для Веньки страшное — без всякой практической надобности нарушено его обещание Лазарю: телегу с Воронцовым, охраняемую Баукиным и схватившими «императора» мужиками, окружает милицейский конвой.

Веньке стало как-то не по себе и из-за предательства, совершенного любовницей «императора». Он сам толкнул Кланьку на такой шаг и не жалел об этом — то был верный и наименее кровавый способ схватить грозного атамана. И все-таки…

В те дни Венька, как никогда, остро ощущал собственную любовь, думал о ней, и любовная измена, даже идущая во благо, вызывала в нем смешанное чувство.

Чем более досадный для Веньки оборот принимала история с Воронцовым, вернее, с Баукиным, тем настойчивее обращалась его мысль к Юле.

Венька не признавал христианского всепрощения, бывал тверд, подчас — беспощаден. Прибегал к хитрости, даже обману, принимая суровую неизбежность крутых мер. Но только в бою, во имя победы.

Существовала граница, отделявшая то, что он хотел и считал нужным делать, от того, что решительно отвергал. Венька никогда не мирился с несправедливостью, не знал для нее оправдания. Теперь же при нем вершилась жестокая несправедливость по отношению к Лазарю, его товарищам, и сам Венька невольно выглядел обманщиком.

Потрясение было настолько велико, недоумение так горько и беспросветно, что умный, чуткий Венька совершил тяжкий просчет. Потерял веру в Юлю, допустил мысль, будто она передала его письмо Узелкову.

Так могла поступить и так действительно поступила Юлька из повести «О любви». Но Юлька из «Жестокости» — никогда! Письмо к Узелкову попало совершенно случайно.

Его письмо в руках Узелкова — это было свыше Венькиных сил, лежало за границами доступного его пониманию. Захлестнутый волной отчаяния, он разрядил у виска револьвер.

Для ребят из угрозыска, для Юли смерть Веньки — трагедия, глубину которой им предстоит постичь. Но вскоре после Венькиной гибели молодой сотрудник восклицает: «Обман всегда остается обманом! А Советская власть без обмана проживет. Ей обман не нужен».

Впервые, еще смутно, им открылся, словно озаренный вспышкой Венькиного выстрела, истинный облик Узелкова.

Это, конечно, не оправдание самоубийства; да, Венька, останься он в живых, сам бы первый осудил себя. Он не готовился к самоубийству, не помышлял о нем, и на предшествующих страницах нет и намека на подобный исход.

Принимая близко к сердцу трагизм Венькиного положения, переплетение обстоятельств, толкнувших на отчаянный шаг, мы понимаем: своей пусть и не оправданной смертью Венька Малышев обнажал опасность и серьезность узелковщины; неправильно, малодушно, однако все же продолжал противостоять ей.

Венька пал в борьбе — пал не от вражеской руки, а от собственной. Финал необычный для нас и для писателя. Но у Веньки, оказавшегося в одиночестве,?иного исхода в тот момент, думается, не было. Неумолимы события, упряма — психологическая логика. Венька Малышев из провинциального угрозыска 20-х годов, дважды названный писателем и дважды погибший, нравственной несгибаемостью не только определил собственное место среди современников. Он переступил границы своей эпохи и, обретя вторую жизнь, пришел к нам.

Тема, начатая «Испытательным сроком» и получившая в «Жестокости» свое драматическое развитие, углубление, не отпускала писателя, заставляла его искать новый материал, новое преломление.

Умение «переоткрывать» минувшее сделалось почти непременной чертой творчества. Писатель возвращался к себе, чтобы уйти от себя и обрести вновь. Так произошло и тогда, когда П. Нилин обратился к годам Великой Отечественной войны.

У повести «Через кладбище» нет таких прямых предшественников, как у «Жестокости». И пересмотра требовала не фабула, но принципы воссоздания человека на войне, а еще более — осмысление его подвига.

Большинство нилинских военных рассказов ограничивалось довольно беглой передачей факта и достаточно элементарным авторским истолкованием.

Теперь же война виделась несколько иначе, она представала вынужденной жестокостью, порой требующей, чтобы человек многое подавлял в себе.

Снова, как в недавней повести, писатель проверял своих героев их отношением к жестокости. Любая попытка перейти пределы необходимого — им отвратительна и ненавистна.

В прежних произведениях Нилина о войне подвиг чаще всего означал физическое деяние, свидетельствующее о мужестве либо находчивости. В повести «Через кладбище» подвиг — прежде всего овладение нравственной высотой, преодоление внутренних препон. Физическая смелость выражает смелость и силу духа. Как и в «Жестокости», подвиг тут лишен выигрышной живописности — он прекрасен выявлением внутреннего совершенства, порывом к нему.

Правда, неторопливый, выношенный и тщательно выписанный зачин, пространная экспозиция вселяют надежды на полотно большей широты, емкости, значимости. Не все, от начала заложенное в повести, развернуто др конца, Будто в какой-то момент автор решил сузить действие, обрубить часть сюжетных линий. Будто час испытаний укорочен, скомкан.

Впечатление такое, словно автор хотел сказать о большем, нежели он сказал. Линии Михася предстояло стать не главенствующей, а одной из нескольких. Но и она, невеселая история шестнадцатилетнего паренька, составляющая канву повести, достаточно показательна для того, чтобы увидеть в ней в чем-то по-новому понятую войну и человека на войне.

Рассказывая, как Михась по заданию командира партизанского отряда пробирается к подпольщику Бугрееву, который выплавляет для партизан тол из снарядов и неразорвавшихся бомб, писатель идет от очевидного и простейшего к сложному и доступному не только зоркому глазу, но и сосредоточенной мысли.

В «Испытательном сроке» и «Жестокости» основные препоны, мешавшие герою проявить доброту и доверчивость, как правило, находились вне его: время, своеобразие службы в угрозыске и т. д, Внутренних колебаний и сомнений Жур, например, не ведал, да и Веньку они посещали не так уж часто. Им в общем-то было ясно, кто достоин пули, а кто — доверия.

Михась, с детских лет слышавший о «вредителях» и «шпионах», теперь вдвойне недоверчив. Ему далеко не все очевидно. Всякий «вольный» разговор, не совсем обычное поведение вызывают в нем настороженность. Даже безусловные факты не обладают для Михася силой неопровержимых доводов. Подозрительность им принята едва ли не как норма. Она далась ему легче, чем не менее необходимая в партизанской практике способность доверять. Ему не кажется странным, если и его самого заподозрят, — лишь досадно: он-то уж не раз доказывал свою преданность.

Но рано повзрослевший на войне Михась, в сущности, еще ребенок, с душой, открытой всем ветрам. Поэтому Нилин, видимо, и сделал его центральным героем. Замкнутый по натуре Михась все же гораздо больше доступен влияниям, чем человек в летах. Однако ему вместе с тем труднее отделить необходимую в военные годы настороженность от мнительности.

Михась преодолевает свою озлобленную недоверчивость, вынужден преодолевать ее. Иначе нельзя выполнить задание командира. В том, что нужна смелость, бдительность, он никогда не сомневался, а сейчас убеждается, что нужно еще уметь отличить своих людей от врагов.

Но эта победа — вовсе не результат рационалистических сопоставлении. К ней привел ход вещей. В ней проявилось лучшее, заложенное в Михасе природой и воспитанием. Проявилось словно бы стыдливо. И пошло дальше, чем можно было предвидеть.

Около котла, где, как темные рыбины, ворочаются в кипятке снаряды, звучат неожиданные признания, ведутся знаменательные разговоры. В любой момент котел может взлететь на воздух, в любой момент могут нагрянуть гитлеровцы. Опасность придает особый смысл словам. А здесь звучат вроде бы неуместные слова — «жалко», «жалость». Да еще по отношению к кому? К немцам, тем самым немцам, на чью погибель плавится тол.

Размечтавшись, Михась самозабвенно припоминает, как он взрывал железнодорожное полотно, как громыхали летевшие под откос вагоны, как лес оглашался стонами солдат.

И тут объявляется Феликс со своей привычкой задавать нелепые вопросы:

«— Неужели не жалко?

Михась вздрагивает от неожиданности.

— Кого это жалко?

— Ну, этих людей.

— Каких людей?

— Ну, которые в поезде едут.

— Так это ж какие люди? Фашисты.

— Все равно, наверно, люди».

Что возьмешь с Феликса, который после гибели братьев стал всех жалеть, за всех переживать. Но Михась, не признающий сантиментов, жаждущий расквитаться с гитлеровцами за убийство матери, Михась, который минуту назад упоенно вспоминал о взрывах на железной дороге, вдруг признается:

«— А вы знаете, Василий Егорович, у меня тоже такое бывает… Уж на что я все-таки, можно сказать, политически подкованный, а и то у меня тоже другой раз просто сожмется сердце. Станет жалко.

— Кого?

— Вы не удивляйтесь, Василий Егорович… Мне тоже другой раз немцев станет жалко, когда попадаются пленные…»

В этом диалоге характерен и Василий Егорович, его дотошные вопросы, без которых, кажется, можно бы обойтись. Но ему нужно, чтобы Михась раз за разом повторил: да, он жалеет немцев, жалость сжимает его сердце, выворачивает душу.

Василий Егорович задает прямо-таки провокационный вопрос: «Может, нам бросить выплавлять тол, если тебе немцев жалко? Ведь сколько еще их этим толом можно убить?» Он спрашивает, заранее зная ответ, так же как и тогда, когда спрашивал: «Кого? Немцев?» Ему необходимо убедиться: мрачноватый Михась способен жалеть врага и способен преодолевать жалость.

Зрелый, думающий человек Василий Егорович понимает и принимает неожиданную исповедь Михася. Значит, война, овладев этим пареньком, сделав его не по возрасту хмурым и недоверчивым, не вытравила из него человечность, такое чувство, как сострадание. И скупой на похвалу Василий Егорович одобряет Михася, объясняет ему, откуда что взялось (Нилин любит подле героя, действующего интуитивно, ставить героя разъясняющего):

«— Ты хороший хлопец. И это хорошо, что мы не учили наших детей презирать другие народы».

Михась, хоть и знает чувство жалости, будет взрывать поезда с гитлеровской солдатней. Феликс, хоть и переживает за всех на свете, будет честно стоять на посту, пока отец плавит тол.

Но и Василий Егорович, все умеющий разъяснить, не освобожден от необходимости что-то преодолевать, подавлять те чувства, которые считает недостойными себя и своих обязанностей. Однако он не разрешит себе ни малейших уступок в принципах и взглядах.

На собственном горьком опыте он узнал, что такое гитлеровские зверства, и было бы неудивительно, если бы они вызвали в нем ответное чувство мести. Но он отвергает библейскую мудрость «око за око», повелевающую на озверение отвечать озверением. «Зверство — это уж их дело», — отрезает Василии Егорович, проводя черту между собой и ими.

Им движет не чувство отмщения, а нравственная враждебность фашизму. Она беспощадно межует стороны и дает силы для борьбы.

Едва ли не каждый персонаж повести встает перед необходимостью что-то в себе подавлять, а то и совершать чуждое своей натуре, человеческой природе. Преодолевая себя, он вырастает в наших глазах, ибо высока, гуманна цель преодоления.

Лишь один человек в повести ничего не преодолевает, не борется с собой. И хотя некоторые его поступки могут показаться на первый взгляд непонятным, автор отдает ему свои симпатии, откровенно любуется им.

Появлению Евы предшествуют противоречивые суждения о ней, споры, и настороженное воображение Михася уже готово зачислить незнакомую женщину в «немецкие овчарки» — ведь Ева вроде бы якшается с немцами. Но Михасю известно и другое: Ева вытаскивала из болота бомбы, те самые, из которых должны плавить тол; она пользуется безоговорочным доверием Василия Егоровича.

Как же это примирить?

Нилин не спешит на помощь к малолетнему герою. Ева слишком сложна для Михася. Оглушенный, раненный, он не может взять в толк, что же за человек эта женщина, спрятавшая его в погребе, ухаживающая за ним, как за родным ребенком.

Между тем Ева — по-своему цельная натура. Это война, сместившая нормальные понятия, сделала «загадочной» душевно здоровую и щедрую женщину.

Да, Ева ничего не преодолевает. Еще не преодолевает. У нее впереди жесточайшая борьба с собой. Повесть обрывается раньше, чем Ева успевает справиться со своим душевным кризисом, который особенно тяжек и глубок для здоровой, цельной души. Но исход его предрешен.

В своих произведениях Павел Нилин подвергает героев нравственному испытанию, выявляющему подлинную сущность каждого. Его не страшат трудные ответы, мучительные парадоксы. И подобная проверка оборачивается взыскательным испытанием для самого автора, дает право подходить к его творчеству с самой высокой меркой.

В. КАРДИН.

Загрузка...