Мне шестой год. Где-то далеко-далеко идет война. Там, на войне, которая мне представляется одной черной, с желтыми и красными огненными проблесками грозовой тучей, мой папа. Войну-тучу я видел много раз. Вывалит из-за горизонта, из-за леса тучная-претучная туча, спрячет-прогонит солнце, и начнут вокруг нее и даже внутри нее сверкать-полыхать желтые и красные молнии. Страшно становится не только бегать по улице, но даже дома сидеть и смотреть на тучу в окошко. А уж если бабахнет гром, то так и хочется под кровать залезть. И полез бы, если бы не бабушка.
Бабушка Марфа, я ее просто бабой зову, строгая, суровая. Говорит редко и коротко. Одета она всегда одинаково – в длинное черное платье и повязана всегда черным платком. Бабушка – мамина мама.
Уже после войны, когда я пошел в первый класс, я узнал, что на войне погибли бабушкины сыновья, мамины братья Илья и Иван. Ни Ильи, ни Ивана я не помню. Они ушли воевать, когда мне было два года. Тогда же ушел на войну и мой папа. Папу я по-настоящему увидел и узнал, когда он вернулся домой с победой и тремя красивыми, но строгими, как бабушка, орденами. Ими нельзя было играть, а лучше сказать – не хотелось играть. Рубиновые лучи орденов походили на капли крови. А кровью не играют.
Бабушка Марфа – баба Марфа, как она сама говорила, – больше всего на свете не любила врунов и трусов. Хотя нет, больше врунов и трусов она не любила Гитлера. Даже само слово «Гитлер» для нее было пакостным и тошнотворным. Скажет иногда «Гитлер» и тут же сплюнет, через левое плечо сплюнет. Там, за левым плечом, опять же по ее убеждению, за человеком всякая нечисть – нечистая сила – ходит-таскается…
…Мне шестой год. За окном черная, с желтыми прожилками туча. В доме почти темно. Мама на работе. Мама почти всегда на работе. Утром проснусь – мама на работе, вечером ложусь спать – мама на работе. Так что можно сказать, целые дни мы проводили с бабушкой, живем с бабушкой. Баба Марфа хорошая, добрая. Лучший кусочек мне отдает. Но жить с ней скучно. Целыми днями молчит и молчит. Кастрюльки пустые, у нас их несколько штук, с места на место передвигает, с веником шаральжовым по дому – по комнате, кухне – топчется. На икону темную, старую подолгу глядит. Не молится, но глядит и глядит… Икона у нас в правом углу под самым потолком находится, и кто на ней нарисован, я рассказать не могу.
– Кто там? – как-то однажды спросил я бабушку.
– Бог, – буркнула бабушка.
– Какой Бог?
– Никакой.
– Какой никакой?
– А так – никакой. Был бы Бог настоящий, Илюшу с Ванюшей не убили бы. Мне еще в детстве, такой как ты была, говорили: «Без воли Божьей волос с головы не упадет», а тут… – Бабушка прикрывала рот уголком своего черного платка и уходила на кухню. Через несколько минут она, вытирая глаза и щеки все тем же платком, выглядывала из кухни:
– Ну чего ты сидишь, в окно глядишь. Иди к Ивлевым, с Асей поиграйте. На улицу не выходите, скоро дождь будет. Ишь как молнии рассверкались. На веранде играйте.
…Квартиры наша и Ивлевых разделялись широкой длинной верандой. На веранде стоял большой, скорее всего никому не принадлежащий, ничейный, общий стол без скатерти. У стола стояли два старых обшарпанных стула, которые тоже были ничейными, общими.
Мама моей сверстницы и подружки Аси Ольга Афанасьевна, тетя Оля, работала в сельповской пекарне и раза два-три приносила с работы нам с Асей очень вкусные хлебные крошки. Крошки были прожаренными и хрустели на зубах. А уж пахли так – кружилась голова.
Когда после очередного угощения Ольги Афанасьевны нас с Асей хлебными крошками я решил угостить ими маму и бабушку и принес им в подоле рубашки две пригоршни хрустяшек – так мы с Асей называли крошки, – мама и бабушка всполошились:
– Кто дал?
– Где взял?
– Откуда?
– Тетя Оля… – почему-то испугался я.
Мама резко хлопнула нашей дверью и забарабанила в дверь Ивлевых.
Мы с бабушкой смотрели на маму из нашей двери.
– Что случилось? – шагнула из своей двери Ольга Афанасьевна. – Что случилось, Тамара?
– Откуда это? – Мама разжала пальцы и чуть ли не в лицо тети Оли сунула ладонь. – Темка сказал, ты ему дала, угостила…
– Я. Дала. Угостила. Нормальные крошки. Чистые. Я и Аське своей дала…
– Откуда?
– Из пекарни. Ты что, забыла, что я там работаю?
– Вам что, там зарплату крошками выдают? А может, ты премию таким образом получила?
– Бог ты мой! Тамара, ты куда клонишь? Думаешь, я эти крошки украла? Я и не поняла сразу, отчего расшумелась. А ты меня в воровстве заподозрила. Ну и соседушка! Ну и подруга!
Одной семьей живем, одно горе мыкаем, каждую картошечку пополам делим. Как ты такое могла подумать?
Да, несколько раз я по горстке крошек приносила. Асю, Темку угощала. Они же вон какие синюшные. А эти крошки нам сам наш заведующий Голобоков разрешил брать тем, у кого малые дети есть.
Две недели назад масло растительное кончилось. Поддоны смазывать чем придется приходится. Тесто часто подгорает. Булки снимем, пригарки ножами отскабливаем. Вот крошки эти и получаются.
На той неделе, говорят, какую-то смазку нам привезут…
И как ты, Тамара, подумать такое могла?! Мужики наши с фашистами насмерть бьются – за тебя, за меня, за детей наших. Все люди последние крохи фронту отдают, а я, видишь ли, карманы ворованным хлебом набиваю…
Ольга Афанасьевна заплакала. Мама обняла ее за плечи:
– Прости, Оля. Показалось мне, подумалось. Я дня три назад видела, как Ася с Темкой хлебные крошки с ладошек слизывают. Тогда вроде и внимания не обратила, может, подумала, довесочек ты им разделила. Я сама так делала. А тут опять – щеки в хлебных крошках, вот и подумалось… Прости!
К маме и тете Оле подошла бабушка, и они заговорили в три голоса, заговорили с причитаниями и слезами.
Ни я, ни вынырнувшая на веранду Ася конечно же не очень понимали, о чем речь, почему все вместе и по очереди плачут наши мамы и баба Марфа.
Самое знакомое из всех слов, сказанных, ими было слово «война».
– Война…
– Война…
– Война…
Нехорошее, страшное слово «война», голодное, злое слово. И зачем только люди придумали это слово, эту войну…
…С Асей мы никогда не ссорились. В теплые, солнечные дни в теплое время года мы играли во дворе нашего дома, в общем дворе нашего общего дома. В дождливые, ветреные дни мы чаще всего играли на веранде. Здесь мы никому не мешали и нам никто не мешал.
Любимым же местом для игр на веранде был стол. Во-первых, играя на столе, мы сидели или стояли на коленях на стульях. Так было теплее и удобнее. Во-вторых, у нас игрушек было немного, очень немного, и когда мы играли на полу, наши игрушки – несколько сосновых шишек, заветный бабушкин мешочек с разноцветными пуговицами, который она давала нам после долгих упрашиваний, деревянная ложка с обломанным черенком и невесть кем обгрызенными краями, медный краник от неизвестного самовара, две-три тряпичные куклы, голова глиняной кошки-копилки и еще кое-какая мелочь, которую я не могу вспомнить и уже наверняка не вспомню, ведь рассказ о том времени я веду через толщу прошедших лет и даже десятилетий и многие вещи и явления мне видятся так, как если бы я смотрел на них сквозь многометровый слой воды – тускло и расплывчато. Четко видятся лица дорогих мне людей – мамы, бабы Марфы, тети Оли, папы, моего папы, папа Аси навсегда останется там, на войне, похожей на черное грозовое облако с красными и желтыми прочерками молний и громыхающим громом…
И еще четко, очень четко я вижу… деревянную корову с белыми яблоками на синих боках – нашу самую любимую, самую главную игрушку с Асей Ивлевой – маленькой белокурой девочкой – моей подружкой, моей соседкой, моей, как я догадался много, много позже, будучи взрослым, моей самой первой, неосознанной, но незабываемой любовью.
Деревянная корова с белыми яблоками на синих боках принадлежала Асе, но Ася никогда не называла ее своей, а называла нашей, имея в виду меня.
Откуда она появилась у Аси, не знаю. Наши семьи, как мне потом, много позже, рассказывала мама, жили в этом двухквартирном доме с самого начала войны. Из этого дома ушел на фронт папа – школьный учитель. В этот дом поселилась в начале войны семья Ивлевых. Откуда они приехали, не знаю. Ничего не знаю и о довоенной жизни Ивлевых, как, впрочем, не очень много знаю и о довоенной жизни нашей семьи. В то время, о котором идет рассказ, я не знал, не помнил не только отца Аси, но и своего папу.
– Когда папа уходил на войну, – рассказывала мама, – ты спал. Я хотела тебя разбудить, а папа сказал: «Не надо. Пусть спит. Малыш все равно ничего не поймет. Да к тому же я скоро вернусь. Через месяц, ну самое большее – через два вернусь. Разобьем фашистов, и вернусь». Уходил он в конце ноября. Уже холодно было. Постоял у твоей кроватки в пальто, снял шапку, поцеловал краешек твоего одеяла и ушел.
Кажется мне сегодня так или действительно помнится… Лежу я в кроватке своей маленькой-премаленькой. Поспал. Проснулся, а глаза открывать не хочется – поплавать в полусне хочется, в тепле, чистоте потянуться-понежиться. И слышу я над собой полусонным голос папин: «…Не надо. Пусть спит… Разобьем фашистов, и вернусь…»
И папу едва сквозь ресницы вижу – большого-большого, сильного-пресильного, высокого-превысокого, с плечами широкими-преширокими. От такого папы, конечно, какие-то там фашисты, которых разбивать надо, сразу убегут. И месяца для их разбивания не потребуется…
Таким я папу всю войну, все долгих-предолгих четыре года помнил и ждал, вместе с мамой и бабушкой ждал… и Ася, и тетя Оля, и весь наш народ ждали…
…Деревянная корова с белыми яблоками на синих боках была очень красива. Выпиленная неизвестно кем из обрезка обыкновенной сосновой доски и тщательно отполированная, а затем покрашенная в два цвета – синий и ярко-белый, – с толстым добродушным носом и большим выменем, тоже выкрашенным белой краской, она буквально зачаровывала нас своим добродушием и необыкновенной окраской.
Любой читатель конечно же заметит, что эти строки написаны взрослым человеком на основе ярких воспоминаний о своем детстве. Далеко не все молодые люди и даже люди среднего возраста знают о том, что чем ближе они будут подходить к старости, тем ярче, острее, четче будут их воспоминания о детстве.
Все движется по кругу – Земля, другие планеты, время, жизнь. Круг бесконечен. Его начало впадает в его же конец. Конец порождает начало. Круг бесконечен – бесконечна жизнь. Уже только рождаясь, человек делает первый, пусть едва заметный, а может, и незаметный шажок к старости. Может быть, поэтому лица новорожденных похожи в первые мгновения на лица маленьких старичков. А лица людей в преклонном возрасте очень часто, если не всегда, похожи на лица младенцев.
То же самое происходит с нашим умом, сознанием. Старики, по крайней мере многие из стариков, к каковым себя сегодня относит и автор этих строк, впадают в детство. «Впал в детство» – это словосочетание наверняка слышал каждый из нас. А словосочетания никогда не рождаются на пустом месте. Слова становятся рядом при устойчивом явлении, означенном ими…
…Мне шестой год. Столько же Асе. Через год мы пойдем в школу. Обязательно пойдем в школу. Черная туча войны отодвигается туда, откуда она пришла. В сторону Гитлера. Молнии сверкают над ним, над его крысиной стаей всяких геббельсов. Мы с Асей знаем и Гитлера и Геббельса. Они действительно похожи на злых крыс. Мы часто видим их на картинках в газетах, которые читают тетя Оля, мама и даже бабушка, хотя бабушка читает по слогам и плохо видит. Чаще бабушка просит прочитать что-нибудь маму и тетю Олю. Послушает, послушает, плюнет в сторону:
– У-у, гаденыши. – И пойдет, еще больше сутулясь, куда-нибудь в уголок – поплакать.
Прилюдно она никогда не плачет.
…Мы ставим деревянную корову с белыми яблоками на синих боках на середину стола. Она настолько красива, что затмевает все остальные игрушки, даже начищенный толченым кирпичом медный кран от самовара.
И как правило, через несколько минут уже не мы играли коровой, а корова нами. Она молча просила нас, приказывала нам кормить ее. Весной, летом, осенью – травой, листиками подорожника, который густо рос в нашем дворе, одуванчиками, черемушными листьями и ягодами с куста за нашим домом. Зимой – картофельными очистками, на которых совсем не было картофеля, так тонко срезали их наши мамы и бабушка, обсевками муки, их мы потихоньку, щепотками брали со стола, на котором мамы и бабушка изредка просеивали серую, купленную по карточкам муку вместо печеного хлеба. Обсевков получалось много. Острые, липкие, они забивали решетку сита и, когда их вытряхивали, из него иногда разлетались и попадали в щели пола. Мы щепочкой выковыривали их и кормили ими нашу корову.
Зимой, в морозы, деревянная корова с белыми яблоками на синих боках жила то у Аси, то у меня. Мы никогда не ссорились из-за нее. А стоило кому-нибудь из нас приболеть, то мы не сговариваясь оставляли ее у заболевшего на несколько дней, сколько он болел.
Мы любили свою корову. Очень любили.
…Извещение – похоронка о том, что старший сержант Ивлев Виктор Петрович пал смертью храбрых в бою с фашистскими захватчиками, – пришло Ольге Афанасьевне и Асе за три месяца до конца войны.
Не было криков. Не было громкого плача. Затихли, будто утонули в горькой тишине тетя Оля и Ася.
Шепотом стали разговаривать мама и бабушка. Затих я. Деревянная корова с белыми боками на синих боках в это время находилась у меня. Я взял ее, почему-то на цыпочках подошел к двери Ивлевых, без стука открыл ее, и, не закрывая дверь, положил нашу любимую игрушку около стены. Так же потихоньку, на цыпочках вышел, бесшумно прикрыл дверь и вернулся домой.
…Асю я увидел через несколько дней. Но это была уже другая, почти мне незнакомая девочка. С бледного, удлиненного личика с тонкими поджатыми синюшными губами на меня смотрели большие, взрослые, как у мамы, бабушки, Ольги Афанасьевны, глаза. Даже голос Аси изменился, стал глубже, взрослее:
– Это ошибка. Папа живой. Он убьет Гитлера и вернется.
– Конечно, вернется. Они с моим папой вернутся. Гитлера посадят в клетку, клетку поставят в кузов большой машины и будут возить, показывать. А убивать его не надо. На него все плевать будут. Пусть он лает. А кормить его будем мерзлой гнилой картошкой, пусть жрет.
– Пусть жрет!
– Пусть подавится!
…Наступила весна. Долгожданная. После долгой, холодной зимы, после долгих и трудных лет войны пришла весна надежды, весна уверенности в победе. Из ожившей, прогретой солнцем земли выплеснулась, потянулась к теплу, к высокому небу зеленая густая трава. Казалось, сама земля наконец-то освободилась от тяжести тревоги за себя, за живущих на ней людей.
Люди распрямились, заулыбались.
Тихо и сумеречно было в квартире Ивлевых.
Закончились наши игры с Асей.
Забылась наша любимая игрушка – красивая, яркая, веселая деревянная корова с белыми яблоками на синих боках…
…Как рассказал папа мне самому через много лет после того, о чем я теперь рассказываю сам, возвратившись из Берлина домой:
– Традиции рождаются быстро. Хорошие еще быстрее. Сфотографировались мы с нашим отделением саперов у Рейхстага и стали разъезжаться по домам. Демобилизовали нас, естественно, не всех сразу – группами. Саперы еще долго оставались в Германии. Разминировали мины, снаряды, бомбы.
Моя очередь отправляться на Родину подошла к августу. Командир полка Заворотняк при этом учел просьбу ускорить мою демобилизацию в связи с приближением нового учебного года. Ведь я школьный учитель. Тогда, в 1945-м, моя просьба и фраза «Я школьный учитель» мне самому казалась какой-то смешной, наивной. Четыре года я учился и учил ставить мины, ликвидировать неразорвавшиеся снаряды, бомбы. Привык к своему званию старшины, к солдатскому, не всегда изящному языку… А тут, как только мы отсалютовали Победу, остро почувствовал себя учителем. От нетерпения снова надеть цивильный костюм, прийти в школу, увидеть стриженые затылки мальчишек и бантики на косичках девчонок, услышать шелест книжных страниц и мягкий шорох мела по школьной доске – заныло сердце. Стоило мне на минутку закрыть глаза, и я видел, как вместе с мамой, с тобой, хотя, когда я уходил на фронт, ты был совсем маленьким, иду в школу. Небо чистое, чисто-голубое, бездонное забайкальское небо. И тишина – глубокая, бездонная, как небо, тишина. В небе – голуби. У тропинки, по которой мы идем, фиолетовые осенние ромашки. И в тишине – школьный звонок. Веселый. Строгий. Зовущий.
И хотя я был в военной форме, с шинелью то на плечах, то в руках, война мне не снилась. Она осталась где-то далеко позади, за дымом пожаров, за пылью фронтовых дорог, за линиями траншей…
Я на собственном опыте убедился в истине: человек рождается для мира, для солнца, тишины, для жизни. Война же – это что-то настолько дикое, противоестественное, чему я даже не могу дать своего определения, названия. Тех, кто жаждет войны, кто разжигает войну, начинает ее, надо даже не казнить, не карать – надо лечить. Это могут делать только маньяки – психически больные люди.
В Чите я прямо с поезда пошел в облоно – областной отдел народного образования.
Мне обрадовались. Учителей, особенно мужчин, в наших краях не хватало и до войны. А уж в войну, когда большинство из нас ушли на фронт, и после войны, когда многие не вернулись, появление каждого мужчины-фронтовика превращалось в событие для всего края.
Уже через час я получил приказ о назначении меня директором одной из больших школ области.
…Не буду подробно рассказывать о том, как папа вернулся с войны домой, как плакали от счастья мама и бабушка, как радостно было мне взлетать к потолку на его сильных руках, как хорошо пахло от него чем-то сильным и горьким, защитным и надежным.
…Я не хочу, не могу рассказывать и о том, какой глубокой и страшной была тишина в квартире Ивлевых… Только на второй или третий день пришли к нам после нескольких приглашений мамы, бабушки и самого папы Ольга Афанасьевна и Ася. Они будто нищенки встали у двери, будто нищенки, молча, не поднимая голов, приняли подарок папы – две банки тушенки, пару пачек концентратов гречневой каши и отдельно для Аси – несколько кусочков сахара и тут же, заплакав, ушли.
– А может, он тоже вернется, – как-то виновато, негромко сказала мама, как все мы поняли, об отце Аси. – Ну и что, похоронка… Могли и ошибиться…
Папа промолчал.
Папа не умел врать…
…Первые дни пребывания папы дома были многолюдными и суетными. Приходили папины и мамины друзья и знакомые. Какие-то заплаканные женщины, старики и старушки от дверей начинали разговор с папой с вопроса:
– А моего там не видел, не встречал?..
Бабушка не успевала подогревать самовар…
Мужчины много курили.
Многие из них стучали костылями, торопливо, словно стыдясь чего-то, заправляли пустые рукава в карманы пиджаков, здоровались с папой, неловко подавая ему ладошкой вверх левую руку:
– Ишь, что фашист, поганец, наделал…
Прибегали и мои сверстники-пацаны, заглядывали в окна, толпились у калитки. Наиболее смелые заходили в комнату, не моргая смотрели на папу, на его ордена и медали, шмыгали носами и торопливо запихивали в рот кусочки сахара – единственное, чем мог угостить их папа, да и то кусочки становились все меньше и меньше – гостей не убывало, а некоторые самые отважные мальчишки, девчонок-трусих почти не было, умудрялись получить угощение дважды.
Счастливые, помолодевшие мама и бабушка приветливо встречали и взрослых, и детей. Угощали морковным чаем. Приглашали к столу угоститься картошкой в мундире, уже дряблой, рыхловатой квашеной капустой.
Одновременно, как это умудряются делать женщины, они собирались в дорогу. Дорогу, в которую отправлялась наша семья, по-забайкальским меркам нельзя назвать дальней. Несколько сот километров отделяли наше село от большой железнодорожной станции, куда получил назначение папа.
В углу кухни стояли две большие матерчатые сумки. В них мама и бабушка в свободные от приема гостей минуты складывали зимнюю и летнюю одежду и обувь, какие-то узелки, посуду… Вещей было немного, но сумки постепенно приобретали округлые формы и солидный вес.
Вместе с другими ребятами, а иногда и одна приходила Ася. Она подходила к сумкам, ко мне, подолгу смотрела на маму, папу, бабушку, на меня. Ася давно привыкла к маме и бабушке. Они любили ее. Она любила их. А в папе, как мне сейчас думается, моя маленькая подружка старалась рассмотреть своего папу.
– Ты правда, Тема, уедешь? – по десять раз в день спрашивала меня Ася. Спрашивала с грустью и какой-то надеждой услышать мое «нет».
Тихий, тоненький, жалобный голосок Аси, как это бывает и у взрослых мужчин, будил во мне ложное чувство собственной значимости. Я расправлял плечи, гордо смотрел выше Аси и басовито отвечал:
– Надо ехать. Не оставишь же их одних, – и кивал в сторону родителей и бабушки. – С ума сойдут без меня.
Потом я, как опять же положено мужчине, снисходительно успокаивал Асю:
– Ничего. Я буду часто приезжать. Очень часто буду приезжать. Мы же будем жить совсем недалеко. Я поеду, посмотрю на поезда, на станцию, а потом приеду и расскажу тебе.
– Правда приедешь?
– Правда.
…На станцию, куда папа получил направление на работу, мы приехали в последние дни августа. Как это полагалось в те далекие времена, сразу получили квартиру. В ней уже находились три железные койки, диван, стол, несколько стульев, шкаф для посуды. Все было несколько подержанное, но вполне пригодное для дальнейшего использования.
Какой-то высокий усатый дяденька, как потом я узнал, школьный завхоз, добрый и заботливый Василий Ульянович, принес со склада четыре матраса и четыре подушки. Он же принес из дому булку хлеба, кусочек сахара и заварку настоящего, не морковного, чая.
От ужина с нами он отказался.
Поев, мы легли спать. А рано утром мама и бабушка проводили нас с папой на работу. Я шел работать в первый класс, а папа – директором школы.
После уроков я пришел домой один. Папа остался в школе. Один, без провожатого, я пришел потому, что наш новый дом находился рядом со школой, в ее дворе, со всех сторон огороженном красивым зеленым штакетником.
Войдя в дом, я на секунду остановился у порога. Мама и бабушка успели привести нашу квартиру в полный порядок. Кровати были застелены чистыми простынями, стол – цветастой клеенкой. На полках посудного шкафа стояла чисто вымытая посуда. Пол еще не просох от мытья. На окнах весело светились ситцевые занавески.
– Проходи, проходи, уважаемый первоклассник. Поздравляем тебя. Мы приготовили праздничный обед. Умывайся и за стол. Скоро должен прийти папа. – Мама поцеловала меня и легонько подтолкнула к бабушке.
Бабушка прижала меня к груди, несколько раз чмокнула в затылок:
– Дожила. Дождалась. – И хотя совсем не верила, вернее, разуверилась в Боге, глубоко, облегченно вздохнула: – Слава Тебе, Господи! Войну пережили. Внук вырос. В школу пошел. Дождались…
А тут вот, – бабушка подошла к окну, – подарок тебе от Аси. Она очень просила отдать тебе на новом месте, когда ты, как и она, в школу пойдешь.
Бабушка раздвинула занавеску.
На подоконнике стояла деревянная корова с белыми яблоками на синих боках…