Для меня настоящая война началась не 22 июня 1941 года, когда мне исполнилось 15 лет и я окончил 8 классов. В то время я не то чтобы не понимал, но, по-видимому, еще не почувствовал всех ее ужасов. Первые бомбежки Москвы, эвакуация, возвращение, военные сводки – все это по молодости было не так страшно, как интересно. «Моя» война началась пол Новый год, 31 декабря 1943 года, когда нас, 17-летних мальчишек (шинель, брезентовый пояс, ботинки, обмотки – романтики маловато), привезли под Гомель, и на той стороне был плацдарм, куда день и ночь переправлялись войска I-го Белорусского фронта.
Я был «совсем простым солдатом» и имел должность наводчика зенитного орудия. Наша пушка, как все другие, должна была защищать переправу от немецких самолетов, которые пытались ее разбомбить. Но самолеты я увидел не в первый день, и не они, опять, наверное, по молодости, показались мне самым страшным на войне. Самой тяжелой за всю войну для меня, городского мальчика, показалась та первая новогодняя ночь и еще двое-трое суток после нее. Весь день и часть ночи ломами и лопатами мы долбили камни и мерзлую землю на дамбе у реки, чтобы вкопать нашу пушку, потом вырыть землянку для штаба и офицеров и потом уже – для себя. Днем мы еще могли немножко греться у небольших костров, которыми пытались оттаять землю, а ночью костров жечь было нельзя – светомаскировка. Но и спать на земле, на морозе, тоже было невозможно. Иногда ненадолго пристраивались около тлеющих углей, и тогда шинель с одной стороны дымилась, а с другой – покрывалась изморозью.
Может быть, для большинства моих товаришей-ровесников все это казалось не таким страшным, и сейчас они забыли о тех днях. Большинство из них были из деревни и, наверное. как-то привычнее и к физической работе, и к физическим лишениям. С высшим образованием у нас в дивизионе не было никого, а студентов было двое – я и наш повар (сейчас он доцент Авиационного института в Киеве). Кстати, и это тоже вносило свой вклад в мои тогдашние переживания – вместо той романтики, с которой я уезжал из Москвы (фронтовое товарищество, взаимная поддержка и т.д.), я встретил сначала, прямо скажем, довольно сдержанное к себе отношение.
В эти первые ночи, когда казалось, что дотерпеть до утра невозможно, я вспоминал своих московских друзей – одни из них учились со мной в институте, но получили броню, другие были освобождены по нездоровью. И я сознавал в душе, как мое чувство долга уступает желанию согреться, выспаться, отдохнуть, попасть домой любой ценой.
Мне, однако, повезло – в то время мне никто никакой «цены» не предлагал, и все шло своим чередом. Конец был вполне оптимистичным. Землянки мы построили, пушки установили, и жить стало теплее. Освоился я и с ребятами из нашего орудийного расчета, а потом и со всей батареей. (Они сначала были почему-то уверены, что на фронт я попал по недоразумению, а моя сокровенная мечта – торговать в лавке сахаром и маслом.) А через несколько дней началась и «романтика» – налеты авиации, стрельба наших пушек, и я почувствовал себя на месте и, как говорится, был не хуже людей. Подвигов мы, правда, не совершили – за все время весь наш район зенитной обороны сбил три самолета. Решить, кто из нас их сбил и кого награждать, было совершенно невозможно – стреляло орудии сорок Но дело мы сделали – переправа осталась целой. Правда, если честно, то шел уже 44-й год и немцы были «не те» – и самолетов у них было поменьше, и летали они поосторожнее.
Что же касается «любой ценой», то должен сказать, что таких мыслей я у себя с тех пор не припомню – очевидно, так худо мне уже больше не было. Потом мне не раз предлагали и «цену» – перейти в штаб, ехать учиться в офицерское училише – от всего этого я отказывался и доехал на своей пушке до Берлина. А вот как бы я повел себя тогда, в первые дни и ночи – не знаю.