Часть первая. «Живой»

1966

29 января

Последний аншлаг Мордвинова. Умер артист.

Великий артист и замечательный человек. Глыба, русский витязь сцены, гладиатор. Его голос, его интонации, пленительные и берущие сердце в плен. Не выдержало сердце. Инфаркт. Разрыв… и всё, его нет. Но он жив, как легенда. Легенда. Его имя — синоним доброты, великодушия, скромности необычайной, цельности и достоинства. Он не любил быстрого успеха и относился всегда к нему с недоверием. Превыше всего и за главное он почитал в актерском ремесле труд, труд каждодневный, до конца, при наличии, разумеется, данных. Я помню, как он сказал мне на спектакле «Ленинградский проспект»:

— Зайдите ко мне в перерыве. Потолковать надо[1].

Как истинный талант, он излучал силу, свет и заражал артистов неуемной жаждой сценичного существования. Его присутствие подтягивало всех, все старались, рядом с ним невозможно было работать вполноги, неискренне, не затрагиваясь. Он лежит в гробу на сцене, которой отдал жизнь. Вокруг черный бархат, тихо, неизвестно откуда течет музыка. Театр набит до отказа, артиста провожают в последний путь. Огромная толпа у театра, люди ждут на морозе отдать последний поклон любимому артисту, народному.

В «Пакете» — монолог с Зыковым… я старался быть похожим на Мордвинова. И я часто ловлю себя на том, что подражаю ему, так велико было его влияние на окружающих. Земля тебе пухом, великий артист. Вечная память. Аминь!

18 марта

Поселились на Автозаводской, но живем, вообще, у матери[2]. Мне это не нравится, хочу жить самостоятельно, хотя здесь на всем готовом. Выбился из какой-то налаживаемой уже системы, целый месяц не писал, каждый день помышляя, но сейчас снова начну заполнять эту тетрадку с остервенением.

Подписал договор с Минском на 7 месяцев, а мать пишет слезами, скучает, и самому невозможно… И не знаю, что придумать, а деньги нужны — кооператив… Зову отца в Москву, но что-то не внемлют голосу зовущего: то ли денег нет, то ли Ольгушу и хозяйство не знают на кого пристроить. Да и роль задумывается симпатично. Костя — наш Мышкин, русский тип (скрипка, заря, тростник). Еще не знаю, какой он, но люблю нежно, так люблю, что даже боюсь играть.

Венька[3] ругает А.Цветаеву, говорит: «Маразм дикий…», а мне нравится, по-моему, очень здорово написано и пахнет Русью, но не тележной, а Русью лучших ее представителей из интеллигентов. Напоминает Бунина. А моя матушка пишет, как граф Толстой, предложениями большими, развернутыми, иногда на полстраницы, но читается легко, и звучит музыка, и похоже на красивую русскую сказку.

Вознесенскому нравится мой свитер: черно-синий, работы известной русской киноактрисы Шацкой. Просит продать: свитера — его страсть. Если получит Ленинскую премию — подарю.

В поезде: парень едет с Севера, побывал у «хозяина», работал. Угощал водкой, но я не стал, сказал, что водку не пью, душа, дескать, не принимает, вот, мол, если бы шампанское. Поезд двинулся, я побежал в ресторан, купил шампанское, сыру, прихожу — мой попутчик спит… Пришлось опорожнить в одиночестве, капельку оставил на прощание.

Рассказывают, как Завадский, кутаясь в чужой плащ, пряча лицо, осенней грязной ночью поджидал очередную жертву-мышку. Он искал таинственности, риска, подражая Дон Хуану.

Пятилетний сын Высоцкого огорошил вопросом:

— Надо же наконец выяснить, кто ведет поезд: машинист или коммунист?

Либо врет отец, либо сын — Бисмарк.

Дождь. Туман. Сизый день марта. Свистят птицы: ругают и просят меня вернуться в свою деревню. Родина… Читают стихи по радио. Думаю: к чему живу, на что надеюсь, чего хочу? Нет ответа. Проходят дни, годы — ответа нет, до слез хочется домой… Смотрю на часы — надо бежать в театр…

29 марта

Почему нет декады русского искусства? Почему предки наши так много говорили, делали во славу России, во славу русского народа, русского человека, его души неповторимой — русской, хоть и забитой, его искусства могучего, единственного? Почему так попрали достоинство русского человека, он скоро забудет свое происхождение, свои традиции, обычаи, веками сложившиеся и с таким упоением, усладой вспоминаемые иногда нами.

Не клеится с Водоносом[4]… Ввод? Не пойму, вроде делаю от души, моя роль, Епифанцев[5] говорит, что я лучше всех, все, видевшие спектакль со мной, хвалят, но я чувствую себя не в…

Приспосабливаюсь и знаю, что не заиграл в открытую, мне свойственную манеру. Нет, дело не в манере, просто не я в роли, а я в роли кого-то, под кого-то и не могу отделаться от ощущения нарошности. Роль выстраивалась не со мной, ввод был более чем экстренный, но это, в общем-то, никого не интересует. Мне кажется, партнеры не понимают, что делают, и просто отвечают не на вопрос, заданный Золотухиным, а по штампу на вопрос X. От этого — зажим, бросание из стороны в сторону, неудовлетворенность в единственно возможном.

Моя тетрадь подходит к концу, я не читал ни одной записанной страницы, и сейчас даже грустно расставаться с ней, хоть и не терпится купить другую и тоже всю исписать. Началось все с того, что я составил себе т. н. план на каждый день, и один из пунктов был: писать хотя бы 20 слов каждый день. Можно было записать что угодно, это, впрочем, и видно, и даже анекдоты. Вернулся я к этому занятию, которое чуть было не забросил совсем, в первые два года семейной жизни, потому что ощутил, нет, не ощутил, это мура какая-то, мне всегда хотелось писать, иметь дело со словом, обрабатывать его, пусть кустарным и примитивным способом, но все же попробовать самому. Ничто не проходит даром. Мучения мои невелики, но зато чужую и настоящую работу я могу ценить и понимать намного лучше.

Не знаю, точно ли имеет одно к другому отношение прямое, но от чтения хорошей литературы я получаю наслаждение пря-мо-таки плотское, чего раньше не происходило со мной.

Так… Ну хорошо. Продолжим, пожалуй, в новой книге, на новом месте. «В браке все зависит от женщины», — кажется, сказал Экзюпери, но кто бы это ни сказал, он наверняка был женат, и кто с этим не согласен, обратитесь ко мне, я объясню. Ах, вы меня не знаете. Разрешите представиться — З.В.С., 1941 г. рожд., русский, соц. происхождение — крестьянин, женат, место работы — Театр на Таганке, должность — артист.

— Какой?

— Что значит сей дерзкий вопрос? Не вынуждайте меня быть нескромным.

— Где живу?

— Живу в Москве, у тещи на 10 м2 втроем, не считая собаки. Иногда ночую и прихожу мыться на Автозаводскую. На Автозаводской мне нравится, хоть здесь и нет тещи, которая бы за мной ухаживала, готовила, стирала и т. д.

— Что жена?

— А что жена? Жена есть, но она тоже работает над собой, ей некогда, да она и не любит заниматься ерундой. Не выходила же она замуж, чтобы быть мне рабой.

— Как? Это не рабство.

— Человек, что-то делающий по принуждению, — раб. Добровольное — я согласен… Приходилось ли вам высушивать после умывания свое лицо подушкой, и не тогда, когда вы безнадежно холосты, а когда вы безнадежно женаты и на Автозаводской нет тещи? Каюсь, я был несправедлив, когда сказал в капустнике: «Помни тещу и войну».

А иногда я вытираюсь майкой. Сегодня, например. Неудобно только, что приходится ждать потом, когда она высохнет. Но если пораньше встать, то и этого можно избежать, потому что голым завтракать забавно и аппетитно. Так что и в неудобстве есть положительное, надо только суметь отыскать его.

Сижу перед раскрытым настежь окном, пишу и вдыхаю щекочущие ноздри запахи, естественно, вызывающие аппетит. Запахи, очевидно, доносятся снизу, ибо из противоположного дома им не добраться — смешаются с вонью бензина и отработанными газами нескончаемых автобусов.

15 июня

Выпустили «Галилей». Вчера Высоцкий играл превосходно: 3-ю, и 8-ю, и 9-ю картины — просто блеск Но сегодня играл Калягин. Первый раз как будто в 100-й, успех такой же. Неужели каждый может быть так легко заменен? Кому тогда все это нужно? Не могу смотреть Калягина. Детский лепет, и потому противно. Таких артистов не люблю. Много красок и куриное близомыслие. Высоцкий мыслит масштабно. Его темперамент оглушителен.

23 июня

Тбилиси. Самолетом. Грязный номер. Ссора с Зайчиком[6] из-за какой-то записки. Выступали на телевидении: Золотухин, Славина, Хмельницкий, Васильев, Высоцкий.

— Твоя сестра?

— Жена.

— Жена?! О! — Интонация вверх, необычайное удивление, глаза широкие, влево, вправо. Шепотом, сочувственно: — Красивая, очень красивая. Давно женат?

— Три года.

— Дети есть?

— Нет.

— Нет?! — То же самое. — Чем же ты занимался три года???

Были в гостях в загородном доме у Медеи. Высоцкий и Епифан чуть не утонули в Куре. Не могли спуститься по скалам. Высота уверяет, что видел рядом змею.

Место изумительное. Слева гора, справа гора, под горой двухэтажный каменный дом, сад спускается обрывом к Куре.

18 сентября

В Омске пересадка на Ил-18. Новосибирск не принимает Ту-104 — ремонтируют дорожку. В Новосибирске бегу прямо на аэродром, к самолету, отлетающему в Барнаул. Упросил пилота взять лишним. Пилот — молодой парень, чернявый, согласился быстро. Есть же добрые люди на свете.

Часов в 6 я зашел во двор дома. Мать с отцом телеграмму получили и ждали меня дня через два. В это время они возились у печки во дворе, заохали, заахали… Слезы…

Окна в избе были занавещёны от мух, но я разглядел на кровати венчик племянницы. Она спала. Первое знакомство с ней удивительное.

— Оля, давай знакомиться, — подает руку, — меня зовут дядя Валера.

Смотрит на меня непонимающим взором, отворачивается и произносит:

— Ганат.

— Что?!

— Ганат. Дай ганат.

И тут до меня дошло: она просит гранат, который мы посылали ей в посылке. Из всех фруктов она больше всего полюбила гранат, и дядя Валера ассоциировался теперь у нее с этим фруктом.

Племянница оказалась девчонкой забавной, бойкой. Пела, плясала без конца. Это уж бабкино влияние, та всю жизнь бормочет какой-нибудь мотив.

Через неделю Нина прислала телеграмму: «Кончила сниматься не раньше пятнадцатого могу прилететь жду Москве твою срочную телеграмму. Целую. Соскучилась = Нина».

Мы только что приехали с братанами от Тони[7] из Белокурихи. Тут же даю телеграмму: «Срочно вылетай» — жду день, два, три, четыре. Подъехала Нина. Условный свист. Я читал в «каюте». Вышел не спеша, но сердце стучит. Обнимает отца, целует мать, Вовку[8].

— Вот это молодец, вот это молодчина, дочка, — гудит отец. А нам и целоваться неловко. Будто чужие стали — или были.

Мнемся. Не находим, что сказать. Нина шумит, размахивает руками и без конца: «Зайчик, Зайчик». Таращим друг на друга глаза. Быстро истопили баню. Мать посылает меня к ней, мол, помочь там что, а сама знает зачем, что больше всего скажет сейчас. Понес расческу ей, да там и остался.

На том месте, где стоит сейчас наш дом, была когда-то давно, еще до санатория, почта. И мать работала на ней, принимала посылки, еще что-то делала, но я этого не помню. Знаю только, что она и на почте работала тоже. Когда она работала в банке кассиром, я также не помню, но Вовка помнит, и мать сама часто об этом рассказывает. Деть нас было некуда, и ей приходилось брать нас с собой на работу. Шла война, Великая Отечественная — священная, а мать пересчитывала мешки денег, никому не нужных, обесцененных, до одури, щелкая костяшками истово, которые (счеты) мы беспощадно методично переворачивали, как она только зазевается.

Вовка говорит, будто бы у нее был револьвер в столе и что она умела ездить на велосипеде. Этого я не помню, но вижу как во сне: мать в новом костюме или платье летит с велосипеда в грязь.

— Так это после большого перерыва… А потом-то я ничего ездила.

Судя по всему (по фотографиям, по отцу и еще по некоторым соображениям), моя мать была красивая, очень красивая. И смех у нее, даже сейчас, бесподобный, громкий, заразительный и бесшабашный.

Мать рано вышла замуж, но быстро разошлась, вышла второй раз — и на всю жизнь теперь. Родила пятерых детей, из которых живы трое, включая нас с Вовкой. Двое померли совсем маленькие, они были от первого мужа.

Последние год-полтора до пенсии мать работала в местном быт. комбинате, делала конфеты, а когда не было патоки, ее посылали на подсобные работы, и я видел, как она еще с несколькими бабами таскает кирпичи. Но она и кирпичи таскала весело, шутила с бабами и смеялась бесподобно громко, бесшабашно.

Тетя Васса сказала: «Не отпускайте ее больше ни разу за ягодами, а то вы ее больше не увидите». Но сегодня она скоро ушла за ягодами… и мы не задержали ее. Отец мучается спиной ночами, ему уже шестьдесят.

Последняя воля Качалова — сжечь дневники. И сожгли.

12 сентября

Сезон 4-й.

ИТОГИ И НАЧАЛА. Неделю назад я начал свой четвертый сезон в театре. В Театре на Таганке — третий. Черт возьми, да как же летит время. Ведь вчера только я репетировал Грушницкого[9], а сегодня уже позади «Галилей» — маленький монах.

Сезон 65/66: ввод в Водоноса, маленький монах, работа в «Павших». Не так уж плохо, просто отлично, по-моему, если в каждый сезон будут попадать такие золотые рыбки, как Водонос и Фульганцио, — что еще нужно, жить можно. Конечно, если бы меня спросили, доволен ли я, я бы ответил отрицательно. Жадность моя не дает мне покоя. Если думать, что можешь умереть в любой день, все сделанное кажется малым, недостойным, а потому нельзя не торопиться.

Вот и нынешний сезон. Начал я его как будто бы достойно, тьфу, тьфу, не сглазить бы. Но что впереди? Маяковский, честно говоря, не греет, да и повторение сделанного в «Антимирах», в «Павших». От этого ощущения никак отделаться нельзя.

И вот думаю над Кузькиным[10]. Любимову очень хочется сделать это, но как перенести на сцену то, что так здорово написано прозой.

Я должен сыграть Живого, считаю делом жизни, чести.

Пригласили в «Братья Карамазовы» на Алешу. Думаю — нереально, ищут светлого, молодого.

Театр упирается в натурализм, а Шацкая — женщина немыслимой красоты. Первое принадлежит Любимову, второе — Вознесенскому, в смысле изречения.

17 сентября

Сегодня на репетиции Маяковского присутствовал «Дед Мороз» Марьямов'. Говорил о различии слова в прозе и стихе.

— В стихе слово единожды главное.

Смотрел Можаев[11]. Понравилось. Хочет работать с нами. Хитрый. Высокий. С подтекстом.

— Да, да, интересно, ну что ж, надо подумать, а у вас есть многое от Кузькина. Значит, вы очень хотите воскресить Живого.

Это не тот глагол. Мы его будем делать, что бы ни случилось. И МХАТу мы пилюлю вставим — это точно.

5 ноября

Я люблю эти несколько минут, когда можно не думать о карьере, а можно думать о чем угодно. Эти минуты возникают обычно между репетициями и спектаклем, после обеда, когда уже поспал маленько или пописал, собрался в театр, надел тот костюм, что нужно, сварил кофе и у тебя в запасе еще минут 10–15, когда ты можешь ими распорядиться как заблагорассудится и твоя совесть не осудит тебя ни за лень, ни за халатность, ни за что такое, оставит тебя в покое и удалится сама отдохнуть от чрезмерной бдительности. В эти-то минуты я, кажется, и живу, я свободен и могу думать что захочу и сидеть спокойно на стуле, не елозить.

Читаю Платонова «Фро» — но после него не хочется писать, тратить попусту время, так здорово, просто давит. Казаков же — наоборот, после него хочется попробовать, и не потому, что, мол, могу так же, а нечто другое.

Сейчас поеду на «10 дней». Будет Дин Рид[12]… Дина вызвал Гоша[13] на сцену, и они крепко расцеловались. Толпа завопила: «Гитару Дину», «Браво». Мы стояли, оплеванные его успехом.

Зоя[14] передала слухи из кабинета гл. режа: «Дину понравился Пьеро»[15]. «Не буду теперь ни с кем здороваться». Пел хорошо, но не боле. Чего-то мне не хватало. Самобытности либо голоса, в общем, Высоцкий успех имел больший. Дин сказал: «Режиссер и артисты, совершенно очевидно, люди гениальные».

Вообще он прекрасный парень; американцы очень похожи на нас.

Зайчик, смотря все соревнование с Дином наших менестрелей, заставляет меня петь русские песни: «Так хочется показать всем, на что способен русский человек». Можаев: «К вам как ни придешь, все веселье, веселье. Месяц походи и работать не захочешь».

18 ноября

Репетиция «Кузькина» с Б.Глаголиным[16]. Господи, помоги. Боюсь, как бы не умереть или б войны не было — пока не сыграю Живого.

Из дома не пишет мать. Разобиделась вконец.

24 ноября

Вчера заработал 30 рублей. Раздал долги. Купил бутылку водки, торт. На концерте пел Вертинского «Пьеро». Пожилой дядечка поблагодарил и сказал, что я исполнил лучше, чем это делал автор. Лестно.

1967

23 января

ВТО. Я и Венька отпросились у жен. Банкет устроил Высоцкий. Говорили: о сказке, об устройстве Люси[17], о каком-то сценарии для нее, может быть, самим придумать.

Новое дело у меня в жизни — долг перед Люсей, надо что-то сделать для нее.

24 января

Первая репетиция с Сегелем[18].

— Не старайся очень.

До перерыва шло отлично, после — чушь, ужас, но, господа пр. заседатели, я еще не сказал своего последнего слова. Любимов смотрел «Пакет».

— Валера, мне очень понравилось.

Я обалдел, очень рад был, весь день счастливый. А жена снова канючит, злая, колючая, недовольная моей вчерашней вылазкой. Поистине — за хорошее надо платить. Как мне жить? Что делать? Мрак. Неизвестность.

28 января

Купил машинку. Теперь твоя душенька довольна? Не знаю, что я с ней буду делать, готового ничего нет, а что есть — переделывать да переделывать. Но… взялся за гуж… теперь карты в руках, надо писать.

«Антимиры». С аэродрома явился Андрей[19]. Прилетел из Флоренции, спасал искусство от наводнения. Читал. Забывал, обещал закончить в следующий раз.

Репетиция Маяковского. Ничего пока не соображаю, нравится Любимов, даже больше, — поменьше бы он только говорил о дисциплине.

6 февраля

Сплошные разговоры о Любимове, о его неуважении артистов, о жлобстве, о Маяковском. Свалив неудачу «Героя» на артистов, Любимов с радостью подхватил перепевы идиотов об отставании актерских воплощений от режиссерских замыслов. Чем дальше, тем больше уговаривает меня не сниматься.

— Дерьмовый сценарий, зачем. Хорошо снялся в «Пакете». Практически ты выпадаешь из «Пугачева», да и с «Кузькиным» будет трудно.

Откровенное запугивание, правда, он был под парами. Печатаю «Стариков», писать некогда, боюсь войны с китайцами, мне бы выкроить пять лет, и я бы кое-что сделал. Глаголин ходил к Можаеву.

— Условия ужасные, дом — развалюха, страшно… Как он живет?

— Что Можаев?

— Грустный как собака, жена у него прелесть, латышка.

— Она работает?

— Да, редактор какой-то.

— А на вид такая простая!

Левина[20], из разговора с Любимовым в машине об артистах:

— Забурели артисты, забурели, даже Высоцкий. Единственный, пожалуй, кто держится, — Золотухин.

Очевидно, она не сказала вторую половину фразы:

— Пока не сыграл Кузькина.

Идея. Вчера, сегодня, завтра.

Любимов: Вчера были очень уважаемые люди из Франции и сказали, что монахи в 6-й картине не действуют, не тянут, занимаются показухой.

— Премьер Италии сказал, что артисты забурели.

— Зажрались, формализм, не общаются… не по-живому…

Любимов: Володя, сегодня буду смотреть, острее тяни существо проблемы.

Артист: Ю.П.![21] Дак я ведь не репетировал, Славина[22] была больна, вы заняты очень… я уж сам кое-как.

Любимов: Тем более разговаривай за жизнь, в Брехте можно выплыть, только вскрывая социальную суть, жизнь — «а мне надо жить или нет», мы все-таки люди, что, нет?

Артист: Я понимаю, но я ни разу не репетировал.

Любимов: Да брось ты всю эту ахинею, система доведет вас до ручки, это уже анекдот, не верю я в эти периоды застольные, полгода репетируют, наживают, чего наживают?? Штаны просиживают, и ни черта не выходит… Надо пробовать сразу, выходить и делать, а не заниматься самокопанием… «Сейчас, сейчас я наживу, сейчас, сейчас», выходит, плачет настоящими слезами, упивается собой, а в зале ржут. И занимайтесь дикцией, почему я к вам так придирчив, разучились работать, балетные каждый день тренируются, он знает, я кручу 16, аты только 15, а если я буду крутить 32 — я мастер, мне цены не будет. Артисты считают, что им не нужен тренаж, дескать, было бы самочувствие внутри, «выйду сейчас и дам, ух дам», и дает — смотреть противно, поэтому диалог неживой, ни спросить по-настоящему, ни поставить проблему. К чему я все это говорю: надо всегда на сцене дело делать, заниматься делом, а не показухой. Вот вчера в 6-й картине спросил правильно.

Артист: Вчера я не играл.

Любимов: Ну, значит, не вчера, раньше. И глаз должен быть в зал. Ну, так сказать, как бы вам сказать, вот кончается сцена, и вы не продолжаете ее, а так останавливаете и начинаете что-то свое, заранее заготовленные красочки, разыгрываете, не ведете сцену, не живете по-настоящему в ней, партнер играет, а вы в это время отдыхаете, пережидаете, вместо того чтобы искать свое поведение во время его действия. Сами не работаете, не развиваете роли, не освещаете.

— Ты скажи, что не понимаешь.

— Я сказал…

— Ну и что?

— Что?! «Бери острее, вмазывай в зал, тяни сквозное».

— Шутки гения.

17 февраля

Премии. Мне 100 рублей. Много. Завтра получу. Разговор, два, с Любимовым — отпустите сниматься…

— Как! Ну как, скажи, выводить тебя из репертуара я не буду! Ну как, скажи, освободить тебя, а репетировать, как я могу репетировать без тебя Маяковского, отменять репетицию?

— Ну, нет двух Маяковских и трех главных подонков, вы же не отменяете репетицию, более того, вы забываете, что их нет.

23 февраля

У меня сегодня праздник, и, хоть я освобожден от службы на действительной, в честь него жена мне подарила электрическую бритву шикарную. Наверное, грянет гром; а еще, это того непостижимее, — купила мне сигару. Я ее сейчас прижгу и налью кофе, и будет счастье.

Мне сейчас впору начинать гениальный роман, но я подожду, не к спеху, успею, и, хоть мне уже скоро долбанет 26, сохраняю веру и надежду, никто и ничто не может запретить мне мечтать.

Давал читать «Стариков» Высоцкому. «Очень, б…, понравился… и напечатать можно».

7–8 марта

Борьба за съемочные дни.

Ю.П.: «Мы дали ему квартиру — он должен сделать выводы».

Прием у французов. Вилар[23], Макс[24], пьяный Ефремов и ухаживающий за своим шефом, за своим «Де Голлем», — Козаков. Перед входом остановил милиционер:

— Вы не ошиблись, вы знаете, куда идете?

— Да, знаю, не ошибся.

— К кому вы идете?

— К французам, журналистам, у нас должна состояться встреча с Виларом. Моя фамилия Золотухин, я из Театра на Таганке.

— Вот так бы и сказали, а то идете с палкой, за плечами мешок, здесь рядом Белорусский вокзал, часто ошибаются.

— Нет, нет, мы не ошиблись.

— Значит, вы артист, ну идите, извините.

Убил сигарами. Дали на дорогу 5 штук.

25 марта

…г. Москва, Ж-456, ул. Хлобыстова, дом 18, кв. 14. Таков мой теперешний адрес с 15 марта, кстати, уже 10 дней я живу в новой квартире.

Две комнаты по 16 м2, одинаковые, разнятся цветом обоев, светлые. Полы — линолеум, разживусь — настелю паркет. Ванна, сортир раздельные, это шаг вперед в нашей советской архитектуре. Вода холодная-горячая пока бывает, течет нерегулярно. Есть, есть — вдруг исчезает, снова появляется. Два дня не горел свет. Крыша протекает. Продолбили 6 дыр, спустили воду, можно уток держать. Вообще роскошь, конечно, разве можно роптать на судьбу, и все-таки муравейник — пооторвать бы «золотые» рученьки проектировщикам и строителям. На первом этаже музыка — на пятом пляшут. Секретов быть не может, бесполезное дело их заводить, только прислушался, настроился — и пользуйся бесплатным цирком.

Пятый этаж. Над нами только Бог. Лифт не предусмотрен и балкон тоже. Полное отсутствие всякого присутствия. Но жаловаться грех, грех, все хорошо, все, а чего, действительно, много ли ему надо!!! Дирекция долго будет попрекать меня за неблагодарность, облагодетельствовали, а он не внял, не понял. Ах, народ!

Зато за 10 дней мылся уже раз 6, если в баню бы сходил, оставил 96 коп. да на пиво, вот те два рубля и сэкономил. А уж какое блаженство, когда свое, и хоть спи в ванне, никто не имеет права тебя беспокоить. Хорошо! Нет, жить можно, жаловаться грех. Только вот с женой что-то не ладится.

Но эта книжка не для описания квартиры, а жизни в целом, в широком смысле слова жизни. В некотором роде продолжение дневников. Тех, коричневых, красных, розовых, и, наконец, эта — серо-буро-малиновая. Но она ничего, симпатичная.

Мои окна выходят в парк, много деревьев и пространства под окнами. Где-то на повороте строится кооператив Калягина. Из окна виден очень далеко огонь, огромный факел, жгут газ, а может быть, пожар, катастрофа какая, но это далеко, до меня эта катастрофа не достанет. Подумал: в этой квартире напишу гениальное произведение, и чихнул — теперь придется писать. Рядом строится продовольственный магазин. Наше парадное приспособят под распивочную и писсуарную. Напротив, наискосок, строится школа: детишки устроят бедлам.

Спим на полу — роскошно, на мой вкус никакую бы мебель не приобретал, только письменный стол. Так по пустым комнатам и резвился бы — красота. Соседи в доме все, конечно, из коммунальных квартир, не пропустят мимо, оглядят внимательно, пошушукаются — цирк.

26 марта

Все еще не вышел Маяковский. Измотал вконец. Любимов окончательно забурел, «мы все полное дерьмо, а он на коне».

На двух репетициях последних пахло карбидом. Когда выпускали «Героя», тоже пахло. Я запомнил этот запах на всю жизнь. Это были замечательные дни, начиналась новая жизнь, новое дело, я держал экзамен и был предельно свободен в действиях и словах, нет, волнение было колоссальное, но праздничное, восторг, что-то рождалось, а на всю суету было плевать 100 раз.

Любимов, не замечая, бросается из стороны в сторону, даже говорит противоположное себе. Но самое печальное, что он не замечает этого, ему кажется, он и вчера говорил то же, что сегодня.

Хочу устроить сегодня разгрузочный день, но из кухни вкусно пахнет, очевидно, завтра будет этот день.

8 апреля

Сдача Управлению. Фурор.

Погорельце в: Я ошарашен. Это, без дураков, гениальный спектакль.

Кирсанов: Впервые Маяковский зазвучал как Маяковский.

Эрдман[25]: Это лучший венок в могилу великого поэта.

Арбузов: Вы воскресили нашу молодость, за много последних лет я не помню ничего подобного. Мы повторяемся, а должен быть диалог.

Яшин: Это лучший спектакль этого театра.

Анчаров: Катарсис, я обливался слезами.

Золотухин: Я прошу, чтобы товарищи поразговаривали. Мы, 50 человек артистов, хотим знать нашу судьбу сегодня, сейчас… Мы не выпустим никого отсюда.

Смехов: Борис Евген., кроме того, что вы — руководитель, я знаю, что вы — друг театра.

Какой-то сложный у него ход был, никто не понял.

Родионов[26]: Вы о спектакле, а не обо мне говорите.

Любимов под конец всей бодяги закусил удила и попер на Управление, на МК[27] и т. д. Вспомнил всю трагическую историю, стоившую жизни человека, с «Павшими». Бросил перчатку.

Пришла жена мириться и помешала. Вроде помирились, спали вместе. Вчера подсуетился к Марьямову, отдал ему «Стариков». Переживал, что поторопился. Надо было сделать кое-какие вставки, поправки. Сегодня звонил:

— Ну что же, у меня осталось очень хорошее впечатление. Чувствуете слово, есть авторская страсть, и вообще радостно, что это на очень хорошем литературном уровне. Но необходима, конечно, еще кое-какая работа. Есть несколько замечаний по композиции…

— Работы еще очень много. Я переживал, что поспешил.

— Но главное, что стоит работать, стоит. Для более конкретного разговора мне нужно еще раз прочитать, уже с какими-то пометками. Я приду 11-го числа на просмотр, и мы встретимся и договоримся.

Вот это первый разговор с моим первым редактором, добрейшим человеком, «Дедом Морозом» Марьямовым.

Сейчас жду разговора с гл. реж. касательно завтрашней замены в «10 днях» для съемок… Надежд никаких.

…Да. Разговора не получилось. Полное отрицание всяческих обещаний, вместо ответа — рычание. Пришел в Вешняки, к себе домой, и настрочил заявление-письмо-притчу с просьбой забрать квартиру обратно, дабы она не стала притчей во языцех в устах руководителей, дать отпуск либо рассчитать на две недели. У меня были большие надежды на 8-е число, в случае удачи наступило бы потепление и на моем фронте, но, кажется, только наоборот.

10 апреля

Конечно, я не показал заявление. Снова разговаривал после «Павших» с обоими.

— Ну что ты канючишь? И, прости меня, сейчас ты ведешь себя бестактно. Я тебе сказал: «Завтра посмотрю и скажу», — зачем ты пришел сейчас? И почему ты так беспокоишься за них? Я понимаю, если бы ты отстаивал что-то свое, личное.

— Это было бы еще позорнее…

Полный раскардаш со своими же вчера-позавчера изложенными принципами.

Вчера был, несмотря на мои неудавшиеся разговоры, прекрасный день. Мы были с Николаем[28] у гениального российского писателя Можаева Б.А. дома. Господи! Я предполагал после рассказа Глаголина его существование в быту, но то, что я увидел своими зенками, как говорится, превзошло ожидаемое. Комплекс достоевщины…

Мы сидели на коммунальной кухне, среди веревок с пеленками, колясок (у него трое детей). Куча до потолка газет, банок, склянок, ведер с мусором, книг, кухонных всяких нужностей. Это же помещение служит ему, когда он бывает дома, и кабинетом. Когда мы вошли, на одном из столиков среди посуды стояла машинка, лежала чистая бумага на газетах и стило писателя.

— Вы извините, ребята, я не могу вас повести в комнаты, там малыши спят, а то разбудим.

Мы прихватили с собой «Старку», Б.А. подал грибков собственного запаса, откупорил банку немецких сосисок, и, выпив, стали разговаривать о жизни, в основном о земле, о крестьянстве, о Кузькине. Я задавал ему вопросы, до жути смахивающие на корреспондентский штамп…

— Долго ли лежал «Кузькин»?

— Полтора года. Истинное его название «Живой»… Трифоныч[29] просил меня никому не давать читать, даже друзьям… «А то перепечатают, разойдется в списках и для нашего читателя будет потерян… А сколько он пролежит, это пусть вас не беспокоит… Денег мы вам дадим, сколько нужно… И как только в политике просвет отыщем, сразу пустим». И я правда никому не давал читать, никто не знал. Трифоныч просил переделать конец, иначе, говорит, сам Бог только поможет, я отказываюсь…

— Кто из писателей вашего поколения достоин уважения, кого вы цените?

— Солженицын… Великий писатель… некоторые места в романе написаны с блестками гениальности… большой писатель… Афанасьев, Белов. Сейчас появились серьезные писатели.

— Как вы относитесь к Казакову?

— К Юрке?.. Хороший писатель, очень хороший…

— Как вы относитесь к Толстому?

— Как к нему можно относиться? Это бог… надо всеми… Но для меня еще к тому же его философия — моя религия.

Он много говорит о Толстом, а кругом летают мухи коммунальные — и от них громадные тени. Вот как живет замечательный русский писатель… Пишет на кухне. А мы… стараемся оборудовать кабинет, устроить жилье, условия т. е. для творчества, удобствами вызываем вдохновение… покупаем чернила, бумагу… машинку, весь подобный инвентарь, и только одного не хватает, одного не знаем — где купить талант, страсть…

11 апреля

Вторая сдача.

Ю.П.: «Пережимал, успокойся…»

Лиля Бри к: Я много плакала… и даже не там, где одиночество, тоска… лирика… я плакала на «Революции», на патетике, потому что эта патетика его чистая, первозданная. Это наша революция, это наша жизнь. Этот спектакль мог сделать только большевик, и играть его могут только большевики.

О. Ефремов: Я очень любил этот театр и Любимова со дня его появления (театра), но где-то глубоко в душе я не со всем соглашался, потому что иначе мне нужно было в чем-то изменять своим принципам, эстетич. понятиям. Но этот спектакль меня потряс и окончательно выбил из меня мои сомнения… Я плакал, волновался, это, конечно, лучший спектакль, необходимый нашему народу в этот великий год. И будет преступлением перед народом, перед партией, если он не пойдет…

Вик. Шкловский: Чтобы не плакать, я буду говорить несколько вбок. Пушкина открыли футуристы, вы открыли для нашей молодежи Маяковского… Это исторический спектакль, он освежает нам историю, настоящую и будущую, глубоко партийный спектакль. И, Лиля, помнишь ты это или нет, Маяковский любил говорить: «Поэт хочет, чтоб вышло, а чиновник, мещанин… как бы чего не вышло…» Позвольте поцеловаться.

Чухрай: Бывает патриотизм, и бывает патриотизм профессиональный, так же, как любовь просто и любовь профессиональная… Я протестую, чтобы профессиональные патриоты защищали от нас советскую власть. Я это говорю как старый коммунист, с начала войны, — это высокопатриотичный спектакль.

Баркан[30]: О проблеме актера в этом театре и о взаимоотношениях его с режиссером. О диктатуре режиссера — это злые, завистливые сплетни… Таких актеров, превосходно владеющих точным донесением мысли, владеющих пластическими, ритмическими средствами выразительности, нет ни в одном театре. Я это утверждаю… Воля актера творчески раскрепощена и точно направлена режиссером в нужную для общего успеха сторону… И теперь надо на наших диспутах поставить на повестку дня вновь вопрос о мастерстве актера: что это такое? Сегодня я, может быть, впервые понял, как неверно мы толкуем это понятие, и пришло время заговорить об этом с новых сторон, в новом освещении.

Мы, актеры, режиссеры, осветители, пост, часть — все профес. люди театра, долгое время не могли ставить, писать, снимать так, как этого требует совесть художника, так, как этого требует время… И произошла деквалификация: вот такая пьеса, со скудным запасом мысли и с таким же обсуждением, чего там обсуждать было, все ясно. Этот спектакль заставляет нас по-новому осмыслить нашу жизнь, наше поведение и поступки с революционных позиций, с позиций постоянного внимания к проблемам времени. И какие возможности у театра… Доселе не использованные… Поэзия… была забыта совсем, а мы искали, чего бы такое поставить…

12 апреля

Обсуждение «Послушайте» в Управлении. Многое, если не всё, записал.

— Дайте ему (Маяковскому) хоть после смерти договорить. — Шкловский.

Спектакль не принят, репетиции продолжаются в Ленинграде, снова горю синим светом. Ну что мне делать? Жена говорит — делай шаг! Какой шаг? Подать заявление? Как я вывернусь из этой авантюры — «Ничего, подождут, кино не к спеху». Сволочи, все, надо поступать решительно, но как? Чувствую, что произойдет нечто мерзкое, самовольный отъезд с гастролей — увольнение по статье.

Ладно, надо собираться с мыслями, послезавтра отъезд, и у меня дел невпроворот.

15 апреля. Ленинград

Телеграмма Сегелю. «Порядок, буду 19 24 21 привет Высоцкого».

— Володя, не забудь поговорить о моем деле.

Вообще как-то исправилось настроение. А почему не так волком отнесся сегодня Любимов ко мне, «к моему делу», потому что я подошел к нему с крестом, как черта спугнул.

Черный день, по-моему, первый такой:

Ю.П.:

— А с вами у меня особый разговор. Вы сегодня играли просто плохо, просто плохо. Не отвечаете, не спрашиваете, все мимо, не по существу, одна вздрюченность, вольтаж. Разве можно так играть финал? Я просто половину не понял текста.

Кончать самоубийством рано. Мы еще попробуем подержаться, хотя тоска, конечно, смертная.

Сегодня идет дождь. Сижу в номере. Не могу писать. Репетиций по вводам нет. Зарежет меня театр, но вчерашний разговор где-то внутри родил во мне противодействие. Будет легче разговаривать и рвать. Надоело все. Спасает, когда вспоминаю Зайчика, Можаева, Романовского[31], Кольку[32]. Делается теплее, когда знаешь, что они где-то есть и ждут встречи. Еще можно жить. Неприкаянность. Нет, Ленинград, наверное, снова мне неприятен из-за моих личных переживаний.

17 апреля

Приехал Зайчик. Наступило равновесие.

Любимов:

— Нет, конечно, вы понимаете, что это премьера, и вы вздрючиваете свою эмоциональную… штуку!!!

19 апреля

Зачем нужно было издеваться над собой? Приходить в норму, трепать нервы себе и хорошим людям. Любимов сделал свое черное дело, он победил, замотал, сегодня, и завтра, и вообще снимается другой артист. Мне ничего не остается делать, как выпить 200 грамм портвейна и погрустить. Я получил прекрасный урок игры и, «смею вас уверить, господа присяжные заседатели, сумею сделать выводы».

Нет правды на земле, как нет ее и выше…

Униженный и оскорбленный…

Директор:

— Вы наносите мне рану тяжелее тех, которые я получал на фронте… Это не самое большое несчастье, не торопитесь разводиться с женой и делать подобные заявления… Не торопитесь… Я ни к кому так не относился, как к вам… Я прошу вас, я прошу редко, этого не делать. Я начинал сниматься у Довженко… началась война… я ушел на фронт, пусть я посредственность… но поверьте мне, как человеку, который намного старше вас, все обойдется, и через полгода вы и мы с вами будем об этом вспоминать не более как… Я, со своей стороны, даю слово, чтоб ваше пребывание в театре сделать еще более приятным для вас во всех отношениях, и творческом, и бытовом, и к вашей жене… Считаю, что этого разговора не было… все это останется между нами…

Ю.П.:

— Почему у тебя бывают такие штуки: одну и ту же роль ты играешь то блестяще, то просто как будто не ты? Можаев тебя смотрел два раза и не узнал — такая была разница.

Любимов:

— Сядьте поближе, я объясню мизансцену, взгляните на сцену. Тишина, сесть всем ближе ко мне, чтобы не орать мне.

— Потрудитесь заболеть и родить эти гениальные образы. Чтобы образ вспыхивал. Тогда от вас глаз оторвать нельзя. Вспомните, как закрывали «Павших», «Доброго», «Антимиры». Копируйте меня.

Речь, обращенная к нам из-за того, что у нас не получалась трагическая любовь.

— Артисты — все эгоисты, стараются урвать себе побольше кусок, тянут одеяло на себя. Когда был человек, который мог собрать их эгоизм в единый кулак — подчинил их мелкие интересы большому делу, — был театр, не стало его — театр развалился.

Артисты всегда стараются растащить театр, растоптать самое дорогое, это в природе артистов, это их суть, я сам был артистом и отлично знаю все ходы… Задумайтесь, товарищи. Сходите в Ленком, посмотрите на их трагическую участь, вот до чего доводит актерский эгоизм, сплетни… Но у них есть ядро, они проявили самоё порядочность — солидарность, — 20 человек подали заявления. Наши артисты, убежден, не способны на это, только себе, только за себя.

Смирнов[33] рассказывает, как поступал в Щукинское, на собеседовании у Захавы:

— Что вы знаете об Америке?

— В Америке капитализм.

— Так, ну и что?

— Как ну и что? Он загнивает.

— Ну, эк вы хватили.

— Совершенно свежие сведения, скоро он совсем сгниет, и наступит социализм.

11 мая

Подобьем бабки. В некотором смысле итоговый день. Заканчиваются гастроли, в 0.40 мы отправляемся домой. С 7-го по 11-е жизнь протекала бурно до такой степени, что некогда было присесть к столу. Во-первых, поездка в Кронштадт.

1. Расстелил на палубе пальто, и улеглись с Шацкой.

2. Голодные как волки, теребим капитана. Разводит руками. Кок на берегу, у него (ключи).

3. На всю шайку выдал стакан портвейну и здоровенную сосиску, буханку черного хлеба с солью.

4. Банкет: водка, капуста, мясо.

5. Ссора до развода с женой. Высоцкий передал рюмку водки для меня. Она вылила ее в фужер с водой. Взбесился.

— Я раздражаю тебя?

— Да.

— Я не нужен тебе в жизни?

— Нет.

— Всё. С этого вечера мы свободны от долговых обязательств.

Капитан смотрит влево, вправо:

— Эх, черт, ни компаса не взял, ни локатора.

2,5 часа стояли. Я спал в трюме на лавке…

На «Ленфильм» Полоке[34] пришло письмо с моей фотографией: «Мы поклонники вашей картины «Республика Шкид», хотим, чтобы вы заняли в вашем новом фильме гениального артиста В. Золотухина» и пр. и пр. Из-за чего он не хотел меня даже смотреть на предмет киноискусства.

27 мая

Написал письма родне. Вчерась накатал рассказ «Дело», или ещё как: «О здравии и за упокой». Но чувствую, не получилось, нет, кое-что есть, конечно. Зайчик говорит: «Белок и даже желток есть, но нет скорлупки, а стало быть, и яйца нет». Залпом глотанул Катаева, здорово, просто здорово, но форму спер у Олеши, хотя у этих друзей трудно понять — кто первый изобрел что.

Вон Можаев на кухне коммунальной пишет, и ничего — получается. Сейчас возьмусь за последнюю часть «Запахов», потом подчитаю Казакова, Можаева и возьмусь «набело», т. е. с самого начала, сызнова все написать. Сейчас надо придумать эту самую скорлупку, а уж белок с желтком мы в нее вольем.

30 мая

Завтра творческий вечер Высоцкого. Это главная забота. Статья Фролова в «Сов. культуре» о «Послушайте». Телеграмма из Ленинграда. Утвердили на Женьку[35]. Я чего-то жду от этой работы — хотя и боюсь, вдруг не получится и заменят. Но как-нибудь с Божьей помощью.

3 июня

Вечер Высоцкого прошел замечательно. Народу битком, стояли даже в проходах… Потом бег за Иваном Б.[36] в носках по разогретому асфальту. А сегодня встал в половине седьмого. Жена говорит, за 4 года — в первый раз, вчера она попросила ребеночка, оттого и не спится.

Сегодня должен подписать договор с «Ленфильмом», боюсь, как бы театр не зарезал нас с Высоцким на пару.

4 июня

Та минута, когда я не думал о карьере. Выпили с Бортником, черт, тянет с ним выпить и поговорить. Но из формы я вышел, неделю пытаюсь войти, начать — и все не получается. Тупик.

Письмо Солженицына съезду. Стыдно будет перед потомками, что же вы делали, куда же вы смотрели, скажут. Дети спросят, обязательно спросят.

5 июня

Вроде уехал в Ленинград. Жалко смотреть на свои роли, сердце сжимается — мое, мной выстрадано.

Вечером. Кажется, у меня есть все теперь для полного счастья. 3 часа мастерил себе письменный стол. Зайчик на «Антимирах», первый раз в истории Театра на Таганке спектакль идет без Золотухина, кто-то пошутил: «Надо бы обвести спектакль траурной каймой: без Золотухина — как можно».

Бунин говорил: «Воробей. Хорошо… Опишите воробья, но так, как никто до вас, как вы его воспринимаете». И Толстой говорил: «Нечего писать? Вот и напишите, что вам не о чем писать». Совсем хорошо — дождь пошел. На небе ни звездочки — Лермонтов из окна — ярчее одним глазом косит, другой в темноте.

Завтра еду в Ленинград — получил телеграмму на примерку. Решил начать новую жизнь — вогнать себя в форму во что бы то ни стало — писать, читать, кувыркаться, придумывать роль, и поменьше мерехлюндий, а то совсем издумался. Чаще вспоминать Моцарта.

11 июня

Обед. Из Ленинграда вернулся утром. Репетиция. Глупость на глупости и глупостью погоняет. Отнес «Стариков» в «Сельскую молодежь».

— У вас что, проза… стихи?

— Проза.

— Хорошая?

— Плохая!

— Ну, к плохой мы привыкли, этим не удивишь. Садитесь! — кивнул на кресло.

В маленькой комнатке отдел. Зав. — Вучетич, ходит, приходит. Стучит машинка. Толстый автор что-то перепечатывает, двое других разбирают стихи, считают строчки, ставят звездочки, отметки. Сердце бьется раненою птицей, слежу, как бы равнодушно, одним глазом за моим «судьей». Ловлю улыбку, стараюсь понять, силюсь определить — по его дыханию, едва заметной улыбке, поворотам головы, — нравится или нет, о чем он думает? Какова моя судьба? Кончил. Улыбается. Кажется, даже смущен.

— Талантливый парень. Но даю голову на отсечение, это не напечатают, во всяком случае у нас это точно не пройдет. Анализа нет. Страшный, уродливый быт, изуродованные, жестокие люди, а ситуация анекдотическая. Очень хорошо рассказанный анекдот, в платоновской интонации рассказанный, она сама по себе уже угнетает. Только посмертным изданием, как Платонова, Булгакова. Ну, тут есть, конечно, отдельные погрешности. В этом месте очень натуралистично, это вызывает отвращение, перебор, неоправданный… Здесь вот — последняя фраза — просто под Пушкина запел, ты сам понимать должен — литературщина. Ну оставьте… Витёк! Ты почитай, интересно для тебя должно быть… Поначалу не обращай внимания… Приносите еще что-нибудь…

Рассказал Высоцкому, Смехову. Смехов одобрил, Высота:

— С одним рассказом таскаться неудобно, надо написать еще два-три, тогда уж и проталкивать.

А понес его потому, что Колька[37] одобрил «К сыну», понравилось, и советовал не торопиться, поработать тщательнее, и, может, в повесть дело вырастет. Вот я и подумал: «К сыну» откладывается, другого на подходе ничего нет, дай-ка снесу «Стариков», авось да пройдет.

Шли с Полокой по роли. Разбирали ситуации, придумывали характер, рещёния, приспособления, штампы. Работали увлеченно, и кое-что, по-моему, есть в корзинке. Буду работать дерзко и непонятно, неожиданно, нервно и изобретательно. Сделаю или умру. Начну все сначала, как будто никогда не был артистом, по-школьному: куски, задачи, внутренние монологи. Заведу тетрадь специальную. Лишь бы войны не было. Вчера «Павшие» первый раз шли без меня, «Сороковые».

4 июля

Вечером позвонил Гутьерес[38]. Пригласил в ВТО. Марина Влади. Раки. Водка. Ужин… Пели песни. Сперва Высоцкий свои, потом я — русские, и все вместе — тоже русские. Такой хороший вечер, редко бывает так тепло, уютно и без выпендривания. Ан-хель пел — испанские. Жена меня так толкнула, что я поскользнулся на паркете и шмякнулся на пол. Конфуз. Я тут же, покраснев, стал объяснять всем, как скользко, на самом деле был сильный, мужской толчок моей нежной жены. Ну ничего, обошлось, забылось. Зато гуляли потом до утра. Встречали утреннюю зарю, говорили про любовь, целовались — в пятом часу спать легли.

Марина пела песни с нами, вела подголосок, и так ладно у нас получалось, и всем было хорошо.

9 июля

Ничто не повторяется дважды, ничто. И тот прекрасный вечер с Мариной Влади, с русскими песнями, был однажды и больше не вернется никогда. Вчера мы хотели повторить то, что было, и вышел пшик… Все уехали, опозорились с ужином в ВТО, отказались от второго, все хотели спать, канючили, добраться бы до постели поскорее. А я все ерепенился чего-то, на русские песни хотел повернуть и начал было «Все пташки перепели», да пел один. Что такое? Что случилось в мире? Весь вечер я не понимал Шацкую… Что такое? Ревность, что ли, какая-то странная, что не она царица ночи, что все хотят понравиться Марине, или что? Капризы, даже неловко как-то, а я суечусь, тоже пытаюсь в человеки пробиться… «Ты мне не муж, я не хочу сейчас чувствовать твою опеку, взгляды, не обращай на меня внимания и не делай мне замечаний».

10 июля

…Бегал по редакциям. Надежд, что «Старики» напечатаются, — никаких. Уехать куда-нибудь в лес, к глухой речушке и не видеть никого…

Я страшно волнуюсь… А вдруг у меня не может быть детей? Жизнь потеряет смысл, а я — свое назначение, семья развалится, как карточный домик, какая это семья без детей. Кто-то сказал, если к 30 годам дом не наполняется детским криком, он наполняется кошмарами.

«Это была моя лучшая поездка в СССР. Я увидела “Маяковского”». — М.Влади.

16 июля

Зачем он в эту больницу лег?.. С серьезным заболеванием в такую больницу ложиться — обрекать себя на смерть. Там же не лечат, боятся. Туда надо ложиться с насморком, с гриппом уже нельзя ложиться туда. Или просто отдохнуть, пописать мемуары, почитать. Один деятель лег, лечащий врач, профессор, заслуженный человек, пришел на осмотр — тот спрашивает его:

— С какого года вы член партии?

— Я беспартийный.

— Как! Вы не член партии? Как же вы, беспартийный, будете меня лечить? Мою жизнь доверили беспартийному человеку, что можно с него спрашивать. Моя жизнь нужна партии, народу. Это безобразие.

И т. д. и т. п.

Петрович вышел с палкой, в халате, кое-еле-как. Ему только что сделали вливание в обе ноги по литру жидкости, огромной иглой. Передвигался как странник, как калика перехожий, как «паша».

Поговорили о разном, больше о времени, о событиях на политической арене, о нашей судьбе в зависимости от изменений наверху.

О письмах Солженицына, Владимова, Вознесенского, о снятии Бурлацкого и Карпинского и др. высоких лиц.

— Ну ладно, мужики, отдыхайте как следует, поправляйте здоровье, работа предстоит напряженная.

О «Герое»:

— Я во многом виноват. Надо было смелее корежить, а я так все боялся господина Лермонтова обидеть — и вышло наоборот.

— Надо смелее отказываться от своих привычек, представлений.

— В каком смысле?

— Например — сделали сцену, посмотрели, так-сяк — не вышло. Надо понять, почему не вышло, и смелее все перекраивать. Тысячу раз переделать — но не выпускать продукцию среднего качества. Нету времени работать плохо… Каждую работу надо работать как главную и последнюю в твоей жизни. Не зря старик четырнадцать раз переписывал.

Высоцкий: Николай Робертыч! А вы пьесу пишете?

Эрдман: Вам скажи, а вы кому-нибудь доложите. А вы песни пишете?

Высоцкий: Пишу. На магнитофон.

Эрдман: Ая на века. Кто на чем. Я как-то по телевизору смотрел, песни пели. Слышу — одна, думаю: это, должно быть, ваша. И угадал. В конце объявили автора. Это большое дело. Вас уже можно узнать по двум строчкам, это хорошо.

— Говорят, скоро «Самоубийца» будет напечатан.

— Да, говорят. Я уже гранки в руках держал. После юбилея[39] разве… А он, говорят, 10 лет будет праздноваться, вот как говорят. Ну, посмотрим… Дети спросят.

23 августа

Давненько не брал я в руки шашек. Шутка ли, не позор ли — месяц ни строчки в дневнике. Но давайте, уважаемые, разберемся в причинах. Авось моя вина да не столь тяжела, сами виноваты, все.

18 июля вечером я вылетел в Москву… Встретились с отцом, выпили, поговорили. Два дня сломя голову, задрав подолы, бегали по магазинам, по кладбищам «слонов», по достопримечательностям. К вечеру, одурев от усталости, сутолоки и жары, садились за стол и пили.

«Березка» — валютный магазин, а кто знал?

Подходим. У дверей несколько чмуров.

— У вас какая валюта?

— У нас советский рубль.

— Проходите, товарищ, с рублями здесь делать нечего.

— А мы просто посмотрим.

— Смотреть нельзя, пройдите, товарищ.

— Ну пустите посмотреть, мы трогать ничего не будем.

— Товарищи, пройдите, не добивайтесь себе неприятностей.

Отошли оскорбленные, облитые помоями. Молчим. Отец остановился, оглянулся, крякнул:

— Вот ведь как неумно мужику, значится, омрачают его существование. Для кого мы советскую власть устанавливали, жизни свои, значится, покладали, нас же самих не пускают посмотреть, что они там иностранцам продают, чем они там за занавесками, значится, занимаются. А может, там надо поразогнать кой-кого, может, повторить 17-й год. Это — через 50 лет нашей власти. Что они там распродают, почему с глаз закрылись? Окошки позанавешивали?

Ходили, ходили по Кремлю.

Мать:

— Отец, глянь, как у них тут, кресты везде целые. Вот бы Саньку Черданцева сюда, он бы кресты эти им посшибал.

— Это сохранено, мать, как источник старины, чтобы в 67-м знали, как было раньше. Вот это ты знай.

— А где этот самый Кремль-то… пошли к нему.

— Так мы в нем находимся, весь этот бугор, обнесенный стеной, она кругом идет, и все это в середине этого круга, башни, церкви и клумбы, — все это вместе и называется Кремль.

Царь-колокол с выломанным краем.

Мать:

— Отец, забери в Быстрый Исток этот колокольчик, мы в нем корову держать станем, а то он у них без применения на дороге стоит тут.

Отец:

— Вообще вы не думайте, что мать простая да первый раз в городе… Она в курсе всех дел, альбом открыток с видами Москвы привез и все рассказал. Так она сейчас ориентируется как у себя в хате, узнаёт все. Большой театр узнала по коням…

Что вспомню, запишу позже. Отец читал письма, которые присылают ему люди, работавшие с ним, когда-то знавшие нашу семью.

26 августа

Ночевал Высоцкий. Жаловался на судьбу.

— Куда деньги идут? Почему я должен вкалывать на дядю? Детей не вижу. Они меня не любят. Полчаса в неделю я на них смотрю. Одного в угол поставлю, другого по затылку двину. Орут… Совершенно неправильное воспитание…

11 сентября

Я подхожу к театру всегда со стороны зрительского входа. Мне нравится постоянная кучка зрителей, в большинстве женского, молодого состояния… Они не теряют времени, читают учебники, целыми днями простаивают за бронью… Они любят нас, узнают, перещёптываются, покупают цветы. Это какая-то другая, почти штатная в своей постоянности, часть нашего театра.

Показывали Петровичу самостоятельную работу по «Пугачеву». Орали все как зарезанные, бились, исходили жилами, а неволнительно. Кое-кто кое-где прорывался вдруг… но всё как-то неорганизованно, беспомощно. Как же надо точно работать, точно продумать до взгляда, до жеста руки, чтобы не выглядеть жалким.

Уходит Калягин в Ермоловский. Жалко очень. Актер он замечательный, хоть и чуждой мне манеры, индивидуальности. Сытый, точный, виртуозный — райкинизм, масочность.

Без страсти, без тоски по звезде, без жажды крови раз напиться, не могу найти, как сказать, но без чего-то такого… мировой скорби, что ли, черт его знает.

Элла нечаянно обронила, что я буду играть Раскольникова: «Юра Карякин[40] так хочет». Как можно такие вещи говорить актеру без предварительной подготовки, эдак и помереть невзначай можно. Я не верю пока, но одно то, что кто-то хочет и видит во мне Раскольникова, вселяет в мою душу радость, трепет и сомнения, я выше ростом стал, увереннее и богаче. Ведь я думал о Раскольникове, я спрашивал год назад Веньку, могу ли я сыграть Раскольникова, никогда и не подозревал, что такая возможность появится. Это неожиданно, и я боюсь.

Любимов: «Я и другие умные люди считают поэму «Пугачев» лучшим, что сделал Есенин».

Обаятельный он мужик, сделал он из нас политиков.

23 сентября

С утра — собрание. Втык Любимова за уход Калягину, пантомимистам.

— Арестован счет в банке;

— Нам никто копейки не даст;

— Если бы не «10 дней», нас закрыли бы;

— Рассчитались с долгами и должны хоть какую-то прибыль давать;

— Не такие артисты — тигры, которые собственной матери глотку перегрызут за роль, уходили в другой театр, и он их сламывал.

Заведующий труппой пишет слово за словом главного. Магнитофона пока нет, но это от незнания скорей, чем от бедности. Пожилые актеры трясут головами утвердительно… — рефлекс, выработанный годами послушания. Молодые прячут глаза, мало ли что, на всякий случай не лезть на рожон.

Погоня за письменным столом — пока не догнал. Час поспал, готовлюсь бежать на ночные «Антимиры».

Приятное сознание сделанного после «Стариков», почти год ничего готового, хотя названий, папок, «Чайников» — дело сделанное.

Завтра должна состояться первая, подготовительная репетиция «Кузькина» с Любимовым.

2 октября

От юбилеев тошнит. Три дня занимались, не спали, писали, репетировали поздравления; Любимову — ему 30-го 50 стукнуло, и Ефремову — ему вчера — 40. Получилось здорово и то и другое. Петрович сидел между рядами столов с закуской-выпивкой, и мы действовали для него. Прослезился, растроган. Вечером пригласил к себе меня и Высоцкого. Мне обидно невмоготу и боязно. Для чего, зачем я к нему поеду, там — высшее общество. Это что? Барская милость? Поеду — все будут знать, конечно, и перемывать кости, но это не страшно, как раз другое страшно — зависимость от благодушия главного и прочих сильных. Должно сохранять дистанцию и занимать свое место сообразно таланту и уму… Может быть, я чересчур усердствовал в поздравлении, может быть, слишком старался выглядеть хорошим, замаливал бывшие и небывшие грехи, — но где они, в чем? Что бы я ни делал, мне казалось это искренним и честным. Но надо иногда не делать, даже по воле сердца, чтобы не раскаиваться потом, когда изменится ветер… Этим самым мы сковываем свободу, независимость мыслей и действий и начинаем ощущать себя в пространстве, сообразно влиянию старшего. Подальше от этого… Люди уважают не тебя, а твою полезность… и чем дальше и независимее ты, тем уважительнее к тебе отношение. А уж коли решился пойти в высший свет, то надо продумывать и свое поведение… подобрать маску, соответствующую моменту. Маску, которая бы и не принижала тебя, и выказывала нужную дозу уважения и внимания к окружающим. Вообще, масочность, маскарад — это принцип людского существования, меняется среда, обстановка, люди, настроение, положение, и ты меняешь маску… А без маски страшно и вряд ли возможно, только успеваешь менять маски.

Мать Целиковской[41]:

— Вы — Золотухин… Это вы играли «Пакет»? Ну, чудесно, чудесно. Рада, очень рада с вами познакомиться. Какая чистота, непосредственность, как хорошо-то, а? Просто чудесно. Вы москвич? Нет? Ну, это и видно. Неиспорченный человек, в Москве такой чистоты не найдешь, берегите это, берегите, бойтесь вот этой московской показухи, этого кривляния, бойтесь, бойтесь. И читайте, как можно больше читайте хороших книжек. Аксакова читали, «Детство Темы»? Читайте, читайте. Я в вашем театре ни разу не была, все собираюсь… Но я боюсь, боюсь разочароваться. У вас ведь, наверное, все современное, показушное, боюсь, вы меня оглушите чем-нибудь.

— Вся мировая литература — это справочник общения с женщиной. Но, надо сказать, бестолковый.

Не дай нам бог внимания сильных. Мы теряем достоинство. Мы попадаем под их свет, а надо разжигать свой костер, надо работать, работать.

— Золотухин, когда берет гармошку, вспоминает свое происхождение и делается полным идиотом, — это изречение принадлежит Высоцкому.

— Высоцкий катастрофически глуп, — а это уже Глаголин.

5 октября

Можаев раздолбал мой рассказ, так красиво издевался, что я получил не только урок письма, но и удовольствие, как ловко, зло, но беззлобно распотрошил он мои словеса. Но в конце сказал:

— А вообще получается… Пиши, пиши, чувствуешь, завязываешь, плетешь куда надо.

— Предметом литературы может быть всякая ахинея, любой анекдот и невероятный случай… Но во всем, в любом жанре, будь то крайний гротеск или простое повествование, должна быть черта, граница допустимого, мера, что ли. Она никем не намечена, никакими столбами не ограждена, никем и нигде не записана, это негласный принцип, тот самый неписаный закон, который всякий писатель должен чувствовать нутром, утробой, коль уж он взялся за перо. Например: смерть есть смерть, пришла, понюхала и навела порядок, примирила. Ладно, не примирила, но кидать дерьмом в гроб, а потом мочиться в могилу — это недопустимо, это звучит натяжкой.

— Второе. Зачем уничижительный тон, твой авторский, по отношению к герою? Ни в коем случае, дай нам, самим читателям, разобраться, что к чему, ты нарисуй картину, а мы уж сообразно этой картине и будем твоих героев расценивать.

19 октября

А вчера был Ленинград. Посмотрел кусочек материала. Наигрываю, как черт, беспросветно. Самое ужасное, не знаю, куда иду я. Стилевая разножопица, рядом стоят гротеск и бытовой реализм. Это раздражает. Кидаюсь из стороны в сторону, то так вертанусь, то эдак, и нет уверенности в единственном. Много ору, гримасничаю, в общем, расстроился и надеюсь только на Бога, на переозвучивание да на Полоку. Приглядывается ко мне, по словам Полоки, М.Хуциев. Говорит, что я похож на Чаадаева. Одно лицо будто бы; я не спорю. Полторы смены грохнули. Лишь бы браку не было и технического, и актерского.

Помоги, Господи! Все грехи замолю, какие есть и будут. На обратном вместе с Высоцким. Шампанское, бутерброды, разговор и много сигарет. Может быть, и не надо говорить людям о своих мыслях, но что делать, если человек, то есть я, не может копить в душе больше, чем вмещается в нее, необходимо выплеснуть иногда, выболтаться, вывернуть душу, как карман, и тогда легче становится, легче, и снова, кажется, можно жить и копить снова.

В Ленинграде в этот день случилось наводнение, но все обошлось, вода спала, и бедствия не произошло.

20 октября

«Пугачев» — гениальный спектакль. Высоцкий первым номером. Удивительно цельный, чистый спектакль.

Я уж думаю, не лысым ли я буду в контрразведке. Шифферс[42] мне всё волосы теребил, приглаживал и залысины мои открывал, а потом я морду задирал, а мне эта мимика противопоказана. С ума можно сойти!

5 ноября

Еще было так. К тому же о старании выглядеть на героя. Как-то ехали из Ленинграда я, Высоцкий, Иваненко[43] в одном купе. Четвертым был бородатый детский писатель. Вдруг в купе заходит, странно улыбаясь, женщина в старом синем плаще с чемоданчиком и со связкой книг Ленина («Философские тетради» и пр.). Раздевается, закрывает дверь и говорит:

— Я поеду на пятой полке. Это там, наверху, сбоку, куда чемоданы суют, а то у меня нет такого капитала на билет.

У нас челюсти с Иваненкой отвисли, не знаем, как реагировать, — моментально пронеслось в голове моей: если она поедет — сорвет нам беседу за шампанским, да и хлопоты, и неприятности могут быть… Что делать? Высоцкий; зная его решительный характер — к нему. Где-то внутри знаю, он с женщиной — вообще человек самостоятельного действия — решит сам. Мне же выгонять женщину безнадежную жалко, совесть не позволяет, христианство, лучше это сделать невзначай, как бы чужими руками или просто посоветоваться. Я и вышел посоветоваться, не успел толком объяснить Высоцкому, в чем дело, — он туда, не знаю что, какой состоялся разговор, только минуты через три она вышла одетая и направилась к выходу… Я постоял немного, вошел в купе… посидел, и совесть стала мучить: что-то не то сделали, зачем Володьку позвал, я ведь знал, уверен был, что он ее выгонит; и многое другое в голове промелькнуло. Короче, я вспомнил, подсознательно, конечно, что и здесь, перед своей совестью, перед ними всеми благородством можно блеснуть, и я кинулся за этой женщиной, предложить ей хотел десятку, чтобы договорилась она с проводником, но не нашел ее, хотя искал честно, и потом все-таки похвалился ИМ, что, дескать, искал ее и хотел деньги отдать, но не нашел. Знал, что друг зарплату большую получил и потратит на спутницу свою, которую в Ленинград возил прокатиться, вдесятеро больше, однако не догадался он поблаготворительствовать этой женщине, а я хоть и поздно, но догадался. И опять в герои лез, и опять хотел быть лучше ближнего своего.

11 ноября

Приехал Высоцкий, кое-что видел. «Штаб союзников»[44]:

— Ты хорошо, а Шифферс мне не понравился, все «22», чересчур, его надо всего тонировать.

— Как последний мой материал?..

— Не видел, говорят, хорошо.

Чем-то расстроен, неразговорчив, даже злой. Грешным делом подумал: может, завидует моему материалу и огорчен своим? Из Ленинграда звонит Рабинов[45].

— Ждем 14-го.

— Как материал?

— Хорошо, всем нравится. Чем дальше, тем лучше. Вы создаете интересный, своеобразный образ, краснеть вам за свою работу не придется.

Может быть, врал, но слушать приятно. Голова несвежая, перезанимался, погулял немного с Кузей — отошло, выпил кофе, совсем хорошо. Письмо от т. Лены, растрогался. Создают летопись школы, ей, как родственнице, поручили написать обо мне. Знаменитым в Б.Истоке человеком становлюсь. А ночью какие кошмарные мысли в голову лезут!

Молюсь за Женьку, в Ленинграде поставлю свечку во здравие моего образа. Господи, услышь!

3 декабря

Кругом бело. Снег и светло. Неделю без строчки. Когда-нибудь последние 10 дней станут сюжетом романа. Но всё к черту! Попытаюсь вспомнить основные события.

1. Разрешили Кузькина, и начали репетировать, но шеф, по-моему, на распутье. Не ожидал такого быстрого рещёния и не знает еще, по-моему, за что же взяться, кого приглашать режиссером и т. д.

2. Материал «Аптеки», за который я столько пережил и поскакал переснимать, говорят, удался, меня поздравил с ним Полока, на «Ленфильме» многие мне говорили об этом как об удаче. Бог есть! Вот он как рассудил!

3. Но! Если «Аптека», снимавшаяся в такой суматохе, так нервно и хаотично, сумбурно, не разобравшись, — удалась, то что же в таком случае: весь ранний материал — дерьмо?! Ведь вот в чем дело. Приходится сомневаться в сделанном.

4. Я искал страдание и нашел на свою голову приключений. Но, посмотрим, господа присяжные заседатели, мой пистолет еще заряжен.

5. Нифонтова… Странно все в жизни… Когда-то я собирал все фотографии, вырезал картинки с ее участием, следил за ней в Б. Истоке, изучал биографию, думал: на экзаменах в ГИТИС будут спрашивать о ней, об актерах… и вот мы снимаемся вместе, у меня роль главнее, но это не важно, важно, что встреча эта в какой-то степени связана с моими ранними стремлениями и она не приносит радости, удовлетворения, того же я боялся с Новиковым Б. К., но, к счастью, этого не было. Б.К. только подтвердил мое сердечное к нему отношение и оправдал детские иллюзии. Не совсем точно я выразился здесь, об этом мне еще предстоит подумать и написать как следует, это важно для меня. Артист есть артист, он тоже человек, но все равно он артист и умрет с этим званием, так уж будь любезен… «Не обмани самого себя…» Новиков не обманул меня. Нифонтова обманула — вот какоето странное ощущение.

6. Самолет в Ленинград. Папка. В одном отделе пьеса «Живой» — главная роль, с репетиции главной роли я лечу на съемку главной роли — гордость распирает грудную клетку… но я боюсь.

7. Решил переложить на машинку «Триптих», кое-где раздаются голоса, что самая удачная — первая часть.

8. Я люблю Зайчика, и мне дорог мой дом. Я не хочу отсюда ни в какое царство.

4 декабря

В монахе произошла потеря святости, музыки сочинения, потеря характера, появилась жлобская, сильная циничная интонация — убрать и вернуться к первой редакции.

Теперь. В репетициях «Живого» ни в коем случае не зажиматься, не унывать, не попадать под давление, каблук режиссера, лучше меня Кузькина все равно никто не сыграет, от этого во всякую минуту проявлять уверенность и легкость, радость общения с текстом, пусть иной раз и внешнюю, ничего. И работать, работать.

По поводу Женьки Высоцкий сказал мне много приятных слов: «Ты многое играешь хорошо. И вообще, это будет для тебя событие». Так что — вперед, зазнавшимся, ловким, работающим за троих.

Вечер. Печатаю «Триптих». Бегу на «Антимиры». Репетиция — можно сказать. С Богом!

7 декабря

Репетиция «Кузькина». Забавно, куда-то все двинется, еще на месте всё, выискивают штампы, приспосабливаются — раскусить, спорят, выясняют. Правильно, а я слушаю и ничего не понимаю. Как всегда, решают дело самые примитивные штуки — тон, качество темпераментов, язык, походка, даже мимика, глаза и т. д. Но и впрямую вопрос встал о моей писательской деятельности: что сейчас начинать или, может, чего продолжить.

8 декабря

Обед. С Кузькиным я еще намучаюсь — это точно. Пока ощущение такое, что все мешают. По дороге, в метро — все получается, начинаю читать — слышу, вру. Но не надо торопиться, заталмуживать текст, свежесть уйдет, тогда не сыграешь.

11 декабря

Кузькин пока не идет — Любимов мало доволен, если не сказать более, — но я не отчаиваюсь пока, т. к. внутри нахожу все чаще точность характера и интонации и т. д. Наружу пока выходит мало, но я не тороплюсь, расстраиваюсь, конечно, несколько зажат, снова по той же причине — когда не выходит, Любимов объясняет с такой интонацией, как будто «ты уж совсем дошел, и ничего не получается, и не работаешь дома, и не увлекаешься», воспринимает как личное оскорбление, оттого шоры появляются, нет спокойствия, а стремление сразу достичь результата и доказать состоятельность. Это в корне неверно. Доказывать никому ничего не надо, надо работать и создавать атмосферу, в которой легко ошибаться, «артист на репетиции имеет право быть бездарным» — заповедь М. Чехова.

А режиссеры, понуждающие к результату, не достойны актерского расстройства, так что не будем расстраиваться, а будем работать.

Хроника.

1. Были в гостях Анхель и Высоцкий с Люсей. Анхель читал сценарий, ночевал, сидели с ним до 6 утра, вспоминали курс, я ему рассказывал, что знал о ком.

2. «Запахи» лежат на столе. Думаю, сегодня даже начал кое-что писать. Плохо, но для начала, для черновой работы сойдет. Важно начать.

3. Собираюсь завтра отбыть в Ленинград. Жалко, на один день.

Опять спешка и т. д.

18 декабря

Я выиграл вчерашний бой. Нет, господа присяжные заседатели, вы меня рано похоронили, я в отличной форме, несмотря на все передряги и метели. Я отлично пел за Высоцкого[46], бросился головой в пропасть, и крылья распахнулись вовремя, а потому заработал ворох, кучу комплиментов, я горд за себя, я победил что-то в себе и вокруг и уверовал в свою судьбу… Вчера был такой день, когда одним штыком было не отделаться. Тысячу раз прав Долохов: «На дуэль надо идти убивать».

Совсем нет денег, доходился до того, что отлетела подошва у ботинка, других нет, купить не на что, а в общем, это меня давно не волнует. «Будет буря — мы поспорим».

Вечер.

Написал письма. Подбиваю бабки. Встану рано и… поеду на вокзал за билетом.

Как только шеф перестанет мешать, мой Фомич начнет прорастать, он уже кое-где зазеленел, я с каждым днем, с каждой репетицией убеждаюсь, что Кузькин и я — братья-близнецы, это полное попадание, а Гос. премия — результат тщательной работы.

Тетради заполняются, заполняются, одна сменяет другую, над столом моя улыбающаяся харя гармошкой, за окном ветер и в мыслях буран, в руке сигарета и перо, в ванной — жена, на постели — Кузя, в Польше — Романовский, у бабки на постое Колька, а Б. Истока для меня нет, и скоро, может быть, меня не станет ни для кого. Для чего я жил, суетился, мечтал покорить мир?

Сыграть бы «Банк», а потом будет видно. «Банк» надо рвануть во что бы то ни стало, что бы ни случилось, надо рвануть, и другого выхода у меня нет. «На дуэль надо идти убивать» — и точка. Завтра.

20–21 декабря. Ленинград.

Всю ночь в «Стреле» болтали с Высоцким — ночь откровений, просветления, очищения.

— Любимов видит в Г.[47] свои утраченные иллюзии. Он хотел так вести себя всю жизнь и не мог, потому что не имел на это права. Уважение силы. Он все время мечтал «преступить» и не мог, только мечтал, а Коля, не мечтая, не думая, переступает и внушает уважение. Как хотелось Любимову быть таким!!

Психологический выверт, не совсем вышло так, как думалось. Думалось лучше.

«Банк». Ничего не ясно. Снимали какими-то кусочками, вырванными из середины, артистам не дают времени совсем. Что из этого одеяла лоскутного выйдет? «Рванул или не рванул» — об этом и речи быть не может, ясно, что нет. Есть надежда отыграться 27—28-го, когда будем заканчивать сцену.

Что он курит? Жаренный на сковородке самосад?

— У вас глаза вчера были вчетверо больше, шире, чем сегодня, синие и блестели желанием. Что вас так распалило?

— Чудно играть смерть. Высоцкому страшно, а мне смешно от того, что не знаю, не умею и пытаюсь представить, изобразить. Глупость какая-то.

Завтра 2 спектакля, 2 репетиции и один концерт. Отдохнуть бы не мешало. После ванной, чая все спят, и я иду тоже, обо всем, что думаю, запишу потом.

24 декабря

Чем ниже падение, тем выше должен быть взлет.

Сегодня. Концерт в Щукинском — достойно, кажется, я выглядел. Потом кабинет шефа в присутствии Щеглова[48], которого Высоцкий протаскивает, продает Любимову на «Тартюфа».

Речь идет о прокормиться. Работа над макетом «Живого». Хотел пойти куда-нибудь, посмотреть чего-нибудь, да затрепался и не поспел. Очень хотелось в цирк… Читаю про Орленева, любопытно написано Мгебровым, сама форма мемуара любопытная, вольная, свободная и оттого легковоспринимаемая, с каким-то настроением, отвлечением, как роман или полевой букет, где много всяких трав, блеклых цветов, запахов и оттого — живого.

Заметил: почему кажется, когда при тебе хвалят кого-то усердно, то будто хотят сказать: а вы, батенька, увы, не такой; или: а мы с вами, или нам с вами, далеко до него.

Когда сильно хвалят, то хотят (так кажется) тебя унизить. Это ведь, наверное, неправильно. Хвалят, ну и пусть, что тут плохого, один ты, что ли, хороший, тебя хвалить, что ли, чушь какая-то, но все равно неудобство, отчего так? Иль это зависть? Но почему она, откуда?

Мелочь: в какой-то газете, кажется в «Советской России», сообщение, информация об «Интервенции»: в фильме участвует целая когорта популярных (?), талантливых, известных (?) (одно из этих похожих слов) артистов — Толубеев, Юрский, Высоцкий, Золотухин, Нифонтова. Моя фамилия под одним эпитетом с Толубе-евым, приятно, гордостно — да, но не в том суть, а суть в том, что Чудно. Толубеев — мой кумир Б. Истокского периода и потом студенческого, как я увидел его в Вожаке, с которым мечта просто познакомиться по-человечески, — я с ним играю, сижу в курилке, беру сигареты, прикуриваю и делаю вид, что ничего особенного не происходит, просто свел случай в один фильм партнерами. Сидим, треплемся на равных. Толубеев — артист с мировым именем, говорит, что со мной приятно работать, что я хороший партнер, артист, что я похож на Орленева, более того, что в «Аптеке» я — Золотухин, который похож на Орленева, — первым номером, а не он — Толубеев, а сцена его, и ему должно быть первым, а первый я. Это говорит артист, которому я галоши подавать не постесняюсь…

Еще о том же. Я картошкой в детстве приклеивал фотографии Нифонтовой в свой альбом, на стенки. На съемках шучу: «Снимите нас с Руфиной Д., я в деревню пошлю», — и через неделю фотография появляется в центральной «Правде», правда, такая, что не узнать, но я-то знаю, где я, где она, где кто, и опять чудно. Чудно, как складывается в жизни, любопытнее, чем выдумать можно. Чудно, как летит время и меняется собственное измерение. Оттого чудно, что в жизни все может быть, нельзя представить себе того, чего быть не может. И оттого и грустно, и интересно.

— Лапти, балалайка, самовар, посох.

Мечта Орленева о Третьем царстве, об игре для народа, — разве не схоже это с моим ранним требованием, чтоб Яблочкина и ей подобные, и народные, и заслуженные, поехали в мою деревню поднимать самодеятельность, работать для народа: как бы народ привалил к ним, какую бы они могли революцию на селе совершить. Пойти в народ…

Мечта. Добьюсь славы, известности в кино и уеду в Б. Исток, жить и руководить самодеятельностью; что из этого может выйти. Сколько артистов популярных без дела по Москве слоняются, какой подвиг они могли бы сотворить, поехав по деревням не с халтурами, не с роликами, а жить, будить силы народа. Народ верит авторитету экрана. Это, конечно, утопия, а представить на секунду, какой бы толк из того вышел, — хоть садись и пиши рассказ об этом. Как собирался народ на «Коллег», узнав, что там снималась жена их земляка, как вся деревня шла на нашу встречу, какая пыль поднялась, как крестный ход, как спрашивали, как слушали, как интересовались нашей жизнью столичной, как ждали от нас чего-то, какого-то раскрытия, какого-то секрета. Да, любопытная мечта — представить Нифонтову руководительницей Б. Истокского Дома культуры.

Дерзость. Работу над Кузькиным посвяшаю Павлу Орленеву, постараюсь быть достойным его памяти.

25 декабря

Обед. Ничего, ничего, что-то выклеивается, особенно в некоторые моменты, просто забываю, что я — это я, а не Кузькин, когда идет импровизация, живое чувство, все получается, но тут же пропадает, начинаешь вспоминать предыдущее состояние, и все летит к чертям.

Заметил: у шефа появилось уважение к моему действу, либо это кажется, во всяком случае он терпим, принимает мои ходы и все больше уверяется во мне, может быть, мираж, но глаз у него на меня добрый, и это помогает мне, я разжимаюсь и, пока он колупается с партнерами, потихонечку подбираю штампы, мимику, проверяю самочувствие и т. д. Кузькин — человек добрый, Божий человек, со всем человеческим, безусловно, но добрый, и злость же только на себя самого, даже на судьбу он не злится, а наивно пробует ее обмануть:

— Ты мне точку, я тебе запятую.

31 декабря

Кончается этот год. Когда встречали — все втроем вытащили счастливые билеты, и на самом деле год был удивительно полный. Получили квартиру, обставились: пианино, холодильник и пр. Хоть меня и не волнует это, но надо, а раз надо, значит, давай.

Ленинград. Пробы. Полока. Женька — работа дорогая. Одесса, сокурсники, море, маяк, потери. Зайчик в море, приезд стариков, взлеты-перелеты, потеря Б. Истока. И написано много: «Чайников», рассказ Таньки, собрания, начал «Запахи» — и много, в общем, сделал.

Маяковский — диплом за него, замена Высоцкого, мобилизация, взлет.

— Поиск страдания — целая полка жизни, время Раскольникова и семейных бурь. Поиск страдания — веха, Кресты и минусы. И наконец — «Живой». Я начал в этом году репетиции, может быть, самой грандиозной своей роли — Кузькина Федора Фомича, начал, но… Что год грядущий нам готовит? Обещают год тяжелый, високосный, но и этот, говорят, был тяжелый — год солнцестояния, полного.

1968

2 января

…Заметил: у шефа появилась своя точная, сложившаяся система работы с артистом, своя неуклюжая, но застолбенелая терминология. Он придумал и вжился в свою какую-то чудную методу. Раньше он смотрел на артиста невооруженным взглядом, теперь — вооруженным. Раньше он меньше значительно говорил про «действия», «задачи», общения и т. д., про всю эту непомогаю-Щую муру, а делал так и говорил то, что само наталкивало на правильное исполнение. Теперь он все чаще и чаще показывает и уже нисколько не сомневается в себе, в том, что артист-то, может, лучше сделает. Он раньше артисту доверял гораздо больше, чем теперь, был с ним на равных, теперь же он значительно выше ставит себя и свою работу, и мне кажется, что здесь кроется мина, во всяком случае для артиста, потому что самое главное, что приводит к успеху, к удаче, — раскрепощенная воля артиста, его свободная душа, находящаяся непрерывно в процессе поиска, импровизации, горения и свечения своим светом, а не отраженным.

5 января

О Кузькине. Причисление шефом Кузькина к когорте «не выкати шара», иными словами — прохиндеев, в корне неверное и сбивающее меня с панталыку. Если б так, он не то чтобы воровал, но экономил, хитрил и т. д. Не пропивал бы с Андрюшей еще не заработанные деньги; это то, что в народе зовут — простота хуже воровства, он живет, как птичка, одним днем в результате. Прохиндей не будет рожать 5 детей, а он их рожает и сам удивляется, как это у него получается нескладно. Он Божий человек, бесхитростный напрочь, острый на язычок, больше от характера занозистого, как Иванушка, не себя защитить, а народ и волю свою от мироедства. А потом он и репутацию, марку Живого держит, воспитал в себе уникума, острослова, балагура. К нему люди лечиться ходят, и лечит он их юмором и легкостью взгляда, добротой и бесталанностью, бессребреностью своей. И огрызается-то он не по злобе, а по прямоте момента. Он — толстовский тип. «Толстой — религия моя», — говорит Можаев, он толстовец, стало быть, и Кузькин иным быть не может. А «не выкати шара» — это «таганский» национал-социализм.

Оттого и играть хуже стали, что в лобяру одну и ту же затруханную тенденцию против управления везде протаскиваем, и все ей объясняем, и в ней вдохновение черпаем… А разве одним этим жив художник, и Кузькин тот же? Отсюда — и не только за хлебом он насается, а за правдой, если хотите — за религией, которую не может выразить, но чувствует, как собака. Где-то здесь его высшее существо витает, хотя он весь от волоска до ногтя человек здешний, земной, живой, живущий.

И в глазах его нет злобы, даже на то, что его семью голодной оставили, а есть желание найти выход и выкрутиться. Он не знает выхода, но знает и всегда уверен, что он есть. Результативно, наперед знает.

Мы все играем в политику, хотим одни лозунги заменить другими, ну а дальше — это мы уже потом сделаем. И никто не удивится, увидев в наших спектаклях еще одно ниспровержение тех же или других, еще оставшихся в живых, лозунгов. Кузькин и его окружение — фигуры нравственного порядка, моральны.

8 января

Вчера — длинный, непонятный, запутанный спор-разговор с Можаевым о понимании образа Фомича.

Он ни во что не верит, все знает, его много раз надували. Правды нет, она где-то в лесу заблудилась или в поле, в грязи застряла.

Если он ни во что не верит, не верит в правду ни райкомовскую, ни в высшую какую-то справедливость, почему он сам действует и живет по справедливости, и даже к тому же весело. Почему же после прочтения хочется жить, становится легко на сердце от присутствия в жизни таких людей. Разве может быть симпатичен ни во что не верящий, разве захочется ему подражать и жить по его примеру и т. д. и т. д.

Полдня затратил на разговоры, я выпил 8 бутылок пива, накурился до одури.

Сегодня еду в Ленинград и 4 ночи проведу в «Стреле».

Что он, Кузькин-то, девочка обманутая, что ль, та, что после первого мужика, порвав с ним, поняла, что любви на свете нет?

25 января

Поездки в Ленинград выбивают из седла привычности. По разноперости записей, по неорганизованности мыслей можно составить понятие, как, и чем, и почему поездки эти действуют на психику.

Вышел шеф. Еще некрепок. Репетировал славно. Настроение бодрое — у меня. Есть артисты волевые, есть малодушные. И те и другие талантливы и т. д., но волевые — им легче, они менее сомневающиеся, легче переносящие крики режиссера и критику. Малодушному артисту, как я, например, это очень мешает. Мне надо проделать огромную внутреннюю работу (на которую идут и время, и силы, она ведь, эта работа, продолжается и на репетиции и идет параллельно работе над ролью), работу по удержанию Духа, по сопротивлению режиссерскому деспотизму и подчинению твоей воли, актерской, его. Т. е. сохранять независимость и достоинство, не показать, ах, как ты восхищен его работой и он талантливее тебя: нет, репетицию надо строить так, чтобы доказать, но не на словах (что у режиссера получится лучше, он имеет право говорить, а актер только делать), а на деле, что ты главный, ты талантливее его, и самого автора, и партнеров, и черта с рогами.

Актер имеет право быть бездарным, но со всеми вместе, и, во всяком случае, если режиссер деспот — то шиш ему с маслом дать ему свою голову на съедение; ни в коем разе не дать парализовать свою волю. А режиссер, если бы не дурак и не делал бы этого, а наоборот, как говорят, растворился бы в актере, конечно, не до такой степени, чтоб и костей не собрать.

Появилась тенденция к пополнению, пока еще не заметная для постороннего глаза, сажусь на диету, только теперь вегетарианская пища, и режим, и упражнения. Эта «Ленинградская симфония» внесла бессистемность и чепуховину.

26 января

Вчера Высоцкому исполнилось 30 лет. Удивительный мужик, влюблен в него, как баба. С полным комплексом самых противоречивых качеств. На каждом перекрестке говорю о нем, рассказываю, объясняю некоторым, почему и как они ошибаются в суждениях о нем.

Сегодня, кажется, если ничего не случится, начну «Запахи»; тьфу ты черт, там висит объявление о собрании профсоюзном. Все какие-нибудь собрания, вечно за что-то боремся, ку-да-то идем.

27 января

Развязал Высоцкий. Плачет Люська. Венька волнуется за свою совесть. Он был при этом, когда развязал В. После «Антимиров» угощает шампанским.

Как хотелось вести себя: «Что ты делаешь, идиот. А вы что, прихлебатели, смотрите?»

Жена плачет.

Выхватить бутылки и вылить все в раковину, выбить из рук стаканы и двум-трем по роже дать. Нет, не могу, не хватает чего-то, главного во мне не хватает всегда.

У него появилась философия, что он стал стяжателем, жадным, стал хуже писать и т. д. Кто это внушил ему, какая сволочь, что он переродился, как бросил пить?!

Любшин ходит по театру, Славина шушукается с ним, противно, что-то скрывают, или кажется. А вообще — наорать на всех. Был бы Зайчик здоров и деньги бы водились…

Зайчик с Кузькой спят. Теща — в магазин за звонком, я — за стол. Выпью кофе и покурю… и подумаю над «Запахами».

1 февраля

Отошел последнее время от дневника. Все пытаюсь себя заставить писать что-то художественное, быть может, даже для денег, но пока не получается.

Запил Высоцкий, это трагедия, надо видеть, во что превратился этот подтянутый и почти всегда бодрый артист. Не идет в больницу, очевидно, напуган, первый раз он лежал в буйном отделении и насмотрелся. А пока он сам не захочет или не доведет себя до белой горячки, когда его можно будет связать бригадой коновалов, его не положат.

Как ни крутись, ни вертись, годы идут — где под тридцать, там и под сорок недалеко, а с нашей работой на износ это, считай, пятьдесят, вот и жизнь прошла, считай…

3 февраля

Высоцкого возят на спектакли из больницы. Ему передали обо мне, что я сказал: «Из всего этого мне одно противно, что из-за него я должен играть с больной ногой». Вот сволочи-прилипалы, бляди-проститутки.

Послал Плисецкой телеграмму: «Огромное спасибо за ваш гений. Ура. Золотухин-Таганский». Может, не нужно было. Ну и шобла собирается на балет. Педерасты, проститутки, онанисты — вся извращенная сволочь, высший свет.

19 февраля

Ну, наконец всё, слава Богу, позади. Пятилетие[49] шикарное. Романовский не выдержал тональности Высоцкого.

В каждой компании свой Соленый, а у нас их было три, как и три гуся.

А вчера ездили в деревню с Можаевым, Глаголиным и компанией… На конюшне видели двух Кузькиных — и вообще, все было прекрасно. Можаев пел, и я пел. Потом поехали к нему домой с мастером Боровским[50]. Можаев подарил мне палку, а фотографию я унес против его воли.

Зайчик бренькает, и грустно отчего-то, вроде бы и репетиция была неплохой.

Славиной хвалили меня в Ленинграде, будто бы я первым номером в «Интервенции». Очень хочется быть первым номером, почему бы и нет? Наконец посмотрел «Аптеку», я выиграл ее, а я ведь загадывал — выиграю «Аптеку», выиграю Женьку. Бог даст, в самом деле так случится.

Читал Высоцкому свои писания в «Стреле». Ему нравится.

«Ты из нас больше имеешь право писать» — он имел в виду себя и Веньку.

Скучно. Тоскливо.

Что делать мне, как хочется иметь Евангелие, где-то надо взять денег на Ленинград.

22 февраля

На дуэль надо идти убивать, и нечего жмуриться, работать надо. Посмотрим, синяя птица еще в моих руках.

Обед. Сон. Репетиция. Не получается про «корову» — хоть режь меня, разумеется, про «сомов» тоже не выходит. Очень трудно, просто архитрудно, никогда не подозревал, что Кузькин, из меня человек, будет убегать от меня, показывать язык. Ну ничего. Поживем — увидим. Главное — распределиться спокойно, сообразить дыры, переходы. Думаю, что заиграю в конце концов. Отец родной, помоги мне в ентом деле. Теперь до премьеры, до банкета — ни грамма, и заниматься, отдыхать и т. д.

24 февраля

Я чувствую, как он (Фомич) зреет, и пусть у меня иногда бывает отчаянное настроение, победа будет за нами. Все будет как надо, все будет как у людей… А потом, нельзя кончать на этом жизнь, думать, что кончится, — вперед, и еще очень и очень много неожиданностей, работ, и как знать, где найдешь, где потеряешь, — поэтому легче — работать, вкалывать, но легче, без потуги — вперед, на линию огня.

25 февраля

Все идет как надо. Отделился от жены. Перехожу на хозрасчет. Буду сам себя кормить, чтоб не зависеть ни от чьего бзика. Теща отделилась по своей воле. А мне надоела временная жена, на один день. Я сам себе буду и жена, и мать, и кум, и сват. И идите вы все подальше. Не буду приезжать на обед, буду кормиться на стороне и отдыхать между репетициями и спектаклями в театре. Высоцкий смеется: «Чему ты расстраиваешься? У меня все пять лет так. Ни обеда, ни чистого белья, ни стираных носков, Господи, плюнь на все и скажи мне. Я поведу тебя в Русскую кухню: блины, пельмени и пр.». И в самом деле. И ведь повез!!

Венька:

— У тебя сейчас прекрасное время, ты затаился — ждешь премьеры «Интервенции», и Кузькин на подходе. Я завидую тебе.

Со стороны, должно быть, так и есть. А у самого — тревога, не известно, что станет с «Интервенцией», выкинут половину в корзину, и Женька окажется ублюдком, это раз. А Кузькин, Живой, у меня в ассоциации с «живым трупом». Но Кузькин еще в моих руках, за него еще подеремся, а Женька в руках чиновников. Курить или не курить? Вот в чем вопрос.

Солнце. Оно еще не лезет в окно, не мешает, но противоположный дом белый и отражает его. Конец февраля… Еще зима, но уже весна. Скоро будет год, как мы на этой квартире. Это уже история, прошлое 15 марта мы ночевали с Зайчиком первый раз и поссорились. Или ссорились уже 16-го? Уже забыл. Сидели на кухне, пили портвейн, а сидели на чемоданах, говорили, спорили и в конце — поругались. И вот год, целый год, маленький и огромный. В этом же году был и Мухин, и «Интервенция», и Одесса, и Санжейка и море, и первый Ленинград и он же второй, и встреча с Толубеевым и с Орленевым, и начало «Живого», и мебель, и приезд отца с матерью в новую квартиру, и премьера «Послушайте», и рассказы «Чайников», «Целина», «Три рассказа Таньки».

Сейчас ничего не пишу и не читаю, почему-то думаю, что «Живому» легче от этого будет. Может быть, и так, а может быть, и наоборот, нужно отвлекаться и делать что-то другое, потом и «Живой» будет интенсивнее. Системы у меня в этом никакой.

Можаев (пьяный):

— Тетя Маша, я представляю вам лучшего актера Москвы. — Он пьяный так говорил, а я трезвый о себе так думаю.

Любимов:

— Ты же сам из деревни и тоже жлоб хороший. — По-моему, он ошибся в эпитете.

Потренькаю на балалайке. Первое, что хотел сделать, как будет квартира, — оборудовать свое рабочее место, первое, что хотел купить, — письменный стол или секретер. Год прошел — ничего нет. Место я оборудовал. Сколотил стол на куриных ножках, постелил сверху фанеру, занавесил его скатертью — и готов. Стоит. Служит. А я пишу. Зайчик сдуру подрезал ему ножки, пришлось сунуть под них кофейные банки. Все-таки закурил — сигару.

Подумал о том, что надо привести в порядок старые записные книжки, где писано карандашом, неразборчиво и т. д.

27 февраля

Заметил: когда человек попадает в беду — он становится более христианином. Он добрый, с уважением, и снисхождением, и ожиданием каким-то слушает других и сам становится более открытым и откровенным. Ближние уже не кажутся стадом, а той семьей, в которой он находит утещёние и врачевание своей раны. Исчезают куда-то высокомерие, надменность — он становится проще, обычнее и чище.

И опять истина: страдания очищают.

Какую ответственность я взвалил на себя, взявшись за Кузькина. Но что произошло со мной? Я всю жизнь о себе думал как об исполнителе самых главных ролей, самых лучших ролей. Я к этому готовился в утробе матери и, приехав в Москву, думал, что на другой же день получу приглашение в Малый, почему-то, театр, играть Хлестакова. Но прошло время — 10 лет. Из них 5 лет театра, я наконец получил ту главную роль, которая должна была явиться ко мне на следующий день по приезде, — и я сробел, я посчитал ее как чудо, как манну небесную, а такой шаг со стороны начальства — чуть ли не благодетельством. Откуда такая зависимость? Самое ужасное, что внешне обстоит не так. Мне завидуют, я играю лучшие роли, я получаю самую большую зарплату, театр дал мне квартиру, в кино я играю не часто, но самые главные роли, и тем не менее я несвободный человек, я почему-то считаю себя обязанным кому-то за то, что мне все это дали.

Я по-другому и не мыслил свое существование, более того, мне и сейчас кажется всего этого мало, поздно и не по таланту. Многим везет гораздо больше, и они берут это как свое, кровное, законное, а я улыбаюсь на каждый шаг благоденствия и считаю себя в долгу, вроде бы мне выдали это все авансом, я-то ведь не считаю и не считал никогда, отчего же у меня появилось внутри это холуйское благодарение, и, опять же, внешне это выглядит иначе. Я держусь петухом, острю в сторону ветра, назло нагло отвечаю и вообще показываю всем видом: идите вы все подальше — и в то же время понимаю, что это идет как маска, как броня, на самом деле я не такой, это я хочу быть таким, это я защищаю свой суверенитет, свое достоинство. Вперед, к победе!

28 февраля

Сегодня более ответственный день. Впервые подряд назначено 6 картин. Вроде некоторого прицелочного прогона. Поэтому трепещу с вечера. Но ведь не боги горшки обжигают. Помолясь, перекрестясь — понеслась.

Шеф:

— Сегодня репетиция была отвратительной и по центральным исполнителям, и по… — Ну, остальные меня постольку-по-скольку, с собой бы разобраться.

Кузька чувствует, что у меня нелады с Кузькиным, — ласкается, успокаивает. Ах, Кузенька-кузюзенька, если б твои лизанья-ласканья помогли. Тяжко, ну ничего. Сейчас заварим кофейку черного без сахара (не купил, денег нет), горького, покурим сигару, поразвратничаем, переведем т. е. дух, — и на штурм крепости «Живой». А не штурмом, так длительной осадой возьмем.

Ну вот и поразвратничал: — и свечку пожег, и сигарой попыхтел, и погрустил, и вспомнил кой-кого, в общем, дух перевел, аж башка затрещала.

Зайчик меня успокаивает: «Все гениально, все очень хорошо, не унывай, Зайчик». Я и не унываю, я знаю, что все получится.

А что, если в можаевской палке удача зарыта? Сейчас обрежу ее, окрещу и буду таскать с собой повсюду, пусть помогает, нечего ей без дела в углу стоять.

Ну ладно, поскакал в театр, на «очень ответственный спектакль».

3 марта

Прочитал половину книги Солженицына «Раковый корпус» (вторую пока не достал) и задумался. Здорово написано и о том, что надо сейчас, как говорится, в точку попал. Удивительная свобода, он абсолютно не стеснен собственной цензурой, т. е. какими-то личными надсмотрщиками, которых нам насаживали внутрь с детства… И она не лает, не критикует, не осуждает, не бунтует, не призывает, вообще ничего не навязывает; он пишет, пишет — видит, рассказывает…

Я не говорю о языке, совершенно поразительном: сегодняшнем, остром, неожиданном и вместе с тем удивительно русском, российском, национальном. Нет изощренности, подделки под русскую, простонародную речь — нет, это отличный русский язык, но литературный, каким может и имеет право писать только Солженицын, вернее, имеют право все — но никто не сможет, потому что язык — это не правила арифметики, которые каждый может применять по своему желанию, каждый может пользоваться. Даже иноземный язык можно постичь и сделать родным, но не язык писателя.

Но что-то я отвлекся. Я не об этом хотел сказать. Я отвлекся. Я решил писать о смерти, но не о клиническом нашем состоянии или болевых ощущениях. Нет, а как мы, здоровые, живущие, воспринимаем ее издалека. В данном случае Солженицын ускорил во мне этот процесс, думал же я о ней часто и раньше. Часто Анхель говорил:

— Каждую работу делайте так, как будто это работа последняя… — и т. д.

Мысли не новые, но действительно помогающие работать, подхлестывающие, но все равно абстрактные (мы-то знаем, что еще жить и жить нам и еще наворочаем дел кучу), и мы крутимся, вертимся, и вот она приходит и застает всегда врасплох, всегда на пороге гигантского прыжка, как тебе кажется. А что, если ее представить гораздо раньше и тем самым подготовиться к ней и не бояться ее, как потопа.

О чем бы я пожалел больше всего, когда б мне вдруг зачитали смертный приговор? О потерях думает человек, о том, что уже есть и что еще будет, ему кажется (вернее, мне), что чего-то не успел главного, а чего?

Чего я должен успеть, и чего успел, и чего не успел?

Я родился в Великую Отечественную. В самый день ее начала. Война меня не достала в прямом попадании, я был далеко от нее, на Алтае, у Христа за пазухой. Война шла себе, отец воевал, в него попало 4 пули, но ни одна не убила — ему повезло, а я себе рос потихоньку, вместе с моими братьями и сестрами, и, быть может, пули пожалели скорее нас, чем отца.

Отец пришел с войны израненный и жестокий. До 41-го года я его не помню, потому что меня еще не было, а когда я стал быть уже на свете и стал соображать и запоминать, я запомнил, что отец был зол и жесток — на кого и почему, я сейчас не знаю и не могу понять, но это было так. Пусть будет — такой характер, спишем все семейные наши беды и побои на характер отца. Когда-нибудь я все-таки попробую объяснить его характер и причины некоторые, но теперь у меня другая задача. Итак, отец пришел с фронта, а я сломал ногу. Упал в детсаде со второго этажа, а может, и не со второго, а ниже, потому что выше не было ничего, и сломал. Сперва хромал, год меня лечили бабки, местные врачи, помню фразу хирурга: «Гипс бы ему сделать, да бинтов нет», так и не сделали гипса, а, помню, прикладывали ихтиол, вонь его сохранила моя память до самой вот этой смертной черты, которую я себе сегодня представил. Итак, гипса не было, был послевоенный голод, недоедание, конечно, где-то было еще хуже, но и у Христа за пазухой было не сладко, все запасы были съедены войной, хозяйства разорены, мужики выбиты, бабы вкалывали от темна до темна, но не могли пока накормить даже детей, и у меня случился туберкулез коленного сустава. Коленка моя распухла. Как ее ни парили старухи, как ни перевязывали ниточкой шерстяной (я помню, над моей кроватью на стене висела такая ниточка; она должна была снять с меня опухоль иль показать, на сколько она увеличилась, и потом уж вешалась другая, уже большая ниточка). Помню: отец идет широко по пыльным улицам Барнаула, я сижу у него на заку-корках, держусь, семенит рядом мать и плачет украдкой, отец матерится на нее сквозь зубы и сам темный, как ночной лес. По кабинетам начальства, от секретаря к секретарю, с партбилетом, с разными партийными регалиями и пр., через унижения, взятки и пр., до самого секретаря крайкома со мной на закукорках, с заключением профессора — туберкулез кости, немедленно санаторий — за местом для меня в туберкулезный костный диспансер. И добился. Курорт «Немал».

Карцер. Мать в окне. Оставляет меня одного. Плачет. Я успокаиваю ее. Мне семь лет. Надо учиться начинать. В санатории начинают учить с 8 лет. Мать каким-то животным инстинктом чувствует — зачем мне терять год, уговаривает врачей, учительницу Марию Трофимовну (кстати, она потом и останавливалась у нее, когда приезжала меня навестить) — он способный, возьмите его. И вот я в первом классе. Учусь писать, читать, слушаю сказки, окна заколочены на зиму и засыпаны опилками, не все, правда, чтобы было тепло. По ночам горит в печи огонь, тени пляшут, мы спим и смотрим за тенями — великое наслаждение смотреть за живыми картинками, когда привязан годами к койке. Я ведь три года был привязан, меньше всех, мой друг был привязан 11 лет — Илюшка Шерлогаев, — я только сейчас, когда написал его фамилию, подумал: должно быть, он был нерусский, фамилия нерусская, алтайская. Он мне даже писал, когда я выписался, но что мне было уже до него за дело… и я ему писал и посылал рубли… но… мне было 10 лет, и даже письма его я не сохранил, а может быть, их сожгла моя мать, чтобы мне ничего не напоминало о санатории, а я вспоминал, но всегда только хорошо (когда выписался, конечно, когда лежал, я ненавидел его и даже пытался организовать побег).

Мой лечащий врач — Антонина Яковлевна Цветкова, маленькая, худенькая, на высоченных каблуках, строгая и внимательная. Я помню ее руки, пальцы, изучающие мой «футбол», — тонкие, костистые, с длинными пальцами, цепкие — руки скрипача. Я успел в первом классе вступить в пионеры, потому что не было в отряде запевалы, и мне раньше срока повязали галстук, я успел окончить три класса с хорошими отметками, я успел понять, что надо торопиться. Нет, не понять, а почувствовать, мы взрослели раньше обыкновенных здоровых мальчишек, которые, ни о чем не подозревая, гоняли под окнами в футбол и взрывали наше спокойствие.

Три года прошло. Я на костылях. Б. Исток. Четвертый класс. Мы живем на Больничной улице. Далеко до школы. Отец решает — продавать дом и строиться в центре — из-за моей ноги. Поздней осенью мы въехали в новый дом. Я стал заниматься в самодеятельности. Фомин — Степаныч — меня заправил тем горючим, которое позволило мне оторваться от земли, о нем особый разговор. Приезжает бродячий цирк — Московский цирк на колесах — им нужен подсадок. Я должен сыграть простой этюд — возмутиться, что в мою фуражку бьют яйца, сыплют опилки, «пекут торт», а потом оказывается, это не моя фуражка, я признаю «ошибку», извиняюсь, ухожу.

Я играю этот этюд, наутро мне сообщает руководитель этого цирка, чтоб я немедленно ехал после школы в Москву, в театральное училище. Участь моя рещёна. Я начинаю весь десятый класс готовиться. Бросаю костыли, лажу на кольца, на брусья, репетирую, тренирую «Яблочко», матросскую пляску, с дублером, в случае, не освою — будет плясать он, — освоил, успех.

Фомин дает задание: во что бы то ни стало сдать на медаль. Сдаю на серебряную. Собираюсь в Москву, но чтобы зря не прокатиться, Тоня советует поступить сначала хоть в музыкальное училище. Беру ложные справки, поступаю в муз. училище и с ходу беру курс на Москву. Поступил в ГИТИС — успех. Вкалываю не за страх — за совесть. Хотя мечтал на второй день быть приглашенным в Малый на Хлестакова, но раз надо учиться сначала — давайте учиться. На пятом году принят в театр и женился — 22 года. Все идет вроде как по писаному, Господь хранит меня, чего мне еще нужно. Ах, вот что, я завидую: некоторые сверстники мои в кино, успели прославиться, я хочу тоже, а фарт не идет. Даю зарок, что начну только с главной роли. Перехожу из «Моссовета» на Таганку, во-первых, потому, что не взяли жену, во-вторых, не сыграл Теркина, а обещали, и т. д. В первый же сезон — Грушницкий, «Антимиры», «Десять дней» — я ведущий артист. Я стал артистом наперекор всем мрачным предсказаниям моих некоторых учителей, наперекор самому себе, т. е. я доказал себе, что я умею драться за свою шкуру, за свою честь. И в кино я начал с главной роли и теперь заканчиваю вторую главную, а в театре репетирую роль, которую может судьба подарить актеру раз в его жизни. Театр дал мне, молодому артисту, двухкомнатную квартиру, высокую, сравнительно, зарплату, я — член худ. совета, у меня красивая жена, мне завидует пол-Москвы. Я купил собаку, мебель, у меня есть все для нормальной жизни. И всего этого, я могу гордо сказать, добился своим трудом. Кроме того, я пишу. Пока в стол. Но кое-что я уже написал, и меня хвалят, пока друзья, но вот и Можаеву понравился Чайников, значит, если идти по пути максимализма, я могу добиться и на этой ниве определенных успехов. И слава, о которой я мечтал в детстве, не так далека, она придет, и приходит, и можно ускорить ее приход. И вот мне 27, пусть немножко лет еще, лермонтовский возраст, и через энное количество часов меня не станет.

6 марта

С утра бегал по редакциям. Не бегал — ходил, именно ходил, не торопясь, не суетясь, размеренным шагом км 8 прошел, две редакции нашел. В «Лит. газете» оставил «Стариков» и «Иван, поляк и карьера», только второй. Отчего, не знаю, нехорошее предчувствие — что-нибудь где-нибудь да напечатают.

Мы с Зайчиком отделились от тещи, сидим на хозрасчете, оттого и жрать нечего. Но меня это не беспокоит. Великий пост, так что попоститься — это только к лучшему. Очистить тело от всякой дряни.

Но вот что от родителей уж два с лишним месяца никаких известий — это меня волнует.

Прочитал книжку Солоухина «Письма из Русского музея». Любопытная книжка, отрадно, что кто-то может иметь свои мысли, свое собственное мнение, довольно резкое и непривычное, и что мнение может быть напечатано. Книжка благородная, страстная, очень и очень приятная.

«Террор среды» — об этом стоит подумать и поразмыслить, это очень точно. Как бы в нашей актерской практике прорвать бы этот «террор среды», у нас это сделать еще сложнее, чем в любой другой творческой профессии, потому что дело наше коллективное и зависит от начиная с партнеров, репертуара и кончая террористом-режиссером.

— Она в Ленинку ходит. А я боюсь Ленинку. Это место, где кадрятся. Там сама обстановка призывает, обязывает к заигрыванию. Хочешь не хочешь — будешь. Берешь книжечку, подсаживаешься: тишина, уют, холлы и пр. роскошь. Мои знакомые развелись недавно. Она повадилась в Ленинку бегать, снюхалась там с кем-то, и семья развалилась. Ленинка — это опасное место. Ни в коем случае не пускай жену в Ленинку.

Был в «Современнике» на «Народовольцах». Вот что расскажу по этому случаю. На площади Маяковского стоят три театра. «Современник», «Сатиры» и «Моссовета». Подъезжаю. Ни у эскалатора, ни у выхода из метро билеты не спрашивают ни в один из трех театров. Подхожу к «Современнику» — продают с рук, и немало! Ладно. Выходят артисты, начинают играть. Не увлекают, не интересно им, по-моему, не интересно самим. Ей-богу, если бы я не знал Евстигнеева, Табакова, Козакова и пр. — я бы сказал, что у них нет артистов, а они все заняты, я их всех вижу и слежу за каждым. Нет, еще раз старая истина — дерьма из масла не собьешь. Они не умеют играть такую драматургию, мозаичную, многоплановую, с постоянно нарушающейся линией роли, с публицистическими выходами-реминисценциями и пр. Либо не умеют ставить. Каждый чужой спектакль убеждает меня в правильности моего выбора «Таганки» и придает уверенности мне и силы. Нет, господа присяжные заседатели, играть хорошо — штука сложная, и хорошие артисты на дороге не валяются.

Вчера Любимов в конце репетиции сказал: «Что мы, дамы, что ли? Будем обижаться друг на друга и помнить, кто что сказал и в каком тоне?»

Замечательный квас!

Высоцкий в Ленинграде. Что он привезет мне, какие известия?

7 марта

…Отец родной, не оставь раба своего. А в газетах, уж сколько их вышло со статьями об «Интервенции», и хоть бы где-нибудь обо мне, нет ни слова. В сегодняшней хоть фотография есть, и на этом спасибо. Да, я рекламист и горжусь этим.

Какую игрушку себе придумал — вклейка газетных статей. Буду вклеивать теперь всякую чертовщину. Так, для разнообразия, для развлечения, для истории. Я благородный человек, я тщательно собираю, раскладываю по полочкам — по порядку, все, что появляется обо мне в печати, рекламе (хорошее, разумеется, на кой дьявол мне всякая гадость, правда, ее еще не было, но ведь чем черт не шутит) и что выходит из-под моего пера собственного.

Я облегчаю работу моим биографам.

Эй, вы, биографы! Вы слышите, я облегчаю вам работу, скажите мне спасибо, идиоты! Но только читайте в основном между строк, потому что цензоры вокруг стоят, как псы голодные, и первый — я сам. Кой-где неискренне, кой-где со зла, кой-где по глупости, так что вы постарайтесь, на вашу долю выпала самая сложная часть — расшифровать душу человеческую, в данном случае — мою. Мало ли человек напетляет за свою жизнь, уж и сам не поймет, где он настоящий, а где прикидывается, так все веревочки, ниточки спутаются, только не рвите, как надоест распутывать, а то больно, не спешите, мне ведь все равно будет. Не вы распутаете, так другие.

9 марта

Заявление сделано, иду его выполнять. Высоцкий говорит — ради такой роли можно все стерпеть, все унижения и брань.

Шеф не свирепствовал сегодня: то ли услышал, что я в дневник днем пропел, то ли рукой махнул, то ли получается чего-нибудь, то ли не в том дело.

Венька не стал за меня играть сегодня, а я хотел… «Три сестры» посмотреть. Придется еще одно заявление сделать: ни к кому не обращаться с такими вопросами, подыхать буду, а сам буду играть. Венька еще ни разу не внял моим просьбам, ну в рот ему палец: раз он так, и мы эдак.

Вечер. Зайчик на «Трех сестрах», сосед насилует Шульженку, не саму Клавдию, а пластинку. На душе гаже, чем допустимо.

Мы с Зайчиком уже распределили Государственную премию. Получается примерно так: если мы имеем 2,5 тысячи, то тысяча — тысяча двести идет Зайчику на шубу, пятьсот рублей на банкет, триста рублей на мое пальто-шмотье, 100 рублей старикам в Междуреченск, 400 рублей на отпуск за границей. Это самый примерный план, точный составим, когда в газетах появится объявление, что я выдвинут на соискание, а то еще распределишь, а спектакль не выйдет, вот будет номер. Но все равно, чтобы инфаркта не было, надо готовиться к такому событию заранее. Вообще надо готовиться ко всему самому плохому в жизни, равно как и к хорошему. И от того и от другого человек разрушается, как и от крайних температур. Но лучше бы шеф получил, это было бы полезнее для нас для всех и закономернее.

Дай ему Бог здоровья.

Первый час ночи. Зайчика все нет. Давай, Валерик, спать.

10 марта

Высоцкий давал читать свой «Репортаж из сумасшедшего дома». Больше понравился, но не об нем речь. Прочитал я в метро сколько успел, и не думаю, и не помню, о чем читал, и это неважно. Я размышляю — чего я ему буду говорить, и фантазирую, и придумываю, и целый монолог, целый доклад сочинил о том, чего не знаю, чего не читал. Значит, мне важен не его труд, а моя оценка.

Говорильное мышление, т. е. мы до того изболтались, до того мы швыряемся словами, верхушками знаний, до того в нас показуха сидит, что нам незачем и читать что-то, чтобы начать говорить об этом «что-то». Значит, опять важен «я», моя говорильня, мое отношение, и мне кажется, это самое важное для других, и удивляюсь своей эрудиции, своему умению ловко разбирать самые сложные вещи, умению примерчики убедительные и остроумные на ходу придумывать — т. е. импровизировать, или проще: пустобрех и составляет главный смысл, интерес нашего общения.

Шеф наорал на Веньку перед спектаклем. Венька заплакал. Убежал. Пил валерьянку. Ужасно это все. Мы его жалеем больше, чем он нас. Он не дорожит нами. Грустно.

13 марта

Вчера на репетиции был Можаев:

— Отрадно видеть… ты очень продвинулся, в основном продвинулся, в основном все уже идет хорошо, кой-какие мелочи, но это все впереди. А так — молодец.

Любимов. Вчера и сегодня в репетиции было много правильного.

Вечером и ночью читал «Дворянское гнездо». Не возьму я в толк, не придумаю, зачем, с какой стати, для чего сейчас заниматься экранизацией этого романа. Для заграницы? Ситуации, характеры — как-то все надуманно, красиво, нехудожественно, ненатурально, и что можно сейчас сказать этим произведением? Тем более непонятно, что этим занимается молодой, талантливый режиссер, зачем он теряет время — наше дело актерское, маленькое, делай что дают.

Какой-то смрадный осадок от вчерашнего спора в гримерной о Толстом и Достоевском. Как будто в изнасиловании участвовал. Венцом рассуждений было мнение Фоменко[51], его точка зрения, так сказать, что «Толстой — это жизнерадостный рахит». И сразу всем стало как-то не по себе, неловко, как будто каждый обмочился в отдельности и пытается остаться в этом незамеченным.

Что это такое? Ни в морду дать, ни плюнуть за это нельзя… Унизить человека ни за что ни про что, вернее, конечно, самому унизиться… Так относиться к человеку — это себя не уважать. Количество серого вещества приблизительно у всех одинаковое, и смешно пытаться казаться умнее другого, не быть, а именно пытаться казаться. Вот уж действительно — образование ума не прибавляет. Откуда в нас такой снобизм, желание непременно высказаться оригинально, показаться этаким пупом в своем роде, что мне, дескать, люди вокруг, когда я с Толстого шапку сбиваю одним махом, вот как я про него могу ляпнуть. Заявить — и ничего со мной не случится, раз я так могу о Толстом брякнуть — значит, сам чего-нибудь да значу. Верно Толстой подметил: «Отчего такая уверенная интонация, наглая в глупых людях — оттого, что иначе их никто бы слушать не стал».

И мы слушаем это, да еще пытаемся возразить, рассудить по справедливости, грязь какая-то, нечистоплотность, непроходимая глупость. Никто не запрещал и не запретит рассуждать о самых великих авторитетах, никто не принуждает теперь перед ними на колени падать, но да ведь и рассуждать надо с умом, осторожно, с намерением добрым, а не с целью языками фортеля выписывать.

Ехал в метро и мечтал: выйдет «Интервенция» — соберу все плакаты рекламные, на стенках развешу, фотографии в рамках застеклю — тоже развешу или дарить буду, рецензии в тетрадку вклею и т. д. К чему я это? — а вот к чему. Вопрос серьезный.

Пусть с этими плакатами, рецензиями и т. д. — это тщеславие мелкое, безобидный рекламизм и т. д. Но смотри в корень. Заметил: для меня важно не то, что я скажу-выражу этой ролью или тем рассказом, а важен результат — то есть что после этого обо мне скажут иль напишут. Я слышу, вижу не свою игру, не проблему, не идею, ради чего я треплюсь на сцене или пишу, а какое впечатление я произведу этим. То есть меня, по сути, интересует вторичное, а не первичное. Для истинного художника важно не то, что о нем скажут, а что он успеет сказать.

Я плохо играю — но вдруг успех и шум, — мне кажется, что-то произошло, а на самом деле ничего не произошло…

Но я доволен, удовлетворено мое тщеславие, я достиг цели, я услышал желанные слова. Иначе: меня не интересует мой труд, меня интересует мой талант, самовыявление.

Я берусь за Гамлета не с целью боль свою высказать, а переиграть предшественников — об этом будут говорить, это точно, и это меня движет… И пока я движим этим, я не преступаю грани — среднее. Удовлетворенность словами, внешней мишурой — вот это нас губит. Выходит, я живу для того, чтобы написать о себе книгу и самому ее еще проиллюстрировать.

Сегодня побыл в двух важных учреждениях: «Мосфильме» и поликлинике № 1. Сидел перед зеркалом почти три часа и смотрел на себя, пока прилаживали гриву и бородку для Паньшина.

Страшно ездить в метро: скопище народа, и лица все серые, усталые, глаза полусонные, фигуры придавленные — лишь бы до места скорей добраться.

Сегодня задача — не растратиться очень, не расплескать энергию, силы, а то на «Добром…» снова могу дуба дать, как однажды, настроение отличное, а физика не слушается, не отвечает сигналам мозга, не повинуется, бастует.

Над главной ролью дурак заработает… но это длинный разговор, к главной роли, да не только к главной, готовиться надо, и всю жизнь.

Нет, нельзя сидеть сложа руки и ждать: куда ветер дунет, туда плюнем, надо что-то делать, надо фантазировать, надо работать, иначе — крах.

16 марта

…«Уважаемый товарищ Шелепов![52]

Оба Ваших рассказа основаны на случаях анекдотических. В этом не было бы ничего плохого, если бы за житейским анекдотом Вы сумели бы увидеть живописные человеческие характеры, попавшие в весьма живописные ситуации. Но артист Чайников остался у Вас только героем анекдота, хотя поначалу, в первом абзаце, Вы обрисовываете его довольно метко.

Рассказ «Старики» требовал прежде всего сочного народного языка. Тогда вся история засверкала бы. Но именно с языком Вы не справились. Оба Ваших старика говорят на том вымороченном наречии, которое является лишь кустарной и, к сожалению, распространенной подделкой под народную речь. Эти «одна-кось» и «ноне» давно уже скомпрометировали себя.

Отклоняя эти рассказы, хотели бы тем не менее попросить Вас прислать другие Ваши произведения. В Ваших рассказах привлекает умение найти острую, действительно чреватую интересными характерами ситуацию. Но пока Вы остаетесь на поверхности, не используя те возможности, которые сами же находите.

Желаем Вам успеха.

Отдел русской литературы «Литературной газеты».

(Р. Коваленко)».

«Не заботься о завтрашнем дне, ибо завтрашний позаботится сам о себе, довольно для каждого дня своей заботы…» (От Мф., гл. 6.)

17 марта

Рано утром получил заказным письмом свои шедевры и эту рецензию. Не обиделся, хотя в рецензии много правды, за исключением последнего абзаца, в котором они просят присылать мои произведения — это утешить мое самолюбие, чтоб я не повесился…

18 марта

Уже повесили приказ об увольнении Щербакова[53]. Вчера Влади сказала мне, что моя работа в «Галилее» выше всех, в монологе, в сцене с Галилеем. Пустячок, а приятно.

19 марта

Упаси, Господи, нас от суеты!

Был в трех редакциях. К паре — «Старики», «Чайников» — подстегнул третью — «Таньку».

В «Огоньке», редактор Кружков:

— Это возьмите себе сразу, — на «Чайникова».

Стал листать «Стариков», я задрожал.

— Какой из трех рассказов вы считаете самым удачным?

— Не знаю, они все разные.

— Ну ясно. Посидите… Так, ну вот что! Это не годится… Откуда вы хватаете такие ситуации? Это же все надуманно, нежизненно… Вы берите жизненные ситуации… Это все литературщина, а язык есть, и способности есть, писать можете и должны… Сколько тебе лет? 26? Ну, вполне взрослый человек… Пишете много?

— Много.

— Пишите, обязательно выпишитесь, потому что способности есть, и берите жизненные ситуации, это же у вас старики эти оба… не люди… а шмаровозы какие-то. А баба? Бабы нет, есть какая-то кобыла, которую со двора на двор перегоняют. Пишите. Как рассказ напишете, так несите нам, обязательно несите, и берите жизненные ситуации.

«Смена».

— А! Золотухин, артист с Таганки. Приятно видеть у себя в гостях хороших артистов, чем обязаны?

— Рассказы принес, печатать будете?

— Артисты графоманами стали. Ну, давай посмотрим. Если ты такой же писатель, как артист, непременно напечатаем. Я ведь про вас писал когда-то, в «Смене», о «Герое нашего времени».

— Да! Это вы?! Я вас давно люблю! Вы единственный человек, который печатно похвалил спектакль и меня.

Там же я услышал впервые, что «Интервенция» не получилась.

— Ты мне еще очень понравился в «Пакете», ну… блеск, это моя любимая книжка детства…

— Нет, что ты, дорогой, все прекрасно, все образуется, и т. д. и т. п.

Про «Театр, жизнь» не буду писать, устал, скажу только: желтое здание, серые люди. Больше ничего не скажу.

Я думаю, что короткие юбки затрудняют многим девушкам выйти замуж. Потому что стройных ног гораздо меньше, чем привлекательных мордашек. Влечение, либидо — явление физиологическое, начинающееся с внешнего обзора, это влечение, подкрепленное духовным обаянием, превращается в любовь…

Но кривые, худые, толстые ноги при сносном лице затрудняют возникновение либидо, а потому и любви; естественно, это не всегда, но очень часто. То же и с грудями… открытая грудь, если она красивая, — влечет, но коль открыто у одной — распахнуто у всех, таков закон этой природы, и недостатки все наружу. Скрытость недостатков, как и достоинств, увеличила бы стоимость женщины, не задерживала бы возникновения либидо и ускоряла бы оборот замужества. В некотором бы роде это был бы кот в мешке, ну и что? Тем интереснее, а когда люди начнут жить, любовь либо разгорится, либо потухнет вовсе, и тут, в семье, уже другие законы, не зависящие через полгода от ног или грудей партнерши, даже происходит обратная метаморфоза. Вот что я думаю о коротких юбках…

20 марта

— …НЕ СУДИТЕ САМИ, ДА НЕ СУДИМЫ БУДЕТЕ.

21 марта

Ужасный день. Вчера играл Керенского за Высоцкого, а сегодня — и вчера ночью — молю Бога, чтоб он на себя руки не наложил. За 50 сребреников я продал его, такая мысль идиотская сидит в башке. На репетиции, при народе постороннем, он упал.

— Идите приведите себя в порядок, — сказал ему шеф.

И он ушел, и никто не знал, куда он девался и что делает: пьет ли, спит ли? Послали в Волоколамск машину за Губенко, в Вешняки — за мной, но я как назло оказался в театре и еще оговорил, идиот, условия ввода — 100 рублей — это была шутка, но как с языка сорвалось! Ведь надо же, всё к одному: и Хмеля[54] нет, я еще за него играю. Боже мой!

— Высоцкий играть не будет, — кричит Дупак[55], — или я отменяю спектакль.

— Как ты чувствуешь себя, Валерий? — шеф.

— Мне невозможно играть, Ю.П., это убийство, я свалюсь сверху[56].

— Я требую, чтобы репетировал Золотухин, — Дупак.

Высоцкий срывает костюм (он еще поддал, как увидел, что вовремя не дали костюма и я с текстом):

— Я не буду играть, я ухожу… отстаньте от меня.

Перед спектаклем показал мне записку: «Очень прошу в моей смерти никого не винить». И я должен за него отрепетировать?!

Я играл Керенского, я повзрослел еще на десятилетие, лучше бы уж отменил Дупак спектакль. У меня на душе теперь такая тяжесть.

Обед. Высоцкого нет, говорят, он в Куйбышеве. Дай бог, хоть в Куйбышеве.

Меня, наверное, осуждают все: дескать, не взялся бы Золотухин — спектакль бы не отменили и Высоцкий сыграл бы. Рассуждать легко. Да и вообще — кто больше виноват перед Богом? Кто это знает? Не зря наша профессия была проклята церковью, что-то есть в ней ложное и разрушающее душу — уж больно она из соблазнов и искушений соткана. Может, и вправду мне не надо было играть?!

22 марта

Два дня очень мало писал. Уже висит приказ об увольнении Высоцкого по 47-й ст. Ходил к директору, просил не вешать его до появления Высоцкого — ни в какую: нет у нас человека. И все друзья театра настроены категорически. Они-то при чем тут?

Уезжает сегодня теща в санаторий, а скоро и Зайчик полетит на съемки. Я с Кузей вожжаться остаюсь. Вот он пришел как раз на эту фразу.

Это было сумасшествие — браться играть Керенского срочным вводом! Но Бог не оставил меня.

У Зайчика украли 25 рублей на спектакле.

Высоцкий летает по стране. И нет настроения писать, думать, хочется куда-нибудь уехать, все равно куда, лишь бы ехать.

Даже ехать в метро приятно, когда мало людей: сидеть на одиночном сиденье в углу, сжаться в комочек, засунуть руки в теплое место и думать о чем-нибудь, все равно о чем, чаще все о том же: уступать или не уступать место?! И приводить разные доводы и оправдания и даже философские подоплеки искать, почему я сегодня должен встать и уступить место, а вчера мог этого не делать, и правильно, что не сделал, и пусть совесть помолчит.

23 марта

Обед. Шеф после прогона хвалил:

— Очень правильно работаешь, очень, и вообще, товарищи, есть хорошие вещи, появляется спектакль и т. д.

Можаев:

— Ну просто неузнаваемо работаешь, молодец, всё уже в порядке, в седле.

Вот ведь какая наша судьба актерская: сошел артист с катушек, Володька, пришел другой, совсем вроде бы зеленый парень из Щукинского', а работает с листа прекрасно, просто «быка за рога», умно, смешно, смело, убедительно, и сразу завоевал шефа, труппу и теперь пойдет играть роль за ролью; как говорится, «не было бы счастья, да несчастье помогло». А не так ли и Володька вылез, когда Губенко убежал в кино и заявление на стол кинул, а теперь дал возможность вылезти другому… но и свои акции подрастерял, т. е. уже вроде не так и нужен он теперь театру, вот найдут парня на Галилея…

Насчет «незаменимых нет» — чушь, конечно, каждый хороший артист незаменим и неповторим, пусть другой, да не такой, но все же веточку свою, как говорит Невинный, надо беречь и охранять, ухаживать за ней и т. д., чуть разинул рот — пришел другой артист и уселся на нее рядком, да еще каким окажется, а то, чего доброго, скинет и один усядется.

Я иногда сижу на сцене: просто в темноте ли, когда другой работает, или на выходе, и у меня такая нежность ко всей нашей братии просыпается… Горемыки! Все мы одной веревочкой связаны — любовью к лицедейству и надеждой славы — и этими двумя цепями как круговой порукой спутаны: и мечемся, и надрываемся до крови, и унижаемся, и не думаем ни о чем, кроме этих своих двух цепей…

С удовольствием я перелистываю эту тетрадку: солидное, солидное дело я затеял, сообразив записывать в толстую тетрадь.

И мысли-то, в нее внесенные, удлиняются, прибавляют в весе и значительнее становятся, эдак и вправду потомство обо мне подумает как о дельном, рассудительном парне — прямо кузькинские мечты.

Ночь. Жена обскакала меня с «фотокарточками в киосках», ее фотографию уже продают под девизом «Артисты советского кино»…

24 марта

Я думаю, что поездка в деревню с Можаевым 18 февраля еще много раз будет записываться в мои тетрадки. Непосредственно, сразу много не запишешь, да и вроде и некогда, и такого срочного для записи нет, а как проходит время и отдаляется событие, оно компонуется, распадается на звуки, слова, мысли по поводу, запахи, действия и становится прожитой жизнью — это уже было — символ, событие превращается в символ, случившийся в моей жизни. А символы в памяти держатся до конца дней. От события сохраняется ощущение, настроение — делается либо хорошо, либо неприятно, либо весело, либо грустно. Но пока оно — это событие — не так далеко, я кое-что запишу для хроники.

Мы поехали по Рязанской дороге, мимо нашего дома, в маленьком автобусе-рафике в таком составе: шофер, рядом с ним сел Можаев, как полководец, у него шапка маршальская — каракулевая и высокая, как тумба, папаха; сзади разместились я, зав. пост. — Салопов, художник, или, как я буду называть его впоследствии, Мастер, — Боровской, радиорежиссер, магнитофонщик Титов Владимир Миронович, или просто — Мироныч, секретарь парт, организации и асс. режиссера — Глаголин Б.А., финалила, или венцом этой пирамиды являлась, Машка Полицеймако, единственная баба, стеснявшая нас и мешающая вначале, но потом — душа этого небольшого ансамбля. На всю компанию дирекция выделила литр чистейшего спирта, Салопов так был занят предвкушением будущей пьянки, что оставил накладные, пришлось ворочаться за ними. Ехали весело, трепались, травили анекдоты, большей частью еврейские, Машка стеснялась рассказывать, а анекдоты на 90 % сальные да похабные. Всем было хорошо, впереди была дорога, заготовка реквизита, экскурсия в крестьянскую жизнь, выпивка, обратная дорога. Никто ни за что не отвечал, никто ни о чем не думал, все тяжести и заботы остались в Москве, а теперь по обеим сторонам тянулись то лес, то поля, проскакивали какие-то селения, и за многое время мы, запрятанные в театр, как в нору, ощущали прелесть природы, радовались всякому случайному кусту, дереву и открывали для себя в который раз пьянящую силу земли и радовались ей, как малые дети…

Остановились в Бронницах. Писатель повел нас к церкви, показал нам могилу Пущина, повздыхали все, глядя на российскую красоту, обделанную (мочой) со всех сторон.

Писатель:

— Обратите внимание, какая неповторимая красота, сколько церквей, соборов, часовенок стояло по деревням, селам, и нигде похожей нельзя было встретить. И ведь на народные средства, на общинные деньги делалось это, а сейчас — клубы, говорят, заменяют церкви, да разве можно сравнить эту неповторимость со штампованными проектами типовых клубов, без своей изюминки, без своей привлекательности, холодные, неуютные, везде одинаковые… Неужели перевелись на Руси мастера, которые из этого материала на эти же средства по своему вкусу, по своему разумению могли поставить дворец? Нет, тратят деньги, материалы на безликие сараи. Раньше мастер имя свое вписывал в свое дело, а теперь он его стороной объезжает.

Из Бронниц поехали в колхоз «Борец», что в пяти километрах от тракта. И опять писатель метнулся в сторону:

— Вон, глядите, типовые клоповники понастроили.

— Где, что?

Но мы уже проехали и не видели того, чем возмущался наш маршал.

В усадьбе колхоза нам сказали, что председателя нет, он в Бронницах, отдыхает, вчера закончилось отчетно-перевыборное собрание, на котором его снова избрали председателем:

— Председатель у нас хороший, Герой Соц. Труда, человек уважаемый… Вам надо по вашему делу к зав. клубом обратиться.

Приехали в клуб. На сцене работники под баян танцевали молдавский танец. Руководила ими Валя, заведующая клубом. Мы представились ей, дескать, артисты, писатель и т. д. Мне хотелось срочно приступить к делу, т. е. доставать колеса, хомуты, косы и прочую необходимую утварь, но писатель сказал:

— Валера, не торопись, успеется, времени у нас хоть отбавляй.

Мы сели в комнате отдыха, обставленной подарками пионерских организаций многих стран, и стали беседовать. Закурили. Не буду записывать весь разговор, к тому же я его и не помню, но ради него, собственно, и начал я эту запись.

Вел разговор Можаев, я сначала удивлялся, зачем он все это выясняет, только потом, спустя несколько дней, прочитав в «Литературке» его статью о сельском строительстве, я понял, какой гвоздь сидел в нем тогда и что его волнует теперь. Основной вопрос состоял в том: почему молодежь бежит в город? И заработок хороший, и клуб замечательный, а молодежь уходит из села, в чем дело?

Валя:

— Любовь. Ребята неохотно гуляют со своими, да и девчонки чужих предпочитают. Девчонки идут на фабрики, там работа не легче, но смену отработала — и гуляй себе, и замуж выйти легче. Девчонки боятся здесь просидеть молодость, в городе мальчиков больше, проще с любовью как-то… А здесь попробуй, вот осень подойдет — картошку убирать, спина отстанет с семи до семи, а руки во что превращаются, девчонкам жалко себя… А ребята… чуть рассвело, он трактор завел и уехал в поле и дотемна, придет, умоется и спать, отдохнуть хоть немножко, а если и вырвется погулять, то от него мазутом разит, а девчонки на этот мазут как на мед, а он и копается — та не хороша, эта не такая. В общем, любовь — это серьезная проблема.

— Любовь — причина веская, но девчонки, допустим, бегут за ней в город, а ребята — ребятам везде любви хватает, и все-та-ки в первую очередь они бегут, чуть отслужил армию — и не возвращается, а если возвратится, попьянствует, похулиганит и смоется в город. Почему?

— Почему? Бесхозяйственность. Лишили крестьянина главного, ради чего он жил в деревне, — земли, отбили у него охоту хозяйничать самому. Отчего и труд хоть и механизировался, а опостылел, он не в радость мужику стал. Что он имеет с того, что на земле трудится, не хлебом сыт человек единым. Ни он земле, ни земля ему не нужны. Что посеешь, то пожнешь, — это конкретное дело было для мужика, а сейчас чего он сеет, чего он жнет, какое ему дело — он свои 200 рублей получит, и всё. Надо вернуть землю хозяину, тогда он придет из города к ней сегодня же.

Из клуба пошли к бригадиру, женщине лет 50-ти, депутату Верховного Совета. Домик чудный, дорожки, диван, печь кафелем обложена.

25 марта

Бригадирша угостила нас пирогами с капустой. Писатель и ей задал свой вопрос:

— Вы так живете, изба у вас просторная, теплая, на берегу реки, усадьба, огород, и почему же молодежь не живет дома, а бежит в городские клоповники?

— А вы спросите их. Эй, молодежь, почему не хотите в деревне жить?

Нам позарез нужны были ухваты, чугуны, старая утварь, и кто-то из местных догадался повести нас к тете Груше, старухе лет 80-ти.

Воистину Россия богата примерами разными — и золотом, и грязью, и радостью, и слезами. У тети Груши мы и насмотрелись слез, и наслушались боли народной.

— Где этот черт с магнитофоном, — шумел писатель, — вот что надо записывать, как народ разговаривает, а он в машине сидит.

— Т. Груша, что у тебя болит?

— Все болит, рука выплечилась, пальцы не шевелятся, спина от жопы отстает, бедро с места соскочило… все болит. А тут на Николу ходила в церковь, да продуло меня, да чуть не замерзла. Меня в правление отнесли да отогрели там, а потом привезли домой.

Изба выстуженная, грязная, черная. Бабка занемогла, и некому прийти и накормить ее, помрет — и знать никто не будет.

— А где же ты так изувечилась?

— В колхозе, милый, в колхозе, а где же еще.

— Пенсию-то сколько получаешь?

— Сначала получала семь рублей, потом люди добрые добавили еще полтора рубля.

Местные активисты шумят:

— А ведь не скажет, что трудно, соседке шумнуть, она бы до правления добежала, мы бы тебе пионеров прислали, пол помыть, дров наколоть…

— Все сама, все сама, а теперь жалуешься.

— Да ничего я не жалуюсь, и так хорошо.

Ей однажды прислали пионеров, пол помыть, так она прогнала их…

Беднота и запустение, даже жутко делается, кажется — мышиное царство, а под столом и за печкой грибы растут. Кто и когда забросил ее на этот свет, в эту пору…

— Вы не глядите, что она такая жалостливая, она совсем недавно корову со двора свела, а то и корову держала, и молоко таскала в Бронницы.

Наконец Мироныч пришел со своим ящиком. Записывает. Активисты боятся свидетельства Магнитки, начинают наперебой подсказывать бабке, что сделал для нее колхоз хорошего.

Наконец выпросили у бабки ухват, разбитый чугун — бабка в толк взять не могла, «зачем они не доброе собирают, а всякое говно»… А как увидала деньги, стала упираться, отказываться, но всучили, бабка, умиленная, сказала:

— Я на ваши деньги свечку поставлю, помолюсь за вас.

Как знать, может, и правда бабка свечку поставит и Бог поможет нам в нашем деле.

Но откуда при такой нищете такое богатство икон, их много, много и лампад, кадил, и все это, по мнению писателя, а он, надо полагать, знаток и ценитель русской старины, старинное, добротное и по нынешним временам дорогое необыкновенно. И на столе — Псалтирь, Евангелие. Торговались за часы. Бабка ни в какую, предлагали новые — нет.

— Вот они у меня сейчас стоят, но когда я выздоровлю, я их сделаю, и они у меня будут ходить… У меня сейчас глаза не видят и руки не поднимаются, а как выздоровлю, я их починю.

От бабки Груши поехали на конюшню. Бригадирша опередила нас и уже шумела на подвыпивших мужиков, собравшихся по случаю воскресенья и работы в конюховой каморке.

Бригадирша:

— Кто на кобыле ездил? Почему кобыла в мыле?

— Я ездил.

— А почему в мыле кобыла?

— А я откуда знаю?

— У кого разрещёния спрашивал?

— У агронома.

— Для чего брал?

— Комод Ваське привез.

— Комод привез и кобылу в мыло загнал? Чего ты врешь? В Бронницы гонял за водкой… Ты посмотри, она в пене до сих пор! Ресторан тут открыли.

— Вот, мил человек, ну разве по справедливости, воскресенье — все добрые люди отдыхают, мы работаем — и выпить нельзя, это почему? И никто нам никаких надбавок, что мы в свой отдых работаем…

— Я вижу, как вы работаете, хоть бы людей постыдились языком трепать, колхоз позорите, что люди про нас подумают.

— А что люди подумают? Что они, не люди, что ли?

— Чтобы сейчас же закрывали «рестораны» и по домам расходились, а я приду проверю, вы меня знаете.

Можаев меня толкает в бок:

— Смотри, смотри, целых два Кузькина, особенно тот, что в углу, права который качает. Где же этот опять колдун с магнитофоном?

— Мил человек, так ты запишешь про нашу просьбу, чтобы выходные нам оплачивали, заступись за нас, в самом деле?

Набили мешок сеном, записали ржание жеребца, для чего к нему была подведена кобыла, а потом и Маша подошла. На Машу жеребец реагировал заметно активнее. Ничего удивительного, и Можаев потом, крепко заложив за воротник, волновался при сближении с Машей, только что не ржал. Вывернули из-под снега несколько колес. Теперь и самим выпить после трудов не грех.

— Поехали в Бронницы, в ресторан, — скомандовал командор Можаев.

По пути остановились у тех кооперативных домов, которыми возмущался писатель по дороге сюда. Эти дома двухэтажные, блочные, стояли в ряд одноликие, как тридцать три богатыря, каждый на две квартиры. Квартиры эти предлагались колхозникам в кредит, и каждая из них стоила ни больше ни меньше — 6,5 тысячи. Усадьбы рядом почти никакой, а огород давали на пашне. Этим-то бестолковым строительством, этой кастрацией крестьян и возмущался писатель, считал этакое хозяйничанье по кабинетным рецептам основной причиной бегства молодежи в город и трудного положения с рабочей силой в деревне. И вообще: отношение города к крестьянину, крестьянина к земле и к городу — все эти дела и заботы крестьянские кровно волновали нашего командора. И вызывали в нас уважение и зависть, потому что мы видели перед собой человека, одержимого благородным делом, бескорыстного рыцаря и защитника земельного житья-бытья.

В ресторане пили спирт, пиво, пели песни… И опять наш командор был на высоте, такие ноты гвоздил, так задушевно выпевал русские мелодии, ей-богу, Федор Ш. позавидовал бы, а голосина какой — звучный и красивый, просто мощный. Подходили какие-то мужики, целовались с Можаевым, пели, он опять меня толкал:

— Гляди, еще один Кузькин, этот, пожалуй, ярче всех, запоминай, вот как играть народ надо… Вашего бы Любимова сюда, посмотрел бы он жизнь русскую… А то все в своем кабинете штаны протирает, какие-то люди вокруг него вьются…

В такси — и домой. Так закончился этот удивительный день, который я, конечно, не во всей подробности и яркости записал, но который впечатался в мою память на всю жизнь.

26 марта

Два дня был занят записью поездки и немного выбился из колеи. Высоцкий в Одессе, в жутком состоянии, падает с лошади, по ночам, опоенный водкой друзьями, катается по полу, «если выбирать мать или водку, выбирает водку», — говорит Иваненко, которая летала к нему.

— Если ты не прилетишь, я умру, я покончу с собой, — так он сказал мне.

Шеф:

— Это верх наглости… Ему все позволено, он уже Галилея стал играть через губу, между прочим, с ним невозможно стало разговаривать… То он в Куйбышеве, то в Магадане… Шаляпин, тенор… Второй Сличенко.

Губенко готовит Галилея. Это будет удар окончательный для Володьки. Губенко не позволит себе играть плохо. Это настоящий боец, профессионал в лучшем смысле, кроме того, что удивительно талантлив.

Тревожно на душе. Шеф хвалит за Кузькина, мир и благодать во взаимоотношениях, и я, как собака, которую приласкали, не нахожу себе места от радости и благодарности, все заглядываю в глаза, улыбаюсь всем видом: это правда, вы меня не обманываете, я действительно вам нравлюсь, и вы мне почему-то удивительно нравитесь. Этого бояться следует и бежать немедленно. Только Бог судья делам нашим. Не надо очаровываться, чтоб не было столь жестоким разочарование.

Во время репетиции Элла заглянула в кабинет:

— Получен лит[57] на «Живого».

— Прекращаем репетиции… Что это такое? Мы привыкли репетировать произведения нелитованные, неразрещённые…

— Срочно анонс, афишу на театре и рекламы по городу.

— Надо еще спектакль сделать, хохмачи.

У Зайчика украли 25 рублей. Кому-то показалась моя премия за Керенского большой, и он решил половину взять. Звонок из Ленинграда. Рабиков:

— Валеринька! Дорогой! Рад слышать ваш жизнерадостный голос. Вам есть чему радоваться, у вас блестящая роль в картине получилась, просто блестящая, других слов нет, это я говорю вам, старый киношник, видавший виды… Валеринька, фильм принят редакцией, но нужно приехать на один день, переозву-чить небольшую сценку, когда мы можем это сделать?

Когда мы можем это сделать? Хоть 28-го, в четверг, если отпустят с «Павших». Но куда девать Кузю?

Вечер. Продумываю план отъезда с Кузей и без. Черчу на бумаге «за» и «против». С собой было бы проще, если бы разрешили сесть в поезд.

Появился Шифферс. Я покраснел, потому что не ответил, не поставил свою подпись на его письме. Кажется, договорились они с шефом о работе. Шифферс делает пьесу по «Подростку».

— Ты будешь играть. Через недели две закончу. Я договорился с Театром Маяковского, но у них нет актера. Я хотел им предложить взять тебя на постановку.

— Будешь делать Мольера, коли душа не лежит.

— Что значит «лежит, не лежит», это моя профессия. Если уж говорить, у меня вообще к одному Достоевскому лежит.

— Я сейчас Толстым увлекся, нравится мне его философия.

— Толстой — плохой писатель. Это у тебя от детства.

Карякина исключили из партии за выступление в защиту Солженицына, за поддержку Шифферса (надо разузнать точно).

Славина приносит цветы и чай Любимову, каждый день бесцеремонно… при гостях входит в кабинет, молча кладет цветы на стол и уходит, делово, спокойно. Это надо запомнить. Смешная привычка, трогательная — каждый день класть на стол главного цветы…

Думаю: если мне придумать фамильный герб — что бы в него вошло, каким бы он мог стать, как выглядеть.

1 апреля

Последние два дня заняты делами Высоцкого.

31-го были у него дома, вернее, у отца его, вырабатывали план действий. Володя согласился принять амбулаторное лечение у проф. Рябоконя, лечение какоето омерзительное, но эффективное. В Соловьевку он уже не ляжет. У меня свои дела.

Сегодня утром Володя принял первый сеанс лечения «Банкет № N». Венька еле живого отвез его домой, но вечером он уже брился, бодро шутил и вострил лыжи из дома. Поразительного здоровья человек. Всю кухню, весь сеанс, впечатления и пр. я просил записывать Веньку; Володя сказал, что запишет сам.

Но самое главное — не напрасны ли все эти мучения, разговоры-уговоры, возвращение в театр и пр. — нужно ли Высоцкому это теперь? Чувствовать себя почему-то виноватым, выносить все вопросы, терпеть фамильярности, выслушивать грубости, унижения — при том, что Галилей уже сыгран, а с другой стороны, появляется с каждым днем все больше отхожих занятий: песни, писание и постановка собственных пьес, сценариев, авторство, соавторство — и никакого ограничения в действиях, вольность и свободная жизнь. Не надо куда-то ходить обязательно строго и вовремя, расписываться и играть нелюбимые роли и выслушивать замечания шефа и т. д. и т. п., а доверия прежнего нет, любви нет, во взаимоотношениях трещина, замены произведены, молодые артисты подпирают. С другой стороны, кинематограф может погасить ролевой голод, да еще к тому же реклама.

Я убежден, что все эти вопросы и еще много других его мучают, да и нас тоже. Только я думаю, что без театра он погибнет, погрязнет в халтуре, в стяжательстве, разменяет талант на копейки и рассыплет их по закоулкам. Театр — это ограничитель, режим, это постоянная форма, это воздух и вода. Все промыслы возможны, если есть фундамент. Он вечен, прочен и необходим. Все остальное — преходяще. Экзюпери не бросил летать, как занялся литературой, совершенно чужим делом. А все, чем занимается Володя, это не так далеко от театра, смежные дела, которые в сто крат выигрывают от содружества с театром.

10 апреля

И вот первый адовый прогон. Для меня он прошел неудачно. Я сразу зажался, сбился с тона, от волнения забыл мотив частушки и т. д. Шеф, вместо того чтобы подбодрить, стал нервничать сам.

Я это и сам чувствовал, но победить себя не мог. Отчего так заволновался? Не пойму. Все оттого, что не Божьего суда жду, а людского… Зачем спешить на суд людской? Как много мне еще нужно трудиться над собой, переделывать себя, чтобы не бояться людей, служить им и не требовать от них ни благодарности, ни суда… Когда же я наконец обрету эту свободу, независимость своего духа?..

Штейнрайх[58]. Поцеловал меня:

— Вы мне очень понравились, это по большому счету, без дураков. Я даже не хочу говорить о частностях. Получилось главное. Вы убедили, доказали, что вы имеете полное право быть три часа перед глазами. Тема Живого трепещет в спектакле, ваша тема, значит, все правильно. Я очень рад за вас, положить такой ролевой запас в сумку — это очень хорошо.

Зин. Дмитриевна[59]: Умница, молодец, все получается, а я ведь очень боялась, все время на сцене, не сходя, целую, целую…

Шеф: Давай, Валерий, давай, милый.

Я: Даю, но не получается, Ю.П.

Автор: Все получается, не прибедняйся.

Шеф: Даже автора расстрогал прогоном.

Я: То ли еще будет.

Шеф: Но я думаю, большего падения у тебя уже не будет. Давай, не подводи меня.

Пожарные хвалили, сапожники, портные, травести, пенсионерка растроганная целовала.

Заметил: подлинную свободу на сцене обрести очень сложно, т. е. ту свободу, когда легко дышится, брызжет из тебя. Часто бываешь и не зажат, свободен вроде, но свобода превращается в нахальство, аккумулируется в наглость, во фрондерство, в злость, в бесшабашность и т. д.

Опять потеря святости, доброты. Много думал эти дни о своей жизни, о профессии и вот до чего додумался. Другой жизни у меня нет и другой профессии тоже нет и не будет. Я артист, и на этом надо успокоиться и поставить точку. Плохой ли, хороший ли, но артист, и ничего другого делать не умею и никогда делать не буду… А если несчастье — ну что ж, чему быть, того не миновать, будем и относиться к нему как к несчастью, будем изворачиваться. В этом смысле мне понравилась мысль Наташи из редакции «Смены», когда Замошкин посоветовал мне писать с учетом времени:

— Нет, Валерий, я не согласна с Кир. Ник., писать надо без всякого учета, как пишется, как получается, а у вас получается прекрасно, так и пишите, кусок хлеба у вас есть, и поэтому печататься особенно не торопитесь.

«Не заботься о завтрашнем дне». — Евангелие.

И письменный стол я куплю себе только после премьеры, и писать буду в свободное от работы артистом время. И заниматься своим образованием буду сам, коль возникают в том желание и потребность. Образование ума не прибавляет, а самообразование — прибавляет; чья-то мысль, по-моему, очень правильная.

Третьего дня получил письма от т. Лены, от Тони. Хорошие. Вот, оказывается, почему молчит Междуреченск, из письма Тони:

«Тебе не пишут, потому что отцу вдруг не понравилось твое письмо, вернее, одна фраза: «…Напиши, Тоня, как они там живут». Или что-то в этом роде. «Вишь, мол, зазнался, мать ему плохо, не красиво пишет». Мама-то, конечно, хочет написать, да уж что отец сказал, то она ослушаться боится. Ну, я их постыдила. Володя говорит: «Я что буду писать, ошибки делать», — он все стесняется, а мама говорит: «Давно бы написал, живешь чужим умом».

Валера, пиши родителям письма попроще, без лирики».

Как говорится, комментарии излишни. Узнаю отца.

Вечер. Прискакал с двух концертов. Тридцатка в кармане.

Записки:

№ 1. Снимается ли где-нибудь еще артист В.Золотухин после удачного выступления в фильме «Пакет»?

№ 2, 3, 4. Почему молчит артист Буткеев?..

№ 5, 6, 7. Что с Высоцким? Правда ли, что Высоцкий уволен из театра? И т. д.

Нет, Высоцкий снова в театре, вчера мы играли «Послушайте» первым составом. Взят на договор с какими-то унизительными оговорками, условиями и т. д. Но иначе, в общем, и быть не могло.

Афоризм Буткеева: «Деньги — зло, слушай музыку, и ты будешь гармоничным человеком».

14 апреля

Обед. Сегодня снова утром почувствовал себя гением. Проснулся и чувствую — гений, гений, и всё. Я стараюсь разубедить себя, проснуться, сплю, не сплю, хожу — гений, и всё. Жена не поймет, в чем дело, — гением, говорю, снова себя чувствую, и не пил как будто вчера, а чувствую себя гением, и точка.

Вот что сделай, как с тобой случится это в следующий раз. Беги в ванную, раздевайся догола и становись под холодный душ. Все внимание уделяй на верхнюю часть, особенно на голову. Полчаса нужно стоять. Первые 15 минут вода будет кипеть, отскакивать, как плевок от утюга, не обращай внимания, так и положено, по себе знаю; вторые 15 мин. появится соблазн выскочить из-под струи: ни в коем случае, на миг отстраниться — все надо будет начинать сначала, снова 15 мин. вода в пар от головы будет превращаться. Потом быстро одеться и к шефу на репетицию, он закончит курс лечения. Особенно эффективен метод, когда шеф не в духе, а если в духе, постарайся как-нибудь испортить дух ему, и о том, что ты гений, ты забудешь в момент и долго не вспомнишь об этом потом.

Утренний «Галилей». Снова Высоцкий на арене. Зал наэлектризован. Прошел на ура. Алые тюльпаны. Трогательно.

Толстой, «Исповедь»: «…Вера есть знание смысла человеческой жизни, вследствие которого человек не уничтожает себя, а живет. Вера есть сила жизни. Если человек живет, то он во что-нибудь да верит. Если бы он не верил, что для чего-нибудь надо жить, то он бы не жил. Без веры нельзя жить».

Конечное к бесконечному…

Славина:

— У вас с Венькой появилось перед Володькой подобострастие… Вы как будто в чем извиняетесь, лебезите, заискиваете…

Есть несчастье и незнание, как относиться к нему, что делать, что будет дальше… тем более что для него самого нет этого несчастья, он не считает себя больным и в чем-то виноватым, во всяком случае в той степени, в которой считаем мы… И мы растеряны… Это как видишь язву на лбу другого и знаешь, чем она грозит, а сказать боишься и сознаешь беспомощность, коль скажешь, — потому что ничем помочь уже нельзя… Вот и мнешься, и теряешься.

20 апреля

Мой день вчера.

В 11 часов одеваюсь для репетиции, готовлю на сцене чучело Живого, проверяю реквизит, все делово, спокойно. В зале какой-то народ, человек 20, на меня это нимало не подействовало, как раньше, я радостно отметил это про себя, волнение было в пределах возможного, хотя сидели Карякин, Крымова, какие-то интеллигентные люди, солидные, в очках. Одного воробья я в суете не узнал, хоть и рассмотрел внимательно. Это Жан Вилар, и рядом Макс Лион.

Любимов (берет микрофон): Дорогие артисты, приготовились к репетиции, проверьте выхода, березы, и давайте начинать.

К нему подходит Дупак, что-то шепчет на ухо. Обменялись о чем-то шепотом. В зале лишь слышно, как лампы в софитах шипят.

Любимов (громко): Я не могу этого сделать, я буду репетировать.

Дупак (громко). Я прошу этого не делать, либо я вынужден попросить сам выйти всех из зала.

Любимов: Я отвечаю за свои действия, это не прогон, это черновая репетиция, и право театра приглашать специалистов на рабочую репетицию.

Дупак: Это не рабочая репетиция, это показ, а показывать, я считаю, еще нечего, тем более посторонним людям.

Любимов: Здесь нет ни одного постороннего человека, это друзья театра, которые помогают нам в нашей работе вот уже четыре года.

Дупак: Я требую остановить репетицию.

Любимо в: Я не подчиняюсь вам. Покажите мне бумагу, запрещающую репетиции.

Дупак: Зачем эти детские разговоры, или мне что, выключить свет?

Любимов: Пожалуйста, идите выключайте! Вы оказались в одном стане с Улановским[60]. Когда он растаскивал декорации «Павших и живых», вы не были с ним заодно, а теперь вы вон как заговорили.

Артисты давно высыпали на сцену. Я мелю какую-то чушь, что это моя работа, вы мне платите, я никому ничего не показываю, я просто работаю, репетирую.

Вякают что-то Зинка, Власова[61].

У меня лезут глаза из орбит, кружится голова, бьет колотун (Гоша мне об этом сказал вечером). Я ничего не соображаю, понимаю только, что происходит что-то неслыханное, скандальное и всерьез.

Все больше шумит Любимов, краснеет и бледнеет Дупак, сзади шефа, за спиной маячит парторг Глаголин, заводятся артисты, поднимается всеобщий шухер.

Дупак: Давайте мы не будем все кричать. Время идет, и надо что-то решать. Я предлагаю подняться на десять минут наверх и обсудить создавшееся положение. Как вы считаете, Борис Алексеевич?

У Глаголина вид растерянного сатаны. Он наклоняется к уху шефа.

Глаголин: Я считаю, что надо подняться на пять минут, Юрий Петрович…

Любимов: Ну хорошо. Гости дорогие, извините, что так получилось. Мы вас просим подождать 10 минут спокойно в зале, а мы выйдем и договоримся. Пойдемте, может быть, из коллектива кто хочет присутствовать? Местком… комсомольская организация?..

В кабинете. Откровенный скандал.

Любимов: Что вы крутите, говорите прямо, что вам приказали подыскать нового гл. режиссера… Но пока у вас нет бумаги о моем снятии, я подчиняюсь не вам, а Управлению культуры.

Дупак: Звоните в Управление, это их распоряжение о запрещении прогона «Живого», тем более в присутствии Жана Вилара.

Любимов: Никуда я звонить не буду, надо — пусть сами звонят. Я себе не представляю, как можно сейчас Жана Вилара, пожилого человека, друга Советского Союза, замечательного режиссера, вывести из зала?

Дупак: Я хочу во что бы то ни стало спасти театр и сохранить вас для театра, для меня и для всех нас это важнее, чем присутствие Вилара.

Любимов: Я знаю, как вы хотите меня сохранить, не надо закручивать мне баки, вы изменили театру уже два года назад.

Дупак: Не говорите глупостей! Борис Ал., что вы думаете?

Глаголин: При сложившейся ситуации… Лучше бы для нас всех и в первую очередь для театра…

Любимов: Ясно… При сложившейся ситуации я не вижу возможности попросить людей из зала. Вы подумайте о чести, о нашей чести, о чести всего государства, это же материал для буржуазной печати — «Вилара вывели в Советском Союзе из зрительного зала товарищи!» Нет, не могу с этим согласиться, я член партии, и я начинаю репетицию. Товарищи, идемте начинать, неудобно, люди ждут уже 15 минут.

Дупак: Я снимаю с себя всякую ответственность.

А люди действительно ждали… никто не покинул зал. Стояла та же гробовая тишина.

Вилар сидел все так же прямо и с предчувствием радости.

Любимов:

— Гости дорогие, извините, что мы вас заставили ждать, сейчас мы начнем… Артисты дорогие, я понимаю ваше состояние, но тем не менее прошу вас набраться мужества и провести репетицию спокойно и собранно. Приготовились… Лида, ты готова… Начали…

Я чуть не разревелся, когда сказал:

— Борис Можаев… Из жизни Федора Кузькина — Живой.

И спектакль пошел… ровно и в хорошем темпе. Где-то в «сомах» шеф прокомментировал в микрофон — «Молодец, Валерий». То же самое он сказал в антракте. Вилар приходил на полчаса, просидел все действие и в перерыве смылся.

После прогона в буфете состоялось небольшое обсуждение: выступали Вознесенский, Карякин, Крымова, Кондратович и Виноградов из «Нового мира»… Говорили много хорошего, критиковали почти все финал. Крымова вообще сказала отсечь всю часть после суда, кто-то сказал: «Кузькин гениально смеется». Все посмотрели в сторону буфета, где за ширмой сидел д. Вася, у которого я взял напрокат смех… Говорили, что мало любви с Зинкой.

Карякин: Классический образ получается, поздравляю… Здорово с медалями сыграл…

Любимов: Молодец, Валерий, я на тебя тогда взбеленился, но важно, чтобы ты сам понял, что ты правильный нашел ход. Продолжай набирать, не теряй, на весь спектакль бери дыхание и беги… Ты бежишь здесь на 10 000 метров, поэтому не сбивайся на мелочи, вези спектакль.

Весь день закончился в толках о скандале и спектакле.

Вечером — «Добрый», еле ноги доволок до дома.

Мой день сегодня.

Вчера и сегодня для меня, может быть, важные дни в рождении моего Фомича. И поэтому я подробно записываю, кто что сказал. Я борюсь со своей слабостью — привязанностью к людскому суждению — и чувствую — иногда совсем освобождаюсь от зависимости людского суда, это помогает в работе, в беге, но потом, когда закрылся занавес, хочется понять — нужно ли то, что ты делаешь, людям, в конечном счете для них наш труд, поэтому и тянешься к говорящему, и ждешь доброго слова, и огорчаешься, не дождавшись.

Сегодня прогон шел грязнее, с накладками и текстовыми, и особенно техническими. Были «друзья театра»: Логинов, Толстых, Марьямов, Эрдман с женой, критикесса из Управления и сама мадам Целиковская. Это ответственный момент. Почему я боюсь жену и тещу главного больше, чем его самого? Она смеялась. Но не на меня… А жаль… Хотя не очень. Очевидно, это слабость моя — нравиться женам великих людей.

Жена Эрдмана: Кузькин чудо. — И своей соседке: — Ведь правда, очень хорошо? — И соседка, кажется, согласилась.

Лена Толченова (жена Васильева[62]): Валерка, я тебя поздравляю, ты мне доставил вчера такое удовольствие, я впервые тебе это говорю. Один из всего этого… прям до слез. Молодчина, прекрасная работа.

Критикесса: Удивительно точное попадание исполнителей первых ролей… Золотухин — о, это большая удача и театра, и его самого… талантливая работа… А те, кто ему противостоит, марионеточность исполнения, талантливо, но не живые люди. Райком — это не живые люди — марионетки…

Любимо в: Я с этим буду спорить… а Смирнов, а Колокольников?? Разве это не живые люди?

Критикесса: Эти двое — да… но мое дело заметить… а ваше — прислушаться, я не вижу тут повода для полемики.

Толстых: Меня смущает музыкальное однообразие, громоздкость стульев, и, по-моему, это неудачная находка… И вот Золотухин. Он работает здорово… Изобретательно и по внешним ходам, и по внутренним, и он набирает весь спектакль силу, потом суд — и дальше провал… характер не вырастает к финалу, а мельчает… Скорее всего это драматургический просчет. Вся финальная часть топчется на месте… ничего не происходит.

Эрдман: По-моему, очень интересный спектакль… Какие-то мелкие доделки еще нужно будет сделать, убрать две-три частушки, они надоедают и действуют по инерции на ощущение от всего…

Меня он поздравил лично. Рядом стоял Смирнов, я думал — протянет он ему руку или нет? Нет, не протянул. А мне сказал: «Очень интересная, настоящая работа… Мелкие недоделки… но это, когда разыграешься, подпустишь, а в целом очень, очень хорошо…»

Венька: «Суд» и «счастье», Валюха, гениально. Я смотрел только конец.

Высоцкий: Твоя работа меня устраивает на сто, ну, на 99 %. Валера, это грандиозно, то, что ты делаешь, ты иногда делаешь такие вещи, что сам не замечаешь… Очень хорошие места с плотами, «суд», «счастье», «пахота». Вообще это твоя удача и Петровича.

Володя говорил много и так хорошо и трогательно, что я чуть не разревелся.

Прилетел Зайчик из Душанбе. Привез себя, денег, гранатов, винограду, редиски… Загоревший и счастливый.

22 апреля

Два дня — сегодня и завтра — не будет репетиций «Живого». Потеря темпа или нужная передышка? Это необходимо уяснить для себя. Очень важно считать, что это — «перевести дух», и можно двигаться дальше.

24 апреля

Два дня битвы за сохранение Любимова, за сохранение театра. Все встали грудью как один, как сплошная стена.

Наступило тяжелое для театра, для всех нас время, и вот оно-то и определит наши индивидуальные человеческие и гражданские позиции, проверка на вшивость пришла.

У меня нет желания эти дни описывать подробно, по часам, хотя, может быть, это-то и будет самым интересным для потомков, коль они начнут разыскивать нас. Запишу, что придет, застучит в память. Сразу такое событие, да оно еще и назревает к тому же, не охватишь глазом, не оценишь чувством, не сообразишь по ходу.

Первый день — 22 апреля — день слухов, исходит из гл. квартиры, в основном от жены — жена не станет врать, — слухи подтверждаются еще кем-то посторонним, поднимается шухер, народ хочет найти козла — директор и заместитель — собирается коме, открытое собрание, я секретарствую, Венька председательствует, выносится рещёние.

Поносят Дупака, Улановского, приходит Дупак:

— В чем дело? Почему не пригласили меня? Я пока директор, член партбюро…

— Здесь критикуется ваша работа…

— Я бы вам объяснил, вы пользуетесь какими-то слухами…

Венька предлагает подвести черту. Дупак просит слова. Голосуем. Слова не дают. Он начинает кипятиться. Уговорил, дали слово… Просит ознакомить с протоколом. Объясняем на словах; видно, как его страшно интересует, кто именно и что в подробностях говорил. Уже потом:

— Дайте мне протокол, я — коммунист, я имею право контролировать действия коме, организации.

Протокол не у меня. Он у Киселева. Киселев посылает его к Губенко, Губенко говорит, что потерял ключи…

— Какие ключи?

— От места, где лежит протокол.

Рещёние отпечатываем на машинке. Передаем его в партбюро. Дупак звонит Шабанову[63] (читает по тел. нашу бумагу). В три часа они уезжают в райком.

Первые слова Шабанова, как появились наши деятели:

— Что там у вас, Славина руководит театром? Вы даже не знаете, что у вас происходит собрание.

Почти никто не уходит из театра. Митингуем, готовы на все: положить заявление об уходе, массовый уход, забастовка.

— Без права поступления в театры Москвы и Ленинграда. — Готовимся в таксисты.

Вечер. «Десять дней». Антракт. Труппа собралась в большой гримерной. Приходят Дупак, Глаголин, Голдаев — члены бюро. Труппа требует ясной информации о положении дел, о судьбе гл. режиссера. Я пишу.

Глаголин: Сегодня было коме, собрание, которое приняло резолюцию, в которой просило партбюро разъяснить положение дел и прекратить распространение зловредных слухов о снятии Любимова.

1. Репетиции сп. «Живой» прекращены с ведома Ю.П. Сначала хотели вывесить приказ, но Ю.П. попросил этого не делать, написал докладную записку, где заверил партбюро, что они с автором будут дорабатывать литературный материал, чтобы усилить, уточнить его идейную направленность.

2. Насколько мне показалось, некоторые товарищи сомневаются в деятельности бюро. Напомню, что все спектакли обсуждались и принимались бюро, и бюро вперед всех отвечает за все события. Я хочу сказать, никаких расхождений с Ю.П. нет, бюро поддерживало и будет поддерживать парт, линию гл. режиссера.

3. Сегодня я и Дупак были у Шабанова. Т. Шабанов сказал: «Приказа о снятии нет, и вопрос так не стоит».

4. В трудное для театра время защита театра состоит не в анархии, а в выдержке и организованности, в разумности поведения, поэтому я думаю, что все наши действия есть одного плана — в защиту Ю.П.

Я призываю всех к выдержке и разумному поведению. Сегодня Родионов подтвердил еще раз: приказа нет. Завтра будем разговаривать с Шапошниковой[64].

Галдаев[65]: Мы приняли рещёние. Расхождений с гл. режиссером у п. бюро не было. Завтра бюро соберется еще раз, с учетом завтрашнего совещания. Нужно единство в позиции всего коллектива, и у нас, у бюро партийной организации, с позицией коме, собрания расхождений нет.

Сабинин[66]: Приказа нет, всё в порядке. А что есть? Что значит «трудное для театра время»?

Губенко: Мы благодарим парторга и директора за сообщение коллективу о положении дел.

После спектакля:

— Ю.П. будет на совещании, хочет выступить, просил вас подготовиться, тоже выйти и спокойно по бумаге прочитать. Вести себя сдержанно и достойно.

До двух часов ночи я готовил речь. Утром переложение на машинку в двух экземплярах, с выражением прочитал жене и теще, одобрили.

Шеф ходил перед Ленкомом взад-вперед, как разминался на ринге, похож был на какого-то зверя, может быть льва, который, не обращая внимания на зрителей, сосредоточенно вдоль рещётки — туда-сюда. Подъезжали, подходили артисты, здоровались друг с другом и почему-то по одному подходили к шефу, как за указанием перед смертельной операцией, как будто шеф говорил каждому свое, другое… Всем же он говорил одно:

— Спокойствие и выдержка. Поддержите, если не будут давать слова.

Докладывал балбес Сопетов, первый заместитель начальника Управления.

— 61 спектакль, по количеству хорошо, по идее не так хорошо и правильно.

— Еще Энгельс так мечтал о драматургии.

— Почему такая страсть показывать теневые стороны, унылые, грустные. А где же произведения, зовущие вдаль, к светлому коммунизму, вселяющие уверенность, а не сомнения и растерянность, грусть у камина…

— Театр Ленинского комсомола вернулся к молодежной теме и занимает достойное место среди молодежных театров.

— Наметилось повторение опасных ошибок в Театре на М. Бронной, которые имели место в Театре Лен. комсомола.

— Повысить и укрепить роль директора театра как партийного руководителя, — призвал нас исполком Моссовета.

— Советский труженик получил теперь больше времени для культурного отдыха, и мы должны его этим отдыхом обеспечить.

— Будьте покойны, они этот график с ком. пунктуальностью выполнят.

Сопетов косноязычил в микрофоны час, а Ленин с задника кричал на трибуну.

Прения… Верх идиотизма, глупости, серости… Все заранее подготовлено, известно, кто и о чем будет говорить… На трибуну выходят люди, которые ни о чем серьезном, интересном не могут сказать, — профсоюзные деятели — Розов, Баркан, Некрасов.

Розов: Тем, кто вышел сейчас из зала, советская власть ничего не дала.

Баркан: Почему никто здесь не говорит о наболевших вопросах… Цыгане — неорганизованный народ, спектакль про войну, как цыгане… Это очень серьезные вещи, почему никто не говорит об этом… Я скажу… Даем прибыль и не можем ее использовать. Я не могу сформировать труппу как нужно… устарели формы театра, произведений. Я кончаю, я кончаю…

(На следующий день он вступил в партию.)

Некрасов: Давайте встретимся с драматургами. Нет хороших пьес, в чем дело…

20 мин. упрашивал организовать встречу с драматургами — паразит, идиот, прости, Господи.

Верченко[67] сказал об идейной бесперспективности Театра на Таганке.

Любимов: Кому приготовиться следующему?

Родионов: После выступления т. Верченко я все скажу… На этом разрешите собрание считать закрытым, подвести черту и зачитать резолюцию.

Любимо в: Я прошу слова.

Родионов: Все, Ю.П., совещание закончило свою работу… и у меня нет ни одной записки… нет, есть одна анонимная.

Любимов: Анонимных записок не читаем.

Родионов: Тут с одной Таганки записалось 6 человек, вы, что же, хотите, чтоб всем дали слово?

Поднимается шухер. Выкрики.

Сабинин: Разве вы не видите, какая пропасть лежит между вами и залом? И вы нам оттуда несете глупость…

Золотухин: Коммунисту не дают слова.

Выскакивает Губенко: Товарищи, я хочу зачитать резолюцию коме, собрания.

Родионов: Тов. Губенко, я прошу вас не делать этого.

Губенко начинает читать. Его перебивает в микрофон Родионов, зал орет.

Глебов[68]: Губенко, сядьте!

Дупак сидит с ними, деятелями Театра Станиславского, их парторг брызжет пеной, вскакивает с места, беснуется… Куролесина[69] начинает читать резолюцию… «Указать Т-ру на Таганке на идейные недостатки спектаклей “Послушайте” и “Павшие”».

Ее перебивают…

Васильев: Вы нарушаете нормы ком. партии — нормы демократического централизма. Вы выслушали только одну сторону, почему вы не дали ответить ком. Любимову и выносите резолюцию…

— Вывести их из зала…

— Думаю, что не будем прибегать к таким мерам. — Куролесина сбивается, заплетается, но дочитывает резолюцию.

Родионов: Дополнения к резолюции будут?

Стоит Любимов с протянутой вверх рукой. Пауза. Зал замер. Как быть теперь?

Родионов: Я еще раз спрашиваю: по резолюции совещания — дополнения, изменения будут?

Любимов (стоит с протянутой рукой)-. У меня замечание по резолюции.

Родионов: Слово по резолюции имеет Любимов.

Ю.П. отправляется к президиуму.

— Ю.П., вы можете с места.

— Нет, уж позвольте мне воспользоваться трибуной.

Выходит на сцену, кланяется каждому из президиума, ему никто не отвечает. Становится за трибуну, не торопится, вытаскивает из грудного кармана несколько листков, отпечатанных на машинке.

— Я не задержу вас, товарищи, здесь ораторы превышали регламент, я уложусь в отпущенные 10 мин.

Надевает очки.

Родионов: Ю.П., я еще раз вас прошу говорить замечания по резолюции.

Любимов (указывая на талмуд речи в руках): Здесь всё есть. Не откажите мне в стакане воды. — Ему наливают воды. Он медленно делает несколько глотков. Зал замер. Все чувствуют, что происходит что-то невиданное, ловкое и прекрасное, и восторг заполняет наши таганские сердца. Шеф начинает говорить. Говорит по бумажке, говорит тихо, красиво, не торопясь. Спектакль; он давно не играл и теперь делал свои смертельные трюки элегантно и внешне невозмутимо: — Дорогие товарищи!!! — и попер…

Зал вымер. Не только муху, дыхание собственное казалось громким. Ленин и Горький — только их высказываниями аргументировал шеф свои мысли. Приводил цитаты из рецензий, опубликованных в свое время в центральных органах партийной печати: «Правда», «Известия», «Ленинградская правда», высказывания, впечатления от спектаклей театра рук. ком. партий соц. стран. Вальтер Ульбрихт, Луиджи Лонго и пр. Речь была продумана в деталях, и шеф потрудился над ней изрядно. Это была речь эпохальная, речь мудрого политика, талантливого полководца, войско которого только что бузило в зале.

Я не узнал прежнего колкого, ехидного, осмеивающего, парадоксального, бьющего на эффект человека. Это стоял постаревший, помудревший, необыкновенно дальновидный, спокойный и уважительный деятель сов. театра, подтверждающий своим поведением и речью то огромное уважение, преклонение и культ, которыми он пользуется на Западе и у прогрессивных людей нашего государства!

27 апреля

Почему мне не хочется, но я заставляю себя описывать все это тщательно, документально? Когда-нибудь это станет достоянием истории, это уже стало, но когда-нибудь об этом можно будет рассказать всем, открыто и подробно, о тяжелых годах нашей жизни в искусстве… Все происходит от страха… от страха повторения Чехословакии, от страха культурной революции по их подобию, от страха потерять теплые места, от страха просто вдруг, как бы чего не вышло… Цензура не дает возможности ничего делать стоящее, только розовое и зовущее вдаль. И обсирается кругом. Свобода печати, свобода слова — стыдно за слова.

Когда мы начали нервничать и бузить, когда зазвенели в воздухе сабли истории, у меня промелькнуло — «хорошо, я хоть квартиру успел получить, а вот они, мои друзья, кричат, ничего не имея, а теперь и вовсе им запомнится».

Всякие мысли успевают проскочить перед ОТК мозга и отметиться фотоэлементом памяти. Память, память…

На первую нашу реакцию Родионов отпарировал:

— Хорошо срепетированная реплика.

Он боялся нас с самого начала совещания, и не раз потели у него яйца, наверное, когда он поворачивал болван головы своей в нашу сторону. Уверился он в сговоре и организованности нашей ему обструкции, как только после доклада Сапетова, на просьбу зала о перерыве, он сказал опрометчиво: «Мы работаем только один час, кто очень устал, может выйти и покурить». Мы действительно, как по команде, встали и вышли из зала, на что тенор Розов сострил: «Тем, кто выходит сейчас из зала, советская власть ничего не дала». При чем тут советская власть, хапуга несчастный, поет «Моржей», построил кооператив роскошный, и парторг уже. Наши сердца таганские стучали в одном ритме, на языке вертелись у всех нас одни и те же слова, жили и чувствовали одно все, думали только за театр — потому и там, и дальше всем будет казаться, что мы в тесном заговоре, в продуманном действии и кто-то невидимо нами руководит. Идиоты! Не могут понять истины: когда люди стоят за одно, их не надо подстегивать, указывать, они интуитивно, как звери в беде, чувствуют, как себя вести, куда двигаться.

[Запись на полях.] Любимов: «Вы, Борис Евгеньевич, нарушили нормы демократического централизма, и я постараюсь довести до сведения вышестоящих товарищей, чтобы они разобрались, кто виноват в сегодняшнем скандале».

Любимов кончил. Зал устраивает овацию, народ ревет от восторга, скандируют…

Победа, моральный перевес за нами. Но последнее слово должна сказать партия. Не ставя вопроса на голосование, Родионов дает слово секретарю горкома Шапошниковой. Она волнуется так, что кажется, будто плачет. Даже жалко ее стало. «Товарищи! Я не готовилась выступать, но я не могу не ответить тов. Любимову. Тов. Любимов хорошо подготовился, видимо, долго готовился. Он умеет красиво говорить, он известный оратор». (Сбивается, мелет чушь, топчет языком на месте, мысли тощие, еле поспевают за языком, опаздывают, но приходят вовремя.)

В черном ЗИМе у кагэбэшников, где все собрание записывается на пленку, сидят два наших артиста, не попавших в зал, Насонов и Джабраилов: «Пожалейте нас, пустите послушать!» «А вы нас пожалейте», — отвечают те. Как загудел зал и послышались выкрики — ну, началось, — а до того скучно спали. Тут встрепенулись на Шапошникову: «Что она говорит, что она говорит?!»

— Тов. Любимов, зачем вы пользуетесь так ловко ленинскими цитатами?

— Вы привели с собой кучу каких-то людей, организовали хулиганские выходки…

28 апреля

— …Передернул факты, и поэтому я говорю, чтобы восторжествовала истина.

— Зачем вы копаетесь в прошлом, вы нам покажите сегодняшние недостатки. Критику надо воспринимать чистыми партийными глазами, — выкрикнула она громко и уверенно, подхлестнув себя и зал.

Vs зала аплодирует ей. Вообще я не первый раз на сборище театральных деятелей, но такого прямого разделения зала не в нашу пользу я не видел. Мы, то есть «Таганка» и ей сочувствующие, были активнее, громче и дружнее, поэтому, может быть, нас на слух казалось больше, на самом деле — нет. Вот где подготовка. Они раздали билеты консервативным, каким-то неизвестным людям. Очень мало было уважаемых, передовых в нашем смысле людей театра, они всё предусмотрели, они созвали своих людей. Многие и из этих людей, как я выяснил потом, были сердцем и умом с нами, но по разным причинам вынуждены были выступать против. Много было и прямой ненависти: Менглет, Глебов, Свердлин, Карпова — «Фашисты, фашисты, дай вам винтовки, вы будете стрелять».

— За свой театр да, зажрались вы, матушка.

Совещание окончено. Ефремов предлагает продлить, но где там, все расходятся, и его никто не слушает. Прошел слух, что Любимова могут исключить из партии. Партийное бюро едет в театр разбирать произошедшее, мы за ним.

Подслушиваем стаканом через стенку, что там происходит, деятель райкома возмущен поведением нашим и Любимова. Сажусь и тут же пишу заявление:

«В партийную организацию Театра на Таганке

Заявление

Мы, комсомольцы и артисты Театра на Таганке, считаем выступление гл. режиссера театра Любимова на совещании актива московских театров глубоко партийным и своевременным, а наше поведение вполне допустимым и оправданным.

Золотухин, Соболев, Лукьянова, Сабинин и т. д.».

И тут же его передали им. Пауза. — Взрыв. Вечером — закрытое партийное собрание — линия и выступление Любимова поддержаны парт, организацией, поведение артистов получило резкое осуждение. Петрович перед этим после совещания был у Шапошниковой:

— Работайте спокойно, никто вас снимать не собирается.

Театр не расходился до 12 часов ночи. Празднование 4-летия отменено во избежание мордобоя и безобразий.

30 апреля

Райкомовские работники тащили икру красную, дефицитные продукты, консервы, это комсомольские деятели, а что тащат партийные, можно только догадываться… Полные авоськи, на работу с мешками ходят… Нельзя все безобразия отдельных товарищей переносить на всю власть, но Ленин пил морковный чай, он не хотел один пользоваться достатком, отдавал детям голодающим, а эти паразиты себе тащат, да еще суетятся, чтобы посторонние не заметили, как они банки делят и в сумки напихивают.

Директор (секретарше):

— Марина, почему вы мне ничего не рассказываете, вы же общаетесь с артистами, знаете, о чем они говорят.

— Я считаю, Н.Л., что вы неправильно себя вели в этой ситуации.

— Они меня хотят съесть, передайте им, что я несъедобный.

Любимов:

— Во-первых, он занимается плагиатом, до него это сказал Товстоногов. Во-вторых, передайте ему, что такую падаль, как он, никто жрать не станет.

Директор переводит секретаршу в гардеробщицы.

Вот как примерно выглядели события последней недели. Я не думаю, что мы чего-то не так сделали. Нет. Все было оправданно и допустимо, а главное, если постараться вникнуть и понять, мы на 100 % правы. А если что — так ведь даже убийце находятся смягчающие обстоятельства.

«Живой» не репетируется.

Шеф:

— Не обижайся, Валерий, видишь, время такое, надо отступить, но ты не засыпай, держи роль под парами, ситуация может измениться в любое время.

Сегодня последний день апреля, и я в принципе допишу эту «Книгу весны». Видишь, я не справил в ней праздник «Живого». Иногда чуть не плачу. Но, как говорится, лучше сохранить голову, чем волоса. За эту неделю мы сильно постарели, и если, Бог даст, все будет хорошо, можно только благодарить судьбу за это испытание, которое сплотило и ощетинило нас за свой дом и проверило на вшивость. Мы научаемся ходить, мы стали политиками, нас на слове уже не поймаешь.

Любимов:

— Артисты — народ эмоциональный: излили свои эмоции и успокоились. Надо учиться конкретно действовать и на сцене, и в жизни. Дупак распустил своих людей: Улановский тес со склада увез к себе на дачу, Солдатов вообще проворовался, сам директор — аморальный тип, жил с буфетчицей, обманывал дочь легендарного народного героя.

«Но ведь и монахи — люди, Согредо», — говорит Галилей, так и директор — тоже человек. Бога не надо забывать. Жена новая трудно рожала; повезли ее на кесарево сечение, а как узнала, что с ним плохо (его увезла неотложка домой, машина его третий день стоит у театра, еще нахулиганит кто-нибудь), так у нее начались схватки, и родилась дочь, слава тебе, Господи. Да если, с другой стороны, разобраться, не так уж он виноват окажется. У него такой характер, такая тактика осторожная, подпольная. Говорят, стучал, но ведь что понимать под этим, а потом, мало ли что говорят. Говорят, и Любимов — стукач, на кого только, на самого себя? Любимов ненавидит Дупака, за что — не пойму. Шеф — человек крайних убеждений, резких. За свой позор на райкоме он платит той же мерой. Но он не играет в поддавки, он не принимает их игры, он навязывает свою, поэтому можно обвинить его во всех смертных грехах: и в зазнайстве (вообще идиотское слово; когда оно появилось в лексиконе? По-моему, с пресловутой теорией винтиков усатого императора: кто не хотел быть винтиком, того награждали этим званием и отправляли в не столь отдаленные места. Разве можно было раньше сказать, что Пушкин зазнался… или Шаляпин. В то время поощрялось стремление человека выделиться, прославиться, возвыситься — разумеется, благородным делом, благородными порывами), и в ослушании распоряжений райкома, и в тенденциозном выборе репертуара, — но только не в отсутствии точной полит. программы, в отсутствии принципиальности, партийности и пр. Любимов прославил театральное дело нашей страны, за свое существование четырехлетнее Театр на Таганке стал любимым приютом интеллигенции и думающей молодежи.

На Западе — культ Любимова, не у нас, не на Таганке, в чем нас обвиняют коме, деятели, тем самым пытаясь внести раскол, посеять бурю, и не в России, а на Западе; как всегда, Европа оценивала наших гигантов значительно раньше и сильнее, чем мы сами…

Любимов может ошибаться и наверняка много раз это делал, но он не сворачивал никогда в сторону, он не перестраивается на ходу, чего от него требуют политиканы. Он ведет свою команду по тому компасу, который выбрал вначале, который подсказали ему его воля, ум, сердце и огромное количество умных по-настоящему людей, не суетившихся никогда перед властями, а руководствовавшихся общечеловеческими истинами в своей жизни и творчестве. И не зря Эрдмана называют отцом эстетической и этической платформы Театра на Таганке. И смешно, если не печально, услышать про Любимова, что он зазнался. Чушь, и больше ничего…

2 мая

Холодно. Дождь. Ветер.

Вчера после спектакля «Три мушкетера» отправились к Веньке. Грустно. Некоммуникабельность. Люся очень изменилась, нервная, подозрительная. Сплетни о Высоцком: «Застрелился, последний раз спел все свои песни, вышел из КГБ и застрелился».

Звонок: — Вы еще живы. А я слышала, вы повесились. — Нет, я вскрыл себе вены. — Какой у вас красивый голос, спойте что-нибудь, пожалуйста.

Карижский[70]:

— Вы создали оппозиционный театр и воспитали в этом духе коллектив, оппозиция никогда ни к чему хорошему оппозиционеров не приводила. [На полях: театр политической демагогии.] Вы всем своим искусством декларируете обособленность искусства от руководства партии, дескать, не лезьте к нам со своим диктатом… Нигилизм, отрицание направляющей роли партии…

Карижский здорово подготовился к райкому, он умный мужик, и это-то страшно. Чтобы возражать ему — надо было сосредоточиться и тщательно продумать все ходы. А когда со всех сторон кусают — мысли разбегаются… Петрович взялся за голову и полчаса молчал.

14 мая

Какая прелесть наши Вешняки, все расцвело кругом, пахнет тополем и липовым цветом, а может быть, вишневым и грушевым вперемешку с яблоневым. После дождя особенно заметны преимущества хуторского житья. Все, что может расцвести, зазеленеть и вылезти из земли, все образовалось.

«Воздух чист и свеж, как поцелуй ребенка», — это уже Лермонтов, но что поделаешь, когда лучше и точнее сказать не придумаешь.

17 мая

Обед. Репетиция по вводу новых Маяковских. Хмель летит в Италию, а Высота поднебесная может сорваться. Хочу вечером посмотреть опальные «Три сестры» — спектакль сняли, и идет последние два раза. Сняли и «Доходное место» — сегодня он идет самый последний раз. Что делается, Господи.

Говорят, Яншин сказал на труппе:

— У меня много недостатков, как у всякого человека, но в одном меня нельзя упрекнуть — я никогда не грубил женщинам. Сегодня я это сделаю в первый раз и говорю вам, Ангелина В., вы сука и пр.

Фурцева[71] явилась с кодлой мхатовских стариков — Тарасова, Грибов, Кедров… Грибов исходил злостью, Тарасова мычала что-то невразумительное и больше о себе, как она волнуется, играя 40 лет Островского, и всегда плачет. Кедров подвел оргвывод:

— В такой интерпретации спектакль идти не может.

Их больше устраивает интерпретация полупустого зала; бедный Станиславский — переворачивается в гробу от действий своих так называемых последователей.

Я стал ужасно скучать по Зайчику, нет его — и мне не по себе, раньше не было так, старею, что ли?..

Хоть бы скорее выйти из комсомольского возраста, чтоб не цеплялись шавки, по нонешним временам о «Живом» не может быть и речи, ноги бы унести.

А как охота играть, сволочи, знали бы!

Я увлекся «Подростком», месяц не читал, вышел из круга Кузькина, и — пожалуйста — где начинается у него поиск Бога — это и мне интересно, и вообще, по-общечеловечески, так сразу и хорошо, и полезно, и он это гениально умеет делать, это в «Братьях» лучше всего. Ох, сильно, ох, блеск!!!

Жизнь остановилась в принципе, еще более-менее спасает ПИСАНИНА- а так бы совсем тухло, и ненужность твоя в этом мире очень чувствуется.

Ну что такое! Я столько написал писем по разным адресам, и никто не отвечает — и хуже всего, что молчат родители… Ну что я сделал, Господи, ну почему надо до такой степени обижаться и капризничать!!! Грустно, и больно, и ужасно одиноко. Господи, помоги мне любить всех и быть веселым.

18 мая

Вчера был на «Трех сестрах». Я ничего не понимаю в таком искусстве. Наверняка талантливо, но ни о чем. Какой-то маленький междусобойчик, показуха, демонстрация, играние чувств, как в плохом МХАТе. Сестры обсопливились, обревелись до тошноты, актеры, кроме двух-трех, работают плохо, неизобретательно: то шепчут, то кричат, то вдруг начнут декламировать.

При нормальном состоянии дел — через полгода он не имел бы зрителей. Спектаклю повезло, что идиоты, ортодоксы стали защищать Чехова, ругать Эфроса и тем самым создали успех спектаклю. Я не понимаю этого бесполого театра.

21 мая

Дочитал «Подростка», ужасно хорошо, просто гениально. Нужно вчитаться, вдуматься, увлечься кругом идей, смыслом — для чего и не оглядываться на хитрость и ловкость интриги, вроде бы пустяшной, и… «ну что мне за дело до их пороков и дел», а потом оказывается — вовсе не в том дело, в чем дело, а оно совсем в другом. Нет, очень хорошо, пусть нагорожено, запутано, заинтриговано, головоломка вроде бы и «откуда всё!» — но гораздо чище многих нравственных, моральных книг и с огромной мыслью — всеобщей тоской, болью за всех и все.

Надо читать Достоевского и пытаться что-нибудь сыграть из него…

26 мая

Высоцкий был в Ленинграде, видел перезапись «Интервенции», или теперь «Величие и крах дома Ксидиас», по «моей» фамилии, расстроился, чуть не плачет:

— Нету меня, нету меня в картине, Валера, и в «Двух братьях» нет меня — всё вырезали, нету Высоцкого…

— А фильм-то получился.

— Конечно, получился.

— А что говорит Полока?

— Говорит, что всё в порядке.

30 мая

…В ВТО с Евтушенкой пришел шеф, я подсел к ним, может быть, зря, но, кажется, вел себя достойно. Евтушенко обалдело удивился, когда узнал, что это я играю Кузькина. Потом стал говорить, что «без меня вам, Ю.П., не сделать спектакль о Пушкине. В его биографии много поводов, причин и разных штук, чтобы сбиться в сторону, а я знаю главное, без меня вы не сделаете Пушкина, хотите пари…». Петрович тянул вино и курил.

Высоцкий снова в больнице. Отменен «Галилей». А Рамзее[72] улетел в Душанбе, я нанял его следить, но очень осторожно, за Зайчиком, могут кастрировать премию ему. Я увлекся Дудинцевым, по крайней мере, написано страстно, даже зло, и есть хорошие страницы по литературе.

1 июня

Вот и лето. Июнь начался. Месяц моего рождения.

Сегодня выступают в «Послушайте» новые Маяковские — Шаповалов, Вилькин[73], — вместо Высоцкого, который в алкогольной палате, и Хмельницкого — улетел в Италию на съемки. Вчера шеф гениально показывал, как надо работать в «Послушайте». Если бы он так работал с нами, мы бы играли во много раз лучше и не ковырялись бы со спектаклем год. Венька: «Может быть, он так и показывал, нам трудно судить».

Нет, он уверен — артисты нащупали, он закрепил. Он показывает уже готовое, в чем он абсолютно уверен, спектакль год идет, отлежалось, отсеялось… И сам шеф за эти два года вырос, пережил много: «Пугачев», «Живой»… это все этапы, рубцы на теле гладиатора…

За стеной готовятся к свадьбе, Зайчик распевается, я пишу, Кузька слушает и наблюдает, теща помогает за стеной.

9 июня

Надо писать дневник, и надо писать чаще, больше и всякую чепуху. Это лаборатория, склад, рабочий стол, заваленный всякой бякой. Два дня не писал — был в жестокой ссоре с женой. Чуть не разошлись. Хотел написать на бумаге крупным шрифтом:

НЕ ХОЧУ С ТОБОЙ ЖИТЬ.

НЕ ХОЧУ С ТОБОЙ СПАТЬ.

НЕ ЛЮБЛЮ ТЕБЯ.

Две ночи спал на креслах, какое спал, пережидал ночи, удивляюсь собственной стойкости. А из-за чего всё? Опять, конечно, из-за чепухи, которая о многом говорит и открывает глаза. Крупная вторая ссора, в тот день было их две, одна за одной, как бомбы, произошла в принципе из-за интервью с Полокой в «Лит. газете», где он сказал про меня: «по-моему, у него большое будущее в кино». В театре начались разговоры. Иваненко сказала: вот, дескать, у него будущее, а у Высоцкого ничего, — и еще: Высоцкий считает, что Золотухин первым номером в «Интервенции», а Золотухин считает, что Высоцкий. На что Шацкая заметила: «Совсем и нет. Высоцкий считает, что Золотухин, и Золотухин считает, что Золотухин». Обо всем этом мне рассказала Иваненко в присутствии артистов и добавила вопросом: «Что ж он, лицемерил, что ли, тогда?» Из-за этого и началось. Зайчик говорит: «Я пошутила». Я: «Так и скажи». — «Кому? Да кто она такая? И что у вас с ней за отношения, почему ты так боишься, что она передаст Высоцкому, что ты перед ними унижаешься, ты что, боишься Высоцкого, она хочет вас с Венькой приблизить к себе, разве это не видно? Венька не позволяет ей к себе приближаться. Она не поняла шутки, а я буду перед ней выкозюливаться».

Кроме ссор, был отвратительный «Добрый». Как Зинка может позволять себе так играть, вернее, не играть ничего, даже текста не произносить, сокращать, все пробалтывать под себя, лишь бы скорее. Что же делать остальным? Халтура, боже мой! Потому что выездной, и шеф не увидит.

Был на репетиции у Конюшева на «Мосфильме». Он молодец. Не боится показывать, правильно говорит, а главное, видно, что очень любит это дело и горит. После «Доброго» взяли с ним бутылку «Кагора» с боем и по сырку, посидели во дворе на бревнышках, покурили и поговорили.

Теперь вот что: Зайчик говорит, что все мои капризы, раздражения оттого, что я ничего не делаю. «Подожди, получишь новую роль в театре, начнешь работу с Назаровым[74], и все будет хорошо». И тут вызывает Назаров и предлагает вместо Антона главную роль милиционера Сережкина. Я, грешным делом, эту мысль закидывал месяца полтора назад, но он вроде и не слышал. А теперь разные обстоятельства заставляют его перетрактовать центральный образ: 1) Повсеместное омоложение милиции — «милиция — наш заказчик, она будет нас поддерживать». 2) Заявили о своем желании сыграть «Деревенский детектив» Жаров, Крючков, ситуация и образ схожие, а материал литературный в 1000 раз лучше — значит, мы идем с ними на таран, а зачем нам это нужно. Стало быть, необходимо искать другой ход, и срочно, и вот возникает идея: Сережкин — Золотухин. И снова возникает на дороге театр. Работа огромная, и главное — далекая натура: Красноярск, тайга. Завтра проба с Высоцким-Рябым. «Может быть, это и есть то будущее, о котором сказал Полока?» Помоги, Господи!

11 июня

Вчера и сегодня ужасно жарко. Вчера 30° было и без ветра. Асфальт в лужи плавился на Новом Арбате. Сегодня ветерок и немножко легче. Да еще тучки-облачка набегают, маскируют солнце, а гром все равно гремит, хоть и нет грозы. А вот так целый день пугает, и всё. Но, наверное, еще полыхнет. Вчерашнюю жару я не заметил, потому что с утра залез на «Мосфильм» и сидел там до 18 часов. А в павильоне даже прохладно, когда не жгут юпитеры. Проба с Высоцким. Оператор говорит: «Я лично буду драться», в смысле — за нашу пару. Назаров: «В группе сложилось такое мнение, что это и есть тот самый выигрышный вариант». Володя передал слова Полоки: «Вас с Золотухиным надо снимать вместе теперь только». Не знаю. У Назарова, так, особенно не поймешь, но, по-моему, он доволен.

14 июня

Адская машина закрутилась снова. Вчера на райкоме рещёно просить М К и Управление к. о снятии Любимова.

— Режиссер поставил себя вне критики, создал оппозиционный театр, постоянно заостряющий свое внимание на теневых сторонах нашей жизни, отрицающий и не подчиняющийся партийному руководству, противопоставляющий все прогрессивное (ученого, художника) властям, и это не частное заблуждение, а определенная тенденция из спектакля в спектакль, генеральная линия — критика властей. Партийная организация попустительствует режиссеру, не имеет должного авторитета, ведущие артисты не хотят вступать в члены партии… Мы укрепим руководство художественное и партийное — в театр придут молодые, партийные артисты.

Всякие коллективные «сборища» запрещены. Того энтузиазма, который был полтора месяца назад, уже нет. Нас приучили к мысли, что Любимова очень просто снять и нас в два счета разогнать. И многие уже всерьез подумывают — куда податься в случае.

У меня мысль противоположная той, что была раньше — коллективный уход, — нет, это им на руку, они этого ждут, им не нужен такой театр, и они только будут приветствовать, если мы разбредемся и погибнет репертуар любимовский. Нет, быть может, надо, наоборот, отстреливаться до последнего патрона и как никогда держаться вместе и держать репертуар как знамя. Кто его знает, сколько продлится эта осада, ведь были шараханья в сторону, да еще как, и все прошло, и названо ошибочным, кто его знает, быть может, через три месяца все пойдет наоборот, действительно — «умом Россию не понять»…

Я посмотрел пробы в «Хозяине», и уже захотелось сниматься. По тому, что делал Невинный, — это не конкурент… Авдюшко делает очень уверенно и точно в своих данных — но это шериф. Выигрыша нет. Высоцкий мне сказал, что без меня он сниматься не будет. Я сказал, что и я без него тоже…

Сегодня «Галилей» как праздник, месяц почти не было спектакля, Высоцкий вышел вчера из больницы, похудел.

21 июня

Мне сегодня 27 лет, господа присяжные заседатели. Лермонтовский возраст, когда гений должен проявиться. Не будем жаловаться на судьбу и метать бисер, но все же кое о чем поговорим. Не скрою, я готовился к этой дате, ведь и вправду говорят, что я чем-то похож на Лермонтова, внешне, разумеется; я готовился, да, и готовился не гусями и шампанским, хотя сегодня шампанское одно и будет, я готовился отпраздновать делами:

1) Женей Ксидиасом.

2) Федором Кузькиным.

3) «Запахами», или, теперь, «Дребезгами».

Мне помешали выполнить мои планы многие обстоятельства, главным образом — люди. В среду мы катались с Высоцким и Г.Кохановским[75] в Ленинград, смотреть «Интервенцию». По-моему, гениальная картина, и многие так говорят. Моя работа меня устраивает, не везде, но, в общем, удовлетворительно, что говорят люди — я подожду записывать до окончательного выхода фильма. Скажу только, по сумме всех отзывов я делаю вывод — я выиграл Женьку. Всё. Больше пока ничего не скажу, потому что очень много порезали и могут чикнуть еще, но, в общем, линия проглядывается, она осталась любопытной, и я не могу ругать Полоку, ему надо выиграть фильм. Первым номером в фильме — он, Полока.

О Кузькине — записано все раньше, и ничего нового в такой остановке[76] быть не может. Скажу только — это я узнал в ВТО, где были Макс и Марина, — что Вилар сказал Любимову об мне:

— Он хороший артист.

А Марина сказала мне, что я — лучший артист в нашем театре, Шацкая стала с ней спорить и доказывать, что лучший артист Коля Губенко, почему вдруг? Коля так Коля, я не спорю, но почему переубеждать человека, если он так считает, а не иначе. Некрасиво Зайчик меня предал, но Бог ей судья.

«Дребезги» я закончил вчерне, читаю, и самому нравится, очевидно, работа будет расширяться, шлифоваться и примет другую форму и размер, но задача выполнена, план, по которому я двигался, исчерпан, а что будет дальше и как будет, это поглядим. Жалко, что не переложил на машинку, было бы еще приятнее сделанное, но что поделаешь — нету времени совсем.

В среду, когда мы были в Ленинграде, состоялся худ. совет по «Хозяину тайги». Не знаю — поздравить себя или нет, но мы оба с Высоцким утверждены на главные роли. Работа предстоит отчаянная, главное — недостатки, рыхлость и примитивизм сценария преодолеть. И еще — время. Сроки начнут терзать, и мы зашьемся и с фильмом, и с ролями. Но «по крайней мере» я настроен по-боевому, не говоря о Высоцком, который сказал скромно: «Мы сделаем прекрасный фильм». Спорить с ним я не стал.

23 июня

Проклятые мозоли замучили. Не знаю, как завтра играть буду «Доброго». Сегодня «Антимиры» танцевал так, вполноги. Болит жутко, особенно на левой. Целый день сижу, печатаю «Дребезги», пью «Московское полусладкое».

Перед тем как выйти на худ. совет, Назаров, по инициативе Стефанского[77], был у Шабанова. В основном по линии Высоцкого, испугались статей.

Шабанов:

— Золотухин — это самостоятельный художник, талантливый артист, за ростом которого мы с интересом наблюдаем, но ему пора встать на ноги. Пора бросить танцевать под дудочку Любимова, открывать рот, когда его открывает Любимов, и закрывать, когда тот закрывает, пора бросить ему смотреть в рот Любимову.

Это перепевы Дупака.

— Высоцкий — это морально опустившийся человек, разложившийся до самого дна. Он может подвести вас, взять и просто куда-нибудь уехать. Я не рекомендую вам Высоцкого.

Где это было видано, чтобы секретарь райкома давал рекомендации для участия в съемках, докатились.

От «Живого» у меня остались только воспоминания, палка, подаренная Можаевым в день, когда мы ездили в деревню за реквизитом. Господи, неужели ты так жесток, дай мне показать людям моего Федора. Да еще балалайка.

Зайчик улетел вчера в ночь на много дней в Душанбе.

Если бы у меня не болели ноги, я бы, может быть, куда-нибудь пошел: в театр или в гости. У меня есть водка, я бы мог пригласить кого-нибудь к себе или сам пойти, но, увы, я не могу ходить, не могу думать, не хочу ничего делать — я боюсь завтрашнего спектакля, потому что у меня болят ноги.

Несколько дней стоит жара. Сегодня я получил единственное поздравление от человека, помнящего, что я родился…

29 июня. Суббота

Телеграмма главам правительства — Брежневу, Косыгину, Подгорному — возымела действие. Параллельно Петрович написал письмо Брежневу, в котором изложил позицию театра и несогласие с тенденциозной критикой линии театра. Брежнев отнесся к письму благосклонно, выразил вроде того, что согласен с ним, просил передать коллективу, чтобы все работали спокойно, нормально, извиняется, что не может принять Петровича сейчас — занят сессией, — а дней через пять он его обязательно примет.

Тут же состоялось заседание райкома, на котором принято рещёние вычеркнуть пункт о снятии Любимова из рещёния прошлого райкома. Потеха. О чем нам было доложено на общем собрании.

Вот как все обернулось. Некоторые деятели, вроде Эллы Петровны, которая закладывала нас Дупаку, боясь остаться без работы, крепко просчитались. «Еще не вечер», — как говорит шеф.

Съемки еще не начались, но мандражировать я уже начал. Вчера познакомился с референтом какого-то крупного деятеля на Петровке, 38, капитаном Валерием Беленьким. Затащил его с подругой, лейтенантом-криминалистом, к нам, выпили все, что оставалось со дня рождения, и я задал 10 вопросов по моей роли. И должен сказать — не без пользы дела, кое-что я возьму из предложенных мне штампов. А главное, я понял — каким они хотят видеть милиционера. «Выдай интеллект».

30 июня

…Мои «Дребезги» ходят по рукам, все три экземпляра.

Перечитывал Солженицына «Матрёнин двор». Здорово, прямо гениально. И не хочется писать самому, до того ловко. Но после Толстого хочется писать. Солженицын как будто говорит: «Вот вам русский язык, вы русские, а язык забыли, вот я вас обращу сейчас в русскую словесность, вы таких слов и оборотов и не слыхали, и не читали никогда. Вот вам, вот вам». С одной стороны, вроде бы простота, а с другой — тут же — ох, какая она, простота, сложная, непостижимая, такая, что язык выворачивает, а все русское, все наше.

В «Раковом корпусе» я этого уже не заметил, значит, идет рост, а может, наоборот. Писатель владеет, по-видимому, стилевым разнообразием и ловко им пользуется. Конечно, это великий писатель земли русской.

А что же делать мне с моею бабкой Катериной Юрьевной, что рассказала мне в Санжейке такие истории своей жизни? Как их умудриться изобразить в литературе? Может быть, связать как-то с морем? Я помню, мы сидели с Высоцким ночью голые на берегу моря, под звездами, на камушках, и глядели в море. Шел большой пароход вдалеке и светил. Там кишел народ, а мы наблюдали и придумывали разные истории, которые могли там твориться, случиться и т. д. Высоцкий говорил, что «этот год, будущий сезон будет твой. Ты сыграешь Кузькина». Но прошло уже два сезона, а мой год все не пришел…' Но при чем тут бабка…

А может быть, сделать три рассказа, три вечера, три дня: день мы отдыхаем, купаемся, говорим, работаем, ссоримся, а вечером, за ужином, бабка нам рассказывает о своей жизни.

Надо придумать ход. Ход монологов, без всяких других мотивов, течений, не очень годится, это никуда, как про Таньку…

8 июля

Сегодня начинается второй объект, вторая неделя съемок. Приехал Полока с «Интервенцией».

Не гляди на мир вполока,

Гляди в оба, как Полока.

Полоку выдвигают на Государственную премию за «Республику Шкид».

Высоцкий переживает, укол. Когда вышел из машины перед театром, я его испугался — бледный, с закатывающимися глазами, руки трясутся, сам качается. В машине, говорит, потерял сознание. Аллергия…

9 июля

Два дня пьянства. Даже ночевал не дома. «Интервенцию» могут положить на полку. Ситуация жуткая. Бедный Полока пробивает картину и устраивает Регину в институт. Вчера был у Люси Высоцкой, пил много и долго. Зайчик прилетел из Душанбе и обиделся на меня: «Как тебе не стыдно, как тебе не стьщно…» Привез меня Володя чуть тепленького к парадному…

13 июля. Суббота

Закончился какой-то период моей жизни — двухнедельный. Сейчас жизнь измеряется состоянием дел в «Хозяине». Первый материал, первые обсуждения. Вчера смотрело Объединение и выразило полное удовлетворение материалом. Будто бы даже Биц[78] сказал, что «материал очень хороший». Пришли на площадку, поздравили Назарова, меня, оператора. Леонов: «Не занимайся ты, ради Бога, сочинительством. А то Можаев на тебя в суд подаст, все равно это топором получается». Кремнев[79]: «Валера, ну что же, очень хорошо… Все нормально» и т. д.

Перед этим с Леоновым смотрел и Можаев и тоже остался будто бы удовлетворенным: «Ну, это другое, по сравнению с пробами, дело, Золотухин встал на ноги» и т. д.

26 июля

Я, как прежде, один. Выезжий Лог. На квартире у Анны Филипповны в горелом доме. Высоцкий укатил в Москву и дальше по делам «Интервенции». Больше недели натурных съемок. А я никак не могу прийти в себя — как меня поносил перед отъездом Можаев за изменение текста в «Хозяине» и откуда такие слова выкапывал: «Если хочешь испражняться, испражняйся на кого-нибудь другого, я еще живой, зачем ты на меня ногу задираешь, зачем ты на моих ребрах пляшешь, ведь я могу и по-другому поступить» и т. д. и т. п. И это за кулисами, при народе, при артистах.

В общем, настроение скверное и сохраняется пока до сего дня. Зайчику обещал писать каждый день, а с трудом нацарапал две страницы. Кажется, это будет мой провал. Я не знаю, как играть Сережкина, что играть, и вообще, о чем фильм. Трата государственных денег. Потихоньку пью, курю, в очень плохой, ленивой форме. Ужасный сценарий. Как это важно для актера — приличный материал. Это ужасный признак, когда первый материал нравится, получает одобрение. Но это прелюдия. Бороться надо до конца. И надо решительно браться за роль. И «мне не гореть на песке», так и запомните, господа присяжные заседатели, мне еще рано сливать воду.

21 августа

Во как!

Я сижу один в большом, сыром, грязном доме. На улице моросит. Холодно. На мне полное обмундирование, плащ, фуражка, но руки коченеют все равно. Высоцкий с Говорухиным[80] смотались два дня назад. Солнца нет, небо черное — снимать невозможно, а мы чего-то ждем и не хотим сниматься с этой базы. Но сегодня это, наверное, произойдет. Мы покинем Выезжий Лог, променяем его на Дивногорск. Высоцкий так определил наш бросок с «Хозяином»: «Пропало лето. Пропал отпуск. Пропало настроение». И все из-за того, что не складываются наши творческие надежды. Снимается медленно, красивенько и не то. Назаров переделал сценарий, но взамен ничего интересного не предложил. Вся последняя часть, погоня, драка и пр., «выхолощена, стала пресной и неинтересной». На площадке постоянно плохое, халтурное настроение весь месяц и ругань Высоцкого с режиссером и оператором. Случалось, что Назаров не ездил на съемки сцен с Высоцким, что бесило Володечку невообразимо. Оператор-композитор: «симфония кашеварства», «сюита умывания», «прелюдия проплывов» и т. д. А где люди, где характеры и взаимоотношения наши?

Я летал с коня в бревна и был от катастрофы на 30 см, летал с мотоцикла в кювет и чуть не убил «двух капитанов».

Вчера лег рано, один, и вспоминал Ленинград, Полоку, черт возьми, как дорог мне этот год, проведенный в поисках Женьки, в общении с Полокой. Я вспоминаю все павильоны, круги всех цветов, придуманные гениальным Щегловым. Что пережито мной за этот год, и если бы повторить — не изменил бы ни дня.

Приезжал Говорухин, просто в гости на охоту, к другу за тридевять земель, ночью появился хороший человек, как в сказке. И сразу наладил наш быт: в доме появились завсегда молоко, мед, поросенок, гусь, курица, банька по-белому и по-черному.

Высоцкий написал несколько хороших песен, лучшую мы поем вместе, на два голоса, и получается лихо:

Протопи ты мне баньку по-белому,

Я от белого свету отвык.

Угорю я, и мне, угорелому,

Пар горячий развяжет язык.

Почти месяц у меня было скверное настроение, и даже Зайчик, что напомнил мне про Моцарта, не вправил мне мозги. Ужасно боюсь встречи с Можаевым, чувствую: будет кровь моя на его руках. А крыть мне нечем, опасения его оправдались. Все тихо, все скверно. И все-таки я на что-то уповаю, может быть, павильоны вывезут. Надо тщательно продумать все штампы. Уже неделю не курю и почти не пью, решил вогнать себя в маломальскую форму.

Зайчик, мой миленький, в Душанбе, прислал два письма и много телеграмм.

Уже осень! Ах, эта осень! Любимая пора.

29 августа

Итак… Москва!!!

Сорвались с Высоцким раньше времени, подхватились и айда. А сбор труппы, оказывается, не сегодня, а завтра. Шестой сезон, на Таганке пятый. Господи! Помоги мне…

30 августа

Я из осени в лето попал. В Москве жара, духота, теснота, как и было, ничего не изменилось. В театре конь не валялся. Не помню ни одного сезона, начинавшегося нормально, всегда доделывается ремонт при зрителях. Дупак старается, лезет из кожи вон и все подсчитывает, сколько он великих благодеяний в пользу театра совершил. Не ходил в отпуск, целый месяц не вылезал из театра, лично руководил работами, проектировал, ломал, пробивал и т. д.

Спросил о судьбе «Живого»:

— Вот разберемся с Чехословакией — займемся Кузькиным. Наши дела, наша жизнь целиком и полностью зависят от нас.

Говорят, пришло два эшелона раненых наших парней из братской Чехословакии. Об убитых молчат…

У меня нет особенного желания начинать сезон. Единственно, постоянное ожидание какого-то чуда, что вот что-то случится, произойдет — и все пойдет по-другому, в лучшую сторону и весело. А потом, я уже вошел во вкус работы над Василием Фокичем Сережкиным. Нет-нет, да и придет в голову штамп, жест, интонация… это значит — где-то там, далеко за туманами, в мозгу идет работа постоянная над образом милиционера — Золотухина. Сделанным недоволен, особенно обижен на оператора, который хоть и говорит про меня звонкие эпитеты, но снимает общими, слепыми планами, а если близко — то обязательно спиной.

Назаров растворился в нем, передоверил ему очень, и Василий ринулся в режиссуру, и сладу никакого с ним. На «Пакете» шла часто ругань, междоусобица режиссера с оператором, это мне сильно не нравилось, но это давало плоды, хотя бы потому, что Назаров имел большее право делать то, что хочет он. Здесь у нас роли поменялись, и оператор делает то, что хочет, а если нет — обижается, бурчит себе под нос непонятное что-нибудь, и в конце концов делается по его.

Я надеюсь все-таки на Бога, на Назарова, ну что же, и такое в жизни артиста необходимо быть должно, а иначе — потеря ориентации. Пока я выполняю свой принцип — сниматься только в главных ролях. Ну, Господи, благослови! Сейчас идем на сбор труппы, и закрутится шестой сезон. Шутка сказать — шестой сезон.

Ну вот и началось. Встретились, улыбались, лобзались и пр. А у меня вопрос: какое я занимаю сейчас положение, какие планы, виды на репертуар и что я в нем? Как встретит меня главный, как назовет — по имени или по фамилии, посмотрит, поздоровается, что скажет, улыбнется ли… Из этого и еще из многих деталей, незаметных постороннему глазу, я заключу, что я значу в этом театре на сегодня.

Настроение неважнецкое. Сейчас будет репетиция «Доброго», и Любимов будет душу из меня вытрясать прологом. Кому-то я опять должен чего-то, перед кем-то виноват, все мне чего-то неудобно и стыдно за себя, все мне кажется, что ко мне невнимательны, унижают меня, и со стороны я себе кажусь сереньким и жалким — подавленным, недооцененным.

Хорошо, у меня есть «Хозяин». Хоть не ахти какая, но все же дырка к отступлению, голыми руками меня не возьмешь. Прочь хандру, прочь печаль, смело в бой, надо оправдывать доверие людей. А люди ждут от тебя. Даже Зайчику уж надоело ждать. «Ну когда же ты уж станешь звездой… все говорят, говорят, и всё никак».

Хочется в Ленинград, к Полоке, с сумкой за плечами, с термосом, и с поезда — в молочное кафе возле «Ленфильма». Почему-то я помню, было холодно часто мне в Ленинграде, но не от людей, от погоды… Ленинград я полюбил, и грустно, когда думаю о нем, и ужасно хочу туда. Там хорошо, где нас ждут, где мы гости званые и где у нас получается.

22 сентября. Воскресенье

Пока суд да дело, вспомним, что произошло.

Значит, 18-го был в Ленинграде. Боялся очень, что Ленинград встретит меня сюрпризом, случайностью какой-нибудь, неожиданностью. Больше всего «боялся» — вдруг солнце, нет — все как было, так осталось. Тот же моросит дождик, так же холодно, и надо затягивать воротнички, пояса и пр. Прошел по Невскому, заглянул в продовольственные магазинчики, выпил стаканчик винца, помечтал и т. д. А на студии в это время состоялось очередное избиение Полоки. Уже не знают, к чему придраться, грозят в случае неповиновения прикрепить к монтажу другого режиссера.

Полока совершенно один и не хотел отпускать меня. Выпили шампанского в забегаловке. Он недоволен последним приездом Высоцкого, он был не в форме, скучный и безынициативный. Володя сказал, что «мы все устали от картины».

В среду — 18-го — появилась гнусная статья в «Комсомолке» — «Театр без актера?» — открытое письмо Любимову. Обо мне сказано: «Есть, по-видимому, немалые данные у Золотухина».

А может быть, и в самом деле мы — ничто?! И только зря думаем о себе хорошо.

С пятницы начались репетиции «Живого». Но тут выкинул номер Галдаев: «Я считаю, после всех последних событий, возвращение к Кузькину — не партийное дело и вредное. Я проехал Сибирь, побывал во многих сельских районах, колхозники живут как кулаки. На шахтах руководители стонут — «люди бегут в колхозы», а мы, передовой политический театр, пережевываем то, чего давно нет, те ошибки выдаем за типические, которые преодолены. И таких руководителей давно нет. Средний возраст — 40 лет, молодые руководители, да они голову оторвут Любимову за такой поклеп».

По-моему, и статья в «Комсомолке» имеет свои корни, истоки — в театре. Уж очень лексика таганская — «футбольная команда» и т. д., некоторый тенденциозный подбор фамилий, удивительно унизительный тон об артистах и восхваление, хоть и с подъелдыкиванием, шефа. Очень знакомые обороты.

2 октября

Вчера вечером перебирал свои старые бумаги, никаких точных данных, точных событий… всё рассуждения, всё больше треп, но ведь он меня и забавлял тогда. Откуда мне было вдомек, что потом будут факты, числа дороже всего. «Лет через пять разберемся» — вот уже шесть скоро, а разобрать все труднее, труднее, чем дальше. Что за мужик я, когда от бумаг моих старых, от писем забытых мне становится слезливо-тепло, мне еще 30, а я уже весь в воспоминаниях, мне вперед идти, прорубаться к Новой жизни, а я перебираю бумаги и скулю над ними. Чертовщина какая-то.

Высоцкий уехал в Ленинград, съемок нет.

Запустили «Макенпотта». Ставит какой-то молодой парень из ГИТИСа. Хоть я был против пьесы, но когда не увидел своей фамилии в распределении — оскорбился, обиделся: забывать стали, ненужным делаюсь. Такова природа артиста, жадность, всеядность — зависимость. Пока ждет карта, надо крыть.

Высоцкий:

— Дня через два я и от «Макенпотта» откажусь, очень сильно поругаюсь с Петровичем.

Можаев вчера бросил такую фразу:

— Чего ж он, скажут, у Любимова играет, а как один выходит, так ничего у него не получается.

Мысль обидная, но еще больше потому, что они все кругом — и друзья, и прихлебатели шефа — вдалбливают ему это, льстя ему тем самым. Шеф и в самом деле думает, что мы только у него хороши.

5 октября

Ужасный вечер вчера был. Играл «Доброго», и казалось, плохо, выдавливал из себя, как из тюбика. На съемке по-прежнему сознаю свою беспомощность и бездарность оттого, что никто помочь кругом не может, — жутко становится, одиноко, и начинается мандраж, и не на кого опереться… Хоть бы словом, хоть бы взглядом кто поддержал… и ничего не получается… И зависть гложет к тем, у кого все получается.

8 октября

Нина! Мне надоел ваш флирт с Ванькой. Он у меня вот тут, я сыт им. Мне надоело быть мишенью насмещёк, намеков и идиотских шуток, мне надоело играть роль удобного супруга, мне надоело строить хорошую мину при плохой игре. Мне надоел ваш флирт, будь он хоть в самой расшутливой, безобидной форме.

Запретить его я не властен, если хочется — что ж, но не делайте этого на глазах всего театра — мне стыдно, ты меня позоришь, мне говорят люди, мне надоело им объяснять, что это у вас все в шутку, что у вас такая игра… Вас видят вместе на улице и мне говорят, мне надоело сохранять интеллигентность. Я говорил тебе об этом много раз и в разной форме, я разговаривал с Иваном и с вами вместе… мне это надоело… к моим речам все глухи, что ж, перейдем к делу. Прошу запомнить: если я вас увижу где-нибудь вместе — на улице или в театре (исключая сцену) — пеняйте на себя, я подчеркиваю — на себя, вам не поздоровится обоим, а тебе — в первую очередь: подойду и хрясну по роже при всем честном народе, мой взгляд на подобные меры воспитания ты знаешь. Вам нет никакого дела до моих неловкостей, вам не жаль базарить налево и направо наши хорошие привычки — давайте обзаведемся плохими. Я тоже закручу флирт на твоих глазах и попрошу кого-нибудь подыграть мне. Я вас видел сегодня из машины, когда ехал с «Мосфильма», — вы шли под ручку и смеялись; я грешным делом подумал — не надо мной ли?

Мне очень одиноко в театре, когда не играет Высоцкий, как-то неуверенно. Когда Высоцкий рядом — всё как-то проще, надежнее и увереннее.

11 октября

9-го был выходной день. С утра и до конца смены снимался. Спал плохо после разговора с женой. Она, как я и думал, сидела на тахте в пеньюаре и улыбалась, словно я горожу что-то несусветное и не имеющее к ней никакого отношения — Вася шутит. Дело житейское.

В творческом буфете:

— Говорят, нет демократии на «Мосфильме» — директор объединения стоит в очереди с обычными смертными.

Биц:

— Можаев — это человек, написавший «Кузькина», а «Кузькин» — это жемчужина современной русской литературы, это уникальное произведение, которое останется в веках, и вдруг приходит какой-то мальчик (Назаров) и начинает этого Кузькина перекраивать под себя. Мы дали ему сценарий, спросили: «Нравится, будете делать?» — «Да, буду», и начинает переписывать сценарий… Нас устраивал сценарий, который представил Можаев, а не то, как это представляется Назарову, ведь он теперь концы с концами свести не может, и ни один черт не разберет, что он наснимал. В этом ему помогли артисты, но их понять можно, на то они и артисты — одному хочется одно, другому — третье. Но режиссер должен следовать сценарию, за который он взялся по доброй воле; получается Назаров, а не Можаев.

Снимали сцену в магазине, первую половину. Я был очень весел и пел. Капустянская[81] сказала: «Это к слезам. К слезам восторга». И правда, к слезам оказалось, я встретил этих «друзей». Это было 8-го, 9-го мы собирались к Гараниным, но не пошли ввиду размолвки.

Вчера был сотый «Галилей» — официально, с афишами, поздравлениями и даже с шампанским в конце. Играли здорово. Шеф с Высоцким в размолвке. Звонил Полока из Ленинграда:

— Режут… потерял всякий ориентир… Но Киселеву в Москве был большой втык… за другие дела, ситуация сложная у него, и это может нам помочь. Жду Славина[82]. Они должны нам показать то, что они наработали, если это нас не устраивает, мы снимаем свои фамилии с титров… Думаю, что это их испугает… Тогда картина ляжет на полку, это лучший выход из теперешней ситуации.

Шеф:

— Ты вспоминаешь Кузькина?

— Я его не забывал.

— А то вы теперь больше снимаетесь, а мы смотрим. «Стряпуху»[83]… и т. д.

— Я к «Стряпухе» не имею никакого отношения…

— Твой друг имеет прямое к ней отношение… А главное, диапазон большой от таких песен к «Стряпухе».

— Это было до песен…

— Ну почему, он и тогда писал…

— Это был ранний период творчества.

— A-а… ну тогда ладно.

Высоцкий:

— Он со мной доиграется. Что это за манера — не здороваться, не видеть человека…

В театре интриги. Появился третий Тартюф — Вилькин.

[На полях.] Были у Гаранина. Провожали болгарина. Мы все — я, Никита, он — Раки, он гадал нам. В 1973-м ко мне должно прийти признание, я должен получить какой-то орден или еще что-то. — Запомни этот год.

13 октября

А сегодня с утра настроение паскудное, как говорит жена: «Опять блоха на ногу наступила». Вымылся на всякий случай. Вечером надо будет, наверное, пойти к Максу, уезжает Марина и хочет, чтобы мы с Высоцким пришли, посидели, выпили и «попели, как тогда». Но Зайчик чувствует, что там будет Влади, и не хочет идти. У Марины в пятницу был последний съемочный день, и гримеры ее напоили спиртом, и Марина была совсем пьяненькая, чего-то хотела сказать и не могла сообразить.

15 октября

Но вот, погуляли, значит, мы в тот день с французами, понаделали забот. Во-первых, не хотела ехать жена — «не хочу, и всё, потом объясню… там будет эта… Влади, я не хочу ее видеть, я прошу тебя туда не ездить, так, как ты меня просишь не общаться с Бортником» и т. д. Как-то мне удалось ее уломать, и теперь думаю, зря.

Она согласилась, но с каким-то зловещим подтекстом: «Ну… хорошо, я поеду, но запомни это». Все это, т. е. посещение Макса, должно было состояться втайне от Иваненки, по крайней мере присутствие там Володи. Танька с Шацкой потихоньку у меня по очереди выведывали — должен ли быть там Володя; я сказал, что не знаю. Кончается спектакль, стоит счастливая Танька и говорит, что ей звонил Володя и «все мы едем к Максу… машина нас уже ждет, приехал за нами его приятель». На улице шел дождь, и машина была как никогда кстати, и все это было похоже на правду: и ее веселый тон, и машина, и приятель… Меня это обескуражило, честно говоря, но я подумал: а что? Высоцкий и не такое выкидывал, почему бы и нет? А вдруг так захотела Марина или он что-нибудь замыслил? Но всех нас надула Танька, а меня она просто сделала как мальчика.

Мы приехали к Максу, когда там еще не было ни Володи, ни Марины, и весь обман мне стал ясен… А когда вошли счастливые Марина с Володей и я увидел его лицо, которое среагировало на Таньку, я пришел в ужас: что я наделал и что может произойти в дальнейшем!

С этого момента весь вечер пошел колбасой. В воздухе носилась шаровая молния, готовая натолкнуться на любое острие и взорваться. Танька сидела в кресле, неприступно-гордо смотрела перед собой в одну точку и была похожа на боярыню Морозову. Я старался угодить жене, скорее напиться и смыться. Как-то облегчал мое присутствие в этом гадюшнике Говорухин, который держался уверенно, сильно и с юмором. Зажгли свечи, накурили табаку, и стало похоже на возню чертей наше сборище. Ожидали какого-то грохота все, было ужасно неловко. Спели «Баньку». Володя попел. Стал подливать себе в сок водку, Марина стала останавливать его, он успокоил ее:

— Ничего, ничего… немножко можно.

Я ошалело смотрел на него и, как загипнотизированный, ничего не мог произнести. Потом забыл обо всем и стал петь, жена тащила домой. Я пел одну песню, другую… а Марина просила спеть «ту, которую пел отец…». Я снова пел, пел без охоты и потому плохо… А Марина говорила: «Нет, это не та, спой ту…» А я забыл, что я пел тогда, в первую самую встречу, какую песню, что ей так запала… А жена посмеивалась надо мной и говорила: «Он спел весь свой репертуар, он больше ничего не знает», — а во время «Ноченьки» мешала, охала и смеялась. Но мне было тогда как-то все равно, обида пришла позже, когда я стал вспоминать ее поведение, ее реплики, смешочки… Ничего у меня не клеилось с песнями… В первом часу мы попрощались, я расцеловался с Мариной, и мы ушли. На улице все еще шел дождь, я нанял за пятерку машину, и мы отправились домой. В машине не разговаривали, что и продолжаем делать по сей день.

Основные события развернулись после нас. Володя, оказывается, все время потихоньку подливал себе в сок водки и таким образом надирался. Марина тоже была пьяненькая, а Иваненко готовила бомбу.

Анхель пришел в разгар событий и работал громоотводом. Иваненко кричала: «Он будет мой, он завтра же придет ко мне» и проч. Марина говорила: «Девочка моя, что с тобой?» Ей не хотелось показывать перед Максом, что у них с Володей роман. В общем, черт-те что и сбоку бантик. Володя сорвал колье с Марины, и жемчуг раскатился, и они собирали его. В три часа ночи Анхелю удалось увести Таньку, а Володя, совсем пьяный, остановил молоковоз и отвез Марину в гостиницу. Там и уснул у нее. А утром пришел домой, дома — никого, он — к соседу, потом в охрану авторских прав, взял денег — и в «Артйстик» пить коньяк. Каким-то образом догадался позвонить Игорю Кохановскому — который забрал его к себе и уложил спать. Я не находил себе места на следующий день, маялся, ходил из угла в угол в театре, пока не нарвался на звонок Гарика и обо всем узнал. Вечером спектакль у Володи. «Пугачев». Надо что-то предпринимать, как-то предупредить Галдаева… его нигде нет… что делать, говорить ли, что Володя в развязке, или подождать, может, проспится… Решил не поднимать шухера — и ждать — будь что будет. Приехал к Гарику — у него сидит Марина и ест гречневую кашу. Володя спит на диване. Через полчаса мы разбудили его, он обалдел от присутствия Марины, ошалело спросил: «Какой у меня спектакль?» — выпил чего-то и стал собираться на Таганку. Я охранял его, пока он не ушел на сцену, и уехал в ГИТИС, к Анхелю. Поздно позвонил Гарику, он сказал, что Володя играл хорошо, даже шеф его похвалил, но что шеф зачем-то его вызывал. Вот такая оригинальная история. Иваненко заявила Володе, что она «уйдет из театра и с сегодняшнего дня начнет отдаваться направо и налево»…

Я думаю: может быть, нам все-таки развестись с Шацкой, взять да и насмелиться. А что? Ссора ссоре рознь. По существу, мы ведь ничем особо не огорчили друг друга, и все-таки чемодан между нами серьезный.

Жена повторяет мужа, муж жену, они перемолачивают все темы вдвоем, вырабатывается единое суждение, мнение и даже текст. И потом высказывают его теми же словами, что и другой, не зная, что тот уже говорил точно так же. Я заметил это особенно на Веньке с Алкой. Мне Венька уже говорил о «Дребезгах» — что «приятен сам факт существования такого произведения», он еще недочитал, а суждение у него давно готово. И Алка, когда говорила, она еще не прочитала, но уже они обсуждали, потому что она сказала те же самые слова. Чего они обсуждали, когда еще не читали? Полуинтеллигенция вся такая. Лишь бы поболтать, мы болтуны, и я такой же.

Господи! Не оставь меня, помоги.

Мы напрасно сетуем, что наш труд актерский не остается поколениям, не оставляет следа, как, допустим, живопись, музыка и пр. Искусство актера умирает вместе с ним — мы сожалеем об этом, а зря. Это прекрасно, в этом есть сказка, подвиг, легенда. Искусство актера как никакое привязано ко времени, к нравам общества, к его вкусам, модам, привычкам и пр. Как мы жадно всматриваемся в скудные фотографии Орленева, Шаляпина, отыскиваем в них тот гений, что озарял их, изучаем их мимику, жесты, по выражению глаз хотим понять движение души, что волновало их в тот миг и пр. Как хорошо, что от Мочалова не осталось магнитофонной пленки, кадров кино. Ведь актер тогда живет, когда он живет. А что толку — от нас останутся ворохи фотографий, километры плохих, серых фильмов, сотни километров дрянных звучащих записей… Разве можно понять актера в его халтурах, а ведь будут судить по ним. Надо задуматься над этим вопросом и пересмотреть свои взгляды на дела, остающиеся потомкам.

Так, уже 10 на будильнике, можно и спать укладываться, пока не заставили Кузьку выводить.

19 октября

…Сегодня… звонил Н.М., матери Высоцкого. Она сказала, что… Володя уехал с Люсей в деревню, к товарищу-художнику, ему посоветовали врачи на некоторое время отключиться от шума городского. Они взяли продуктов и уехали. «Врач сказала, что это не очень опасный рецидив, что у него не наступило то состояние, когда шарики сдвигаются и ничем его остановить нельзя… Надо поскорее разбить его романы… Тот дальний погаснет сам собой, все-таки тут расстояние, а этот, под боком, просто срочно необходимо прекратить. Я узнала об этом от Люси совсем только что и чуть не упала в обморок».

Из Парижа звонит Марина Влади: «Говорит Марина Влади, мне Высоцкого».

21 октября

Я прикатил домой в 3 ночи, разбудил, конечно, жену, и мы помирились и долго болтали в постели. Вечером «Галилей», Володя был в полном порядке и играл прекрасно. Перед вторым актом позвонил Полока, они (Рабинов и ренегат Степанов[84]) привезли показывать свой вариант картины. Полока видел это их безобразие, настроен по-боевому, и, кажется, есть возможность достойно уложить картину на полку. Сидели в ВТО. Он опять с Иваненкой, ему часто хотелось выпить немножко вина, а мы держали его по рукам и ногам, его трясло от обиды:

— Почему я не могу с друзьями по-человечески посидеть, выпить сухого вина, почему вы делаете из этого событие, почему вы из меня делаете больного и т. д.

24 октября

Завертелась моя жизнь в непонятной почему-то тревоге. Зайчик сказал мне вдруг:

— Ты мне принес чего-нибудь вкусненького? Ты мне покупай теперь каждый день чего-нибудь вкусненькое, а то Васька у нас будет хилым, я должна питаться теперь хорошо… понял, Зайчик?

Вот так фунт. Зайчик говорит, значит, у нас будет Васька, ес-ли\ Бог даст, все пойдет хорошо. Ну вот, Господь услышал мои мольбы, но я маловер, и мне все не верится, я боюсь радоваться, лучше уж я буду не верить до поры до времени. Сейчас Зайчика тошнит, он принюхивается к запахам, проверяет на себе все приметы беременных, не ест жареного, девки обязали меня подавать Зайчику в постель кофе, теша помолодела и бегает с анализами, в общем, дом наполняется наш чем-то невидимым, то молчаливым, то торжественным и все себе подчиняющим. А мне как-то неловко, я как жених краснею.

Худ. совет по «Хозяину» прошел под флагом избиения режиссера. Основная претензия всех, и правильная, — бессюжетность. Бессюжетность внешнего действия, то есть детектива, и бессюжетность человеческих отношений. Не ясен весь треугольник Нюрка — Рябой — Ипатов, почему она ходит спокойно от одного к другому, как ко всему относится Сережкин и т. д.

Эльдар Рязанов бушевал очень:

— На меня материал произвел удручающее впечатление… Все бездарно, все неправильно, начиная от выбора актера на главную роль и кончая халтурной переделкой сценария. Я вчера только прочитал сценарий и предполагал увидеть хотя бы нечто близкое… Актер, берущий во время следствия гармонь и нюхающий цветочек во время погони за преступником, не может играть эту роль, в нем не чувствуется силы…

Можаев, на удивление, держал деловой тон — несколько заплаток, несколько сокращений, несколько разъяснений, и все встает на свои места. Смотрела материал его жена Мильда, после просмотра он ее долго провожал, его ждали, и он пришел в хорошем настроении. Надо полагать, что она его не огорчила своим мнением о материале.

Меня он встретил после худ. совета очень приветливо, спросил о делах, о жене, сказал, что все идет как надо, роль сложилась, устранить несколько проколов, и все будет нормально.

По линии вкуса говорили, что сцена моя дома с ребенком слащавая, сопливая, сентиментальная. Если это так, то я весь фильм играл не то, моим лейтмотивом было настроение, лирический подъем, желание скорее сделать дела, навести порядок и с чистой совестью вернуться домой, к жене, к детям.

Вечером выездной «Павший» в Жуковском. Володя был в хорошей форме, но после спектакля выпил немножко и сказал, что «завтра не возьмет в рот и росинки спиртного». Дай-то Бог.

У меня, слава Богу, все нормально, еще раз решил бросить баловаться с курением, на три месяца по крайней мере.

Сегодня с утра ходил с Кузей, ужасно холодно было на улице, часам к двум поеду на студию. Зайчик прыгает в театре, завтра сдача «Тартюфа» худ. совету.

2 ноября

…Вчера играли «Галилея», и шеф очень хвалил Володю. Меня не досмотрел, вернее, до моей картины ушел.

А сейчас я смотрел записи мои о последних репетициях «Кузькина». Боже мой… Неужели это никогда не состоится… Вообще, по тем записям и по тем отзывам… нельзя без слез думать об этом. Там был Бог, а сейчас я его забыл. Я стал циничнее, мне кажется, и жирнее, как будто победил уже и жну лавры… Я был готов тогда победить и только начал. Если будет возобновление Кузькина, мне надо родиться заново, очистить душу свою, такую роль нельзя тащить с грузом скверны и равнодушия… Когда я Высоцкому сказал, что ему сейчас нужно сделать рывок и очень серьезно отнестись к одесскому фильму[85] (бенефис Высоцкого, как они называют), а для этого нужно оставить все постороннее, лишнее и даже пива в рот не брать, пока не будет отснят основной материал, он ответил:

— Да, я понимаю, это… нужно сделать то, что ты сделал в Кузькине… то есть уйти от всего и завязать на несколько месяцев с питьем и пр.

Мне было приятно слышать это… Какое было время… это и есть жизнь. Ведь радостных дней было, по существу, раз-два и обчелся, но ведь для них и крутилось все, для них и жилось.

А сейчас… Я смотрю кадры «Хозяина»… и сердце в клочья… Позор, позор, неужели ради этого я жил последнее время, как людям в глаза глядеть после такой работы… ужасно обидно, а ведь можно было сделать иначе. А вчера концерт в Институте микробиологии. Люди ждут нас, смотрят, слышали о «Таганке» и имеют честь лицезреть это безобразие; мы берем по 25 рублей и уходим. Нет, так нельзя. Надо что-то придумать, выдумать, сфантазировать — иначе крах.

В «Тартюфе», мне кажется, очень важную победу для себя одержала Шацкая — мой Зайчик. Вообще эта пара Погорельцев— Шацкая — самая точная в спектакле, самая обаятельная и великолепная. Но, помимо спектакля, есть завоевание личного порядка — это ее первая премьерная работа с Любимовым, он узнал ее наконец, до этого были всё вводы и прицелочные работы… Мило… хорошо… но не больше… По этой работе можно судить о большом диапазоне артистки, она очень разнообразна, может быть всякой, владеет разнообразными красками, чувствует жанр, пластична, обладает юмором… То есть анкета ее дарования во многом заполнилась положительными значками и высокими баллами… Она по праву вырвалась вперед, в ведущие актрисы, в лучшие фамилии театра, и я рад за нее и за нашу семью.

10 ноября

Вот как бывает в театре — вчера вместо «Галилея» состоялась премьера «Тартюфа». Да, вот так, вот такая жизнь. Ну что же, расскажу, как знаю, что запомнил. В обед вывел Кузьку, встретил Петрова, и он напомнил мне о телев. репетиции, я наскоро похватал и кинулся в театр. Зайчик сказал, что днем звонил Высоцкий, просил отменить спектакль — совсем без голоса, потом что-то переменилось — спектакль состоится. И вот вечер. Володя приходит: «Спектакля не будет, нечем играть». Поднимается шухер. Врачи, шеф, Дупак, вся труппа ходят и вспоминают «лошадиную

фамилию» — что может пойти взамен, ничего, то того нет, то другого. Предлагаю «Тартюфа», звонить начальству и просить разрещёния, что делать — в театре несчастье, а публика уже в буфете. На меня как на сумасшедшего — непринятый спектакль, завтра всех увезут, шефу снимут голову и т. д. После всех передряг Дупак решается: «Семь бед — один ответ, пусть идет “Тартюф”». Дупак выходит к зрителям, зрители в зале, он выводит Высоцкого: «Дорогие наши гости… Мы должны перед вами глубоко извиниться… Все наши усилия, усилия врачей, самого актера В., исполнителя роли Галилея, восстановить голос ни к чему не привели. Артист Высоцкий болен, он совершенно без голоса, и спектакль “Галилей” сегодня не пойдет». — В зале крики: «Пить надо меньше», «Петь надо больше» — какая-то чушь. — «Вместо этого мы вам покажем нашу новую работу “Тартюф”, которую еще никто не видел. [На полях. Аплодисменты, крики восторга.] Для этого, чтобы поставить оформление “Тартюфа” и разобрать “Галилея”, мы просим оставить зрительный зал на 20 минут. Через 20 минут начнется спектакль господина Мольера “Тартюф”».

Что-то пытался сказать Володя: «Вы меня слышите?..» — я только и успел разобрать. В общем, позор. Никому Володя уже был не нужен, публика была при почти скандале, ей давали «Тартюфа», и она была счастлива — все-таки это ведь исключительный случай, артист Высоцкий вышел извиняться, ему можно было выразить из зала свое «фе», перед ней (публикой) расшаркались и сейчас покажут премьеру, а пока она с шумом повскакала с мест и кинулась в буфет.

Весь театр начал растаскивать по углам «Галилея» и тащить «Тартюфа», как на абордаж, каждый пытался что-нибудь развязать, растащить, завязать, приволочь — публика в буфете, ее нельзя задерживать. А Володя ушел с Татьяной, его встретил пьяный Акимов[86], обхамил Татьяну, она вернулась в театр, где шла премьера. Спектакль шел в лучшем виденном мной варианте — Зайчик был на самой высокой высоте. После спектакля открыли шампанское.

Володя накануне был очень пьян после «10 дней» и какой-то бабе старой на улице говорил, что он «располосует себе вены, и тогда все будут довольны». Говорил про Есенина; старуха, пытаясь утешить, очень обижала: «Есенин умер, но его помнят все, а вас никто не будет помнить» и т. д. Было ужасно больно и противно все это слушать.

Мы все виноваты в чем-то, почему нас нет рядом, когда ему плохо, кто ему нужен, кто может зализать душу его, что творится в ней — никто не знает. Господи!!! Помоги ему и нам всем!!! Я за него Тебя прошу, не дай погибнуть ему, не навлекай беды на всех нас!!!

19 ноября

Какой-то внутренний разлад. Чувствую, что мной кругом недовольны. Можаев безразличен, Назаров сух, с Любимовым неприятная заочная война. Вдруг почему-то он Веньке про меня бросил: «Надеюсь, твой друг возьмет свою голову в руки». Я ее не терял; если он имеет в виду съемки — я не участвовал в «Тартюфе». А что мне оставалось делать?! И у меня началось к нему время придирок, кстати, они всегда взаимны. Я избегаю встреч с ним, мне ужасно неприятно встречаться с ним, неспокойно.

22 ноября. Пятница, 19 часов 25 мин.

Ну, так. Сначала хроника.

19 ноября за мной приехали в 8.45. Попросил тещу отправить первую партию книг в Междуреченск, купленную еще до праздников, хоть какой-то груз с плеч. Досъемки планов к правлению с Антоном. Не до искусства. Поругался с Васильичем. Не дает дубля, хоть разорвись. Его помощники сразу, по первому сигналу, выключают свет, никакого уважения к режиссеру. Во время «Послушайте» состоялась беседа Высоцкого с шефом, где шеф ему пригрозил вдруг: «Если ты не будешь нормально работать, я добьюсь у Романова, что тебе вообще запретят сниматься, и выгоню из театра по статье».

Володя не играет с 8 ноября. Последний раз он играл Керенского. Сегодня «Пугачев». Завтра «Галилей». Господи, сделай, чтобы все было хорошо.

23 ноября

Уходит Губенко. Положил на стол «Макенпотта». Забросал Дупака заявлениями с угрозами:

— Не дадите квартиру — не буду играть… уйду и пр.

Жена у него — Болотова[87] — дочка посла, сам снимается постоянно, давно бы уж кооператив построил, жлоб.

Вечер. После «Галилея». Володя без голоса, но трезв и в порядке. Вывещёна репетиция «Галилея», говорят: Сева Шестаков[88] и даже — Хмель. Дай Бог! Но мне жаль Володьку, к нему плевое отношение. Но ничего не выходит, надо укреплять позиции. Театр колотит от фокусов премьеров. Никто, кроме шефа, не виноват в этом. Если он стоит на принципах сознательного артистического общества, нельзя одним и тем же потрафлять, надо растить артистов, давать хоть какие-то надежды попасть в премьеры и другим. Вообще я устал и пишу черт знает что. Каждый должен думать о своей судьбе сам, разумеется, не делая большого разрыва между собой и интересами театра.

25 ноября. Понедельник

Какие-то хорошие мысли сегодня проведывали. Это оттого, что умную, хорошую книгу читаю — 9-й т. Бунина, о Толстом. И вот я думал, что жил Паустовский в одно время со мной. Я снимался в Тарусе, когда он жил там, я видел его дом издалека, хотел пойти к нему, постучать в ворота, посмотреть на него, услышать голос и не сходил. Некогда было, некогда, а может, оттого, что мужики сказывали — он не принимает никого, злится, когда приходят посторонние, а ходят много, надоедают, а он человек больной, ему покой нужен. Так или иначе, я не сходил к нему и каюсь — ну не принял бы, так и что? Убыло б меня? А если бы принял, что бы я ему сказал, я ведь и читал его немного — тоже некогда было. Что бы я сказал-то ему? Вот вопрос. В общем, получается, что и правильно, что я не помешал лишний раз ему. Ему и без меня мешали многие, не успел умереть, как воспоминания за воспоминаниями о нем появляются, как будто заготовленные были.

Андрей Вознесенский. Ужасно плохо мы знаем поэзию современную. Но ведь признано, что в этой поэзии он бриллиант. И часто бывает у нас в театре, года полтора назад читал стихи новые в «Антимирах», книги дарит нам свои новые каждый раз с автографами. Мне написал: «С радостью за Ваш талант». Мы запоминаем каждую встречу с ним, ловим каждое слово, на всякий случай, вдруг придется воспоминания писать, когда не станет поэта, и получается, что мы ждем — когда же что-нибудь случится с ним [на полях: т. е. когда же он станет классиком], чтобы сказать: а мы его знали, он с нами водку не раз пил, мы спорили с ним об искусст-вегон нам книжки дарил с надписями — мы, обыватели, мы, серость, волей чьей-то оказавшиеся рядом с явлением.

Не то же ли есть и мой друг Высоцкий. Мы греемся около его костра, мы охотно говорим о нем чужим людям, мы даже незаметно для самих себя легенды о нем сочиняем. И тоже ждем — вот случится что-нибудь с другом нашим (не приведи Господь), мы такие воспоминания, такие мемуарные памятники настряпаем — будь здоров, залюбуешься, такое наковыряем, что сам Высоцкий удивится и не узнает себя в нашем изложении. Мы только случая ждем и не бережем друга, не стараемся вникнуть в мрачный, беспомощный, одинокий, я убежден, мир его. Мы все меряем по себе: если нам хорошо, почему ему должно быть плохо? Шеф говорит: «Зажрался. Пол-Москвы баб пере… и даже Париж начал, денег у него — куры не клюют… Самые знаменитые люди за честь почитают в дом его к себе позвать, пленку его иметь, в кино в нескольких сразу снимается, популярность себе заработал самую популярную, и все ему плохо… С коллективом не считается, коллектив лихорадит от его запоев…» И шеф, получается, несчастный человек по-своему.

Невнимательны мы друг к другу и несчастны должны быть очень этим, а мы и не замечаем даже этого.

У моего Зайчика жесткое сердце или он делает вид, что так? Резкое и колючее, безразличное отношение его к людям. Сейчас говорили о том, что я написал выше: «Зачем ты этот бред сивой кобылы пишешь? О ком легенды, какие легенды?! К Высоцкому ли невнимательны? Если бы невнимательны, его бы давно в театре не было…» А что такое «в театре», что такое «театр», почему он должен почитать за счастье свое присутствие в нем, а не наоборот? Это ведь ужасно больно сознавать, что кто-то может сказать: «мы внимательны к нему, иначе его давно бы в нашем коллективе не было». Как это грустно все!!!

«Надо и в писании быть юродивым». — Толстой.

У каждого свое Астапово.

26 ноября

Общался с Зархи[89] через лифтершу.

Говорит, получилось искренне, понравилось Тарковскому. Прочитал мои «Дребезги».

— Надо поговорить… Мне кажется, вы хотите это очень дещёво продать… — Начало даже поразило меня: что это — новый жанр, подумал я… — Это стоит гораздо больше, гораздо глубже, чем просто грустная, сентиментальная новелла, в общем, поговорим.

Бунин пишет о Толстом: «Главней же всего, что у него были зачатки туберкулеза (дающего, как известно, тем, кто им поражен, даже и духовный склад совсем особый)».

Может быть, это и ко мне относится. Я пролежал в туб. санатории три года и потом долго ходил на костылях. Вся жизнь моя так или иначе окрашена туб. светом. Этим исследованием надо заняться. К тому же друг Толька и его семья. Почему-то я с ним не прекращаю связи, дорожу ею, думаю о Тольке. В некотором смысле мы даже родня, хоть и разными формами туберкулеза болели. Не сегодня, конечно, об этом писать.

27 ноября

У Бунина: «Шопенгауэр говорит, что большинство людей выдает слова за мысли, большинство писателей мыслят только ради писания.

Это можно применить ко многим, даже очень большим писателям.

Толстой мечтал «довести свое свиноводство до полного совершенства».

Я сижу в студии, идет тракт, болтовня артистов, бедлам, неразбериха, то же самое, только с болями вдобавку, у меня в голове. Круг мешанины в голове, сумбура отрывков мыслей, забот, желаний.

«Мосфильм». «Пять дней»… Митта… Провал «Хозяина»… Любимов с неприятным, злым на всех артистов глазом, которых он всех за «проституток, ничтожеств, неблагодарных блюдолизов» почитает, «готовых клюнуть на любое предложение в самой мрачной халтуре», потому что в самой мрачной халтуре артист приобретает видимость свободы, нужности своей и освобождается, хоть на чуть-чуть, хоть так только кажется ему, от зависимости, унижения от рабского подчинения гл. режиссеру. Шеф это прекрасно понимает, чувствует — сам был на нашем месте, но пользуется властью своей, правом давать — не давать, держать в унижении артистов и смеяться над ними в душе, высокими словами прикрываясь. Я не люблю его, и он понимает, чует это, чует мою самостоятельность, обособленность, мой собственный театр в его театре, мою презираемость его как человека, не как художника или еще больше — общественного деятеля, он не Божий человек.

28 ноября

Озвучание… Неожиданно трезвый Высоцкий, и как будто ничего и не было никогда…

Вечер, сегодня же. Целый день бестолковое озвучание, с трех — репетиция, с 4 до 6 грим и фотопроба, с 6 до 7.30 еще полтора часа бестолковщины, с 8 до 9 репетиции в ГИТИСе.

Бунин о Чехове:

«Многим это покажется очень странным, но это так: он не любил актрис и актеров, говорил о них так:

— На семьдесят пять лет отстали они в развитии русского общества. Пошлые, насквозь прожженные самолюбием люди. Вот, например, вспоминаю Соловцова…

— Позвольте, — говорю я, — а помните телеграмму, которую вы отправили соловцовскому театру после его смерти?

— Мало ли что приходится писать в письмах, телеграммах. Мало ли что и про что говоришь иногда, чтобы не обижать… — И, помолчав, с новым смехом: — И про Художественный театр…»

30 ноября

Обед. Высоцкий, по его словам, был у профессора клиники им. Семашко, признали парез (его слова), разрыв связок. Нужно делать операцию, на полгода уходить из профессии. И вчера он не играл «Послушайте», а сегодня шеф сказал, что в 9 часов у него был концерт — это уже хамство со стороны друга.

Позвонил Губенко, отказался играть сегодня Керенского, уговаривали Власова, Глаголин, наконец, шеф, Коля бросил трубку: «Не приеду» — и точка.

Шеф предупредил меня: «Возьми текст, повтори, придется играть вечером».

— Больше лихорадить театр не будет, выгоню обоих… — Чего выгоню, когда Николай заявлений пять уже положил. — Насоныч[90], повтори и ты Хлопушу[91], может случиться, что завтра бросишься как кур в ощип… Как Севка[92] себя ведет… Сколько раз приходил на репетицию такой роли в раскладе, скотина…

Володя жаловался вчера Веньке:

— Бесхозяйственно мы живем… Встречаемся на «Мосфильме» с Валерием как чужие… Я понимаю, что виноват, мне очень плохо. Веня, я люблю тебя.

А я избегаю его. Мне неловко встречаться с ним, я начинаю волноваться чего-то, суетиться, я не знаю, как вести себя с ним, что сказать ему, и стараюсь… перекинувшись общими словами, расстаться поскорее, и чувствую себя гадко, предательски по отношению к нему, а что сделать — не знаю.

Вчера рассказывал Полоке, как я, встречаясь с режиссерами, приглашающими меня на интел. роли, изо всех сил доказываю, что я не гожусь, что я совсем не интеллигент, «посмотрите на мое лицо, на мое происхождение, на роли, которые я считаю своими, кровными, нет, я не интеллигент, у меня большой подбородок и колхозник-отец, во мне нет ни капли голубизны в крови…». Хуциев даже волнуется: «Ну почему, кто вам это сказал… Надо что-то сделать только с верхней губой, и все будет в порядке». Нет, с верхней губой я ничего делать не стану все равно… «Прав» Ростоцкий — интеллигент определяется по рукам, породу надо искать в передних конечностях… На роль, к примеру, Печорина надо искать артиста с руками — руки, руки выдают породу, а если они не выдают, это человек не той породы и на Печорина, разумеется, не годится…

«Можно писать о яблоне с золотыми яблоками, но не о грушах на вербе», — мысль принадлежит Гоголю, вычитал у Бунина. Его гувернер видел Гоголя однажды в раздевалке. Прекрасная мысль и чудно выражена, нечто подобное говорил мне Можаев после прочтения «Стариков».

2 декабря

Шеф (только войдя):

— Элла Петровна! Там стоит приятель Высоцкого, спуститесь к нему, и пусть он передаст своему другу, что, если он не ляжет в больницу и не напишет подписку о принятии лекарств, которые могут привести к смерти, если он этого не сделает, я выгоню его из театра за пьянство и сделаю так, что он никогда не будет сниматься…

Беда Высоцкого даже не в том, что он валяется под забором. На него противно смотреть, когда он играет трезвый, — у него рвется мысль, нет голоса. Искусства бесформенного нет, и если вы чему-нибудь и научились за 4 года, то благодаря жесткой требовательности моей, жесткой форме, в которой я приучаю вас работать. С чего он пьет? Голова слабо интеллектуальна, он обалдел от славы, не выдержали мозги. От чего обалдел? Подумаешь, сочинил 5 хороших песен, ну и что. Солженицын ходит трезвый, спокойный, человек действительно испытывает трудности и, однако, работает — пусть учится, или что, он а-ля Есенин, с чего он пьет, затопчут под забор, пройдут мимо и забудут эти 5 песен, вот и вся хитрость. Жизнь жестокая штука. Вот я уйду, и вы поймете, что вы потеряли. Вы скажете, что с ним было иногда интересно…

Меня бьют с двух сторон — с одной стороны реакционное чиновничество, мешающее репертуару, с другой — господа артисты своей разболтанностью… Я с ужасом жду всяких неожиданностей — кто куда уедет, кто напьется, кто родит, я никогда не знаю, какой пойдет вечером спектакль, у кого найдется время забежать в театр между съемками, любовными похождениями, пьянками, телевидением, а у кого не будет времени заглянуть в него, поиграть чего.

4 декабря

Высоцкого под наркозом уложили в больницу. Последние дни он опустился окончательно, его не могли уже найти ни Гарик, ни Танька. Облеванный и измазанный подзаборной грязью, он приходил в 3–4 часа ночи. Просил водки, грозился кончить с собой, бросался к балкону, «ты меня застанешь в петле», потом наступали короткие просветления, и он говорил, что пора завязывать и все начинать заново. Врачи констатировали полную деградацию организма — (деградировавший алкоголик), общее расстройство психики, перебойную работу сердца и т. д. Обещали ни под каким предлогом не выпускать его из больницы два месяца. На Володю надели халат и увели. Он попросил положить его в пятое отделение, но гл. врач не допустила этого. В пятом молодые врачи, поклонники его песен, очевидно, уступают его мольбам, просьбам, доверяются ему, и он окручивает их. 10 декабря начинаются у него съемки в Одессе. Я попросил Скирду[93] передать Хилькевичу[94], если он любит, уважает и жалеет Володю, если он хочет его сберечь, пусть поломает к черту его съемки, сошлется на запрет худ. совета или еще чего. Либо пусть ждет два месяца, но вряд ли это возможно в условиях проф. студии у начинающего режиссера. Но поломать съемки необходимо. У Андрея Вознесенского на квартире, перед банкетом «Тартюфа», состоялось заседание друзей Володи с его присутствием. Друзья объясняли ему ситуацию и просили не пить, поберечь себя, театр… Володя обещал. Зоя[95] спрашивала меня на банкете:

— Правда, говорят, что он зазнался? Мы этого не заметили с Андрюшей…

5 декабря

Снова нарвался на шефа. Зашел к Марине за рассказами, и он тут как тут.

— Валерий, я тебя прошу, ты не забывай образ.

— Какой?

— Кузькина… А то ты как-то очень сдал последнее время…

— Как сдал, чего сдал… меня в театре не бывает совсем, откуда вы это знаете?

— Вот, вот поэтому я и говорю, что тебя в театре не бывает… Не мог ни одну репетицию с тобой назначить, хотел прийти посмотреть… а ты все занят где-то.

— Да я дома сижу!

/— Да брось ты… что вы со мной арапничаете?!

— Чего арапничаете? Мне не верите, можете спросить Можаева, и потом, были с Борисом репетиции. Партнеры все заняты, кто «Макенпоттом», кто «Тартюфом».

— И Находка — роль прекрасная[96], ее можно отлично сделать… Понаблюдай по телевизору разные интервью… Есть отличные парни…

Ох, не нравятся мне эти разговоры, ох, не нравятся!!

6 декабря

Говорят, был крупный разговор между Губенко и Петровичем. Колька высказал, очевидно, свое недоумение по поводу помоев Любимова на Герасимова: «А если я ему передам?..» — кажется, была сказана такая фраза. Николай заявил, что он играет последний раз.

После «Антимиров» — худсовет, вдруг почему-то срочно. Решали, как поступить с Губенко. Какую форму приказа выдумать, чтобы другим неповадно было, в назидание остающимся. Шеф снова прошелся по мне: «Золотухин проделывал подобные модуляции», — я сидел, молчал, упорно, угрюмо. Васильев требовал каждого, кто осмелится заикнуться о заявлении, увольнять без проволочек. Любимов растерялся: «А кто играть будет?» Васильев пошел дальше: «Гнать каждого, замеченного в пьянстве».

Любимов:

— Тогда не было бы и Качалова, и Москвина… половины, да что там, всего Художественного театра, они закладывали ох как…

Шеф почуял, что артистов он не перевалил на свою сторону — написать какую-нибудь гадость на Губенко. Решили — отпечатать и вывесить его все заявления об уходе на обозрение труппы с комментариями, с ордером на квартиру, которой почти добились… Я запротестовал: «Как вы не понимаете, что это унизительно — театру с таким именем заниматься дещёвой склокой», — все это я произнес на художественном совете.

Дупак:

— Золотухин молчит, очевидно, он не согласен с тем, что здесь говорится и предлагается… хочет сам подать заявление об уходе…

Что они ко мне привязались с этим заявлением??! Ничего не понимаю. Вдруг через два года усиленно напоминать о том, чего из них никто в глаза не видел, то есть моего заявления.

Я попросил слова… но меня перебили, и я заткнулся, может, и к лучшему. Хотя совесть неспокойна и гадко на душе — не согласен и молчу…

Промолчи — попадешь в первачи…

Промолчи — попадешь в палачи…

Глаголин (после):

— Вы молчали упорно, Валерий, мне не ясна ваша позиция…

— Объясню, Боря, только тет-а-тет…

8 декабря

Шеф (на меня): Этот с Высоцким исправляют текст Можае- ва, литературой вдруг чего-то занялся...

Смехов: О... Тут вы ошибаетесь, Ю.П. Он бы вам и читать не дал то, что написал в этом сценарии. Это халтура дикая, а Золотухин взялся только потому, что это Можаев...

Шеф: Что бы он ни написал, он написал Кузькина, и он разбирается в этом гораздо лучше нас...

Золотухин: Хорошо, когда есть в театре адвокат. Ты уже не раз, Веня, защищал меня своей мощной грудью.

Венька (обиделся): Зачем ты так при нем говоришь?

А не надо трепаться, Веня. Этим все равно ничего не докажешь. Он посмотрит фильм, скажет: «Говно, и прав был Можаев, не надо было лезть не в свое дело». И поди ему докажи, почему получилось говно и что из говна масла не собьешь — густота получится, а вкус не тот. И весь разговор. А если фильм получится — можно и поговорить, но и тогда — сценарий Можаева.

Спесивцев[97]: Профессиональному отношению к делу в Театре на Таганке меня научил Золотухин. Пришел я однажды с большого похмелья, сел и задумался: «Зачем я живу, кому я нужен, кому нужно то, что я делаю», — смотрю в зеркало и вижу Золотухина, который готовится к спектаклю… Он, конечно, пришел раньше всех, холодно, а он разделся до трусов и примитивным образом совершает разминку… молча, спокойно, достойно. Потом стал распеваться, бормотать что-то, потом снова прыгать, тянуть мышцы, заниматься пластикой… И всё это не от случая к случаю, а регулярно, перед каждым спектаклем, не задумываясь, кому это нужно, а спокойно делая свое дело.

9 декабря

Вечером. Полока не пришел. Думаю — встретился с Высоцким. Он вчера вдруг заявился в театр, смотрел «Тартюфа». Шеф ездил к нему вчера, уговаривал зашить бомбу в задницу, мину смертельного исхода от алкоголя. Володя не согласился: «Я здоровый человек». Сегодня шеф приехал на три часа позже и злой до невменяемости. Но зато хорошо объяснял на репетиции.

Шеф:

— Когда идет турбина вразнос — это страшно… разлетается к чертям собачьим на мелкие куски… Так дурак Высоцкий пускает себя вразнос… Врачи говорят, если он будет так продолжать, через три года подохнет…

С какой тоской и болью, почему-то мне кажется, восклицает Бунин в заметках к завещанию, хоть и в скобках. Если бы нашелся умный и тонкий человек, который мог бы выбрать эти отрывки — отрывки из дневников, зап. книжек — для биографической полноты.

11 декабря

Панихида — это смотр сил. Во мне нуждаются, только чтобы венки таскать по морозу. Часто бываю на панихидах. Мордвинова богаче отпевали. Надо уйти как можно скорее — Шацкая выбирает телевизор, надо успеть взять кредитную справку и т. п. По-моему, труднее всего Любимову. Симонов последнее время поносил нас и шефа. На Любимова смотрят, как держится, ждут, что говорить будет. В театр венок вносили мы с Дупаком[98]. Там у нас его отняли Любимов с Венькой. Перед выходом к гробу шеф обнял меня, я посмотрел по сторонам — кто это видит. Дупак сказал: «Пойдем по обе стороны, через одного, один туда, другой сюда». Для нас это означает — один с шефом, другой с Дупаком. Мне выпало с шефом, а Демидовой не выпало, но она все равно встала с нами. Как только мы встали у фоба, вспыхнули юпитеры, затрещали камеры — нас снимают. Таким образом мы попадаем в историю. Стою, креплюсь, чтобы не улыбнуться. Симонов-сын или Ульянов? Кто встанет у руля? Это занимает сейчас всех больше, чем смерть. Смерть есть смерть, уход, конец… Кончается одно, начинается другое. Официально, законно отошла определенная эпоха, многие ждут — что-то будет — новое, другое, может быть, лучшее, человек всегда надеется… А другим будет, конечно, плохо, которым было чересчур хорошо… Начнется обновление театра, это уж непременно, и молодым надо смотреть теперь в оба.

Вчера читал Полоке, Щеглову, Кохановскому, Высоцкому свой окончательный вариант письма[99], одобренный Шацкой. Принято без единой поправки и признано талантливым. Убеждал Высоцкого, объяснял, почему ему нельзя категорически уходить из театра и надо писать письмо коллективу. Если сам не хочешь, давай я напишу? Высоцкий хочет заявить о себе кинозрителю. Он думает это сделать в фильме Хилькевича, в Одессе. Дай Бог, но у меня не лежит душа к этой затее.

Высоцкий обо мне: «Золотухин — человек щедрый на похвалу… Он не боится хвалить другого, потому что внутри себя уверен, что сам он все равно лучше».

Сегодня Володя беседует с шефом. Интересно, чем кончится эта аудиенция…

13 декабря

Читаю Бунина и уже хочу писать под него. Черт возьми, какая точность, сжатость, эмоциональная вспышка в каждом рассказе.

Академическая, аскетическая точность размера и прелесть языка. Удивительный мастер.

Вчера выездной «Добрый» в Тушине. Сегодня «Послушайте» и худ. совет, кажется, по поводу Высоцкого.

На репетициях замучиваю шефа вопросами, а то он совсем разучился работать — кроме «конкретно», не знает ничего, я заставляю его фантазировать, вызываю на творчество… Сначала раздражается, а потом ничего, загорается…

14 декабря

Вчера восстановили Высоцкого в правах артиста Театра на Таганке. И смех и грех. Мы прощаем его, конечно, но если он еще над нами посмеется… да и тогда мы его простим.

Шеф: Есть принципиальная разница между Губенко и Высоцким. Губенко — гангстер, Высоцкий — несчастный человек, любящий, при всех отклонениях, театр и желающий в нем работать.

Дупак: Есть предложение предложить ему поработать рабочим сцены.

— Холодно.

— Реклама.

— Рабочие обижаются, что это за наказание, переводить наших алкоголиков к ним, а куда им своих алкоголиков переводить?

Венька — о гарантиях прочности, т. е. замене надежной и достойной во всех спектаклях.

Я молчал.

Письмо Высоцкого: «Сзади много черной краски, теперь нужно высветлять».

Галина H.:

— Зазнался, стрижет купюры в кармане.

16 декабря. Понедельник

Ходил с Кузей. Тепло. Плохо спал и Зайчику не давал. Вчера сказал Глаголину, что хочу попробовать «Пугачева». Начал играть Высоцкий Керенского. На спектакле был Гаранин с директором издательства, которое печатает книжку…

18 декабря. Среда

С Зайчиком снова в КДС[100] на «Медном всаднике». Поехали к Власовым (балет Большого театра) и попали в другой мир: квартира их, ее отделка, обстановка, своеобразие убили нас наповал. Из кухни сделан бар, настоящий, со стойками. Туалет и ванная выложены черным и голубым битым кафелем, это так оригинально, что они держали двери в ванную открытыми, чтобы все видели. Кафель отражается в многочисленных зеркалах, и получается лабиринт комнат, хотя всего две, самые обыкновенные, кооперативные комнаты, переделанные внутри на свой хозяйский лад. Проекционная и т. д.

А спальня — боже мой! Не хотелось уходить. Домой мы прикатили в четвертом часу и долго с Зайчиком говорили, вспоминали, где мы только что очутились. Назавтра Зайчик стала двигать мебель в нашей комнате с места на место, но разве дело в перестановке?!

Но я пришел к убеждению, что это все-таки разврат (вот и теща икнула, значит, правда). Высоцкий назвал это — «все для человека», а я так думаю, что это «все против человека», хотя все мы стремимся к этому изо всех сил.

Кабалевский на съезде обложил песню Высоцкого «Друг» и радио, при помощи которого она получила распространение.

Комитет нашу картину «Хозяин» принял без единой поправки. Авторы пошли пьянствовать.

22 декабря

Вчера в «Современнике» обратился к администраторше. Она: «Подождите до 7, если не придут студенты, я вас пропущу».

Оскорбился, хотел уйти. Но подумал: а что произошло?! Ведь не обижался же я 6 лет назад, когда меня выставляли. Я пробовал все варианты, чтобы пройти, а сейчас, видишь ли, надул губы. Нет, милый, надо оставаться самим собой, гордость тут ни к чему, ты приехал на спектакль почти из деревни, и что же, из-за фанаберии удаляться назад? Пошел к служебному, стали подходить дубленки — это киты.

Козаков:

— Старик, у меня столько родни пришло.

Табаков:

— Лучше всего билет купить, у тебя рубль пятьдесят найдется?

— Рубль найдется, а пятьдесят нет.

— Ну, что-нибудь придумать можно, конечно… подожди минутку. — Вышел. — Подойди, она тебе что-нибудь сделает…

— Вы предупредили ее?

— Да, да…

Администраторша:

— Что вы, один за одним?

Снова отошел, ну, думаю, ладно, суки. Зритель идет, меня узнаёт, улыбается, а я стою, пройти не могу. Снова к служебному. Еще одна дубленка — О.Ефремов:

— Здорово. Чего здесь делаешь?

— Проникнуть хочу.

— А для чего палка?

— Для пижонства.

— А… ты к тому же и пижон… Ну, сам знаешь, как это трудно. Подожди здесь.

Идет с администраторшей:

— Проходите на бельэтаж, я вас посажу.

Всё хорошо, всё нормально. А ушел бы?! Оскорбленное самолюбие; понятное дело — хороший театр, вот и трудно пройти, а был бы плохой, было бы легко, но я бы и не пришел.

30 декабря

Можаев хвастался в театре Любимову:

— Валерка первым номером, все стало на место… Заказывают вторую серию… Министр его хвалил…

Любимов:

— Можаич тебя хвалил, после ругани… Жене твоей я сказал, что это недоразумение, но вести себя так некрасиво… обижаться…

Левина Эл. П.:

— Очень ответственный человек звонил мне и сказал, что ты получишь премию за «Хозяина», за лучшее исполнение мужской роли… А может, и Государственную. «Я, — говорит, — понял, что Золотухин, конечно, крупнее артист, чем Высоцкий… Он его начисто переиграл…» Очень, очень ты ему понравился, это, говорит, лучшая мужская роль за этот год. Так что жди премии…

Зайчик:

— А что же ты дерьмил все?.. Не люблю я в тебе, Зайчик, этого.

— Да ведь действительно дерьмо. Ведь вот что обидно — настоящее не видит света, а за халтуру хвалят.

Любимов:

— Как они ни портили, а Можаев их вывез…

1969

9 января. Четверг

Холодно. Мне давно хотелось пойти во МХАТ. Как-никак, а никуда не выкинешь первые годы, годы младенчества в театральном институте, которые были заполнены преклонением перед Станиславским и его компанией, и еще: театр его для нас, маленьких, — благоговейное заведение являлось. Я приходил и дышал тем воздухом, те запахи распознавая, с которыми они дружили. Нет, это святое дело. Теперь — религия, и иначе жить не можно. Даже служители гардероба и контроля-вешалок, с которых начинается театр, — все было для меня наполнено ихним смыслом, смыслом великих артистов, и мне казалось, что эти старички и старушки здоровались с самим Станиславским, Чеховым, Хмелевым, Москвиным и пр. И я глядел на них во все глаза и старался разглядеть за ними моих идолов, да и сами служители становились идолами, вечными привратниками рая. Я благоговел перед каждой пылинкой, перед каждой картинкой, что видел внутри этого недоступного заведения. И вот… через несколько лет я снова здесь. Последний раз я видел «Без вины виноватых» пять лет назад, возненавидел моих кумиров и сказал, что больше не пойду. Но плохое забывается, а тоска молодечества не проходит, и меня тянуло к этой пыли, затхлости МХАТа. И особенно после Таганского звона, ора, гражданственности, направленности и т. д. захотелось тишины, уюта, несуетливости, даже скуки. И вот… «Дни Турбиных». Нет, я об этом писать не стану, жалко времени, больно за Булгакова, за зрителей, за все на свете. Ушел после второго акта, не был пять лет и еще 10 не пойду.

Вчера состоялось совещание у Фурцевой по нашему театру. От нашего полку были: Любимов, Дупак, Глаголин, Можаев, Вознесенский… Прикидочный показ-репетиция «Живого» для высокого начальства состоится 17 февраля. Намечено так. Пришли радостные, в бодром, вздрюченном настроении. Можаев хвалил за «Хозяина», хвастался:

— Что они наработали там… в тайге… Боже мой… Приехали, худсовет как дал, живого места не оставил: и это плохо, и это плохо… Я говорю, да погодите, ребята, исправим… ну не на полку же класть, говорю… ну построим кусок тайги в павильоне да переснимем, допишем — и все свяжется. «Да нельзя». Да как, говорю, нельзя, все можно. Ну построили тайгу, часть натуры перенесли в палатки, и все связалось, и сейчас всем нравится… И он, стервец, хорошо играет, хорошо… молодец… И Володька прилично, но ты его перекрыл.

Сурин[101] на профсоюзном собрании сказал, что вот, дескать, приятная неожиданность… «Хозяин тайги» получился хороший фильм… — чуть ли не лучший фильм года — и тому подобный полив. Сказал и о премии, но это, по-моему, мой полив ко мне вернулся. Можаев сказал по секрету, без передачи Назарову, что с ним уже подписан договор на второй сценарий о Сережкине и «на лето у тебя работа будет».

Любимов:

— Ну, давай Валерий, отшлифовывай рольку, чтобы так натурально было, как будто настоящего мужика взяли.

«Вот и возьмите с улицы, и пусть он вам играет», — хотел сказать, но, конечно, не сказал.

19 января

Мне сегодня Высоцкий заявил, что он уже три месяца как не живет с Люсей. Оказывается, они разошлись.

22 января

Дубна, 326 (б), Золотухин с Шацкой, Высоцкий с Иваненко, Васильев с Лукьяновой, Смехов со Смеховой, Левина со Славиной, Любимов с Целиковской.

После обеда у Васильева в номере сочиняли шуточные поздравления. Венька написал приветствие из словоблудия от «-ЛЯР» и «-ЛЯМ», Высоцкий — песенку, Васильев подобрал музыку.

Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь…

И в Дубне, и на Таганке что-то ставят, что-то строят,

Сходство явно, но различие кошмарно.

Элементы открывают, и никто их не закроет,

А спектакль закрыть весьма элементарно.

(2 раза с моим соло)

Все в Дубне и на Таганке идентично, адекватно,

Даже общие банкеты, то есть пьянки.

Если б премиями, званьями делились вы с театром,

Нас бы звали филиалом на Таганке.

Если б премиями, званьями делились бы мы с вами,

Вас бы звали филиалом на Дубнянке.

Раз, два…

Пусть другие землю роют, знаем мы, что здесь откроют,

114 тяжелых элементов,

И раз Флеров академик, значит, будет больше денег На обмытие его экспериментов.

И раз Флеров академик, значит, будет больше денег И мы будем ездить к вам как можно чаще.

Нас не приняли сразу бурно, как мы ожидали, и мы зажались. Тем более сделали глупость, не отбили капустник от концерта, и зрители, казалось, были в недоумении. Я пел, кажется, хорошо, Вениамин читал Маяковского, Володя пел песни и все спас.

Нина не пошла на концерт, в приглашении было написано — Золотухин с супругой:

— Мне не хочется присутствовать в качестве супруги.

После концерта банкет на 400 человек.

Целиковская:

— Он деградирует как режиссер… Да, да… Уж мне не говорите, я его знаю, слава Богу… Он деградирует… Что он сделал с «Тартюфом», я его возненавидела как режиссера из-за вас, из-за актеров. Какое он имеет право так с вами работать — ни одной актерской работы, при блистательных ролях. Мне никто не нравится. Значит, не умеет работать с актером.

— А в «Живом» есть актерские работы.

— В «Живом» — да… Вы не очень, вы меня простите, я очень придирчива и всегда говорю прямо человеку все, что думаю. Мне показалось, что вы очень вымученно работаете. Вам не приносит радости играть этот образ; играйте Можаева самого, он ведь вылитый Кузькин… Вы были, мне показалось, очень уставший от роли. И я видела актера все-таки, а не этого колхозника. А вот этот рыжий, не знаю его фамилии, потом Колокольников, этот бездарь, ведь он бездарь абсолютный. Когда он его брал в театр, я ему говорила: «Зачем ты его берешь?» — «Заменять неохота» — а здесь он просто великолепен…

Моя мама трудный человек… Она любит вас, Володю, но Володю мы все любим, он у нас вне конкуренции. Ему (Любимову) нужно что-то сделать. Из его спектаклей я признаю: «10 дней», «Пугачев» и «Живой», «Живой», пожалуй, на первом месте у меня… Но я очень придирчива, я никогда не была довольна собой.

У Флерова дома. Пели с Володей «Баньку», я очень сильно кричал, какая-то неудобная тональность была.

Целиковская:

— Володя, ты один лучше пел «Баньку», а это получается пьяный ор, подголосок должен быть еле слышен…

2 февраля

Ходил с Кузькой. Зайка спит в маминой комнате, в нашей спит мой отец — Золотухин Валерий Сергеевич; что я написал? задумался, и рука нацарапала собственное имя, — Сергей Илларионович. А я задумался над тем, что вчера, когда наши артисты наблюдали со сцены и потом, когда он зашел в антракте, многие говорили о моей на него похожести, и сильной. Вот не ожидал. Говорят, чтобы быть счастливым, надо сыну походить на мать, а дочери на отца. Отец что-то плохо себя чувствовал и не хотел даже ехать:

— Оставил бы ты меня, сынок, одного.

Но я не мог ему не показать театр, то, чем я занимаюсь в жизни, пусть знает. И он не пожалел.

— Что он, обмороженный у тебя, красный такой? — Игорь Петров спросил.

— Он поддатый малёха? — спросил В. Высоцкий, когда отец встретился с ним. «Ага, привет вам, значится, от всей дальней Сибири» — и в буфет. Горячей воды попросил. Кипятку; ну где взять чистого кипятку в театре, где разводят ведерный чайник мутного пойла и выдают его за чай? Но стакан этого пойла пришлось отдать, он выпил. И как будто все отлетело, — как потом говорил.

После спектакля он сел на помост, на котором мы в фойе выкобениваемся, положил рядом пальто и стал меня дожидаться.

Дома, перед выездом, пока он отдыхал, я готовил его к выходу в народ. Выгладил брюки, рубашку, дал свою майку, зимние ботинки, которые прошлый год мне продал Высоцкий, вычистил от Кузькиных волос пиджак, собрал ему фрачную пару.

Думал ли я когда-нибудь увидеть моего родителя со сцены?! До того это мне странным, необычным и грустным делом показалось… Отец смотрит!! А мне бы хотелось, чтобы он как можно больше понял, все казалось, что артисты быстро говорят, и тихо вдобавок, что он не разберет смысла, в чем дело.

Я не поехал 4-го на запись передачи о Макаренке. Месяц репетировал и отдал кусок другому. Все были уверены, что я снимаюсь, даже шеф…

Высоцкий: Валерий заболел.

Шеф: Как-то странно он заболел.

Высоцкий: Почему странно? Что, человек не может заболеть?

Ш е ф: Да нет, просто странно.

Ладно, х… с ними со всеми. Странно — не странно, а, в общем, я боялся за вчерашнего «Галилея», некоторые думали, что я в говне не хочу участвовать; мало я говна переиграл, до этого мне сейчас.

18 февраля

Володька снова запил. Смехов вчера меня уговаривал поехать к нему «сиделкой» побыть. 14-го отменился «Галилей» по причине его болезни. Что делать, Господи, ну помоги же ему и на этот раз.

19 февраля

Господи! Благодарю тебя, Господи! Ты помог мне вчера. Я отдам Ваньке всю зарплату с телехалтуры, такое слово я себе дал, если буду сам считать, что прошло удачно. Так вот, я отдам ему все.

Шеф: Молодец! Ты очень двинулся вперед по сравнению с теми прогонами.

Можаев: Ну, ты сегодня просто великолепно играл.

Боровский: Грандиозно! Такая свобода, такая легкость, импровизация…

Вчера с утра сходил в церковь и поставил свечку Спасителю. И он спас меня. Конечно, не за свечку, а просто пожалел. Павел Орленев! Ты был бы доволен.

Вчера было два прогона: утром и вечером. Вечером было много народу: Евтушенко (у него машину в это время угнали), Эфрос, Крымова, Володин, Ефремов, Целиковская, Гаранины.

Гаранин:

— Это твой триумф… Надо лучше, да нельзя. На премьере лучше не играй, так играй…

Целовали, обнимали, поздравляли… Я не успокоился от вчерашнего, даже почти не спал ночью и не могу еще трезво как-то все переварить и понять. Ясно одно — борьба впереди, и надо работать и просить Бога ό помощи.

20 февраля

Шеф делал замечания по прогону, хвалил в основном всех, про меня сказал опять то же: что я вырос по сравнению с весной. И было много очень хороших мест:

— Умные люди говорят, что это лучший наш спектакль. Что спектакль пронизан любовью к России, уважением к народу, и не показушной любовью, а по-настоящему глубокой и правдивой. Что в спектакле есть лиризм настоящий и поэтичность, что актеры очень хорошо и любовно обращаются с русской речью, с русскими словами и т. д.

В общем, он был в хорошем настроении, что у него получилось, и теперь только дело за чиновниками. А они опять пошли на попятную и не хотят смотреть. Сегодня шеф с Можаевым поедут к Мадам: «Сначала дала слово, а потом взяла обратно».

Переделывали финал — отменил тряпку с лозунгами, цветы, венки и бублики.

Приходил Высоцкий: «Опять мне все напортили, обманули, сказали, что едем к друзьям, а увезли в больницу и закрыли железные ворота. Я устроил там истерику, драку… зачем это нужно было… я уже сам завязывал, три дня попил, и всё, у меня бюллетень, я его закрою сегодня и буду работать завтра».

21 февраля

Вчера Ронинсон сказал мне, что я в Кузькине на грани гениальности.

Сегодня была первая репетиция «Матери» на сцене, опять половина народа отсутствовала. Сидел Можаев, режиссировал, потом они уехали к Фурцевой, может быть, сейчас решается судьба «Живого». Господи! Помоги нам!

Мы собираемся на поэторию Вознесенский — Щедрин в Большой зал.

25 февраля

Поэтория — это, конечно, бред сивой кобылы, хотя я слышал только начало, и то с большой высоты. Можаев с Мильдой пришел тоже без билета. Стали прорываться. Его провел Родион Щедрин, автор, а меня задержали: «Усатик, без билета, уйди». Я к Зое, она к Родиону, Можаев к нему: «Родион, это главный… мой Кузькин, это Золотухин». Родион старается смыться и их вести, со мной ему возиться неохота.

— Я не знаю, я и так уже много провел.

Можаев не бросает меня. Я иду снова на приступ, тетечка меня в грудь, за куртку и выталкивает с воплем: «Опять этот усатик лезет». Зрители сзади: «Это же Золотухин, пропустите его, это артист».

В общем, как-то я проник. «Усатик, усатик» — не понравились им мои усы. Зайчику предложили билет, я стал наскребать, вытряс всю мелочь, не хватило около 50 копеек — ладно, обойдемся, — позор, но зато роскошный билет и Зайчик в 10-м ряду. Мы с Можаевым сели на свободные места. Родион перед первым отделением сказал: «Ну, Моцарты, вы можете сесть в буфете, а на второе что-нибудь придумаем с местами».

В антракте Можаев сказал: «Ну, Федор Фомич, пойдем коньяком угощу». — «Дак я, как говорится, со всей душой, уж не помню, когда и пил его».

Взяли шампанское, я взялся открыть и пустил в себя пеной, как из огнетушителя, — вот и в шампанском покупался. Подошел шеф, Можаев и ему стаканчик взял, в общем, хорошо было.

Ко второму отделению народу прибавилось, и наши места заняли. Мильда, правда, села, а нас с Можаевым погнали по этапу на самый верх. Поднялись. Смотрим сверху: Можаев поверх голов, а я задницы раздвинул — наблюдаю. Вся сцена в людях во фраках и с папками, огромная баба — Зыкина — в розовом ми-ни-платье. Родина-мать, Россия — вокализы распевает чудным голосом. Вышла баба, мужиком запела. «Зыкина в Большой зал Консерватории попала — дожили» — это реплики со стороны. Андрей встал, в свитере, руки в боки, покачался и начал навзрыд: «Я Гойя». Можаев у меня спрашивает: «Кто он? Гойя? Ну а я Веласкес, пошли в буфет», — с хохотом мы скатились вниз к стойке и начали глушить шампанское. Только бы нас не засекли, а то неудобно, обижаться начнут.

Накачались мы шампанским крепко, а тут и Поэтория подошла к концу, мы пошли хлопать. Какой-то старичок говорит:

— Я в этом понимаю, большая работа проделана была, но, кроме как в Москве, нигде не поставишь это, не по силам будет, большая работа проделана.

Можаев вооружился этой фразой и после делился со всеми своими впечатлениями…

27 февраля

Сейчас смылся с лекции «Маркс — ученый, революционер, человек», а после подготовка к 300-м «Антимирам», но сегодня «Добрый», и у меня есть кое-какое оправдание — тяжелый спектакль.

Что сообщил Дупак — 6 марта показ «Живого» самому большому начальству, кто-то из Политбюро будет смотреть. Театр на время просмотра на режиме, т. е. когда смотрит правительство — охрана, пропускать строго по списку, представленному Управлением, из артистов в театре могут находиться только участвующие в этом спектакле, в зале от театра три человека — гл. режиссер, директор и автор. Предупредили: мы всегда смотрим ваши спектакли по нескольку раз, делаем замечания, поправки и т. д., «Живой» будет смотреться только один раз, и вопрос тут же будет рещён — да или нет. Никаких промежуточных рещёний не будет, поэтому заранее предупреждаем вас — уберите из спектакля сами все то, что может вызвать раздражение. Вот так; и после этого артистам предложено сыграть для гранд-персоны.

1 марта

Первый, законный день новой весны!! Сегодня особенно тепло, хотя пригревает уже с неделю, тает потихоньку. Вечером 300-е «Антимиры». Проблема — идти или не идти на банкет. Не идти — это какой-то выпад, нечто вроде демонстрации, дескать, не солидарен с вами. Еще скажут — зазнался после «Живого». Еще не сыграл, а уже забурел. И идти — соблазнительно больно — сидеть за столом и не выпить и не поесть. А я слово дал — до 6-го сухой закон и ограниченная обжорка. А потом, Зайчик!.. Вдруг он не пойдет, а не пойти он может запросто, дескать, я в 300-м не участвую, что же я полезу за стол.

Сегодня с 10 до 12 репетировали «Живого», убирали сомнительные места для персоны правительственной.

2 марта

300-й[102] прошел прекрасно, сверх ожиданий. Читал Андрей; потом ресторан ВТО.

Я удивляюсь Высоцкому — какая у него глотка?! Феномен. Кажется — предел, всё, дальше ничего не будет, оборвется — нет, он еще выше, еще мощнее и звонче издает звуки.

Начали с ним «Баньку», мне не пелось, и тональность я не выдержал и перестал, а он за двоих стал шпарить, да по верхам, да с надрывом. Ох, молодец! Андрей повернулся:

— Володя, ты гений!!

И в самом деле, Володя — гений, добрый гений.

3 марта

В горкоме заседание идеологической комиссии ведет Гришин[103], шеф с Дупаком будут присутствовать на нем, и прогон, очевидно, пройдет без них.

Заметка:

ПРИМУС и даже газовая горелка — ДАЛЕКО НЕ ЛУЧШЕЕ СРЕДСТВО ДЛЯ ПОДОГРЕВА МОЛОКА при ночном кормлении ребенка. Гораздо проще налить из термоса в кружку горячей воды и опустить в нее бутылочку с молоком.

На заседании идеологической комиссии Шапошникова сказала: «Театр на Таганке выгнал Высоцкого, так его подобрал “Мосфильм”».

В 13 часов начался прогон «Живого». На нем присутствовали: Бояджиев', Вольпин, Рощин, Рыжнев Димка и еще некоторые деятели, тоже очень умные. Ну, например, Ульянов, Войнович и которых я не знаю.

Прогон шел грязно, после двухнедельного перерыва сразу стали играть, подзабыли, спектакль еще не накатан и т. д.

Шеф: Грязно, он не катится, подразвалился… у тебя были хорошие места, но тоже… в общем, я тобой сегодня не очень доволен, были репетиции лучше.

Войнович в полном восторге, за последние 25 лет не помнит ничего подобного — лучший спектакль всех времен и народов.

Вольпин: Поздравляю с блестящей работой, чудесно, очень рад…

Бояджиев: Позвольте вас поцеловать… поздравляю, отлично, грандиозно. Мы вот там долго обсуждали, как сделать, чтобы спектакль пошел, и вот к чему пришли. К двум основным моментам.

Надо заставить их досмотреть, они могут возмутиться и уйти, поэтому надо смягчить начало. Чтобы вы, допустим, выходили не артистом, а Кузькиным, тем, которым вы становитесь в конце, то есть — приличная жизнь, когда он экипировался в новый пиджак, кепочку и т. д. Это снимет напряженность и подчеркнет, что — вот как я живу сейчас, но к такой жизни я пришел не сразу, а вот сейчас и покажу и т. д. Это первое, второе — если в первом акте это человек, попавший под колеса, и его жмут и давят и он чудом выживает, то второй акт Кузькин должен наступать, он уже и сам не прочь прижать, активно вступать в драку, зная, что он прав и поэтому победит.

Как критик, я бы, конечно, вам этого не посоветовал, потому что я целиком и полностью принимаю и понимаю ту трагическую интонацию, в которой вы все дело ведете, а на вид с улыбкой, с шуткой. Но что поделаешь — спектакль могут закопать, и надо придумывать, как спасти его. Это громадная победа советского театра и т. д. Позвольте вас поцеловать…

Кстати, ему сегодня исполнилось 60 лет.

Рыжнев Д.: Ну, я ничего подобного за свою жизнь не видел… Ты меня потряс до глубины души. Молодцы, но, как пар-тайный член, я вам скажу — вы что, ох…ли? Вы соображаете, что делаете, да вас задавят за этот спектакль тут же, на месте.

Как показали дальнейшие события, он был ближе всех к истине.

Стали обсуждать с шефом, с Можаевым новое начало, сочинять текст и т. д. Я чуть не опоздал на спектакль. В конце концов они договорились до того, что начало старое — прекрасное и ну их всех на X… Пусть смотрят так, как есть, надо отстаивать свои позиции и т. д.; арифметику в начале над мешком придется выкинуть, сократить.

5 марта

На прогоне 5-го были Вознесенский с Зоей;

— Грандиозно, гениально. В тебе столько всего… они смеялись, а я плакала — эта глазенки твои… Поздравляю, умница и т. д.

1. Флеров, 2. Капица, 3. Гинзбург.

Прогон шел отлично, как никогда. Шеф, чего с ним никогда не было, в перерыве собрал артистов, позвал меня, пожал руку:

— Молодец, очень хорошо, благодарю и т. д. Ах, если бы он завтра так шел… прошу, второй акт, не теряйте темпа.

Можаев:

— Молодец! Ну, ты прям на две головы вырос по сравнению с прошлым годом и т. д. Ничего, всё будет нормально.

6—13 марта

«И был последний день Помпеи Для русской кисти первым днем!!!»

Встал рано. Зайчик проводил меня, сообразил мне завтрак, кофе. Я сделал зарядку, хотя плохо спал ночь. Помолился и пошел… в церковь. Внизу службы не было, замок. Я пошел наверх — там отпевали старушку. Помню, кто-то спросил: — Как звать? — Анной. Меня попросили помочь перенести гроб, и сверкни у меня шальная мысль: а не Федота ли моего Фомича отпевают сегодня?! Не его ли я провожаю сегодня в последний путь, не его ли в гробу перенес? Купил свечку, поставил перед распятием, попросил Бога за Кузькина, за Любимова, за семью, за театр. Сейчас уж думаю — может, много попросил? Надо было поскромнее быть. Но вышел с хорошим сердцем и с ясной головой и, главное, спокоен был, как усопшая Анна, Царство ей Небесное, земля пухом!

Всех собрал шеф в зале, как перед боем, такое всех охватывало волнение и озноб.

— Не ждите никакой реакции, предупреждаю — будете играть, как при пустом зале. Это и ничего, проверим себя, играйте для себя, обычная репетиция, играйте в свое удовольствие, заряжайтесь от партнеров, как будто четвертая стена — она как раз сегодня и будет.

— Ну, неужели они не живые люди, ну хоть что-то где-то должно их прошибить.

— Не надейтесь и не обольщайтесь, поверьте моему опыту. Глядите иногда на меня… я показываю рукой так, где поднять ритм, где осадить, по моему виду вы поймете, как идет. Ну, с Богом!

Перед этим стоял шеф со мной на сцене и волновался, суетился, чего-то молол, не относящееся к делу. Я старался от него смыться, уйти от общения, чтобы не задрожать. Он поднял руки кверху: «Господи! Ну есть ты там или нет? Помоги!» — «Есть». Шеф наивно переспросил: «Есть?»

И грянул бой… У меня пошло, я быстро успокоился и потащил весь обоз за собой. Временами глядел в зал… Ищу глазами незаметно Катю… не нахожу. Друзья сидят рядом, беспрестанно оба курят, друг от друга прикуривают, сигаретки не гаснут. Иногда шеф реагирует, но остается в дураках — никто не поддерживает. Зал как будто вымер, 40 человек живых сидит в зале, а мы играем будто для кресел.

Кончился первый акт, ребятишки сказали: «Антракт». Подбегает шеф:

— Кто научил их говорить «Антракт»?

Я научил, и они уж давно это говорят, но… не успел я уйти со сцены, слышу женский голос:

— Автор! Это вам нравится?

— Да, и даже очень.

— Секретаря партийной организации позовите.

…И началось. Это безобразие, это неслыханная наглость. Нет, это не смелость, антисоветчина, ничем не прикрытая, и т. д.

Я сиганул наверх, быстро переодеваюсь, проверяю реквизит и бегу на начало второго акта, а в зале истерика Мадам. Я накрылся корзиной, слушаю и ушам не верю, чего говорят взрослые люди, в чем нас обвиняют. Шепчу Зое — начинай.

Был такой момент в ругани, когда казалось, что не хватает маленькой капли, чтобы Мадам хлопнула дверью и выскочила как ошпаренная со своею свитою из театра.

А в театре холод, ей принесли шубу. Слышу, она проворчала: «Ну, давайте досмотрим».

Шеф пошел за кулисы. Можаев, слышу, ищет меня. Я через сцену к ним, они в зал, а я на место. Я понял, что нам хана, но это не сбило меня с толку, только злость молодецкая разыгралась, а в голове фанфары:

И был последний день Помпеи Дня русской кисти первым днем.

И такое было чувство, будто еще веселее дело пошло у нас во 2-м акте. А «суд» — просто гениально, вот так мы ответили четвертой стене.

Переоделся, наши уже все прильнули к репродукторам, как молодогвардейцы, — продолжение базла.

— Ну, это другая пьеса, но все равно, конец этот не спасает всего спектакля, он какой-то нарочитый…

— Это болото.

Можаев:

— Вы, товарищ За… шкивер, болото при себе оставьте, болото он мне будет приписывать…

Молодогвардейцы ахали от эрудиции, от смелости Можаева, нашего дорогого человека. Как он от них отлаивался, почти один!!

Действительно, один в поле может быть воин, если он богатырь. У меня тряслись руки. И потом, не до этого было, меня все поздравляли, целовали, я было вытащил ручку с книжкой записывать, да где там, не успевал восторгаться репликами Можаева, поражаться глупости и скудоумию наших «вождей» и прикуривать беспрестанно.

Владыкин[104] (с истерикой в голосе): Мы давно нянчимся с тов. Любимовым, стараемся всячески помочь ему, по-хорошему смотрим, советуем, просим, ничего не помогает — тов. Любимов упорно гнет свою линию, порочную линию оппозиционного театра. Против чего вы боретесь, тов. Любимов?! Вы воспитали аполитичный коллектив, и этого вам никто не простит. Сегодняшний спектакль — это апофеоз всех тех вредных тенденций, которых тов. Любимов придерживается в своем творчестве. Это вредный спектакль, в полном смысле — антисоветский, антипартийный.

Можаев: Это ваша точка зрения?

Владыкин: Да, моя.

Можаев: А моя точка зрения противоположна вашей, вот и давайте, пусть нас рассудят.

Фурцева: Я ехала, честное слово, с хорошими намерениями. Мне хотелось как-то помочь, как-то уладить все… Но нет, я вижу, у нас ничего не получается! Вы абсолютно ни с чем не согласны и совершенно не воспринимаете наши слова.

Она все время обращалась к Можаеву — «Дорогой мой», к Любимову — «Дорогой товарищ».

Фурцева (на Можаева): Дорогой мой! Вы еще ничего не сделали ни в литературе, ни в искусстве, ни в театре, вы еще ничего не сделали, чтобы так себя вести.

Любимов: Зачем вы так говорите, это уважаемый писатель, один из любимых нами, одному нравится это, другому то, зачем уж так огульно говорить об одном из лучших наших писателей.

Можаев: Е. А.! Я пишу комедию, это условия жанра, чтобы отрицательные персонажи были карикатурны, смешны. Они так и написаны, они так и играются. Если бы это была драма или что-то другое, разговор был бы совершенно иной. Но я писатель, я пишу комедию про плохой колхоз… мы должны высмеивать наши недостатки, вырывать и искоренять их… Спектакль поддерживает тех людей, которые собрали и провели мартовский пленум. Он очень много изменил в жизни нашего крестьянина, колхозника.

Фурцева: Какая же это комедия, это самая настоящая трагедия! После этого люди будут выходить и говорить: да что же это такое, да разве за такую жизнь мы кровь проливали, революцию, колхозы создавали, которые вы здесь подвергаете такому осмеянию? За этим очень много скрыто и понятно. А эти колхозы выдержали испытание временем, выстояли войну, разруху… Бригадир пьяница, председатель пьяница, пред. райисполкома — подлец.

Можаев: Какой же он подлец?..

Фурцева: А как же иначе, его позвали к телефону — вы разберитесь. Да какое он имеет право, будучи на партийной работе, так невнимательно относиться к людям… Я сама много лет была на партийной работе и знаю, что это такое, партийная работа требует отдачи всего сердца к людям.

— Вы были хорошим работником, а это работник другой…

Можаев: Ну, хорошо, вас смущает председатель, а Кузькин вас не смущает?

Фурцева: Нет.

Можаев: Ну, так в чем же дело? Это мой главный герой, в нем вся идея, весь смысл — побеждает Кузькин, простой крестьянин, побеждает его правда. Вот если бы победили отрицательные персонажи — это была бы трагедия. На стороне Кузькина партия, она повернула на другую основу жизнь крестьянина нашего колхозного…

Кто-то: Спектакль весь сделан так, что не партия помогает Кузькину, не ее меры, а его собственная изворотливость и случай…

Фурцева: Один хороший человек в спектакле — и все его бьют, давят, ведь жалко его становится, ему всячески сочувствуешь…

Можаев: Ну и правильно. В этом и мысль авторская, а кому же сочувствовать — Мотякову, что ль?

Фурцева: А как вы говорите о 30-х годах? 30-е годы — индустриализация, коллективизация, а вы с такой издевкой о них говорите. Нет! Спектакль этот не пойдет, это очень вредный, неправильный спектакль. И вы (Любимову), дорогой товарищ, задумайтесь, куда вы ведете свой коллектив.

Любимов: Не надо меня пугать. Меня не раз уже снимали с работы, не беспокойтесь за меня — я себе работу найду.

Родионов: Никто вас, Ю.П., не снимал, вы сами себя снимали и трезвонили об этом по Москве.

Любимов: Вы звонили, вызывали людей, уговаривали пойти их на мое место. У меня есть свидетели.

Родионов: Мало ли кто кого вызывает и зачем. А сняли вы сами себя и раззвонили по Москве.

Кто-то: Критика критике рознь. Нагибин поднимает в «Председателе» те же проблемы, но под другим углом.

Можаев: Вы мне про Нагибина не говорите, я знаю эту историю лучше вас, и «Председателя» не выпускали. Но Хрущев сказал, и вы подняли руки, проголосовали единогласно — «Председатель»… И здесь могут тоже разобраться и поправить…

Фурцева: Даю вам слово, куда бы вы ни обратились, вплоть до самых высоких инстанций, вы поддержки нигде не найдете, будет только хуже — уверяю вас.

Любимов: Смотрели уважаемые люди, академики. Капица… У них точка зрения иная, они полностью приняли спектакль — как спектакль советский, партийный и глубоко художественный.

Фурцева: Не академики отвечают за искусство, а я. Академики пусть отвечают за свое дело, они авторитеты в своей области… Товарищи! Может быть, есть другое мнение о спектакле, может быть, кому-нибудь спектакль понравился?

Пауза. Робкий голос из зала:

— Мне понравился.

Кто это? А, Вознесенский, ну это понятно. Андрею не дают слова.

Можаев (возмущается): Между прочим, это лучший советский поэт. Почему это тов. Зашкиверу можно говорить, иметь свое мнение, а Вознесенскому нельзя? Что же — руки по швам и кругом?..

Вознесенский: Я смотрел репетицию этого спектакля

4 раза. Я считаю, что это глубоко русский… национальный спектакль. Удивительно поэтический во всех компонентах и глубоко партийный. Он показывает удивительно убедительно и оптимистично, что русский народ живет и никогда не пропадет, что бы с ним ни делали чиновники.

Фурцева: Вот спасибо, а мы-то думали — пропадет русский народ. Спасибо вам за веру в русский народ. (Можаеву.) Не думайте, что вы такой борец за правду — «шестидесятник».

Владыкин: То, что я сегодня увидел, это пошлость, политическая пошлость.

Кто-то: Откуда у Кузькина такие рассуждения о счастье?

Можаев: 78-я страница «Нового мира», № 6, 1966 г.

Фурцева: А вы читали сегодняшнюю «Правду» о «Новом мире», и во вчерашней «Литературке» статья…

Любимов: Есть и хорошие статьи о «Новом мире». Статьи бывают разные. А кому не нравится «Новый мир», пусть читает «Октябрь», возьмет березу, поднимет его и пусть любуется, а нам нравится «Новый мир»…

Фурцева: Судить вас надо за этот спектакль.

На этом я перейду к освещению дальнейших событий, что припомню — допишу. На второй акт Кате принесли шубу. В первом ей жарко было, во втором в озноб бросило. Когда все разошлись, остался Родионов и вступил в полемику с артистами. Славину обозвал аполитичной, я ему при этом ввернул — как Закшивер отвернулся и записывал, мы живые люди, есть элементарная вежливость — надо посмотреть начало; ушел и Родионов, мы остались одни.

Любимов: Надо одно дело сделать все-таки — подать на них в суд, чтобы они оплатили наши расходы — автору, художнику.

М о ж а е в: А мы это дело пропьем. Пошли в буфет, там министру чай приготовили, но ей и без чаю было тепло. Она не отведала нашего чаю, пошли попробуем министерского чаю, им по-особому заваривают.

Пошли, сели за стол, набрали коньяку, водки и ну с Можаевым петь — «Мороз» и т. д. Наконец артисты посмотрели, как великий писатель поет. Машка снимала.

Приехали домой, дома отец ждет. Сели, выпили, я рассказал ему как мог. Ну разве он может против члена ЦК что иметь-говорить, ученый. Спел ему «За высокой тюремной…». Наконец-то я взял балалайку.

— Вас за одно это надо посадить. Такую мрачность разводите и т. д.

Нет, отец не поймет, вернее, не скажет. Сердцем-το он не может не понять. Он, конечно, на стороне сына, потому что чувствует правду, но разобраться трудно, и он на всякий случай держит сторону Фурцевой.

Вечером, в 10, играл «Антимиры» — за рояльчик держался, к концу отошел. В те дни, 6, 7, 8-го, так все попадало, что по два спектакля было либо репетиции утром, а вечером играть.

Отец ездил с тещей по магазинам, кое-чего покупал и ждал к ночи меня. Я приезжал после спектакля, и мы садились за стол, пили водку и говорили… Я еще курил до одури. Мы спали с отцом на тахте, в нашей комнате. Я и спал плохо — от возни, от курева, от нервов и переживаний, да еще отец храпел. А я боялся шевельнуться, чтобы не разбудить. И говорили мы с ним подолгу, так что я не высыпался, измучился вконец в этих «ночных полетах».

— К чему это ты Бога держишь на виду?

— Бог помогает.

13 марта пришел приказ Управления, примерно, если не точно, такого содержания:

«Письмом от 30 апреля 1968 г. были прекращены репетиции «Живого» для дальнейшей литературной переделки материала автором инсценировки Можаевым.

Рабочая репетиция 6 марта 1969 г. показала, что такая переделка автором Можаевым не произведена, а режиссеры-постановщики спектакля «Живой» Любимов и Глаголин еще более усилили идейно порочную концепцию литературного первоисточника (ряд мизансцен, частушки, оформление).

Приказываю:

1. Репетиции прекратить.

2. Все расходы по постановке списать за счет убытков театра.

Родионов».

19 марта

Еще раньше Петрович говорил, а «в день шестого никогда» я и сам заметил, как Екатерина Фурцева говорит, с каким манером, она научилась у актеров ораторству, показушничеству. Перед зеркалом училась, наверное, или Завадского привораживала, беря уроки тона у Марецкой. Переняла у Марецкой тон, интонации, штампы. Если бы не знал, что это Фурцева в зале разоряется, подумал бы на Веру Петровну — те же ласковые, придыхательные интонации, абсолютно та же эмоциональная вздрючка, граничащая с хамством, а потом опять, и истома в голосе: — Милые вы мои, — и блядинка… желания. Научилась, матушка, еще на культуре располагать к себе аудиторию домашностью, интимностью, всех за родных почитает, — и такая ласковая, такая добрая ко всем, упаси нас Бог от вашей доброты.

24 марта

Вчера был 300-й «10 дней». Игралось. После Высоцкий пел для труппы. Такое благотворительное выступление от широты душевной. Выпили водки, по рублю скинулись — Зоя организовала.

Читал я в эти дни Лескова «Житие одной бабы». Гениально до слез. Как это я опять пропустил, вернее, чуть было не пропустил такого русского писателя. Вот язык Можаев наверняка изучает Лескова и держит его за настольную книгу, за словарь, за энциклопедию. Я буду делать то же самое.

26 марта

Значит, так. Вчера «Галилей» не состоялся снова. Высоцкий был пьян. Заменить спектакль было невозможно. Допустим, «Тартюф», но, во-первых, уже два раза «Тартюфом» заменяли, во-вторых, Демидова в Германии (Лукьянова, значит, будет играть первый раз), у Антипова голоса нет, и неизвестно, где он (Сабинин, значит, будет играть первый раз), Славиной нет и т. д. А заменять даже не вторым, а третьим составом, который никогда не играл… — это скандал. «Макенпотт» — опять Демидовой, Хмельницкого, Шаповалова и т. д. Дупак звонит Любимову: «Что делать? Что сказать зрителю, который сидит в зале: будет 1 апреля, в наш выходной, идти «Галилей» или будет замена и каким спектаклем. Я вас спрашиваю как режиссера этого спектакля — будет введен исполнитель, могу я об этом сообщить зрителю…»

В общем, повторилась ситуация, которая состоялась 9 ноября. Вышел на сцену Дупак, белый, дрожащий, даже желтый свет не исправил ничего:

— Дорогие наши зрители. На мою долю выпала очень печальная миссия сообщить вам, что у нас очень тяжело заболел артист Высоцкий и спектакль «Жизнь Галилея» сегодня состояться не может. Все попытки к тому, чтобы заменить «Жизнь Галилея» другим спектаклем, ни к чему не привели. Узнали мы об этом за полчаса до начала спектакля. Явка артистов у нас к 6.30, и мы физически не можем сейчас собрать артистов для другого спектакля. Значит, мы предлагаем вам решить этот вопрос самим, голосованием. Есть два предложения: первое — желающие посмотреть наш спектакль «Жизнь Галилея» смогут это сделать 1 апреля… — Взрыв хохота — Дупак улыбнулся: — Если наш исполнитель к тому времени выздоровеет или нам удастся ввести исполнителя нового. Если же главный исп. не выздоровеет и нам не удастся к тому времени ввести другого артиста, потому что сейчас идут каникулы, мы играем по два спектакля в день, сцена занята, то 1 апреля будет замена. Я предупреждаю об этом, а каким спектаклем мы будем заменять, давайте решать вместе. Мы можем заменить либо «Тартюфом», либо «Макенпоттом».

— Два раза уже заменяли.

— Голосуем, кто за то, чтобы в случае замены 1 апреля шел спектакль «Тартюф»?

Шум, выкрики.

— Кто за то, чтобы шел «Макенпотт»?

— Не надо «Макенпотта».

— Меньшинство; значит, рещёно, в случае если спектакль «Жизнь Галилея» 1 апреля не состоится — пойдет сп. «Тартюф». Кто не согласен с таким рещёнием вопроса, может сейчас получить деньги в кассе нашего театра.

— Я выросла в театре, ничего подобного не помню.

— Я 30 лет работаю в театре, ничего подобного не видела.

— А я выросла в театре, мне 33 года…

Дупак:

— Мы только умеем интриги вести, а руководить театром у нас не получается. Кто отпускал Васильева в Ригу? Любимов, ну вот, а я ничего не знаю об этом… один одно делает, другой…

Любимов не приехал. Теща. Он уехал с Люсей, а куда?..

— Никто не расходится, сейчас будет репетиция «Галилея», поехали за Шестаковым.

— Шестакова нет дома. Завтра «Павшие». Надо думать о «Павших», Васильева нет, кто будет читать Кульчицкого — Золотухин…

Любимова нет. Он куда-то сбежал, закрыв глаза. Стали спорить. Галдаева вводили когда-то, пусть выручает — он знает текст. Так и порешили.

Я не могу себе даже предположить, что будет дальше с Высоцким. То, что его не будет в театре, это мне совершенно ясно, и даже если бы мы очень захотели его сохранить, это нам не удастся. Управление культуры на это условие теперь не пойдет никогда и при случае попытается подвести под этот факт обобщающую базу разложения и разболтанности всего коллектива. А что с ним будет дальше, не представляю, особенно после заявления Шапошниковой на заседании идеологической комиссии. Он может скатиться в совершенное дерьмо уже по существу.

Но странное дело, мы, все его друзья, его товарищи, переносили это уже теперь довольно спокойно — Володя привил нам иммунитет, уже никто ничему не удивляется, все привыкли.

Вчера была история ужасная. Но что можно спросить, стребовать с больного, пьяного человека. Все наши охи, ахи — как мертвому припарка, все наши негодования, возмущения, уговоры, просьбы — все на х…, а что мы должны после этого переживать, почему мы должны мучиться и сгорать перед зрителем от стыда? Мы опять только обвиняем все наше худ. руководство во главе с Любимовым, что до сих пор не обеспечен второй состав.

Почти два месяца крутили баки Шестакову, потом бросили, а вчера кинулись к нему снова звать на репетицию, чтобы 1 апреля сыграть. Это же все до такой степени несерьезно, что и говорить не хочется. «Пудрят» мозги человеку, а шеф не уверен — может ли Шестаков сыграть. Но ведь и шефа понять можно, если захотеть. Ему ли забота до второго состава; он месяц занимался Кузькиным, до сих пор не отошел, «Мать» подпирает, а тут каникулы… там вводы бесконечные и т. д., артисты разбегаются по съемкам, приходят нетрезвые. Ведь на его месте с ума можно сойти очень просто.

27 марта

Говорят, со вчерашнего дня, т. е. с 26 марта 1969 г., Высоцкий в театре больше не работает и будто уже есть приказ о его увольнении.

28 марта

А.М.Эскин[105]. ВТО. 24.03.

— А ведь видел вас в «Кузькине», получил огромное удовольствие. Большое спасибо, может быть, об этом лучше не говорить? За это не карают?

— Говорят, в райкоме составляют списки, кто видел наши репетиции, так что лучше помолчим красноречиво.

После «10 дней» Евтушенко читал свою новую поэму. Я так устал, что молил Бога побыстрее все свернуть. Но поэт брал со стола все новые и новые папки листов, и я впадал в уныние.

И все равно, хоть я и понимаю, что в таком состоянии воспринимать поэзию чрезвычайно трудно: «Слушать стихи — это тоже работа, и трудная работа», — мне поэма не понравилась. Куски, отдельные кирпичики очень даже ничего, но все какоето случайное, к слову пришедшееся, неорганизованное, окрошечное — и про Христа, и про Дмитрия убиенного, соединенного с двумя Кеннеди вульгарно… Все темы, проблемы… обсосаны и в философии, и в литературе, и везде. Стихи не трогают. Не взял он меня, я понимаю, что поэзии надо отдаваться, надо идти навстречу к ней с добрым сердцем… но мне не удалось. Быть может, при чтении глазами это впечатление исправится?! Но о том, чтобы играть это?! У меня активный протест. «Не будет! Не хотим! Не позволим!»

31 марта

С утра ходил с Кузей. Дома помирился, репетиция «Матери».

Высоцкий уволен по ст. 47 «г», и никто не говорит о нем больше. Никому его не жаль, и ни одного слова в его пользу. Где он, что, как, тоже никого не интересует.

Ронинсон:

— Как ты проводишь лето? Тебе надо отдохнуть, у тебя неважно со здоровьем, это видно по всему. И потом, учти — нервное напряжение с Кузькиным не прошло даром, оно скажется еще ох как. Ты легкие давно проверял? Я заметил у тебя легкое покашливание, смотри, надо отдыхать и не суетиться, думай об этом ежеминутно. Потом, когда соли отложатся, будет поздно.

Гаранин[106]:

— Я приехал специально для того, чтобы передать тебе мнение очень разбирающихся в литературе людей о твоих «Дребезгах». Все в восторге, ты не представляешь, Валера, как ты всех сразил… Я давал читать людям, с которыми Солженицын советуется, и они говорят, что это куда выше всего того, что сейчас в литературе официальной делается. Что, конечно, нужно работать, но это уже явление, и мы можем присутствовать при рождении первоклассного писателя. Вот, Валера, я приехал специально, чтобы тебе это передать. Один товарищ сказал: «Я его люблю как артиста, считаю, что это прима театра, но теперь он мне открылся с другой стороны, и не исключено, что это может стать главным занятием его жизни и т. д.».

Так что, Валера, тебе необходимо писать, ни дня ты не должен прожить, чтобы не написать несколько строк. Пиши обо всем. Вон стоит, читает, оттопырив жопу, — пиши об этом. О чем угодно — все пригодится. Так работал Толстой.

5 апреля

На улице почти жарко.

Славина:

— Давай сходим к Вовке в больницу. Надо. Полежит и вернется. Как Венька, сука, закладывал его в эти дни, во блядь. Дружили все-таки… Он бы и нас выгнал из театра и один остался. Глаголин тоже против нас копает; хорошо, Петрович не слушает.

Назаров (по телефону):

— Видел на студии Володю. Они с Мариной смотрели «Сюжет»[107]. Выглядит он неплохо… такой приукрашенный покойничек… Спросил меня: «Когда мы все встретимся… с Валерием посидим… выпьем малёха?» Как ты на это смотришь? Может быть, действительно… посидим?

Я еще не знаю, как ко всему этому относиться. Мне трудно пока разобраться в себе, в своих, прежде всего, чувствах, принципах и пр.

Читаю Нестерова и учусь у него писать. Снова запоминаю мысли, выражения. Какие люди, да это «возрождение» российского искусства было.

Надо учиться, учиться и учиться. Учиться красиво рассуждать, красиво мыслить и четко выражать словом свои наблюдения. А наблюдать необходимо глубочайшие, тончайшие корни явлений, и именно сегодняшний день, тебя встречающий. Он (Нестеров) абсолютно прав, говоря, что книги дают нам урок прошлого, настоящее же мы должны отыскивать, понимать и изучать сами, только в этом случае мы можем быть на уровне.

И мне почему-то стыдно стало за свои дневники — день ото дня я занимаюсь бытописанием собственного угла. Это не развивает меня, я никогда не выпрыгну из этой ямы, в которой мне давно хорошо, мне в ней все удобно, и я чувствую, что у меня не так плохо, как у других. Я и пописываю худо-бедно, и в театре репетирую, и вроде книжки читаю. Но все это только видимость интеллектуальной жизни, это удовлетворение мозгового цербера, которому необходимо кидать куски время от времени, вроде моих рассказов, и он не станет теребить совесть, не станет указывать мне на мою духовную нищету, на мое внутреннее ожирение.

Но что я хочу, как я могу жить иначе, чтобы не оглядываться, не бояться этого цербера, не бросать ему жалкие кости, не обманывать его показухой?!

Все равно не отвечу, потому не знаю, а если и знаю, то не скажу.

15 апреля

Идет «Галилей». Звонит Высоцкий:

— Ну как?

— Да нормально.

— Я думал, отменят, боялся…

— Да нет… Человек две недели репетировал.

— Ну и как?

— Да нормально. Ну, ты сам должен понимать, как это может быть…

— Я понимаю…

— Володя! Ты почему не появляешься в театре?

— А зачем? Как же я…

— Ну как зачем? Все же понимают и относятся к этому совершенно определенным образом… Все думают и говорят, что через какоето время после больницы… ты снова вернешься в театр…

— Не знаю, Валера, я думаю, может быть, я вообще не буду работать…

— Нельзя. Театр есть театр, приходи в себя, кончай все дела, распутывай, и надо начинать работать, как было раньше.

— Вряд ли теперь это возможно…

— Ты слышишь в трубку, как идет спектакль?

— Плохо. Дай послушать.

Снимаю репродуктор, подношу. Как назло — аплодисменты.

— Это Венька ушел.

— Как всегда.

— Володя, ты очень переживаешь?

— Из-за того, что играет другой? Нет, Валера, я понимаю, иначе и не могло быть, все правильно. Как твои дела?

— Так себе. Начал у Роома. Правда, съемок еще не было[108], возил сегодня на «Мосфильм» Кузьку, хочу его увековечить.

— Как «Мать»?

— Получается. Не знаю, как дальше пойдет, но шеф в боевом настроении, работает хорошо. Интересные вещи есть. Что ему передать?..

— Да что передать… Скажи что-нибудь… что мне противно, я понимаю свою ошибку…

На сцене сильный шум. Все грохочет, Хмель рвет удила, Володя что-то быстро говорит в трубку, я ничего не могу понять, не разбираю слов, говорю только… ладно, ладно, может, невпопад, у самого в горле комок… думаю… сейчас выйду на сцену и буду говорить те слова, которые я сто с лишним раз говорил Высоцкому, а теперь… его уже не будет за тем черным столом… Жизнь идет… люди, падая, бьются об лед… пусть повезет другому… и я напоследок спел: «Мир вашему дому».

— Как наши общие знакомые?

— Ничего. Все нормально. Она мне и сказала, что ты в больнице.

— Да, я должен лечь с сегодняшнего дня. У нее никаких неприятностей нет??

— Все нормально.

— Ну ладно, Валера. Я буду звонить тебе. Привет Нинке. Пока.

«Галилей» закончился. Во всех положенных местах были аплодисменты. Цветы.

— Молодец, Боря! — из зала крикнул Бутенко[109]. Они опять сошлись с Тереховой, у них родилась девка.

Хмель выставил водки, как и обещал. А я думал, может, и грех: нет в нем все-таки искры Божьей. Худо ли, бедно, но он повторяет Володьку, его ходы, его поэтическую манеру произношения текста, жмет на горло, и устаешь от него. Наглость его чрезвычайно раздражает. От него устаешь, он утомляет. Что касается профессии, то, безусловно, он большой молодец, взяться и за 10 дней освоить текст, игру — профессионал, ничего не скажешь. Быть может, разыграется и покажет, но, если не обманывает меня глаз, виден потолок по замаху. Хотя я, например, считаю, что Водоноса я заиграл ближе к «яблочку» только через два года.

18 апреля

— Надо беречь скрипку… Бога. Уважение к профессии можно в себе воспитать, натренировать себя. Можно начать с обыкновенной формалистики, но только придерживаться ее. Например, взять себе за железное правило играть любой спектакль выбритым, трезвым. Не пить даже пиво, оно пахнет, а это может быть неприятно партнеру. Перед спектаклем обязательно сделать несколько упражнений гимнастических, размять тело, даже если ты только выходишь и молча стоишь в массовке, также поупражнять голос, хоть он тебе и не пригодится сегодня. Делай это постоянно, и это станет твоей натурой, у тебя появится уважение прежде всего к себе самому, ты приобретешь достоинство артиста.

Вечер. Перед «Послушайте» Марина поздравила меня с утверждением мне высшей категории. Выходит, я вышел сегодня на подмостки артистом высшей категории, приятное дело, но и ответственность на плечах откуда ни возьмись — соответствуй, брат! Из всех занятых в спектакле я один такой, артист высшей категории, самый высокооплачиваемый, выходит, лучше всех и играть надо, соответствовать получаемому рублю. Вот так когда-нибудь, с Божьей помощью, я выйду заслуженным и т. д. И опять меня Борис похвалил:

— Наблюдал за тобой, какая же ты все-таки зараза, как точно у тебя все сделано, одно из другого перетекает, и зритель это сразу чувствует, сразу проглатывает.

21 апреля

Вечер. «Галилей». Звонил опять Высоцкий, говорит: «Из-за меня неприятности у Гаранина с книжкой».

Теща 23 апреля уезжает недели на две с половиной по гостям — в Псков — Ленинград… Как я выкручусь с Кузькой, со съемками?! Зайчику совсем нельзя с ним выходить, он дергает сильно и может Ваську с места спихнуть.

Завтра будем отмечать ПЯТИЛЕТИЕ театра. Высоцкий прислал всякие свои шуточные репризы-песенки на тему наших зонгов. За столом будем сидеть: я с Зайкой, Бортник и Желдин[110] с женой. Автограф Высоцкого я Таньке не отдам. Пусть и у меня будет автограф опального друга.

26 апреля

Ну и кричал вчера шеф на нас, не помню такого по звуку страшного ора. Два раза пустил петуха на самом патетическом месте, и только они заставили его сбавить темперамент, а то уж больно конфузно выходило: он разбежится, вздрючится, грох кулаком об стол — и петух… Колотил кулаком об стол так, что динамики разрывались, вся техника фонить начинала… Чудно…

— Я думал всю ночь после вчерашнего безобразного спектакля («10 дней») и решил — хватит. Я пару человек выгоню для начала, какое бы тот или иной ни занимал положение… Играет пьяный, после пятилетия кое-как на третий день к вечеру разбудили, и его покрывают, дескать, он же сыграл, текст ведь он доложил нужный… Это черт знает что… Тов. Иваненко не вышла на выход… Или работаете, или уходите… Я много раз вам говорил, что вы очень стали работать плохо, а вы продолжаете не являться на занятия пантомимой… Другим занимаетесь… Вы знаете мой характер, вы знаете, что меня снимали с работы год назад… [На полях: похоже на Солженицына.] Меня не такие ломали и не сломали, — вот тут грохал и пускал петухов, — и я не позволю разным холуям, — грох! — и циникам глумиться надо мной… Чего вы добиваетесь?.. Я говорю вам, и это не нервный мой всплеск, это обдуманное, зрелое рещёние: если вы не наладите дисциплину изнутри, в один прекрасный день я не явлюсь на репетицию, просто не приду на работу, и всё. На вас ничего не действует. Я пытался личным примером на вас действовать, всё впустую: почему я не позволяю себе пойти к врачу в репетиционное время? Зуб болит — человек не приходит, насморк — не приходит, а я не могу репетировать… Я на карачках пять лет приползаю иногда на репетицию вовремя, у меня тоже есть дела, почему я не делаю их во время рабочего времени? Г.Н., завтра всех не явившихся сегодня — ко мне, и я буду сам решать: этому выговор, этому выговор с последним предупреждением — и увольнять потом. Буду заменять, пусть хуже играет, но это добровольное общество я раскачаю.

Ополчились на сыров[111]. Говорят, кто-то передал после «Галилея» Хмельницкому веник с надписью: «Не в свои сани не садись». До него веник не дошел, но народ знает, значит, попадет и к нему эта змея. Не хотел бы я в своей жизни даже и сплетню такую про себя знать. Но такая наша жизня — любишь славу и восторги, не откажись иногда и дерьмом умыться.

А у меня мысль — не работа ли это Таньки и не подозрение ли таковое на нее заставило шефа так лягать ее вчера, не совсем уж обоснованно.

Как все в жизни бывает: Шаповалов[112] голоса лишился, и обратились к Губенко выручить театр, сыграть Пугачева. Николая разыскали на «Мосфильме», он согласился и попросил репетицию перед началом. И сыграл. Спектакль прошел замечательно, мастер сразу поднял его. Соболев[113] спросил у меня, как я к этому отношусь, что, «дескать, обосрали человека, а потом просят, унижаются».

— А почему? Все правильно. В театре несчастный случай, театр многое ему дал, и ничего страшного. Надо взаимно прощать друг другу обиды, об этом в Евангелии сказано. Что поделаешь? Театр — производство, а не просто личные взаимоотношения Губенко с Любимовым. Театр — дело выше этих отношений, и прекрасно, что Любимов не закочевряжился, как истеричка, а попросил выручить. Нет, мне это понятно. Пришло 600 человек, и надо играть. Слишком много отмен, слишком много неприятностей у театра, чтоб еще считаться с личными обидами и отказываться от просьбы сыграть первого исполнителя, тем более что это всегда — высший класс.

29 апреля

Вчера Высоцкий приходил в театр, к шефу. Сегодня он говорит с директором. Если договорятся, потихоньку приступит к работе, к и гранию.

Отправил в Ленинград телеграмму:

«Предложением играть Махно очень заинтересован. Возможность приезда — вторая половина мая. Уважением — Золотухин».

Иваненко просит, чтобы я отдал черновики, автографы Высоцкого: «Мы с ним собираем все, что им написано».

— Запишите, что один автограф у меня, у Золотухина.

3 мая. Суббота

Праздники продолжаются, и моя хворость тоже. Сегодня под утро с 4 до 6 так прихватило, ну, думаю, вот так и кончается человек. Всю грудь разодрало на клочки. И сегодня я не пошел на репетицию — больше, чтоб угодить жене.

— Почему ты ни в чем не заменяешься? Почему они тебя эксплуатируют? Почему Губенко с Высоцким заменяются, и снимаются, и дела свои делают — потому что они сильные люди, самостоятельные — мужчины, а ты мямля. Я пойду сама в театр и буду ругаться, что они тебя не жалеют, а если ты калекой останешься после осложнения, калека ты мне не нужен, я тебя брошу…

— А я тебя буду любить, что бы с тобой ни случилось, все равно.

— Начитался Евангелия, ты Джека Лондона читай или посмотри внимательно несколько раз «Великолепную семерку», вот каким мужчина должен быть.

Чтобы не быть мямлей, я не пошел на репетицию.

— За столом — это не работа, ты мозоли насидишь. Ты по дому поработай: в магазин сходи… подмети.

— Толстой всю жизнь не работал, за столом сидел…

— Толстой, между прочим, пахал…

— А я Кузьку вывожу…

Зайчик ворчит, зашивается, готовит обед — Высоцкий обещал быть, где он?

4 мая

…И он пришел. Вчера партбюро обсуждало его возвращение. Рещёно вынести на труппу 5-го числа.

Высоцкий:

Шеф говорил сурово… Был какой-то момент, когда мне хотелось встать, сказать: «Ну что ж, значит, не получается у нас». — «Какие мы будем иметь гарантии?» — «А какие гарантии, кроме слова?!» Больше всего меня порадовало, что шеф в течение 25 минут говорил о тебе, о Веньке он только заикнулся, назвал потом тебя и все время говорил о тебе. «Я снимаю шляпу перед ним… Ведущий артист, я ни разу от него не услышал какие-нибудь возражения на мои замечания… Они не всегда бывают в нужной, приемлемой форме, и, может быть, он и обидится где-то на меня, но никогда не покажет этого, на следующий день приходит и выполняет мои замечания… В «Матери» стоит в любой массовке, за ним не приходится ходить, звать, он первый на сцене… Я уважаю этого человека — профессионал, которому дорого то место, где он работает… Посмотрите, как он в течение пяти лет выходит к зрителям в «10 днях». Он не гнушается никакой работой, все делает, что его ни попроси, в спектакле… И это сразу видно, как он вырос и растет в профессии». У него что-то произошло, он что-то понял. Еще два месяца назад он мне говорил: «Что-то странно он заболел», — а потом и на собрании долбал тебя за Ленинград…

— А потому что я не стал ему мстить за это ни словом, ни делом. Он понял, что был не прав, а мне больше и не надо. А потом за «Мать»… Я много подсказывал, помогал… Ты помнишь, как делалась картина «Тени»? Ведь все на глазах сделали артисты сами… Ты придумал этот проход анархистов с «Базаром»[114]. Ему нужны такие творческие люди, энтузиасты театра, а не просто хорошие артисты. Почему он и тоскует по тебе, по Кольке, почему ему дорога моя инициатива… Все правильно, все понятно…

— Ты добился такого положения в театре и такого безраздельного с его стороны уважения самым лучшим путем из существующих — только работой и только своим отношением к делу… Ты не ломал себя, ты сохранил достоинство, не унижался, не лебезил, и он очень это понимает. Он говорил о тебе с какой-то гордостью, что «не думайте, в театре есть артисты, на которых я могу опереться». Я безумно рад за тебя, Валера.

— Мне это тоже, Володя, все очень приятно. Конечно, тут главное дело в удаче Кузькина. Ему стали петь про меня, что он вырастил артиста, сделал мне такую роль, что я в театре артист № 1 и т. д., все это его развернуло ко мне наконец-то во весь анфас как к артисту, и мое постоянное устойчивое поведение как рабочей лошади, а не премьера-гения заставило зауважать мое человеческое. Но он человек переменчивый, и не надо чересчур обольщаться, завтра я приду к нему говорить о съемках, и он мне припомнит все грехи бывшие и не бывшие.

— Ах, если бы у тебя вышли «Интервенция» и «Кузькин», ты был бы в полном порядке, надолго бы захватил лидерство…

— Ну, я уже пережил это. Зажал. Ведь что самое главное. Послушай, может быть, пригодится тебе, а в теперешней ситуации наверняка. Мне тоже хочется играть, славы и не тратить время на, казалось бы, пустяки, массовки, ерундовые роли и т. д. Но душу надо беречь. Надо не отвыкать делать всякую работу, да, вот и буду час стоять с дубиной в массовке и буду помогать своим присутствием, буду отрабатывать свой хлеб везде, где потребуется… Мне не стыдно ни перед собой, ни перед народом, ни перед кем… Я честно изо дня в день стараюсь быть полезным… то есть я душу берегу… Мне не страшно взяться ни за какую роль, я привык работать в поте лица, и я сделаю. И я тебе советую не хватать сейчас вершин, а поработать черную работу, ввестись куда-то, что-то сыграть неглавное и не ждать при этом от себя обязательно удачи, творческого роста, удовлетворения, нет, поработать, как шахтеры, как кроты работают, восстановить те клеточки душевные, которые неизменно, независимо от нас утрачиваются, когда мы возносимся. Эта профилактическая работа обязательно откликнется сторицей.

(Пишу, думаю о себе хорошее, а сам думаю, как бы мне теперь не потерять это расположение шефа, долго добивался, а потеряю одним неприходом на репетиции… И вот уже зависим человек от мнения СИЛЬНОГО. Мнение становится силой, стимулом жизни, действующим лицом в нашей жизненной комедии. Но ни хрена, нас пряниками не заставишь на задних лапках ходить.)

— Какой ты сильный человек, Полока говорит, как ты мог этот груз весь тащить один, никому не сказать…

— В этом было что-то сладкое… Сознание моего одиночества, того, что я должен все вынести сам и распутать сам, все мои внутренние раздеряги и внешние передряги придавали мне силы, я уважал себя за эту самостоятельность, отрещённость. Человек должен пережить все сам, не делить страданий, а ташить в одиночку, он становится сильнее во много раз, он познает себя, свои пределы, свой потолок, он уважает себя, а разве не главное это — уважать себя, не любить, не видеть себя постоянно в зеркале, а уважать за то, что терпишь, за то, что не лижешь, за то, что хочешь быть добрым… и т. д.

— Полока живет у меня с Региной. Завтра буду убираться, она в минуту делает такой бардак, а Марина приезжает… будет жить у меня… наверное. Решил я купить себе дом… тысяч за 7… 3 отдам сразу, а четыре в рассрочку… Марина подала эту идею… Дом я уже нашел, со всеми удобствами… обыкновенная деревянная дача в прекрасном состоянии, обставим ее… У меня будет возможность там работать, писать, Марина действует на меня успокаивающе… Люська дает мне развод… Я ей сказал: хочешь, подай на алименты, но это будет хуже. Так я по двести рублей каждый месяц ей отдаю, я не позволю, чтобы мои дети были плохо одеты-обуты… Но она ведет себя — ну, это катастрофа… Я звоню, говорю, что в такое-то время приду повидать детей… полтора часа жду на улице, оставляю все у соседа… она даже не извинилась, в порядке вещей… Шантажирует детьми, жалко батю… они безумно любят внуков, она все делает, чтобы они меньше встречались и т. д. Ну что это? Говорит, что я разбил ей жизнь… Ну чем, Валера?! Детей… она хотела сама… На работу?.. Даже не пыталась за пять лет никуда устроиться, ничего по дому не делала… Ни разу, чтобы я пришел домой или уходил… чтобы она меня накормила горячим… Она выросла в такой семье, ее мать всю жизнь спала в лыжном костюме, до сих пор не признает простыней… Я зарабатывал такие деньги, а в доме ничего нет, лишнего полотенца, ну что это за твою мать… Ну, ты же гораздо меньше имеешь доходов, чем я, но у тебя, посмотри, всё есть, как ты ни обижайся на Нинку, но я вижу — она хозяйка. А та профуфыкала одну книжку, профуфыкала другую… Я построил теще кооператив, сделал ей эту квартиру, отремонтировал, даю деньги — узнаю, что через три дня их уже нет… открыла у себя салон… приходят какие-то люди, пьют кофе, ребятишки бегают засраные, никому не нужные, мне их не показывает, старикам не показывает, и все ее хорошие качества обернулись обратной стороной, как будто их и не было никогда.

Я не знал за собой такого, что мне будет вдруг жаль «Галилея», потому что это вымученное, кровное… Я метался в тот день… Думаю, ну кому позвонить, некому позвонить, Валера, а тебя не подзывают… Кто это подходил к телефону, неужели ты не заметил?! На сцене, говорит, и всё, я-то знаю, что ты не на сцене, до тебя еще целый акт…

[На полях.] — А ты сказал, что это Высоцкий? — В том-то и дело, что сказал. «А мне какое дело, кто это. Я сказал, он на сцене».

И вот некому позвонить… Ну почему, думаю… ведь я всегда был окружен друзьями, казалось… а позвонить даже некому, с кем можно было бы поговорить просто, по-человечески, безо всяких…

Я когда стал один, я полюбил дом. Мне стало приятно приходить, брать бумагу, садиться к столу — и… получается. Мне стало приятно быть дома. Это ведь ужасно, оказывается, хорошо. Никто тебе не мешает, даже к телефону подходить не хочется. До меня стал доходить смысл застольной работы, хочется сидеть и писать… писать…

— Поедем с 10 по 30 июля, заработаем много денег в Иркутске, перед фильмом минут 15 будем выступать, и на год нам хватит.

9 мая

Вчера на «Галилее» была Терехова.

— Почему ты так хорошо играешь? Ты раньше хуже играл. Марецкая до сих пор жалеет, что ты ушел: «Не надо было отпускать такого артиста».

Нет целеустремленности во мне. Не могу я, как Пастернак, быть максималистом. Думаю, чему бы себя посвятить: писать ли про Чайникова — «Как Иван Чайников воду возил» — или концерт готовить — достать аккордеон, выучить на нем «Ой, мороз, мороз»… и по какой-нибудь Перми ездить и выхваляться. Но ничего не сделаю — ни номер с аккордеоном, ни Чайникова не напишу — в окно посмотрю. Нет во мне той энергии, которая бы дотянула меня до гения. Задатки есть, безусловно, но с одними только задатками далеко не уедешь, так и останешься с ними на том месте, где остановился. Живу по инерции, «как пуля на излете». Иногда вспоминаю «Живого», и слезы накатываются. Так и не узнает мир — какой артист во мне скрыт. И уже бояться начинаю — а вдруг лет через пяток скажут: «Давай играй, ребята, кто чего хочет», — смогу ли я подняться до нынешней формы… Ох, черт, какая печаль! Ну ничего, главное — душу береги. Друга вчера окончательно решили ВЗЯТЬ.

10 мая

Сегодня шеф поманил пальцем (уж сколь раз я ему попадаюсь на улице минут за 10 до репетиции, он даже не входит, рано, греется на солнышке, встречает артистов).

— Ругать будете?

— Почему ругать?

— Вы как маните пальцем, значит, влип.

— Валера, «деревня» в твоих руках, задавай тревожный тон. И вообще, по своей роли возьми.

— Постараюсь — не выйдет, не обессудьте.

— Ты роль не забывай. Мы с Можаичем не сдались. Мы еще кино снимем, коль живы будем, доживем.

Люблю я в шефе такие минуты — просветленные, высокие, несколько даже сентиментальные. За родного сходит. И так его не охота огорчать плохой игрой, из кожи лезешь, но стараешься, и это-то и плохо, если только для него — обязательно огорчит, а если всегдашняя привычка, чтобы в самой что ни на есть зана-родной сцене глаза талантливо блестели, — к обоюдной выгоде.

Шеф дал какоето сумбурное объяснение возврату Высоцкого:

— В театр вернулся Высоцкий. Почему мы вернули его — потому что мне показалось, что он что-то понял. Я знаю — в театре много шутят по этому поводу. Но должен сказать, что нам нелегко было принять такое рещёние. Некоторые не склонны были доверять Высоцкому, но вы меня знаете, я все делаю, чтобы человек осознал, понял и исправился, я всегда склонен доверять человеку, за что часто расплачиваюсь. Мне показалось, что Высоцкий понял, что наступила та черта, которую… Пьяница проспится — дурак никогда. Я не хочу сказать про Высоцкого, что он дурак, но он должен понимать, что театр идет ему навстречу, и ответственно подойти… Человек должен пройти огонь, воду и медные трубы… Мне кажется, медные трубы, фанфары славы Высоцкий не выдержал и потерял контроль над собой. И тут же артист обескровливается, он растрачивает душу, и это самое страшное, артист гибнет, и ему самому невдомек. Он думает, что он своим появлением уже озаряет публику, а публика не прощает холостого выстрела, она быстро забывает артиста, когда он заштамповывается.

13 мая

Володя вчера играл «Галилея», первый раз после перерыва, хорошо.

Шеф на репетиции взвинчен, как будто штопор у него в заднице, орет, как сумасшедший, на всех, бросается, рукава засучены — весь облик его и поведение говорят о том, что скоро… скоро премьера.

15 мая

Для «Цветов запоздалых» вчера молниеносно сняли один кадр на кухне. Оператор держит мою сторону — снимать моментально, а я, кажется, научился халтуре у Высоцкого, лишь бы быстро, заранее уверен в успехе — нехорошо. Надо остановить этот процесс в себе, накипь.

Вчера шеф во всеуслышанье, при всех на сцене и при мне меня хвалил:

— Некоторые работают блестяще… Золотухин… играет роли и в массовке вкалывает как леший.

Ох, нехорошо это. Я люблю, я привык, когда меня ругают, я себя чувствую тогда бойцом, а когда хвалят, я размокаю, даю себя гладить, ласкать мое тщеславие и теряю бдительность, так режут свиней: почешут их, погладят… они, дуры, глаза зажмурят от удовольствия, растопырятся, доверятся — в этот миг р-раз!.. и нож в сердце. Нет, надо быть начеку всегда и не позволять халтуру, подобно вчерашней, в кино, не считать это дело — междудельем, потомки будут смотреть, им не объяснишь, не докажешь.

26 мая

Про Высоцкого. В Ленинграде меня замучили… «Правда, он женился на Влади, а в посольстве была свадьба, они получили визы и уехали в Париж?» Примак[115] сунулся к нему, к Володьке: «У меня спрашивают…» Тот рассвирепел: «Ну и что, ну и что, что спрашивают, ну зачем мне-то говорить об этом, мне по 500 раз в день это говорят, да еще вы…»

Марина носила написанную заявку, либретто сценария на манер «Шербурских зонтиков» с той же приблизительно фабулой — Романову[116]. Он в восторге. Его не смутила даже фамилия Высоцкого: «Надо договариваться с банком» и т. д.

31 мая

Была премьера «Хозяина» в Доме кино, прошла она прекрасно, мы с Высоцким застали вторую половину фильма. Наградили — меня именными часами от МВД СССР, Высоцкого — почетной грамотой за пропаганду (активную) работы милиции.

После фильма подходили люди, брали автографы, поздравляли, говорили хорошие слова. Подбежали Мордюкова с Марковой и Сазоновой: «Гениальный фильм, ну замечательно… ой… ой, какой фильм». Много, много восторгов выразили в самых высочайших выражениях, не хочется перечислять.

Мы пришли в ресторан. Сели. Назаров заказывал. Стали петь. Просили Высоцкого все, без гитары он не поет, жаль, что она не растет сбоку. Перешли ко мне, пою «Мороз», алаверды к Мордюковой. Нонна поет казачьи припевки — чудо как хорошо. Потом изображает экзамен по вокалу во ВГИКе. Смешно. Все довольны. Поет Сазонова, ее очередь по кругу, очередь возвращается ко мне. Пою по просьбе Назарова «Любезную хозяюшку». Нас не торопят из ресторана. Директриса оказалась моей соседкой, живет на нашей улице, д. 10. Как при таком настроении — и весело, и грустно — не выпить было и не закурить. Приехал домой почти в три. А в 6 принесли телеграмму: «Ждите машину в 9 часов».

6 июня

ГОСПОДЬ НАМ ДАЛ СЫНА!!

Вес 4,5 кг, рост 53 см. Зайчик чувствует себя нормально, всем довольна.

Благодарю тебя, Господи, благодарю тебя!

9 июня

Вознесенский читал «поэмиму», упражнение очередное Любимову на фантазию. А в чем дело, я так и не понял, монтаж стихов, хороших стихов с пантомимическими прокладками, с тональным рядом и т. д. Высоцкий будет петь свои песни… а я?! От «Макенпотта» меня спас Боря, чтоб он не мешал мне в работе над Находкой, от «Часа пик» меня спас Веня; я гляжу, меня в театре что-то от ролей спасать стали, особенно после Кузькина, неужели, думаю, Кузькиным я удовлетворился, тем более что он не идет.

12 июня

И, наконец, я отвез в «Новый мир» «Дребезги». Дождь, ветер, я, нахлестанный, зашел в святилище сов. литературы, дом честных людей. И сдал, даже как-то неудобно, что люди хорошие будут заниматься моей ученической рукописью, хоть и наговорил Гаранин о моем лит. таланте громких слов, но все сомнения одолевают — зачем я отрываю добрых людей от дела? Но Бога молю все равно, а вдруг кому-то понравится, кто-то заинтересуется, ведь бывают же часто чудеса, раз — и наутро проснулся знаменитым… Как Достоевский после прочтения Белинским «Бедных людей».

Сейчас сидел, разбирал партию Спасский — Петросян, болею за Спасского, он на очко вперед, если сегодняшнюю выиграет, на два оторвется, уже хорошо. Ужасно хочется ему победы. Дай Бог ему удачи.

13 июня

«Какими дети рождаются, это ни от кого не зависит, но чтобы они путем правильного воспитания сделались хорошими — это в нашей власти». — Плутарх, древнегреческий писатель.

Последний день в тиши уединения, никакой тиши, никакого уединения — дни в беготне, в суете, по магазинам. Готовимся, о Господи, завтра привезем наших домой. Как я ужасно волнуюсь, ну как я его брать буду, я упаду от счастья, нажму сильно. Все порожки, выступы в роддоме изучил, чтобы не запнуться, не упасть, самое главное — не упасть, не уронить. Сегодня купил коляску — мужского защитно-сраного цвета, не какую-нибудь красную или нежно-голубую, а именно защитно-сраную! Мужская коляска, кошевка!

15 июня

Ну, привез. Вчера. Встречали Высоцкий, Лукьянова, Радунская, Корнилова, Чернова и мы с тещей. Ничего, не запнулся, не упал. В машине духота, малыш мяукал, открыли окошко, посвежело — замолчал. Милая моя подруга, жена, Господи, какое у меня нежное к ней, большое чувство. Мама… моя жена стала мамой моего сына, моя жена, мой человек, Господи! Пошли ей здоровья и малышу, конечно, тоже. Были бы здоровые.

Стоит Зайчик над кроваткой и слезами плачет, жалко ей Ваську (теперь решили Дениской звать, сегодня решили, так решила мать, а нам оставалось только поднять руки «за»), думает, что голодает, что не хватает ему молока, что он устает и не высасывает то, что есть.

Начались веселые денечки. Первую ночь Денис кричал, два раза обделался, раза три описался, но говорят старые люди — от погоды, ночью была гроза, а молодые да старые восприимчивы к изменениям в атмосфере, будем надеяться — Денис исправится и будет по ночам спать, невзирая на дождь, град, метель!

Расти, мой сынок, мой Денис, и будь добрым, это главное. Люди должны быть добрыми, мир спасет доброта. Зло рождает зло.

22 июня

Вчера, значит, исполнилось мне 28 лет. Целый день до спектакля я пролежал на тахте, постепенно выходя из большого похмелья. Слетел с катушек, даже не понимаю, что случилось, — выпили в группе, и не так много, бывало больше… но, быть может, недельная усталость, недосыпание и взнервленность дали себя знать, я весь ослаб, сник и играть, конечно, «Антимиры» не смог. Хорошо, вовремя успел ребят попросить — Веньку, Володьку… работали за меня. Оделся, но на сцену не выходил. Просидел около на ступенечках, завернувшись в кулису. Это ужасно. Нельзя, нельзя так… Может быть, ко всему я отравился табаком. Целую пачку выкурил одну за одной, да еще не закусывал почти никак, без обеда… Что теперь будет мне… Да что бы ни было, не в этом дело. Противен сам себе. И на глаза неохота партнерам попадаться… Вот такие срывы, углубление конфликта в себе и собственное бессилие что-либо изменить приводят к петле, к ссорам в семье, к разладу. Зато «Послушайте» играл великолепно, и в «Вечерке» моя фотография из «Цветов». Все как-то полегчало. Домой после «Антимиров» привез Высоцкий.

Говорят, смешно лежал, закутавшись в кулису, грустно смотрел на сцену и курил. Напротив сидел пожарный и благоговейно смотрел на меня. Оказывается, он ухаживал за мной — давал нашатырь нюхать, тер мне виски.

29 июня

Недавно мы вспоминали с Высоцким наше Выезжелогское житье[117]. Ах, черт возьми, как нам там было хорошо. Поняли только сейчас, и сердце сжимается. Тогда мы были всем недовольны. Я часто повторял: «Кой черт послал меня на эту галеру», — а теперь… Почему-то в памяти вся обстановка нашей избы… стол… на нем, кажется, всегда стояла самогонка, нарезанное сало… лук, чеснок… хлеб. В подполе стояло молоко. Завтрак наш: хлеб — молоко. Конечно, не всегда стояла самогонка… но помнится, что всегда. В кастрюле холодные остатки молоденького поросеночка… Как я сейчас жалею, что мало записывал, ленился.

Перечень дневных событий, одним словом. Нет, погубила моя привычка делать из дневниковой, быстрой, лаконичной записи — литературный труд. Самое приятное расшифровывать. Из одного слова встает событие, день, жизнь, настроение. Ах, идиот. И вообще, наверное, необходимо с дневником, вот таким развернутым, писать записные книжки. Иметь ее всегда при себе, под рукой, класть в карман того костюма, который на тебе сейчас… сколько раз переодеваешься, столько раз перекладываешь книжку со стилом. Дневник и записная книжка — не одно и то же, я зря думал, что дневник компенсирует записки-каждо-минутки.

Буду как Толстой. Всё, решил.

1 июля

Только что Кисель[118] сообщил — сняли Твардовского. Неужели?! Да неужто посмеют?! Вона куда дело-то идет. Господи! Да что же это такое? Долго целились и решились. А мы, интеллигенты, кричали — духу не хватит у них… За ним такие люди… Интеллигенция… лучшие писатели… передовая прогрессивная заграница. Твардовский — великий поэт, гражданин, авторитет. Нет, не захотят они ссориться с народом… Не будут давать печатать желаемое, будут мешать работать, зажимать, потрошить каждый номер… но снять… не посмеют, и вот — финита ля комедия…

А у меня «Дребезги» лежат в «Новом мире». И там про «усатого» борзо написано. Отыщут рукопись и заявятся с обыском. Проверить архив мой и образ мыслей из него составить.

24 июля

Вчера был в «Новом мире». Встретили как блестящего Кузькина. Зам. главного редактора Кондратович Алексей Иванович, человек, который крутит все колесо, пригласил к себе. Сказал: «Зря вы скрываетесь под «Шелеповым», я узнал вас — вы Золотухин. Надо было сразу принести ко мне… Прохождение у нас очень сложное… отбор строгий. Зная, что это написали вы, — мы по-другому бы отнеслись и т. д. «Дребезги» у кого-то на руках. Первые отзывы средние — для вас и для нас». Набрался наглости, оставил у Кондратовича все свои рассказы.

Поехал на «Мосфильм». Вчера впервые в жизни сел к телефону и стал звонить работодателям — согласен на любую работу.

На «Мосфильме» встретил Рязанова:

— Тов. Золотухин… Поздравляю вас… видел Кузькина… замечательная работа и режиссерская, и актерская… Просто очень здорово, от всей души… Это у меня самое сильное впечатление за последние многие годы.

26 июля

24 июля был у Высоцкого с Мариной. Володя два дня лежал в Склифосовского. Горлом кровь хлынула. Марина позвонила Бадаляну[119]. «Скорая» приехала через час и везти не хотела — боялись, умрет в дороге. Володя лежал без сознания на иглах, уколах. Думали — прободение желудка, тогда конец. Но, слава Богу, обошлось. Говорят, лопнул какой-то сосуд. Будто литр крови потерял и долили ему чужой. Когда я был у него, он чувствовал себя «прекрасно», по его словам, но говорил шепотом, чтоб не услыхала Марина, — дрисня вдруг черная пошла…

А по Москве снова слухи, слухи… Подвезли меня до Склифосовского. Пошел сдавать кровь на анализ: Володя худой, бледный… в белых штанах с широким поясом, в белой, под горло, водолазке и неимоверной замшевой куртке: «Марина на мне…», «Моя кожа на нем».

28 июля

Я давно не ездил на машине, в кузове на золотом зерне. Сколько бы дал я теперь, чтобы забраться в кузов, закопаться в это теплое золото пшеницы и тайком вернуться в детство, прокатиться по родимой стороне, подышать воздухом прошедшего, минувшего, взглянуть хоть одним глазком на то, что когда-то было рядом, пронеслось мимо и ушло, кануло навсегда. На золотом зерне по золотому следу, в золотое детство. Еще разок взглянуть на этот сон. Я не успел его рассмотреть. Верните мне мгновение этого сна — я чего-то не рассмотрел главного, золотого, или забыл… может быть. Я хочу вспомнить.

Одолжите мне на мгновение машину с золотым зерном, я скатаю на ней в мое детство.

30 июля

Сидели на лавочке перед павильоном Стржельчик, я, Костя[120] и, как потом узнал, Соломин[121].

— Что с Высоцким? Правда, говорят, он принял французское подданство? Как смотрит коллектив на этот альянс? По-моему, он (Высоцкий) ей не нужен.

«А кто ей тогда нужен и что ей от него?.. Любят они друг друга, и дай им Бог удачи в этом… И кому какое дело, куда брызги полетят».

А с Володечкой-то, говорят, опять плохо, подозревают рак крови. Не дай Господи! По Москве слухов, сплетен…

31 августа

Еще неизвестно, как повернутся дела у Полоки. Алексей Леонтьевич[122] сказал, будто я в списке кандидатур на главную роль, куда Пол ока усиленно тянет Высоцкого. Но этого не может быть, поскольку Полока никогда нас не столкнет с Володькой лбами, зачем это нужно?

25 сентября

Сегодня будет досъемка к пробе с Глузским. Колька[123]: «Я любил тебя вчера, как никогда. Ты кладешь Высоцкого как хочешь. Даже жалко его становится…» Но Полока хочет утвердить Володю… Моральные обязательства. Да, жалко, что я не сыграю Бирюкова[124]. Я вижу, как меня все хотят: группа, оператор, ассистенты, сценаристы и т. д. Я не могу откровенно поговорить с Полокой. Но у меня точное знание: Володе не надо играть Бирюкова, лезть в такие герои. Это народный тип, народный характер. У Володи нет качеств такого типа. Ему надо байеров играть. У него нет обаяния такого качества, он вообще-то не очень обаятелен на экране. По-моему, играть Бирюкова — окончательно скомпрометировать себя для Володи. Глаза нет. Глаза не те для такой роли. Текст написан так заштатно, кондово, по всем штампам а-ля рюсс. Это надо каким тонким артистом быть, чтобы он прозвучал в устах героя и не резал, не стрелял в ухо. Грубятина получится, хохма, и пошлость полезет. Вот что может получиться. И тогда все обвинения и опасения, которые сейчас несколько настороженно высказывают напуганные эксцентричностью, хохмачеством сценария деятели, могут вылезть с чудовищной силой. Бирюков должен стать современным Чапаевым, народ должен его полюбить, мальчишки должны заиграть в него. Иначе на кой хрен огород городить? Актера ванинского плана надо искать на эту роль, то есть брать Золотухина, и точка. Но, честно говоря, у меня и груз спал с головы, когда я понял, что мне не светит, что это была шутка Полоки…

27 сентября

Вчера играли «Галилея». Первый раз «выступал» в этом сезоне Высоцкий. В партере — Марина Влади и пр. Хорошо играли мы, молодцы.

Почему-то я вспомнил. Репетировали в начале сезона «Доброго», финал. На сцене все участники. И зашел разговор о Высоцком, очевидно, в какой-то связи с оставшимися, старыми пьяницами. Шеф говорит, что его (Высоцкого) положение катастрофическое, врачи отказываются, не могут понять причину кровотечений. «Не берите грех на душу, не давайте ему водки, как бы он ни умолял. Есть у нас охотники выпить за чужой счет». — «Среди артистов нет таких…» — «Да знаю я…» — «Свинья грязи найдет…» Васильич[125] и Таня заспорили. Танька говорит: «Я знаю, кто ему налил в автобусе с выездного коньяку». — «Таня, да брось ты. Ты первая ему и наливала. К чему вообще такие разговоры?» Шеф: «Нет, Анатолий, не могу с тобой согласиться. Пока мы ведем еще такие разговоры, это означает, что мы живем, что нам не безразлична судьба товарища».

1 октября

Вчера состоялся худсовет у Полоки. Мы играли «Галилея» и весь спектакль с Высоцким ждали звонка — тихо. Если бы было все нормально — Высоцкого утвердили бы на Бирюкова, меня на Громова, — уж обязательно дозвонились бы, даже приехали к концу спектакля… Но никто из группы не дал никакого о себе знака. Володя стал нервничать. Меня же перспектива играть Громова не радует. Ну, утвердят так утвердят, и раз того хочет Полока, я сработаю Громова, но душа у меня не лежит… И я даже буду рад, если не буду в этом участвовать в таком качестве.

Вчера Высота собирался к шефу на день рождения. Меня не позвали, хотя я и не был с утра в театре, однако ж «обидно»…

2 октября

У Полоки не утвердили Высоцкого. Меня на Громова он даже и не выставлял, и не распространялся, поскольку понял полную непроходимость. Весь конфликт в том, что мы — театральные артисты, а объединение — киноактера. Санаев[126] сказал: «Только через мой труп будет играть Высоцкий, до ЦК дойдем». Но там Туманов[127] отколол номер. Ему понравился Золотухин, он сказал: «Я вижу в Бирюкове только Золотухина… Какие могут быть сравнения с Высоцким… Но жаль, что он не из Театра киноактера». Короче: вся бодяга передается в Комитет, и сегодня-завтра будет смотреть Баскаков[128] и решать.

Меня все время не покидает уверенность, внутренняя убежденность, что Бирюкова буду все-таки играть я. И хочу, и боюсь этого. Но все-таки умом понимаю, что Володе это нужнее во сто крат. Ему нужен этот простой советский герой. А я удовлетворюсь номером вроде того, что изобразил в «Пути в бездну»[129].

4 октября

На «Добром» — звонок. Полока, Конюшев: «Дела важные. Для Володи скверные. Наверное, тебе придется делать то, что должен был делать он. Надо встретиться, сегодня же… пока без Володи… как ему сказать, выработать план разговора, действий…» Сижу на телефоне, мимо ходит Володя, играет гениально Летчика, что-то, очевидно, чувствуют его гены, в воздухе драма, я за его спиной звоню, говорю в трубку, что ни Полока, ни Кулиш[130] понять ни хрена не могут…

У Саввы в новой, кооперативной. Совет в Филях: Полока, Золотухин, Кулиш, Конюшев, Щеглов… Либо Полока на картине, либо — если он будет отстаивать Высоцкого — ни его, ни Володи. И в дальнейшем Полока ему уже помочь не сможет… ничем, ибо будет архизапятнанным и отвергнутым… Полковник Кравцов встречался с высоким лицом из КГБ — Бобковым. Тот пообещал оторвать башку Баскакову и Романову, если те утвердят Высоцкого… и «дело не в его песнях… а в его поведении».

А мне кажется, еще и в народе… Кумир нарушил правила игры. Любовь и роман с Мариной обернулись ему ненавистью толпы. Толпа не может простить ему измену с западной звездой.

Хмельницкий просит очереди играть «Галилея», устроил скандал, не хочет разговаривать с Высоцким. Ну как это назвать? Несчастье человека, театра — он выручил, ну и хвала ему, зачем лезть в первые исполнители?..

5 октября

Высоцкий вчера был снова пьян. Звонил Абдулов Смехову: «Веня, я беспокоюсь только за театр. Со здоровьем его относительная норма. Смерти не будет, это главное».

Полока говорил с ним. Володя все знает. И о том, что Гена думает обо мне как о Бирюкове и о нем как о Громове… «Я согласен на любую роль в этой картине. Для меня это обеспечение дальнейшей работой, улучшение моих дел».

6 октября

Странный разговор состоялся вчера с Полокой. Кажется, я распрощался с мечтой стать народным «героем» Бирюковым. Полока напрочь отказался от Володи.

— Я уже ничем не могу ему помочь. Он подвел меня и себя. Два дня не мог подождать. Ты знаешь, сколько я сделал для того, чтобы он сыграл Бирюкова. Человек не понимает. Он ведь проживет на своих песенках, в театре с ним носятся как с писаной торбой… А для меня закроются все двери в кино, если я потеряю эту картину. Я не могу даже и заикнуться теперь о какой-нибудь роли для него. Там уже знают, что он развязал, когда точно это случилось, что он не играл второй спектакль, когда, до часа точности, он развязал на «Интервенции», — все ЗНАЮТ… «Советского разведчика, чекиста будет играть алкоголик, человек, скомпрометировавший себя аморальным поведением, бросивший двоих детей?! Позвольте! Ведь надо когда-то и отвечать за свои поступки…» На него несколько дел с соответствующими материалами, которые в любой момент могут быть пущены в ход… Меня убила одна фраза. Раньше он не мог так со мной разговаривать: «А теперь я пойду спать, мне нужно отдохнуть к вечернему спектаклю». Он растеряет своих друзей, он их начал терять. Даже его компания относится к нему с юмором, не всерьез, в лучшем случае жалеют, когда он что-нибудь теряет…

Пока он говорил о Володе, я все думал: а что же я? Какова моя-то участь на сегодняшний день? Почему так долго он говорит о Володе? Почему, зачем срочный вызов меня? Раз он долго говорит о своем рещёнии расстаться с Володей, то должен хоть как-то кивнуть в мою сторону. Ведь пообещал он мне Бирюкова как само собой разумеющееся, если не будет Володи, подтвердил окончательно на «худсовете» у Саввы Кулиша свое рещёние, а теперь тянет, мрачнеет, крутит… Я стал догадываться, что моя персона снова под большим вопросом и Полока осторожно ищет пути, как об этом мне намекнуть. Приучает к плохой мысли… Чтобы не он высказал ее, а чтобы она зародилась у меня сама, чтобы я догадался. Я давно был хитрым и, конечно, все понял…

— Я буду пробовать еще одного-двоих.

— Кого?

— Губенко дали сценарий…

Ну вот и развязка. Губенко популярен в высших киношных кругах. Его кандидатура была названа первой. Сам Сурин навязывал его Полоке. Один раз он вроде бы отказался, но теперь взял сценарий и тянет.

Володя уехал в Батуми на четыре дня. Отдохнуть, привести себя в порядок.

12 ноября

Почему Высоцкий быстро и на таком высоком уровне заменил Губенко во всех спектаклях? Потому что, когда он в форме, он профессию держит, что называется, одной левой: как он двигается, он выполняет трюки мастера спорта, как он говорит. Всему этому необходимо подражать, ничего в этом дурного…

20 ноября

Одна девчонка пришла наниматься в костюмеры.

— Я, — говорит, — хочу Высоцкого каждый день видеть.

— Ну, идите отсюда!

Загрузка...